Рада Полищук "Вектор неопределённого направления. Анемниз" рассказ

Рада Полищук

ВЕКТОР НЕОПРЕДЕЛЕННОГО НАПРАВЛЕНИЯ

Анамнез

рассказ

Он притиснул ее к стене с такой силой, что лопатки хрустнули и где-то в мозгу запульсировала боль, пересиливающая неистовое желание, которое жгло ее беспощадным огнем, испепеляло. С треском рванул юбку, посыпались на пол пуговицы от блузки, бретелька от лифчика больно хлестнула по щеке. И ненасытные грубые, безжалостные руки мнут ее, тискают, ломают. И мокрый жадный рот повсюду, и язык, шершавый, неутомимый, вездесущий, и пугающе острые зубы, и запах - тяжелый, отталкивающий, чужой.

В чью спину впилась она ногтями, чьи жесткие волосы колют лицо, живот, грудь, кого в последней, словно предсмертной судороге обнимают ее колени? Кому она отдает себя так дико, неукротимо, с такой исступленной зоологической страстью?

Она его не знает - ни имени, ни возраста, ни лица. Ни тем более профессии. Ей это ни к чему.

Она хочет оргазма, бурного, бешеного, остервенелого. После которого не будет ничего - только истерзанная удовлетворенная плоть.

Не будет притворных объятий, лживых слов, обыденных процедур - душ, бритье, совместный завтрак. Не будет прощания, ожидания новых встреч.

Вообще может не быть ничего. Главное - чтобы это случилось.

А после - он исчезнет, она подберет свою разодранную одежду, выбросит без сожаления, закроет дверь, ляжет в свою постель. И уснет долгим, ублаготворенным сном.

А пока...

Пока она прижимается к чужому, источающему убийственную похоть мужскому телу, будто врасти, в него хочет, и навстречу его жадному проникновению в нее разверзается в ней бездонная пропасть, наполненная топкой теплой влагой, он погружается в нее глубже, глубже, глубже... - она не отпустит его никогда. Он сгинет в этой пропасти, а она будет кричать и корчиться, и кусать губы, чтобы своим криком не разбудить весь мир. И радоваться будет тому, что это случилось. С ней случилось. Впервые в жизни.

Господи, как странно, как смешно. Как стыдно, как смешно, как странно.

Но как она выберется отсюда, когда он разорвал на ней всю одежду? Этот вопрос занимал ее всякий раз, когда она видела подобную сцену в кино: в самом деле - как? Голая? Но видно никого более эти несущественные подробности не интересовали. А ее раздражало отсутствие уважения к мелким деталям, из коего явственно произрастало пренебрежение к достоверности, правдоподобию.

К жизни, в конце концов.

К чему тогда столь дотошное смакование всех эротических подробностей в натуральную величину? Нет уж, она хочет знать все - от и до. Если ее принудили заглянуть в эту замочную скважину, она хочет досмотреть все без купюр. Никаких запретов, никакой цензуры, никаких табу. Все так все. И она хочет знать, как женщина уйдет, если ее одежда порвана.

Кто бы мог подумать, что ее будут волновать такие проблемы.

Раньше она презирала каждого, кто потреблял подобного рода кинопродукцию. Каждого! И никакие доводы не могли ее поколебать. Ни шутки не принимала, ни серьезные аргументы. И при ней никогда, никто не осмеливался смотреть телевизор, если демонстрировали хоть что-нибудь отдаленно эротическое.

А уж М. Б. - подавно.

Да это ее ничуть не удивляло, уж у него никакой склонности не было к так называемой "клубничке". Кому лучше это знать, как не ей. Он - не по этой части, хоть и говорят, что все мужчины одним миром мазаны - все, мол, дамские угодники и подавай им только одно. Что конкретно скрывалось за этим нейтральным "одно" - она, по правде сказать, никогда не задумывалась, лишь испытывала, как ей казалось, вполне естественную, биологическую брезгливость. Так безотчетно брезгуют неявной, но заразной болезнью. И М. Б. всегда держала особняком, за скобками этих досужих всеобщих умозаключений.

Были годы, когда она голову могла положить на плаху, утверждая, что М. Б. никогда - ни до их знакомства, ни во время долгого стабильного супружества - не был близок с другой женщиной. И опять же - она точно и объяснить не смогла бы, как, скажем, объясняет студентам на лекции какое-нибудь лингвистическое понятие, что, собственно, какой смысл вкладывает она в словосочетание "не был близок с другой женщиной". Она, пожалуй, не смогла бы точно ответить на вопрос - был ли он близок с ней. Одно она знала наверняка - он ее муж, супружеские отношения у них нормальные. И не это в них главное.

Как все изменилось, однако.

Вот он сидит рядом с ней, держит ее за руку и смотрит этот низкопробный порнографический фильм, глаз от экрана не отрывает. Умри она сейчас, не почувствует, что сжимает ее окоченевшую ладонь. Никогда прежде не замечала, что у него такой неприятный профиль, сладострастный, вульгарный - ноздри подрагивают как у возбужденного жеребца перед спариванием, губы безвольно распущены, только что слюна не течет. И улыбка - блуждающая, затаенная, предвосхищающая - будто его ласкают эти девичьи руки, будто ему подставляет для поцелуев свою обнаженную грудь, будто ему обещает блаженство это долгое гибкое юное тело. Веки подрагивают, а пальцы стискивают ее руку в тахикардическом ритме.

Неприятно. Попыталась высвободить ладонь, но рука не слушается, будто не своя. Поначалу ей было отвратительно это ощущение раздвоенности, растроенности, расчлененности - словно ее разобрали на части, как агрегат какой-нибудь перед капитальным ремонтом, тщательно разобрали - все отвинтили, отсоединили, сложили аккуратно в определенной последовательности, а ремонт отменили. И вместо живого организма осталась груда обломков. Руки, ноги, язык не подчиняются ей, голову приподнять, повернуть не может. Зато глаза все видят, все примечают, даже в темноте. И слышит все звуки, шорохи, все слова отчетливо различает - непристойную брань сиделки, непоколебимо убежденной в том, что имеет дело с полутрупом; жалкие телефонные сетования М. Б. на свою несчастную долю - всем жалуется, всем, кто позвонит, без разбора, а то и сам вызвонит кого-нибудь, чтобы исполнить свою арию плакальщика бездольного. И что примечательно: о ней - ни слова или коротко: "без перемен" и вздохнет протяжно с присвистом - невмоготу, дескать. Жалкий, ничтожный эгоист - все о себе, да о себе.

А ей каково? Он, конечно, думает, как и эта негодяйка сиделка, что она, как червь, пребывает в состоянии глубокого анабиоза. Оттого и позволяет себе при ней смотреть порнуху, раньше бы - никогда.

Раньше он ее боялся, восхищался ее умом, эрудицией, вкусом, ее утонченностью, красотой и элегантностью. Правда, это восхищение всегда было с перехлестом, всегда немного чересчур, но она не замечала, принимала как должное.

Прозрение пришло к ней с большим опозданием - во время этого тяжелого недуга, который сокрушил ее, но не убил. Для чего-то жизнь ей сохранили - немощная, недвижимая, но светло и здравомыслящая, как никогда, пожалуй, будто мозг очистился от всего наносного, пустого, суетного, она постигает, наконец, мир во всей полноте и неоднозначности. Не так много ей теперь дано видеть и знать, но и этого, малого, хватает для осмысления. Тем паче, что никто не подозревает не только ее активного участия, но даже и ее присутствия - она давно стала для окружающих неодушевленным предметом. И, по правде сказать, нет у нее ни малейшего желания показывать им какие-то признаки своей полной и абсолютной вменяемости. Не от хитрости, нет, не от изощренности, порожденной болезнью и завистью к их здоровому образу жизни, нет - так случилось само собой. И оказалось довольно увлекательным способом существования. Будто надела шапку-невидимку, и это только, кажется, что ее нет. Она здесь.

И всегда начеку. Все примечает, переживает теперь совсем уже по иному, чем прежде. Во много крат острее, непринужденнее, безогляднее. А на что ей оглядываться и для чего? Впереди - только смерть, она о ней думать не хочет, не умерла ведь - значит не время покамест. Позади - жизнь, такая, какую прожила, теперь уж ничего не поправить, не вернуть, не выкинуть.

Теперь у нее есть только это пространство между прошлой жизнью и будущей смертью. Почти призрачное существование, но какие переживания стали ей доступны, невообразимые прежде, из сфер закрытых, к которым она даже не прикоснулась ни разу.

Вот хоть это, только что пережитое сексуальное потрясение, как взрыв, как светопреставление. Кому бы она могла такое рассказать - нет, ей теперь никто не нужен. И тайну эту она унесет с собой. Не М. Б. же посвятить в заповедное.

Нет, нет, ни в коме случае! Она замахала руками, протестуя, и расхохоталась до слез.

М.Б. обернулся, и она подумала, что он услыхал ее внутренний смех, может, по пульсу уловил что-то необычное. Нет, случайное совпадение. И не взглянул на нее, а поверх ее головы на часы. Что это он все время отслеживает, словно опоздал куда-то? Убрал бы свою потную руку, дурную привычку приобрел - мусолить ее ладонь. Никогда раньше он не был так неприятен ей.

Похотливое выражение его лица было жалким, губы влажные, ресницы слиплись, на лбу блестит пот - тоже переживает что-то новенькое, дорвался без нее. Но где ему! Ее пламя взметнулось так высоко, куда не каждому земному существу взнестись. Тем паче М. Б. с его уравновешенностью и нерасторопностью. Одно слово - флегма.

Ой, первую их супружескую ночь вспомнила - смех разбирает. Никогда не была такой хохотушкой как сейчас. Но смешно же, ей Богу, - реферат по философии полночи писал, она заснула, не дождавшись новобрачного. Да и не ждала она ничего, никаких предвкушений не было. Даже страха. Думала, как ходили вместе - так и будут ходить, как говорили о том, о сем - так и продолжат, а что спать в одной постели придется, неудобно, конечно, но никуда не денешься - замуж вышла, так надо.

Целоваться не умела, что мужчина и женщина делают по ночам, представляла весьма отдаленно, да и откуда дети берутся, толком не знала. Не зря, может, у них детей так и не случилось. М. Б. как надел презерватив при первом их соитии (кто-то, видно научил его, что так нужно), да так за всю жизнь ни разу не снял. Ей сейчас кажется, что вид и запах грубого резинового изделия с первого взгляда, с первого прикосновения навсегда отбили у нее всякое любопытство к этой неизбежной составляющей супружеской жизни. Терпеть приучила себя тихо, не напоказ, не вызывающе, и М.Б. не возненавидела - и очень собою гордилась, настоящей женщиной себя считала. И иногда даже в пример ставила некоторым особо рьяным мужененавистницам. Пока лаборантка Лена из лингофонного кабинета, подслушав однажды ее менторские нравоучения, прошептала, зардевшись до кончиков ушей:

- Ой, да какая же вы женщина, Анна Ильинична, если, небось, всю жизнь через резинку с мужем общаетесь, и оргазма ни разу не испытали!

С трудом сдержала она себя тогда, сердце заколотилось, к щекам прихлынула кровь, от стыда готова была провалиться на месте. Но нашла в себе силы - надменно произнесла:

- Есть вещи, Елена, о которых приличные люди вслух не говорят. Вы уволены.

Будто этот разговор затеяла не она, а юная лаборантка. Но ее словно хлыстом стегануло - сопливая девчонка, никто и ничто, смеет поучать ее, доктора наук, доцента кафедры МГУ. И ведь попала в самую точку - в кромешную для нее область незнания, в белое пятно полного неведения. За что и была сурово наказана.

Как стыдно ей сейчас перед невоспитанной девочкой, ставшей жертвой ее ханжества и невежества, ее спесивости. Гордыня - не лучший способ доказывать свою правоту.

Учиться, день за днем учиться жить, постигать все, что отпущено человеку: есть, пить, спать с удовольствием, рожать, любить мужчину, ревновать, изменять, ничего не откладывать на потом. И стремиться к совершенству во всем. Не умеешь - попробуй, не знаешь - научись. Никому не завидуй, пытайся сделать лучше. Пусть не получится - пытайся.

О! Она бы сейчас целый трактат могла написать - свод жизненных правил, мелких, неприметных, но непреложных - на каждый день, для общего пользования.

Хотя ей теперь ни до кого нет дела. Ни с кем она теперь не поделится своим знанием, своими догадками, открытиями. Не дано. И - ни малейшего сожаления по этому поводу. У нее теперь все свое, обособленное.

Вот она стихи начала сочинять. Ей Богу! Такое счастье вдруг обрушилось на нее - небеса разверзлись. Уж кто-кто, а она с ее высшим филологическим образованием сразу безошибочно определила - стихи, а не бездарно срифмованные безвкусные строки. И в подтверждение - озноб вдоль позвоночника, и мелодичный звон, как аккомпанемент откуда-то из глубины пространств или из собственного нутра, где мощно пульсирует, бьет ключом, высвобожденная из-под гнета вульгарных догм и ограничений ее жизненная энергия. Силища неведомая. Лишь теперь она ее узнала.

Неужели у всех так - главное происходит на самом краю. Почти за краем.

Этим открытием не дурно бы и поделиться, даже с М. Б. Жалко его все же - от скуки и однообразия давно бы умереть должен. Порой и ей становилось невмоготу рядом с ним: завтрак всю жизнь - макароны по-флотски, на обед - всегда только борщ на свином сале и хорошо прожаренные котлеты с хрустящей корочкой, на ужин - гречневая каша с молоком. Костюмы всегда - темно-серые, галстуки - синие в белую полоску. Зимой на голове - черная кроличья шапка, летом - серая соломенная шляпа. Как распределился после института в свой НИИХИММАШ, так всю жизнь на одном месте и просидел, всех перемен: вместо м.н.с. в начале пути - с.н.с. в конце. Как поехал в первый свой отпуск, совпавший с их "медовым" месяцем, дикарем в Алушту, так до сих пор, - без нее, правда, без нее! - и ездит к выжившей уже из ума тете Клаве в убогую сараюшку на четыре персоны. И там - борщ, макароны и котлеты. Она от него давным-давно отделилась с питанием под предлогом разнообразных диет - это он уважал: систему, принцип. Никогда не курил, ничего не пил, ни во что не играл. Пока мог, по выходным на велосипеде ездил - по пятьдесят километров, по тридцать, по двадцать, по пять. Потом пешком себя выгуливал, шаги считал. Совсем недавно бросил. Про секс она уже вспоминала - тоже по выходным, только перед сном, в одном положении, ровно за три минуты и всегда с презервативом.

Ой, опять смех накатил - теперь-то она знает, как это должно быть. В пятьдесят семь лет приобщилась к этому таинству - и не знает, кому спасибо сказать. Но спасибо - огромное! Ведь и умереть могла в неведении, и это было бы ужасно. И главное - непоправимо.

Лишь однажды промелькнуло что-то похожее, едва не случившееся, и след остался ноющий, как сезонные сосущие "голодные" боли при язвенной болезни: не голоден, а как будто бы все время есть хочешь. И никакая диета, никакие лекарства не помогают, пока само не пройдет.

Давно это было, в Риге, на симпозиуме по русскому языку. Она доклад делала, который был хорошо принят, к ней подходили, знакомились, говорили добрые слова. И он подошел, коллега из Ташкентского университета, высокий, смуглый, белозубый, самоуверенный. Насмешливо улыбаясь, сказал какой-то весьма сомнительный комплимент, она уже точно не помнит, но что-то вроде - красивым женщинам надлежит не доклады умные делать, а мужчину ублажать. Наверное, она как-то невольно выдала свое возмущение, потому что он засмеялся и поспешно добавил: мужа, конечно, мужа. Вы ведь замужем? И тут же пригласил ее на следующий день поехать после заседаний по секциям на Рижское взморье. Она запротестовала - поздно, мол, уже будет. Но, узнав, что она никогда не была в Юрмале, он твердо сказал - поедем. И добавил: гарантирую полную безопасность.

Странно, как она все вспомнила вдруг подробно, спустя тридцать лет. И голос его, и широкие размашистые жесты - он будто дирижировал невидимым оркестром, играющим победный марш, и то, как в унисон этой мелодии гулко запульсировала кровь в висках, и сердце сжалось от предчувствия чего-то неминуемого. Сделалось страшно и это разозлило ее - уж и не помнит, когда и чего она боялась. Да и с какой стати? "Гарантирую безопасность" - какая отвратительная самоуверенность.

Она решила ехать. В электричке неотрывно смотрела в окно, нарочито не обращая на него внимания. Он тоже ни разу не заговорил с ней, поэтому, когда вышли на станции Булдури, она успокоилась окончательно. Мысленно посмеялась над своими ночными тревогами и утренними беспокойными сборами - будто смотрины предстояли, от которых судьба зависела: что надеть не могла решить, собрать волосы в строгий пучок, как обычно, или распустить по плечам, что позволяла себе крайне редко, подкрасить ли ресницы и губы. Но поскольку предстоял обычный деловой день, и эту поездку можно было рассматривать, как плановую экскурсию, она ничего не стала менять в своем облике, лишь накинула на плащ новую кашемировую шаль - зелено-желтые подпалины на серо-голубом фоне и надушилась дорогими духами, которые использовала по особо торжественным поводам.

Увидев Рижский залив, широкую бесконечную густо-желтую прибрежную полосу, окаймленную зеленой стеной сосняка, она замерла от восторга, и показалось ей, какого-то смутного воспоминания. Нет, она никогда не бывала здесь, и нигде в Прибалтике, но что-то дрогнуло внутри и на какое-то мгновение почудилось, что этот вечер она уже однажды пережила.

- Вам очень идет эта шаль, и вы абсолютно совпадаете по гамме со здешним пейзажем: серо-голубое, желто-зеленое. У вас безупречный вкус, - похвалил ее снисходительно, как школьницу, и вдруг положил ей руку на плечо, приобнял.

Она сделала резкий шаг в сторону и про себя передразнила его: "безупречный вкус" - точно как М.Б. Пошло, неинтересно.

Гуляли они долго, поужинали в маленьком уютном прибрежном ресторанчике, где кроме них были еще трое посетителей. Почти не разговаривали, она почти успокоилась, только не покидало ощущение, что этот эпизод она знает, просто забыла, чем все кончается. И когда он вдруг властно привлек ее к себе и поцеловал, первое, что она подумала - да, да, именно, именно так... Будто припоминала. Потом она хотела вырваться, но куда там - крепкие мужские руки обнимали ее спину, а губы, сильные, подвижные, искусные завладели ее ртом - ни пикнуть, ни вздохнуть не могла она. Нет, такого поцелуя она не знала, и представить не могла, ничего подобного. М. Б. вообще никогда не целовал ее в губы - в щеку, в лоб, руку, церемонно при гостях, чтобы продемонстрировать свою галантность. Ее зазнобило и одновременно обожгло горячей удушливой волной, она подумала, что если он сейчас не отпустит ее, она умрет.

Он отпустил. И тут же снова привлек к себе и нежно прошептал в самое ухо: бедная, бедная, моя девочка, да ты же совсем ничего не умеешь, не противься, я научу тебя, всему научу... От него исходил такой жар, что ее снова затрясло, он не держал ее, но она припала к нему, словно только так и могла устоять на ногах. Он дал волю рукам, от его прикосновений у нее помутилось в голове, ноги подкашивались, его язык проникал прямо в мозг, он что-то шептал, она не разбирала слов, сердце бухало где-то в низу живота, она падала на спину под тяжестью его нетерпеливого тела. Сосны опрокинулись в небо. Не бойся, не бойся, шептал он, нам будет хорошо, хорошо, вдыхал он ей прямо в легкие, оттуда вырвался протяжный вольный стон - первый вопль ее пробудившейся страсти. И тут же: нет! нет! нет! - завопила она и била его кулаками, коленками, царапала, кусала. Нет! нет! нет! И вырвалась, наконец, и побежала, не разбирая дороги прямо к морю, в море, вода обжигала ледяной волной, брызгами. Она летела навстречу ей. Он резко схватил ее за руку, развернул к себе и ударил по щеке.

- Ненормальная, - сказал презрительно и пошел прочь, не оглядываясь.

На шоссе она догнала его, он остановил машину, в полном молчании доехали они до Риги, до гостиницы, пройдя мимо лифтов, он взбежал вверх по лестнице, а утром прошел мимо, не поздоровавшись. Она уехала на три дня раньше, пропустив заседание секции, на котором должны были обсуждать ее доклад.

Всю жизнь она считала этот эпизод самым позорным в своей жизни и старалась затолкать его в недоступный закуток памяти и, казалось, ей это удалось. Изредка только, привычно-безразлично наблюдая за тем, как М.Б. неспешно достает из бумажного пакетика скрученную резинку, она вдруг, словно на миг включили проектор, видела опрокинувшиеся в небо, зеленые верхушки сосен, в груди появлялся неприятный ментоловый холодок. Она принимала снотворное и говорила М. Б.:

- Пожалуйста, выключи свет, дорогой, я хочу спать.

Ненормальная! Может быть, этот эпизод перевернул бы всю ее жизнь. Ненормальная! Во-первых, она бы стала, наконец, женщиной, пусть в двадцать девять лет, но стала бы - она была на волосок от свершения. И сейчас может это подтвердить - не ожидала столь яркого, сильного, живого воспоминания. Все вспомнила, будто пережила заново - теперь ничто не ограничивает ее чувственность. Как поздно это к ней пришло, как поздно, бессмысленно, нелепо, странно. А тогда она могла бы забеременеть от молодого, красивого мужчины, талантливого ученого, а М.Б. уговорила бы, что не бывает стопроцентной гарантии никогда и ни в чем. И он бы поверил. Ей поверил бы . А что он еще мог предположить - не измену же, в самом деле.

Одно слово - ненормальная. Такую возможность упустила. М.Б., правда, детей категорически не хотел, какую-то идиотскую фобию придумал - дескать, у него на руках умерли от скарлатины братишка и сестренка, он знает, как это страшно, и смерть своего ребенка просто не переживет. Одно время она пыталась его переубедить, доказывая очевидное: дети не всегда умирают, незачем заранее готовить себя к утрате. Он спорил, приводил какую-то статистику, показывая таблицы, диаграммы детской смертности по разным причинам - специальную папку для этого завел, и все что-то в нее вклеивал, добавлял. Она отступилась, жизнь покатилась по другим рельсам - научная работа, две диссертации, доклады, поездки, аспиранты, студенты. Времени едва хватало на все, дети уже не вписывались в этот напряженный график.

Случай в Юрмале был ее последним шансом, и она его упустила.

Зачем-то все это сейчас к ней вернулось - воспоминания, застарелые переживания, вдруг вновь защемившие еще сильнее, чем прежде, нерожденные дети. Зачем - в этом безвременье, куда она попала не по своей воле? И само это безвременье - для чего?

Только что ей показалось - для счастья. Только что она смеялась от радости новых ощущений. Только что ее захлёстывала свобода от всего мирского, суетного. Она вдруг оказалась над всем этим, и это незнакомое состояние пришлось ей по душе, словно к самой себе вернулась. Нет стыда, нет честолюбия, нет притворства, нет обремененности чьим-то присутствием, нет никаких конкретных желаний, долгосрочных планов. И уж само собой - никаких ожиданий. И времени нет. Не в том привычном смысле - что его не хватает, его просто нет для нее, она выпала из его течения. День ли, ночь, час прошел или месяц - не осознает, не чувствует. И никакого значения это не имеет. Ей абсолютно некуда спешить.

Только что ей все это нравилось. И она жалела М. Б., здорового, подвижного, над которым не совершает никаких унизительных процедур эта идиотка и стерва сиделка. Он сам ест, пьет, моется, справляет все нужды, одевается, раздевается, ему не суют в рот таблетки, не втыкают шприцы под кожу и в вены. А она его жалела и приобщить хотела к чему-то таинственному, ускользающему, что приоткрылось ей, еще не понятое до конца, но неудержимо влекущее, как мокрая золотистая даль за морем на исходе дня.

А если это смерть? Никто ведь понятия не имеет, какая она, пока не встретится лицом к лицу, - узнает, поймет, успокоится, но никому уже не сможет облегчить пожизненную томительную муку ожидания.

Смерти она боялась всегда. Отчетливо и внятно. С раннего детства. В отличие от М. Б., страдающего оттого, что может умереть его, не родившийся ребенок, она боялась своей смерти. Конкретно боялась смерти, потому что очень хотела жить. В детстве у нее случился гнойный аппендицит с перитонитом. Упустила девочку, бабушка Римма била себя кулаками в грудь и причитала над носилками, как над гробом, когда ее с температурой сорок, уже без сознания, выносили из дома на третьи сутки от начала болезни. А до этого бабушка Римма, всю жизнь проработавшая старшей медсестрой в детской "лесной" школе, с непререкаемым авторитетом лечила ее от отравления, никто из домашних не осмелился перечить ей, пока ребенку не стало совсем плохо.

Она не помнит никаких подробностей, только как проснулась после операции, в полутемном больничном коридоре за ширмой, и старая санитарка, сидевшая у ее постели, перекрестила ее и сказала:

- Ну вот, спасибо, Господи, вернулась...

Она не поняла, что это о ней, поискала глазами того, кто вернулся, никого не увидела и снова задремала. Или это был не сон - много-много желтого песка, ноздреватого, как яичный желток в глазунье, много-много воды, до самого неба и высокие, ровные, гладко-коричневые стволы или стебли причудливых весенних то ли цветов, то ли деревьев. Вода была неотличима от неба, и она в этом пространстве то ли плыла, то ли летела, но это нисколько не было страшно, даже нравилось ей. И никого не было рядом.

Потом появилась мама, бледная, с опухшими от слез веками, она прижимала к себе ее руки и шептала:

- Кошечка моя, маленькая моя, мы чуть не потеряли тебя, кошечка моя, маленькая...

И опять она ничего не поняла, хотя мамин вид и ее шепот испугали ее. И только потом - из разговоров соседей по палате и медсестер, и нянечек, и студентов, которым показывали наиболее интересных больных, ей стало ясно, что она почти умерла от перитонита, вызванного запущенным приступом аппендицита, и спас ее Евгений Оттович, местный бог, зав отделением гнойной хирургии.

И тут на нее накатил этот страх - чего так испугалась, сама не понимала, но даже заикаться начала и ко всем приставала с одним и тем же вопросом:

- Я больше никогда не умру, у меня больше не будет перитонита, я не умру?

Все улыбались, гладили ее, утешали, давали тошнотворно сладкую успокоительную микстуру, но страх не отпускал, она боялась засыпать, лежала с открытыми глазами, упираясь взглядом в густую тьму многоместной больничной палаты, наполненную разнообразными звуками и шорохами. Но не темноты боялась она, а чего-то другого, чего не видела, не знала, не понимала, и придумала способ отпугивать, отгонять от себя - громко-громко выкрикивала: нет, нет, не подходи, ты мне не нужна, я не хочу тебя. Громко-громко. На нее стали жаловаться, показали психиатру, маленькому, сухонькому старичку со злыми, колючими глазками, сжимающими переносицу, как пенсне.

- Пройдет, - сказал он, не глядя на нее, ни о чем не спросил, не пожалел, не накричал, даже лекарство никакое не выписал. - Пройдет, - повторил, уже выходя из палаты. - Выпишется из больницы и все забудет.

А вот и нет - не забыла. И всю жизнь таила и заглушала этот страх. За одно дело бралась, за другое, чтобы никогда не оставаться с ним наедине, с глазу на глаз, и даже иногда жалела о том, что М.Б. не приходит к ней каждый вечер с бумажным пакетиком в правом кармане пижамной куртки - какой-никакой отвлекающий маневр. И уснуть можно, держа его за руку - не бог весть, какая защита, но все же она не один на один с неизведанным, а при свидетеле. А так она глотала снотворное, одну, две, а то и три таблетки и прежде чем уснуть, громко-громко говорила: нет, нет, не подходи, ты мне не нужна, я не хочу тебя...

Вот так-то, батенька психиатр.

Хотя сейчас ей кажется, его пророчество, наконец, сбылось, всего-то жизнь прошла с тех пор, - но сейчас ей кажется, что она перестала бояться смерти. Возможно, так близко подошла, что, разглядев в упор, поняла - ничего страшного, даже что-то сулит неизведанное, но желанное, а значит - это не конец, не полное исчезновение, а нечто иное. Вектором неопределенного направления назвала она этот участок пути. Здесь любовь телесная, яркая, на пределе возможного, и небо, похожее на воду, и вода, перетекающая в небо, и причудливые цветы, напоминающие юрмалские сосны, и стихи, которые льются легко и свободно, будто притаившись, где-то лишь ждали встречи с ней, она их не запоминает, не для чего, просто появилось еще одно радостное переживание...

Кстати, после того симпозиума в Риге она никогда не ездила в Юрмалу, никогда - боялась чего-то. Глупо, конечно. Если трезво рассудить - где Ташкент, где Юрмала, а где она. Это раз. И два - если он на следующий же день прошел мимо нее и не поздоровался, будто они не знакомы, и больше не взглянул в ее сторону, то какую угрозу таила в себе случайная гипотетическая встреча с ним - никакой. Это ежели трезво рассудить. Но она вообще не рассуждала, слова - Юрмала, Булдури - вызывали у нее мгновенное головокружение и тошноту, озноб, переходящий в жар, горло сводило судорогой от сухости, ноги подкашивались, и сосны опрокидывались в небо. Мир переворачивался, и она в этом перевернутом мире переставала понимать, что происходит, рушился размеренный порядок ее жизни, все разваливалось на отдельные черепки, которые никак не подходили один к другому - из них нельзя было сложить не то что сосуд изысканной формы, как ей хотелось бы, но даже обыкновенный, грубой работы горшок неопределенного назначения.

Значит - грош цена всем ее усилиям, затраченным на обустройство своего мира внутреннего и внешнего. И ей самой - грош цена, если так неустойчива, уязвима, слаба. И все - из-за случайного эпизода, в котором и смысла-то никакого не было, лишь прогорклое послевкусие. И то уже почти позабылось. Лишь тихо ныла запущенная вина перед М. Б. - она ведь почти готова была ему изменить и долго-долго, внутренне содрогаясь от его прикосновений, которые были так не похожи на те, другие, неявно сожалела, что не случилось...

Она даже хотела рассказать М.Б., чтобы избавиться от этого наваждения - поставить точку. Точка - грамматический знак окончания любого сюжета, даже очень короткого, длиною в одно предложение. Но, слава Богу, избежала этой глупости. Случайно подслушанный разговор удержал.

Они сняли трубки одновременно. М. Б. не слышал, как она вошла в квартиру, и успел первый сказать:

- Слушаю.

Незнакомый ей женский голос, высокий, юный, с мягкой украинской напевностью прокричал оглушительно громко с явным недоверием к телефонной связи:

- Михасючка! Михасючка! Это я, ку-ку! Это я!

И захлебнувшись от восторга, замолк. М.Б. тоже молчал, она уже чуть было не произнесла: "Вы ошиблись номером" - как услышала сдавленный шепот М. Б.:

- Ты с ума сошла. Где ты взяла мой телефон?

После короткой паузы раздался восторженный крик:

- У Витюши с Манюсей.

- У какого Витюши?!

- Который же жил в твоем сарайчике, в углу под окном, а Манюся ж к нему из санатория приходила, она там лечилась по-женски...

- О-о-о-о! - застонал М. Б. как от зубной боли. - Я его убью! А ты немедленно повесь трубку, и чтоб я тебя больше никогда не слышал!

Он набирал обороты, а она подумала: ой-ой-ой, М. Б., как некрасиво с женщиной, как некрасиво. На том конце, видно, тоже об этом подумали, раздался обиженный всхлип и громкое, жалобное:

- Ой, Михасючка, зачем же ж ты так, я ведь только хотела...

- Не повесишь сейчас трубку, и тебя убью!

Ой, какой ты кровожадный, однако, - подумала она и, не раздеваясь, прошла на кухню, где он все еще держал в руках телефонную трубку.

- Кто звонил? - небрежно спросила она.

М. Б. побледнел, посмотрел на нее затравленно, словно знал, что она подслушала разговор.

- Опять ошиблись номером? - зачем-то помогла ему.

- Да, надо позвонить на станцию, безобразие какое-то.

- Не нервничай так из-за ерунды, дорогой.

И пошла в душ, пытаясь разобраться в себе - что чувствует верная жена, на двадцатом году супружества получив намек на то, что ее благоверный небезупречен?

Да, пожалуй, ничего. Первая мысль, когда поняла, что происходит, - ну вот мы и квиты. А так - немного жалко М. Б., немного - ту глупую деваху, а больше всего - смешно. Давно уже так не хохотала - до слез, да, кажется, что никогда. Она вообще не смешлива. А тут слезы градом хлещут, и за ушами ломит от смеха. Насилу успокоилась ледяным душем. С наслаждением легла в постель, почитала перед сном, ни разу не вспомнив подслушанный разговор. Но когда М.Б. пришел к ней по расписанию с определенными намерениями, она сказала:

- Нет, дорогой, не сегодня, я немного не в форме.

И еще какое-то время повторялось то же самое, М. Б. ни о чем не расспрашивал ее, ни на чем не настаивал, покорно уходил. И, пожалуй, она бы ничего не стала менять в сложившихся обстоятельствах, если бы не ее пресловутый страх и передозировка снотворного - засыпая одна, без М. Б., она подстраховывала себя дополнительной таблеткой.

Все же М.Б. был нужен ей. Иногда она думала, что на его месте могла бы быть кошка или собака. Или даже крыса. Любое живое существо, которое всегда под рукой в нужный момент, пошевелила слегка пальцами, - а под ними что-то теплое, живое, пульсирует, дышит, доверчиво и чутко откликается на нечаянную ласку. С благодарностью жмется к руке, принимая за любовь ее чисто эгоистическое побуждение - она просто проверяет, на месте ли тот, кого определила своим присутствием охранять ее от нездешнего мучительного страха, от которого избавиться не смогла и привыкнуть не сумела. Конечно, это могла быть кошка, собака или даже крыса.

Но она не любит животных, никаких, они вызывают у нее неожиданную, но устойчивую психопатическую реакцию - желание забраться с ногами на диван, спрятать руки, заткнуть уши и зажмурить глаза, чтобы не слышать никаких звуков - от крысиного бессмысленного писка до собачьего радостного лая, чтобы не видеть их глаза, в которых звериная дремучая тайна перехлестывается с отвратительной человекоподобной униженностью, чтобы шершавый язык не коснулся ее пальцев, ладоней, щек. Упаси боже! И чтобы никакой шерсти под рукой!

Хорошо, что у М.Б. руки гладкие, без атавистического волосяного покрова. Она привыкла к прикосновению этой руки. Даже сейчас, когда все так изменилось, и между ней и М.Б. возникла глухая преграда, что-то вроде невидимой прозрачной стены, сквозь которую нельзя пройти ни в одну сторону, но все видно, с ее стороны - и слышно. Их руки соприкасаются - даже сейчас, когда она видит М. Б. как лягушку, разложенную на лабораторном столике для препарирования, даже сейчас ей хотелось бы знать, что в любой момент она может взять его за руку. Теперь уж она не знает, для чего, - но уверенность эта ей необходима.

Он-то может убрать свою руку, ей вовсе не нужен его неусыпный контроль. И чего, собственно, он ждет, она не понимает, - когда она окоченеет окончательно или внезапно очнется от летаргии. Устал, бедняжка, от неопределенности, ему нужны руководящие указания - он без них не может, как дитя малое, несмышленое.

Так она его приучила. Приручила. Не цепью приковала, а волосяной нитью привязала - не видно, не давит, никаких явных следов принуждения, а полная зависимость - налицо. Ни сколько стоит, ни где купить, ни что сказать, когда врач придет, если у самого горло болит, ни как расплатиться с сантехником, ни отвертку в руки взять, ни мясо прокрутить в мясорубке для своих ненаглядных котлет - ничего. Все она взяла на себя, и все успевает. А ему лишь изредка нетрудное поручение даст и для обоюдного спокойствия все на бумажке напишет и в правый карман пиджака (плаща, пальто) положит - у него всегда только правый карман задействован по назначению, левый можно было бы зашить, он им никогда не пользуется. Отдельного от нее, самостоятельного, у него только работа, Алушта и клуб филателистов по воскресеньям в ДК им. Горького на Вятской улице. Только в этих трех обстоятельствах - абсолютно самостоятелен, ничего не путает, не забывает и с ней ни о чем не советуется.

Конечно, это не раз наводило ее на мысль, что его глобальная неприспособленность и рассеянность, если не полный блеф, то несомненная подтасовка, и кто с кем в поддавки играет - большой вопрос. То есть играют-то они друг с другом, верные партнеры, но кто жертва, а кто охотник, кто добровольная жертва, а кто великодушный охотник - не сразу и поймешь.

Ей вдруг снова сделалось смешно, до того нелепая мысль пришла в голову: она совершенно не знает М.Б. Ну, абсолютно. Как будто они еще не познакомились. Иногда это ей приходило в голову и раньше - она ловила себя на том, что не понимает, о чем он говорит, ни смысла, ни слов, ни логики его рассуждений. Она не знала, о чем он думает, часами сидя над своими кляссерами, вынимая пинцетом марки одну за другой, перекладывая их, переписывая. Он улыбался, губы его что-то шептали, лицо было вдохновенным и даже красивым. Она понятия не имела, что он делает на отдыхе, а после того злополучного звонка - и подавно. Михасючка! - так назвать М.Б., невозможно ни при каких обстоятельствах. То есть, тот мужчина, с которым она прожила бок о бок всю жизнь - не Михасючка.

Голову дает на отсечение - не Михасючка. Впрочем, головой рисковать не стоит даже сейчас. Вот он сидит рядом с ней, зачем-то держит ее за руку, все время поглядывает на часы, и она знает, что это М.Б., ее муж, утром в пижаме байковой теплой, до вечера в костюме и галстуке, как на собрании в своем НИИ, но лицо, его лицо, эти губы, пот на лбу, эта похоть в глазах - это не лицо М.Б., Максима Борисовича, то бишь. Типичный Михасючка! Фи, какое отвратительное имя. Проверить бы - откликается ли?

Позвала погромче - оглянулся. Все же какая-то связь между ними есть. На этот раз смотрит прямо на нее, и руку слегка сжал, и выражение лица такое, словно спросить о чем-то хочет. Или попросить.

Интересно - о чем? Чтобы умерла поскорее и освободила его от долгого бдения у смертного одра? Может быть, подать ему какой-то сигнал, чтобы не отчаивался?

Или пусть помучается, а она понаблюдает за ним. Интересно даже. Какая-то новая форма жизни. И как ни смешно - новый этап в их отношениях. Казалось бы - навек погрязли в топи бесцветной и смрадной обыденности. И вдруг - такой поворот. Значит, перемены всегда возможны. Значит главное - не терять надежду.

***

Ну, за что ему такая мука - ни слова, ни взгляда, никакого намека, лежит недвижная, безмолвная, только дыхание едва различимо, и глаза все время открыты, и взгляд не бессмысленный. Ему иногда кажется, что он слышит ее голос. Или смех. Смех даже чаще. Да, он уверен - она смеется над ним, даже сейчас, униженная, уничтоженная болезнью, беззащитная - делай с ней что вздумается - она насмехается над ним. Так было всегда, всю жизнь с первого дня их знакомства. Ее надменность, высокомерность были уничижающими. Именно это убивало его, она ведь никогда открыто и откровенно, не смеялась над ним, назойливо не подтрунивала на людях или наедине - нет, она вообще была несмеяна. Ни разу за тридцать лет М. Б. не видел, чтобы она хохотала до слез, или, к примеру, смеялась - в театре, в кино или на улице - так громко, чтобы на нее возмущенно шикали со стороны.

Если честно он и улыбки ее не помнит. Как, впрочем, и лица. Сколько раз, бывало, закрывал глаза, с тем, чтоб перед мысленным взором предстал ее портрет. Напрягался до ломоты в затылке, до тошноты - никакого результата, всегда одно и то же: серое расплывчатое пятно, как на засвеченной фотографии.

Вот она лежит перед ним, глядит в упор широко раскрытыми глазами, и он, преодолевая какой-то суеверный страх, рассматривает отдельные детали и четко фиксирует про себя, будто протокол опознания пишет - себе на память. Лоб - чистый, высокий, девичий. На переносице - две неглубокие вертикальные морщинки как усики-щупальца какого-то насекомого. Брови широкие, легкие, вразлет, похожи на стрекозиные крылышки, оторванные от тельца. Носик - тонкий прямой, надменный. Ноздри резко очерчены, а верхняя, тонкая губа вздернута, слегка приоткрывая зубы, - будто покрикивает постоянно, понукает.

Нижняя губа - безмятежная, пухлая чувственная - вообще чужеродна этому лицу, явная дисгармония. Эта ее губа была ахиллесовой пятой М. Б. Она преследовала его почти в каждом сне и в томительные и постыдные минуты, когда отвергнутый женой, он пытался быстро и неловко ублажить бунтующую плоть, - мягкая, податливая, влажная, чуть вывернутая наружу. Ее молочный вкус, ее щекочущая язык шелковистость, ее обжигающий жар - сводили его с ума, сердце замирало от боли, а вожделение достигало предела невыносимости, и после взрыва он каждый раз стонал и корчился, уткнувшись лицом в подушку, чтобы не разбудить жену, наглотавшуюся снотворных пилюль и капель - не будет ему пощады, если она проснется. Он кусал и облизывал свои пересохшие губы, но как фантом, как мираж, маячила перед М. Б., манила, дразнила и мучила ее нижняя губа, одушевленная им, от нее отдельная, отделённая им искусственно - недаром никогда, ни разу не коснулся он губами ее губ.

Ни в ЗАГСе, где все посмеивались над ним: невесту, уже почти жену - в лоб поцеловал торжественно и строго. Ни наедине, с глазу на глаз - никогда. Тем более - в постели. С ней, с женой, все было так скучно и убого, иначе быть не могло, у М.Б. с ней - иначе не получалось. Удивительно, что вообще выдержал - от начала и до конца. Теперь-то уж точно можно говорить о конце, даже вслух глядя прямо в ее широко раскрытые упертые в него глаза, в нездешней уже бездонности которых таился какой-то подвох. М.Б. жизнью бы своей поклясться не побоялся - этот полутруп нёс в себе какую-то загадку.

Он и за руку ее держал почти неотступно, подспудно надеясь нащупать эту тайну, - через пульс или по биополю. Не анализировал, потому что с одной стороны твердо знал, что все это бред собачий, но с другой - был абсолютно уверен в обратном. Поделиться было не с кем, даже сиделка, грудастая деваха, вульгарно вихляющая перед его носом, оттопыренным задом, даже она, сквозь узкие щелочки глаз обливала его презрением, а один раз не выдержала, сорвалась на крик.

- Ну что вы сидите как дурак, никуда она не денется, ей теперь одна дорога - в гроб. Ничего интересного, сто раз видела. Идите отсюда, под ногами мешаетесь. - И вдруг приблизилась к нему и наклонилась так, что груди ее почти коснулись его губ, обнажила зубы и десны в похабной ухмылочке и пропела: - Может вам нормальную бабу найти, ааа?

- Замолчите, не смейте, вам не за эти пошлости деньги платят, - не слишком уверенно возразил он.

Сиделка хихикнула, вильнула задом и чуть не в лицо ему сунула переполненное судно. М.Б. был донельзя брезглив и с трудом выносил все эти сопутствующие лежачему больному обстоятельства. Он резко дернулся, руку жены, однако не выпустил, и явственно услышал, как она смеется. Был бы верующим - перекрестился: ей Богу, мол, смеется и свят-свят-свят - спаси и помилуй. Чтобы это все значило?

Но в Бога он не верил, и сам стыдился своих "закидонов".

Совсем не по себе сделалось М.Б. Отпустил руку жены, встал, вышел в коридор и столкнулся с сиделкой, буквально налетел на нее. Большие упругие груди уткнулись в живот, чуть повыше пупка, заходили, задрожали, то прижимаясь, мягко вдавливаясь в него, то, отступая, касаясь лишь плотными, нагло торчащими сосками, - она смеялась, запрокидывая голову и белая шея изгибалась взад и вперед. М.Б. застонал, голова шла кругом, гортань пересохла, а слева под ребрами в той точке, куда упирался нахальный сосок возникла и резко нарастала острая боль, будто зубной нерв выкручивали без наркоза. Он завыл от боли и обеими руками схватил сиделку за плечи, прижал к себе еще плотнее, она перестала смеяться и притиснула к его рту тонкие, усыпанные коричневыми веснушками губы. Он почувствовал запах дурно пахнущего, неопрятного тела, гнилых зубов, брезгливо дернулся и подумал мимолетно и отстранено, без малейшего оттенка горести - я обречен. Это конец.

Вернулся в комнату жены и совершенно обессиленный прилег рядом. Холодный пот выступил на лбу, обильный, липкий, его знобило, ломало. М.Б. взял жену за руку и немного успокоился. Все-таки она нужна ему, даже почти неживая. Он успел привыкнуть к ней, такой, и не просто привыкнуть - привязаться. Он больше не боялся ее, не ждал ее замечаний, окриков, понуканий, внутренне сжимаясь в комок, как нашкодивший ребенок. На протяжении всей их совместной жизни у него было постоянное ощущение свой вины перед ней, необходимости просить прощение. Иногда, чтобы опередить очередную порцию высокомерных наставлений, он готов был добровольно встать в угол и стоять там, на коленях на рассыпанном горохе до той поры, пока она оставит его в покое.

И вот эта пора настала.

М. Б. долго не мог поверить в случившееся. Сначала решил, что она притворяется, избрав такой иезуитский способ наказания - наблюдает за ним, чтобы потом отыграться по полной программе. Когда же после многочисленных врачебных консультаций и консилиумов на самом высоком уровне, - что подтверждалось и учеными степенями и званиями, и суммами валютных гонораров, разложенных по конвертам для каждого, когда, наконец, он понял, что жена его впала в кому и вероятность того, что выйдет из этого состояния, ничтожно мала, М. Б. вдруг успокоился. И даже воспрянул духом - жизнь, как показалось, обрела, наконец, конкретный смысл и внятное содержание.

Ожидание - вот что сделалось главным. Причем вопреки всякой логике, и здравому смыслу, невзирая на заключение медицинских светил, он ждал - не смерти жены, но ее оживления, возвращения к жизни.

М.Б. уволился с работы, давно мечтал. От одной мысли, что завтра и послезавтра и после-после-послезавтра, как и вчера, позавчера и поза-поза-позавчера он будет ходить в НИИХИММАШ, в свою лабораторию, сидеть за своим столом и делать вид, что занят важной исследовательской работой - от одной этой мысли ему давно уже хотелось повеситься. Причем натурально, без всякого преувеличения - встать на стул, намылить веревку, привязать надежным узлом к массивной бронзовой люстре, доставшейся им от бывших жильцов, и оттолкнуть стул. Люстра не подведет.

Но страх парализовал его - М. Б. боялся смерти. Своей, жены, их не рожденных детей - смерти вообще. Ее непостижимости и неизбежности. Он с этим страхом родился, его страх как врожденный вывих - от него не избавиться.

М. Б. всю жизнь страдал от своей неполноценности. Не играл во дворе с мальчишками в опасные, как ему казалось игры, сидел в сторонке на завалинке деревянного барака один и с лютой завистью глядел, как шкандыбает впереди всей дворовой оравы хромой сын дворничихи, у которого одна нога была короче другой на восемь сантиметров. Отчаянный бузотер, шпана, его боялись даже взрослые пацаны, тяжелым каблуком ботинка с больной недоделанной ноги он мог избить и покалечить кого угодно. Забить до смерти крысу, кошку, собаку, а однажды забил соседскую девчонку, можно лишь догадываться, за что, - по разорванному в клочья платью и черным синякам, покрывающим все тело. Рядом лежал забрызганный кровью ботинок хромого, а сам он забрался на крышу трехэтажного кирпичного дома в соседнем дворе и, раскинув руки, как крылья, с диким гиканьем бросился вниз. Насмерть.

Эти видения, не имеющие к М. Б. никакого отношения, преследовали его всю жизнь. Ему хотелось с кем-то поделиться своей фобией, а подспудно, тайно - передать ее кому-то! Чтобы избавиться навсегда. Но ни матери, ни отцу, суровым, замкнутым каждый в своем коконе, отчужденным от всего и от собственных детей, тянущим свою лямку безрадостно, обречено, он, разумеется, ни о каких своих страхах поведать не мог. Тем более что довольно рано начал догадываться, что они-то и есть главные виновники его драматического мироощущения. Брат и сестренка умерли рано, так и не повзрослев, - и им он не успел открыть свою неразгаданную тайну, чтобы попытаться вместе понять. Их смерть лишь усилила его страхи, теперь он каждый день боялся уснуть, думая о том, что утром не проснется.

Он никогда не видел сны, засыпал, как проваливался в глубокий бездонный колодец, где не было ничего - кромешная тьма и тишина. И просыпался так же мгновенно, будто какая-то неведомая сила выбрасывала его из нездешних потусторонних глубин в невнятное и вялое начало дня, который, он знал, закончится новым провалом. А если однажды этот механизм даст сбой? Так и жил М.Б. с этой мукой. Только, когда жена перед сном, звала его к себе и, наглотавшись таблеток, засыпала, крепко сжимая его пальцы, М. Б. успокаивался, обретал равновесие и был почти счастлив.

Искаженное страхом лицо спящей жены дарило ему ни с чем не сравнимую радость, и близость, всепоглощающую, беспредельную - они единое целое. И ему не страшно было лететь в бездонную пустоту колодца. Все это не имело ничего общего с их убогим сексом, которого он категорически не хотел. Ее насмешливый взгляд, ее снисходительная уступчивость, ее нетерпение, будто хлыстом постегивала - скорей, скорей, а он хотел долгого, медленного погружения, смакования каждой подробности, чтобы наслаждение нарастало глоток за глотком, затягивая все глубже и глубже, чтобы взрывная волна уносила в бесконечность неявных сфер. Туда, куда уносит смерть. Восторг = смерть. Смерть = восторг.

Вот чего не хватает ему, чтобы страх исчез: простого арифметического знака равенства между несоразмерными вроде понятиями.

Вроде - у бабки в огороде.

М.Б. знает, что это так. Но так же непреложно знает и то, что без нее, без законной супруги ничего у него не получится. Пробовал. Не раз. И получалось по-разному, чаще никак. Сам собой напрашивался вывод о его полной мужской несостоятельности и безоговорочной правоте дражайшей супруги. Каленым железом по сердцу, то есть. Но вспыхнул во мраке маячок - сладкая, мягкая податливая девочка-глупышка, гладкая, жаркая, неутомимая. Шептала медовыми своими губками, вливая бальзам прямо в душу:

- Махасючка, ой, как же ж я тебя люблю-то, и все время хочу - как же ж!

Сладко было, душно и почти совсем не страшно.

Почти. Странное раздвоение мешало, будто отделился от собственного тела и со стороны наблюдает и завидует, и рвется назад, свою кожу натянуть, чтобы повторялось и повторялось неслыханное это блаженство, легкое, необременительное.

Но чей-то отвратительно знакомый голос бубнил: "Михасючка - это не я. Я - не Михасючка." И блаженство рассыпалось, как игрушечный дом на песке, он сам растоптал его и не обернулся.

Лишь один раз, когда она позвонила - "Михасючка, ой!" - ему показалось, что раздвинулись прутья железной клетки, где он отбывает пожизненное наказание. М.Б. был готов выпрыгнуть, не думая о последствиях: на миг, всего лишь на миг. Глубинным каким-то чутьем уловил присутствие жены, обругал бедную девочку и никогда больше не вспоминал о ней. Вот только сейчас и совсем не к стати.

Лежит рядом с неподвижной женой на ее одре - смертном ли? Только это волнует его, только это. Будет держать ее за руку, пока она не очнется от глубокого сна, тогда откроется ему главная тайная мука всей его жизни.

Она ведь не умерла, ушла в кому. Если бы хотела наказать его, посмеяться в последний раз, презрительно кривя губы, - прощальным взмахом руки пригвоздила бы его к Голгофе и обрекла на вечное страдание.

А кома - это интрига, подвох. Вектор неопределенного направления - и так может повернуться, и так.

М.Б., держит ее за руку и ждет, что вектор повернется в нужную сторону. Ему даже кажется, что он слышит какой-то шорох, неуловимое какое-то брожение. Что-то происходит вокруг или внутри неподвижно распростертого тела. Он мог бы поклясться жизнью. Только кто ему поверит? Да и не станет он разглашать тайну, которая принадлежит им двоим, только им.

Все-таки она нужна ему. Сейчас он почувствовал это с особой остротой. Приподнявшись на локте, взглянул на нее близко-близко: беззащитная, бессловесная, безобидная. "Податливая" - стрельнуло в мозгу. Она ничуть не изменилась за время болезни, даже похорошела - лицо разгладилось, ни злобы, ни напряжения, ни насмешки во взгляде. Глядит на него спокойно, просветленно. И будто чего-то ждет.

В том месте, куда недавно ткнулся сосок сиделки, снова разлилось жжение, голова кружилась от слабости и жалость к жене переполняла М. Б.. Впервые - жалость.

И он впервые коснулся губами вожделенной нижней губы. Будто током пронзило - живая, теплая, расслабленная. И грудь мягкая, кожа атласная, прохладная, покалывает ладонь, и сердце сжимается, живот девичий, плоский с маленькой впадинкой посередине, проник туда языком и медленно пополз вниз, медленно-медленно, приближаясь к жесткой курчавой поросли на лобке. Перехватило дух, он судорожно вздохнул - Господи, вот так, именно так мечтал он ласкать ее, чтобы покорная и благодарная отдавалась каждому прикосновению, а он, повелитель, вел ее за собой в оглушительную пучину бездн, к ослепительно пылающим вершинам - полет, парение и долгий затяжной прыжок в полной невесомости, в сияющей пустоте, где нет ничего, только их руки переплетены - не развести.

М.Б. легонько раздвинул ее ноги, она не противилась. Он потерял контроль и тут же рухнул в бездонный колодец - полет был смертельный и упоительный одновременно, ничуть не похожий на повторяющийся перед сном по выходным кошмар. Неземное блаженство овладело им, восторг и ужас перемешались с мучительно-сладким ожиданием конца полета. Или кончины.

Такое возможно только на самом краю. Или уже за краем.

Боль в левом боку пульсировала все сильнее и сильнее. Взрыв был неизбежен.

Но на этот раз он летит не один, это не суррогатный полет, а слияние двух миров. Он стонал и корчился, не вжимаясь лицом в подушку, а прильнув пылающим лбом к ее нижней губе. О! Возможно он просто бредит, потому что сначала почувствовал легкое прикосновение как легкий нежный поцелуй, а после услыхал ее грудной ублаготворенный смех, о котором мечтал всю жизнь, и тихий голос: "Отодвинься, милый, мне трудно дышать..."

Последнее, что внятно промелькнуло в мозгу, были слова песенки: "Не повторяется такое никогда..." и мелодию вспомнил, которую крутили на пляже и на танцплощадке в Алуште изо дня в день из года в год, по несколько раз.

Не повторится... - попытался М. Б. произнести вслух. И впал в долгое мутное забытье без всяких признаков жизни.

Кома - констатировал консилиум, состоящий из светил медицины. Раскладывая по карманам конверты с валютными гонорарами, светила перешептывались между собой, выразительно пожимали плечами, разводили руками и с плохо скрываемым недоумением посматривали на женщину, сидящую спиной к ним у постели больного.

***

Она сидела возле постели М. Б., держала его за руку и пыталась вспомнить что-то важное, обманчивым видением вспыхивающее за горизонтом памяти. Момент пробуждения был восхитителен, как вспышка новой звезды в глубинах космоса. И этой новой звездой была она. Что предшествовало, вспомнить не смогла, не успела, бездыханное тело М.Б., распростертое рядом с ней, вернуло ее к действительности резко и необратимо. Некогда было раздумывать.

Сейчас, когда диагноз поставлен и слово "кома" объединило их в тандем, всерьез озадачивший умудренных многообразным опытом светил науки, она ловит себя на том, что не только сочувствует М. Б., сопереживает ему, но и завидует. Там, за стеной немоты произошло с ней что-то очень важное. Но дверь туда закрыта, а стена непроницаема - ни одной щелочки не осталось, куда бы прильнуть глазом и ухом, чтобы восстановить.

Тайна сия велика есть. И уплыла как всякая неразгаданная тайна.

А она не узнавала себя - умиротворенная, расслабленная, никаких страхов даже перед лицом почившего в коме М.Б., который невесть сколь долго будет пребывать в этой неопределенной фазе. И как все обернется, в конце концов - неизвестно.

Ни раздражения, ни злости, ни досады не испытывала она, совсем наоборот - нежность нахлынула из каких-то потаенных глубин. И жалость. Она поцеловала его, прижавшись нижней губой к его крупному чувственному рту - никогда прежде так, никогда. Захотелось вдруг близости полной, нерасторжимой, утешить его захотелось, и она прошептала:

- Не бойся, милый, это совсем не страшно. Не бойся.

Ах, раньше надо было, раньше, он страдал от своей фобии так же мучительно, как и она когда-то.

- Не бойся! - почти выкрикнула она.

Но М.Б. не услышал ее. Он вообще ничего не слышал, не чувствовал. И ничего больше не боялся.

Все, что могло случиться с ним, уже случилось.

"НАША УЛИЦА" № 102 (5) май 2008