Сергей Михайлин-Плавский "Исповедь" рассказы

Сергей Михайлин-Плавский

ИСПОВЕДЬ

рассказы

 

ПОДАРОК СУДЬБЫ

В девятом часу вечера ехал я домой с работы, усталый и безразличный ко всему окружающему миру. Я сидел в метро на длинной, на шестерых, вагонной скамейке вторым, считая от входной двери. Слева от меня сидела скромная, довольно-таки интересная девица, видимо, одна из тех, кто непременно желает покорить Москву, а справа, вцепившись в огромную сумку-баул, расположилась тётка, поминутно спрашивающая: "Это Таганка, ай нет?" Она боялась проехать нужную станцию и всем уже начала надоедать. Но вот она, наконец, сорвалась со своего места, и мне даже показалось, что стоявший напротив неё полный мужчина вздохнул облегчённо.

В проходе между сиденьями стояли другие люди, в основном молодые, но, странное дело, освободившееся рядом со мной место никто не занял до следующей остановки. На следующей остановке в вагон вошло много людей, среди них глаз моментально выделил одну стройную красавицу средних лет, в меру полную, в самом соку женщину, как сказали бы наши писатели-классики. На ней был модный в этом году светло-голубой костюм из мягкой, похожей на джинсовую, ткани: курточка с откидным капюшоном и брюки с лампасами в квадратную шашечку, усеянными малюсенькими бриллиантиками, настоящими или нет, судить не берусь, но они, однако, весело поблескивали, напоминая о своём существовании. Лицо женщины было озабоченно-сосредоточенное, даже какое-то отчуждённое, красивый шоколадный загар и чистая свежая кожа его привлекали внимание. Женщина села рядом со мной, было немного тесновато, наши бёдра почти вплотную касались друг друга.

Через несколько минут я почувствовал тепло, постепенно переходящее в жар и начинающее волновать никогда не устающее воображение, особенно холостого мужика.

Моя соседка, видимо, тоже почуяла этот жар, готовый уже стать обоюдным, и молча и даже немного нервно отвернулась от меня к двери так, что её бедро по отношению к моему расположилось примерно под углом в 30 градусов. Теперь она одной рукой опиралась на изогнутый в виде лебединой шеи стальной блестящий поручень, а в другой руке держала изящную кожаную под цвет лица, довольно вместительную дамскую сумку.

Моё бедро начало остывать, приходить в себя, но мне было немного неудобно сидеть в тесноте: подвинуться было некуда, вставать не хотелось, хотя до дома оставалось проехать три-четыре остановки. И тогда я, не желая терять этот тепловой контакт, осторожно повернулся так, что моё бедро снова расположилось параллельно бедру молчаливой соседки, сидеть стало удобнее и мне, и, наверное, ей, потому что с её стороны не последовало никаких ответных агрессивных действий. Теперь я видел за полукружием её щеки кончик аккуратного носа и дужки чёрных ресниц, открытый висок и границу чистого лба с нависшей над ним копной блестящих каштановых волос, собранных на затылке в коротенький пучок розовой резинкой опять же с бриллиантиками. В мочке маленького уха поблескивала массивная золотая серьга.

Сколько времени я любовался красивым лицом хмурой соседки, я не помню, но вдруг снова ощутил знакомое тепло, готовое уже перейти в жар. И в этот момент женщина, не меняя позы, не отстраняясь, медленно повернулась ко мне лицом и... расхохоталась.

Лёд тронулся!

Ко мне домой, в мою холостяцкую квартиру, мы пришли в первом часу ночи: вечерний Кузьминский парк был великолепен! В эту ночь пели все соловьи и звучали все существующие в мире арии и песни о любви. Боевой корабль всю ночь провёл на внутреннем рейде и только под утро выбрался на рейд внешний, а море в полусне, словно в забытьи, оставалось спокойным и умиротворённым...

Ничего не случилось из ряда вон выходящего, просто на какой-то миг пересеклись две судьбы, две любви, даже не любви, а страсти, отчего оба человека вышли из этого пламени совершенно другими людьми. Этот очистительный огонь снова вернул женщину в семью, к любимому мужу, а мужчину заставил думать и соизмерять все будущие контакты с этим, как эталоном межчеловеческих отношений и крепкой здоровой семьи. Они так и расстались, не назвав друг другу своих имён. Она ещё с вечера на вопрос об имени так и сказала:

- Зачем тебе моё имя? Через день-два я уйду ... навсегда, к мужу, которого безумно люблю. Не пытай меня и не терзайся сам, прими лучше это как загадку, как тайну, как подарок судьбы, Так и я принимаю тебя. Зови меня просто Лапой, Лапочкой, а я тебя буду звать Зайкой, договорились? И давай-ка что-нибудь на стол соберём в честь знакомства. При этих словах она достала из сумки коньяк, лимон, шоколад, а я, стыдясь холостяцкой убогости, выложил на стол початый черствеющий батон хлеба и достал из холодильника кусок розоватого сала с прожилкой. А ещё нашлась парочка яиц.

- Ну что ж? Коньяк под глазунью с салом - даже оригинально! - и она снова, как в вагоне, заразительно и призывно расхохоталась.

Всю неделю, пока Лапа жила у меня, я ходил как во сне. Утром она провожала меня на работу, стоя на кухне в прозрачной ночнушке, вечером встречала, как самого дорогого и ненаглядного любимого человека (мужа, любовника? - это только ей дано знать). Холостяцкая квартира моя заблестела чистотой и ухоженностью. После недавнего развода с бывшей женой я начал приходить в себя и обретать покой устоявшейся семейной жизни.

Но в конце недельного пребывания, когда я завтракал, собираясь на работу, она вошла в кухню одетой и сказала:

- Прощай, милый! Пора мне и честь знать. Там теперь муженёк заждался...

Ошарашенный таким заявлением, я попытался шутить:

- А примет ли гулящую-то?

- Примет! Куда он денется? Сам виноват. Знает ведь, подлец, что люблю его. И беда-то моя в этом, и поделать с собой ничего не могу. Я готова ему ноги мыть, но подставной птахой ради его бизнеса быть не собираюсь.

- Но он же может подать на развод.

- Может да не может! Он слишком богат и слишком жаден для того, чтобы разводиться. Тогда ведь по свадебному контракту - половина моя! А для него - это разорение. Так что, милый мой Зайка, прощай и не поминай лихом. И не ищи меня. Даже если и встретимся где случайно, не узнавай меня, лучше отвернись. Не береди прошлое, оно не возвращается. Возьми вот на память эти серьги, подари будущей своей суженой и пусть ваша встреча станет подарком судьбы на всю оставшуюся жизнь.

И был поцелуй долгий, прощальный. И слеза любви и печали катилась по горячей щеке.

 

СКЛЕРОЗ

1.

С утра и до самого обеда с женой на кухне чистили и резали варёную картошку, свеколку, скоблили морковь, крошили солёные огурчики, добавляли зелёный горошек, короче, любовно и старательно готовили к обеду винегрет. Вкусное получилось блюдо: объеденье - у кого рот большой, как говаривал когда-то батя мой, ныне покойный. Сели обедать, хлопнули по стопочке да по другой, закусили, чем Бог послал, а про винегрет, поставленный для охлаждения в холодильник, забыли. Спомнили тока, када вылезли из-за стола.

- Ну и как, вкусный был винегрет? - спросила жена.

- Отменный! - ответил я: - Бесподобный! Завтра бы не забыть поставить его на стол.

2.

Жена на даче, а я в Москве давлю скуку. В квартире - жара, телевизер уже надоел хуже любого президента. Када бы его не включил, тебя убивают либо беспардонным враньём, либо наглой рекламой, либо американскими, энтими, как их, твистернами.

Решил пригласить соседку поужинать; всё живая душа. Жена-то не терпит в доме ни кошки, ни собаки, ни канарейки какой-нибудь, сама заменяет их, вместе взятых.

Пришла Люська, принарядилась, кофта розовая какая-то с зелёными воланами, юбка бежевая с разрезом по боку до самого пояса, по последней, говорит, моде. Ну, прямо, не соседка, а всенародная артистка, и глаза блестят зелёным огнём, глубокие, глубокие, в них всю её нутро видать! Ну, думаю, повезло, и уговаривать не надоть. Будто она сама давно ждала такого приглашения.

Посидели мы за столом на кухне короткое время, не без стопчки, конешно, что нам теперь, пенсионерам, от жизни что ль отказываться? А потом Люська и говорит:

- Чтой-то я занемогла, давит в грудях, до своей квартеры не дойду!

Я напужался, толкусь возле ней, советую:

- Что ты, Люсь, вздумала, помирать что ли? Ну-ка, иди на софу в спальню, я окно отворю.

- Дышать мне, - говорит она, - нечем, раздень меня.

Раздел я её до купальничка в три оборочки, уложил на софу, сам лёг рядом. Када раздевал, ишо думал, красивая баба, здря пропадает, глядишь и мне сиводни перепадёт, а лёг рядом и забыл, что надо делать дальше. Стараюсь её разговором отвлечь от недомогания, говорю, шучу, как могу, а она, чем дальше, тем всё больше молчит и мрачнеет. Сначала улыбалась на мои шуточки, а потом заугрюмела, ну прямо окаменела, ни жива, ни мертва лежит. А я возьми да и спроси, просто так, без всякой задней мысли:

- Чтой-то ты, Люсь, молчишь всю дорогу?

Она враз оживилась, зарумянилась вся, даже ушки у ней покраснели, обопёрла голову на локоток и тихо так, призывно сказала:

- Ой, Вась, боюсь я - ты приставать начнёшь.

- Ай ты согласна? - схохмил я, вспомнив былую молодость.

- Ой, дурак, сам не мог догадаться? - потупив глазки, заулыбалась счастливая Люська.

Спохватился я, да поздно: перегорела моя бабёнка, как лампочка от высокого напряжения. Вот так любовничек! И мне стало стыдно и смешно: пригласил бабу, а зачем - забыл!

С тех пор Люська со мной даже не здоровается, молча проходит, как мимо мусорного бака какого.

 

ИСПОВЕДЬ

Священник отец Никандр, крупный, статный красавец с длинной чёрной с отливом, как сапожная вакса, бородой, во всей своей сорокалетней красе и силе через неделю после отъезда матушки попадьи в Сергиев Посад к дочери, родившей им внука, закручинился, затосковал и в конце концов запил. В ближайшей деревушке люди поговаривали, что он был сюда сослан после какой-то провинности по прежнему месту службы. Деревенский глаз зорок и вездесущ, не увидит, так домыслит и даже самого себя убедит, что так оно и было. А здесь, в глуши (до ближайшей железнодорожной станции километров 80 будет), нужен был священник. Лет 50 стояла церковь Успения в запустении и разрухе: но нашелся в наше время богатей, уроженец здешних мест, захотевший её отреставрировать и тем самым увековечить своё имя в веках и будущих поколениях, и даже в Москве, на заводе имени Лихачёва колокола отлил с полным своим именем и фамилией по ободку: Пётр Дмитриевич Тюхин-Матюхин. "Петя - Митин брат" - сразу окрестили его местные остряки, заядлые богохульники и воинствующие атеисты, которых, правда, становилось всё меньше и меньше, а саму церковь прозвали "пети-митина хавира".

Отец Никандр уже дважды пропустил вечерню и один раз не вышел на исповедание паствы: её хотя и мало было, в мелких-то грехах утонули все, Бога перестали бояться, потому и каяться особой охоты у людей не было. А многие даже думали, что, мол, попу в исповедальне, что соседке у магазина пожаловаться на свои проблемы, один чёрт, у того и другого один рецепт: молись Богу, только он и поможет, а иной ещё вывернет надоевшую истину, на Бога, мол, надейся, а сам не того, не плошай, как говорится...

Так отец Никандр жаловался своему приятелю Еремею, по прозвищу Запрягальник, колхозному конюху, одногодку священника, вдовцу, малоразговорчивому невысокого роста крепышу, лёгкому и скорому на ногу, если дело касалось магазина и особенно предстоящего "опрокидона".

Еремей знал наперечёт всех жителей деревни и, отвечая на осторожные просьбы отца Никандра, был простодушным толкователем их судеб и отдельных поступков, так что некоторые, особенно впечатлительные бабёнки, растопырив уши, слушали потом проповеди грозного батюшки Никандра и удивлялись, откуда тому известно почти обо всех грешках его прихожан, только что не называемых по именам и фамилиям.

- И ныне опять не сумею пойти на исповедание, зело пьян буду. Грех мне, грех этот велий Господь не простит. Ох-хо-хо, - почти полусонно заплетающимся языком бормотал Божий наместник в этом приходе и, не вылазя из-за стола, валился на диван.

Еремей налил себе ещё стопку "столичной" калужского разлива, получившей в народе название "быстрорез" или "горлодёр" за непереносимую горечь и наждачное обдирание горла и пищевода, с удовольствием пульнул её содержимое в рот, почти не прикасаясь к губам, осанисто крякнул, схватил с тарелки щепотку кислой капусты и отправил в рот. Хорошо - кислота убивает горечь! Набросив на плечи Никандрушки плед, он сначала направился домой, поплотнее прикрыв за собой двери, но неожиданно передумал и твёрдо решил сходить сегодня в исповедальню заместо отца Никандра: где он найдёт ещё такого собутыльника, если, не дай Бог, переведут его в другой приход?

Алёна, по прозвищу Кузнечиха, уже двадцать первый год ждала мужа Ивана Кузнецова, пропавшего без вести в самом начале войны где-то подо Ржевом. С того дня, как почтальон принёс похоронку, узкую длинную полоску бумаги с самыми страшными на свете словами "пропал без вести", Алёна, месяц назад ставшая его женой, неделю отлежала в беспамятстве, потом кое-как с помощью соседей поднялась, вышла из спальни к столу и сказала себе и соседке:

- Пропал без вести, это ещё не убит. Буду ждать моего Ванечку.

И стала ждать.

Поначалу он ей снился, и она как бы "заживо" с ним разговаривала, спрашивала, как поступить в том или ином случае, выслушивала его дельные советы и так привыкла к этим снам, что иногда ей казалось, что Иван вот он, тут, рядом и только что вышел из дома. Со временем Иван перестал появляться во сне, сны стали какими-то туманными, обрывоч-ными, будкими и тревожными, но Алёна почти не обратила на это внимания, она настолько регулярно и основательно привыкла разговаривать по ночам с Иваном, что с вечера спешила поскорее управиться по хозяйству: подоить корову, загнать в хлев пришедших из стада овечек, накормить поросёнка и скорее укрыться в спаленке, их спаленке, откуда Иван ранним июньским утром сорок первого года шагнул в безвестность.

Так и шли годы: днём - работа в поле, будь то вязка снопов после пароконной жатки или прополка свеклы. На каждый дом приходился тогда обязательный гектар этой изнурительной культуры: ну-ка, попробуй прополоть, проредить, а потом протяпать и окучить целый гектар свеклы, получив за это три-четыре мешка той же самой свеклы, которая будет потом переработана в овражный коньячок "три свёклочки", ставший основным средством оплаты услуг местных мужиков-выпивох: то крышу починить, то дровишек подвезти, да мало ли найдётся работы деревенскому жителю, особенно одинокой вдове-солдатке.

А в последний год незаметно для самой себя стала Алёна заговариваться, то есть советоваться с Иваном при людях. 0 чём бы не заходил разговор среди женщин на току, на сенокосе или, скажем, в сельмаге, и если тут оказывалась Алёна, то она непременно переводила его, этот разговор, на Ивана, мужа любимого, и поминутно советовалась с ним:

- Правда, Ваня!

- Эй, подруга, уж не свихнулась ли ты от бабьей тоски, - сказала ей однажды в магазине Клавка Громова, признанная заводила и охальница, тоже ждущая своего Егора все эти годы, - что ты к месту и не к месту суёшь Ивана, может он погиб, а ты мёртвого к живым пхаешь, грех это великий, не знаешь что ли? Сходи к батюшке Никандру, исповедайся, всё легче станет. Ночью-то одна столько лет и, правда, с ума можно стронуться. А батюшка успокоит и поможет. У него для таких, как мы с тобой помогалка есть на это, враз вылечит, - больше на публику, чем Алёне, говорила уже Клавка, заводясь всё больше и больше. Бабы в очереди заинтересованно слушали, разинув рты, кто недоверчиво, зная Клавкины выходки, кто похохатывая, радуясь неожиданному развлечению.

Матушка попадья, оказавшаяся при этом разговоре, пришла домой в гневе и растерянности и сразу накинулась на отца Никандра:

- Докатились, дослужились, срам на весь приход, - кричала попадья, швыряя сумки и размахивая руками перед красным лицом опешившего пастыря, - о какой такой помогалке пела в магазине Клавка Громова? Опять, что ли за своё взялся? Как теперь на улицу выйти, как терпеть бабьи усмешки, а? Уеду к дочери, чёрт долгогривый, разбирайся тут сам со своею паствой...

- Погоди, мать, не кипятись, что случилось-то? - как мог, защищался провинившийся супружник, тем самым ещё больше подливая масла в огонь.

- А ты не знаешь, - с новой силой закипела от ревности или подозрений в измене гневная матушка, - Клавка Алёну, помешанную на муже, направляет к тебе, говорит у тебя "помогалка" для неё есть.

- Прокляну! - только и сказал отец Никандр и, скрывая свою растерянность, вышел на улицу остыть и осмыслить случившееся. У него от гнева свело губы и он не мог открыть рта.

Клавка, конечно, не врала, случился такой грешок в минуту её отчаяния, очень уж был обходительным и внимательным неотразимый мужчина батюшка Никандр, но зубоскалила Клавка в силу своего вздорного характера и обиды на горькую судьбу вдовы-солдатки и на весь мир, отчего, как ей казалось, на душе становилось легче. Не утерпела она и сейчас, случай-то был уж очень подходящий, сердце кипело от злости: бате что, он сделал своё дело - и к попадье под бочок! - этой разжиревшей индюшке, не знающей никаких забот, кроме выпечки просвирок.

А батя, немного остыв от гнева на Клавкину выходку, заметил себе Алёну, иногда тихо молящуюся во храме, и на всякий случай стал подумывать, как её утешить, когда она явится на исповедь.

Не сразу Алёна пришла в церковь, прошло недели две после того разговора в сельмаге. Алёна тогда случайно взглянула на попадью и в испуге чуть не отпрянула от неё: таким дьявольским огнём горели её глаза, с такой ненавистью смотрела она на Клавку, а потом зыркнула и на Алёну, так что та похолодела вся, сжалась, словно покорно ожидала удара. Потребовалось некоторое время, чтобы отойти от этого молчаливого укора, а может быть и скрытой угрозы, и понять, что вины-то её тут нет никакой, потому нечего оглядываться по сторонам и пугаться чьих-то недобрых взглядов.

А за это время случилось такое, что без помощи батюшки Алёна уже никак не могла разобраться. Всё может терпеть многострадальная русская женщина, не капризная, неизбалованная роскошью, подчас полунищая, полуголодная, кроме покушения на чистоту её помыслов и межполовых отношений. Она может допустить грешок измены в силу физиологической потребности, но лишённая всякого понятия о разврате или, скажем мягче, о любовных играх или, как нынче сказали бы, о сексуальных забавах, она может прийти в панический ужас, если подобное с нею случится. А с нею случилось невероятное: к ней прилетел Огненный Змей. Да, да, самый настоящий Змей, как она и подумала, и затвердила себе. Не всякий знает, что Огненный Змей может объявиться в избе молодцом несказанной красоты, может обернуться мужем или возлюбленным и посещает он только женщин, которые сильно и долго тоскуют по пропавшим или умершим мужьям. Как утверждают старушки: не любя, его полюбишь, не хваля, похвалишь такого молодца. Умеет оморочить он, злодей, душу приветами, усладит он, губитель, речью лебединою, заиграет он, безжалостный, ретивым сердцем, затомит он, ненасытный, ненаглядную в горючих объятиях, растопит он, варвар, уста алые на меду, на сахаре. От его поцелуев горит красна девица румяной зарёй, от его приветов цветёт она красным солнышком.

Потом, когда Змей ушёл, испарился, она даже и не заметила, как это случилось, она долго металась в кровати, сгорая со стыда и непотребства: Змей под видом мужа и на её удивление взял её сзади, не по-божески, не лицом к лицу, как велел Господь.

Она, погасила свет, уже собиралась ложиться спать и, стоя в ночнушке, разбирала постель, одновременно разговаривая с Иваном, как повелось с давних пор, ей даже почудилось, что Иван вроде бы посулился скоро к ней придти, когда чуть погодя, испуганно увидела, как всё окно засветилось ярким светом, а потом раздался давно забытый стук-тук-тук! - два раза! Так в молодости стучал ей Иван ещё до замужества, вызывая на улицу. "Ой, и правда Иван!" - обожгла Алёну страшная и сладкая догадка, и она, не помня себя, кинулась открывать дверь.

Иван был стремителен и скор на дело. Он только каким-то чужим и хриплым голосом и сказал:

- Соскучилась по мне, жёнка?

А потом повернул её спиной к себе, сломал пополам и прямо над кроватью совершил с нею стыдный грех.

Алёна сразу и не поняла, что с нею приключилось, она только смутно помнила его слова, когда он шагнул к двери:

- Ещё прилечу, жди!

И стал прилетать к ней через день.

И тогда Алёна не выдержала и решила идти в церковь к отцу Никандру на исповедь: и хорошо-то ей было с Иваном, но она не могла понять мужниного непотребства и от стыда боялась на людях поднять глаза. Ей казалось, что все знают об этом её грехе, и не о самом грехе, как таковом - какой же грех с мужем-то? - а о способе его совершения. Вот это смятение и привело её в Храм Божий.

- Батюшка, отец святой, помоги, - повела свой рассказ Алёна, краснея и запинаясь, - Змей ко мне почти кажнюю ночь прилетает. Как двенадцать часов пробьёт, ходики у меня с боем, так осветится угловое окно, что напротив спальни, прямо огненным шаром загорится, и стук - тук-тук! - два раза, как мой Иван стучал в молодости, када ещё в девках была. И боюсь, и открываю, а он входит в избу, молодой, весёлый и красивый такой, как перед свадьбой был. За двадцать лет как будто и не постарел ничуть. И головой не верю, что это Иван, а сердце вещует - не упускай свово счастья, что ж, что тока по ночам приходит, вот и живи ночью, радуйся, бабий век-то скоро кончится.

А ещё чудно, поставлю на стоя угощение, не есть он и не пьёть, совсем не похож на Ивана, тот бы уж от стопки ни за что не отказался, закусывать не любил, а уж выпить? Нет, не Иван это! И ещё у мене одно сумление: любить он дюже горячо, тока обидно мне, даже сознаться стыдно, любить он мене сзади. И горячо, и томко мне, и жарко, и... стыдно: не Иван это должно быть, и что мене делать, батюшка, вразуми и наставь на путь истинный.

- А часто ли он к тебе прилетает? - басит знакомый голос через решётку с занавеской.

- В аккурат через день. Вчерась не был, весь вечер я одна дома была. Сиводни, должно, опять прилетить, - снова заспешила Алёна, словно боясь, что святой отец не дослушает её.

- А молитву читала?

- Кажный вечер читаю "Отче наш", прочитаю и жду, щас окно загорится. Грех энтот на мне висит, как гиря пудовая, кому скажи - засмиють, проходу не будет по деревне.

- А на икону Богородицы крестилась?

- И крестилась, и молилась, батюшка, Пресвятой нашей Богородице. Помолюсь, а сама жду, прости меня, Господи, всю ночь ворочаюсь, заснуть не могу. Утром с больной головой в поле с бабами идёшь, свет белый не мил. А он в энту ночь не прилетел. Да хотя бы и вчера. А другой раз помолюсь: - Господи, спаси и охрани от греха! - а он, Иван-то, тьфу, Змей энтот, злыдень лукавый, тут как тут, зажгёть окошко бело-голубым светом и - тук-тук! - два раза. И любить, любить почти до утра, и опять ночь не спала, а на поле с бабами иду, как новенькая! Помоги мне, отец святой, что делать, ума не приложу!

- Свечку поставь Ивану об упокое да закажи эту... литургию об убиенном.

- Да как же свечку-то, если сердце против, жив мой Иван, чует моё сердце, кинула его война на чужую сторонку, жалкует он обо мне, а вырваться не может.

- Молись, дщерь моя, усерднее и Христу, Отцу нашему Небесному, и Матери Его Богородице, осеняй крестом окно, как засветится дьявольским светом. Это Господь посылает тебе испытание, это Он удостоил тебя своим вниманием, - вдохновенно врал голосом отца Никандра поддатенький друг его закадычный Еремей по прозвищу Запрягальник, конюх колхозный. Алёна выслушала сбивчивые, сумбурные советы "святого отца", долго молчала, видно, собиралась с духом и ... оголоушила видавшего виды мужика смиренной просьбой, думая, что говорит с настоящим священником:

- Нет уж, святой отец! Ты вразуми и научи, как подсказать Ивану, чтобы он любил мене по-людски. Так, как он любить по-жеребячьи, это тока в кине бываить, хотя, если он где-то по заграницам пропадаить, мог там научиться сраму такому. А прилетать ко мне, что ж, пусть прилетаить, я уже привыкла, всё, думается, какой-никакой, а мужик в доме, хотя днём и скрывается как тот дезертир. Помощи-то по хозяйству от него никакой, а душа на месте, и тоска сердце не гложить.

Тут уж и Еремей растерялся от такого напора и бабьей логики. Молчать-то нельзя, надо отвечать на исповедь, а что ответишь? По всем статьям права одинокая вдова-солдатка: и руки сорвала на непосильной работе - и в поле, и дома, всё одна! - и поясницу, и ноги ломит, спасу нету, но на работу выходит каждый день, "как новенькая", душевное спокойствие обрела баба, двадцать лет мужа ждала и дождалась, хоть по ночам, хоть воровски и в непотребном виде является он к ней, но она верит, что это её муж, только вот в чужих краях испоганили его чужие нравы, которые ей кажутся стыдом и грехом неотмолимым.

А ещё подумал мужик, посадив на своё место друга священника, что бы тот ответил запутавшейся в грехах бабе, по сути ни в чём не виноватой, очумевшей от беспросветной работы и одиночества, и ничего не сумел придумать.

- Иди, 0лёна, молись Всевышнему, а я за тебя помолюсь, за отпущение грехов твоих. Этот грех, что совершила, не на тебе висит, Змей Огненный ввёл тебя в заблуждение и обман, а ты поддалась от любви к мужу своему законному. Положи там в кружку рублёвку и ступай с Богом...

Насчёт рублёвки Еремей вспомнил в самый последний момент, не зная, надо ли об этом напоминать, в церковь-то он не ходил, порядков тамошних не знал, а для общения с Богом ему было вполне достаточно, как он считал, регулярных возлияний с отцом Никандром.

Он и сейчас, выпроводив Алёну из церкви и закрыв дверь Божьего Храма на огромный висячий замок, поспешил к отцу Никандру, надо же вернуть ключ и успокоить теперь уже проснувшегося батю, доложив ему, что исповедальный час он провёл за него, памятуя о том, что в этом деле у священников не может быть никаких прогулов.

Алёна заняла, заполонила своим грехом всё воображение Еремея, третий день не выходила у него из головы, и он на четвёртый или пятый день решил сходить к её дому на ночное дежурство. Как только угомонилась деревня, погасила огни в домах, крикливые ягнята нашли своих маток и перестали блеять, Еремей вышел из дома и огородами, на всякий случай стараясь быть незамеченным, пробрался, как лазутчик, ко двору Алёны, спрятался за углом со стороны огорода, ближе к угловому окну, как указала Алёна на исповеди, и стал ждать. Луна, как девка на выданье, умытая да причёсанная, на всю деревню сияла курносым ликом своим, и уж если не "иголки собирать", то того, кто летает по ночам к Алёне, разглядеть можно вполне. В Змея-то летучего Еремей не поверил, скорее всего, это тот, кто хорошо знал, как тоскует баба по пропавшему без вести мужу, очумев, одурев от сиротливости длинным вдовьими вечерами и ночами. Пропели последние полуночные петухи, на насесте завозились полусонные куры, потом затихли, и первобытная тишь накрыла землю. Долго ли длилась эта тишь, Еремей не успел заметить, он ждал, поглядывая то на улицу, то на глазастое небо: кто знает, откуда Змей-то появится? И вдруг явственно услышал: почти по его следам, позади огородов стремительно шёл человек в накидке или плаще, в лунном свете издали он казался огромным, и не шёл, а будто плыл, а полы плаща разлетались словно огромные крылья. Вот так Змей летучий, - подущалось Еремею, - уж не батя ли это Никандр, собутыльник мой неизменный? Отпущает грехи, а сам первый нагрешник! И Бог это терпит?

А человек и, правда, тем временем зашёл с улицы к угловому окошку, достал из-под полы электрический фонарик и ярко, словно дуговой сваркой осветил его. "Ну, батя, погоди, - мелькнула мысль в сознании Еремея, - я те покажу, как смущать одиноких баб всяким непотребством. Ну, долгогривый, держись!" Он при вспышке фонаря узнал отца Никандра и при той последней мысли лупцанул его по рёбрам штакетиной так, что тот тихо охнул и шарахнулся от окна Алёны в сторону своего дома.

- Попу, раз оженившись, да навек закаяться! - крикнул вслед убегающему Еремей.

В соседних домах на несколько минут забрехали собаки, потом всё снова стихло, а Еремей два раза стукнул в окно - тук-тук! - и поспешил к входной двери.

Как он и ожидал, Алёна открыла дверь, впустила Еремея, голос её слегка дрожал, руки волновались - она несколько раз звякнула щеколдой.

- Проходи, Иванушка, в горницу, к столу! - пригласила Алёна, пропуская мужика впереди себя. От неё пахло парным молоком и домашним уютом. Не зажигая света, они присели за стол, прикрытый белым рушником. Когда хозяйка убрала рушник, там оказались тарелки с малосольными огурцами - знакомый дух щекотал ноздри - и варёной картошкой, пересыпанной мелко нарезанным зелёным лучком. Хлеб толстой скибкой лежал прямо на клеёнке, а рядом с ним стояла чекуха "три свёклочки". У Еремея аж ёкнуло в желудке. "Пить или не пить? - всполошился он, вспомнив исповедь Алёны. - А, будь что будет!" - решил он и, приобняв счастливую бабу за плечи, сказал, стараясь подрожать голосу батюшки:

- Ну, угощай, жёнка!

- Свят, свят, свят! - перекрестилась на угол с иконами Алёна, замирая от страха и не веря своему счастью. Ей показалось, что это действительно пришёл её Иван. Не может же быть такого, чтобы кто-то другой очень уж ловко подстроился под него!

А Еремей, чинно чокнувшись с Алёной стопками, выпил и весело захрустел крепеньким огурчиком.

Алёна словно в каком-то забытьи или помешательстве угощала ночного гостя, наливая ему и себе по второй стопочке.

- Выпей, Иванушка, с дороги-то устал, поди? Ну ничего. Отдохнёшь, оправишься. В родном доме и боли отнимутся. Ты ешь, ешь, а я пока постельку расстелю...

Алёна выметнулась из-за стола, скрылась в спаленке за занавеской, и Еремей услышал сначала мягкий шорох, а потом глухие удары - пуф-пуф! "Подушки взбивает", - догадался разомлевший от выпивки, семейного уюта и ожидания женской ласки вдовец, лет пять назад схоронивший свою жену. Алёна вышла к столу в ситцевом халатике на одну пуговичку, она вся светилась в лунном сиянии какой-то нереальностью, прозрачностью. Еремей даже растерялся: "Чудится мне что ли? Прямо видение какое-то, дух бесплотный в виде бабы". И обнял за талию горячую и трепетную Алёну.

- Ложись, Иванушка, - сказала притихшая женщина, я со стола уберу. Эти простые и обыденные слова о многом сказали прозревшему вдруг мужику: Алёна уже поверила во вновь обретённое семейное счастье, это она хоронит многолетнее одиночество, а заодно и его, Еремея, отшельничество. Только вот как теперь быть, она упорно называет его Иваном, именем своего мужа. Уж не свихнулась ли она в самом деле, она же и на исповеди называла Иваном этого змея долгогривого...

После первых бурных и скоротечных наслаждений, каждый из любовников, отдыхая, смутно и сомнительно думал, оценивая случившиеся. "А что, ежели Алёна не выйдет из этого затмения, как тада быть? Так и отзываться на Иванушку? А бабёнка хороша. Одни груди чего стоят: круглые, крепкие, не размятые ещё мужиками, словно у девки на выданье, прямо как две солнечные дыньки сорта "колхозница", тут тока к грудям припадёшь и хотца помереть от счастья. Как же я, дурак, раньше-то её не заметил? А вот отец Никандр разгадал её тоску по мужу, оборотень долгогривый..." А умиротворённая и блаженная Алёна, положив голову на плечо Еремея благодарно думала: "Господи, знать Ты услышал мои молитвы, вернул мне мужа, с ним и спать-то не стыдно, и любовь как у нормальных людей". Еремей зашевелился, забеспокоился, потом сел на кровати. Озабоченно сказал:

- Скоро светать зачнёт. Идти надоть, а то люди охают тебя. С меня-то, как с гуся вода...

- А пусть хают, я не боюсь. Если тебе плохо или чем обидела - иди, а нет - оставайся хоть на всю жизнь, я тока рада буду. Вот тебе моё слово, Иванушка.

- Мне хорошо, Олёнка, и я готов завсегда быть с тобой, тока вот не Иван я, а Еремей, твой сосед через два дома, - грустно пояснил оторопелый мужик, не зная, как себя вести дальше.

Алёна долго молчала, видимо принимала трудное решение. Всё это время она гладила ладонью широкую, обильно заросшую курчавой мягкой растительностью грудь мужика, мужчины, которого она приняла за родного мужа. Она боролась с собой, словно боясь потерять последнюю надежду. Потом, всхлипывая и не утирая слёз, сказала:

- Прости меня, Ерёмушка, я столько лет по ночам говорила с Иваном, столько пролила слёз, мне трудно вот так, сразу, отвыкнуть от него. Я почти в каждом мужике видела мужа. Чего греха таить, и по тебе иной раз вздыхала, но Иван держал меня крепко. А теперь уже невмоготу стало. Теперь, если он и придёт, ничего у нас не получится, во мне всё перегорело. Я знаю, мне бабы говорили, дурочкой меня считают на деревне, стока лет ждать мужика. Но я оклемаюсь. Ложись, Ива..., Ерёмушка, и никуда не ходи.

Луна до рассвета трижды ещё заглядывала в жаркую спаленку и каждый раз, засмущавшись, закрывалась белёсым облаком.

А на рассвете Еремей проснулся, заслышав давно забытую знакомую музыку деревенс-кого быта: приглушённый звон печной заслонки, повизгивание на дворе оголодавшего по-росёнка и перестук чугунков, устанавливаемых в русскую печь. А минут через десять он уже колол дрова во дворе и охапками носил их в избу. В середине дня бабы, отдыхая на току, говорили меж собой:

- Ерёма-то с утра пораньше дрова колет у Алёны.

- Вон какой змей-то к ней летал, а говорили - батюшка.

А к вечеру, прихватив у Алёны бутылку "три свёклочки", Еремей пришёл к отцу Никан-дру и без обиняков сказал прямо и открыто:

- Батя, я тебя отмазал и перед попадьей, и перед народом. Давай за это выпьем. А Олёну больше не трожь. Она мне жена перед людьми и перед Богом. Ещё и венчать нас будешь. Так что не обессудь. Рёбра-то не болят?

И усмехнулся легко и необидно.

 

"НАША УЛИЦА" №106 (9) сентябрь 2008