Нина
Краснова
РОДНОЕ
ЛИТЕРАТУРНОЕ ГНЕЗДО
Воспоминания
о Литературном институте
В своем сочинении на вольную тему «Кем я хочу
стать?», которое я писала в десятом классе средней школы города Рязани, на
выпускном экзамене по русскому языку, я написала: «Я хочу стать писательницей,
писать книги, стихи и прозу. Я хочу стать настоящей писательницей, чтобы Рязань
гордилась мной, как Есениным... Я хочу, чтобы это мое желание исполнилось. Свои
желания нельзя высказывать вслух, а то они могут не сбыться, но я же высказываю
его не вслух, а на бумаге...».
Я с детства много кем мечтала стать. Я
мечтала стать учительницей, потому что любила играть в куклы и писать на черной
грифельной доске белым мелом, красивым почерком, и ставить своим куклам отметки
в классный журнал. Я мечтала стать артисткой, потому что и в детсаду, и в школе
всегда выступала на утренниках и вечерах, пела, танцевала, делала
акробатические этюды, декламировала стихи, объявляла номера в концертах и
потому что занималась в драматическом кружке и играла там в спектаклях главные
роли, роль Красной шапочки и Синей шапочки, и роль девочки Женьки из «Тимура и
его команды» Аркадия Гайдара, и мальчика Мишки из «Мишкиной каши» Николая
Носова, и занималась в кукольном кружке и играла в кукольных спектаклях. Я
мечтала стать эстрадной певицей, потому что любила петь и была старостой
школьного хора. Я мечтала стать художницей, потому любила рисовать и была
художником-оформителем всех классных и школьных стенгазет. Но больше всего я
мечтала стать поэтессой и вообще писательницей... Потому что с детства писала
стихи, с тех пор, как научилась держать в руке перьевую ручку «звездочка», а
кроме стихов пробовала писать приключенческие повести про путешествия на лодке
под парусом, на которой я тогда ни разу в жизни не плавала, а кроме того я с
одиннадцати лет вела дневник, как подсобный материал для моих будущих книг. Из
поэтов я больше всех любила Есенина, Тютчева, Лермонтова, Пушкина, потом
открыла для себя и полюбила Маяковского, потом Блока... А из прозаиков – я
любила Гоголя, Льва Толстого, Чехова, Марка Твена, Жюля Верна, Гюго, Гектора
Мало, Френсиса Бретгарта, Мопассана...
Я не знала, «куда пойти учиться», чтобы стать
писательницей. И моя малограмотная матушка, которая родилась в Солотче и
окончила там в 30-х годах пять классов сельской школы, не могла мне подсказать.
«Я б в рабочие пошел, пусть меня научат...». Пушкин учился в Царскосельском
лицее. Есенин – в церковно-приходской школе (в Спас-Клепиках) и в народном
университете Шанявского (в Москве), Тютчев учился в Московском университете,
Маяковский нигде не учился, Гоголь тоже нигде не учился. Кто-то советовал мне
пойти в Рязанский пединститут, на филологический факультет... Но в одно
прекрасное утро я прочитала в «Литературной России», а потом и в «Литературной
газете», что в Москве существует Литературный институт и, чтобы поступить туда,
на отделение поэзии, надо представить на творческий конкурс свои стихи, 350 строк,
и сдать экзамены по русскому языку, литературе, истории, иностранному языку,
но... при этом надо иметь не меньше двух лет рабочего стажа...
И я стала мечтать о Литературном институте,
как о чем-то самом высшем на том этапе моей жизни, как о чем-то самом главном,
без чего я никогда не стану настоящим писателем и не получу образования,
которого, я это очень сильно чувствовала, мне не хватало.
...Чтобы получить рабочий стаж, я не в
«рабочие» пошла, а в журналисты. И не два, а целых три года проработала в
Рязанской районной газете «Ленинский путь» литературным сотрудником, в отделе
искусства, культуры и быта. И все это время мечтала о Литературном институте и
о Москве, которая стала пределом моих желаний и о которой я могла бы сказать
стихами поэта ХIX века Клюшникова: «Москва! Предел моих
желаний!..». Мне казалось, что только в Москве, в этом культурном центре всей
страны и всего мира, свершится все самое главное и все самое лучшее в моей
жизни, все, «для чего я на свет родилась».
...Весной 1971 года я отпечатала на машинке,
на тонкой охристой бумаге свои стихи и послала их по почте в приемную комиссию
Литературного института, на творческий конкурс, который там тогда был 100
человек на одно место(!). И... вскоре... получила пакет с грифом из приемной
комиссии, которая представлялась мне небесной канцелярией, от которой зависела
вся моя судьба и все мое будущее... получила не отлуп, а вызов на экзамены с 1
по 10 августа... Ура! Я тут же подала редактору «Ленинского пути» заявление:
прошу уволить меня из редакции газеты «Ленинский путь», в связи с тем, что я
уезжаю в Москву поступать в Литературный институт. Редактор Виктор Иванович
Четвериков, который очень любил и ценил меня как сотрудницу, не хотел отпускать
меня, сказал: «А если ты не поступишь туда? Тогда ты вернешься в Рязань... и
будешь и дальше работать у нас в газете». Как это я не поступлю в Литинститут?!
Что это значит – не поступлю?! Тогда рухнут все мои великие планы! Этого не
может быть! Этого не должно случиться!
Я уволилась из редакции, сожгла за собой все
мосты, чтобы не возвращаться туда, откуда я ушла, и чтобы идти туда, куда меня
ведет моя звезда. Я купила себе большой серо-голубоватый чемодан с
хромированными коваными уголками, сложила в него свои учебники и свои самые лучшие
наряды, не от кутюр и не от Версаче и не от Диор (притом в основном наряды
своей старшей сестры Татьяны, потому что своих у меня почти не было, я всегда
все носила с плеча своей сестры), и уехала в Москву на электричке «Березка»,
покорять Москву, по примеру своего великого земляка Есенина. А моя матушка
благословила меня иконой Божьей матери и перекрестила меня в дорогу.
...Литинститут находился тогда, как и теперь,
на Тверском бульваре, 25, в старинном особняке за черной железнопрутьевой
оградой с каменными тумбами, в Доме Герцена, про который один веселый поэт
написал в угоду каламбурной рифме, которая, как и поэзия, выше нравственности:
«Хер цена Дому Герцена», при том, что это не соответствует реальности, и про
который говорилось, что «здесь делают писателев и гениев», куют их днем и
ночью. Когда-то в левом крыле особняка, где сейчас находится кафедра заочников
и ВЛК, рядом с хозчастью, было общежитие писателей, и там жил Андрей Платонов,
который работал при дворе Литинститута дворником и о котором я написала такое
антитрадиционное стихотворение (см. «Нашу улицу» № 1-2004):
АНДРЕЙ ПЛАТОНОВ
1.
Сгребая в кучу листья тут,
У врат в родной Литинститут,
Ходил с метлою по двору Платонов
Среди придуманных Платоновым платанов.
Ходил с метлою этою Платонов,
Таинственнее всех Плутóнов,
Ходил с метлою он среди платанов
И с прозою полутонóв.
2.
И было на плечах Платонова
Пальто не нóво,
Поскольку не было у этого Платонова
Пальто иного.
Да, было у него пальто не ново,
У классика безвестного – Платонова.
Но был при этом весь Платонов нов
Своею прозою полутонóв.
3.
Давайте выпьем с вами за Платонова,
Среди платанов заплутáнного,
За человека и за дворника,
И за писателя-затворника,
Давайте выпьем за Платонова
Заплáтанного...
...Я хорошо сдала экзамены в Литинститут,
набрала 24 балла при проходном балле 20, но когда приемная комиссия вывесила на
стене около своих окон список абитуриентов, зачисленных на первый курс, я не
нашла себя в этом золотом списке. Это было для меня трагедией, концом света! Я
пошла к ректору Литинститута Владимиру Федоровичу Пименову и спросила, почему
меня нет в списке. Он сказал: «Получилось недоразумение (по какому-то закону
подлости)». – «Так исправьте его, внесите меня в список». – «Нет, теперь уже
курс укомплектован, и ничего нельзя исправить, поздно... Приходите к нам сюда
поступать на следующий год». – «Без экзаменов?» - «Нет, с экзаменами»... На
колу мочало, начинай все сначала...
Я не стала возвращаться в Рязань, мне было
стыдно, не знаю перед кем... перед всем миром... что я не поступила в
Литинститут, как будто другие достойны учиться там, а я – нет, как будто я
сунулась туда, как свинья со своим свиным рылом в калашный ряд. И я не знала,
как я буду кому-то в Рязани объяснять, почему я не поступила в Литинститут, о
котором мечтала столько лет и о котором, мне кажется, никто в мире не мечтал
так, как я!
...Я не стала возвращаться в Рязань... Я
сдала свои вещи в камеру хранения, провела несколько дней на Казанском вокзале,
который когда-то, кстати, назывался Рязанским, ночевала там на лавке в зале
ожидания (тогда все бродяги и цыгане ночевали там, как в ночлежке у Горького, в
пьесе «На дне», и милиция не прогоняла их оттуда). А днем я ходила по улицам
Москвы и искала себе какую-нибудь работу и никак не могла найти ее, потому что
я для Москвы была иногородняя и у меня не было московской прописки, а была
только рязанская. И я чувствовала себя отверженной всем миром, как герои Гюго в
романе «Отверженные». И у меня сами собой возникали такие стихи:
Я не москвичка и, увы,
Полна своей обидою,
Иду по улицам Москвы
И москвичам завидую.
Любуюсь князем на коне
И каждой подворотнею.
Москва, Москва, так жалко мне,
Что я – иногородняя.
И еще вот такие:
Гляжу на полосы афиш,
Не падать духом пробуя.
Москву ничем не удивишь.
Москва – она особая.
Мечтать о чуде перестань,
Со всей твоей поэзией,
Катись-ка ты назад в Рязань,
Ты будешь там полезнее...»
Смеются полосы афиш
Над всей моей особою.
Москву ничем не удивишь,
Но я – попробую!
(За эти стихи меня потом, кстати сказать, хвалил
Евгений Долматовский. А в 1997 году, когда я уже сумела удивить и даже
шокировать Москву своими книгами, они вошли в коллективный сборник стихов о
Москве «Москва... как много в этом звуке...», посвященную 850-летию Москвы.)
Наконец, какая-то прохожая на улице сказала
мне, что я могу устроиться на хлебозавод № 6, который находится около станции
метро «Спортивная», там есть работа по лимиту, на которую москвичей никаким
калачом и пряником не заманишь и никакими палками и кнутами не загонишь, они не
идут туда работать, потому что она чересчур тяжелая и чересчур непрестижная для
них, а идут туда только иногородние, в
основном деревенские девушки, с крепкой костью, которые привыкли к тяжелому
физическому труду и хотят зацепиться за Москву. И я, при том, что я не привыкла
к тяжелому физическому труду и тяжелее перьевой ручки никогда ничего в руках не
держала и по своей антропометрической конструкции была худенькая и хрупкая и
носила платья 42-го размера (а не 50-го, как сейчас), устроилась на этот хлебозавод,
и проработала там целый год, пекарем-выборщиком, как в первом кругу ада, по
Данте и по Солженицыну, стояла в мучнисто-белой спецовке у гигантской
жаропышущей печи, как Золушка (меня и окрестили на хлебозаводе Золушкой) и,
обливаясь потом, грузила на вагонетки горячие буханки черного хлеба, которые
падали на металлический стол с крутящегося «чертового колеса», из железных
«люлек»-формочек, смазанных эмульсией, по тридцать две тонны за смену. А жила я
в общежитии хлебозавода, около станции метро «Юго-Западная», в плиточной
двенадцатиэтажке, в квартире о трех комнатах со всеми удобствами, в каждой из
которых жило по четыре девочки, таких же лимитчиц, как я, на улице 26 Бакинских
комиссаров, где, кстати сказать, снимался фильм Эльдара Рязанова «Ирония судьбы».
И раз в месяц ходила в ЦДЛ, в народный университет, слушательницей-зрительницей
на вечера поэзии, где выступали известные поэты Давид Самойлов, Александр
Межиров, Константин Ваншенкин, Арсений Тарковский и т.д. и куда показал мне
дорожку и посоветовал ходить Пименов, для моего культурного развития, чтобы я
не огрубела. И один раз там выступал Владимир Солоухин. А я тогда прочитала его
роман «Мать-и-мачеха» про Митю Золушкина, который мечтал поступить и поступил в
Литинститут и поэтому оказался мне очень близок, а прототипом этого героя был
сам автор, а до этого я читала «Черные доски» Владимира Солоухина и его «Письма
из Русского музея», и книжечку его стихов из серии библиотеки «Огонька». И я,
страшно волнуясь, как будто прыгая с трамплина в воду или с самолета в небо,
без парашюта, с гамлетовским вопросом в сердце «быть или не быть?» (быть или не
быть мне поэтессой, и вообще – быть мне или не быть?), решила показать и
показала Владимиру Алексеевичу свои стихи. И он – причем сам, по своей
собственной инициативе - рекомендовал меня с ними в Литературный институт и сам
отнес туда мою рукопись со своей рекомендацией. И в августе 1972 года я, пройдя
свои «университеты» на хлебозаводе, поступила в Литературный институт им. М. Горького! О чем тут же написала
ликующие стихи:
Я студентка! Я живу в столице!
И уже себя считаю здесь,
Нет, не чужеродною частицей,
А своею, самой что ни есть.
Только все же странно, я не скрою,
Привыкать (в Рязани – проще там)
К окруженным славой мировою
Достопримечательным местам.
Будто по открытке из альбома,
Я брожу по улице иной,
Прежде лишь заочно мне знакомой
И заочно так любимой мной.
Я к Москве привыкну, как к Рязани,
Но, наверно, не смогу и впредь
На нее привычными глазами,
Пусто и пресыщено смотреть.
Ах, Москва! Она – неповторима!
Понимаю это все ясней
И, как сахар быстрорастворимый,
Растворяюсь, растворяюсь в ней.
За это стихотворение поэт Николай Глазков,
который встретился мне в газете «Московский комсомолец», поставил мне четыре с
плюсом, а за «сахар быстрорастворимый» - пять с плюсом.
По жребию судьбы, который я не считаю жалким
для себя, я попала в творческий семинар поэзии к известному советскому поэту,
Евгению Ароновичу Долматовскому, автору таких песен, как «Моя любимая», «Ночь
коротка», «Эх, как бы дожить бы до свадьбы-женитьбы», «Ой, Днепро, Днепро»,
«Сормовская лирическая», «А мы случайно повстречались» и т.д., которые стали
советской классикой, и целых пять лет занималась у него в семинаре, который
проходил по вторникам, в аудитории на втором этаже. В семинаре было около
двадцати человек: Арнольд Братский (Вакс), Виктор Гофман, Геннадий Иванов,
Сергей Каратов, Марина Колюбакина, Николай Никишин, Петр Прибылов, Александр
Руденко, Юрий Садовский (Хвостиков), Татьяна Шеханова, Светлана Бартохова (из
Белоруссии), Шамиль Казиев (из Дагестана, табасаранец), Сабит Мадалиев (из
Узбекистана), Зульфия Атоуллоева (из Таджикистана), Виталий Печерица (с
Украины), Игорь Якайтис (из Латвии), Андрей Андреев (из Болгарии), Фикре Толоса
(из Африки, из Эфиопии, как предки Пушкина)...
...Евгений Аронович никогда никому из своих
«семинаристов», даже если кто-то из них написал очень плохие стихи, не говорил:
«Ты графоман и бездарь!». - Таких студентов он в семинар не набирал, а значит
все у него в семинаре были, по его мнению, как минимум – таланты... И если
кто-то сейчас написал плохие стихи, то потом он же, может быть, напишет и
хорошие.
Евгений Аронович никогда никого из своих
студентов не противопоставлял друг другу и никогда никого не сшибал лбами друг
с другом и никогда никого не унижал и никому не говорил: «Ты графоман и
бездарь, а вот твой сосед по столу – талант и, может быть, даже гений». Или:
«Ты – талант, а твой сосед по столу – гений».
Как-то раз Евгений Аронович сказал нам
шуткой, в очень деликатной форме, чтобы не подчеркивать, кто из нас есть кто, и
чтобы никого не обидеть:
- Я понимаю, что не может выйти сразу 15
гениев из одного семинара...
А Сергей Каратов (который тогда был
Курбангалеевым) тут же добавил свою парцелляцию:
- Но 12 гениев может и должно выйти.
И получилась шутка в квадрате.
...Атмосфера семинаров Долматовского всегда
была как бы и строгая, но и в то же время и нестрогая. Долматовский никому не
запрещал откалывать какие-нибудь шутки, которые возникали иногда как бы из
ничего и представляли собой игру слов и смыслов, но в то же время иногда несли
в себе иногда очень серьезные подтексты.
На каждом семинаре Долматовский поручал
кому-нибудь из нас, по очереди, вести
«бортовой журнал», то есть конспектировать все, что мы говорили на семинаре,
когда обсуждали стихи «семинаристов». Этот журнал он приносил нам с кафедры
творчества и туда же уносил потом.
Я вела свой личный «бортовой»
мини-журнальчик, толстую записную книжку страниц в 200, и записывала туда разные
интересные слова и фразы и разные шутки, которые звучали на семинаре. Вот
некоторые из них.
Евгений Аронович сказал про стихи какого-то
автора, не из нашего семинара:
- Его стихи – дополнение к главному...
- ...которого нет, - добавила N.
к этому свое придаточное определительное предложение.
Чтобы проверить, знаем мы или нет пять
главных размеров стихосложения, Долматовский спрашивал нас:
- Ребяты, чем отличается дактиль от
птиродактиля?
И кто-то из нас, кто не знал всех размеров,
пробовал догадаться, из каких стоп состоит дактиль, а из каких
птиродактиль...
О концовке одного из стихотворений Игоря
Якайтиса Долматовский сказал автору:
- Концовка в этом стихотворении у тебя
получилась не плохая, но такая, которой никто из нас не ждал, как на картине
«Не ждали» и как в пьесе: ждали тетю, а приехал дядя.
Про чьи-то стихи Долматовский сказал:
- Безобрáзные безóбразные
стихи.
Когда кто-то из «семинаристов» попробовал
написать драматическое стихотворение, а оно получилось комическое, Долматовский
элегически сказал: «Ты умерла. Ну что ж, бывает». То есть стихотворение
получилось в духе этой строки.
Вот еще некоторые фразы из уст Долматовского,
которые я зафиксировала тогда в своей записной книжке, которая сохранилась у
меня. О стихах, о поэзии, о творчестве:
«Недоговоренность в стихах существует для
того, чтобы стать договоренностью в сердцах читателей, причем такой, какой
хотят читатели, каждый из них».
«Чтобы
преодолеть в стихах вторичность, надо писать не о некоем себе, а о себе».
«В поэзии должен быть второй смысл, но не
должно быть двусмысленности».
«Некоторые из вас пишут стихи только потому,
что вы студенты Литературного института и только потому, что надо что-то
писать, потому что Долматовский этого требует».
«Надо повышать свои критерии художественности
и стараться писать не «не хуже», например, Рубцова, а лучше его» (это
Долматовский сказал всем нам, когда кто-то из нас сказал: «А по-моему, я пишу
не хуже Рубцова»).
«Чтобы
стать поэтом, надо переболеть всеми болезнями литературы» и влияниями всех
поэтов.
«Ищущий обрящет».
...Стихи мы обсуждали на семинаре по такому
заведенному порядку. Сначала «на трибуну», то есть к столу Долматовского, «на
ковер» выходил обсуждаемый «семинарист» и читал нам вслух свои стихи, которые
все мы, и сам Евгений Аронович, к этому дню тоже должны были прочитать заранее,
чтобы знать, о чем говорить и чтобы подготовиться к этому получше. Потом
выступали два оппонента, из своих же «семинаристов», и говорили о стихах своего
товарища «по цеху поэтов» все, что они о них думают. Потом – выступали не
оппоненты, а все, кто хочет. Некоторые нападали на автора чуть ли не с кольями
от стульев, как герои художника Ван де Вельде в трактире, но Евгений Аронович
останавливал их и не давал им драться ни кольями от стульев, ни стульями, ни
камнями за пазухой. Потом Евгений Аронович говорил свое заключительное слово
мэтра, подводил черту под всем, что говорилось о стихах автора, и давал «слово
подсудимому»:
- А теперь слово подсудимому...
Тот, как правило, говорил всем «спасибо», и обещал
учесть все, что говорилось о его стихах, и плохое, и хорошее.
И Евгений Аронович желал ему «успехов на
большой дороге», и все «семинаристы», как «братья-разбойники» желали своему
«братцу-разбойнику» «успехов на большой дороге»... в большую литературу.
И «подсудимый», он же потерпевший от своих
товарищей, весь в символических шишках и синяках, шел залечивать свои раны,
нанесенные ему его товарищами по оружию, то есть по перу, которое Маяковский
приравнивал к «штыку».
...А вести семинары Долматовскому, нашему
Кудеяру-атаману, нашему главнокомандующему, помогал его помощник, критик
Владимир Ильич Мильков. Мне запомнилась и меня восхитила одна его фраза,
которую он сказал кому-то из «семинаристов»: «У вас в стихах нет бракосочетания
слов», то есть слова не вступают между собой в полный и близкий контакт и не
образуют между собой союза и не рождают чего-то такого нового.
Кстати сказать, Мильков занимался историей
Руси, и не от кого иного, как от него, я когда-то впервые узнала о том, что, оказывается,
Рязань испокон веков была «на ножах» с Москвой, находилась в антагонизме с ней,
и рязанцы всегда воевали с москвичами, шли друг на друга - стенка на стенку, и
били друг друга, как радовцы и криушане в поэме «Анна Снегина», где то криушане
бьют радовцев, «то радовцы бьют криушан». Правда, у нас на курсе и у нас в
семинаре антагонизма между москвичами и рязанцами и другими иногородними
студентами и между студентами из республик СССР и из стран социалистического
лагеря и из стран третьего мира никогда не было. Правда, москвичи были более
подкованными в общеобразовательном и культурном плане, чем не москвичи, как
если бы городские перед деревенскими. Но нельзя сказать, что они сильно
зазнавались этим перед нами, не москвичами. Мильков называл меня рязанской
княжной Ниной: «А что скажет (о стихах имярека) рязанская княжна Нина?».
...Петр Прибылов, который приехал в Москву из
Казахстана, из Семипалатинска, был у нас в семинаре отличником по рифмам. У
него были, например, такие прекрасные рифмы: «сумрак – сумок», «с картинкой –
скотинкой», «колючек – ключик», «наживка – нашивка»... Долматовский говорил
ему: «За рифмы я ставлю тебе пятерку. Подтягивай другие элементы своих стихов
до своих рифм». Когда кто-то из семинаристов говорил, что рифмы – это в стихах
не главное, а главное – это метафора... Долматовский говорил (я цитирую не его
слова, которые он говорил, а суть этих слов, как я поняла и запомнила ее): «В
стихах – все главное, в том числе и рифмы. Хорошие рифмы бывают главнее метафор
и могут заменять их собой, они несут в себе поэзию. В хороших рифмах бывает
поэзии больше, чем в метафорах».
Долматовский иногда сочинял экспромты прямо
во время семинара. Вот один такой экспромт про Сабита Мадалиева, который уже
обсудился на семинаре, и про Арнольда Вакса, которому предстояло обсудиться
там:
Обсудили мы тебя, Сабит.
Ну а кто Арнольду пособит?
...Геннадий Иванов, который приехал в Москву
откуда-то «с севера, что ли», был старостой курса, но никакого начальника над
своими однокурсниками из себя не строил, был со всеми ровен, добр, мягок,
неконфликтен, и стихи у него были нежные, как лирические эскизы. Летом 1973 или
1974 года он уехал на север и привез оттуда много колоритных стихов о севере и
строку с очень красивым образом, которую я всегда вспоминаю, когда вижу
деревянные избы и смотрю на них: «Избы в стеганках бревенчатых».
Кто-то из «семинаристов» сказал про эти
стихи: «Я вижу у Гены в его новых стихах
– перелом (в творчестве)». – А Юрий Садовский ухватился за слово «перелом» и
сказал: «А я никакого перелома в его стихах не вижу». – А Сергей Каратов
сказал: «Это закрытый перелом».
...Марина Колюбакина, которая приехала в
Москву из Харькова, была у нас в семинаре «боевиком», «террористом»,
«пассионарием», который на всех нападал. Я помню, когда на одном из семинаров
обсуждались мои стихи и кто-то хвалил меня за них, Долматовский посмотрел на
Марину, в тот угол, где она сидела, и сказал: «Я вижу, что Марина готовит для
Нины порох в бочке... Марина, не нападай на Нину...». Долматовский всегда
защищал меня, если кто-то из семинаристов пытался напасть и нападал на меня,
как защищал он и других, если кто-то нападал на них. Он говорил нам: «У меня
странная роль... Я все время защищаю кого-то из вас от кого-то из вас же, кто
на вас нападает». Я помню, когда кто-то упрекнул меня за мои прозаизмы и
канцеляризмы в моих стихах. Долматовский сказал: «Я всю свою поэзию строю на
том, чтобы из прозаизмов сделать поэтизмы, превратить прозаическое в
поэтическое. В этом и состоит одна из главных ролей поэзии». А когда кто-то
упрекал меня в наивности и примитивизме, он говорил: «Наивность и примитивизм –
это особый дар, который дается не каждому, это особый стиль, и он далеко не
такой простой, каким он кому-то представляется. Это – альтернатива
мудрствованию от лукавого, которое губит поэзию на корню, а наивность и
примитивизм ее спасают. Не зря Пушкин говорил, что поэзия должна быть, прости
господи, глуповата, то есть в ней должна быть наивность и
непосредственность».
...На третьем курсе к нам в семинар пришел
«новенький», поэт из Эфиопии Фикре Толоса, черненький «негритенок» с очень
кудрявой аккуратной прической, шариком, и с удивительно приятными европейскими
чертами лица. У меня в детстве была такая пластмассовая куколка с крутящимися
ручками и ножками, такой негритенок, точь-в-точь, как Фикре. Фикре говорил, что
эфиопы не считают себя неграми и обижаются, когда их называют неграми, потому
что у них только кожа черная, а черты лица европейские. Долматовский называл
его Фикрюшей, на русский лад. Как-то раз (24 февраля 1976 году, как я записала
в своем бортовом журнале семинаров, который я вела, как дневник, и который
сохранился у меня в архиве), Фикрюша выступал оппонентом стихов Зульфии
Атоуллоевой, разобрал подстрочник ее стихотворения, а потом стал разбирать
чей-то перевод ее стихотворения, сделанный по ее подстрочнику, и не понял, что
это перевод, и сказал про перевод: «А это стихотворение повторяет предыдущее,
но предыдущее - лучше, чем это (то есть подстрочник лучше, чем перевод)».
...Когда Фикре Толоса (темнокожий и
темноволосый) и Светлана Бартохова (белокожая и светловолосая) как-то раз
вдвоем вошли в аудиторию, Долматовский
посмотрел на них и сказал:
- Они вошли в аудиторию, как негатив и
позитив.
...В 1995 году я, по просьбе жены Евгения Ароновича
Долматовского Мирославы Ивановны, написала свои мемуары о Долматовском. Поэтому
здесь сейчас не буду повторять всего, что я там написала. Как говорится,
смотрите эти мемуары (они печатались в журнале «Наша улица», в № 8-2001).
...К этому я могу добавить, что в мае 1996
года той аудитории, где Евгений Аронович проводил свои семинары, было присвоено
его имя и на двери этой той аудитории появилась мемориальная доска в честь
покойного мэтра. Я тогда присутствовала на этом торжестве, со своим однокурсником
Сергеем Каратовым, с Тамарой Жирмунской, с Василием Субботиным, с ректором
Литинститута Сергеем Есиным и написала информацию об этом, а «Литературная
газета» напечатала ее (см. № 21-1996). В аудитории Евгения Долматовского потом
вел семинары Евгений Рейн.
По ассоциации с мемориальной доской
Долматовского мне почему-то вспомнилась шутка одного нашего семинариста
Арнольда Вакса, связанная с другой доской, с табличкой «Е. А. Долматовский»,
которая висела на двери нашей аудитории во время его семинаров. Как-то раз в
перерыве между двумя частями семинара Евгений Аронович открыл дверь, чтобы
войти в аудиторию, и нечаянно задел плечом эту табличку «Е. А. Долматовский», и
она упала с двери на пол. Арнольд Вакс, трогая себя за свою густую
карломарксовскую бороду, черную, как вакса, сказал:
- Евгений Аронович уронил себя...
Долматовский услышал эту жестокую в своем
подтексте шуточку, но не прореагировал на нее. И не наказал Арнольда за нее. И
тем самым не уронил, а поднял себя в моих глазах и в глазах своих семинаристов.
И тем самым пристыдил Арнольда, который уронил себя, когда решил поиграть в
слова и посмеяться над своим руководителем.
...Долматовский ни в чем не уронил себя как
наш учитель. И очень многим из нас помог в жизни, а не только в поэзии. Например,
Сергею Каратову он помог после института остаться в Москве, чтобы не завянуть в
своем Миассе Челябинской области, откуда он когда-то приехал в Москву. А Петру
Прибылову и Александру Руденко он написал предисловия к первым книгам стихов...
У Андрея Дементьева, который тоже учился в
семинаре Долматовского, только в другие годы, как и Кирилл Ковальджи, и Тамара
Жирмунская, и Василий Субботин, и Владимир Соколов, и Евгений Винокуров, и
Эдуард Асадов, и Людмила Щипахина, и Гарольд Регистан, и Евгений Евтушенко
(который недоучился у него), и мой земляк Евгений Маркин, младший товарищ
Солженицына, есть стихи: «Не смейте забывать учителей!». А тем более – ругать
их. Я никогда не забывала своего учителя Евгения Долматовского и никогда не
ругала его, если кто-то пытался ругать его как советского функционера и ждал
этого и от меня, и всегда говорила: «Я не ругаю своих учителей». И это
относится не только к Долматовскому, а ко всем моим учителям, которые у меня
были и есть и которые помогли мне стать тем, кем я стала. Кстати сказать,
многие ученики Долматовского потом стали моими учителями, друзьями и
покровителями. И тот же Андрей Дементьев, который печатал меня в журнале
«Юность» и включал меня в вечера поэзии молодых поэтов Москвы, даже когда я
жила в Рязани, и та же Тамара Жирмунская, которая все время приглашала меня
выступать с поэтами на литературных вечерах в ЦДЛ и в ЦДРИ, и тот же Кирилл
Ковальджи, который и в журнале «Юность» помогал мне печататься, и потом в
«Кольце А» и который написал и напечатал в «Независимой газете» великолепную
рецензию на мою самую толстую пока книгу «Цветы запоздалые», которая вышла у
меня в 2003 году в издательстве Юрия Кувалдина «Книжный сад».
...На первом курсе Литературного института меня
угораздило выскочить замуж за студента второго курса, с которым я после
института развелась, потому что поняла, что не могу совмещать творчество и
семейную жизнь, не могу впрячь «коня и трепетную лань» «в одну упряжку». И
потому что для него семейная жизнь была важнее поэзии, которую он в конце
концов и бросил, а для меня поэзия и вообще литература – была важнее семейной
жизни, которая требовала от меня слишком большой траты сил на решение и
урегулирование семейно-бытовых проблем, отрывала меня от творчества и не давала
мне воспарить душой в небо, а кроме того лишала меня уединенности, которая мне
была нужна, чтобы читать книги и писать их. Но зато в результате семейной жизни
у меня появились циклы стихов «Потерянное кольцо» и «Семейная неидиллия», которые
потом превратились в одноименные книги.
...Если бы сейчас мне пришлось выбирать, куда
пойти учиться, я бы опять выбрала только Литературный институт и пошла бы
учиться только туда. Ни о каком другом вузе я никогда не мечтала и вспоминаю
его всегда с любовью. И весь свой курс, и Евгения Ароновича Долматовского, и
всех преподавателей, которые преподавали там в пору моего студенчества.
...Богданов преподавал устное народное
творчество и фольклор. Все это он делал с юмором и даже как бы с какой-то
ухмылкой - не над фольклором, а над теми, кто его не понимает, не ценит и не
чувствует и кому он должен объяснять, что это такое. Например, он объяснял нам,
что такое народный колорит в прозе или в стихах:
- Если мы скажем: «Мороз крепчал». – Это будет
нейтральная фраза с сухой констатацией факта, без народного колорита. А если мы
скажем: «Мороз, ох, как крепчал!», - здесь уже есть какой-то народный колорит,
эмоциональная окраска этого факта автором или героем произведения.
Богданов без особого пиетета, без придыхания,
с некоторым скептицизмом относился к
литературным авторитетам, даже и к солнцу русской поэзии Пушкину, и говорил:
- Все у нас в России договорились считать
Пушкина эталоном, договорились о том, что он гений, солнце русской поэзии. И
вот мы все ходим под Пушкиным, и считаем, что он недосягаем, что все мы – во
всем ниже его, а он выше всех нас, что его поэзия – главный критерий
художественности, на который мы должны ориентироваться. Но кто может определить
критерий художественности? Даже сами великие писатели, поэты – не могут их
определить, потому что их не существует. Одни великие считают великими одних
писателей и их произведения, а другие – других, а не тех, кого кто-то считает
такими. Например, кто-то считал Шекспира великим, а Толстой не признавал
Шекспира, и Достоевского – тоже, как и Достоевский - Толстого.
В Богданове было что-то от Писарева, от этого
нигилиста, который ниспровергал авторитеты.
Богданов мог поставить студенту «отл.» за
одну какую-нибудь фразу, которая выходила за рамки учебника и за рамки
банальных истин, которые он сам истинами не считал и каждую из которых
перепроверял и ревизировал. Я помню, мне достался в экзаменационном билете
вопрос по произведению Льва Толстого «Власть тьмы». Я долго готовилась к ответу
на этот вопрос, без шпаргалки, делала себе конспект этого ответа и исписала
мелким почерком две страницы, чтобы мне не сбиться с темы… А прежде чем
говорить о произведении Толстого, я сказала, что про «власть тьмы» есть такой
афоризм в стихах:
В Росси две напасти.
Внизу – власть тьмы,
Вверху – тьма власти.
И только я открыла рот, чтобы говорить
конкретно о произведении Льва Толстого, Богданов сказал:
- Нина, я ставлю вам «отл.». Я вижу, что вы
хорошо подготовились к ответу на вопрос в вашем билете и что вы растете и
сильно выросли по сравнению с собой, какою вы были на первом курсе.
Джимбинов преподавал зарубежную литературу ХХ
века, и знал ее, как никто. Он и сейчас ее преподает. Он всегда был очень
деликатен и мягок со студентами и боялся обидеть кого-то. И радовался, если
студент заслуживал «отл.».
Я помню, мне на экзамене достался билет с
вопросом: Селенджер, «Над пропастью во ржи». И я сказала, что у Селенджера есть
одно очень тонкое психологическое наблюдение над женской натурой. Он передает
это наблюдение через слова героя, который целуется с глупой девочкой и говорит
сам себе, что когда даже самая глупая девочка целуется, она в этот момент не
кажется глупой. И Джимбинов поставил мне за это «отл.». А другой раз мне
попался билет с вопросом: Фолкнер, «Шум и ярость». И я сказала, что герой,
которого все в этом романе считают ненормальным, со сдвигом по фазе, получается
никакой не ненормальный, а человек, который по сути своей все видит и
воспринимает как ребенок, который первый раз открывает для себя мир, и как поэт
и художник, которых тогда тоже надо считать ненормальными. Когда он теряет
точку опоры и падает, он не говорит: я стал падать, а он говорит: стены дома
стали наклоняться, накреняться и падать… а когда он отходит от дома, он не
говорит: я стал удаляться от дома, а говорит: дом стал удаляться от меня.
Джимбинов и за это поставил мне «отл.». За то, что я так умею читать и
прочитывать зарубежных классиков и замечаю в их прозе такие детали.
Гусев преподавал теорию стиха и прозы. Он
входил в аудиторию и включал свой голос, как гудок, на полную громкость, и
гудел этим гудком весь час, читал нам интереснейшие лекции о стихах и прозе,
причем не делал никаких пауз между словами, предложениями и абзацами и как бы
не ставил между ними ни точек, ни запятых. Гудел как гудок. Отгудит и
уйдет.
Гусев считался литературным эрудитом и
перспективным женихом. Он был холост. И за ним охотились некоторые студентки,
доставали где-то номер его телефона и названивали ему домой и напрашивались к
нему в гости. Активнее и рьянее всех за ним охотилась одна драматургесса,
Квазимодо женского пола, горбунья, про которую все говорили, что она очень
страстная и очень изобретательная в постели. Но поймать Гусева, этого гуся, ей
не удалось, как и его другим страстным поклонницам. Гусев теперь – глава
Московской писательской организации.
Смирнов преподавал литературу конца ХIХ
– XXI века, то есть Серебряного века, поэзию и прозу.
Великолепно знал поэтов, писателей, которых я до него совсем плохо знала:
Гумилева, Бальмонта, Северянина, Георгия Иванова, Ахматову, Цветаеву, Андрея
Белого, Мережковского, Гиппиус, Арцыбашева, Федора Сологуба, Мандельштама,
Волошина, Вячеслава Иванова и т.д. И Блока и Есенина, разумеется. Некоторых я
даже вообще не знала, а только слышала о них, а о некоторых даже и не слышала.
Смирнов был русоволос, голубоглаз, и тоже был
холост, как и Гусев, и тоже считался в институте перспективным женихом, как,
между прочим, и Джимбинов... Но никто из студенток не смог охомутать их и с
собою «повести под венец».
Еремин преподавал русскую литературу XIX века и называл всех поэтов, писателей только по имени и отчеству и иногда даже
не называл их фамилий, считал, что все студенты должны и без этого знать, о ком
идет речь. И о каждом классике он говорил как о человеке, с которым живет на
одной лестничной клетке (может быть, в храме на Олимпе) и только вчера виделся
и говорил с каждым из них:
- Александр Сергеевич (Пушкин) все четыре
строки стихотворения «Я помню чудное мгновенье, / Передо мной явилась ты, / Как
мимолетное виденье, / Как гений чистой красоты...» позаимствовал у четырех
поэтов, скомпоновал эти четыре строки и составил из них строфу. Да-с. И строфа
у него получилась как бы из центонов. Строку «гений чистой красоты» он
позаимствовал у Василия Андреевича (Жуковского)... И тот не обижался на него за
это и не требовал вернуть ему его строку, и все теперь считают, что эта строка
и все четыре строчки – принадлежат Александру Сергеевичу. Он нередко брал у
кого-то то, что у них плохо лежит, и не считал это зазорным для себя. Да-с. Он
и сюжеты чужие брал у кого-то. Но и сам иногда давал их кому-нибудь. Как,
например, Николаю Васильевичу (Гоголю) просто взял и подарил сюжет «Ревизора»,
да и сюжет «Женитьбы»...
- А Николай Михайлович (Языков) время от
времени посылал Александру Сергеевичу свои послания в стихах и в одном из них
писал ему, что есть только два поэта на Руси – «ты да я», и считал, что он
нисколько не хуже Александра Сергеевича... Да-с.
- А Петр Андреевич (Вяземский) в молодости
играл в карты и пировал, но не только играл в карты и пировал, а и стихи писал.
А первое свое стихотворение он напечатал в лучшем русском журнале того времени
– в «Вестнике Европы», и это было его послание Василию Андреевичу (Жуковскому).
- А Гаврила Романович (Державин) писал не все
только стихи Фелице и оды, но и фривольные стихи: «Если б милые девицы / Так
могли летать, как птицы, / И садились на сучках, / Я желал бы быть сучочком...»
Да-с...
- А Федор Иванович (Тютчев) самые лучшие свои
стихи написал не в юные, а в зрелые годы... И первым его стихи напечатал не
кто-нибудь, а сам Александр Сергеевич, в своем журнале «Современник»... Да-с...
Когда Еремин заканчивал лекцию, он каждый раз
говорил нам, своим студентам, один и тот же рефрен: «Если буду жив, в другой раз
я вам еще что-нибудь расскажу... если буду жив...». Его звали Михаил Павлович,
кстати сказать. И он когда-то поставил мне «отл.» только за то, что я смогла
назвать ему авторов каждой из четырех строк строфы стихотворения Пушкина «Я
помню чудное мгновенье...».
Кто-то из преподавателей, я сейчас не помню –
кто, в отличие от всех других своих коллег, никогда не наказывал студента, если
находил у него шпаргалку во время экзамена. Кажется, как раз – Михаил Павлович
Еремин. Он считал, что раз студент сделал себе шпаргалку, значит он готовился к
экзамену. У Владимира Яковлева, который шел к этому преподавателю отвечать на
вопросы своего билета, выпала из рукава длинная шпаргалка-гармошка в несколько
слоев. Шпаргальщик остолбенел на месте. А Михаил Павлович взял ее, повертел в
руках и похвалил студента: «Вы очень добросовестно подготовились к экзамену и
очень квалифицированно и искусно составили шпаргалку. Я ставлю вам за нее
«отл.». Но некоторые студенты пользовались чужими шпаргалками. Например, моими,
которые я писала к каждому экзамену, пользовались очень многие.
...Качаева, Людмила Анатольевна, преподавала
языкознание. И заставляла всех нас делать лексико-стилистические анализы
текстов. И включала меня в пятерку и даже в тройку самых сильных студентов,
которые делали это лучше других, причем в эту пятерку-тройку входили только
москвичи: Светлана Молчанова, Александр Руденко, Елена Стрельцова... и вот я,
единственная провинциальная поэтесса среди них, что мне было очень лестно.
И еще она организовывала нам экскурсии по
Москве, водила нас по Садовому кольцу, по Тверскому бульвару, по Гоголевскому
бульвару, по Покровскому, по Рождественскому, и показывала нам бульвары и
показывала нам репродукции старой Москвы на открытках, чтобы мы могли сравнить старую
и новую Москву и рассказывала нам о Москве, о ее истории.
...Леденева была преподавателем французского
языка, в группу которого от моего курса входило всего пять человек: Светлана
Молчанова из семинара драматургии, Светлана Попкова из польской группы
переводчиков, обе москвички, которые знали язык в совершенстве, и еще трое –
Юрий Чупахин из Львова, тоже из польской группы переводчиков, Илья Митрофанов
из-под Одессы, из семинара прозы и я, из семинара поэзии Долматовского.
Леденева была интеллигентной дамой в годах, говорила с нами на русском языке и
почти не говорила на французском, не напрягала нас домашними заданиями и
говорила нам: «Если вы не забудете то, чему вас учили в школе, и слава Богу». А
потом на ее место пришла молодая по сравнению с нею преподавательница Светлана
Семенова, Светлана Григорьевна, очень эффектная, энергичная женщина с прической
Мирей Матье «сэссун», но не с темными, а желтыми крашеными волосами, с лицом,
излучающим симпатию ко всем нам, философ, автор работ о французской литературе,
о Камю и т.д. Она говорила с нами только на французском языке, в основном на
три главных темы: о сексе, о Боге и о философии, и давала нам «легкие», по ее
мнению, домашние задания - переводить в месяц по сорок страниц
неадаптированного текста, и заставляла нас пересказывать его своими словами. За
несколько лет она так поднатаскала нас во французском языке, что мы все могли
ехать жить в Париж и читать там лекции в Сорбонне на французском языке. Только
Илья Митрофанов (который через несколько лет попадет под машину и умрет), никак
не мог выучить французский язык и всегда просил меня сделать за него какие-то
домашние упражнения. Каждый раз перед уроком французского он приходил в
семейное крыло общежития, где я жила со своим мужем в одной комнате, стучал в
дверь этой комнаты и говорил моему мужу: «Позовите мне, пожалуйста, Нину. Она
должна помочь мне сделать домашние упражнения по французскому языку». Муж круто
обрывал его и говорил ему: «Моя жена ничего тебе не должна».
На выпускном экзамене по французскому языку я
говорила с С. Семеновой на французском языке целых два (!) часа, отвечала ей на
все ее вопросы, разбирала французские тексты и анализировала их, читала и
пересказывала тексты. Никогда в жизни ни до этого, ни потом я не говорила на
французском языке так много, как на этом экзамене. В результате С. Семенова
поставила мне «отл.» и сказала, что я знаю язык «трэ бьен», очень хорошо, и
сказала: «Нинá, я ставлю тебе «отл.» и за язык, и за твои потенциальные
возможности…». Я потом встречала ее то в ЦДЛе, то в Доме творчества в Малеевке
и всегда говорила с ней только на французском языке. «Нинá, коман са ва (как жизнь)?» - «Са ва бьен (хорошо)
или ком си ком са (так себе)!». В Париж я до сих пор так и не съездила и не
пришлось мне там применить на практике мой французский язык. Но зато когда я в
1987 году ездила с группой писателей от Иностранной комиссии СП СССР в Польшу,
мне там очень пригодился мой французский, на нем я общалась с группой румынских
писателей, которые не знали русского языка, но зато знали французский, который
входит в романскую группу языков и который они понимают так же, как русские
- украинский.
...Виноградов преподавал новую и новейшую
зарубежную историю. И когда мне на экзамене попался вопрос о термидоре или еще
какой-то (я теперь уж не помню) и я стала потихоньку подглядывать в учебник,
который взяла с собой, засунув его за пояс юбки, со спины, и спрятав его под
жилетку, а поскольку у меня была близорукость и я тогда не носила очков, то я
села за стол, закинула ногу за ногу, положила учебник себе на коленку, которую
подняла повыше, до самой крышки стола, и стала ползать носом по странице и
читать про термидор, чтобы вспомнить, что это такое, он интеллигентно сказал
мне: «Вы не так откровенно консультируйтесь с учебным пособием». – А я
простодушно, взывая к его сочувствию, сказала: «Да вы знаете, у меня зрение
слабое. Я без очков ничего не вижу. Я все знаю, по теме билета, но кое-что не
могу вспомнить и хочу уточнить». – Он снисходительно сказал: «Ну тогда не
прячьте его под столом, положите его на стол и читайте на столе, это же
удобнее». Так я и сделала. Он поставил мне «уд.», то есть тройку. Я от тройки
отказалась, сказала, что мне такая оценка не нужна, она испортит мне «красоту»
в моей зачетке, где у меня только пятерки и четверки, и что я лучше пересдам
экзамен во время каникул. И из-за этого я осталась без стипендии на весь
семестр. И пошла работать при институте дворником (почти как Платонов, только
не при дворе, а при общежитии на улице Добролюбова). «Я бы в дворники пошел,
пусть меня научат»...
...Павлихин преподавал диамат,
марксизм-ленинизм. На четвертом курсе он предлагал мне вступить в члены КПСС,
говорил мне: «Ты, Нина, очень положительная. Таких не хватает в партии. Я с
удовольствием дам тебе рекомендацию туда». – Я сказала, что не дозрела для
политики. Он сказал: «В партии дозреешь». И дал мне рекомендацию, и мне было
неудобно отказаться от нее, к тому же и мой муженек напирал на то, что у нас в
семье должен быть один член партии, и это, разумеется, я, потому что я по своей
натуре такая честная советская пионерка, общественная активистка-альтруистка,
но воспользоваться рекомендацией Павлихина и советом мужа я так и не
воспользовалась, Бог уберег меня от этого, как и от многого другого. К пятому
курсу студенты мужского пола валом повалили в партию, чтобы после Литературного
института получше устроиться в этой жизни, занять теплые места, удобные кресла,
высокие посты в редакциях, издательствах, а кому «подфартит», то еще и в
правлении Союза писателей.
Юрий Чупахин, когда староста курса Геннадий
Иванов спросил его при всех, почему он хочет вступить в партию, чистосердечно
признался: «Я мог бы сказать, что я вступаю в партию, потому, что хочу быть в
первых рядах строителей коммунизма, как говорят это другие кандидаты в партию,
но я вступаю туда не поэтому, а потому, что хочу сделать себе карьеру по
служебной линии. Если я не вступлю в партию, я не смогу у себя во Львове
подняться по служебной линии, получить хорошее место и буду сидеть в низах и
тогда какой-нибудь серый член партии будет командовать и помыкать мной».
Даже Илюша Митрофанов, который не знал устава
партии и никак не мог выучить его и запомнить год образования комсомола (1920),
полез в партию. И, как когда-то просил меня помочь ему сделать домашние задания
по французскому языку, так теперь он просил меня помочь ему выучить некоторые
пункты устава. И говорил студенткам: «Девушки, дайте сначала нам вступить в
партию, а потом уж вы вступите. Как в песне поется? «Ну а девушки? А девушки
потом». Так партия лишилась, то есть недополучила в свои ряды своего, может
быть, лучшего члена, то есть меня. Карьеру Илья себе не сделал. Поработал
сколько-то месяцев в журнале «Молодая гвардия» и ушел оттуда на свободные
хлеба. И вскоре попал под машину и умер коммунистом и автором двух книг прозы, да
будет ему земля пухом.
...Артамонов преподавал зарубежную литературу
ХVIII-ХIX веков, Тахо-Годи –
античную литературу, Безъязычный - стилистику, Борев – эстетику, Чингиз
Гусейнов вел семинар текущей литературы, Власенко, Сурганов, Лобанов... все они вели и преподавали
свои предметы и дисциплины.
И у всех преподавателей были свои труды о
литературе, свои книги и учебники...
...Владимир Солоухин, который в свое время
тоже учился в Литературном институте, а в 60-е годы вел творческий семинар на
ВЛК, сравнивал литературный талант с костром, которому нужны дрова, чтобы
разгореться ярче и сильнее, а образование Солоухин сравнивал с вязанкой дров,
которые могут помочь костру разгореться, но могут и потушить его. Солоухин
писал в «Камешках на ладони» (я цитирую его по памяти, поэтому не слово в
слово): от больших дров большой костер может разгореться еще ярче и еще
сильнее, а маленький может потухнуть. Так и талант.
...Филологическое образование со всей его
большой филологической программой, которое давал студентам Литературный
институт, на некоторых из них и даже на многих давило так, что костер их
таланта и вдохновения потухал и они опускали руки и впадали в уныние и
депрессию и переставали писать стихи и вообще переставали писать.
...На первом курсе почти все студенты
Литературного института считали себя гениями, которые перевернут весь
литературный мир. На втором курсе, ощущая на своих плечах всю русскую и мировую
литературу, многие начинали сомневаться в самих себе и начинали считать себя
уже не гениями, а талантами. А на третьем и четвертом многие бросали писать
стихи и вообще писать, потому что понимали, что они не могут конкурировать с
русскими и мировыми классиками, а некоторые к пятому курсу приходили с тем, с
чем пришли в институт, и им даже было нечем защитить свой диплом. Один студент
моего курса пришел в институт с пятеркой по творчеству, а защищал диплом
статьей о сельском хозяйстве, потому что за пять лет не написал ни одного
стихотворения (а может быть, он и в институт-то поступал с чужими стихами? в
истории института и такое бывало и не такое бывало).
...Я знаю, что некоторые выпускники
Литературного института считают, что Литературный институт ничего не дал им и
что они с успехом обошлись бы и без него. А мне он дал очень много, в том числе
и высшее филологическое образование, которое, кстати сказать, в советское время
было бесплатным, а сейчас оно в основном платное, и сейчас я, которая вылезла в
Москву из глубокого подвала, как «дитя подземелья», из очень бедной семьи, где
у моей мамы было нас четверо детей и мы все росли без отца и жили в очень
тяжелых условиях, могла бы вообще никуда не вылезти и не пробиться и не
получить вообще никакого образования. И я не представляю себе, что бы я делала
без Литературного института и где бы я сейчас была, в какой дыре, если бы в
свое время не поступила сюда и не училась бы здесь.
...Писатель-педагог Симон Соловейчик говорил:
образование дают, но его еще надо уметь взять. Мне кажется, я взяла от
Литературного института все, что могла, по крайней мере - очень много. А кто-то
ничего не смог взять. С чем пришел туда, с тем и ушел, с пустым багажом. Только
еще поднабрался всего плохого...
...Когда я уезжала в Москву поступать в
Литературный институт, мои рязанские собратья по перу пугали меня Литературным
институтом, как Фантомасом и Дракулой, говорили мне: «Он испортит тебя. Он
погубит тебя. Ты научишься там пить и курить и по рукам ходить». Но ничему
этому я не научилась. И когда вернулась в Рязань, все там удивлялись мне: «Ты в
Литературном институте, что ли, не училась? А если училась, то почему ты не
пьешь и не куришь и не (так
далее)?..».
...Я училась в Литературном институте на
очном отделении поэзии, но по совместительству с этим, из-за маленькой стипендии
в тридцать восемь рублей, все время подрабатывала там то дворником, то
машинисткой в машбюро, то дежурной на сигнализации в хозчасти, то
кладовщиком... И когда в 1977 году окончила институт, по инерции проработала
там до февраля 1978 года, а потом уехала в Рязань, по семейным причинам, на
месяц или на два-на три, разводиться со своим мужем без его присутствия, и
надеялась быстро вернуться в Москву. Но застряла в Рязани на 14 лет: то
вступала там в Союз писателей, то стояла в очереди на квартиру, то получила ее
и сидела и работала там в новых для себя условиях и наслаждалась этим и
написала автобиографический роман-non/fiction («нон-фикшен») «Дунька в Европе», 1125 страниц на машинке, и никак не могла
запрячь или запречь в свои «санки» «кобылку бурую» и уехать на ней в Москву. Я
всегда долго запрягаю коня, но потом еду на нем очень быстро. И в 1992 году я
запрягла своего символического коня и в один день переехала на нем в Москву, со
всей своей библиотекой (шесть шкафов с антресолями), со всем своим архивом и с
публикациями в «толстых журналах» - в «Новом мире», в «Москве», в «Дружбе
народов» и в «Юности». Долматовский говорил провинциальным студентам: «В Москву
если въезжать, то на красном коне!». На таком я и въехала. И какое-то время,
пока не осмотрелась, не огляделась вокруг себя и не поняла, куда и в какую
сторону мне идти, я опять работала в Литературном институте машинисткой (со
своей подружкой-москвичкой, которая работала там). А ректором Литературного
института тогда был уже не Владимир Федорович Пименов, и не Борис Николаевич
Тарасов, как сейчас, а писатель Сергей Николаевич Есин, мой земляк, у которого,
как и у меня, рязанские, мещерские корни (он из Спас-Клепиков) и с которым у
меня возникли очень хорошие, дружеские отношения и сохраняются такими до сих
пор, как и со всем Литературным институтом в целом, и с библиотекой, и с
кафедрами, куда я забегаю время от времени и приношу туда свои книги и
регулярно доставляю новый литературный журнал «Наша улица», в котором печатаюсь
с первого «пилотного» номера, с 1999 года, и на который работала все эти годы
на общественных началах, то есть на одном энтузиазме, как комсомольцы 20-х
годов, и как Павка Корчагин на железной дороге.
...В 1993 году к ректору Сергею Есину в его
резиденцию на Тверском бульваре, 25, приехала из Рязани корреспондентка газеты
«Приокская правда» Татьяна Машечкина и взяла у него интервью «о времени», в
которое мы живем, «о себе» и о литературе. Он тогда сказал:
- Сейчас мы имеем время рефлексии, которое я
описал в своем «Соглядатае», то есть время, когда все в стране неясно, когда
общество рефлексирует, правительство и Верховный Совет рефлексируют, а в
результате мы живем все хуже и хуже и топчемся на одном месте. Недавно у меня
вышел еще один роман – «Казус, или Эффект близнецов». Там ситуация несколько
фантастична – деятели культуры и искусства, телевидение и радио, газеты из-за
тяжелых условий, в которых они оказались, объявляют в стране всеобщую
забастовку. Страна погружается во мрак, кругом царят дикость и запустение.
Ситуация, повторю, фантастическая – только насколько?
И тут же он посоветовал Татьяне Машечкиной
пойти в машбюро, где я тогда работала, и спросить у меня, что я думаю о нашем
времени и о поэзии, что это такое, нужна или не нужна она в наше время. Я
сидела за машинкой и печатала списки абитуриентов для приемной комиссии. И
сказала первое, что пришло мне в голову:
- Поэзия – это символ красоты. А красота
нужна всегда и везде, тем более в наше смутное время.
- Наше смутное время превратило многих поэтов
и писателей в изгоев.
- Да. Сейчас, когда поэты не получают
гонораров за свои стихи и могут издавать свои книги только за свой счет или за
счет спонсоров, многие остались без средств к существованию. Поэзия сейчас
стала как бы никому не нужна. Но что это будет за страна, если в ней не будет
поэзии, и что это будет за культура, о котором мы печемся? Меркантильный Бог Меркурий засел на трон и
проводит над поэтами эксперимент на их выживаемость в экстремальных условиях.
- Я застала вас за пишущей машинкой. Вы –
тоже невольный участник эксперимента?
- Да. Я вольный художник, но сейчас вынуждена
работать в Литинституте машинисткой.
- Сейчас все литераторы попали в условия
естественного отбора? Может, оно и к лучшему?
- Худа без добра не бывает. У нас в советское
время развелось много членов Союза писателей, которые писали слабые книги, но
получали за них гонорары, как Львы Толстые, на которые и жили припеваючи. Я
думаю, что теперь, когда литература больше не приносит никому денег,
литературой будут заниматься только настоящие писатели, подвижники, а другие
отсеются и уйдут в другие области и найдут себе в жизни другое применение. И
будет ясно, кто есть кто, ху ис ху.
- Существует мнение, что многие писатели,
которые уезжают из провинции в Москву, погибают здесь. Уедут – и сгинут, и где
они? Их нигде нет.
- Ну а кто знает, сколько талантов погибло в
провинции?
...Когда я работала при Литературном
институте машинисткой, в пору моего студенчества и постстуденчества, в
советское и постсоветское время, я печатала там не только официальные бумаги
для Литературного института, но и рукописи писателям, тому же Владимиру
Алексеевичу Солоухину, и преподавателям Литературного института, критикам,
литературоведам. И училась на этих рукописях литературному мастерству,
искусству слова и набиралась ума-разума. Кстати сказать, официальные бумаги
Сергея Николаевича Есина всегда были очень нестандартными по своему стилю и по
своему языку, и там всегда присутствовала улыбка автора, писателя, это были
страницы изумительной прозы. В своих бумагах он обращался к официальным лицам,
например, в такой вот непривычной для советского времени аристократической
форме: «Уважаемая госпожа (такая-то)! Не сочтите за труд прочитать мое письмо и
отнестись к нему с должной благосклонностью... Имею честь сообщить Вам...
довести до Вашего сведения... что единственный в стране и в мире Литературный
институт... испытывает большую нужду в замене старой сансистемы на новую, а
также старого инвентаря для хозчасти на новый, под которым я имею в виду
совковые лопаты, метла березовые, веники просяные, ведра цинковые и т.д., а
также... Не будете ли Вы так добры... не соизволите ли Вы... оказать нам
содействие в приобретении всего этого... Ваш покорный слуга, ректор
Литературного института...» (я цитирую сам стиль письма, а не текст слово в
слово).
...На Высших литературных курсах при
Литературном институте, на ВЛК, учился в свое время Виктор Астафьев, Виктор
Петрович, два года. Он пишет об этом в предисловии к своему 15-томнику, которое
он когда-то, когда я уже не работала в машбюро, попросил меня отпечатать ему на
машинке, для «Советского писателя», и которое я отпечатала и потом опубликовала
в альманахе «Истоки» в 1999 году, со своим предисловием к этому предисловию, со
своими комментариями к нему.
Руководительница приемной комиссии Союза
писателей Вера Васильевна Смирнова посоветовала ему поступить на ВЛК, чтобы
«соскрести с себя провинциальную штукатурку»:
«Вам бы, Виктор Петрович, непременно надо
поучиться на Высших литературных курсах». Я поинтересовался, что это такое?
Вера Васильевна объяснила (мне), что при Литературном институте существуют
курсы, на которые принимают членов Союза писателей, преимущественно с
периферии, причем предпочтение отдается тем, кто не имеет высшего образования и
не перевалил возрастом за сорок пять лет.
«Разумеется, никакой институт, никакие курсы
писать вас не научат, но два года жизни в Москве, в творческой среде могут
многое дать человеку, который хочет чего-то добиться и который стремится к
самоусовершенствованию» (говорила своему подопечному Вера Васильевна. – Н. К.).
Я (пишет Виктор Петрович. - Н. К.) был в
творческой командировке от журнала «Урал» аж в Игарке, когда (туда) в
Заполярный круг долетела телеграмма, что я зачислен на Высшие литературные
курсы и к первому сентября надлежит мне быть в Москве, куда с опозданием на
полмесяца я и прибыл.
...За два года учебы в Москве я прошел
дистанцию, которую в таком культурном центре, как город Чусовой, самостоятельно
проходил бы лет двадцать, глядишь бы, и заскоруз бы, опустился бы до
заплесневелого обывателя, превратился бы в отвальный шлак... ведь мои чусовские
сокружковцы, так горячо, порой не без смысла и ума спорившие о российской
словесности, остались на уровне районного литкружка в качестве сочинителей, а
как читатели успели даже и одичать, опуститься до завистников, кои густо
населяют окололитературные ряды, превратиться в злобствующих патриотов, которым
рыбьей костью поперек горла стала так
называемая демократия, возможность жить, мыслить и работать самостоятельно.
Во время учебы на Высших литературных курсах
раздвинулись рамки моей окружающей среды. Москва с ее театрами, концертными
залами, выставками, несколькими первоклассными преподавателями,
единомышленниками и друзьями, много изведавшими, испытавшими, уже добившимися в
литературе заметных успехов, - все-все способствовало (шло на пользу) прежде
всего тем, кто к этому стремился, но не только водку пил. Гуляли, развлекались
и мы, седые люди, пускали в аудитории бумажных голубей. Нина Михайловна Молева,
милейший человек, преподаватель истории искусств, самозабвенно отдававшаяся
своему делу, называла нас «мои взрослые дети». Да, да, мы отыгрывали и
отгуливали пропущенную юность, молодость, кто и отнятое детство. Среди нас были
не только фронтовики, рабочие, крестьяне, были и репрессированные, жертвы
сталинских концлагерей. Они делились с нами «богатым прошлым», открывали глаза
на нашу изолганную, перевернутую вверх дном действительность.
На курсах я не только много общался с
курсантами и студентами Литинститута, но и пересмотрел весь тогдашний репертуар
в столичных театрах, перечитал рукописи почти всех сокурсников и
литинститутцев, да и сам работал, написал повесть «Звездопад», пару рассказов,
перевел по подстрочникам несколько произведений сокурсников из других
республик.
Счастливые, плодотворные годы. Жаль, что
всего их за первую половину (моей) жизни выпало лишь два».
...Когда я работала при Литературном
институте кладовщиком (почти как «когда я на почте служил ямщиком»), я
разбирала на складе шкаф с бумагами Литературного института и нашла там кипы
отчетов кафедр о работе со студентами, в том числе и отчеты кафедры творчества.
В некоторых отчетах 60-х годов фигурировало имя Николая Рубцова, у которого,
оказывается, всегда были «хвосты», то
есть двойки по каким-то дисциплинам и переэкзаменовки, и в одних бумагах говорилось, что Николай Рубцов
отчислен из Литературного института за «неуспеваемость», но потом восстановлен,
а в других говорилось, что он отчислен из Литературного института за
«творческую несостоятельность»... но потом восстановлен (?).
...Я знаю, что Роберт Рождественский когда-то
хотел поступить в Литературный институт, но не прошел творческий конкурс.
...А Евгений Евтушенко, который занимался в
семинаре Евгения Долматовского, был в сложных отношениях с мэтром, позволял
себе какие-то дерзкие выходки по отношению к нему и написал такие стихи про
двух Евгениев, про себя и про него: «Я Евгений, / Вы Евгений, / Я не гений, /
Вы не гений. / Я ...вно, и вы ...вно. / Я недавно, вы давно». И в конце концов
со скандалом ушел из Литературного института и недоучился там и потом много лет
не мог защитить там диплом и получить «корочки» диплома. Пименов говорил: «Пока
я – ректор, Евтушенко не защитит диплом». Поэт был уже всемирно известным и был
уже академиком многих академий, а диплома Литературного института у него все не
было. И только несколько лет назад, при Сергее Есине, он наконец досдал
экстерном все экзамены и получил диплом. Евтушенко – самый вечный студент.
Такие вот есть парадоксы в истории
Литературного института и литературы.
...Про Беллу Ахмадулину кто-то из студентов
или из преподавателей или из поэтов рассказывал мне, как она вела себя на
экзаменах, к которым почти никогда не готовилась. Она надевала платье с большим
декольте, из которого высовывались на две трети ее тогда, в студенчестве,
пышные груди, садилась перед преподавателем и говорила ему: «Профессор, вы
понимаете, я так волнуюсь, что не могу вспомнить, в каком году было восстание декабристов
(или что-то такое еще, про декабристов я говорю просто к примеру). Я знаю это,
но не могу вспомнить, потому что я очень волнуюсь, профессор...» - и при этом
она подкладывала обе ладони себе под груди и таким образом клала их себе на
ладони, как на чаши весов, и груди начинали колебаться, как на весах, и
профессор стеснительно опускал глаза в зачетку и говорил поэтессе: «Хорошо,
хорошо, успокойтесь, я вам верю...» - и ставил ей «хор» или даже «отл». Белла
Ахмадулина тоже в свое время недоучилась в Литературном институте и ушла
оттуда, как и Евгений Евтушенко, а с ними и еще кто-то.
...В 80-е – 90-е годы в Литературном
институте работали, вели семинары мои старшие товарищи по перу Николай
Старшинов, Владимир Костров, Юрий Кузнецов, с которым я познакомилась в 1987
году на празднике Варшавская Осень Поэзии в Польше (Старшинов и Кузнецов
работали там до конца своей жизни)... Евгений Рейн с 1993 года проводит
семинары в той самой аудитории, где их проводил Евгений Долматовский.
В Литературном институте сейчас работает моя
однокурсница Светлана Молчанова, она теперь профессор, не кислых щей, еще
работает друг моих друзей Юрий Минералов, тоже профессор, и работает жена моего
однокурсника Владимира Вигилянского и моя однокашница Олеся Николаева, и ученик
моей подруги Татьяны Бек Сергей Арутюнов, я встречаюсь с ними время от времени
то там, то сям, на каких-нибудь вечерах. В Литературном институте работала,
вела творческий семинар и поэтесса Татьяна Бек, моя литературная подруга, царствие
ей небесное. А ее ученик Евгений Лесин работает редактором Ex libris-a в «Независимой
газете» и пишет стихи в стиле нового андерграунда, каких до него ни один
андерграундец, ни один андерграундовец не писал. У меня есть куплет-частушка о
нем.
Женя пишет книжки с матом.
Я, ни в чем не споря с Женею,
Дать ему за это сникерс
Дам в СП распоряжению.
...Когда Евгений Аронович Долматовский
выпустил нас из стен своего семинара и из стен Литературного института и сказал
нам, как говорится: «Летите, голуби, летите (и станьте птицами высокого
полета)!», - он пророчески сказал: «Лет через десять у кого-то из вас уже будет
имя, но не раньше, чем лет через десять». «У-у-у, как не скоро! Через десять
лет! – подумала я тогда. – А пораньше это не получится?». Терпи, казак,
атаманом будешь.
И вот через десять лет, в 1987 году, почти
весь наш курс встретился в родных стенах на Тверском бульваре, 25, на родной
территории. Некоторые приехали из-за границы: болгарин Спас Попов – из
Болгарии, Ян Иштванчин и Карел Богуницкий – из Чехословакии... Я – из Рязани,
где я тогда сидела, как курица на яйцах, и писала стихи, дневники, а кроме того
- письма своим литературным коллегам, поддерживая с ними свои отношения таким
эпистолярным образом. За это время мало кто из нас изменился внешне. И мы все
тут же узнали друг друга, не то что герои Шекспира и Лопе де Вега, которые
через десять лет уже узнать друг друга не могут. Некоторые из нас посолиднели, вот и все, но никто не постарел.
Я тогда была автором уже трех книг, которые вышли в престижных издательствах
советского времени: в «Советском писателе» и в «Молодой гвардии», и обрела
кое-какое имя и широкую известность в узких кругах. Некоторые другие мои
однокурсники тоже успели издать книги и сделать себе какое-то имя. Сергей Каратов
тогда был массовиком-затейником кафе поэтов на Сретенке и повел нас всех туда,
где мы и гульнули на славу и попировали за одним столом. А до этого мы
выступили в Малом зале ЦДЛа, явили себя миру всем своим кагалом. Из
преподавателей с нами были Джимбинов и Гусев. А с Долматовским мы
сфотографировались во дворе Литературного института, под щебетанье воробьев и
треньканье синичек.
Через двадцать и через тридцать лет, то есть
двадцать лет спустя, как в «Трех мушкетерах», и тридцать лет спустя, наш курс
уже не смог собраться, некому было организовать все это и ни у кого не
оказалось свободного времени для этого. Но я нередко встречаюсь в Москве кое с
кем из своих однокурсников и однокашников. С Геннадием Ивановым, который стал
членом правления Союза писателей России, я недавно виделась в литературном
музее Пушкина в Хрущевском переулке, на празднике Алтая... С болгарином Андреем
Андреевым – на вечере в болгарском культурном центре в Москве, там же и с
Александром Руденко, который читал свои переводы стихов Андрея Андреева, и с
Николаем Никишиным и опять же с Геннадием Ивановым. А со Светланой Молчановой,
которая стала профессором Литературного института, – я недавно столкнулась в ЦДЛ, на вечере
Кирилла Ковальджи, она была и на моем вечере в ЦДЛ. А с Сергеем Каратовым мы не
только встречаемся на вечерах, но и перезваниваемся по телефону, он стал мне
литбратом, с которым мы к тому же оба печатаемся в журнале «Наша улица», и он
пишет не только стихи, но и прозу и написал эссе обо мне, лирическую монографию.
А я к 60-летию Сергея написала ему свое посвящение в стихах:
Мой однокурсник С. Каратов.
Лоб у него почти Сократов.
И что-то в мыслях С. Каратова
Такое тоже есть Сократово.
Нет места грязным в нем мыслишкам.
Мы чем-то с ним похожи слишком.
Открыто сердце С. Каратова,
Но очень много в нем сокрытого.
С Мариной Колюбакиной я в этом – 2007 – году
виделась в Дагестане, в Махачкале, куда ездила с группой художника Джавида,
друга Валерия Золотухина, организовывать и проводить там персональную выставку
этого художника-дагестанца из села Кабир. Марина после Литературного института
вышла замуж за своего однокашника Магомеда Ахметова и уехала с ним в Махачкалу.
Он работал там секретарем Расула Гамзатова, а она стала переводчиком Расула и
перевела несколько книг его стихов, а кроме того – и много стихов народных
поэтов Дагестана, а сейчас Магомед Ахметов – глава Союза писателей Дагестана, а
Марина – его помощница, «железная леди» литературного мира Дагестана, звезда
востока, «шахиня». С Мариной мы встретились как лучшие подруги, и обе
почувствовали себя студентками, которые расстались только вчера, а не тридцать
лет назад, и обе мы не могли наговориться друг с другом, нам с ней было о чем
поговорить и что вспомнить. Марина и ее сын Мурад свозили нашу группу на площадку
горы Тарки-Тау и угощали нас четырьмя видами шашлыков: бараньим, куриным,
печеночным («ханским») и еще - рыбьим. Встретилась я в Махачкале и еще с одним
своим однокашником – Магомедом
Насруллаевым, который сам разыскал меня там, когда узнал, что я приехала, и
показывал мне и всей нашей группе Махачкалу. Он сейчас пишет книгу о Расуле. В
Союзе писателей, который находится через две улицы от Каспийского моря, я
увиделась со всеми «ребятами» из Дагестана, которые учились в Литинституте и
которые теперь стали седовласыми «акынами».
...Тверской бульвар, 25 – мое литературное
гнездо, где я росла и воспитывалась и оперялась и училась летать и откуда давно
улетела, но куда все время возвращалась и возвращаюсь не только мыслями своими,
но и своей собственной персоной...
Тверской бульвар, 25 – мое первое родное
место в Москве, точка отсчета моего пути в большую литературу через тернии к
звездам, мой «нулевой километр», мой родной дом, где я хорошо чувствую себя и
где каждая отполированная моими подошвами ступень лестницы знает и помнит меня,
и где каждый дуб во дворе этого дома знает и помнит меня, и каменный Герцен на
площадочке между дубов, каменный не гость этого сакрального литературного мира,
литературной «фабрики звезд» в самом центре Москвы, а его хозяин и покровитель,
у которого не каменное сердце.
Мир этому дому! Мир этому миру! И
благословение всех девяти муз и Аполлона!
...Я в детстве мечтала стать поэтессой и
писательницей, и стала ею. И Литературный институт помог мне в этом. За что ему
спасибо. Я еще недореализовала сама себя и свой творческий потенциал, но я
думаю и надеюсь, что у меня еще есть время сделать это.
"НАША УЛИЦА" №115 (6)
июнь 2009