Сергей Михайлин-Плавский "Мой земляк Сухово-Кобылин" эссе

Сергей Михайлин-Плавский

 

 

МОЙ ЗЕМЛЯК СУХОВО-КОБЫЛИН

 

эссе

 

 

 

1.

Первая зарубка в памяти странной фамилии Сухово-Кобылин у меня отложилась в раннем детстве, чуть ли не в восьмилетнем возрасте, когда мой дед Сергей Акимович взял меня с собой на мельницу в соседнюю деревню Кобылинка, родовое имение знаменитого драматурга Александра Васильевича Сухово-Кобылина, протянувшуюся почти на километр по обеим сторонам речки Плавицы, с высокой водосбросной плотиной и далеко слышимым "шлёпаньем" мельничных колёс. Деду я был нужен в качестве караульщика нашей повозки с мешками ржи в длинной очереди телег и харабарок, съезжающихся сюда из всех окрестных деревень: Арсеньево, Захлёбовки, Ольхов, Кобылинского Хутора, Серебряного и Крутого посёлков, села Большие Озёрки и других. Дождавшись своей очереди, дед, спарившись с каким-нибудь знакомым мужиком, таскал мешки с зерном на мельницу, поднимая их на полок над каменными жерновами, а после помола, с ещё тёплой мукой, выносил их на улицу и аккуратно укладывал в повозку. Я в отсутствие деда во время помола караулил повозку (бывали случаи, когда, по выражению того же деда, "лихие" люди воровали уздечки с лошадей, уносили сыромятные вожжи и чересседельники и даже срезали гужи, хотя это чаще всего случалось в базарной сутолоке в Плавске), осторожный дед строго наказывал: "Сиди тута, никуда ни бегай, скоро домой поедем..." Я подсыпал мерину по кличке Мальчик овса в торбу, надетую на его морду, отчего он благодарно косил на меня большой, фиолетовый, сильно выпуклый глаз, похожий на прозрачное яблоко. Мерин хрумкал овёс, лупил по лоснящимся ляжкам сильным хвостом - отгонял надоедливых оводов и слепней, а я от нечего делать прислушивался к разговору мужиков, кучкой собравшихся у соседней повозки в ожидании своей очереди на помол.

- Барин тут был, Сухово-Кобылин, бедолага... Старики сказывали, французку-полюбовницу убил, а потом отсиживался то ли в лесу, то ли в Ольхах больше года, скрывалси, значит...

Эта услышанная новость меня тогда никак не задела, просто отложилась в каких-то дальних клеточках памяти, в детском впечатлительном мозгу, как откладывается и много других интересных и неинтересных сведений, не трогая, не задевая сердце и душу. Говоря современным языком, я получил новую информацию, будучи не готовым к её использованию.

По рассказам моего отца Ивана Сергеевича дед часто ездил в Кобылинку на мельницу, и там иногда случались с ним забавные приключения. Вот одно из них.

Однажды в Кобылинке, в огромной очереди у мельницы его заприметил местный мужик, сын мельника, которого дед летом уберег от гибели ребёнка. Этот зятёк по случаю Троицы в хорошем подпитии вместе с женой и запелёнутым в одеяло грудным ребёнком у неё на руках возвращался к себе домой от тестя с тёщей из деревни Ерохино. На подъезде к нашей деревне пьяный будорага разогнал лошадь в галоп - знай, мол, наших! - и вдруг увидел впереди поперёк дороги полоску из камней, натасканных моим братом Колькой и соседскими девками, чтобы проезжающие подводы и редкие машины поменьше пылили. Назадачливый ездок, резко натянув вожжи, осадил лошадь. Она стала, как перед внезапно возникшей стенкой, грузно оседая на задние ноги, а пьяненькая мамаша не удержала в руках живой кокон, перетянутый спиралью розового повивальника, и пискнувший свёрток скатился с рук сначала на плоскодонный полок телеги, а потом как-то нехотя упал на дорогу как раз посередине между передним и задним колёсами. Поддатый возничий вознамерился было уже стегнуть лошадь вожжой, как вдруг услышал яростный крик:

- Стой, стервец!

Дед в нужный момент оказался у дороги возле своего дома и видел всю эту страшную в своей простоте картину, в доли секунды он подскочил к повозке, поднял ребёнка, ткнул его в руки очумевшей мамаше, а вознице врезал в левое ухо так, что тот свалился с телеги, словно куль с дерьмом.

Пока горемыка-мужик поднимался с земли, кряхтя и снова падая в дорожную пыль, дед успокоил лошадь, разбросал с дороги камни, принёс из пруда ведро воды и напоил обиженную савраску. Потом он проверил надёжность упряжки, подсадил мужика на телегу и сказал:

- Не гони лошадь! Она умнее тебя! Жизню человеческую чуть не загубил, поганец, гроза-ть тебя расколи!..

Так вот этот поганец и узнал деда в ряду подвод, растянувшихся от мельницы почти на километр вдоль речки Плавицы. На протесты иных помольщиков он отвечал, что это его спаситель, что он ему спас ребёнка от верной гибели, а потом, когда перетаскали к засыпке все дедовы мешки с зерном, он, каясь и хуля себя последними словами, рассказал мужикам-помольщикам всю эту недавнюю историю с ребёнком.

- Да ладно, знаем мы Сергей Акимыча - укажи дорогу! Хучь в Плавск, хучь в Чернь мимо него не проедешь, - загалдели некоторые мужики из помольной очереди, давая этим самым своё согласие на проявленную к деду справедивость.

А дед, довольный, что обернулся на мельнице одним днём, а не как обычно двумя, а то и тремя днями, сидел дома за вечерним столом, поднося ко рту стопку "потребиловки", водки, купленной моим отцом на станции Горбачёво в магазине "Потребкооперация"...

 

А годы детства, особенно трудного отрочества, бежали своим чередом, накапливаясь где-то там, в прошлом, в пережитом, а в настоящем сулили новые заманчивые надежды и трепетные ожидания. Но все эти годы я жил, ходил в школу, на каникулах пахал или боронил на заморённых лошадёнках землю, косил траву и стоговал сено и даже не догадывался о том, что дух Сухово-Кобылина всегда витал над моей родиной: над этим полем с непременным жаворонком и белоносыми, чёрными, дерущимися за червяка грачами на свежей пашне; над этим пыльным просёлком, словно живым и почему-то гудящим под тяжёлыми возами с сеном или снопами; над этим Кобылинским лесом, куда мы с братом Володей, отцом и мамой в дождливый день (когда нельзя работать в поле), гонимые нуждой после страшной войны, идём драть метёлки конского щавеля, который тогда ради экономии муки добавляли в хлеб при его выпечке; над этой речкой Плавицей, куда под Захлёбовку я часто приезжал на велосипеде за молодым ивняком, гибкой лозой, из которых получались хорошие, легкие круглые корзины (плетушки по-деревенски), которые научил меня плести дед Сергей Акимович.

 

 

Мы с детства знали, что такое хлеб.

Не заварной, не тминный, не горчичный,

Не тот в ковригах, сытный и духмяный,

Который позже выпекала мама.

Другой мы знали хлеб, совсем другой:

Напополам с картошкою в "мундирах",

С безвкусною и жёсткой лебедою.

Когда в округе лебеды не стало,

То конский щавель заменил её.

В семь лет пасти, а в десять лет пахать

На заморённых полем лошадёнках,

А к вечеру с усталости валиться -

Одна у нас была тогда свобода,

И мы её по-детски принимали,

Как горькую свою необходимость.

Но раз в неделю всё же праздник был!

Однажды утром нас разбудит мама

И скажет:

- Нынче - никакой работы!

Сегодня в лес за щавелем пойдём!

...Испуганно взлетели одеяла!

Снималась вся недельная усталость,

Осознанную ту необходимость

Мы принимали, как свою свободу.

 

 

Обмелела нынче речка Плавица, тихо переливается она по придонным камушкам, чистая, светлая и печальная, ни в чём не виноватая перед людьми и Богом. Вся-то вина её в том и состоит, что её лишили работы: раньше она с радостью служила людям, на всём её протяжении десятки водяных мельниц крутили жернова, превращая золотистое зерно, выращенное человеческим трудом, в мягкую, духовитую, белую, как первозданный снег, муку.

Мне иной раз представляется, как настоящий хозяин, тот же Сухово-Кобылин стоит на берегу любимой реки грустный-грустный, словно отрешённый от мира сего, печальный его взгляд устремлён вдаль, словно он старается угадать судьбу своей Плавицы, а заодно и обожаемого им Кобылинского леса и этих полей, окруживших окрестные деревеньки, с которых он в свою бытность собирал самые высокие урожаи в России.

И я теперь уже редко наведаюсь на берега речки моего детства, и мне так же грустно оттого, что она, по сути, брошена мной, как и эти поля, по независящим от меня причинам.

 

 

- Здравствуй, речка Плавица!

Дай водицы напиться...

Слышу голос Плавицы:

- Мне не жалко - напейся,

Только, житель столицы,

Надо мною не смейся,

Над моею печалью,

Над моими ключами.

Воробью по колено -

Как я вырвусь из плена?

Был ты рядом когда-то

Мне соседом и другом,

Не по праздничным датам

Шёл расцвеченным лугом.

Пил ты воду, как брагу

Из ковша, из кувшина,

А теперь по оврагу -

Молодая крушина...

- Что поделаешь, было,

Ты прости мне, Плавица!

О тебе не забыла,

Не забыла столица!

Белозубой ватаге

Ты наполнишь кувшины...

Ах, как страшно в овраге

Буйство сладкой крушины!..

 

 

Интересен такой факт. Крестьянин Филипп Иванович Кузнецов вспоминает однажды гуляние на именины барина в Кобылинке: "Собирались на праздник из всех деревень в округе.

Развешивал в этот день фамильные вензеля, устраивал фейерверки, люминации. Все крестьяне собирались к дому, где устраивалось большое угощение, выкатывалась бочка вина, расставлялись столы с закусками. И вот однажды ... подняли барина на руки и начали качать. А он испугался, думал, что его хотят убить. С тех пор именины и не праздновал больше..."

"Хотят его убить" - этот мучительный и безрассудный страх жил в нём. Крестьяне замечали часто и говорили об этой его "болезненной причуде" почти с обидой. " Он даже воду сначала возил издалека, - рассказывал Филипп Семёнович Маслов, - потом взял из Плавицы, послал на анализ в Москву. Там сказали, что самая лучшая. Тогда он оцементировал источник недалеко от мельницы, и воду стал брать только оттуда. Проверял всё очень. Боялся, что его отравят". Так вот, вода-то в Плавице была "самая лучшая"...

 

Дух Сухово-Кобылина витает над моими родными местами. К отцу заехал в гости (а, скорее всего, по делу) лесник Сашка Кривой. Так его звали во всей нашей округе. Они очень нужные друг другу люди и дружат давно. Отец рубит новый дом после войны, и лесник отвёл ему лучший участок строевого леса для заготовки брёвен, не заражённых жучком-древоточцем. А отец в любой момент может подковать лошадь лесника, ошиновать колёса или отремонтировать его одноколку, двухколёсную повозку, по-деревенски - таратайку, хотя и без откидного верха.

- Сын, - говорит мне отец, подавая зелёную денежку, - возьми пустую бутылку на обмен и слетай в Кобылинку, в Озерках магазин закрыт на учёт. Дядю Сашу угостить надо...

В послевоенные сороковые годы в магазинах "Сельпо" водку по просьбе покупателей переливали в приносимую ими с собой тару, ради экономии на плате за пустую бутылку.

И я на велосипеде (не купленным, а собранным отцом своими руками) по накатанному проселку, через Серебряный поселок и вдоль опушки леса мимо "Зеленых ворот" (так называли участок леса с главным въездом в него и, правда, в виде распахнутых гостеприимных ворот, где по обе стороны дороги стояли две огромные лиственницы и глухо и умиротворенно шумели) лечу в давно знакомую деревеньку, не догадываясь о том, что вот по этой дороге когда-то мог проезжать знаменитый драматург (интересно отметить, что у Сухово-Кооылина в работе "Философия духа или социология (учение Всемира)" есть рассуждение о велосипеде и летании: "Сила или мощь, энергия организма выражается в быстроте самодвижения. Самодвижение есть негация протяженности пространства, т.е. летание...).

Нет сомнения, что еще недавнее техническое изобретение велосипеда есть уже достигнутое горизонтальное летание...

А разве думала о каком-то там Сухово-Кобылине ватага взрослых парней и девчат, собирая круг в Кобылинеком лесу на празднование Троицы, когда целый день на широкой Ольховской поляне, среди высоченных елей, сосен и заматеревших берёз то разливалась соловьем, а то задумчиво грустила тульская гармошка, а девчата в праздничных нарядах и непременных берёзовых венках на головах, забывая обо всём на свете, выбивали глухую дробь на обрадованной новолетней земле?

И уж тем более не думали о духе какого-то там барина, владельца этого леса, потомки его крепостных, известных на всю нынешнюю округу задиристые ольховские ребята, когда (все с модными в то время стальными тросточками) начинали ревновать девчат к парням из других деревень, нервно похаживая вокруг пятачка с танцорами и плясуньями и выдёргивая парней из круга по одному для разговора в сторонке. Такие разговоры обычно оканчивались избиением несчастного, а однажды дело дошло даже до перестрелки.

- Да сколько же можно терпеть эту фашистскую сволочь!? - крикнул Николай Шариков, бывший танкист, холостой уроженец села Большие Озерки и сразу же услышал выстрел за своей спиной.

Николай выхватил из кармана офицерский пистолет и крикнул своим сельчанам:

- Бей фашистов!

Кое у кого из ольховских заводил оказались обрезы, и целых полдня гулкое лесное эхо от выстрелов рвало изумлённую тишину, притаившуюся в зарослях и глухих оврагах.

Шариков дружил с моим отцом (как ни как, оба фронтовики), и, увидев меня, прячущегося за комлем огромной ольхи, крикнул:

- А ты что здесь делаешь? Дуй домой!

Николай Шариков в том же году был избран председателем колхоза, а вскоре нелепо погиб на элеваторе в Горбачёве, когда нетерпеливый по натуре, кинулся включать рубильник...

 

 

2.

Кобылинский лес, можно сказать, был колыбелью моего детства, моей страстью и увлечением, и я весной начинал ожидать, когда же на его полянках и опушках созреет белобокая клубника (так называемая земляника высокая или земляника мускусная с красно-белыми плодами, трудно отделяемыми от цветоложа), наше ребячье лакомство послевоенного времени, особенно вкусное с молоком. Очищенные от звёздчатых цветолож ягоды мама щедро насыпала в большую миску и заливала парным молоком, и мы всей семьёй сидели за столом и дружно работали деревянными расписными ложками. Лесной дух, сосновый либо ольховый, с той полянки, где были собраны ягоды, витал в доме: сегодня клубничный, завтра это мог быть малиновый или черносмородиновый, заросли этих ягодных кустов, начиная от Зелёных Ворот, были щедро разбросаны по двум главным оврагам леса, протянувшимся от Серебряного посёлка и до поймы реки Плавицы: один - в сторону Кобылинки, другой - к деревне Захлёбовке с ответвлением на Кобылинский Хутор и далее - на Ольхи. Мы пробовали с женой на даче приготовить такое блюдо: еда получилась "бездуховной": во-первых, клубника или садовая земляника выросла не на лесной "духовитой" подстилке, а на минеральных удобрениях (обычный навоз, как удобрение, стал ныне не по карману пенсионеру), да и молоко магазинное, далеко не парное, а коров в личном хозяйстве деревня в основной своей массе давно не держит...

Я не упускал ни одного случая сбегать в лес со старшими двоюродными сестрами Марией, Глашей или братьями Николаем и Александром, благо они, идя из Больших Озёрок, всегда заходили к нам, к тёте Вале с дядей Ваней (наши матери Валентина и Клавдия Тимофеевны были родными сестрами) и, конечно, брали меня с собой в лес.

Мы шли босиком по накатанной дороге, ноги приятно купались в тёплой пыли, а тапочки из корда - прорезиненного полотна, надранного из автомобильных покрышек (после войны такие тапочки широко продавались на базаре в Плавске и пользовались огромным спросом благодаря своей дешевизне) висели на плече, на манер лаптей у старых людей, в былые времена идущих в церковь. Старики уже в наше время говорили, что вот, мол, лапти раньше носились по нескольку лет, особенно сапоги, им-то износу не было!.. Понятно: они же носились на ... плече, а не на ногах.

На подходе к лесу мы обувались, открывали алюминиевые бидончики и рассыпались по опушке, сразу натыкаясь на высокие стебельки с крупными ягодами с красным бочком, обращенным к солнцу. Всякие разговоры, смех, шутки замирали, коралловые подвески ягод забирали всё внимание, лишь только тоненько позвякивали крышки бидончиков, привязанные к дужкам.

С какой радостью и ощущением своей нужности нёс я домой полный бидон головастой лесной клубники, этого дара нашего спасителя - Кобылинского леса: из него ведь шли на стол и ягоды, и грибы, и русской печке перепадало дровишек или хвороста, а на новый дом у амбара лежали заготовленные брёвна, которые дед с отцом ошкуривали железными скребками с деревянными ручками; скребки были похожи на полумесяц с длинными рогами.

 

 

От земли, от пахоты, от жажды

Начиналось солнце не однажды.

Продолжалось солнце бесконечно.

Что ему, что детство скоротечно?

У него ещё в запасе вечность...

 

Солнце, прояви же человечность!

Спрячься за горою, сядь за тучу,

Я ж коней до вечера замучу:

Нам от большака до кромки луга

Надо же пройти четыре круга,

Это значит - восемь километров.

Солнышко, пошли хотя бы ветра -

Маленькой прохладинки в июле

От слепней, летящих словно пули.

Рвут постромки лошади. Устали.

Мне глаза хвостами исхлестали...

 

А в лесу за полем - загляни-ка!

На опушке вызрела клубника,

Среди сон-травы и иван-чая

Розовые шарики качая.

А за лесом рядом, недалечко

По ребятам заскучала речка:

По воде - весёлые колечки,

Там речные дышат человечки.

 

Стой, Малютка! Глупая кобыла

Снова за постромку заступила...

 

Не хочу ни речки, ни клубники.

Спать хочу!

Вот здесь -

На повилике.

 

 

...Отец собрался к леснику Сашке Кривому договориться об участке леса (разрешение на вырубку леса отцу, как инвалиду войны, давал райисполком с согласия военкомата), на котором можно ещё свалить десятка полтора сосен. Заготовленных ранее было недостаточно: отец решил срубить избу венца на три повыше, чем обычно было принято рубить дома в нашей местности.

Дед запрягал в телегу серую в чёрных яблоках кобылу по кличке Серая, а я вертелся вокруг отца с дедом и канючил:

- Пап, возьми меня в лес.

Накануне кто-то из моих сверстников сказал, придя из леса, что у Славки, сына лесника, появился детский велосипед, и что он на нём гоняет по лесным дорогам сломя голову, И мне очень захотелось прокатиться на этом велосипеде. Отец такой велосипед нам с братом Володей купить не мог; кроме пустопорожних трудодней никакого достатка в семье не было, а такие покупки во всей округе считались непозволительной роскошью.

Со Славкой мы не то, что дружили, но охотно общались, тем более что наши отцы поощряли такое общение.

Мы с отцом подъехали к знакомой усадьбе лесника, отец привязал Серую к загородке, ослабил чересседельник, кинул ей под ноги свежей травки с телеги и направился к крылечку, на котором стоял лесник и обрадованно улыбался.

- Иван Сергеич, какими судьбами? Ну, проходи, проходи в дом!..

Из-за дома прямо на меня на вожделенном велосипеде выскочил Славка. Рубашка цветастым парашютиком вздулась на его спине. Гордый, ставший вдруг знаменитостью среди деревенских подростков, он промчался мимо меня и только успел крикнуть:

- Догоняй!

Я бросился за ним, но куда там? Разве догонишь? Но Славка вскоре остановился, важно, как взрослый, подал мне руку и, сияя от удовольствия быстрой езды, спросил:

- Хочешь прокатиться?

Ещё бы не хотеть! Все знакомые ребята у него уже перебывали, покатались на "настоящем" велосипеде и потом очень гордились этим. Я сел на сверкающий никелем велосипед с настоящим звонком и огненно-жёлтыми плексигласовыми окошками на педалях и сразу помчался по утрамбованной колее, усыпанной прошлогодней хвоей. Я чувствовал себя триумфатором, а стоящие по обочине дороги высоченные ели, казалось мне, отдавали честь своими зелёными лапами.

- Далеко не ездий, а то отец заругается! - вдогонку крикнул мне друг-приятель.

И я мчался на настоящем велосипеде под одобрительный шум дружески расположенного ко мне леса, всегда готового одарить своего гостя, чем Бог послал: помимо ягодки и грибочка лес давал и дровишки, и сенцо (по разрешению лесника), и строительные материалы, а, главное, каждого он встречал приятной свежестью и прохладой, целительным воздухом и кружащим голову ароматом лесных трав и ещё здоровьем. Если у тебя плохое настроение или даже самочувствие, обними-ка берёзу, как любимую женщину, постой с ней в обнимку минут десяток и иди дальше по Земле, умиротворённый и уравновешенный...

Я вернулся к Славке немного усталый, но бесконечно счастливый: давно мечтал о таком велосипеде, а теперь сидел на повозке грустный и задумчивый. Отец догадался о причине моего плохого настроения (он был немного "навеселе"), потрепал меня по русым волосёнкам и сказал:

- Не тужи, сын, будет и у нас с тобой велосипед. А сейчас давай-ка заедем на Кобылинский бугор, там лесник обещал выделить нам лес для нового дома, зарубки на деревьях обещал сделать...

Слово своё отец сдержал и вскоре собрал из отдельных запчастей "взрослый" велосипед с пронзительным звонком - трень-брень! - ослепительно сверкающим никелем рулём и ободом переднего колеса. Правда, обод заднего колеса и рама были когда-то покрашены сине-голубой краской, ныне во многих местах облупившейся и расцарапанной. А ещё на педалях пластмассовые оконца были разного цвета: с одной стороны - ярко-красного, с другой - огненно-жёлтого. Но все эти "недостатки" не влияли на ходовые качества, и впоследствии я на этом "верном коне" гонял по всей округе от Кобылинки до Горбачёва и Скуратова, а однажды с соседом Женькой Мироновым мы "прокатились" в Чернь и обратно по Симферопольскому шоссе, после чего я два дня не мог нормально ходить: ноги не слушались и ныли без систематической тренировки и привычки к долгой езде...

 

Где-то в середине августа у жителей Кобылинского Хутора престольный праздник - Яблочный Спас или Преображение Господне в память изменения вида своего Спасителем на Фаврской горе. К этому времени поспевают огородные овощи и фрукты, заканчивается жатва хлебов на полях, производится откачка мёда из пчелиных ульев. В старину на Праздник Преображения Господня люди приносили в церковь для освящения фрукты и овощи, помимо огурцов, которые, кстати, начинали есть только со дня Преображения. Приносили для освящения и яблоки, отсюда и сам Праздник Преображения в народе стал называться "Спасом Яблочным". К этому дню на Руси приготавливали различные напитки, особенно варёные (варёный мёд, сбитень) и ставленные (вишнёвый, малиновый, смородиновый, черничный и другие). В наше время на деревне все эти напитки заменил печально известный "овражный коньячок", "свекольная эксклюзивная" ("исклюзивная" - по-деревенски) или "сахарная исклюзивная". Особенно был хорош овражный коньячок "три свёклочки", умеренно настоенный на гречишном или цветочном меду, с мягким вкусом и каким-то подспудным пьянящим воздействием: после принятия "на грудь "гранёного стакана такого напитка (а после войны водку в деревне пили только стаканами, сначала гранёными, а после смерти Сталина, так называемыми "маленковскими", то есть тонкими стаканами объёмом на четверть литра) у любого дюжего мужика развязывался язык; захмелённый мог петь песни, смеяться, обниматься с соседями по застолью, то есть вести себя вполне достойно, как и положено в такой компании, или, говоря языком Михаила Задорнова, он не терял "соображалки", но вот поднять от стула свой зад такой мужик "навеселе" не мог: при ясной голове и способности нормально мыслить ноги становились ватными и не было никакой возможности не то, что дойти до дома, а даже вылезти из-за стола. Такое случилось и с моим отцом, когда мы приехали к сватовьям в гости на Кобылинский Хутор. Отец после второго стакана встать из-за стола не мог и только на радость гостям пел свою любимую песню: "Меж крутых бережков..." Мягкий, приятный баритон трогал сердца, и гости просили:

- Иван Сергеич, спой ещё!..

И отец пел. Будучи сам гармонистом, он любил петь, и без его песен не обходилось ни одно застолье...

Племянники просто-напросто отнесли "дядю Ваню" на телегу, и мы с мамой под несмолкаемую всю дорогу песню отвели его домой, где и уложили на мой холостяцкий топчан в деревянном амбаре. Мама осталась дома, а я распряг лошадь, отвёл её в конюшню и на велосипеде вернулся на Кобылинский Хутор, где уже посреди улицы гудел "пятачок": взвизгивала гармошка, а под задорные и озорные частушки слышалась глухая дробь девчачьих каблучков. На утоптанном "пятачке" с редкими кустиками замордованной травки (гусиной лапки) пыль мелкими, острыми фонтанчиками брызгала из-под каблуков плясуний, отчего те, отплясавшись, выходили из круга и белоснежными платочками смахивали её с лакированных туфелек.

На кругу, среди девчат, я заметил Анечку, мою прошлогоднюю присуху, с которой я познакомился на этом празднике: она после окончания медучилища была направлена на работу в наш Больше-Озёрский медпункт в качестве медсестры. Невысокая ростом, застенчивая, с круглым смугловатым лицом и слегка курносым носиком, всегда готовая на улыбку с восхитительными ямочками на щеках, она привлекла и покорила меня вкрадчивым поглядыванием в мою сторону: я ещё не успел как следует её разглядеть, а сердце с замиранием уже отвечало на эти взгляды. Тогда же на таком же кругу я впервые взял её за руку, и мы, не помня себя, молча пошли вдоль деревенской улицы, изредка переглядываясь и не говоря ни слова, ну прямо по только что услышанной частушке:

 

Ты куда меня ведёшь,

Такую молодую?

На ту сторону реки -

Иди, не разговаривай!..

 

За нас говорили сердца... Таким образом, мы оказались на опушке Кобылинского леса, сели как два голубка в душистое разнотравье и разноцветье, я положил голову на колени Анечки, она тонкими пальчиками теребила мои волосы, а я смотрел на высокие, чистые, как наши чувства, белопенные облака и был благодарен случаю за эту встречу. "Облака, как судьбы, плывут вдаль, сходятся и расходятся" - думал я тогда, ничуть не примеряя это открытие к нашей встрече...

Потом я нарвал большой букет из лесных желтоглазых ромашек, бордового кипрея и кремовых кукушкиных слёз, и мы вернулись к тому же "пятачку", которым завладели уже захмелевшие парни, друг перед другом выделывая коленца одно заковыристие другого.

Тогда с этого дня и до конца каникул, почти две недели я провожал Анечку домой, мы долго засиживались на скамеечке у дома, где она за занавеской имела свой уголок, а в конце августа я уехал в Тулу, где учился в техникуме.

Наши письма и редкие мои наезды домой оказались слишком слабой ниточкой, чтобы удержать любовь, сохранить её в сердце, ощутить на губах и в объятиях. Местный тракторист-бульдозерист Лёха оказался счастливее меня, а, скорее всего, ближе и настойчивее и месяца через три увёл Анечку в сельсовет, откуда они после распития бутылки "сахарной исклюзивной" часа через два вышли уже мужем и женой... Аня, Анечка!.. Как же плакало моё сердце по ночам, как я, где бы и чем бы ни был занят, не находил себе места, как мне не хотелось жить, убитому нелепым случаем и несправедливостью! Моя душа, не привыкшая ещё к ударам судьбы, растерялась, подумывала о мести, хотя, что я мог сделать и в то же время что мог предложить любимой женщине, кроме полудетской любви и жидкой стипендии.

Я не проклинал ни Анечку, ни Лёху, но в деревню стал наезжать реже, опасаясь неприятных встреч, отчего однажды проницательная мама заметила:

- Сынок, не переживай, вон как высох, аж почернел весь. Аня уже отрезанный ломоть, с судьбой ничего не поделаешь. Говорят, бьёт он её, тебя простить не может...

И вот сегодня, через год, в праздничной толпе снова мелькнуло улыбчивое лицо Анечки, словно солнышко на минуту показалось в разрыве ослепительных облаков.

- Здравствуй, - сдержанно сказала молодая, похорошевшая, но почти незнакомая мне женщина, теряясь от смущения неожиданной встречи, а, возможно, от сознания своей вины.

- Здравствуй, - неслышно кричало от радости всё моё существо, душа не забыла прежних наших встреч, чистых и целомудренных, как весенний лепесток яблони.

- Ты помнишь нашу поляну? - неуверенно спросил я.

- Была поляна, да сплыла, - грустно улыбнулась Анечка, - да и я отсюда скоро уеду. Лёшу в армию призвали, а мне с его взбалмошной мамашей жить в каком-то домострое - пытка. Она же следит за каждым моим вздохом, письма-доносы ему пишет. Вот и сейчас какой-нибудь соглядатай наблюдает за нами из толпы. Ты прости меня, я лучше пойду со старушками посижу на скамеечке... Тяжёлый осадок остался на моём сердце после этого разговора: как может жизнь и человеческая чёрствость сломить человека, превратив в старуху совсем ещё юную женщину, далеко не безразличную мне... И только почти через год, в мае месяце, встретились мы вновь, когда я пришёл в поликлинику Тульского оружейного завода (будучи там на практике в механическом цехе), и Анечка, медсестра в белом халате, вышла из кабинета и пригласила меня на приём к терапевту. Она была деловита и озабочена, но, увидев меня, стушевалась, глаза её потеплели, но другие посетители даже не заметили её растерянности.

- Проходи... те, - только и сказала она, пропуская меня впереди себя.

Чуть позже, провожая меня, она задержалась на лестнице и, по-девичьи смущаясь, шепнула, тихо, только для нас двоих:

- Я не забыла нашу полянку в Кобылинском лесу. Подождешь? Я кончаю дежурство в шесть часов!..

Жизнь снова открыла светлые дали, и в который уже раз снова всё перевернулось вверх дном.

 

 

Песня о Кобылинском Хуторе

 

Начинались на хуторе

Те свидания робкие.

А потом перепутали

Направления-тропки мы,

Хоть об этом не думали,

Вышел случай-нежданочка:

В город я - сельский увалень,

Ты - в село, горожаночка.

Дни слагалися в месяцы,

Были годы непраздные...

Довелось снова встретиться,

Мы и те же, и разные!

И, как прежде, отчаянно

Всё опять перепутали,

Только сердце печальное

Не забыло о хуторе...

 

 

Память о Сухово-Кобылине, талантливом драматурге, коллежском секретаре, а впоследствии титулярном советнике, особенно, как о барине, чье родовое имение - вот оно! - хоть на велосипеде, хоть на повозке в получасе езды от нашего Крутого поселка, живет в нашей местности вопреки времени и присущему ему забвению. Удивительно, но ведь и наш Крутой поселок вырос на месте бывшей барской усадьбы. Еще мое поколение в 40-х годах XX столетия застало большой барский парк вокруг бывшей усадьбы с огромными березами и тополями, зарослями сирени, черемухи, красной бузины, желтой акации, шиповника с неповторимым ароматом цветущих кустов и пчелиным гудом. А еще от этого забытого новыми поколениями людей хозяина поместья остался огромный, на 40 или 50 корней, яблоневый сад, в который мы, пацаны, любили лазить за яблоками, всячески обходя и обманывая колхозного сторожа. Я еще помню, что перед самой войной яблоки из бывшего барского сада колхозникам давали на трудодни. Но в памяти так и осталась ребячья ложная доблесть - украденное из колхозного сада яблоко казалось вкуснее и ароматнее: наверное, уже тогда хотелось адреналинчику, которого чуть позже, через год, весь наш народ хватил столько, что до сих пор помним, спустя почти 70 лет. Вот я сказал "удивительно" и скажу еще раз: удивительно, мы помним о Сухово-Кобылине, но не помним (я имею ввиду народную память) ни имени, ни фамилии того помещика, который оставил нам и этот парк, и этот сад с великолепными старыми русскими сортами яблонь, хотя отец мне рассказывал, что в начале тридцатых годов он со сверстниками охапками таскал из помещичьего дома книги в избу-читальню, открытую в то время в Больших Озерках.

Ничего не осталось от рачительного хозяина поместья: сад вымерз в холодном сороковом году, книги из избы-читальни растащили, скорее на цигарки, чем для чтения на дому, парк, в основном, большие деревья, вырубили в войну на дрова, а с гибелью самого посёлка Крутое в пятидесятых годах, как неперспективного (туда местные власти даже свет отказались проводить), от парка остался жалкий кустарничек, словно клочок волос на огромной лысине земли. Даже памяти не осталось о человеке, который жил в ближайшем к Кобылинке поместье, что называется "борозда к борозде" и, возможно, принимал у себя знаменитого соседа, драматурга и титулярного советника (и я думаю, что не мог не принимать) или сам ездил к нему в гости в Кобылинку. Такой уж тогда был обычай - хлебосольно принимать гостей, особенно ровню себе, и обязательно подать милостыню нищему считалось обычным, непреложным и святым делом.

Сгинул человек в веках, все его дела остались незамеченными ни современниками, ни потомками, растворился он в прошлом, не оставил по себе памяти, словно и не жил на Земле. А вот память о Сухово-Кобылине живёт в его Слове, ибо вначале было Слово (как утверждение примата мысли, разума, воли) и Слово было Бог.

Писатель Юрий Кувалдин по этому поводу вполне определенно говорит: "Бог находится в слове и нигде больше. Бог это Слово. А слово создаёт писатель. Поэтому именно писатель создаёт Бога, но не наоборот. Начало движения слова, а не людей. Слово движется только в книгах (конечно, оно и устно движется, но закрепляется в книгах), в литературе..." И ещё: "Каждый человек сам себя ставит в одно какое-то положение. Один ставит себя токарем на ЗИЛе, другой - пастухом овец в Грузии, третий - никуда себя не ставит, а воспаряет над партиями и религиями и работает буквами, слогами, словами, фразами, и мы говорим - се человек не от мира сего, се писатель или - се Кувалдин..."

Вот и слово Александра Васильевича Сухово-Кобылина, выдающегося драматурга XIX века, живёт в его пьесах на подмостках сцены, в душах людей и памяти поздних поколений.

Склонный к математическим и философским наукам, обладавший точностью и ясностью мысли, Сухово-Кобылин был ещё наделён и могучей фантазией.

Но, столкнувшись с произволом по отношению к себе и несправедливостью, он задумывается об особенностях современного ему бюрократического государства, о чиновничьей круговой поруке, гибельно влияющей на жизнь общества и отдельных граждан. Поэтому неукротимый темперамент и поэтическая фантазия побудили его вести борьбу с социальным злом средствами искусства путём создания художественного образа государственного аппарата, чтобы показать, как государственная машина терзает, убивает и поглощает свои жертвы, то есть бесправных граждан.

"Несправедливое обвинение в убийстве женщины, которую он любил, в течение многих лет мучительная судейская волокита с вымогательством взяток, угрозой каторги и разорения, полное бессилие перед злоупотреблениями и шантажом - всё это глубоко потрясло Сухово-Кобылина". (Книга "История русской литературы" в 4-х томах. Том 3. Л. Наука,1980)...

Позволю себе представить, как Александр Васильевич с гостями на берегу Плавицы под сенью огромных сосен и лиственниц Кобылинского леса, на пляжике у мельничной запруды расположились вокруг "скатерти-самобранки", уставленной чем Бог послал: французское шампанское в высоких бутылках, золотистые кружочки лимона, посыпанные сахарным песком, мочёные и свежие яблочки старинных русских сортов - коричное, грушовка, апорт, свежие и солёные огурчики на любой вкус и дичь, томлёная в русской печи: куропатка, вальдшнеп и даже, может быть, тетёрка, только вчера чутко прислушавшаяся к токованию красавца-ухажёра петуха-тетерева с распущенными крыльями и оглохшего от страсти.

- Хорошо! - мечтательно говорит один из гостей, возможно, из артистов Малого театра, приняв на грудь фужер "мадам Клико" и обсасывая куропачью ножку, не догадываясь о том, как шагнёт вперёд прогресс пляжных застолий, когда всего-то через сто с небольшим лет вместо сухопутной скатерти-самобранки появится плавучий столик с теми же или более изысканными яствами. Это придумают новые русские, изощряясь друг перед другом в изобретении сервиса корпоративных выездов на природу, а, попросту говоря, обычных, наших русских и неистребимых пьянок, только вроде бы более изящных и утончённых...

Будучи в командировке на одном из заводов Марий-Эл, был я приглашён в обычный рабочий день на пикник с директором завода и его приближёнными, состоявшийся на берегу загородного озера с широкой луговиной, поросшей густо-зелёной травой-муравой, словно специально созданной для таких гулянок и раздолий русской души. Уж тут-то хватило бы места не для одной скатерти-самобранки - гуляй - не хочу!- загорай, хоть с футболом, хоть с волейболом, но душа требует более острых ощущений, более изощрённых изысков в удовлетворении её прихотей. На что только не способны новые русские! И была придумана новая игра, ещё не имевшая устоявшегося названия. Заводчане её по-разному называли:

"плавучее застолье", "водяная стопочка", "стопка от водяного" или - коротко - "водянка", не задумываясь о значении этого слова.

На середине озера, на самом глубоком месте на двухпудовой гире, словно на якоре, завис на водной глади столик - полметра на полметра! - с открытой заранее бутылкой водки, пластмассовыми стаканчиками и готовыми бутербродами с осетринкой, дорогой сырокопчёной колбаской и беконом.

Правила игры простые: трижды на берегу приняв на грудь по стопарику - Бог троицу любит! - игрок на время - по секундомеру! - делает заплыв к плавучему столику, наливает себе стаканчик водки, выпивает, съедает бутербродик и возвращается на берег, обеспечив полный порядок на столике, то есть сохранность бутылки с остатками содержимого в ней, которая будет смиренно ожидать нового пловца. Победителем считается тот, кто трижды сделал такой "забег" за более короткое время; выпивохи, подогретые "столичной" на берегу, терпеливо стояли в очереди на заплыв, рассчитывая на победу, а победителя ждал приз - та же непочатая бутылка "столичной", которую можно было потом по желанию призёра распить сообща или даже взять с собой домой или в гостиницу в качестве презента.

Кто-то из любителей сделал один заплыв - оказалось, кишка тонка! - и его пришлось вытаскивать из воды (для этого у предусмотрительного директора были в свите два дюжих молодца-спасателя, они же и телохранители), кто-то на обратном пути второго заплыва начал "хлебать водичку" (от берега до зыбкого столика было не менее двухсот метров) и подавать сигналы SOS.

Но вот представитель Министерства из Москвы, молодой, поджарый, с фигурой пловца-чемпиона, ведущий специалист Главка и куратор этого завода, приехавший с корректировкой квартального плана завода (разумеется, в сторону его уменьшения), сделав два удачных заплыва, разогнался по берегу, у кромки воды на секунду замер, высоко по-козлиному подпрыгнул вверх, нырнул в серо-голубую водную, равнодушную ко всем, освежающую стихию и размашисто, "саженками" поплыл к вожделенной водяной стопочке - третьей, победной! - по счёту. Да, видимо, переоценил свои возможности удачливый "корректировщик", или же не всякая халява легко даётся в руки самоуверенному наглецу, давно привыкшему к заводским подношениям.

Доплыв до столика, он победно что-то крикнул, то ли - "ура!", то ли - "мура! ", с берега трудно было разобрать (а мужики уже заспорили, кидая в чью-то кепку десятки и пятёрки - делали ставки!), схватил бутылку и, запрокинув назад голову, сунул её горлышко в широко раскрытый рот.

Вылив в нутро остатки зелья, он левой рукой высоко поднял пустую посудину, а правой тут же, неожиданно, схватился за столик, самую зыбкую опору, и вместе с ним скрылся под водой. Наблюдавшие за ним с берега мужики сразу притихли, словно почувствовали свою вину.

- Ёб твою мать! - крикнул один из охранников-спасателей и - с места в карьер! - кинулся в воду; за ним последовал и другой.

Когда они подплыли к столику, тот как ни в чём не бывало, покачивался на лёгких волнах, а поддавохи-москвича не было видно. Мужики стали нырять, зачем-то по-деревенски большими и безымянными пальцами зажимая ноздри и уши и, наконец, после третьей попытки за волосы выволокли на водную гладь бедолагу и потащили его к берегу.

На берегу утопленника положили на спину, один спасатель сел на колени за его головой и начал поднимать и опускать его руки то вдоль туловища, то за голову, а другой попеременно с первым, сидя у красавчика на ногах, методично обеими руками давил ему на грудь, пока из посиневшего рта не вылетел маленький фонтанчик воды. Смешанный запах тины и перегара ударил в ноздри окружающих.

- Отвезите его в санчасть, - сказал, досадливо морщась, директор завода своим подчинённым, - пусть промоют ему кишки. Заодно и мозги промыть не мешало бы, но это не моя ипостась...

Как же неистребим наш, российский халявщик! Далеко ли он в своих запросах ушёл от чиновника времён Сухово-Кобылина?

После санчасти неудачника сразу же отправили в Москву от греха подальше.

 

 

3.

Александр Васильевич Сухово-Кобылин (1817-1903) родился в богатой дворянской семье, "в московском доме Сухово-Кобылиных, состоящем в приходе Харитония в Огородниках" (ныне дом № I7 по Большому Харитоньевскому переулку).

Способный подросток очень рано начинает вести дневник под заголовком: "Журнал идей, мыслей, желаний, намерений и замечаний. 1831-1832 годы". Здесь помещены переводы, выписки, геометрические задачи, внушительный перечень научных дисциплин с примечанием одного из лучших преподавателей Московского университета Ф.Л.Морошкина: "До поступления в университет, Александр, ты должен знать..."

Зима 1833-1834 годов уходит на усиленную подготовку к поступлению в университет.

Юноша занимается и латынью, регулярно посещая на Спиридоньевке преподавателя Кубарева. В свободное от занятий время Александр активное участие принимает в домашних спектаклях: большим успехом пользуется "игра в водевили", как пишет он в своём дневнике. Увлечение театром в его семье было наследственным, и молодой Сухово-Кобылин стал страстным театралом прежде, чем драматургом. Для него было естественным и органичным стремление выразить свои мысли и настроения в форме драматических произведений. Он неутомимо искал свой стиль, свой путь в искусстве. Главным в этих поисках было через динамику действия выразить эмоции негодования и ненависти к беззаконию, внушить зрителю своё отношение к действительности, воздействовать на его чувства, заставить смеяться или плакать, глядя на сцену. Все три его пьесы объединены единством авторской мысли и последовательностью выражения им своих авторских чувств и составляют единый драматический цикл - трилогию, хотя они далеко не однородны по жанровым особенностям.

Первая часть трилогии - комедия "Свадьба Кречинского" была написана в 1852-1854 годах, когда писатель был обвинён в убийстве и подвергся аресту. Комедия посвящена теме хищничества, лжи и лицемерия, царящих в обществе. В центре комедии - образ дворянина, обедневшего и опустившегося. У него нет возможности жить по-старому, сорить деньгами, заработанными крепостными, и это заставляет его искать новые способы обогащения.

В 1850 году в личной жизни драматурга произошло трагическое событие, наложившее отпечаток на всю его дальнейшую жизнь. 9 ноября 1850 года за Пресненской заставой в Москве был найден труп француженки Луизы Симон-Деманш, гражданской жены Сухово-Кобылина. Сам Сухово-Кобылин и пятеро его крепостных, бывших в услужении у Симон-Деманш, были обвинены в убийстве и привлечены к следствию, при котором Сухово-Кобылин воочию столкнулся с нравом бюрократии, с произволом, беззаконием и злоупотреблениями чиновников.

Семь лет тянулось следствие по делу об убийстве Симон-Деманш и после этой волокиты закончилось полным оправданием и Сухово-Кобылина, и крепостных. Чиновники, ведшие следствие, старались как можно больше выжать денег из подследственного, а привлечённых к суду крестьян подвергали пыткам, добиваясь от них "нужных" показаний, шли на подлоги, обман и насилие.

Сухово-Кобылин тяжело переживал события, связанные с гибелью любимой женщины и следственным процессом, семь лет державшим его под страхом каторги и заставившим его отказаться от многих знакомств и от посещения высшего дворянского общества. И именно в это время он работает над первой своей комедией "Свадьба Кречинского" (окончена в 1854 году).

В комедии Сухово-Кобылин как бы намечает путь от верхних слоев общества к его дну, от блистательных салонов Санкт-Петербурга и Москвы до ночлежных домов. Душа общеcтва, друг графов и князей, блестящий светский щеголь, Кречинский видит себя в будущем то обладателем миллиона или петербургским большим барином, то бездомным, нищим бродягой, которого преследует полиция.

Кречинский наделен волей, характером и незаурядным умом, но как средний представитель своего сословия, пытаясь поправить свои дела женитьбой на богатой невесте, в ходе пьесы обнаруживает свой цинизм и духовную опустошённость. Сухово-Кобылин в образе Кречинского даёт представление о падении сильных и страстных натур дворянской среды, высшего дворянского общества и разделяющих его пороки.

Годы жизни писателя, когда обрушились на него все несчастья, показали ему пустоту и бессердечие высшего дворянского круга, и Петербург в комедии рисуется как город разврата и хищничества, опасный для простых душ, а попытка приобщения к высшему свету, как путь, ведущий к гибели.

Комедия оканчивается традиционной развязкой - появлением полицейского чиновника и разоблачением плута. Такая концовка связывает "Свадьбу Кречинского" со второй пьесой трилогии - драмой "Дело". Полицейский чиновник в конце комедии "карающий" порок, в то же время защищает тот общественный порядок, который порождает современные пороки. И посему напрашивается один вывод: бюрократия несёт такое зло, по сравнению с которым хищничество "частных лиц или ничтожеств" представляется незначительным.

Драму "Дело" Сухово-Кобылин считал местью чиновникам, которая создавалась под впечатлениями, связанными с личными переживаниями и наблюдениями во время следственного процесса: "Дело" есть плоть и кровь мои... Я написал желчыо - говорил Сухово-Кобылин. - "Дело" - моя месть. Месть есть такое же священное чувство, как любовь. Я отомстил своим врагам! Я ненавижу чиновников... Сам я никогда не служил и в департаментах являлся только просителем". В центре внимания автора в драме "Дело" всё те же, что и в комедии "Свадьба Кречинского", проблемы: рост хищничества в обществе, растлевающая всех алчная погоня за деньгами (а не наше ли это время? - С.М - П.), разорение дворянства, бессилие честных патриархальных дворян отстоять себя от посягательств хищников и защитить свою правду и свои права.

Здесь Сухово-Кобылин выступает как обличитель государственной системы современного ему общества. Государственная бюрократическая машина выступает в драме как "обидчик", творящий беззакония, угнетающий беззащитных и обирающий доверчивых "частных" людей, то есть носителем зла - хищничества и обмана.

Вторая часть трилогии - "Дело" была закончена в 1861 году, но около двадцати лет не могла попасть на сцену.

Последняя часть трилогии - "Смерть Тарелкина" - была завершена только к 1869 году и лишь в 1900 году впервые появилась на сцене под названием "Расплюевские весёлые дни".

В "Смерти Тарелкина" прослеживается мысль о том, что в эпоху реформ и либерального "прогресса" в пореформенную эпоху чиновничий произвол, хищничество и авантюризм, бессовестное ограбление народа остаются характерными признаками государственного аппарата. "Чиновников умножение... Всеобщее разорение...Рак чиновничества, разъевший в одну сплошную рану великое тело России... высоко держит знамя "прогресса" - писал впоследствии Сухово-Кобылин. В последней части трилогии драматург в сатирической форме заявил о том, что отвратительнейший представитель дореформенной бюрократии - "Тарелкин был впереди, а прогресс сзади", что полицейские чиновники открыто грабят население и после реформы, заявляя: "Врёшь, не прошло ещё наше время". Зато современные чиновники открыто говорят: "Наконец-то пришло наше время". "Смерть Тарелкина" стала завершением трилогии Сухово-Кобылина. Эта комедия, названная министром внутренних дел Валуевым "сплошной революцией", шла наперекор либеральной литературе, восхвалявшей реформы в области администрации. Юрий Лотман пишет: "Непримиримая ненависть Сухово-Кобылина к бюрократическому строю, беспощадная сатира, разоблачающая этот строй, умение создать яркие, социально-типичные характеры, проявленное драматургом в его пьесах, прекрасный народный язык трилогии делают Сухово-Кобылина одним из замечательнейших русских драматургов.

Реалистически рисуя бюрократию как закономерное порождение государственного строя самодержавной Росии, Сухово-Кобылин сближался с Салтыковым-Щедриным и развивал сатирические традиции, идущие от Гоголя".

Трилогия Сухово-Кобылина вошла в число художественных произведений, наносивших наиболее чувствительные удары по бюрократии - главной опоре правительственной реакции. Сухово-Кобылин глазами жертвы увидел и осмыслил козни бюрократов, механизм работы канцелярий и ведомств, всей бюрократической паутины. Его лирическая сатира выражала отчаяние и взывала к совести общества.

Известный современный критик Ст. Рассадин в книге "Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина" приводит отрывок из рецензии не назвавшегося рецензента, напечатанной в 1900 году, еще при жизни Сухово-Кобылина, в петербургском журнале "Театр и искусство": "...В "Деле" он дал мощь шекспировского настроения, начертал бессмертные фигуры, подарил литературе диалоги поразительной технической отчётливости. В "Свадьбе Кречинского" сказалась его ироническая наблюдательность, в "Деле" - наболевшая душа, но оставался ещё в нём юмор, как бы залежи неизрасходованной веселости, благодаря которой, словно из стружек, валявшихся около станка после обширной работы, Сухово-Кобылин составил пьесу "Смерть Тарелкина", ныне несколько переделанную и идущую под заглавием "Весёлые расплюевские дни..."

После написанияи "Дела" Сухово-Кобылин 10 сентября 1861 года занёс в дневник: "Русскому - чиновничество сродственно и свойственно. Даже помещик, поступивший на должность, тотчас линяет в чиновника. Отличительная черта чиновника в том и состоит, чтобы справедливости или лучше - положительного закона - ради попирать личность. От этого это попирание легко и родственно извращается во взятку".

Лаконично, но как поразительно много сказано!

Далее Ст. Рассадин пишет: "Судьба Сухово-Кобылина, историческая и личная, определила пронзительную, горькую трезвость его огромного ума ... не допустив его разум и душу в иные глубины, оказавшиеся доступными иным великим русским писателям, но уж взамен наделила редкостной, уникальной, да и просто ни с кем, кроме, может быть Щедрина, не сравнимой способностью разоблачать... именно разоблачать, снимать или сдирать с человека или явления слой за слоем, пока не объявится напоказ бесстыдно или беспощадно голая суть..."

 

 

4.

Сведения о пребывании Александра Васильевича Сухово-Кобылина в Кобылинке довольно скупые и разрозненные: большую часть жизни драматург проводил в Москве, часто и подолгу жил за границей, а в Кобылинку наезжал либо по делам хозяйственным, либо пожить некоторое время с женой, отвести душу в лесу, который он очень любил и прямо-таки лелеял, иногда даже и в ущерб коммерческой выгоде. В начале 1840-х годов, после второй поездки за границу (1841 год), по возвращению в Россию, он занимается рационализацией своих имений, в своём родовом имении Кобылинке строит сахарный, винокуренный, немного позднее торфяной заводы. В это же время его возлюбленная Луиза Симон-Деманш становится "московской купчихой" - юридической владелицей винного магазина, который фактически принадлежал самому Сухово-Кобылину. И хотя один из современных авторов пишет о бедственном положении драматурга: "В последние годы он был крайне стеснён в средствах; окрестное население считало его скуповатым, а у Александра Васильевича просто не хватало денег" - однако, у него сохранилось родовое поместье Кобылинка, а сам он в возрасте 85 лет умер близ Ниццы, в Болье, на собственной вилле с ласковым названием "Мой домишко".

Род Кобылиных являлся древним и шёл на Руси от современника Ивана Калиты Андрея Кобылы, который был сыном прусского владетеля Гланда Камбила, фамилию которого россияне быстро переделали на свой лад. Этот Камбила стал прародителем многих громких фамилий: Боборыкиных, Колычевых, Романовых, Шереметевых...

По версии профессора Александры Суперанской, в 1500 году в Новгороде числился Иван Кобыла Олександров сын Сухово, помещик, боярский сын. Кобыла - его древнерусское имя, Сухово - принадлежностная фамилия, говорящая о том, что его дед звался Сухой. Он-то и был родоначальником фамилии Сухово-Кобылиных ("Российская газета",№ 20 (4577),31 января - 2 февраля 2008 года).

Но версии Исидора Клейнера предки Сухово-Кобылина "по преданию, были боярами. Жена Ивана Грозного царица Анастасия происходила якобы из рода Кобылиных. Одному из них после взятия Казани было пожаловано царское село Сухово; оно и послужило приставкой к его фамилии". (Исидор Клейнер, "Судьба Сухово-Кобылина", М.,"Наука",1969). Владислав Отрошенко в журнале "Московский вестник" (№№ 2 и 3,1992 г.) пишет: "Сухово-Кобылин... "красавец, богач, беспечный барин, блестящий русский аристократ, европейски образованный, потомок боярина Андрея Кобылы, от коего выводили свой род российские самодержцы Романовы, крестник Александру I, наречённый в честь своего венценосного восприемника от купели, владелец обширных родовых имений в пяти губерниях Российской империи, столбовой дворянин, наделённый рескриптами за собственноручными подписями царей Иоанна Грозного и Петра Великого ("на пожалование роду Сухово-Кобылиных города и села"), наследник крупнейших в России чугуноплавильных заводов на Выксе, хозяин десяти тысяч крестьянских душ, каждая из которых трепетала при виде своего сурового барина, "бивавшего из собственных рук". Но крестьяне всё же его любили, несмотря на жестокость и крутой нрав - "строгий был, но милостивый, крестьян уважал".

У Сухово-Кобылина было обострено чувство дворянской гордости и во славу своего рода последний его представитель воздвиг в Кобылинке музей, где свято хранились семейные реликвии и документы - "государей моих жалованные грамоты". Об этом музее в то время писали газеты, его посещали многие любители русской старины.

К сожалению, в мою бытность ни от этого музея, ни от заводов и фабрик рачительного хозяина в Кобылинке, кроме мельницы и самого Кобылинского леса, ничего не осталось. Да и сама деревня Кобылинка постепенно приходила в упадок, молодёжь подалась в город, старики - в землю, и только ещё шумит и зеленеет по весне давно осиротелый Кобылинский лес да еле слышно плещется когда-то весёлая речка Плавица, тихо неся свои воды среди речных зарослей...

Помимо светских удовольствий, страсти к знаниям, интереса к философии Гегеля, Сухово-Кобылин стремился к хозяйственной деятельности, о чём он потом скажет: "Странно моё призвание в жизни: я всё строю - с молодости и до старости".

Ещё находясь в тюремном заключении, он переоценивает своё прошлое и намечает разумное будущее: "Как только получу свободу, хочу непременно начать настоящим образом работать. Если буду в Москве, то плотничать, если в деревне, то, что придётся... Даю здесь обет письменно - во что бы то ни стало - жить трудом, при труде и в труде - если не исполню - отказываюсь от имени человека с характером".

Такую жизнь он начал в Кобылинке, где всю свою неуёмную энергию он отдаёт устройству имения, а также умственным занятиям. Каждый день у него расписан по часам: "с 8 до 12 - занятия переводом и "серьёзнейшим чтением"; с 3 до 8 - работа, прогулка, занятие хозяйством; в 8 - ужин, чтение журналов, приказы по конторе; в 10 - писание дневника; в 10-30 - ложиться спать".

Александр Васильевич Сухово-Кобылин был продвинутым, как ныне говорят, рачительным хозяином, понимавшим неизбежность технического прогресса и новых форм экономических отношений. Уже за пять лет до "освобождения крестьян" у него на полях по уборке свеклы работают по найму до 500 крестьянок, на заводах - 150 слесарей, 50 котельщиков, 56 плотников, много каменщиков и мастеровых (т.е. рабочих), то есть это были не крепостные, а вольные рабочие.

И верстак, и завод, и свекольное поле, и Гегель помогли ему в литературной деятельности. Однако, жизнь его распалась на две полосы: до его судебного "дела" и после него; и через личное потрясение ему открылись общественные пороки. Таким образом, делец в хорошем смысле слова, хозяин-рационализатор и любитель светских развлечений стал литератором, бичующим этот мир, порождением которого был он сам. О труде Сухово-Кобылин не забывал ни на минуту. Он даже пишет об этом в дарственной надписи на своей книге: "Любезный Владимир! Если чтение которой-нибудь из моих пьес возбудит в тебе то, что зовётся эстетическим наслаждением, то помни, что всё это - результат труда!

Твой Друг, Дед и Автор. 5 марта,1880, Кобылинка".

Но главная заслуга Сухово-Кобылина была не в его "хозяйствовании", а в том, что он создал выдающуюся обличительную драматическую трилогию, обогатившую русскую и мировую литературу.

А в начале марта 1902 года, за год до смерти, он получил официальное сообщение, пересланное ему писателем П.Д.Боборыкиным: "Почётному Академику Александру Васильевичу Сухово-Кобылину.Милостивый государь Александр Васильевич! Имею честь уведомить Вас, что соединённое собрание Отделения русского языка и словесности и Разряда изящной словесности императорской Академии Наук в последнем своём заседании, состоявшемся 25-го сего февраля, избрало Вас в Почётные Академики по Разряду изящной словесности..."

После смерти Сухово-Кобылина его Трилогия продолжала и продолжает свой литературный и сценический путь.

 

Дух Сухово-Кобылина коснулся меня не только в детстве в окрестностях Кобылинки, но и позднее, когда я уже учился в Тульском механическом техникуме имени С.И.Мосина и бегал на литературный кружок при газете "Молодой Коммунар". Кружок этот вёл тогда молодой прозаик Игорь Минутко. Он-то однажды и сообщил нам, кружковцам, что вот, мол, доцент пединститута Милонов даёт задание своим студентам, отъезжающим в Кобылинку на уборку картошки, поискать стариков, возможно, помнящих Сухово-Кобылина и его время.

Конечно, сто с лишним лет - срок большой, и вряд ли нашлись очевидцы, но их потомки могли помнить рассказы и легенды о знаменитом барине. Я не знаю, чем тогда закончился этот "опрос" обитателей Кобылинки, но вот у Ст.Рассадина встречаю (со ссылкой на книгу Н.А.Милонова "Драматургия Сухово-Кобылина",Тула,1956) "разноголосое эхо" легенд, услышанных от жителей Кобылинки (Милонов в своей книге упоминает учителя начальной школы деревни Кобылинка Ф.И.Кузнецова и студента Тульского педагогического института А.Н.Соколова): "Была у барина в любовницах "немка Луизка". Однажды за обедом возьми да и поперечь ему, - он схватил "гирлянду", ударил по голове, из немки и дух вон. Труп ("посадили как живую") свезли за Москву и там скинули, однако власти прознали и осудили Кобылина на два не то на три года. Но сам он сидеть, конечное дело, не захотел, а нанял вместо себя на отсидку Вольнова Михаила из деревни Захлёбовки. Земли ему дал за то десятину да тулуп соболий. А сам, пока суд да дело, жил в лесу, верстах в двух от Кобылинки, - ему там нарочно избушку выстроили, до сей поры фундамент от неё видать. В избушке и все свои сочинения сочинил".

В молодости Александр Васильевич был отчаянным игроком, случалось обыгрывать и дворян, и купчиков; играл он не по мелочам, а на деревни и вотчины и, по свидетельству его крестьян, выиграл в карты родовое имение графа Антонова деревню Захлёбовку, расположенную по соседству на той же речке Плавице.

Проигрыш семей или поместий в то время был обычным явлением. Мой дед Сергей Акимович рассказывал, что его предки в составе пяти других семей были проиграны калужским помещиком и новым их барином привезены в наши места.

А теперь вторая и последующие версии по поводу убийства Луизы Симон-Деманш: "Любовницу его убили слуги. Ненавидели её за строгость. Судьям сказали, что убить её им приказал Сухово-Кобылин. Родные его порядочно деньжонок поистратили, чтоб загасить дело. В это время он и скрывался... "

"Убил свою любовницу Нарышкину. За него сидел наш ольховский, из деревни Ольхи мужик Мишка Вольнов. Сидел в тулупе барина, в его шапке, очень на него был похожий. Сухово-Кобылин богато одарил мужика, аристократ был высшей марки, за отсидку подарил Мишке десятину земли и соболий тулуп..."

"Характер имел крутой. В имении под Москвой, в Воскресенках, убил любовницу. Чтоб спрятать следы, подкупил придворную знать и вывез труп в поле зимой. Сбросил её с саней - якобы замёрзла. Его отец говорил: "Столько просудился на взятках, мог бы выложить всю дорогу деньгами - от Москвы до Кобылинки! Откупился".

Всё в этих рассказах, как пишет Ст.Рассадин "...логично, всё... легендарно стройно, включая, может быть и фамилию мифического двойника-Вольнова..."

Но меня в данном случае интересует указание на деревни Захлёбовка и Ольхи, это наряду с Кобылинкой, Кобылинским Хутором и Кобылинским лесом свидетели (повторюсь ещё раз) моего детства и отрочества, когда по тем или иным причинам мне и моим родным приходилось там бывать не однажды. А в Больших Озёрках долгое время обретались пастухами ольховские мужики, убогие братья Романычи: Андрей - горбун со скрюченными кистями рук и Тимофей - хромоножка, одна нога намного короче другой. Но это так, к слову. Но вот Андрей Романыч одну из легенд рассказывал моему отцу, якобы, знает в Кобылинском лесу место, где отсиживался кобылинский барин, и даже мажет показать это место. И я знаю о том, что отец серьёзно собирался взять Андрея с собой, когда поедет в лес за дровами. Но это желание, к сожалению, так и осталось неисполненным: уж очень много других дел и забот было после войны.

Отца-то моего во всех окрестных деревнях знали, как облупленного: ещё бы, первый кузнец на всю округу, скажем, подковать лошадь лучше него никто не умел (пусть на меня не обижаются бывшие окрестные кузнецы и в Кобылинском Хуторе, и в Больших Озёрках). А ещё все эти и другие деревни отец объехал не раз в своей молодости с кинопередвижкой, крутя вручную рукоятку кинопроектора...

Никто не умел так мастерски покрыть крышу дома "под железо" или отремонтировать швейную машинку и даже любые часы. Я помню до сих пор, как в нашем доме "тикали", раскачиваясь на балке под потолком, сразу несколько карманных часов разных марок, куковали кукушкой "ходики", стуча маятником, и раздавался через каждые полчаса глуховатый бой огромных настенных часов с "ленивым" маятником величиной почти в мой тогдашний рост. Вот и шёл народ к Иван Сергеичу, часовому "дохтуру".

 

После первого ареста по делу об убийстве Луизы Симон-Деманш (1854 г.) Сухово-Кобылин выносит из тюремного заключения "ядовитый холод и яростное равнодушие к внешнему миру", из-за чего он потом многие годы будет трудиться над философскими трактатами и сочинять в Кобылинке "Формулу Всемира" с её ледяной безжизненной строгостью.

В 1856 году Александр Васильевич работает над пьесой "Дело" и в Москве, и в Кобылинке, а 3 декабря 1857 года утверждается решение, освобождающее его от клейма убийцы. В Кобылинке он живёт до конца января 1858 года, потом приезжает в Москву и останавливается в каменном флигеле своего дома на Сенной площади.

Ныне деревня Кобылинка расположена по западной границе заказника "Плавский" Плавского района Тульской губернии вдоль берегов речки Плавицы, примерно в пяти километрах от села Большие Озёрки.

Весной 1858 года А.В.Сухово-Кобылин снова живёт в Кобылинке. Его снова терзает судебное следствие по поводу убийства Луизы. Он сам прочно верил в вину крестьян, и когда их освободили, и они появились в его владениях, он с омерзением записал в дневнике: "1858 г. Апрель. I. По утру. Становой уехал. Фёдор воротился из Черни и привёз свидетельство Земского Суда на выезд и известие, что оправданные преступники приехали в Чернь. Это известие привело меня в страшное положение: мне показалось, что я дышу тем же самым воздухом, который был у них в лёгких. Моё настроение оставить имение и переселиться за границу. Я дал приказ, чтобы их не впускали в имение, а Семёна Иванова послал в стан, чтобы их поместить там. Время ненастное - снег - я никуда не выхожу".

"Привязанность Сухово-Кобылина к Луизе тяготила его, в дневниках и письмах много воспоминаний о ней. Новая его любовница Надежда Нарышкина родила от него дочь и назвала Луизой.

- Вот это она! - скажет старый Кобылин молодому Юрию Беляеву (который в скором времени сделается моднейшим критиком и станет выносить со страниц суворинской газеты "Новое время" "капризно-безопеляционные приговоры театрам..."), разглядывающему женский портрет в кабинете его кобылинского дома: хорошенькая женщина в светло-серых локонах и с цветком в руке глядела задумчиво и грустно-загадочно улыбалась.

Впоследствии, под конец жизни, Александр Васильевич отпишет дочери Луизе Александровне остатки своего состояния - имение Кобылинку и виллу на юге Франции, а также завещает ей после смерти издание всех своих трудов.

В мае 1859 года драматург едет в Париж и женится там на француженке Мари де Буглон, в сентябре они возвращаются в Москву, в дом на Сенной, через три дня смотрят "Свадьбу Кречинского", а в октябре переезжают в Кобылинку.

Через год Сухово-Кобылин привозит в Москву заболевшую туберкулёзом молодую жену, но спасти её не удаётся, и она в октябре 1860 года умирает в Вилькомире на руках мужа и матери: больную везли на встречу с ней, выехавшей из Парижа. Тело Мари отвезли во Францию и похоронили в родовом имении, а зимой 1860 года Александр Васильевич вернулся в Кобылинку и с головой ушёл в работу: горячился, ругался, строил, рубил заледенелые сучья с яростью в сердце. В шестидесятые годы его религией стало одиночество. Из Кобылинки он чаще выезжал за границу, чем в Тулу, Москву или Петербург.

В августе 1861 года осиротевший муж записал в своём дневнике, что воспоминание "о Маше неразлучно".

В марте 1862 года Сухово-Кобылин в своём имении Гейрос на юге Франции пишет обращение "К публике" по поводу драмы в пяти действиях "Дело" с последующей горькой припиской: "Р.S. протекло шесть лет! Но моё желание не могло исполниться, и теперь я с прискорбием передаю печати то, что делал для сцены. 1868 г. февраля 21 д. Кобылинка".

Эту пьесу цензура не пропускала на сцену более 20 лет.

Теперь Сухово-Кобылин подолгу живёт во Франции. Приезжая в Россию, он хозяйничает в Кобылинке, а в Москве останавливается в каменном флигеле, так как дом на Сенной сдаётся внаём.

В октябре 1867 Сухово-Кобылин возвращается в Россию с новой женой, англичанкой Эмилией Смит и после двухнедельного пребывания в Москве уезжает в Кобылинку. Но не суждено было Александру Васильевичу семейное счастье, о котором он мечтал в зрелом возрасте. Эмилия простудилась (прокатилась верхом до Черни легко одетая) и умерла в январе 1868 года. Похоронена она была на том же Немецком кладбище в Москве, рядом с могилой Луизы Симон-Деманш. После смерти жены Сухово-Кобылин продаёт свою городскую усадьбу Нарышкиным... 5 декабря 1881 Александр Васильевич дарит своему другу Минину "Картины прошедшего", единственный дошедший до нас экземпляр этого издания с большой авторской правкой и с дарственной надписью на шмуцтитуле: " Николаю Васильевичу Минину в Память первого чтения Смерти Тарелкина в Кобылинке. Автор". Интересен комментарий Минина: "Первое чтение автором в Кобылинке в 1881 году 5 декабря при единичном присутствии лишь одного слушателя Николая Васильевича Минина".

...Минины были соседями Сухово-Кобылина в Черненом уезде Тульской губернии; их имение находилось в 20 верстах от Кобылинки. Василий Петрович, отец Минина, избирался на должность уездного предводителя дворянства, был и Тульским губернским предводителем. Минин познакомили с Александром Васильевичем в 1875 году и до самой его кончины их знакомство, хорошие отношения и взаимные симпатии не прерывались. Минин был не только "Первым другом и дорогим Сомыслителем" Александра Васильевича, но и его первым биографом и библиографом: влюблённым и беспристрастным, дотошным и бескорыстным, вдумчивым и кропотливым, горячим и точным...

В 1895 году к Александру Васильевичу в Кобылинку приезжал Юрий Беляев брать интервью, которого хозяин пригласил погулять в берёзовую рощу. "Мой спутник, статный, красивый старик, - писал Беляев, - в костюме, изобличающем европейца, и даже щеголеватого европейца, но в старомодном сером цилиндре, быстро идёт впереди и подсмеивается над моей усталостью." В лесной сторожке, где они остановились передохнуть, Александр Васильевич говорил:

- "Дело" - моя месть... Я отомстил своим врагам! Я ненавижу чиновников ... у меня хроническое отвращение к чиновникам...

Чиновников он называл челядью, его ненависть к ним была такова, что он на дух не пускал их в Кобылинку даже проездом. Затаившись в своей усадьбе, он травил проезжающих мимо чиновников, как зайцев, спуская на них гончих собак, а потом, вернувшись в свой кабинет, "изрыгал проклятия" на чиновничью Россию.

"Сама она, Россия, по себе взятая, бестолкова, ленива, тунеядна, в год полгода праздно шатается, чиновничьим наитием она создана, административными предписаниями она обязана и повязана". "Вам известно, что я относительно России пессимист, - писал он своему другу Василию Силовичу Кривенко. - Я её люблю, жалею (природа хороша и богата, и она привязывает), но хулю. Мне она всегда была мачехой, но я был ей хорошим трудовым Сыном..."

Сухово-Кобылин, живя в Кобылинке, соблюдал уклад, сложившийся ещё при его предках: он даже к столу выходил во фраке и белом галстуке и даже тогда, когда не было гостей или домашних, и в доме он был один-одинёшенек; прислуга в счёт не шла. Он был аристократ и отвыкать от укоренившихся привычек не хотел... Интересен рассказ бывшей кобылинской кухарки:

- С детства я в кухарках. В барском доме стирала, работала что укажут. Всё делала. Спаленка у него была шикарная, а рядом - верстак, на верстаке брусочки. На верстаке и спал. Никому об этом нельзя было говорить. Меня допускали убирать в кабинет, потому что не болтливая была...

- Когда расстроен был - шляпу набок. А в хорошем настроении - шляпа как следует надета. Уж я заметила, как шляпа набок - на глаза ему не попадаюсь...

- В именины свои выставлял на крашеные козлы бочку вина, убивал быка и всех своих крестьян созывал...

Другие очевидцы также с охотой вспоминали барские именины: пироги, орехи с конфетами - это угощение, а ещё фейерверки,"люминации"...

Но не только за "угощения" уважали его крестьяне, хоть и крут бывал барин. С утра, а это по крестьянским понятиям, с шести, с пяти или с четырех часов, он летом в рубахе, подпоясанной кушаком, зимой - в полушубке или тулупе и валенках каждый день и при любой погоде искал и находил ручную работу, руки у барина-аристократа были охочи до всякой небарской работы...

Уже ближе к концу века Сухово-Кобылин пишет замечательное письмо (возможно в Кобылинке) знакомому литератору: "Хоть и случилось мне быть этим летом недалеко от Петербурга, в моём ярославском имении, но достигнуть ваших широт не пришлось. Причина тому высочайший императив: хлебная уборка; и я всё время, при восхитительной погоде, царил среди моих лесов и полей, и с правом скажу, среди созданной мною местности.

Благодаря этому созданию и фиксированной в тени моих лесов влаге, урожай оказался (как исключение) хорошим, но толку мало. Надо мною стряслась такая масса неотразимых трат, затрат, утрат, растрат, потрав, захвата лугов, хищения лесов, разноса инвентаря, что результат целого года - нуль, и потому смертный приговор сельской промышленности... Конечно, я свой день кончил и ложусь спать; но сердце моё не ложится спать; оно бьётся и стонет, глядя на мою милую, полную энергии и жизни дочь. Что с ней будет? Страшно сказать и я благодарю бога, что у неё нет детей и что старый мой род в ней, может быть, изомрёт (вместе с грядущим разорением помещичьего сословия - С.М-П.). Мы, помещики, старая оболочка духа, та оболочка, которую он, дух, ныне, по словам Гегеля, с себя скидает и в новую облекается. Где и как? Этого Гегель не сказал и предоставил решить истории человечества. Это её секрет. Во всяком случае, верно то, что облечётся он ни на Волге, ни на Дону, ниже на берегах моей Плавицы. Смутно, странно и страшно всё это здесь у нас смотрит... Кстати, о детях и потомках. Управление печатью известило меня о жестокосердном veto министра внутренних дел относительно моей пьесы "Расплюевские весёлые дни". Какая волокита: прожить 75 лет на свете и не успеть провести трёх пьес на сцену! Какой ужас: надеть пожизненный намордник на человека, которому дана способность говорить!.. Кто может утверждать, что я, намордника не сущу, не написал бы пять, шесть и десять пьес и доставил бы себе честь, дирекции - деньги, родине - развлечение, а может быть - урок?.."

Он мог бы, наверное, написать и пять, и десять пьес, если бы да кабы... но все утрачено безвозвратно, это не рождённые дети, насильственно задушенные во чреве. Однажды Александр III любезно спросил, отчего Сухово-Кобылин не пишет более для театра, на что тот ответил, что теперь он пишет "на научные темы", а по поводу пьес было сказано так:

- Ваше величество, этот род искусства требует много свежести ума и воображения, а я в том возрасте, когда эти качества исчезают.

"Научные темы" - это труд и отчасти итог всей жизни Александра Васильевича: перевод полного собрания сочинений Гегеля, полностью сгоревший 19 октября 1899 года при пожаре в Кобылинке, и "Философия Всемира" - целая система, разрабатываемая долгие годы.

А теперь снова на минуту вернемся в пятидесятые годы.

Двадцать пятого октября 1857 года уголовное дело русского драматурга Александра Васильевича Сухово-Кобылина было закрыто. Однако это событие не принесло ему ни очищения, ни облегчения, оно вызвало в обществе ещё большее убеждение в том, "что тяжкий грех остался на душе Кобылина". Отныне репутация убийцы, увернувшегося от наказания, преследовала его до конца жизни. Поэтому всю зиму он не появлялся в столицах, а прожил в своей любимой Кобылинке, раскинувшейся на холмах у речки Плавицы в Чернском уезде Тульской губернии. А в конце апреля Сухово-Кобылин уехал во Францию, где он купил небольшое имение в Гейросе и где он хотел обрести спокойствие, чтобы закончить новую пьесу "Лидочка", две сцены которой он написал ещё в 1856 году. Новая комедия писалась трудно, его мучили минуты яростного бессилия, он готов был уничтожить всё, что написал. Смех в комедии получался мрачный и злобный, потому что, словно на шабаш, собрал он в ней всю чиновничью нечисть.

Однако в октябре 1858 года, возвращаясь на пароходе в Россию, он вёз "в портфеле из жёсткой коричневой кожи с двумя железными замками" пьесу, на титульном листе которой было написано крупными буквами: ДЕЛО. А ещё он вёз в Россию, в своё имение Кобылинку, винные котлы для спиртовых заводов, гидравлические прессы, центрифуги, машины для лесопильных и сахарных заводов, всевозможные ректификационные аппараты и пневматические мельницы, механические пилы и резаки, изготовленные из лучшей стали Зигерланда. Его управляющие-немцы почти каждый день толклись на станции Скуратово Московско-Курской железной дороги (эта станция от моей родины находится в 10 километрах - С.М-П.), встречая багажные вагоны с машинами из Франции, Германии, Англии. Сухово-Кобылин на эти новшества не жалел денег и вскоре стал, едва ли не самым прогрессивным промышленником России. Он гордо проповедовал с трибуны Императорского Русского технического общества изобретённый им в Кобылинке способ "прямого получения" ректифицированного спирта из бражки, раздавая бесплатно усатой и бородатой почтенной публике (без авторских гонораров!) схемы своих аппаратов, которые в три года могли озолотить любого уездного барина.

Смею заверить, что сахарную, хлебную, свекольную "дурочку" (самогонку) в домашних условиях на моей родине и доныне выгоняют из бражки! А мужики, когда им становится невмоготу ждать ее выгонки, тайком от жён пьют эту бражку кружками и даже подхваливают: "Ух, забористая!.."

 

Помещиком Александр Васильевич был далеко не "средней руки". В Тульской губернии урожаи на его землях были самыми высокими (страшно и обидно смотреть сейчас на эти заброшенные поля, заросшие лебедой да сурепкой), свеклосахарные заводы успешно конкурировали с заводами юга России. Сухово-Кобылин был первым в России помещиком, который разводил лес посадкой, за что имел от государя памятную медаль: "ПИОНЕРУ В РАЗВЕДЕНИИ РУССКИХ ЛЕСОВ ПОСАДКОЙ".

Он превозносил свои заводы... "Мои заводы... это лучше заводы в России". И он не ошибался. Тульские помещики говорили, что водка "КОБЫЛИНКА" "безусловно была из лучших" и выдерживала конкуренцию с популярными в то время "Петровками" и "Поповками", она была лучше очищена (механическим способом, без применения химических средств) и была гораздо дешевле. Лошади кобылинских конезаводов на русских и европейских ипподромах отличались резвостью, за них на аукционах платили десятки тысяч, а спирт охотно покупали коммерсанты Франции, Италии, Германии.

Александр Васильевич любил сельскую жизнь, об этом он говорит устами Кречинского: "Да я обожаю деревню!.. Деревня летом - рай. Воздух, тишина, покой!.. Выйдешь в сад, в поле, в лес - везде хозяин. Всё моё. И даль-то синяя и та моя!.."

Здесь истинное, проникновенное, самую суть выражающее самоощущение владельца. Об этом же и собственноручная запись Сухово-Кобылина: "Ездил в Степь. Зачали косить рожь... овсы удивительные... Густой дубовый лес с его черно-зелёной листвой обнимают кругом роскошными коврами овсы и гречи. Вся Степь с лесами и полями и далёкими деревнями - моя. Хорошо быть писателем, - недурно быть и владетелем..."

Как эти душевные слова подходят для описания окрестностей деревни Кобылинка с Кобылинским лесом и полями, засеваемыми в период моего отрочества и белопенной гречихой, и зелёными овсами, и золотистыми пшеницей и ячменём, а ещё, правда, не каждый год - золотисто-жёлтой горчицей...

Но для Сухово-Кобылина лучшая работа - в лесу. К лесу у него было трепетное отношение: он не пускал свой лес в дело, не торговал им. Он его сажал, любил его и гордился им. Писатель и лесовод Сухово-Кобылин мог смело сказать о себе: "Я царил среди моих лесов и полей, среди созданной мной местности... "Потому и живут до сих пор в народе короткие, но такие ёмкие воспоминания жителей Кобылинки:

- Лесом дорожил...

- Очень любил лес, аккуратно содержал...

- Сажал лес, воспитывал...

- Ни в коем случае не позволял лес выпиливать...

- Кто зайдёт, помилуй бог, засечёт...

- С утра, бывало, с топором. Где сучок обрубит, где что...

 

Вот бы нам научиться сегодня так же бережно относиться к лесу, нашему общенародному достоянию и не позволять всяким хапугам эшелонами гнать его за бугор, сводя, под корень огромные площади тайги, особенно кедровника и другого строевого и поделочного леса.

А Кобылинский лес через пятьдесят с лишним лет после кончины своего ревностного владетеля стал отрадой и отдушиной моего детства и отрочества, открыл мне незабываемые земные радости, и я низко кланяюсь памяти и величию Александра Васильевича Сухово-Кобылина, моего знаменитого и незабвенного земляка.

 

"НАША УЛИЦА" №115 (6) июнь 2009