Ваграм
Кеворков
СОСТА
рассказ
Утро застало его в террасной пещере под самым
верхом куэсты, гигантским утесом, вознесшимся над водопадом.
Вечером загнал его сюда дождь. Ночь
получилась бессонной, всю ее он провел на ногах, подрагивая в холодном ознобе.
С рассветом принялся энергично расхаживать по террасе, размахивая руками, и,
отогревшись, остановился в ожидании солнышка из-за хребта, - оно вот-вот бросит
свои лучи на предгорье Эльбруса. Невольно залюбовался далеким темно-зеленым
разнотравьем на обширном плато, потом заметил внизу, ближе к середине крутого
склона куэсты, небольшого орла. Голод рано выгнал хищника на охоту, ни змеи, ни
ящерицы еще не выползли греться. Но орел все носился, то взмахивая крыльями, то
недвижно чертя ими плавный полет, и человек, поглощенный своими мыслями, более
не обращал на него внимания, отрешенно наблюдая борьбу тумана с нарастающим
рассветом.
Внезапно человек замахал руками и крикнул:
орел, незаметно взмыв, принял его, недвижно стоящего, за каменный столб и хотел
сесть на него отдохнуть. Испуганный жестами и криком, орел из последних сил
добрал высоты и сел на плоскую вершину куэсты, тяжело заходив прямо над
человеком в террасе. Было слышно, как валко шагает птица, и человек подумал,
что хищник может там, наверху, скорее добыть себе пищу, как вдруг увидел, что
орел сорвался с куэсты и стал обходить ее красивым облетом, и обогнув утес,
устремился по течению воздуха над ущельем.
Проводив орла долгим взглядом, человек,
закинув за плечи рюкзак, не спеша спустился к Медовому водопаду. Медовый не
потому, что вода в нем сладкая, вкусная, а оттого, что кругом возле водопадных
расщелин, от самого верха грохочущих струй до низу когда-то росли
медоносы-липы.
Человек зачерпнул в пригоршню журчащую
ледяную влагу и, напившись, пошел ущельем вслед за орлом.
Ему край надо было попасть к Замку коварства
и любви как можно раньше, чтоб попуткой уехать в Кисловодск, а далее автобусом
в Прикумск, а потом в станицу: в ночь оттуда пойдет грузовик с лодкой,
настоящим рыбацким баркасом, аж на СостУ – замечательную цепь озер в калмыцкой
степи; ширина озер не ахти, и километра не будет, а вот длиною едва ли не
тридцать выйдет, одно из другого тянется. Охота там редкая, птицы – бей, не
хочу, но сейчас не сезон, да он и не охотник, а вот рыбалкою насладиться, ушицы
и спасительной воли похлебать вдоволь – то самое, ради чего стоит трястись
десятки километров на попутках, в автобусах, на чем угодно, только не на
телеге, ибо бесконечные просторы степные не преодолеть на ней и в неделю,
смешно даже.
Намотавшись за день, Бых успел-таки к самому
выезду из станицы, и сразу решил, что поедет не в душном автобусе с
балаболами-рыбаками, а на грузовике с лодкой, в кузове, на свежем воздухе,
наслаждаясь зримою в автофарах степью и ночным степным воздухом.
Расставив ноги пошире, упершись руками в
кабину, он жадно впитывал ночное царство с бесчисленными накатанными дорогами,
с прыгающими перед машиной тушканчиками, массивными совами, сидящими посреди
степного пути и лупающими глазами-громадинами, с заночевавшими на дорожной пыли
орлами и ястребами.
Один такой испуганный светом фар ястреб,
сорвавшись, рванул вверх и так врезался в левое плечо Быха, что тот едва не
взвыл от боли, а обернувшись, успел увидеть исчезающую во тьме ошалелую,
растрепанную сильным ударом птицу.
Ночь дышала настоенной на травах свежестью, и
все у Быха вызывало восторг.
Завидев мазанку, водитель остановился возле
нее и пытался выспросить у одинокого старика-калмыка, тоже не спавшего и
наслаждавшегося ночной прохладой, долго ли еще до Состы и верно ли они едут.
- Туда, - сидящий на земле старик бесстрастно
махнул рукой в никуда, - километров пятьдесят…двести…
Шофер, едва сдерживая матерок, поблагодарил,
и грузовик снова отправился в неведомо близкий или неведомо дальний путь. И
снова совы, ястребы, орлы и тушканчики.
Где-то позади в пыли от грузовика плелся
автобус.
Около двух ночи тьму прорезал огонечек
костра, стали различимы становье и за ним огромное пространство воды.
Оказалось: прибыли.
- Что ж вы, так вашу пожалуйста, долго
ползли, раньше, что ль, выехать не могли? – разорялся в отсветах костра рослый
мужик, видимо, бригадир. – Вот не сплю, вас жду, бар станичных!.. В казане уха,
хлебайте да ложитесь, скоро на утреннюю вставать, лежебоки халдейские!
Бых соскочил с кузова, и вместе с
парнем-шофером они солдатскими котелками, стоявшими у костра, черпанули из
казана. Бых выдул котелок безотрывно: после долгого ночного пути холодная юшка
была то, что надо!
Потом отошел к озеру, опустился на землю и,
потянувшись всласть, пропал в ровном, глубоком сне.
И, казалось, только уснул, раздался властный
голос:
- Хватит навоз сушить, раз-перераз, бери
сеть!
Тут же в уши проник сильный далекий гомон
гусей, и, разлепив глаза, Бых увидел в светлеющей сероватости кишащую тучу,
едва ль не в полнеба: тысячи темных силуэтов бестолково метались в воздухе –
гуси, утки на том берегу поднялись на крыло. Минут через десять оголтелой
толчеи и сварливого крика разлетелись куда-то, - значит, в этом, вроде бы,
беспорядке был какой-то естественный четкий порядок, - вся птичья рать исчезла,
будто и не было.
Мимо понесли сеть – развернутую, через каждые
метра четыре шел рыбак, цепко ухватив ячеистое плетение, и так сошли в воду и, зайдя
по грудь, ровной линией потащили параллельно берегу. Бых решил, было, помочь
им, но очнулся, когда солнце уже припекало вовсю, и не увидев никого у котла,
понял, что проспал завтрак. На всякий случай подошел к огромному казану,
заглянул: на дне было немного ушицы с кусками рыбы. «Пожалели беднягу!» И с
аппетитом подмел все подчистую.
Подкатил казан к озеру, и долго драил
металлическое нутро прибрежной землицей, потом ополоснул начисто.
Вернув котел на место, отыскал бригадира в
халабуде у тополей:
- А где же автобус, лодка?
- Проспал, тютя, они уж на другом озере!
- Там же сумка моя!
- Да вот она! – бригадир презрительно кивнул
а угол, и Бых увидел свой сидор.
Весь день Бых сосредоточенно строил себе
жилище. От прошлогоднего шалаша остался остов, он укрепил его заново, связав
перекрестья жердей, потом в ближнем кустарнике наломал веток, густо и
многослойно навесил их на поперечины – соорудил стены. Оставалась подстилка. Ни
сена, ни соломы здесь не найти, пришлось исползать все вокруг, пока не набралось
достаточно сухотравья, укрыл им мелко наломанные ветви с желтоватой листвой,
накрыл все это вынутой из рюкзака холстиной, - она уж год назад здесь же
послужила ему, - постель готова.
Впервые он заехал сюда прошлым летом, все
хотелось узнать как живет местная казатва; познакомился с директором хозяйства,
- Сушко оказался чудесным дядькой – простым , хлебосольным и любителем
интересных бесед. Определился в дешевенькую сельскую гостиницу, питался в
столовой, жил-поживал, по станице похаживал, с казатвою гутарил-знакомился, и
все выуживал своим острым глазом: что да как?
Не раз тогда сиживал он с Сушко и его
приятелями в дегустационном зале на втором этаже дирекции. Название пышное –
дегустационный зал, - а на самом деле просто большая комната с клетчатыми столиками
посередине. По воскресеньям резались в шахматы, попивая чудесное розовое вино
совхозного производства, заедая местною роскошью: огромным вяленым сазаном.
Вино в лабораторных колбах благоухало, сазан янтарно светился на солнце,
истекая жирком и дразня ноздри своей пахучестью, дни были спокойные, радостные,
налитые солнечной виноградной силой.
Побывал он в этих краях и зимой, когда Сушко
пригласил его на сайгачью охоту.
Тогда в дегустационном зале было неуютно,
холодновато, думать-раздумывать не хотелось и шахматы простаивали; говорили о
пустяках, пили какое-то красное вино, вроде, саперави, заедали вареной курицей.
Бых, удрученный своими домашними делами, нехотя сжевал куриную ножку, а пить ну
никак не хотелось, еле уговорил его Максович, винодел, хоть один стакан
выцедить.
Долго помнил Бых тот стакан. Вывернуло его
ночью в гостинице, отравился он до высокой температуры, до бреда: Максович
винцо с табачком принес, - бочка с вином стояла на табачных листьях, вино и
вобрало в себя никотин, - «для крепости, тольки для крепости», - и отрава
готова.
Максович был из немцев, еще в царское время
поселившихся в долине между Бештау и Машуком, сами немцы звали свою колонию
Темпельгофом, а местные жители Иноземцевым.
Поселенцы оказались отличными виноделами,
едва ли не всю долину заняли их виноградники: рислинг, саперави, кабернэ,
мускат, мускатель – чего тут только не было! В огромных глиняных врытых в землю
кувшинах хранились тысячи литров чудеснейших вин, отсылаемых к столу
генерал-губернатора и даже вседержителя земли русской.
В советское время хозяйствовали они колхозом
до самой войны, ну а уж с войною турнули их куда-то в Казахстан и в Сибирь.
А Максович, хитрован, перед самой войною
смылся от курортов подальше, сперва в глубинку степную, а потом в Дагестан,
пересидел в нашем тылу нашествие своих соплеменников, а после войны приткнулся
к Сушко в совхоз, стал виноделом. Поначалу он не позволял себе никаких
«шахер-махеров», но местные потихоньку обучили его казацким хитростям: зачем
бесконечным гостям, навещавших станицу с пустыми бочонками, наливать самолучшее
вино из чистого виноградного сока? Ладно уж своим, из райцентра, а краевым
зачем? «И с табачком сойдет, пьяней будут!» И сходило, и стало привычным.
Но Быховский организм не перенес
издевательства.
Из-за его нездоровья в степь выехали днем
позже.
Он был наслышан о сайгаках, знал, что бывают
годы, когда их поголовье прет со страшной силой, и тогда местные газеты тревогу
бьют: десятки тысяч диких рогатых устремляются к выпасам домашнего скота, и
только массовый отстрел этой прорвы горбоносых антилоп спасает пастбища коров,
коз и баранов.
Но Сушко пригласил Быха просто поохотиться, и
зная, что тот не стрелок и сам убить не сможет, гуманист московский, заманил
его, что называется, за компанию.
Был с ними служебный газик, с него-то и
велась охота, и хотя сайгачий бег до шестидесяти километров в час, тяжко зверью
состязаться с двигателем, у которого вместо крови бензин.
Сушко издали примечал, куда орлы погнали
большое стадо или несколько десятков голов, и мчался туда.
Нагнали раз пернатую тварь в припорошенном
распадке между холмов, - мощный орел, держа огромной когтистою лапою козленка
за круп, а другой за шею, сгибал его в кольцо, ломал хребет, и жутко было
слышать страшный крик козлика.
Сушко, решив, что запросто прогонит орла и
отнимет у него уже сломленного сайгачонка, выскочил из машины с ружьем и сразу
к хищнику, но орел, бросив добычу, яростно кинулся на Сушко. Тот бухнул, не
целясь, но попал, - орел вскричал хрипло и, дергая лапами, завалился на спину.
Промедли Сушко секунду – подрал бы его орел, мог и без глаз оставить.
А Сушко тут же разрядил второй ствол в
козленка, чтоб не мучился, взрезал его кинжалом, и стал сливать кровь,
свежевать.
Потом поехали к трубе.
Когда летишь над ставропольскою степью,
факелов горит уйма. Горит газ, дабы не скопился где-то в глубине земли и не
рванул бы. Эти трубы зовут оазисами: зимой кругом снег, а тут трава зеленая, -
так тепло от огромного факела.
К такому-то факелу-трубе и подъехали.
Сушко сразу занялся мариновкой мяса, а Бых и
старик-шофер отправились за топливом для костра. Повезло: метрах в ста от трубы
наткнулись на груду толстого сушняка, - видимо, кто-то припас это для своих
нужд.
Раздевшись до маек, развели костерок, шашлык
жарили и наслаждались летом среди зимы.
Вернулись в станицу на следующий день. В
газике остро пахло кровью, зверьем: три горбоносых козла лежали в задке машины.
Долго потом в сельской столовой была
дешевейшая мясная еда.
И вот он снова в своем шалаше.
С детства любимый запах иссохших трав сладко
дурманил, и он сразу уснул – чудесно, как никогда не спал дома! И ничего не
снилось ему. Ранним утром, вроде, привиделось что-то, но оказалось, что это не
сон, а на самом деле бригадир дергал его за ногу и кричал:
- Вставай, раз-перераз, хрен балованый,
приехал на Состу, так рыбаль!
Обидевшись на судьбу, Бых вылез в сумрак и
поплелся к сети. Мужики уже налаживали ее, разворачивали, и пошли в воду, отдав
ему самый край.
- С таким бугаем, глядишь, тонну возьмем!
Бых молча, поеживаясь, вошел в воду
последним. Ноги глубоко увязали в иле, холодом окатило живот, грудь, он аж
задохнулся и задышал часто-часто, чем насмешил мужиков, но скоро обвык и вода
показалась вроде как тепловатой.
Он не понял поначалу, что с краев тащить
тяжелее всего; зашли в воду по плечи, ему и рослому дядьке с другого края
тащить надо первыми, и потянули они, а люди в озере растянули сеть по дуге и
поддержали их уж потом, когда длиннючий, метров на пятьдесят, бредень зацепил
массу рыбы.
Бригадир вначале командовал с берега, потом,
не утерпев, тоже полез в воду и, ухватив сеть рядом с Быхом, стал тянуть
непомерно тяжелый «кошель».
Когда, войдя в азарт, выволокли на берег
огромный сетевой мешок, возрадовались рыбацкие души:
- Ну, блин, точно, бугай помог, николи не
брали стока!
И давай черпать рыбу корзинами, сплетенными
из ивовых прутьев, и нагрузив полностью, попарно несли к весам, где уж
хозяйничал бригадир, маневрируя гирями на балансире:
- О – та – та – та - та, вот взяли, так
взяли!
Радостное возбуждение охватило всех, и Бых в
охотку впрягся в артельное дело, и таскал, таскал корзины, и когда, достав из
бесчисленных ячей застрявшую там мелкоту, сважили все, оказалось, и вправду,
тонна.
- Ну, Федосеич, гони бугаю поллитру, не
иначе, он фарт привез! – крикнул белобрысый мужичонка с глазами – серыми
бляшками, рыбаки его звали Шустриком.
Пять лет назад занесло его сюда с далекого
севера и, ошалев от щедрой южной природы, он остался здесь навсегда, взяв в
жены вдову-казачку – с детьми и с домовладением.
Бригадир, усмехнувшись шустриковым словам о
бутылке, протянул Быху руку и сказал: - Федосеич!
Словно почетную грамоту дал!
Ладонь была каменной силы и твердости.
- Саввич! – в тон ему ответил Бых, и крепко
пожал его руку.
Федосеич опять усмехнулся.
Бых не знал его ранее, да и вся артель была
новая. Видно, Сушко, чтоб не обидеть никого из селян, постоянно менял людей на
озере, а то скажут: «Одни на виноградниках спину гнут, а другие на Состе рыбу
жрут!»
Через час подошла машина калмыцкая, и корзины
с рыбой опрастывали через высокий борт прямо на доски кузова. Себе на уху
оставили две корзины.
Рыба все коробок, изредка сазан, линь,
красноперка, щука. Коробок еще икрянкой зовут, - рыба необычная, самцов нет,
только самочки: сазан смечет молоки возле икры сазаньей, коробок тут как тут,
пользуется этими молоками, и потому с икрой всегда, наготове, чтоб спереть
чужое в любой момент.
Небольшая, длиной в ладонь, но живучая!
Голову ей не отсекают, с ней уха наваристей, а чешую ножом сбросят, кишки
выпустят, вспоров брюхо так, чтоб икру уберечь, в котел кинут, и она еще долго
ходит в кипятке – без чешуи, без нутра.
- Ну, садизм! – впервые увидав это прошлым
летом, ахнул Бых.
Однако вкус ухи затмил рыбачью жестокость.
Видя, с какой жадностью Бых ест вареную
рыбку, запивая сладковатой юшкой, Федосеич улыбался.
- Налегай, налегай, тут этого добра не
избыть, надоест еще!
В субботу на трех автобусах заявились
станичники: Сушко отправил людей на Состу, чтоб покупались, поплавали,
дармового вина попили, ухи похлебали, - чтоб отдохнули!
И началось!
- Ну, здравствуй, рюмочка, прощай, винцо! –
поднял свой полный до краев граненый стакан Федосеич! – Чтобы елось, и пилОсь,
и хотелось, и моглось!
Все одобрительно потянулись к нему, -
подходили, чокались:
- Дай-то бог! Дай-то бог!
Пили до дна и тут же обратным ходом к Максовичу:
- Налей ишшо!
Длинный, как жердь, Максович улыбался,
сверкая золотым зубом и суживая глаза до щелочек, охотно лил и лил из белой
пластмассовой канистры в подносимые пустые стаканы.
Помня свой зимний опыт, Бых не стал пить, и
мужики обиделись:
- Человек долго жить думаить, вина не пьеть,
механизм бережеть!
Смеялись и кричали, пока он уходил к шалашу.
Подъехал какой-то майор на зеленом уазике,
ему поднесли вина и потянулись к нему, как к хорошо знакомому, с полными
стаканами, кружками, и вскоре раздалось громкое:
- Мы – русские кавказцы!
Поддавшие казаки и майор, стуча о стол
пустыми кружками и стаканами, запели:
- Наши деды – славные победы!
Вот где наши деды!
Народ пьянел быстро, после трех стаканов все
уж пошатывались, искали местечко, где б прикорнуть, и валились, где хмель
скосил, - храпели у самой воды, у халабуды под тополями, в кустарнике.
Бых в шалаше, облокотившись о свое ложе,
черкал в тетрадочке, вынутой из рюкзака.
Через пару часов, устав кропать в тетрадочку,
почувствовал, что ноги просят нагрузки, пошел было, в степь, но вернулся:
раскаленное до красна солнце зыбилось в мареве и давило жаром.
Спасительная прохлада озера взбодрила его, и
он неспешно поплыл к тому берегу. Сейчас там ни гуся ни уточки: с первым светом
снимаются с места ночевки и улетают к дальним озерам, иначе днем на суше орлы
всех передушат.
Вернуться заставили змеи. Бых знал: водяные
почти неопасны, если что, надо ухватить гада за хвост и, сильно тряхнув,
сломать хребет, но было неприятно плыть «под конвоем», - несколько тварей
пристроилось с обеих сторон и плыли, часто извиваясь, все ближе и ближе к нему.
Когда, с трудом вытаскивая ноги из глубокого
ила и шумно расплескивая воду руками, стал выходить на берег, отстали.
Сидя у воды, долго смывал с себя черный ил.
«СостА… СостА… ЭлистА… Какие странные
названия…» И осенило: «Соста-н! Ну, конечно! Со-стан, Эли-стан!.. Все тот же
«стан», - от тюрков!»
Вечером примчавшийся из станицы Сушко
раздраженно подгонял селян:
- Живее, живее, работнички!
Люди, пошатываясь, заполняли машины, время от
времени из автобусных окошек высовывались страдающие головы, исторгали
непотребный фонтан и оставались снаружи, жадно хватая ртом воздух, облегчаясь
утробным стоном. «Русские кавказцы», изнемогающие от любимого пойла, удалялись
на автобусах в стремительно темнеющую степь, чтобы завтра с утра продолжить
возлияния – что за воскресение без него, а уж в понедельник вершить трудовые
подвиги с похмельной, раскалывающейся башкой.
Тут и на тоню пора! Народец сплошь болеющий,
и если б не трезвый Бых и если б Федосеич не очухался от винно-табачной отравы,
ничего бы не вытянули, а так, с натугой, но все-таки взяли центнер.
Бых и Сушко, отпив свежей горячей юшки и
воздав должное щуке, завернутой в лопухи и запеченной в углях, коротали время у
костерка.
Сушко, ублаженный едою и степным вечерним
покоем, размяк:
- «Не ведаем, что творим!» Все ведаем, а
творим! А как придет старость да смертушка близкой станет, тут и ужалит: как бы
душу спасти? А поздно! Вот и выходит, что правы те, кто во все времена
говорили: «Люби в Боге все, и во всем люби Бога!»
Когда он ушел спать к рыбакам в халабуду, Бых
подивился себе: все здесь такое, вроде, несвычное, а уж привычное! И тоня, и
рыба, и вся эта степная южная пряность, и воля!
Утром, выспавшись после лова, поев рыбки
вареной и запив ее вчерашней холодной юшкой, неспешно двинули в сторону от
Состы: Сушко давно обещал угостить степным праздником.
Газик тихо бежал по накатанному, за открытыми
окошками плыла безжизненная накаленная пустошь. Даже орлы и коршуны не кружат
над ней, даже пустельга не трепещет в воздухе – нечем поживиться пернатым
охотникам: все спасается от палящего жара, забившись в глубокие норы, в
прохладу земли.
Только вечером, когда солнце спрячется за
горизонтом, когда посвежеет и живность вылезет, выползет подышать вольным
воздухом, - только тогда взлетят ввысь те, от которых бескрылое население степи
стремглав ныряет в подземные общежития.
- Был бы ты здесь весной! Сплошной ковер из
тюльпанов и маков! Ой! – Сушко, свесив руку в окошко, нечаянно коснулся ею
металлического корпуса и тут же отдернул ее, обжегшись!
- О, черт, как нагрелся!
Бых попытался представить себе, что он один
на этой бесконечной равнине, - и сейчас, и весной, когда тюльпанно-ковыльное
разноцветье волшебно преображает ее, и постиг вдруг ту обширную тишину, которая
издревле царит здесь, в краю охотников и степняков-овцеводов. «Сколько тысяч
лет этой степи?»
Пыльные дороги то пересекались, сливаясь в
одну, то разбегались в стороны.
- Тут-то ехать всего-ничего, держись самой
накатанной! – посоветовал шоферу Сушко.
- По ней и едем! – нехотя возразил старый
водитель.
И тут же увидали скопление машин, мотоциклов
и стадиончик.
Оставив шофера томиться в машине, чтоб ее не
угнали, а то потом ищи-свищи в бескрайней степи, они устроились на скамеечке
первого ряда, - нашлась пара свободных мест, - и только Сушко стал рассказывать
Быху о здешних обычаях, как откуда ни возьмись подошла к ним цыганка, и Сушко,
видимо, желая предупредить ее попрошайство, спросил:
- На праздник пришла?
- На праздник, - отвечала она спокойно.
И дернуло Сушко посмеяться над нею:
- А ты в цирке была?
- Нет, не была! – так же спокойно отвечала
цыганка.
- Аа! – с чувством превосходства произнес
Сушко. – Вот то-то!
- А ты в цирке был? – вдруг с вызовом
спросила она.
- Ну, был! – опять же с чувством
превосходства, но уже с некоторой тревогой отвечал он: к чему бы это она
спросила?
- Слона там видел?
- Видел! – уверенно, но все так же ожидая
подвоха, отвечал он.
- Так вот, пойди ему яйца покачай! – и пошла,
не оглядываясь, повиливая бедрами.
Народец вокруг грохнул, и Сушко засмеялся
смущенно:
- Вот чертова баба! Нет уж, лучше с цыганами
не связываться!
Бых видел эту цыганку и раньше, звали ее
МардЯндя, и понял, что где-то рядом может быть и его знакомица Катуха, и вскоре
увидел ее: черноглазая красавица с огромными золотыми серьгами-полумесяцами в
ушах, одетая в легкую кремовую блузку и модную серую юбку ниже колен, торговала
мелочевкой – пудреницами, тушью для ресниц, губной помадой. И Жорка, ее
черноглазый муж, неподалеку вертелся, ослепляя всех шикарной золотозубой
улыбкой, успевая на ходу «впарить» какому-нибудь калмыку нутриевую высокую
шапку, тут же внимательно пересчитать полученные ловэнцы, и кинуться дальше.
Драл он за шапки нещадно, у него был явный коммерческий дар: всучить
неважнецкий товар так, что у покупателя оставалась на душе радость и он
прощался со своими денежками без особой жалости и потом любовался купленной
шапкой и хвастал ею перед товарищами. А Жорка, продолжая свою гипнотическую
деятельность, тут же обрушивал золотозубое обаяние на новую жертву, и делал это
весело, быстро, и жадно считал ловэнцы.
Катухе было далеко до него в этом главном
цыганском занятии «кинАва-бикинАва», - купи-продай, - но и она мало помалу
раскручивала свой бизнес, и все больше молодых калмычек смотрелось в маленькие
зеркала и пробовало пудру на своих загорелых скуластых щеках, а кое-кто
отваживался тут же обновить губную помаду.
Перехватив мельком брошенный на него взгляд
Катухи, Бых понял, что она давно уж его приметила и что, возможно, она навестит
его в шалаше. Он не виделся с нею с прошлого лета, когда так же помогал рыбакам
на Состе.
Сушко меж тем купил с лотка две бутылки
кумыса. Солнце еще не все прожарило, газированный кумыс был холодный и приятно
бодрил, освежая рот колючими пузырьками.
К стадиончику подъехали небольшие автобусы,
оттуда вышли на спортивное поле одетые в национальные костюмы калмыки,
калмычки. Взявшись за руки, они образовали огромный круг, музыканты уселись на
землю и заиграли, и начался танец. Долго топтались на месте под какую- то
национальную мелодию, потом запели и стали сходиться к середине круга.
А в центре стадиончика в двух огромных котлах
над кострами варились жеребята.
Прежде чем погрузить в кипяток, освежеванных
жеребят взвесили: надо, чтоб, их масса была одинакова. Справа от одного котла и
слева от другого положили по две белых простыни. Под одну из них спрячут
сваренного жеребенка, под другую батыр будет бросать обглоданные им кости. Простыни
скрывают, сколько тебе еще надо съесть и сколько, судя по костям, ты уже съел.
И сопернику не понять, кто кого опережает в этом чудовищном соревновании:
первым съесть жеребенка! Пока обжоры едят, гостей праздника развлекают артисты,
сходятся и расходятся в долгом танце. Иногда хором кричат:
- ХАльмик!
Но главные артисты – это, конечно, сами
батыры. Как – быстро или неспешно – они едят, запивая пищу кумысом, кто из них
симпатичней зрителям, на кого сделают больше ставок в самодеятельном
«тотализаторе»: пари здесь, у вроде бы меланхоличных степняков, азартные, как
на скачках. «Хальмики» кричат, спорят, бранятся, - переживают за своего
«героя». И за денежки, которых можно лишиться, ежели проиграешь.
Повара, в белых халатах и колпаках, по двое у
каждого котла, огромными шумовками стали вытаскивать сваренных жеребят, уносить
их к простыням и там накрывать полотном.
Танец прекратился.
Тогда ударили в гонг на судейской трибуне,
что-то крикнул главный судья, затрещали в руках музыкантов деревянные дудки,
загремели маленькие барабаны, и на стадион въехали две тройки. Темносерые
рысаки в белых «яблоках» сделали круг по стадиону, чтобы каждый зритель мог
видеть батыров. Огромные, как японские борцы сумо, они восседали на линейках,
прогнувшихся под их тяжестью, - важные, словно Будда.
Совершив круг знакомства, линейки подвезли
богатырей к простыням.
Скамейки взорвались аплодисментами. Казалось,
не было ни жары, ни томительного ожидания, ни мокрых от пота рубах, - появление
батыров освежило зрителей лучше кобыльего молока.
Тут от судейской трибуны на двух тележках
повезли к батырам кумыс, перед каждым из них, тяжело опустившимися на землю меж
двумя простынями, поставили по огромному тазу, полному до краев. Снова
затрещали деревянные дудки и раскатились гороховой дробью малые барабаны, -
батыры оторвали из-под простыней первые куски мяса и поднесли их ко рту.
Девушки-танцорки в национальных костюмах
запели что-то о богатырях, часто повторяя: «Ба-а-тЫр! Ба-а-тЫр!» и, внезапно
оборвав пение, захлопали в ладоши, и зрители поддержали их своими
аплодисментами. Судья еще раз ударил в гонг: соревнование началось! Челюсти
заработали!
Бых с изумлением смотрел на происходящее:
«неужели сожрут?!» Сушко, угадав его мысли, рассмеялся:
- Сожрут! Вот увидишь!
Бых сам был неплохим едоком, еще во ВГИКе
выиграл немало пари: кто больше съест пирожков? Но чтоб съесть жеребенка!
- А сколько месяцев жеребятам этим?
- А шут его знает! Важно, чтоб одинаково
весили!
Бых попытался прикинуть, сколько может весить
то мясо, которое на глазах у всех уложили под простыни, но тут прямо перед ним,
совсем рядом, быстро прошли Катуха и Жорка, - уже без товара. «Все продали!»
Ром и ромнЫ не обращали на праздник никакого внимания, спешили. «Ловэнцы
карманы жгут!»
- Видала тебя? – Сушко посмотрел им вслед.
- Видала!
- Придет?
Бых молча пожал широкими плечами.
Солнце палило нещадно, все употели, рубахи –
хоть выжимай, на батыров смотреть наскучило: жуют и жуют, изредка с трудом
наклоняясь к тазу и отпивая кумыс, однообразные танцы приелись, - все глазели по
сторонам, искали, куда бы взгляд притулить.
Позади них с Сушко устроилась казатва,
гутарили о хозяйстве, но потом:
- Гля-кась, у ей платье шелковое!
Просвечиваить!
- И под платьем шелк!
Обернувшись, Бых перехватил направление
мужского внимания: как мухи к меду, липли взглядами, пялились на продавщицу
кумыса. Лицом калмычка, а тело под платьем – дивы кустодиевской!
- Не знаешь, как зовут ее? – Бых наклонился к
приятелю.
- Эту-то? – усмехнулся Сушко. – Роза! Да у
ней муж есть, тоже калмык, я его знаю!
А за спиной: - Такую корову подоить-ба!
Дд-а-а!
Бых решительно двинулся к Розе.
Отстояв длинную очередь, он, наконец,
оказался у киоска, и, протянув деньги, ласково глянул в узковатые глаза Розы и
улыбнулся ей:
- Две бутылки!
Она,
улыбаясь ответно, взяла деньги, сдала лишнее и, ловко откупорив бутылки,
протянула ему:
- Пожалуйста!
И тогда он, взяв кумыс, все также прямо и
ласково глядя в глаза ей, сказал:
- А ведь без вас и праздник был бы не
праздник!
И ушел, не обернувшись, зная, что она сейчас
смотрит ему вслед и что она никогда уж не забудет эти слова и его и что при
следующей встрече их отношения получат развитие.
Вернувшись, протянул бутылку Сушко и отпил из
своей. Кумыс был теплым.
Ситуация на стадиончике изменилась. Дело шло
к развязке. Мяса под полотнищами почти не осталось, зато вспухли холмиками
простыни, скрывавшие кости.
Все медленнее работали усталые челюсти обоих
батыров, все чаще они отпивали стремительно исчезающий кумыс, сильно наклоняя к
себе тазы.
Зрители неистовствовали! Одни кричали:
- УлАн! Улан! Улан!
Другие:
- БадмА! Бадма! Бадма!
Казаки за спиной возбужденно гутарили:
- Мне бы стока мяса сожрать, я б с бабой
сутки трудился , ширинку б не успевал застегать!
- Эт проще, чем верхней тыквой думать!
Сушко, в ожидании гонга, посмотрел на судейскую
трибуну:
- За два часа управились!
Последний жевок – и сидящий слева батыр
победно вскинул руки!
Все заорали, музыканты взыграли туш, судья
ударил в гонг и раскатисто закричал в микрофон:
- Победил УлАн БасА – нов! Он награждается
скакуном ар-рабской пор – роды – ы!
Крики, аплодисменты, туш – все смешалось!
На стадион вывели огромного жеребца цвета
утренней зари, два дюжих калмыка держали его под уздцы с обеих сторон. Зрители
завопили:
- Улан! Улан! Улан! Улан!
Жеребец гневно фыркал, рвался; с трудом
удерживая, его подвели к Улану, - богатырь уж стоял в ожидании, - и когда к
нему доставили выигрыш, сам вставил ногу в стремя, охотно приняв помощь
подбежавших от судейской трибуны мужчин, - они подтолкнули вверх его огромное
тело, помогли перекинуть свободную ногу через коня и усесться в седле, и все
так же едва совладая с чуть розоватым арабом с победно сидящим на нем Уланом,
повели со стадиона под вопли, свист и восторженные аплодисменты!
Едва Улан покинул стадиончик, с другой
стороны выехала на поле линейка, к ней привязан был, бежал позади нее
жеребеночек, той же гнедой масти, что и запряженные лошади, и судья возвестил в
микрофон:
- Второе место занял БадмА – а ЖА – лов, он
награждается жеребенком – м – м!
Под аплодисменты зрителей и песню оживших
танцорок Бадма взгромоздился на линейку, перекосив ее заметно потяжелевшей
тушей, ездовый тронул лошадей, и линейка покинула стадиончик. Пение
прекратилось. Ударил гонг.
Праздник был завершен.
Выигравшие пари «уланисты» радостно прятали
деньги в карманы, проигравшие «бадманисты» сумрачно матерились.
- Смотри, смотри, - плачет! – подтолкнул
Сушко Быха, и точно: пожилой калмык расставался с проигранным, прерывисто
всхлипывая, не стесняясь слез.
Счастливчики хохотали над неудачником.
Бых грустно покачал головою: «Жесток мир!»
Розы уже не было. На ее месте продавала пиво
невысокая, усатая, мохнорукая женщина. Мужики, посмеиваясь, перли к ней, как на
аттракцион: торговка зубами срывала металлические крышки с бутылок!
Сушко рассмеялся:
- Женя на боевом посту!
И пояснил Быху, пораженно смотревшему на
Женино действо:
- Никак не может закадрить себе мужика на
ночь, вот и придумала заманиху!
И загорелся:
- Давай-ка наберем пивка, оно здесь редко
бывает!
Минут через пять обратной дороги уперлись в
большую отару, на несколько тысяч голов. Чабанов пятеро, все верхом, все
даргинцы.
Сушко достал из машины пивко, поллитру,
стаканы. Пиво чабаны выдули с наслаждением, а от водки отказались:
- Когда темно, овцы станут, тогда можно!
Бых смотрел на бредущее перед ним шерстяное
богатство, увидел и мериносов в пышной шубе, и курдючных овец – их широкие и
тяжелые жировые хвосты свисали, били по задним ногам. Бараны-производители,
изнемогая от жары, высунув сухие языки, с трудом волокли по земле отвисшую
окровавленную мошонку, огромные семенники бились о грунт, о задние ноги, -
каждый шаг был страдание.
Один из верховых, Иса, не сходя с коня,
ярлыгой – длиннющим оструганным и ошкуренным шестом с деревянным крюком на
конце – уцепил за заднюю ногу баранчика, подтянул его и, спрыгнув с коня, левой
рукой прижал к земле голову отчаянно блеющего существа, правым коленом
навалился на туловище, вынул из притороченного к поясу кожаного чехла узкий нож
и сильно полоснул им по горлу животного. Кровь ударила мощной струей, баранчик
задергался, и чабан, еще сильнее придавив коленом, ждал, пока уменьшится поток
крови и несчастный затихнет.
Угнетенная жарой, мимо лениво брела отара, -
ближние овцы беспокойно косились на казнь и тревожно блеяли.
- Молчание ягнят? – подошел и стал рядом
Сушко.
- Оно самое! – отвечал погрустневший Бых.
- Шашлик кушить будишь? – крикнул Иса. –
Шашлик любишь?
- Кто ж не любит! – улыбнулся Сушко.
- Будишь кушать шашлик, тибе женщины любить
будут!
Бых усмехнулся: «И так любят!»
На закате, когда отару сбили в плотный гурт,
чабаны, доверив охрану стада огромным лохматым кавказским овчаркам, сидели
вместе с гостями у костра, выпивали, закусывая нежнейшей едой.
Оказалось, дрова и дубовую бочку с пресной
водой дагестанцы возят с собою в кибитке: в редких степных колодцах вода
солоноватая, для шурпы сойдет, а в питье лишь скоту годится; ну а топлива в
степи не сыскать, разве что перекати-поле, но оно вспыхнет и нету! «Как
Гобачев!» - посмеялись даргинцы, припомнив тут же горскую пословицу: «Всяк
ходит так, как позволяет сердце!»
Чабаны – сказочные богатеи по быховским
меркам, у каждого по сто своих овец в колхозной отаре, хотя официально
разрешается держать всего шесть, - о будущем говорили с тревогой: - В Москве
шурпу сварят, а у нас бурчать будет!
Сушко от этих слов помрачнел:
- Ломать – не строить! Хуже нет дилетантов у
власти!
Луна взошла над степью кроваво-красная. И,
вроде, долго не трогалась с места, низко висела. Потом незаметно поплыла вверх,
постепенно желтея.
Сушко решил спать в машине, а Бых растянулся,
было, на гостеприимной бурке, но вскоре вскочил: блохи жгли беспощадно! Отбежал
от бурки подальше, пытался заснуть на земле-матушке, но блохи не собирались с
ним расставаться. Измучившись, заснул у костра, видимо, блохи не выносили
близкого жара.
Чабаны, поочередно спавшие днем в запряженной
клячей кибитке, после ночного бдения найдя под утро Быха без бурки, в ответ на
его жалобы посмеялись: - Вах, какой нежный! Совсем омосквичился!
Чуть развиднелось, отара двинулась к Черным
землям – к выпасам. Передние овцы жадно лизали росную почву, идущим за ними уж
ничего не осталось: все было стоптано.
Сушко на прощанье подарил чабанам поллитру,
пожелал:
ЯхшИ ел! – добрый путь!
- СагОл, чох сагОл! – отвечали даргинцы. –
Спасибо, большое спасибо!
И снова степь - серая, бесконечная,
прохладная!
Сушко обернулся к сидевшему позади Быху,
что-то хотел сказать – судя по слегка прищуренным карим глазам, в седой голове
директора засела какая-то едкая мысль, но тут неожиданно выскочили к озерцу,
сплошь в камышах, и Сушко обозлился: - Не той дорогой поехали!
Старик-водитель растерянно развел руками.
Оставив машину метрах в тридцати, подошли к
узкому незаросшему сходу к воде. И наткнулись на змею: в ее пасти торчала
лягушка – снаружи только голова и передние лапки.
- Вот сволочь! – возмутился Сушко и, поискав
взглядом палку и не найдя ничего, попросил шофера: - Принеси-ка ты монтировку!
Пока старый водила ходил к машине, увидели,
как лягушка, устав бороться за жизнь, барахтаться, остановилась, и змея
мгновенно заглотила ее еще глубже. Лягушка сразу же забилась опять!
Сушко монтировкой прижал голову змеюки к
земле, лягушка выпрыгнула и шлепнулась в камыши.
- Вот так-то! – довольно изрек Сушко и
отпустил змею. В тот же миг она кинулась на людей, и три взрослых мужика
позорно бежали: змея, сгибаясь в зигзаг, молнией выбрасывала свое тело метра на
два вперед – бросок за броском!
Когда влетели в газик и оглянулись, змеи не
было! Тут захохотали над своей трусостью, и пока ехали до становища, потешались
над собой.
- В жизни так быстро не бегал! – признался
Сушко, и снова смеялись.
Немного успокоившись, Бых обрел способность к
аналитическому мышлению: «Змея и лягушка! Это образ, это надо запомнить!»
Федосеич хотел, было, для порядка приветить
матерком, но при Сушко не посмел. Проворчал что-то вроде: - Мамай губатый! - и
буркнул: - Юшка на месте!
Сушко, поев ухи, укатил в станицу, а Бых
полез в воду – смыть с себя все, чем одарила его чабанская бурка; потом,
внимательно перетряхнув одежду, залег в шалаше, чтоб отоспаться после блошиных
атак.
Но вернулись московские мысли: отчего жизнь
берет так много за возможность писательства? Напряженная, изнурительная работа
по вычитыванию чужих текстов выматывает, угнетает, отнимает драгоценное время,
а деньги приносит куцые. Отчего все так трудно дается ему?
Последние дни в Москве он, обозлившись на
себя, говорил с собою пренебрежительно: «Что, пустота одолела? Тогда иди на
завод, паши землю, иди в школу – на ноживу орлятам, которые учатся летать, а
научатся – сожрут тебя, не поморщатся!.. Можешь не писать – не пиши! А если
знаешь, что не прожить без этого, - открой чистый лист, возьми стило и вперед!
Служи истине!» Он старался не думать о семье, зная, что виноват перед ними
всеми и что вина его все набухает, но зная и то, что избранное им дело требует
уединения, одиночества.
Тут, у озера, он поймал себя на чувстве
какой-то раздвоенности: хотелось сказать так много, что жило и билось в нем, но
на бумаге оказывалось вовсе не то, было внешнее, неглубокое, не давалось, не
шло то главное, что покорило с первого дня здесь. Наполненную звоном цикад
тишину, истекающий зноем палящий полдень, неизъяснимую прелесть ночной степи с
ее теряющим жар воздухом, - как передать это? Как передать грубоватую красоту
здешней речи, притягательность естественности всего, что его окружает здесь?
Как понять себя, когда так хочется всегда
быть здесь, среди благодатной южной природы, и тут же осознается, что он уже не
может, не может жить без Москвы, своей трудовой Мекки, без ее интеллекта и
изощренности?!
Вечером, после тони и ужина, уже засыпал,
когда возле шалаша раздалось вдруг:
- СовЭс? Спишь?
- Нет! – мгновенно узнав голос, он стряхнул
сон.
И тотчас в шалаш юркнула и, обдав «Шанелью»,
повалилась на Быха Катуха.
- Не радый, что опять мине встретил?
- Рад!
Она крепко влипла жаркими сухими губами в его
погорячевшие губы. Оторвавшись, лихорадочно срывала с себя одежду.
И накатило! Да как! Казалось, ее хрупкое тело
не выдержит бешеного напора! Но выдержало!
Потом, лежа рядом, повернувшись к нему,
спросила, как бы усомнившись в нем:
- А что ты подумал, когда я в прошлом году
первая поцеловала тебя в губочки твои сладкие, что подумал?
- Что если такая Кармен меня целует, значит,
я чего-нибудь стою!
Рассмеялась, будто сорока застрекотала.
- А откуда ты про Кармен узнал, что мине так
зовуть?
- И знать нечего, вылитая Кармен!
- Мине рыжысер один, Лотян, так звал, он к
нам все «Товарищи цыгани!», а я ему: «Что, товарищ еврей?» Так он прям влюбился
в мине, снимать хотел, а Жорка сказал: «Ноги вырву и палки вставлю!» Он у мине
страсть ревнивый, свалить и ногами бьеть, сапоги одеваить и бьеть!
- Как бьет?!
- Так и бьеть, по бокам, раз печень разбил,
потом зашивали!
«Так вот отчего шрам у нее!» - изумился Бых.
- Ну, ничево, я ему тожить дала! Поехала за
сахаром, десять мешков привезла – на шкурки менять, а его нету! Значить, в
доярок с кого-то! Ну, я давай лопатой по окнам лупить, откуда-нибудь да
выскочить! С пятой хаты и сиганул! Как дала ему лопатой по шее, чуть башку не
срубила! Он от мине в тувалет спрятался, «Каравул!»кричал! Страсть нервеный!
- И в тюрьму села бы!
- И в тюрьме живуть люди! Кому надо, охрана в
чайниках икру черную носить, - сама видала!
- Сидела, что ль?
- Не, Жорка сидел, за наркоту, а мы энтому
раЯ, начальнику тюрьмы, сунули, и на квартире стали жить. Жорка мине за сестру
выдал, мы ж не расписанные, так энтот раЯ умирал за мной, замуж звал, а сам
женатый! Я ему три года мозги дурила, пока срок не вышел! Как сказала ему, что
я жена Жорки, раЯ аж заплакал! Все б раЯ такие булЫ, нам бы легко жилось!
- РаЯ – это начальник?
- Ну! Все ж хотят быть начальниками! Каждая
сосиська мечтает стать колбасой!
- А зачем же ты за него замуж пошла, если он
зверь такой?
- Зверь! Он мине подло взял, как украл все
равно!
Мать с отцом на рынок уехали, а тут он со
своими тетками, на линейке тожить, - заметил, что я дома одна, ни братов,
никого нема! Я все поняла, кричать стала, а тетки свалили мине, рот заткнули,
все содрали с мине, чтоб голая была, и держали за руки – за ноги, а он, жеребец,
спытал мине своим каром! А мине ж тольки тринадцать лет булО, мине ж так больно
було! А тетки держать так, быдто цепями прикована!
- А отец с матерью?
- Потом уж и они, и браты появилися, а дело
сделано! Никакой суд цыганский мине назад целкой не сделаить! А Жорка с матерью
и вотчимом в ноги кинулися, замуж мине просять! Так и стали свадьбу играть! Ну,
свадьба була! Неделю у нас гуляли, неделю у них! Уж побесилися! БравИнта рекой
лилась!
- Бравинта – это водка?
- Ну! Ловэ нанэ, бравинта пьяса! Полуян? Денег
нет, водку пьем!
Бых улыбнулся.
- Богатая свадьба булА! Даже с Мелитополева,
с Симферополева приехали! А скольки со Львова ромА булО! Там же мой дядька
самый барО у них, они зовуть его…как это… Чи…гач-гук! Большой змей! Он сам,
один, поезд джинсОв закупал! Так к нему все ромА львовские: «Пусти нам на
рилизацию!» Значить, дай взаймы на продажу! Ну, он срок запишить, дасть, но
если хто хоть на день задержить ловэнцы, - штрахуить жутко! Сам штрахуить, а
два дня – уж цыганский суд, все у них заберуть и еще кнутов дадуть, чтоб
держали цыганское слово!
- А почему б вам с Жоркой не поступить в
какой-нибудь ансамбль цыганский? Ведь, наверно, и петь и плясать умеете?
- Дэв-ла-лэ! Тут к нам цыганский хор
приезжал, давно еще, нас с Жоркой звали к себе, так они как запели «ТавЭн
джидО, Ленино!», мы так и покатилися! А потом про партию, тожить нахохоталися!
Цыгану уж если петь, так про волю, как надурить и украсть, и красючек любить!
Думаешь, почему Бог цыган любить? Потому что, када казнили Христа, один кузнец
был цыган, и надурил, плохой гвоздь сделал, он и сломался, када Христа
прибивать стали, и Христу не так больно булО! Вот потому Бог нас и любить! А
без обмана и жизни не будить! Кто умный да хитрый, тот живеть, а дурак для того
и дурак, чтоб за его щет умный жил! Не так, что ли?
- Не знаю…
- А зачем ты в Москве живешь, там же все
трещить и воняить!
- Работа!
- У мине тожить работа! Я в твою Москву за
товаром смотаюся, привезу сюда, пропарим с Жоркой, вот и ловэ! И живи на воле,
в своем доме, хоть лошадей держи! А в тибе квартира?
Бых кивнул в темноте.
И книг много?
Бых опять кивнул.
- И ты все их читал?!
- Читал!
- А зачем?! Ты ж, вроде, не глупый!
- Потому и читал!
- У тибе что, своих мозгов нет?! У нас хто
книги читаить, тот дурак, значить! У мине отец ни одной книги не читал, а весь
город в руках держить, все прокуроры и судьи в кармане! У нас хорошая гадалка
ничего не читаить, а по двадцать тыщ в день получаить!
- А ты тоже гадаешь?
- Не, я тольки наговорить могу, - за коньяк с
конфетами! А за ловэ – не, а то набить могуть! Настоящая гадалка за секунду
человека выкупить, глянить – и все про него знаить! Тада можно и тысяАми брать!
А я – не!
- Ну, ловэ, ловэ, а что дальше?
- Опять ловэ! Дети есть, внуки будут – опять
ловэ надо!
- Вся жизнь – ловэ?
- А ты как думал! Станем с тобою старые,
вонючие, кто за нами будить горшки выносить? Опять ловэ!
- Савич, - раздалось около шалаша, - вставай,
бери сеть!
- Вот гаджО! – обозлилась Катуха. – Сам и
ловил ба!
- Все, Катуха, пошел я. И ты иди! Придешь
вечером?
- Подыкх Аса!
- «Посмотрим!» - догадался Бых, и вылез
наружу.
Катуха вслед так загнула про Федосеича, что
Бых поежился.
Темным вечером Катуха все же пришла, и снова
было ее любовное постанывание, похожее на мяуканье, и ее трескучий сорочий
смех, и неостановимая говорливость:
- Жорка не знаить, что я здесь, он думаить,
что я тольки завтра с товаром приеду, а я товар у калмычки, у Розы сховала!
Быха полоснуло: пышное Розино тело под
платьем!
- А Жорка чичас какую-нибудь доярку за сосцы
дергаить, мастер ночного доения стал без мине! А я больше не смогу к тибе
приходить, во Львов поеду, я тибе Розу энту в подарок пришлю!
Бых, обрадованный, протестующее помотал
головой.
- Пришлю, пришлю, она тибе еще на празднике
приметила, у ей все есть, чево у мине нету, я же вижу, чево тебе надо, у ей
бУла, как три моих!
Утром прощалась: - Ну, все, мой сладенький,
чтоб у тебя всегда так торчал и ловэнцы водились!
Проводив ее, он скоро вернулся.
Чуть слышно плескало озеро, было тепло и
рассветно, он лежал у своего шалаша. Приснилось, будто ветер в Пуще шумит,
заполошно лают собаки от принесенного из лесу волчьего духа… И одинокий куст у
болота, на луговине… С этим проснулся. И явилось, как называла его жена в
медовый их месяц: «Быховище!» Теперь зовет его: «Бышка!» Колючая!.. Сын и дочь
как-то сами по себе… И он со своей писательской маятой никому им не нужен…
Только-то и спасение в его летних отлучках, когда она с детьми уезжает на Дон,
к своей казацкой родне…
- Не спишь? – Федосеич подошел незаметно. –
Тогда айда!
И пошел к озеру.
Оно еще ленилось рассветною негою, отливая
белизною, как молоко, – ласковое, парное, теплое. И светлая его широта дышала
простором. И плыть бы и плыть по нему – легко и долго!
И как это здорово: идти с сетью, таскать рыбу
к весам, есть уху – в охотку, в усладочку, и все свежайшее, только что
пойманное, и плавать, и ходить в степь, и дышать вольным воздухом – здесь, у
воды!
Две недели, как он покинул Москву, две
недели, а кажется, вечность!
Последними его строчками в Москве были:
«Жизнь по капле, словно кровь, из меня сочится, жизнь ласкает, как любовь,
душит, как волчица!
После них подарил сыну перочинный нож,
мысленно попрощался со всеми – в отчаянии решил уйти из жизни, как только они
уедут. И только они уехали, раздался звонок Сушко: - Что ты киснешь в Москве,
приезжай, рыбку половим, за жизнь потолкуем, - приезжай, поживи на воле!
Вовремя позвонил Сушко. Он уж собрался, было:
«Закрою форточку, открою газ. И все!»
И вот он у озера!
- Ну что, Савич, берись за сеть!
- Взялся!
Огромное красное солнце уже зашло за тот
берег, и теперь там пылало зарево. В воздухе появились и стали метаться с
криками тучи птиц и горизонт из-за них потемнел, но минут через пятнадцать,
когда гомонящие стаи уселись на ночлег, открылась прощальная полоска
догорающего дня.
Бых лежал у кострища, привычно опершись о
левый согнутый локоть, - как в шалаше, когда черкал в тетрадочке. Угли седели,
разваливались, потрескивая. Потянул с озера робкий холодок, обнял горячее тело,
постепенно остужая его и наполняя воздух долгожданной прохладой, - он все
лежал, опираясь на затекший, вмявшийся в землю локоть. И незаметно уснул,
придавив жухлую травушку своим огромным тяжелым телом.
Проснулся оттого, что кто-то щекотал ему
ноздри. Отмахнувшись, открыл глаза, в слабом малиновом свете луны увидел: рядом
сидел Федосеич с травинкой в руке.
- Иди, там до тибе калмычка пришла!
В плотном сумраке шалаша, затаившись, ждала
его Роза! Он сходу обнял ее:
- Здравствуй, моя хорошая!
Она засмеялась смущенно и радостно, повисла
на шее, потом уронилась навзничь и ждала, стыдливо прикрыв глаза рукою, -
трогательная, горячая, манящая.
Когда на другом берегу загалдели, проснулись
гуси, Роза покрывала поцелуями его широченную грудь, напоследок дохнула в самое
ухо:
- Еще приду!
И все. Исчезла.
После ее ухода он лежал, слушая трепетание
листьев на тополях, в шалашовом входе виделось смутное шевеление теней:
утренний ветерок напомнил о новом дне. И незаметно уснул – легко и спокойно.
Опять разбудил Федосеич:
- Савич, раз-перераз, два на полтора и
обратно, пора за сеть браться, жених калмыцкий!
Пришлось выползти в рассветный полумрак.
Роза не пришла ни светлым, ни темным вечером.
И хотя Сушко и говорил, что «свежая юшка и ядрит, и бодрит, и мущинство
шевелит», Бых сначала не очень ждал, вроде, насытился. Но хотелось еще раз
взглянуть на нее, ощутить ее – горячую, ладную, крупную!
С напрасным ожиданием возникла досада, в
голову полезли обидные мужские сомнения. Ожидаючи, он пересилил сон, и потом
плохо спал, и после рассветного побудного мата Федосеича вылез из шалаша с
тяжелой головой и вялым естеством, и долго плескался в озере, прежде чем
взяться за сеть.
Днем приехал Сушко, и на вечернюю тоню пошли
раньше обычного, решили пображничать, и хотя взяли всего три центнера, не
печалились: будет еще рыба на их веку!
На закусь Сушко выложил вяленую конину,
добытую у ногайцев. Вынул белую канистру из газика: - Ну, казаки, у кого мозоли
от стаканов, кто пить не будет?
Мужики, улыбаясь лукаво, протянули к нему
граненые емкости.
Бых замешкался.
Сушко взглянул на него понимающе: - Пей, пей,
без подмесу!
Шустрик, сморщившись в улыбке, словно надетая
на руку резиновая кукла-перчатка, пошучивал, когда мужики опрокидывали в себя
пахучую влагу: - Она его берет! Она его берет!
Когда же выпил сам, отрицательно замотал
головою: - Она его не берет! Она его не берет!
Рыбаки посмеялись:
- Остряк-самоучка!
- Эх, ма, кабы денег тьма! – вздохнул
Федосеич.
- И что, королевну купил ба? – вонзился в
него глазами-бляшками Шустрик.
А что королевна? – отбрил Федосеич. – Все у
баб одинаковое! Тольки завертка разная!
Привыкнув к рыбакам, Бых чувствовал себя
легко и свободно, и видел, как им легко с ним, по-свойски, и тихо хмелел вместе
с ними, но его второе «я», - трезвое, неподвластное ничему, определяло главное
в их разговоре и поведении, и запоминало это накрепко, навсегда.
Он тщательно скрывал от них сокровенное, опыт
научил его: ни соседям, ни приятелям не говорить о своем писательском деле,
иначе сразу замкнутся, будут глядеть с опаской, - а ну как о нас пропишет чего?
И когда Федосеич спросил его о профессии, ответил, как в прошлом году Сушко:
- Корректор!
- Эт што за зверь?
- Журналисты сдают текст, а я вычитываю,
убираю ошибки.
- Вроде учителя?
- Вроде!
На лице Федосеича отразилось спокойствие, и
Бых понял, что верно поступил, не сказав полной правды.
Выпив еще вина, бригадир поморщился:
- Эх, пить так водку, любить, так молодку!
И хитро подмигнул Быху.
Бых смотрел на него с удовольствием:
полуседая грива, большой умный лоб, чуть выпуклые серо-болотистые глаза, мощные
темные брови углом, сильный волевой подбородок, широкие вислые по краям усы –
«И откуда в нем эта порода?»
- Ты каких кровей, Федосеич?
Тот махнул рукой:
- Всего намешано! Чукчей вот только не было!
Кукольное лицо Шустрика растянуло улыбкой:
- Ихние бабы не отпустили б тебя!
Федосеич глянул на него снисходительно:
- Да уж, такого, как ты, не сделал ба!
Шустрик обиделся:
- Да ты знаешь, что чукотские бабы мне
говорили? «Сюкоськи музик пляхой, а руськи музик осень слявны!»
Сушко зашелся хохотом, все посмеялись за ним
вослед, и Шустрик, озорно поглядывая на сотрапезников, хихикал долго и
радостно!
Луна, как всегда, выползла и застряла у
горизонта, кроваво красная.
Бых, лежа у шалаша, остался наедине со своими
мыслями. Хотелось кого-то позвать, хотелось любви и слов, которые рождаются
вдалеке… Он столько раз прощался с любовью, с молодостью, ставил крест на
себе.. Что было, - казалось, было не так, не в полную силу, или было
легковесно, мгновенно, или обещалось загаданное, но явило свою прелесть, когда
все отцвело… Не раз ожидалось, что вот-вот придет счастье, но оно не приходило
и не приходит. Придет ли?
Сойдя в Кисловодске с поезда, он сразу попал
в иной мир, а углубившись сперва в горы, а теперь в степь, отдалился на тысячи
километров от всего привычного, казавшемся нормальным, обыденным и
естественным, а теперь, отсюда – пустым и бесцветным.
Все думалось, что главное, лучшее еще
впереди, и все еще будет, и вот-вот начнется то, чего ждал и хотел, но понял
здесь, что лучше, чем эти дни на Состе, вряд ли уж будет!
Услышал в кустах за шалашом голоса, один –
грубоватый – Федосеича, другой женский – ласковый, какой-то округлый, ладный.
- Что ж ты айрану не принесла?
- По жаре-то з ранку не приготовила, думала,
и так скиснеть, а он тольки задумался!
Казачка! Все перемешалось в этих степных
краях!
Казаки – русские, украинцы, - калмыки,
ногайцы, цыгане, горцы – ну и сплав! Многолика ты, Русь!
Звезды зажглись, приблизились, разгораясь, и
к утру вновь отдалились, бледнея. Бых все не спал. Неужели, это его последнее
жаркое лето? Неужели теперь только осень и зима его жизни? Все минует, как
миновало его белорусское лесное начало – с ягодно-грибными рассветами, с
гулкими боями сохатых, огненными танцами лисов, ярыми налетами селезня. И его,
Быха, молодыми забавами на сеновалах, когда от страсти пресекало дыхание…
Во ВГИКе он учился у самого-самого,
народного, корифея, тот считал его «надеждой нашего кино», и, вдохновленный
этим, Бых написал сценарий, как казалось ему, гениальный, и отправил его
другому народному, тоже корифею и классику, и радостно ждал ответа, - что вот,
мол, спасибо Вам, дорогой наш автор, запускаем мы Ваше творение в производство
незамедлительно!.. Ждал год…два…три… Уж с тоской… А потом на экраны вышел
фильм, в котором Бых узнал свой сценарий, но его фамилии в титрах не было, была
другая, чужая!.. «Шляпа ты, шляпа, - пенял ему тогда однокурсник, - даже не
зарегистрировал свое авторство, сейчас судиться бы мог!»
С тех пор Бых не писал сценариев, только
прозу. Но печатали ее неохотно, по крохам, и хотя полнили ею портфели редакций,
ждать публикации приходилось едва ли не десятилетие…
И с каждой публикацией росла зависть к нему,
и все больше фальши становилось вокруг, и это подтачивало его, и стало грызть
лютой московской бессонницей. И он обессилел!..
Сумрак уполз от воды и затаился где-то в
кустарнике, грядущая заря пролила на иссохшие травы первые слезы.
С сетью зашли подальше от берега, - по шею,
ноги вязли в глубоком иле, измучились, но взяли всего два центнера. Уловы
падали день ото дня, пора было перебираться на другое место, хотя бы за
километр отсюда, и Федосеич объявил:
- Завтра после утренней тони переезжаем!
Хлебнув холодной вчерашней юшки, Бых ушел к
шалашу, лег возле и крепко уснул.
Проснулся через пару часов. Глубокая небесная
тишина, так ясно им угаданная, неотрывно тянула к себе, и он все глядел и
глядел вверх – на бездонную синь, и думал о детях.
«Дай Бог вам всего того, чем и сам жил, чтоб
и крепко было, и горько, и сладостно! Дай Бог вам такой вот Состы, - живу ей
сейчас и еще долго ею жив буду!»
Серые глаза его, вобравшие небесную синеву,
незаметно закрылись, и перед ним побежала дорога… Ее пересекало множество
других степных накатанных дорог, но вот осталась только одна – его дорога… И
вместе с дорогой бежала, летела орлиная тень…
А орел, с огромной высоты глянув мимолетно на
крохотного человека внизу, в стороне от людишек, копошащихся на берегу,
завершил прощальный круг над озером и устремился к дальним своим владениям,
светившимся тусклым серебром у самого края земли.
"НАША УЛИЦА" №116 (7) июль 2009