Олег Дорогань "На метафизических часах времени" О романе Виктора Широкова "Сытый днями"


Олег Дорогань "На метафизических часах времени"
О романе Виктора Широкова "Сытый днями"

"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин

 

 

 

 

вернуться
на главную страницу

Олег Дорогань

НА МЕТАФИЗИЧЕСКИХ ВЕСАХ ВРЕМЕНИ

О романе Виктора Широкова «Сытый днями»

Виктор Широков написал новый роман «Сытый днями» о военном моряке, позже з/к, отце своей одноклассницы и о себе, вернее о лирическом герое; и по-прежнему в своих новых устремлениях он непредсказуемо интересен. После постмодернистских пародий романист стал в самом традиционном смысле неожиданно реалистичен.
От метафорической сложности он обратился к метафизической простоте. Помните, у классика: «в конце нельзя не впасть, как в ересь, в неслыханную простоту». Сложности Широкова учила вся мировая литература. Ведь когда он в раннем возрасте пустился вплавь по литературному морю, то сам постоянно усложнял условия своего плавания – от Стивенсона к Конраду, от Уитмена к Уайльду, от Каменского к Пастернаку, от Пруста к Джойсу, от Сартра к Камю, от Бунина к Набокову…
Опыт мировой литературы нашел воплощение на страницах многих его прозаических и поэтических произведений. Заметьте: «Прочитанные книги были не только путеводной нитью в лабиринте духовных исканий, но и сплетались порой в паутину, в плотный кокон программирования личности и предопределенности движения вперед. Или по кругу». Из запутанного клубка великих концепций, положенных в основу многих этих книг, он выпутывает свою нить и пытается прянуть ее к сердцам своих читателей.
В новом романе писатель во многом использует впечатления детства и юности, особенно те, что требуют распутывания всех тех клубков, которые казались когда-то запутанными. «И это всё в меня запало, и лишь потом во мне очнулось» - такое поэтическое признание сделал в свое время Давид Самойлов. Так и у Виктора Широкова сегодня – всё, что он хотел постичь и объяснить в себе и в других, наконец, явилось с полной ясностью и отчетливостью. А полную ясность как раз и сопровождает та сама простота, которую принято называть гениальной.
В детстве и юности нами движет какая-то неведомая сила, она разыгрывает с нами разнообразные сцены, и если мы легко вживаемся в предлагаемые жизненные роли, то и жизнь для нас протекает легко и просто. В своём советском детстве мы не задумывались о том, то все мы, несмотря на атеистическое время, в руках у Бога, что Он движет нами и помогает сложить свои судьбы.
А теперь, в зрелости, после всех потрясений, переломов и крушений современной нам эпохи, мы стараемся анализировать происходящее, контролировать каждый свой шаг, думая, что тем самым хоть как-то облегчить свою судьбу. Ан не тут-то было. Жить становится всё сложнее. Идёт некое наслоение, нагромождение лиц и событий, мыслей и цитат. Такое может придавить, сломить крылья души.
И все мы, так или иначе, попадаем в парадоксальное состояние, чувствуя, что простота и сложность юности и зрелости не одно и то же.
Постмодерн обычно и предполагает такого рода нагромождения. Не зря и персонажи антимодернистских сочинений В. Широкова, как правило, люди со сломанными крыльями. Оттого и анти…
Вот и сегодняшнее время, перенасыщаясь, уходит в постмодерн; наверное, чтобы не кончить уже «полной немотой», предощущая её, так как доходит до грани абсурда, за которой уже ни времён, ни эпох – одна бездна. Бездна немоты и прорва пустоты. И постмодерн, как в свое время авангард в искусстве, рано или поздно приходит к предельной простоте, к крученыховскому «дыр бул щир» или к «Черному квадрату», известной авангардистской иконе Казимира Малевича. Идет заглядывание в тёмную бездну, вслушивание в «белый шум».
Так и герой, alter ego Виктора Широкова задумывается над психологическими безднами: «А дно души человеческой вообще дна не имеет. Всегда может произойти что-то еще страшнее и подлее, чем ты уже испытал, видел и вроде бы понял».
И реальность кажется настолько ирреальной или сюрреалистичной, что уходишь от нее к белому листу, начинаешь с начала, с нуля. В одной из любимых автором кинокартин «Орфей» (Жан Кокто) есть такой эпизод: два поэта в литературном кафе сокрушаются, до чего же дошла молодежь; самым известным и модным у ее вдруг стал поэт-авангардист, опубликовавший в журнале свою поэму, где под заголовком «Обнажение» следуют совершенно чистые, пустые страницы…
Что ж, это абсурдом и не назовешь, в этом можно прочесть молчаливый призыв начать с чистой страницы, не повторяя ошибок старшего поколения. Еще двадцать лет назад Виктор Широков пророчески написал в стихотворении «8 ?»: «Наверно, в том и кроется отвага, чтоб, зная участь, не бросать руля и не спускать перед бедою флага, всё вынести и вновь начать с нуля».
Любое обнажение – это своего рода возврат к первородному детству человечества, к чистоте, не запятнанной делами и одеждами. И человек становится «сытый днями» этого своего хрустального детства, испивая его полной чашей первозданных впечатлений. И автор со своими героями, прототипами которых послужили в основном друзья и приятели детства и юности, поначалу старательно пытается её вернуть.
«Снимите с меня повязку виденного, сбейте с меня оковы сделанного. О, мое первое озеро, отразившееся в белом облаке!» - так вслед за поэтом В. Буричем мог бы сказать и В.Широков.
Как плохо, когда мы никак не можем освободиться от отягощающего душу груза лет, бремени опыта. И как хорошо, если мы просыпаемся, а вчерашний день остаётся для нас безгрешно-чистой страницей, а новый день лежит перед нами как чистый лист.
И метафизическая простота стучится в наши сны…
Вот и у его героя назавтра начинался новый длинный-предлинный день – «один бесконечный день одиночества с перерывами на короткие сны». И Широков пытается наполнить его, этот долгий день жизни, истинным сакральным содержанием: «Воспоминания, вообще-то, не только иллюзия повторной жизни, но иллюзия хоть какого-то стоящего дела, не просто блажь и забава одинокой старости. Я бы назвал писательство и чтение двумя половинками евхаристии; та же умозрительная метафора страшной и святой Жертвы Тела и Крови Господней, Которая и приносится на божественной Литургии за всех живых и усопших. И не только приношение Святой Жертвы. Во многих таинствах мы получаем благодать Божью, но именно в печатном слове мы принимаем Самый Источник всякой благодати».

* * *
Не оттого ли и этот роман-ектенья, по собственному жанровому определению автора, явлен как роман-очищение, роман-прощение, роман-спасение? Это – роман, подспудно «включающий ектеньи: великую и малую, сугубую и просительную; о свышном граде и о спасении душ наших, о мире всего мира, оп предержащих властях наших и обо всем воинстве; о благорастворении воздухов, об изобилии плодов земных и временах мирных; о плавающих, путешествующих, недугующих» и так далее.
И в нём автор пытается из-под спуда наших душ извлечь ту святость, ту глубинную и естественную сакральность, которая и в советские времена в каждом из нас жила хотя бы на генном уровне, и вышибить её не могли никакие идеологемы.
В таком свете писатель представляет главного героя романа Валентина Расторгуева: «Стоило заметить, что хотя Валентин и был воспитан в тогдашнем атеистическом духе, но бабушка, когда он в трехлетнем возрасте пробыл у нее все лето в деревне, окрестила его в деревенской церкви и несколько раз причастила. И хотя он не носил металлический крестик, боясь насмешек сверстников, но бережно хранил его в чемодане вместе с маленькой деревянной иконкой, на которой Спас Ярое Око пристально и строго смотрел прямо в душу».
В совершенстве овладевший приёмами постмодерна автор и в этом своем реалистическом произведении не обходится без них окончательно, точно так же как не мог обойтись без аналогичных приемов Владимир Набоков, внимательно следивший за всеми новыми веяниями в мировой литературе.
Только в данном случае автор романа «Сытый днями» их максимально маскирует, не дает им выпячиваться, иначе, наверное, получилось бы опять что-то вроде пародии, непроизвольно снижая то, что выносится в подтекст и во второй план. А он здесь есть, даже намечен еще и третий план, где находят место философские размышления. Повествовательная часть носит хроникально-событийный характер, а этот третий план стоит несколько особняком, так как большое количество философских раздумий могло бы, видимо, нарушить ритм повествования, динамику действия.
Третий план выступает непроизвольно, хотя и начинается с эпиграфа к роману, с «Книги Иова», а более объёмно – с цитаты из Октавио Паса, настраивающей на уход в метафизическое пространство свободы: «Человек – это всегда открытая возможность падения или спасения… мы живём в падшем мире, где человек сам по себе ничего не выбирает… человеческая свобода подчинена благодати». И далее – продолжение цитаты, из которой следует, что в нашем сложном мире свобода не может быть абсолютно свободной, и если в мир наш подпущен сатана, то она ограничена, она закольцована на себе в той мере, в какой наши великие замыслы становятся ничтожными. И любая независимость остается таковой лишь тогда, когда она оплачена не материально, а духовно. А раз зависит от мзды, от взятки, то это уже не независимость
«Как это свобода до грехопадения могла выбрать зло? И что это за свобода, сама себя отрицающая и выбирающая не бытие, а ничто?.. религия апеллирует к вечной жизни. Она избавляет нас от смерти, превращая земную жизнь в нескончаемые мучения во имя изначальной недостачи. Убив смерть, религия обездвиживает жизнь. Вечность мгновенно становится необитаемой. Потому что жизнь и смерть неразделимы. Смерть всегда в жизни – мы живём, умирая. Мы проживаем каждый миг умирания».
Смерть и жизнь ограничивают друг друга. Они обмениваются смыслами, и потому они не абсурдны. Таковыми они становятся только благодаря религии. Утверждение необходимости религии – это ткётся доминантной нитью романа. Однако не носит самоцельности, а органично вытекает из художественных картин и диалогов, возвышаясь до философских обобщений.
Третий план и выполняет задачу сосредоточения и обобщения всего, что работает на духовную идею.
А первый и второй планы как бы меняются местами. Один из них, скорее всего, начинается с автобиографических фактов жизни самого автора. Другой являет собой литературно обработанные воспоминания Валентина Расторгуева, непосредственного участника изображаемых им же событий, имеющих важное временное, врезавшееся в историю значение. Будучи отцом одноклассницы второго героя, alter ego автора, он, передавая именно профессиональному писателю свои воспоминания, таким образом, производит как бы завещание от одного поколения к другому. И здесь уместен некий параллелизм, когда автор впечатления своего детства, плавно переходящего в отрочество, юность, а затем и зрелость, постоянно сопоставляет с подробным описанием примерно такого же периода жизни у Валентина Расторгуева.
Создавая художественно оправданную игру планов, писатель нередко смотрит словно бы сверху на своих героев; так вероятно Создатель смотрит на свои творения. Но при этом Виктор Широков пытается уйти от заданности, нарочитости, умозрительности, всё же давая незаметный намёк, что ему хотелось бы, чтобы читатели это заметили и оценили. «Следует понимать, что жизненные испытания были только ступенями, по которым поднимались наши герои в своих поисках смысла жизни, сейчас эти ступени во многом остались позади»…

* * *
На переходном этапе от поэзии к прозе у Виктора Широкова сложилась книга «Случайное обнажение», где новеллы, овеянные воспоминаниями юности, образовали классическое романное панно. Может, годы и стали склонять писателя к прозе, душа его осталась юношески романтичной. После антимодернистской прозы он и здесь, в реалистическом романе, остается поэтом.
«Ему сразу привиделась мама, её волнистые светлые волосы с локонами, которые иногда таинственно закрывали её лицо, подвижное и молодое. Её голубые глаза мелькнули в полутёмном коридоре, как светляки, и тут же исчезли».
А «щелчок дверного замка», который прозвучал «как пистолетный выстрел и надолго сохранился в памяти юноши как символ прощания с беззаботным, хотя и военным детством», метафорически замыкает и закольцовывает разные эпохи…
В повествовательный простор новой широковской прозы активно вторгается яростная стихия северного моря, его «учащённое дыхание». Валентин из столичного Даниловского детприёмника, где потом был восстановлен Свято-Даниловский монастырь, в 1944 году был направлен в школу юнг, в Архангельск. На море он получает боевое крещение. В 14-летнеивозрасте участвует в боевых действиях. А в 17 лет попадает в тюрьму как совершеннолетний; в своё время подделал документы, накинув себе лишний год, чтобы встать в строй наравне со старшими сверстниками, а потом, в послевоенное время, решил работать на железной дороге. И там, отстаивая свои права, сразу становится неугодным начальнику отдела кадров, попадает под следствие и далее, как говорится, по полной программе – в перипетийные переплетения судьбы.
При всей несправедливости, существовавшей во времена становления советских устоев, быт героев повествования наполняют приметы естественной религиозной сакральности. Они исподволь проникают в реалии обезбоженного времени, и от этого кажутся ещё сакральнее: «Оглянувшись, он заметил, что тётя Зина несколько раз перекрестила его в спину и что-то беззвучно прошептала сухими тонкими губами». И рядом, параллельно другой герой замечает: «На этих последних словах неожиданного наказа-завещания давний мой, пусть и бывший, сосед приобнял меня и перекрестил потом напоследок в спину, что я отметил, полуоборотившись, краешком глаза».
Своим персонажам Широков даёт семантически связанные с общими культурными представлениями фамилии, которые были и остаются на слуху: Расторгуев, Кожедуб, Переверзин, Цыплакова, Мережко… И это, видимо, не случайно.
Автор вводит в свой роман и образ писателя-рассказчика, что характерно почти для всех его прозаических произведениях. Образ alter ego позволяет ему ненатужно вписывать в повествовательный слог стиль контрастных эссе. Так, передавая писателю рукопись, Валентин Расторгуев наводит его на ответные сокровенные мысли: «Выписываю буквально: писатель есть соглядатай читательского мира, он должен быть плоть от плоти тех читателей, для которых он пишет или будет писать. Только тогда он будет свободен в своих оценках и справедливо распределит масштабы изображаемого».
Распределение этих масштабов и составляет архитектонику повествования, с виду реалистического, а по мере проникновения в глубину характеров – постоянно усложняемого и, наконец, все-таки выходящего за рамки традиционного реализма. «И что там пресловутый non fiction, всё равно всё, что на бумаге – в той или иной степени выдумка. Любая изреченная мысль есть ложь, прав Тютчев. И художественная правда нередко важнее самой-рассамой правды жизни. Главное – удержать крохи искренности, как бы они не были неприглядны».
Так рекомендации одного автора другому, хоть и профессиональному, исподволь становятся напутствием всем будущим авторам: «И помни, правдолюбец, что сама правда жизни преходяще изменчива. Вечно ново и вечно правдиво лишь искреннее чувство, двинувшее руку художника, так сказать, художественное оформление документальной маски».
Здесь открыто проявлено и писательское кредо, положенное в основу романа, то создающее, то срывающее маски, в зависимости от того, как этого требует историческая и художественная правда, а также индивидуальная творческая свобода: «Важно, чтобы это повествование сохранило индивидуальная творческая свобода: «Важно, чтобы это повествование сохранило индивидуальную правду тех дней, переплавленных в тигле многих последующих испытаний, правду полувековой давности, а не правду сегодняшнего мироощущения, чтобы, перешагнув через детей и внуков, уйти к более дальним потомкам. Именно поэтому о ней нельзя рассказывать от первого лица, как собственно и была наговорена-записана первоначальная рукопись. Новый намеренно безличный ракурс, мне кажется, даёт больший диапазон свободы изображаемой личности».
И это звучит отнюдь не как наставительная сентенция, а как – надиктованная жизненным и творческим опытом и судьбой страны истина, имеющая точное идейно-художественное обоснование.
Что интересно – словами очередного литературного эссе говорит и командир тральщика, в подчинение которого волею судьбы попадает Валентин Расторгуев. Это явно нетипично, однако такой антитипичности, по всей видимости, и добивается автор романа, имея в знакомых военнослужащих, к примеру, меня, любящих читать и писать эссеистику подобного рода.
Из рассуждений этого командира можно почерпнуть глубокое художественное обоснование имени героя – Валентин. Окружённое историческим ореолом, оно придает дополнительный философский вектор дальнейшей судьбе героя: «Был такой гениальный мыслитель и философ, родом из Египта, почти сразу после Христа. У него даже последователи были, валентиниане, до 5-го века их влияние дотянулось. Жил в первой половине 2-го века. Служил в Риме при трёх папах: при Гигине, Пии 1-м и папе Аниките. Умер он на острове Кипре, так что с морем, как говорится, был накоротке, на «ты». Для него праотцем всего на свете была Глубина, совершенный эон…».
Широкова очевидно во всём и всегда заботит проблема глубины, измеряющей бездну, и молчание, заключенное в ней. Он пытается изучить её белые пятна и черные пустоты, обращаясь за помощью к мыслителям прошлого и вплетая замысловатые узоры их философских размышлений в свою более аскетическую канву повествования: «Непостижимое Глубины всегда остаётся в Молчании, а постижимое становится началом всего, из потенциальной мысли первоэона актом его воли, будучи произведено в действительность. Это и есть Ум, с которым в отношения входит Истина. Они, оплодотворяя друг друга, производят Смысл и Жизнь, а последние, в свою очередь, порождают Человека и Церковь, то есть общество».
Видно, как, задумываясь о смысле и истинности жизни, Широков обращается к сокровенному первоисточнику, чтобы вновь разделить и взвесить на весах разум и истину, смысл и жизнь, а затем человека и веру, ищущих друг друга, а, смешав их, уравновесить для себя. «Эти четыре пары составляют совершенную осьмерицу (огдоаду), которая производит ещё 22эона. Все вместе 30 эонов и составляют выраженную полноту абсолютного бытия, Плерому. Последний из тридцати, женский эон, София, возгорается пламенным желанием непосредственно знать и созерцать Первоотца – Глубину».
Виктора Широкова, по всему, привлекает стремление древних мыслителей постичь и объяснить строение духовной вселенной, её порядка, организовавшего хаос, проникнуть в её сокровенное нутро. Он поддается обаянию философских фантазий и увлечённо вкладывает их в уста своего персонажа, казалось бы, далёкого от них по роду своей деятельности: «Как-нибудь я расскажу об этом поподробнее; пока только замечу, что положительным результатом беспорядка, вызванного неожиданными поступками Софии, явилось произведение Единородным двух новых эонов – Христа и Духа святого. Пропуская многие детали, упомяну только, что благодаря проискам мятежного эона Ахамот, из её страха, увы, возникли сатана и демоны, а из стремления к утраченному произошли Демиург (космический ум) и прочие душевные существа; весь наш физический свет есть сияние её улыбки, а вся влажная стихия в нашем мире – это слезы Ахамот, плачущей по утраченному Христу».
Знаменательно звучит здесь имя Иисуса Христа, чтобы воспеть, прежде всего, духовную составляющую в человеке, упоминая все начала, из которых он состоит: «В человеке соединены три начала: материальное, душевное, полученное от Демиурга, и духовное, вложенное Софией и Ахамот. К сожалению, в отдельных людях превалируют те или иные начала по отдельности, а не совокупно. И это «к сожалению» указывает на конфликтность существования каждой личности, заложенное в ней самой.
В дальнейшем автор так же подробно даёт обоснование редкого и величественного имени одной из героинь - Вероника.
Что до Валентина, то он тогда мало что понял из рассуждений командира, а услышанные тогда слова о Христе даже напугали его, совсем ещё подростка, ибо никогда дотоле он не встречал подобной свободы самовыражения.
Важно заметить, автор в этом своём романе словно старается как можно больше отдалиться от постмодерна, поразившего не только мировую литературу, но и все проявления Времени. Новое смутное время, время разгульного постмодерна, принесло многим столько лишений и нравственных мук, что был, кажется, перейдён некий последний порог боли. И безумие для многих стало обезболивающим средством. Правда, несмотря ни на что, ядра метасакральности продолжают сопротивляться разгулу низких истин, хаосу, десакрализации всего и вся.
Наверное, поэтому и в этом романе Виктора Широкова герои, как правило, с наполненными смыслом, а потому сложившимися судьбами. И всё это вопреки и благодаря тому, что время их детства и юности было грозовое, роковое, военное, и любым поворотом или крутым зигзагом могло сломать или перечеркнуть судьбу любого, кто бы он ни был.

* * *
Главный герой романа Валентин Расторгуев выписан автором в его разных социальных ролях и в неоднозначных метафизических ипостасях. Но лучше всего, на мой взгляд, писателю удался Валентин в то сложное время войны, когда он, матрос-сигнальщик, «дважды рождённый», заслуживший две медали, ещё оставался всё-таки подростком. Здесь наиболее ощутима авторская заинтересованность его судьбой, бережно-внимательное, чуть ли не отеческое отношение к каждому его слову и поступку.
И эта часть повествования представляет собой написанный со знанием дела образчик корабельного бытописания, вспыхивающего романтическим пафосом: «Ах, море-море, как же ты быстро улетучилось с горизонта! Куда исчезло? Славное мгновение; миг напряжения, романтики, очарования; мгновение юности. Впрочем, море не даёт ничего, кроме жестоких ударов, тут прав уже английский классик, но всегда это самое лучшее время – быть молодым и скитаться по морям, которые нередко дают почувствовать удары судьбы, однако дают возможность ощутить и собственную силу».
И далее: «Эх, насколько Проше было в море! Задачи были ясны, цели определены, друзья были рядом, подпирая плечом, а враги тоже не маскировались и были видны, как на ладони. Запах солёной воды скрашивал смрад неизбежных военных нечистот и действительно был подлинным эликсиром жизни. Правильно заметил Джозеф Конрад: у того, кто изведал горечь океана, навсегда останется во рту его привкус». И английский классик невидимо витает над морскими страницами романа, исполненными романтической дымки и героическими трудовыми буднями.
Далее и Борис Пастернак присутствует здесь, то незримо, то явно, он тоже вплетается в третий план. Усиливая то, что ближе к поверхности повествовательной канвы.
Так начинают: года в два от мамки рвутся в тьму мелодий, щебечут, свищут, а слова являются о третьем годе…
Мать рассказчика как попала в госпиталь после тяжелого ранения, так и попала, не прислав ни одной весточки; ему же всё как-то не удавалось начать её розыски.
А потом он узнает, что он «бастард, незаконнорожденный», настоящий отец его бросил до рождения, предал, отрёкся, а сейчас «словно проснулся, хочет на готовенькое – получить взрослого небездарного сына, не приложив никаких усилий и затрат, оскорбив смертельно давным-давно… бедную мать».
Так настигают его глубокие переживания и раздумья о «новонайденном отце». И автор, будто вслед за своим героем, выражает свое сыновнее отношение к старшему поколению, вынесшему и военное лихолетье, и относительно мирное, но тоже разрушительное смутнолетье: «И стыдно становится, истинный крест, стыдно и до слёз жалко всех их, моих бедных родителей, всё их поколение, вкусившее сполна прелести Советской власти, раскулачивание, Отечественную войну и перестройку, наконец, под корень подрезавшую все их жалкие надежды на спокойную обеспеченную старость».
Так затевают ссоры с солнцем…

* * *
Повествование Виктора Широкова, на мой взгляд, представляет собой переход от антипостмодернизма к реализму, в чём-то близкому итальянскому неореализму, оставившему заметный след в киноискусстве.
«Знаешь ли ты, Валентин, про такое понятие как неореализм?» - в романе этот вопрос неслучаен.
И так же, как в итальянском неореализме, действие в этом повествовании осуществляется вокруг самых важных социальных проблем. Но именно в романе они получают больший метафизический отсвет. И сам автор определяет это так: «бродишь среди них, (то есть действий), как слепой в лабиринте; путеводная нить обрывается, и самое логическое происшествие принимает вид безумия. Или наваждения».
Здесь нет специально выдуманного сюжета, повествование идёт – как река, которая раскидывает рукава; в неё втекают и вытекают притоки и ручьи, и она свою полноводность разделяет с ними.
И жизнь человеческая протекает между берегами жизни и смерти. Однажды её руслу кануть или впасть в огромный океан метафизического времени. «Точно по Библии: «И умер Иов в старости, сытый днями». И похоронили в романе очередного Иова на Смоленском кладбище…
Все жизни в себя вбирает и «коллективная память человечества» - мировое искусство. И автор со своим героем, вбирающем в сознание эту коллективную память, задумываясь о жизни и смерти, приходит к мысли, что «суицид – позорное бегство от мира, отказ от него, признание собственной неспособности к выживанию», а жизнь – «единственное подлинное благо, позволяющее твари дрожащей на равных разговаривать и с вселенной, и с Богом».
Происходит постепенное воцерковление Валентина Расторгуева, начинавшего каждый свой день обращением к Пресвятой Богородице. Для него расширяется вселенная, и день прожитой жизни обретает особое значение. Наполненность богатством дней, сложившихся в годы и в судьбу, наконец, придает жизни необходимый смысл. И смерть тоже обретает смысл, а иначе – абсурдность самого существования.
«Только именно там можно найти правильный ответ, сделав, наконец, выбор: человек ли – оплошность Бога или Бог – оплошность человека? Тайна жизни раскрывается только смертью. Действительно, ирония слов: нельзя быть живым, если не можешь погибнуть. Люди – не вещи, им вечная (относительно вечная, вынужденная) жизнь не грозит».
Все мысли об этом вместе с событиями и поступками персонажей сходятся в центральном нервном узле романа, обуславливая его структуру. И вполне естественно в конце в канву повествования вплетаются выписки из ежедневника И. Сметанина, заполненного почти век назад. А из него видно, что кроме слога и способа изложения своих мыслей почти ничего в нашей социально-бытовой жизни не изменилось. Та же свобода, выходящая из-под контроля, несущая смятение умов, хаос и разрушение: «власти почти бездействуют. Всему дана свобода, Боже мой! За что такое наказание. Жаль очень детей. Малы очень…»
Во все времена не только простого, но и образованного интеллигентного человека на Руси подавляли, принуждали смиряться, руками одних унижались и уничтожались другие. И все гуманитарные завоевания в обществе приходилось отвоёвывать вновь и вновь. Каждое поколение устанавливало свой баланс прав и обязанностей, распределение и уравновешивание своих весовых категорий. Кричащая социальная несправедливость обязательно подстерегала якобы независимую личность на каждом шагу. И необходимо было бороться, отстаивать свои права с разной степенью защищённости и результативности.
Слава Богу, вновь и вновь взорам являлся охранительный образ Богородицы, а под её покровом спасительными ангельские силы. Возносились к ней молитвы и мольбы; и неявно, невидимо и все-таки непременно приходило спасение к молящимся, истинно верующим… И порушенная справедливость снова обретала необходимый вес, зыбко и нестойко покачиваясь и колеблясь на метафизических весах времени.

“Наша улица” №121 (12) декабрь 2009

 

 
 
  Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве