вернуться
на главную страницу
|
Виктор Широков
СЫТЫЙ ДНЯМИ
роман-ектенья
Почему бы не простить
мне моей вины, не пройти мимо моего прегрешения? Ибо вот я лягу в прахе,
поищешь меня – и нет меня.
Книга Иова
Перед
Богом, существом совершенным, все существа, включая людей и ангелов, страдают
недостатками. Их недостаток состоит в том, что они не Бог, что они не
самодостаточны. Но эта несамодостаточность выступает у людей, и у ангелов
как свобода: ведь возможность движения, восхождения к бытию или падения
в ничто неизбежно предполагает свободу. С одной стороны, несамодостаточность
рождает свободу, с другой, сама свобода – это возможность справиться с
изначальной ущербностью и несамодостаточностью. Человек – это всегда открытая
возможность падения или спасения… мы живем в падшем мире, где человек
сам по себе ничего не выбирает… человеческая свобода подчинена благодати.
Человеческая недостаточность – это действительно малость, скудость, нехватка,
но это не значит, что благодать подменяет свободу, она ее восстанавливает:
«Благодать – это не наша свободная воля плюс сила благодати, но наша свободная
воля, посредством благодати обретающая силу и свободу»… Как это свобода
до грехопадения могла выбрать зло? И что это за свобода, сама себя отрицающая
и выбирающая не бытие, а ничто?.. религия апеллирует к вечной жизни. Она
избавляет нас от смерти, превращая земную жизнь в нескончаемые мучения
во имя изначальной недостачи. Убив смерть, религия обездвиживает жизнь.
Вечность мгновенно становится необитаемой. Потому что жизнь и смерть неразделимы.
Смерть всегда в жизни – мы живем, умирая. Мы проживаем каждый миг умирания.
Октавио ПАС. Явленная тайна
1
После
внезапной, хотя и ожидаемой смерти девяностолетней тёщи дела мои вообще
пошли хуже некуда. Затяжной ремонт истощил не только мою не ахти весомую
денежную заначку, но переутомил физически.
Жена, фактически махнув рукой на меня и наши отношения, проводила время
на даче с внуками, ибо нынешние няни (а их было две, плюс две на смену)
всё равно требовали пригляду, а я волей-неволей прислуживал ремонтёрам:
размывал от обоев бетонные стены, убирал мусор, смывал натёки водоэмульсионной
краски, придерживал доски, стремянку, подавал инструменты, всего и не
упомнишь.
К тому же у меня пропала весьма солидная сумма денег, которую то ли спёр
сосед-рабочий, оставленный в квартире один, пока я ездил на рынок стройматериалов
за какой-то необходимой штуковиной, то ли сам я переложил внушительную
пачку баксов, завернутую в мятый надорванный конверт, в совершенно непредсказуемое
место.
Раздосадованный, мягко сказать, я был почти на грани нервного срыва, как
вдруг, словно гонг, прозвучал очередной телефонный звонок, и одноклассница
Нина Вахрушева пригласила меня на сорокапятилетие окончания средней школы.
Не
раздумывая, я собрался и уже через неделю покачивался на упругом лежаке
купейного вагона фирменного поезда, за сутки доставившего меня в горячо
любимый город П., куда последние годы не столь уж часто заносила меня
судьба.
Последний раз я появился здесь на региональном библиотечном форуме в качестве
собкора возродившейся из либерального пепла еженедельной газеты и был
неожиданно подавлен угрюмой сумрачностью лиц большинства моих давних знакомых,
когда-то подававших провинциальные надежды, а то и гремевших в местном
масштабе творческих индивидуумов.
Сам город основательно расстроился (безо всякой двусмысленности), хотя
островки старой купеческой и куда более поздней имперской лепки пестрели,
словно лужайки, среди новомодного смешанного леса железобетонных и кирпичных
конструкций.
Тут следует заметить, что хотя переезжал я в столицу из самого центра
города, с магистрали, носившей гордое наименование Комсомольский проспект,
но жил я там в примаках у тестя, а детство и юность провел на городской
окраине, где собственно и обреталась вожделенная школа.
В моей жизни было их всего две: 43-я и 41-я…
Соответственно в одной я проучился три года, поступив туда так называемым
вольным слушателем, прочитав в качестве испытания рассказ Льва Толстого
«Филиппок» и действительно, словно Филиппок, бегавший туда-обратно целых
три месяца, пока не был утверждён в качестве полноправного первоклассника.
Школа эта располагалась в одноэтажном бараке, окруженном изгородью из
деревянных реек, по внутреннему периметру которой выстроились зеленые
насаждения, среди которых несколько деревцев (рябины и черемуха) было
посажено лично мной то ли в 52-м, то ли в 53-м году.
Дальше шли несколько однотипных деревянных крытых рубероидом тоже одноэтажных
бараков, приспособленных под больничные корпуса. В ближайшем располагалось
инфекционное отделение, где моя мама была заведующей.
А наша семья (отчим, которого я не только тогда, но много позже считал
родным отцом, мать, младшая сестра и я) занимала одну комнатку в торце
аналогичного барачного пресмыкающегося, а, соседствуя, рядом, в специальных
кабинетах, функционировала районная санбаклаборатория, что давало определенную
привилегию: вместо надворного сортира всех желающих и страждущих привечало
отхожее место наподобие вокзального с подвесным бачком и зацементированным
очком, что хотя бы зимой не позволяло промёрзнуть.
Впрочем, по будням с раннего утра и до обеда в небольшом предбаннике нескончаемо
толклись люди, и только по воскресеньям можно было перевести дух. Тишины
не было и в выходные, так как окружающие строения (бараки, но уже двухэтажные)
гудели, словно пчелиный рой, от напора энергии отдыхающих от ударного
труда строителей гидроэлектростанции.
Стоит добавить, что в нашем бараке с одного боку функционировала аптека,
а с другого – детская поликлиника. По всему видать, выпадала мне очевидная
карта стать либо медиком, либо фармацевтом, и я эту долю хоть и не испил
полностью, но пригубил изрядно.
И сегодня благодарен судьбе, подарившей возможность выбора, как профессии,
так и образа жизни.
2
Школа
– первое, что вспоминалось Валентину, стоило ему оказаться наедине с собой.
И почему-то чаще это был его последний урок.
Привередливая учительница немецкого языка Белла Самойловна, поправив очки
и осклабив зубы, уже в самом начале урока попросила вертлявого ученика
с «Камчатки» открыть окно.
«Камчаткой» в классе считалась задняя угловая парта с оторванной нижней
крышкой, где было удобно заниматься чем угодно кроме выполнения очередного
учебного задания.
Валентина туда только что отправили со второй «родной» парты, чтобы одноклассники
не отвлекались от спряжения немецких глаголов, следя за его гримасами.
Валентин цыкнул зубом и посмотрел издали в окно. На дворе буйствовал май,
свирепо лезла во все щели зелень, весенние лужи давно высохли, и вся природа
так и вопияла: брось всё и развлекайся.
В классе же стоял спёртый воздух, дежурный не успел проветрить помещение
за перемену, и к тому же, наверстывая упущенное, сейчас старательно стирал
с доски алгебраические уравнения.
Валькина соседка по прежней парте, Светка Цыплакова, которую за жеманство
и пристрастие к кружевным воротничкам прозвали «тепличной мимозой», осторожно
прошептала:
- Котик, подожди, не открывай окно. Посмотри, ведь дверь не прикрыта,
будет страшный сквозняк. Ну, прошу тебя, не спеши, котофей.
Котом Валентина нарекли еще во втором классе за быструю реакцию, невероятную
шкодливость и бесшумную походку.
На просьбу учительницы он не спешил откликаться, обиженный неожиданной
«ссылкой», и продолжал демонстративно изучать учебник, будто бы штудируя
немецкий.
Белла Самойловна в это время проверяла по журналу наличие на уроке будущих
солдат и швей. Все вологодские мальчишки давно готовили себя к партизанской
войне, стремились помочь отцам, а девочки поголовно умели строчить на
машинке не только юбки, но и армейские рукавицы.
- Расторгуев, кажется, я просила вас открыть окно, в классе очень душно,
– произнесла учительница, снова осклабив передние продолговатые зубы и
поправив на носу очки.
- Простите великодушно, Белла Самойловна, а я забыл. Сейчас же открою,
- отозвался Валентин.
Надо же было как-то выкручиваться!
Он встал на ближайшую парту и перепрыгнул на подоконник, чтобы отодвинуть
верхний шпингалет. Вертикальная створка легко подалась, и тёплый майский
воздух, щедро пропитанный запахом сирени и черемухи, стал постепенно заполнять
помещение, где находилось тридцать шесть мальчишек и девчонок.
Учительница тем временем вызвала к доске Валькиного лучшего друга Колю
Антипова и потребовала проспрягать на доске немецкий глагол «arbeiten».
Наблюдая за правильностью исполнения, она повернулась спиной к ученикам.
А вот этого лучше не надо было делать.
Валька
мгновенно метнулся на подоконник, нырнул в растворённое окно и, держась
одной рукой за деревянную плаху подоконника, другой крепко ухватился за
угол бревенчатого здания двухэтажной школы. Дальше было делом техники
сползти на землю, отряхнуть ладони, цыкнуть зубом и оглядеться.
Затем он пошёл на спортивную площадку, где школьная команда сражалась
с таковой же соседней сорок шестой средней школы. Туда же на его беду
подошла завуч Раиса Николаевна. Увидев праздно шатающегося выпускника,
она остановилась, подождала и, глядя изучающе в упор, спросила: «Куда
это ты, Расторгуев, собрался? Почему не на уроке?»
- Опоздал, Раиса Николаевна. Клянусь, что не нарочно. Ну, ведь вы знаете,
какая «немка» строгая, вот и побоялся идти на урок, хотя всё выучил.
- Что это за жаргон – «немка»? Разве у учительницы нет имени- отчества?
- Простите, конечно, есть, Белла Самойловна…
- Вот-вот. Странно, что она не следит за дисциплиной. Ну-ка, пойдём со
мной.
Завуч взяла подростка по-пионерски за руку и почти насильно повела в здание.
Валька, понуро опустив голову, плелся, не отставая, и судорожно размышлял
о том, что влип хуже некуда и, поди, без вызова матери уже никак не обойтись.
Поднявшись по лестнице на второй этаж, Раиса Николаевна подошла к двери
класса, распахнув, пропустила Валентина вперёд, махнула рукой упреждающе,
чтобы ученики не вздумали вставать для заведенного приветствия, и подвела
ученика прямиком к изумлённой учительнице немецкого языка.
У Беллы Самойловны картинно отвисла нижняя челюсть, она зачем-то сняла
очки и изумлённо смотрела то на Расторгуева, то на заднюю парту в углу,
где почему-то отсутствовал сосланный на «Камчатку» вертлявый ученик.
- Где это вы его обнаружили, Раиса Николаевна? Он же только что был на
уроке. Правда перед этим я попросила его открыть окно, но он, вроде, потом
опять сел на свое место.
- А мне он сказал, что так вас, Белла Самойловна, боится, что, опоздав
на урок, не решился зайти в класс.
- Неужели я такая страшная? Вроде раньше он не из пугливых был. Что ты
молчишь, как воды в рот набрал, а, Валентин? Когда это ты из класса успел
выйти, да еще так незаметно?
Валентин как стоял у доски, так там и остался стоять, на одном и том же
месте, только поднял голову и успел заметить, что внимание одноклассников
целиком сконцентрировалось только на одном одушевлённом предмете.
Все они смотрели ему прямо в лицо, кто с тревогой, а кто с сочувствием.
Только Светка Цыплакова понимающе улыбнулась ему и незаметно для других
подмигнула, мол, держись, парнишка…
Тут к расспросам подключилась Раиса Николаевна и уже угрожающе спросила:
- Что ты, Расторгуев, всё время мне голову морочишь? Сочинил, что очень
боязливый, а, ты, оказывается, с урока внаглую сбежал. И как это проделал,
скажи на милость? В окно выпрыгнул? Как только при приземлении ноги не
переломал.
- Вовсе нет, не прыгал я вовсе. Спокойно по углу спустился, как только
увидел, что на спортплощадке наши ребята с сорок шестой школой сражаются.
Хотел пойти «поболеть» за них, помочь чем-нибудь. Разве вы не хотите,
чтобы мы выиграли?
- Постой-постой, как это «поболеть»? А если бы ты действительно упал и
ногу или руку сломал? Кто бы тогда за тебя ответственность нёс? Я или
Белла Самойловна?
Весь класс дружно ахнул, видимо, представив обстоятельства неожиданного
членовредительства и всевозможные ужасные последствия проступка соученика.
- Но я же не упал, - стал виновато оправдываться Валентин, неуклюже переступая
с ноги на ногу.
Он неожиданно понял огромность своего проступка – мало того, что переволновал
учительниц, но и вообще сорвал урок немецкого.
Тут
в кабинет в довершение всех неприятностей вошел директор школы Лев Николаевич,
по прозвищу «Галоген», одновременно учитель химии.
- Вот вы где, Раиса Николаевна. А я уж с ног сбился, вас разыскивая, пока
мне уборщица не подсказала. А что это у вас за дискуссия?
- Да вот с одним учеником разбираемся. Он уже через окно стал с урока
сбегать.
- Надо же какой реприманд. Как ваша фамилия, молодой человек? – спросил
уже Валентина директор.
- Расторгуев.
- Надо же, а я как раз буквально пять минут тому назад вами интересовался.
- Вот он собственной персоной перед вами, Лев Николаевич.
Наверное, нужно будет его маму на завтра в школу пригласить, раз он сам
ничего не хочет понимать, - вступила в разговор Белла Самойловна.
-Не надо маму беспокоить, к тому же она сейчас в отъезде. Ей сейчас вредно
волноваться, а я больше не буду нарушать дисциплину.
Валентин не мог выдавить из себя больше ничего в оправдание. Он снова
опустил голову и стал изучать носки стареньких ботинок. Один шнурок развязался,
и кончик его выглядывал из-под подошвы, словно хвост ящерицы или же полевой
мыши.
- Расторгуев, твое поведение давно переполнило чашу нашего терпения. Хватит
мешать нам заниматься. Забирай свой портфль, иди домой и без матери завтра
в школу не приходи. Лев Николаевич, вы согласны со мной, – повернувшись
к директору и снова водрузив на нос очки, произнесла Раиса Николаевна.
Директор молча посмотрел на проштрафившегося ученика, потом на завуча
и учительницу, и сказал Валентину:
- Вот что, дружок, собери учебники и погуляй пока в коридоре.
Подожди, нам надо переговорить между собой.
Расторгуев быстро побросал учебники в сумку и также понуро покинул класс,
провожаемый укоризненными взглядами одноклассников, разве что за исключением
Светки Цыплаковой.
Коридор
был пустынен. Коричневый крашеный пол блестел чистовымытым глянцем.
Подросток прошел в дальний угол, где стоял бачок с питьевой водой и, гремя
цепью, взял алюминиевую кружку, налил её доверху и выпил, не отрываясь.
Мимо прошелестела уборщица тетя Катя и на ходу бросила ему:
- Что-то рановато стал воду кружками глюздать. Вот и с урока выгнали;
за дело, наверное. Как не стыдно! Вот бы увидел сейчас отец, задал бы
тебе порку. Он-то на фронте, небось?
- Да нет у меня отца, тётя Катя. Под Курском погиб, еще прошлым летом,
– машинально ответил Валентин и пошёл назад, ближе к двери класса. Догадаться
о том, что там происходило, было выше его понимания, а подслушивать не
давала гордость.
Но прозвенел звонок, школа сразу ожила, загудела и даже засвистела на
разные лады. Из класса, словно пчелы из улья, вылетели ватагой одноклассники
и, одновременно гомоня на множество голосов, засыпали Расторгуева вопросами:
- Эй, котяра, поделись опытом, как это ты так незаметно из класса через
окно слинял? Никто даже и не заметил.
- Валюха, там футбол еще не кончился? Давай пойдём, может, игрокам замена
понадобится?
- Слушай, Расторгуев, а правду говорят, что твою маму на фронте убили?
Подошедшая Светка Цыплакова взяла его за руку, отвела к стене и, глядя
прямо в глаза, спросила:
- А как ты, Валя, сейчас жить-то будешь?
И столько сочувствия и жалости было в её таком простом, по сути, вопросе,
что Валентин чуть не разрыдался. Шмыгнул носом, однако сдержался и ничего
не ответил.
Слава богу, что из класса наконец-то вышли директор, завуч и Белла Самойловна.
Видимо, они успели посовещаться, и уже пришли к какому-то определенному
решению.
«Галоген» подошел к Расторгуеву, вздохнул и, неожиданно положив ему руку
на плечо, дружелюбно сказал:
- Пойдём ко мне в кабинет, Расторгуев. Надо посовещаться.
Валентин ничего не ответил, ошеломлённый подобным чуть ли не отеческим
отношением к ученику, совершившему столь дерзкий проступок, как побег
из класса во время урока, и послушно пошёл рядом с директором.
Лев Николаевич посадил его напротив себя на стул рядом с письменным столом
и, сняв черную эбонитовую телефонную трубку с громоздкого аппарата, положил
её рядом на столе, наверное, чтобы никто не помешал внезапным звонком,
а потом посмотрел подростку прямо в глаза.
- Валентин, можно сказать, ты уже взрослый парень, война ведь всех подростков,
даже малых детей мгновенно делает старше. Думаю, ты правильно поймёшь
сложившуюся ситуацию. Мне сегодня позвонили с работы твоей мамы и попросили
тебе помочь. Маму твою тяжело ранило, их эшелон разбомбили фашисты, и
она вчера была отправлена с санитарным поездом под город Молотов. Сейчас
она находится в эвакогоспитале в Нижней Курье.
Валентин сразу вскочил со стула и чуть ли не закричал:
- А можно ли туда позвонить? И как туда добраться? Вы мне поможете?
- Ты же понимаешь, что тебя одного сейчас никто никуда не пустит, а направить
тебя прямо туда в командировку вместе с каким-нибудь учителем возможности
никакой нет, и не предвидится. Подожди, надо оглядеться.
- Но ведь это может тянуться бесконечно. А у меня уже и продукты на исходе,
и так случилось, что карточки на хлеб потерял, да и денег уже совсем нет.
Я как раз ждал, что мама пришлёт или в отпуск заедет.
- Понимаю, понимаю. А с кем ты сейчас живешь? Неужели один?
- Уже нет, в нашей квартире кроме меня есть жиличка, вторую комнату занимает
эвакуированная из Ленинграда тётя Клава с дочкой. А как папу убило, мы
с мамой жили только вдвоём.
Вдруг в кабинет заглянула завуч, и произнесла:
- Лев Николаевич, сейчас в учительскую из райисполкома позвонили, никак
вам дозвониться не могут, у вас постоянно занято.
Лев Николаевич кивнул, махнул рукой, чтобы закрыли дверь, и положил массивную
трубку назад, на аппарат. Тотчас же раздался звонок. Он снял трубку и
сразу же внимательно посмотрел на ученика.
- Да-да, слушаю
вас. Нет, он как раз сидит у меня в кабинете.
Понимаю, но это уже по вашей части. Присылайте своих людей, проводите
совместно с работниками милиции опись имущества. А он сейчас придёт домой.
До свиданья.
Закончив разговор и вернув трубку уже сразу на аппарат, Галоген пригладил
свою редкую шевелюру правой рукой, достал из кармана пиджака носовой платок,
вытер вспотевший лоб и снова обратился к Валентину.
- Вот что, дружочек, мы тут посовещались и пришли к выводу, что тебя надо
определять в детский дом. Сейчас, Валя, пока иди домой. Завтра придут
из исполкома, произведут положенную опись имущества, помогут тебе собраться
и отвезут по месту назначения. Там тебе будет хорошо, доучишься и с дальнейшей
учебой или работой тоже скоро ясность наступит.
- Но, может быть, я бы лучше дома маму дождался, или, наоборот, к ней
поехал? Или же к дедушке с бабушкой, пусть они и далеко, в деревне, но
все же родные люди.
- Так-то оно так, но ты сам разговор о бытовых затруднениях начал. Я вообще
не понимаю, почему мама, когда ушла на фронт, сразу не отправила тебя
к своим родителям. Нет, там что-то не так. Может, они как раз сами не
хотят тебя брать, то ли по возрасту боятся с тобой не справиться, вон
ты какой проказник, то ли еще что-то, может, материальное. Не мне рассуждать
на эту щекотливую тему, но поверь мне, в детдоме тебе будет лучше. Там
специальные педагоги, и питание отрегулировано. Знай и помни, Родина,
и персонально товарищ Сталин всегда обязательно, как следует, о тебе позаботятся.
Лев Николаевич встал, на прощание по-взрослому пожал ученику руку и учтиво
проводил его до двери.
Валентин вышел из кабинета директора совершенно растерянный; он думал,
что ему устроят выволочку за дурное поведение, а тут наоборот выказали
сочувствие, только повод был горше некуда. Его мама, мамочка, единственный
близкий человек сейчас была очень далеко, никак не могла ему помочь и
более того сама нуждалась в помощи.
В коридоре его ожидала Светка Цыплакова, остальные одноклассники уже разошлись.
- Ну, что, котик, сильно влетело? Ты какой-то бледный и уставший. Можешь
воды выпить хочешь?
- Вовсе нет, ничего я не хочу. Мне домой надо.
- Давай я тебя провожу. Нам же по пути.
- Извини, я бы хотел побыть один.
- Ну, как знаешь, была бы честь предложена. Боишься, что соседская малышня
снова женихом дразнить будет? А может тебе со мной просто скучно?
Не дожидаясь ответа, Светка фыркнула, взмахнула портфелем и побежала впереди
Валентина, окликнув кого-то из ушедших вперёд одноклассников, чтобы её
подождали.
Вечером
он рассказал беженке-соседке о произошедшем. Она делано погоревала, поохала,
хотя было понятно, что известие особо её не задело, а, может, даже и порадовало.
Что ж, дело житейское, парень в детдоме не пропадет, а ей с дочкой даже
свободнее будет. Вся квартира зато останется в их полном распоряжении.
Зашла подруга его матери тётя Зина из квартиры напротив. Она ласково потрепала
чубчик подростка и сказала, что завтра же с утра сходит в исполком и всё,
как следует, разузнает.
На другой день утром беженка не пошла на работу, а помогла Валентину собрать
носильные вещи, постоянно приговаривая:
- Ты особенно много ничего не набирай, руки оттянет. И не бойся, здесь
сохранится лучше, всё-таки родной дом. Война закончится, вернёшься, как
найдёшь. И мамка твоя только похвалит, что меня послушался. Пойдём ко
мне, я тебя чаем напою.
Чай был жидкий, морковный, без сахара; зато горячий. И горбушка, которую
дала «выковырянная» (так еще называли приезжих), показалась Валентину
необыкновенно вкусной. Жаль лишь, что быстро он её съел.
Около обеда в дверь позвонила тётя Зина и рассказала, что была в исполкоме,
но там от её помощи отказались, заверив, что этим делом уже занимается
специально выделенный человек и можно не беспокоиться.
Беженке приход тёти Зины не понравился, она постоянно ходила мимо раскрытых
дверей расторгуевской комнаты то в туалет, то на кухню, посматривая, не
увеличивает ли съезжавший сосед поклажу.
После обеда в дверь трижды позвонили особенно настойчивой длинной трелью.
Когда тётя Зина открыла, порог переступила невысокая женщина в длинном
тёмном плаще.
- Здесь живёт Валентин Расторгуев? – произнесла она почти утвердительно;
и не дожидаясь ответа, еще раз вытерла ноги о половичок.
- Да, это я, - ответил подросток.
А тётя Зина пригласила её на кухню попить чаю, мол, стоит отдохнуть, уж
больно вид усталый. Беженка вышла из своей комнаты, шуганув дочку, чтобы
не выглядывала. Встала, придавив дверь спиной и скрестив на груди руки.
Она явно хотела быть в курсе событий.
Женщина из исполкома наотрез отказалась от чая и не стала раздеваться.
- Не беспокойтесь, пожалуйста. Некогда чаи распивать, а вот присесть присяду.
Устала, пока все бумаги для мальчика выправила. И ты, сынок, присядь перед
дорогой. Добираться нам пока не так далеко, но ведь ты перелистываешь
новую страницу в жизни, и что тебя ждёт, одному Богу известно.
Тетя Зина подала женщине стул, а сама осталась стоять, словно оберегая
подростка от напряженного внимания беженки.
Слова вновь пришедшей сильно взволновали Валентина. Давно он уже не слышал
такого ласкового обращения: «Сынок…»
Ему сразу привиделась мама, её волнистые светлые волосы с локонами, которые
иногда таинственно закрывали её лицо, подвижное и молодое. Её голубые
глаза мелькнули в полутёмном коридоре, как светляки, и тут же исчезли.
Тетя Зина повторила вслед за женщиной:
- Присядь, присядь на дорожку, правильно говорит соседка. Долгая и трудная
предстоит тебе дорога. Дай Бог, еще свидимся. Обещаю, что буду за тебя
постоянно молиться. Сегодня же вечером в церкви свечку Богородице поставлю
и напишу во здравие тебе и твоей матери, а отца на помин души подам.
Стоило заметить, что хотя Валентин и был воспитан в тогдашнем атеистическом
духе, но бабушка, когда он в трехлетнем возрасте пробыл у нее всё лето
в деревне, окрестила его в деревенской церкви и несколько раз причастила.
И хотя он не носил металлический крестик, боясь насмешек сверстников,
но бережно хранил его в чемодане вместе с маленькой деревянной иконкой,
на которой Спас Ярое Око пристально и строго смотрел прямо в душу.
Тетя Зина вынесла из комнаты старенькое кресло и насильно усадила подростка.
Сама села на стул, поставив его возле кресла. Беженка, очевидно не выдержав
переживаний, повернулась и ушла к себе в комнату.
Спустя несколько минут сцена прощания завершилась.
Валентин закрыл дверь в свою комнату, вложив в проём для плотности сложенную
в несколько раз газету. Надёжный крепкий замок для единственной оставшейся
своей комнаты они с мамой так и не удосужились завести.
Уплотнили их всего несколько месяцев назад, когда эвакуированными, в основном
из Ленинграда, людьми заселили все общежития, пустующие казармы и бараки.
Беженка напоследок вышла вместе с дочкой и сунула прямо в руки уходящему
соседу сверточек, где позднее Валентин обнаружил несколько сушек и шесть
кусочков рафинада.
Щелчок дверного замка прозвучал как пистолетный выстрел и надолго сохранился
в памяти юноши как символ прощания с беззаботным, хотя и военным детством.
Оглянувшись, он заметил, что тетя Зина несколько раз перекрестила его
в спину и что-то беззвучно прошептала сухими тонкими губами.
3
За
пару лет до смерти отечественного великого кормчего родители мои затеяли
индивидуальное строительство. Следует заметить, что если не для себя,
то хотя бы ради детей они, конечно, стремились перебраться в другое более
комфортное жилье и даже получили ордер на квартиру (видимо, однокомнатную)
в шлакоблочном доме в соседнем поселке ПДК (который уже много позже я
расшифровывал как Пруст-Джойс-Кафка или же Почти Достойная Категория),
обозначавшем на деле принадлежность п-скому домостроительному комбинату,
как сейчас бы сказали градообразующему предприятию. Но квартиру перехвали
более вёрткие и поднаторелые в интригах горожане, а родители даже не вякнули,
боясь репрессий, постоянно витавших тогда в разреженном воздухе, вплотную
примыкавшем к массам туч над островками пресловутого архипелага ГУЛАГа.
Нам выделили остатки сносимых построек в зоне затопления, но, поковырявшись
в полусгнивших бревнах и обрушенной штукатурке, оптимистичные медики (мать
– врач, отчим – фельдшер) решили за лучшее возвести новый с иголочки дом,
бревна для которого пообещал за умеренную плату обтесать и сплавить по
уральским рекам старший сводный брат матери Александр Григорьевич Устинов.
Светлая ему память, увы, таки угоревшему до смерти, вместе с женой, на
дачной постели спустя немало лет после выхода на пенсию!
Кстати, жену эту, отличавшуюся вызывающей худобой и отменной некрасивостью,
передавшейся потом их совместному многочисленному потомству, выкрал он,
словно южный абрек прямо со свадьбы её с другим молодцем и впоследствии
никак не мог развестись, дабы не допустить многажды обещанного ею в отместку
самоубийства.
Мне неоднократно приходила мысль, о возможно намеренно закрытой вьюшке
рукой этой ревнивой пожилой особы, дабы не отдавать своего еще достаточно
энергичного возлюбленного ни одной из многочисленных разновозрастных претенденток.
За два лета на выделенном участке в шесть соток вырос не только сруб на
фундаменте, но он уже обзавелся шиферной крышей, оконные рамы были застеклены;
и в 1954 году меня перевели в четвертый класс средней школы уже другого
поселка, чьим полноправным жителем я стал помимо своей воли.
О, школа, школа, сколько несчетных страниц мог бы я посвятить этому немаловажному
очагу культуры и духовности, разделив любовь и уважение к ней разве что
с библиотекой, вернее, общественными библиотеками, которые посещал неистово,
читая так много и беспорядочно бестолково, как это и бывает в позднем
детстве и ранней юности у большинства землян, освоивших начатки письменности,
если бы это не выходило за рамки сегодняшнего повествования!
Сегодня
я могу только смутно припомнить и разукрасить акварелью воображения голубые
оштукатуренные стены двухэтажного здания, обнесённого довольно высоким
забором из часто наколоченных на поперечины струганных реек, окрашенных
в темно-зеленый цвет; гулкую тишину школьных коридоров, стоило только
опоздать на урок или быть с него удалённым; дикую волю пустыря, расположенного
сразу напротив, который нередко становился то футбольным полем, где ворота
устраивались из сложенных наспех портфелей и сумок, то полигоном для обучения
езде на мотоцикле или – бери выше – шоферским навыкам при посредстве полуживого
еще военной поры грузовичка; весь немой хоровод словно бы взявшихся за
руки кирпичных или деревянных обжитых форм, деревьев, кустарников и присевшей
на корточки травы и иной зелени, на чьем фоне летней порой мелькали многочисленные
бабочки и стрекозы, майские жуки, нередко включая в сообщество гораздо
более противных мух; булыжники разнообразной формы и величины, освещаемые
то солнцем, то луной, а еще и неверным электрическим светом лампочек под
жалкими абажурами, вывешенных на деревянных столбах, постепенно сменяющимися
бетонными надолбами; раскрошившийся асфальт центральной дороги, временами
переходившей в улицу с домами по обеим её сторонам; старух и стариков,
шаркающих в валенках с резиновыми галошами чуть ли не летом, шелестящих
сухими ветками рук и молотящих беззубыми ртами очевидную и нескончаемую
чепуху; близко расположенный Дом культуры, чей ампир заменял жизнетворную
классику христианской молельни, мелькавшую нет-нет в старом центре бывшего
губернского города; там с раннего утра шло безостановочно отечественное
и зарубежное кино, работали библиотечный абонемент и читальный зал, а
по вечерам шли занятия различных кружков, где и я то играл на домбре или
мандолине, а то выучивал далеко не главную роль в очередной самодеятельной
пьесе; барачные оконца, на которых краснели герань или «ванька мокрый»;
зеркально чернеющие лужи не только на редком асфальтовом покрытии, но
и просто на глинистой земле или в травяной оправе; летние и зимние ярмарки
с невзыскательными яствами простонародья, с балаганными зрелищами танцоров
и гимнастов прямо на площади перед ДК, то на скорую руку смонтированном
подиуме, а то и просто на асфальте, ничуть не возвышаясь над зрителями,
плоть от плоти которых и кость от кости и были порой самозванные артисты;
мгновенно возникавшие очереди, если что-то «давали»: то мандарины и апельсины,
не говоря уж о куда более желанных бананах, то рулоны туалетной бумаги,
баранками свисавшие с бечевок, образуя драгоценное ожерелье, то распродаваемые
бочки с соленой сельдью, пресловутым «заломом», а то и просто кружка с
квасом, полученная в результате долгого выстаивания на жаре с разгоряченной
монетой, зажатой в потной ладошке; сахарная вата и леденцовые «петушки»,
анилиново переливающиеся на свету; бугристые лимоны, напоминающие грудки
девственниц, но, впрочем, это уже из другой эпохи; бумажные флажки и китайские
веера, клеенчатые коврики, расписанные не хуже Пиросмани; уличные банды
подростков, идущих незримой для взрослых войной на тот или иной квартал,
с нешуточными железными мечами, цепями и кастетами, с «финками» за голенищем,
к счастью редко пускаемыми в ход, все-таки не Средняя Азия и не Кавказ;
девчонок, растаскиваемых по сараям и дровяникам, чтобы пощупать, а то
и войти поглубже, в чём сам я никогда не принимал участия, будучи сверхвозбудим
от природы и невероятно чистоплотен, вплоть до брезгливости; гигантские
афиши самодеятельных художников, до всякого Раушенберга размноживших в
плотоядной улыбке коралловые губы сталинских героинь и передовиц всевозможного
производства; музыку, гремящую из уличных рупоров-репродукторов и фанфарно
дробящуюся в недрах многочисленных духовых оркестров; строевые песни марширующих
солдат и незамысловатые мелодии развеселившихся подруг, смешивающиеся
со скрипом веревочных качелей и визгом несмазанных дверных петель; шрам-рубец
на правой внутренней лодыжке, полученный в результате дурацкого прыжка
в котлован за диковинным камешком, оказавшемся огрызком морковки; фантасмагорический
сон, который можно было вызывать и повторять по желанию, заказывая с вечера;
мгновенный обвал сумерек, хоронящий всё живое, и ватное одеяло летней
ночи, подвигающее к побегу из-под родительского крова, чтобы услышать
настоятельный женский шепот, поощряющий самое невозможное; беспричинная
радость существования, обещавшая рай наяву, и быстрый пролет фургона «Мясо»
или «Хлеб» («воронок» или же «черный ворон»), увозящего очередных жертв
в непреодолимый застенок; жуткие рассказы об убитых и ограбленных в логах,
глубоких оврагах между поселками, соединенных высокими деревянными лестницами
с частыми провалами между досками и отсутствующими перилами, внизу вялый
ручеек, вздымающийся только по весне стремительным водосбросом; собачий
перебрёх, а то и того хуже бесконечный вой-вопль, словно по умершему;
жгучие фары, шарящие через окно по противоположной стене комнаты, безуспешно
желая, видимо, найти что-то ценное; мозаика человеческих лиц с перепадом
от ангельской прелести до дьявольских уродств; мешки подсушенных или жареных
семечек, шелуха от которых покрывала шевелящимся ковром наподобие диковинных
насекомых не только доступную взгляду землю, но и монументальные колоннады
ног, добираясь через живот и грудь аж до подбородка; любовные шейные объятия
лошадей, которых тогда водилось превеликое множество, и частые соития
собак, нередко оканчивающиеся «склещиванием»; любовные разновозрастные
пары, сплетенные в полусонном пароксизме страсти; мечта о чем-то далеком
и все-таки возможном, постоянный вкус надежды на губах и неистовая жажда
не то чтобы воды, но чего-то жизненно важного и вполне возможного, которая
и сегодня перехватывает дыхание и не даёт до конца излить свои чувства
на бумаге, а в изустном изложении смешна и нелепа.
4
Детский
дом, расположенный на глухой городской окраине, встретил Расторгуева высоким
дощатым забором и лаем сторожевых собак.
Сопровождавшая его женщина передала дежурной смене документы, погладила
подростка по голове и, пожелав ему успехов, удалилась.
Сразу Валентина обкорнали машинкой наголо и запустили в душевую, выдав
серый обмылок, мочалку и застиранную казенную пару белья: длинную не по
росту рубашку и также великоватые кальсоны с тесёмками. После чего отвели
в спальню, где он устав от треволнений крепко уснул; без всяких сновидений.
А назавтра начался новый длинный-предлинный день. Один бесконечный день
одиночества с перерывами на короткие сны.
Май
врывался кипящей зеленью кустарников, буйноцветьем обязательных клумб
перед фасадом казённого здания, обдавал солнечным жаром и изредка сбрызгивал
тёплым дождичком, а воспитанники обычно проводили весь световой день в
одной прохладной комнате на щелястом полу, где было собрано около полусотни
мальчишек и девчонок от пяти до шестнадцати лет.
Бесконечные щелчки в лоб, плач, визг и беготня. И, словно око государево,
бдела за ними, не щадя живота своего, одутловатая воспитательница, прочно
восседающая на единственном стуле около двери, время от времени покрикивая
на особо разошедшихся озорников и только изредка привставая, чтобы разнять
переходящую во всамделишную драку. Расторгуев жил, словно по инерции,
его постоянно мучили воспоминания об еще такой недавней счастливой довоенной
жизни. Даже чтение книг с трудом переносило подростка в иной лучший мир.
И только по ночам, укрывшись с головой в одеяло, он давал воли глухим
рыданиям и обильным слезам, прожигающим подушку насквозь.
Утром, едва продрав кулаками распухшие веки после короткого сна, смотрел
вперёд невидящим взором. Иногда приходилось отстаивать своё существование
в стычках, возникавших порой безо всякого повода, а то даже вынужденно
брал в руки табуретку, отвечая обидчику.
Хотя Валентин и был, что называется, домашним мальчиком, и никогда первым
не затевал драку, но дворовые порядки все-таки приучили его порой и кулаками
отстаивать свое достоинство.
Здесь же приходилось защищаться чуть ли не ежечасно. Большинство ребят
было собрано с разных поездов, идущих через Вологду, и появление свеженького
«семейного» новосёла вызывало у пацанов, перевидавших вокзалы, милицейские
пункты и детские дома, неподдельный и пытливый интерес.
Как-то к Славке, сидящему на соседней койке, подошёл коротконогий паренёк
с неожиданно длинными руками и огромными кулачищами (Валентин позже узнал
его имя – Костик) и вызывающе приказал: «Хватит волынить, давай-ка иди,
заправь мою кровать, как у этого барбоса», и, указуя, небрежно хлопнул
Расторгуева по спине. От неожиданного шлепка подросток вздрогнул.
- Что испугался? – загоготал коротконогий.
- А я не из пугливых, - ответил Валентин и, повернувшись к Славке, добавил,
- Иди, умывайся, не обращай внимания на этого придурка. Слуги у нас отменены
еще в семнадцатом году.
- Это мы сейчас проверим, - усмехаясь, прорычал коротконогий. – Рыжик,
ну-ка встань у двери.
Последнее он адресовал уже своему приятелю Грише, парнишке с рыжей шевелюрой
и лицом, усыпанным многочисленными веснушками, которое, наверное, очень
нравится мухам.
Оттолкнув Славку, который послушно пошел умываться, коротконогий небрежно
протянул правую руку к носу Валентина, очевидно желая дёрнуть его, сжав
двумя пальцами, но Расторгуев с силой ударил ребром тоже правой ладони
по протянутой к его лицу руке, мысленно возблагодарив за уроки школьного
физрука.
Стиснув от боли или от ярости зубы, коротконогий бросился на Валентина,
словно бык, наклонив голову и беспорядочно молотя воздух кулачищами, но,
получив очередной удар уже левой прямо под дых, он согнулся, так и не
дотянувшись до противника, а расторгуевская правая закрепила победу, раскровенив
нос и верхнюю губу.
На помощь к поверженному, было, побежал от двери Рыжик, но его перехватили
сразу двое ребят.
- Не лезь! Всё по честному, один на один.
- Кто начал драку, тот пусть сам и рассчитывается.
Рыжик сплюнул под ноги и отошел, вернее, отступил назад, к двери. Размазав
еще больше кровавую слюну по щекам, коротконогий снова пошел на Валентина
со сжатыми кулачищами, переполненный обидой и злобой, дескать, как ему
не фартит сегодня, да еще на глазах у всей спальни.
Расторгуев схватил его за обе руки и головой, пригнувшись, ударил в подбородок,
вложив в удар все свои переживания последних дней. К тому же он уже знал
многое о похождениях спевшейся парочки, о том, как они без зазрения совести
отбирали у малышей печенье или яйца, выданные на завтрак.
Успех в стычке окрылил Валентина, и когда уже Рыжик хотел наброситься
на него, то он легко отмахнулся от его первого наскока, а второго не последовало,
так как в спальню заглянула дежурная воспитательница.
- Что за шум, а драки нет? Или есть драка? Что ж, петухи дерутся, а у
кур перья летят?
Говорила она тихо и спокойно, но от её уверенности на ребят как будто
кто-то прикрикнул, и они сразу же разошлись по своим кроватям. Отвернув
в сторону лицо и прикрывая рукой рот и нос, коротконогий тоже заспешил
к своей незаправленной кровати, но тут его разбитое лицо заметила воспитательница.
- Ну-ка, Бугров, подойди ко мне, - сказала Павла Ивановна. – Ты что, носом
землю пахал?
Отвела его руку от окровавленного лица и сказала:
- Иди, умойся холодной водой. Надеюсь, теперь поаккуратнее будешь, потише.
А ты, новенький, кажется, Расторгуев, сразу же после завтрака, будь добр,
зайди к директору. Кстати, что это вы не поделили?
Выходя
позже из кабинета Веры Георгиевны, Валентин не почувствовал никакой обиды.
Пусть он и получил взбучку, но отлично понял по тону её голоса, что она
всецело на его стороне, и ещё понял, что в детдоме есть сплотившаяся на
почве поборов группа ребят, а ещё точнее, шайка во главе с Бугровым.
Они всегда цепко держались дружка за дружку, не слушались воспитательниц
и почти безнаказанно терроризировали малышей, причем этим ещё и гордились.
После утренней разминки он также понял, увы, что ему еще не раз придётся
столкнуться с ними практически в одиночку, хотя мысленно надеялся на помощь
хотя бы парочки ребят из его спальни.
После обеда, выходя из столовой, Бугров, разбежавшись, может, и не совсем
специально, довольно сильно толкнул Расторгуева левым плечом, и он в свою
очередь от неожиданности чуть не сбил с ног девочку, нёсшую на подносе
хлебные пайки второй смене.
Слава богу, обошлось, и он, посмотрев вслед убегающему Костику, заметил,
как тот неуклюже бежит на своих коротеньких ножках, и ещё вспомнил, как
перед войной был с отцом в зоопарке, видел там пингвинов с точно такой
же неуклюжей походкой.
Зайдя потом в классную комнату, Валентин подошёл к Бугрову и громко, чтобы
все слышали, произнёс:
- Эй ты, пингвин недоразвитый, научись сначала ходить по- человечески,
потом бегать нормально, а уж потом изображай из себя лихого петушка-драчуна.
Признайся, ты же специально толкнул меня прямо на дежурную с хлебом? Надеюсь,
убедился, что я крепко стою на ногах.
Костик выразительно посмотрел на него и ничего не ответил, но с тех пор
кличка «Пингвин» так за ним и закрепилась.
Славик и Сергей, соседи по койкам, предупредили меня, что у Пингвина и
Рыжика есть ещё третий подручный; и эта зловредная троица вполне может
устроить Валентину тёмную, как они уже не раз проделывали по ночам с непокорными.
К тому же, только что они подозрительно долго шептались о чем-то возле
туалета.
Сергей так прямо и сказал:
- Не дрейфь, если что, мы с Славиком поддержим.
Спал Расторгуев чутко, а чтобы было спокойнее, обмотал уже в темноте крепкой
черной ниткой в несколько рядов оба прохода между койками. Нитки выдавались
девчонкам для вышивания, однако, они охотно поделились с ним своими запасами.
Славик утром сказал:
- А я бы не догадался!
Три
ночи прошли вполне спокойно, а днём зловредная троица была занята какими-то
другими, более насущными делами. Но вот на четвёртую ночь Пингвин и Рыжик
куда-то удалились из спальни. Сразу же после их ухода Валентин встал и
потихоньку вышел в коридор, надеясь быстро обнаружить парочку. Однако
их в коридоре не оказалось. Во всех остальных комнатах также было тихо,
и Расторгуев босиком спустился со второго этажа на первый.
Проходя мимо входной двери в столовую, он услышал скрежет, словно передвигали
стул, и, подкравшись, через полуоткрытую дверь увидел, как Костик отодвигает
в сторону при помощи сапожного ножа фанерную дверцу-задвижку в раздаточном
окне, а на столе уже лежит горка продуктов.
Осторожно Валентин ушёл обратно наверх и лёг под одеяло. Заслышав шаги
вороватой парочки около двери, снова встал и, как только Пингвин и Рыжик
приоткрыли дверь, громко спросил маскирующегося под спящего соседа:
- Славик, а ты в туалет не хочешь? Пойдём вместе.
- Нет, не хочу. Отстань, я уже сплю.
В общем, разыграли сценку, как по нотам. Парочка ночных воришек буквально
окаменела, они даже жевать перестали, но странное дело – в руках у них
ничего не было.
- А вы что, тоже по одному в туалет боитесь ходить, аники-воины? – спросил
их Расторгуев, и, нарочито громко шлёпая тапочками, прошел мимо них в
коридор и еще дальше, к лестнице, явно стараясь привлечь внимание дежурной
воспитательницы, дремавшей в комнате малышей.
Шёл и соображал на ходу: «Пришли они быстро, значит, спрятали украденное
где-то неподалёку. Но где? Дверь на улицу заперта, не выйти. Значит, всё
спрятано где-то на первом этаже».
Вернувшись в спальню, подросток пересказал шепотом увиденное и свои соображения
Славику, и наказал ему завтра вместе с Сергеем ни на шаг не отставать
от Пингвина с Рыжиком, чтобы попытаться выяснить, где находится захоронка.
А сам еще около часа лежал в темноте с закрытыми глазами, пытаясь поставить
себя на место вороватой парочки, проделать мысленно весь их путь и догадаться,
где спрятаны похищенные продукты.
В самой столовой негде, да потом днём и забрать будет трудно. Он прошёлся
мысленно по коридору дальше: направо – раздевалка, налево – карцер, а
еще дальше – туалет.
Стоп, где-то около. Но где? Под лестницей – кладовка дворника, он же сторож,
а над кладовкой антресоль, заполненная мётлами. Вот там и ещё в туалете
нужно завтра поискать.
Валентин прошептал:
- Славик, не спишь?
- Угу, уже сплю.
- Слушай, утром идём в туалет вместе. Я буду искать, а ты постоишь на
стрёме. Договорились? И пусть еще Сергей нас подстрахует.
В
спальню ещё до подъема вошла директор детдома Вера Георгиевна и старшая
воспитательница Пелагея Тимофеевна. Включив верхний свет, они прошли по
проходам, внимательно всматриваясь в спящих, осматривая тщательно одежду,
тумбочки, пол, но ничего подозрительного не нашли и быстро вышли, не выключая
свет.
«Значит, скоро подъём», - подумал Валентин и, приподняв голову, увидел,
как к Рыжику подошли Роберт и Пингвин, и стали что-то оживлённо обсуждать
уже втроём. Тут прозвенел звонок.
Сразу после подъёма Расторгуев со Славиком побежали в туалет на первый
этаж. Славик встал у двери девичьего туалета, а Валентин, подтащив урну
к стене напротив внутренней антресоли в туалете, стал искать продукты
среди метёлок.
Далеко позади под мётлами нащупал пачки, видимо, с сахаром, печенье и
что-то еще, завернутое в наволочку. Вытаскивать и рассматривать не стал,
а поправил мётлы, спустился и отодвинул назад урну. Вышел, улыбаясь.
- Ну, как? – спросил Славик и тут же осёкся, понял по улыбке приятеля,
что клад обнаружен.
- Нашёл, Славик! Там, под мётлами чего только не лежит, целое богатство.
Но что делать-то? Сразу показать Вере Георгиевне или подождать? Может,
и без нас найдут. Подождём до обеда, вон, кстати, и Серёга уже бежит.
Ребята,
как ни в чём не бывало, пошли ему навстречу, и как раз во время – следом
за Сергеем торопливо трусила вся троица, направляясь прямо к туалетным
комнатам. Причём Роберт и Пингвин зашли в девичий туалет, а Рыжик остался
у двери «на шухере».
Роберт выглянул через минуту и, мельком посмотрев на посторонних ребят,
опять скрылся внутри. Вскоре он и Пингвин вышли одновременно наружу, ничего
не держа в руках.
В столовой во время завтрака появилась взволнованная Вера Георгиевна с
большим сопровождением: четыре воспитательницы, завхоз, две нянечки и
уборщица встали за ней наподобие каре.
- Дети, попрошу абсолютной тишины и внимания, - произнесла директор речь.
– Сегодня ночью опять кто-то из вас и возможно даже не в одиночку обворовал
детдом, прежде всего, всех вас. Почти весь сахар украден. Поэтому сладкий
чай с печеньем будет только у малышей, а остальным придётся пить пустой
кипяток. Прошу вас быть повнимательней друг к другу, может, заметите что-нибудь
подозрительное и тогда сразу же сообщите об увиденном или услышанном мне
или кому-нибудь из воспитательниц. Кража в тесном коллективе ужасна не
только и не столько самим фактом происшествия, пропажей нужных всем вещей
или тем более продуктов в голодное время, не тем, что обижены многие вполне
достойные члены коллектива, тогда как подленькие людишки совершенствуют
свой воровской опыт, а тем, что кража разрушает в одночасье общий тон
благополучия, уничтожает доверие товарищей друг к другу и вызывает наружу
самые отвратительный инстинкт подозрительности, постоянное беспокойство
и усиливает эгоизм. Такие вот дела. А сейчас можете продолжать завтрак.
После завтрака Пингвин подошел в коридоре к Сергею и, отделив его от Славика,
спросил:
- Слушай, ты не знаешь, что это сразу после подъёма Славик и Тигр (так
Валентин из кота здесь, в детдоме, превратился в тигра, такую кличку ему
дали после драки) побежали в нижний туалет?
- Мы втроём хотели сходить в город в кино, ответил Серёга. – У Вальки
есть деньги на билеты, и ребята хотели получить разрешение директора,
Пелагея Тимофеевна их уже заранее отпустила.
Он, конечно, импровизировал на ходу; врал, естественно.
- А, ну ладно.
Сергей тут же доложил о разговоре с Пингвином Расторгуеву, и тому пришлось
подойти к Пелагее Тимофеевне и завести разговор о кино. Лучше поздно,
чем никогда; а то с этих типов станется и у воспитательницы перепроверить
эту историю. О тайнике он, конечно, не проронил ни слова, известно ведь,
не пойман – не вор.
Размышляя о дальнейшем своём поведении, Валентин предположил, что вороватая
троица вполне может подставить его со Славиком, подсунув при первом удобном
случае прямо под его подушку печенье и сахар.
Кто-то ещё мог видеть их троицу утром возле туалета, и если тайник обнаружат,
первое подозрение всегда можно бросить именно на них. Именно поэтому отныне
кто-то один из сплотившейся для поимки воров тройки должен под любым предлогом
всегда находиться в спальне, а двое других пусть не спускают глаз с воришек,
и как только кто-нибудь из них вынесет продукты из тайника, нужно будет
сразу же доложить воспитательнице. И Славик, и Серёга с Валентином согласились.
Последний искренне подивился:
- Ну, Тигр, у тебя не голова, а Дом Советов.
После обеда к Расторгуеву подошёл Роберт и, осторожно оглядываясь по сторонам,
предупредил:
- Берегись Бугрова с Рыжиком. Они хотят тебе сегодня ночью тёмную устроить,
считают тебя своим главным врагом, а я сразу понял, что здесь дело пахнет
керосином, так что лучше не светиться.
- Спасибо, Роберт, только я никак в толк не возьму, ведь ты такой сообразительный
парень, и зачем ты с этими архаровцами связался?
- Это долгая история, как-нибудь расскажу; но ты знай и верь – если я
и приму участие в ночной потасовке, то только для виду, для показухи,
- ответил он и пошёл наверх, в спальню.
Расторгуев задумался, значит, ему и сегодня придётся ночью не спать. Он
разыскал Славика, передал ему смысл разговора, попросил незаметно принести
из столовой кочергу и положить её под матрас.
Валентину сейчас приходилось маскироваться вдвойне. Он должен был постоянно
быть у воришек на глазах, чтобы они ничего не заподозрили о подготовке
к ночной схватке.
Когда большинство воспитанников уснуло, Пингвин встал и пошел якобы в
туалет. На обратном пути он выключил свет также и в коридоре, а потом
улёгся на свою койку.
В полной темноте Расторгуев быстро забрал у Славика с Серёгой две подушки,
часть верхней одежды и соорудил подобие человека, накрытого с головой
одеялом, эдакую куклу. А сам, захватив кочергу, улегся под койку Славика.
Минут через десять раздались осторожные босые шаги. Пригибаясь, вся троица
тихохонько подкралась к койке Валентина; и только удары их кулаков обрушились
будто бы на спящего подростка, как Расторгуев выбрался из-под койки, вскочил
на нее, стараясь не наступить на Славика и начал охаживать кочергой еле
различимые фигуры нападавших, стараясь не задевать Роберта. Последнее
было особенно трудновыполнимо.
От неожиданности и острой боли троица растерялась и даже не ойкнула, но
потом подростки завопили на разные голоса. Первым, взвыв по-звериному
и даже сбив Роберта с ног, убежал в коридор рыжий Гришаня.
Потом, получив удар по руке, плачущим матом разразился на всю спальню
Пингвин и, получив пинок в мягкое место от присоединившегося Сергея, тоже
выбежал в коридор. Роберт же, делано похныкивая, остался сидеть на полу
в проходе между койками.
Тут-то и прибежала на донёсшийся шум Татьяна Николаевна, воспитательница
младшей группы девочек. Включив верхний свет, рассмотрев Расторгуева у
раскиданной постели, плачущего на полу Роберта и снова заглянувших в спальню
Бугрова и Рыжика, перепачканных кровью, она среагировала моментально.
Подняла Роберта с пола, приказала его избитым приятелям идти за ней, а
всем остальным ложиться и продолжать спать. Наверное, вначале она решила,
что троица передралась между собой, но когда все они, перебинтованные,
вернулись через полчаса в спальню, Валентин понял, что стрелки переведены,
и держать ответ за беспорядки придётся уже ему.
Сразу после подъема за Расторгуевым пришла воспитательница и отвела его
в директорский кабинет. Там, в центре, стоял большой двухтумбовый рижский
стол, вдоль одной стены были выстроены шесть-семь венских стульев, у другой
стены находились книжный шкаф, небольшая этажерка и вытертый кожаный диван
с двумя валиками по краям и стенкой, в которую было вделано небольшое
зеркальце. Стены кабинета украшали портреты И. В. Сталина, А. М. Горького
и А. С. Макаренко.
Валентин честно поведал Вере Георгиевне всю цепь последних событий, начиная
со своего ночного визита в столовую. А директриса, в свою очередь, призналась:
- А мы ведь именно на тебя и твоих приятелей грешили, после совещания
вашей тройки возле туалета. Ты держался молодцом, но вот за избиение,
да еще с применением холодного оружия (тут Валентин представил, что было
бы, если бы кочерга была раскалена, и не смог сдержать нервный смешок),
я просто обязана посадить тебя на трое суток в карцер, а пока быстро иди
и обязательно договорись с друзьями, чтобы они не проговорились о тайнике.
Остальное – уже наша забота.
На следующий день к Расторгуеву в карцер добавили Бугрова и Рыжика. Они
попались, потому что Пингвин не пропускал девчонок в туалет. На этот шум
вышла Пелагея Тимофеевна и поймала Гришу с поличным, прямо у тайника с
продуктами в руках.
Захоронка оказалась невообразимо большой: сливочное масло в кусках, завернутых
в вощаную бумагу, отварное мясо, пачки сахара, пол-ящика печенья и несколько
десятков яиц, не считая разбитых. Основной тайник оказался все-таки не
в туалете, а высоко на антресоли над кладовкой дворника. Оказалось, что
троица успевала обворовывать кухню неоднократно почти сразу после получения
продуктов, аж пять раз за два месяца.
Роберта пока оставили в группе до окончательного выяснения его роли пособника.
Об этом Валентину рассказала Пелагея Тимофеевна, когда выпускала его в
туалет.
Позже, лёжа на матрасе, развернутом на полу, он бесстрашно обратился к
Бугрову, сидящему на корточках у двери:
- Эх, Пингвин, знал бы, что именно ты у нас воровал, и вторую руку тебе
бы перебил, чтоб она отсохла и больше никогда не цеплялась за краденое…
- Что ты так разоряешься, детдомовское же, не твоё.
Государственное, а значит общее и в то же время ничьё.
- Как это не моё?! Так ты же с Робертом и Гришей нас всех обкрадывал!
Вот ты перед всеми выпендриваешься, себя возвышаешь, а на деле обыкновенная
мразь. Где спишь, там и кучу ложишь. До сих пор не уяснил, что в своём
доме не гадят. Нет, ваша троица хуже волчьей стаи. Серые хищники-то вокруг
своего логова ничего не трогают, а уходят охотиться за много километров
от норы.
Именно тогда для Расторгуева высшим мерилом человеческого достоинства
стало соблюдение подлинной справедливости безо всякой лжи и обмана. Он
снова обратился к притихшему Бугрову:
- Ну что молчишь? Что здесь не нападаешь? Ты и драться стараешься из-за
угла, да еще чужими руками. Ничего, запомнишь меня на всю жизнь, я тебе,
кажется, пальцы на правой руке таки перебил.
Пингвина сводили на перевязку в городскую поликлинику, а вечером с рукой
на перевязи и перебинтованной головой снова посадили в карцер.
Рыжика, пока Бугров отсутствовал, несколько раз довели до слёз и хлёсткие
высказывания Расторгуева, и расспросы директора, и допрос милиционера,
который расследовал дело о хищении продуктов в тяжелое военное время.
На ночь в каморку привели и Роберта. Он хотел, было, сбежать из детдома,
но завхоз поймала его уже за забором, когда уходила домой. Не повезло
бедняге, а, впрочем, может, и наоборот. Где бы он нашел ночлег, а тут
Валентин развернул матрас поперёк, и все четверо худо-бедно перекантовались
до рассвета.
Утром
их стали вызывать по одному в кабинет директора, а потом Расторгуева и
Роберта Пелагея Тимофеевна повела на второй этаж, на медкомиссию. В одной
из спален ребята разделись до пояса, и две врачихи в белых халатах внимательно
и подробно осмотрели их, даже ни разу ни о чём не спросив.
- Это самые последние мальчики, - сказала воспитательница врачам и велела
ребятам идти в столовую обедать со второй сменой. – Дежурные предупреждены,
вас накормят.
Во время обеда в столовую заглянула Татьяна Николаевна и, увидев Валентина,
сказала:
- Расторгуев, сразу после обеда немедленно в кабинет директора.
- Хорошо, Татьяна Николаевна.
Малыши из второй смены смотрели на его и Роберта с крайним любопытством,
зная, что они посажены в карцер за драку и воровство.
В кабинете спиной к окну сидела незнакомая женщина, на серьёзном красивом
лице которой прямились почти мужские чёрные брови, и рядом с ней примостилась,
сутулясь, Пелагея Тимофеевна.
- Ну что, Аника-воин, проходи поближе, мы-то тебя кочергой бить не станем,
- пошутила Вера Георгиевна, встав из-за стола и, попросив кого-то из детей
позвать Татьяну Николаевну; затем, повернувшись к Валентину, потребовала,
чтобы он вновь рассказал о причинах драки.
После достаточно сумбурного объяснения Вера Георгиевна снова села за стол,
что-то записала и, посмотрев на незнакомку у окна, спросила:
- Анна Петровна, может быть, дадим ему направление на учебу в ФЗУ?
- А что, пусть едет. Драчун, конечно, отменный, но задатки вполне хорошие.
В это же время в кабинет вошла Татьяна Николаевна и села рядом с директрисой.
- Давайте начнём товарищеский суд, - провозгласила Вера Георгиевна. –
И вот что ещё: ты, Расторгуев, завтра поедешь с группой ребят в Москву,
в ФЗУ учиться; а сейчас давай, тоже иди в столовую.
Зал
столовой был, что называется, забит под завязку. Были заняты все стулья
и скамейки, поэтому Валентин подошёл к одному из окон, и уселся на подоконник.
Вскоре появилась директриса с поваром, а также завхоз и воспитательницы.
Последней вошла незнакомая женщина, которую он встретил в директорском
кабинете. Она прошла к столу и села рядом с Верой Георгиевной.
- Приведите Бугрова и Чуликова, - распорядилась директор, глядя на Пелагею
Тимофеевну, а Татьяна Николаевна тут же поставила две табуретки возле
стены, на самом видном месте.
- Сейчас судить этих воров будут, - пролетел, словно вздох, чей-то тихий
сдавленный голос; и глазам собравшихся воспитанников предстали доставленные
Костик и Гришаня.
- Садитесь вот здесь, - указала им на табуретки Татьяна Николаевна, а
Вера Георгиевна, заглянув в какую-то бумагу на столе, сказала:
- Дети, вам хорошо известно, что из нашей кухни только в этом месяце неустановленные
лица безнаказанно трижды воровали продукты. Сливочное масло, сыр, сахар
и печенье (она еще долго перечисляла точный вес и количество похищенного).
Всё это предназначалось для вас, и теперь мы будем вынуждены сократить
ваши порции и изменить рацион, ведь не можем же мы требовать дополнительных
поставок. Это бы означало, что следует урезать пайки у бойцов, которые
сейчас из последних сил сражаются на фронте.
Где-то в дальнем углу захныкал худенький малыш с синеватой кожей лица.
- Вот эти гадкие хулиганы и съели весь наш сахар и всё наше печенье? –
сквозь слёзы спросил он.
Бугров, несколько повернул голову в его сторону, и вызывающе усмехнулся,
а Чуликов только усерднее стал всматриваться в пол под своими ногами,
наклоняя голову всё ниже и ниже.
- Чего лыбишься, гад?! – прокричали Бугрову сразу несколько голосов из
разных мест зала.
- Ишь, телята, замычали! Ничего, сейчас придёт мамочка и моментально нацедит
всем вам молочка, - нагло проговорил Бугров, впрочем, с каждой минутой
теряя присущий ему обычно кураж.
Вера Георгиевна постучала карандашом по столу и проговорила:
- Тише, дети, давайте вместе решать, что будем делать с главными виновниками?
Ведь вы пришли сюда на суд своих сверстников, дабы в будущем было неповадно
даже подумать о воровстве у своих товарищей.
В это время
в зал вошёл милиционер с кобурой на поясе и фуражкой в руке. При его появлении
на лицах многих воспитанников появилось оцепенение, и даже испуг. Шум
и гвалт стихли. Совсем по-другому стала выглядеть и парочка, обосновавшаяся
на табуретках возле стены. У Бугрова глаза словно запали внутрь, он весь
словно вылинял и съёжился, а Гриша, приподняв голову, стал вертеть ею
в стороны, словно ища у кого-нибудь защиты.
- Ну, что притихли? Давайте высказываться. Дети, я вас спрашиваю, место
ли таким воришкам среди вас? – продолжила вопросы директор.
Зал столовой загудел многоголосьем, словно соборный орган:
- Увозите их от нас.
- Им не место среди нормальных людей.
- Это хулиганьё только и знает, что воровать, бить и обижать тех, кто
послабее.
Представительница гороно (вот кем, оказывается, была незнакомка) открыла
свою папку, что-то там пометила, обвела зал глазами и подвела итог, сказав
милиционеру:
- Эти ребята передаются под вашу ответственность, отведите их пока в изолятор.
Вот вам выписка решения товарищеского суда, а мы продолжим нашу работу
дальше.
Когда перепуганную парочку вывели из зала, Вера Георгиевна и Анна Петровна
прямо здесь же, на глазах всего коллектива решили и участь Роберта, который
прилюдно попросил несколько раз у всех прощения. И у директора, и у завхоза,
и у воспитательниц, и у присутствующих в зале ребят.
Потом Анна Петровна громко обратилась к Расторгуеву:
- А ты, Валентин, больше так себя не веди, нельзя решать проблемы дракой.
Очень хорошо, что ты разыскал тайник с украденным и что заступаешься за
малышей, но знай, что драка у нас обязательно наказуема.
Затем она наклонилась к директору, что-то тихо проговорила ей и пошла
к выходу. За ней пошли директриса с завхозом, а зал весь как по команде
встал, хотя никакого специального распоряжения не было.
Когда зал почти опустел, к Роберту подошла Пелагея Тимофеевна, хотела
ему что-то сказать, но он странно покачал головой и вдруг горько зарыдал,
закрыл лицо ладонями и выбежал из столовой.
- Что это с ним, Пелагея Тимофеевна? – спросил Расторгуев, пробираясь
по проходу, заставленному сдвинутыми стульями и скамейками.
- Я его снова послала к директору, чтобы он еще раз попросил прощения
и урегулировал, наконец, вопрос с поездкой в Москву. Хотя он и прошел
комиссию, но в отъезжающую группу пока не включён.
- А куда увели Бугрова и Чуликова? – спросил её Славик.
- К таким же проштрафившимся, как и они. Но они так легко не отделаются.
Их еще будут официально судить за воровств и, наверное, отправят в колонию
отбывать срок. Вот что, я смотрю, как раз остались те, кто переводится
на учебу в ФЗУ. Сейчас соберём всю группу, а те, кто не едет, попрошу
выйти из зала.
Опять вернулась Вера Георгиевна и, разглядывая взволнованные лица подростков,
стала объяснять по порядку, куда они поедут и когда. Оказывается, уже
сегодня вечером вся отъезжающая группа отправится на вокзал. Билеты на
всех заказаны, остаётся их только выкупить. На дорогу сразу после ужина
будет выдан двухдневный паёк. Причём ужин начнётся на два часа раньше.
Выдача
двухдневного пайка означала для тогдашних постоянно полуголодных детей
настоящий праздник. Пока они шли на вокзал, большинство мальчишек и девчонок
этот паёк почти полностью съели. У Валентина и Сергея в наволочке, снятой
с подушки, остался хлеб да варёные яйца. Зато на вокзале все воспитанники
выстроились у бачка с питьевой водой в длинную очередь.
Позже, на платформе, в ожидании поезда на Москву, Пелагея Тимофеевна,
уже оформив на подопечных билеты, подошла к Татьяне Николаевне, стоявшей
как всегда в окружении девочек, и сказала:
- Как же я люблю шустрых неукротимых мальчишек! Тот, кто повинуется бездумно,
беспрекословно, чаще всего неискренен и просто-напросто скрывает свои
худшие стороны; а у Расторгуева все намерения на виду, и хорошие, и плохие.
Ведь он с Сергеем постоянно меня оберегал и не отошел ни на минуту, пока
я оформляла билеты. Имейте в виду, наш вагон будет последним, его прицепят
перед самым отходом.
- Вы, Пелагея Тимофеевна, Валентина уж слишком идеализируете, – ответствовала
Татьяна Николаевна. – Ваш Расторгуев просто элементарный хулиган, у которого
всегда руки чешутся, и в Москву он едет без большой охоты. Кстати, вы
заметили, что он без спросу снял с подушки наволочку, в которую и сложил
свои с Сергеем пайки?
- Что без охоты едет, совершенно справедливо, да ведь и дом родной покидать
неожиданно кому захочется; Валя же всё время был семейным мальчиком, а
не сиротой казанской; ну а то, что наволочку приспособил, лишнее свидетельство
об его смекалке. Он же военным мечтает быть, как и его отец, или же моряком.
- Мечта мечтой, а наволочка наволочкой. Да вот он прямо на нас идёт, вы
и узнайте у него самого, почему он казенные вещи берет без спросу.
- Расторгуев, подойди ко мне, - распорядилась Пелагея Тимофеевна. – Ты
почему наволочку без спроса взял?
- Мне просто некуда было положить свой паёк, а Татьяна Николаевна, заметив
это, сразу же заставила выложить продукты из наволочки, вот, как видите,
сейчас ношу остатки пайка в кепке. Между прочим, наволочка-то именно с
моей подушки, а не с чужой.
Валентин только впервые столкнулся с облыжным обвинением – взял, снял,
украл. Он и не догадывался, сколько на его пути ещё встретится таких скользких
переходов в рассуждениях о правде, о честности, о долге. Сколько будет
псевдоревнителей общественного добра, которые сами к себе, увы, бывают
не столь пристально зорки.
- Эх, Валя, Валя! Я же тебя считала положительным мальчиком, радовалась,
что ты не попал под влияние Бугрова и всегда отлично понимал, что дороги-то
у вас разные с ним и ему подобными. Его сейчас ждёт колония, а то и тюрьма,
это уж как суд решит, а у тебя впереди – серьезная учёба и интересная
новая жизнь. Запомни раз и навсегда, брать без спроса никогда ничего нельзя.
Не надо было и эту злосчастную наволочку брать, стоило просто подойти
к завхозу и попросить помочь, она бы нашла что-нибудь подходящее. Может,
ту же наволочку, но вполне официально.
За разговором они и не заметили, как подошла Вера Георгиевна, и, взяв
под руку Татьяну Николаевну, сказала: - Вагон уже стоит на втором пути,
собирайте детей и ведите их на посадку, до отхода поезда осталось пять
минут.
Все сразу бегом бросились к вагону и только несколько девчонок пошли следом
на директрисой и воспитательницами, да еще Роберт, не отстававший от директора
ни на шаг. Ему до сих пор не верилось, что он тоже едет в Москву, в училище,
а не в колонию.
Последней в вагон поднялась Татьяна Николаевна, сопровождающая ребят до
места назначения. Они плотной кучкой теснились в тамбуре, стараясь напоследок
взглянуть на кусочек родного города. Директор помахала им на прощанье
рукой и прокричала:
- Желаю счастливого пути! Надеюсь, доедете благополучно.
Вагон был общий, пассажиров набилось, как водится, через край, и многие
ребята поднялись на третьи полки, где и проспали до столицы очередную
жаркую весеннюю ночь.
5
Путешествие
моё явно не задалось с самого начала. Близких родных в городе давно не
было, а у троюродных племянников останавливаться было не с руки, тем более
что надо было бы думать потом о будущей отдаче, о приёме в свою очередь.
Я остановился в гостинице «Прикамье», одноместный номер явно кусался по
цене, а завтрак и обед в гостиничном ресторане был дороже, чем в Лондоне,
где я прожил три года тому назад почти месяц.
Традиционный (а я побывал только на десятилетии окончания школы) вечер
проводился в одном из классов, возможно, что и в прежнем нашем. Для большинства
одноклассников встреча в кафе или тем более в ресторане оказалась не по
карману.
Составленные наспех столы-парты, традиционный салат «Оливье», жареные
«ножки Буша» и дешевое шампанское пополам с «палёной» водкой довершили
картину окончательного распада былого дружного сообщества.
В завершение малопривлекательного праздника один лысоватый субъект, которого
я и по имени запамятовал, чуть ли не в открытую пристал к сохранившей
некоторую миловидность то ли Римме, то ли Рае и попытался принудить былую
соседку по парте к оральному сексу, утверждая, что когда-то она охотно
проделывала сие как минимум дважды: до и после уроков.
Трижды разведённая Раиса бурно рыдала, уронила накладной шиньон и наотрез
отказалась признать правоту давнего приятеля. Её дальний родственник,
миниатюрный Толик Заостровцев, рвался набить обидчику морду, но подавляющим
большинством мужчины нашего класса не позволили этого совершить.
Я уехал на такси, совершенно один и полночи жалел, что не увёз с собой
Раю или Римму, чтобы окончательно убедиться в её выдающихся целомудренных
способностях.
Через
день, оправившись от меланхолии и некоей вялости, я отправился на экскурсию
по местам прежних своих эскапад. Родительский дом с виду ничуть не изменился.
Он оказался только покрашен в странный морковный цвет, и вместо былого
сарая была воздвигнута крытая веранда. На звонок никто кроме сторожевой
собаки не откликнулся, и я напрасно звонил, чуть ли не четверть часа.
Видимо, переполошенный заливистостью собачьего лая из двухэтажного дома,
собранного из хвойного бруса, расположенного прямо напротив вожделенного
пристанища, пришкандыбал старик с костылём, в котором я не без усилий
признал отца былой прелестницы, учившейся двумя классами ниже, Маши Расторгуевой.
Возможно, памятуя о моей подвластности её чарам, он по-отцовски посоветовал
мне понапрасну не колотиться, мол, новые хозяева недавно уехали в деревню
и будут еще только через день, после чего пригласил меня на чашку чая,
заметил, что сразу признал.
Во время перебазирования к нему старик доложился, что Маша давно живёт
в Израиле, выйдя вторым браком замуж за Игоря Зильбермана со второго этажа,
добавив:
- Ты же постоянно с Гариком во дворе «махался», не мог площадку для игры
в «городки» поделить. А сейчас уж не вернёшь площадку эту, под частные
гаражи давно оприходовали.
Удачно захваченная с собой бутылка виски моментально привела Валентина
Сергеевича (таково было имя-отчество инвалида Великой Отечественной войны,
сокращённо ИОВ) в совершенное благорасположение.
Он быстро спроворил на стол миску замечательной квашеной капусты, соленые
огурцы и трёхлитровую банку груздей, так что моя магазинная «Любительская»
колбаска и венгерский шпик оказались не очень-то нужны, хотя все равно
были оприходованы. Равно как и виски оказалось маловато, и в ход пошла
самогонка, чистая как слеза новорожденного.
Валентин Сергеевич не столько расспрашивал меня о столичном житье-бытье,
сколько на правах ветерана одаривал советами как лучше устроиться в этой
чёртовой жизни, а напоследок признался, что знает о моих литературных
устремлениях и очень сочувствует, ибо уже лет тридцать тоже марает бумагу
и тратит часть пенсии на машинистку, правда, она ему еще и натурой додает.
Жену он похоронил уже лет десять, но бодро нёс свою старость, а порох
в пороховницах, пока не отсырел окончательно, время от времени должен
взрываться.
Как я ни отказывался, он всучил мне на прощание рукопись с претенциозным
названием «Путь человека, или Гримасы Ха-Ха века» и с неукоснительным
наказом обработать так, чтобы обязательно читалась.
- Воспоминания, вообще-то, не только иллюзия повторной жизни, но иллюзия
хоть какого-то стоящего дела, не просто блажь и забава одинокой старости.
Я бы назвал писательство и чтение двумя половинками евхаристии; та же
умозрительная метафора страшной и святой Жертвы Тела и Крови Господней,
Которая и приносится на божественной Литургии за всех живых и усопших.
И не только приношение Святой Жертвы. Во многих таинствах мы получаем
благодать Божью, но именно в печатном слове мы принимаем Самый Источник
всякой благодати.
Но тут я, Вова, что-то зарапортовался, слишком высокопарно заговорил.
Так что просто печатай под своим именем всё то, что сочинялось мною на
досуге, не сумлевайся. Мне не слава нужна или там гонорары и премии, хорошо
знаю, что сейчас этого не дождёшься; издатели только и норовят прямо с
тебя получить», - умудрённо заметил Валентин Сергеевич, прощально наваливаясь
на костыль.
- Но вот правду мою, жизнью продиктованную, до читателя доведи, настоятельно
прошу. Опыт мой при всей одинакости судеб многих из моего поколения, думается,
чем-то все же уникален.
Пойми, сынок, путь человека – это, прежде всего, открытие самого себя,
с первого до последнего дня жизни. Человек ведь сам себя не сразу сознает,
можно сказать, он себя до конца никогда не знает. И его способности к
добру и злу имеют большое количество переходов и ступеней. А дно души
человеческой вообще дна не имеет. Всегда может произойти что-то еще страшнее
и подлее, чем ты уже испытал, видел и вроде бы понял.
Кстати, слышал я, слышал, что тебя незадолго до пенсии последний твой
начальничек противу всех человеческих правил погнал, во-первых, за себя
испугавшись, за свою кормушку, а во-вторых, по многим причинам завидуя.
У нас тут мужики под пиво не раз гуторили, мол, Вова талантлив, шельма,
да больно доверчив; в сталинские времена его, то есть тебя, моментально
бы схарчили и не подавились бы ни разу.
Такова земная планида и сочетание оных, кролик всегда и есть кролик, все
равно под нож пойдет. Днём раньше, днём позже. Способность человека к
добру тоже имеет бесконечное количество ступеней, дело в том, что человек
никогда не бывает поставлен в условия наивысшего добра, а только стоит
на грани наивысшего испытания на добро.
Жизнь она как желудок: шамаешь любую роскошную пищу, а обратно выходит
одно дерьмо. Если только выжег каленым железом совесть, то выдержишь любую
проверку, как, например, отпетые блатари. Они пусть потом и притворную
слезу пустят, но родного брата за пустяк зарежут, лишь бы именно на этот
момент своё верховенство доказать.
В общем, доводи мою писанину до необходимой кондиции и получай за нее
«нобелевку». Мне для тебя своих усилий не жалко, лишь бы потомки доподлинно
узнали всю правду о нашей нелёгкой жизни в Ха-Ха веке; а уж если я доживу
до такого грандиозного события, как публикация, то мне ящик «вискаря»
откажи, не пожмотничай. Соседей своих, как следует, угощу. Паки и паки
миром Господу помолимся. А что, разве не по-христиански, ведь сам Господь
воду в вино превращал для убеждения сомневавшихся в его избранности.
Да, вот ещё что, телефона у меня все еще нет, но вот адрес мой запиши,
забыл, небось, как и свой прежний. Город-то, конечно, помнишь, ну, а дальше
– улица Станочная, дом 24, квартира 2, Расторгуеву Валентину Сергеевичу
собственной персоной.
А Маше привет от тебя я с оказией передам обязательно, ей приятно будет,
что ты стариком не побрезговал.
На этих последних словах неожиданного наказа-завещания давний мой, пусть
и бывший, сосед приобнял меня и перекрестил потом напоследок в спину,
что я отметил, полуоборотившись, краешком глаза.
6
С
пересадкой детдомовская ватага добралась до Балашихи, где всех ребят зачислили
в ФЗУ при прядильной фабрике имени М.И. Калинина, распределив по разным
группам. Жить предстояло в фабричном общежитии. Форменного обмундирования
им не нашлось, выдали только бушлаты, обувь и рабочую спецодежду.
Все занятия свелись к одному – ежедневной работе в цехах. Валентина направили
учеником в бригаду слесарей по ремонту и техобслуживанию прядильных машин.
Девочки стали учиться на прядильщиц. Их поселили отдельно, за речкой.
Один день в неделю ребята все-таки занимались в учебных классах. В выходные
их вывозили в Москву на экскурсии: то в парк около Крымского моста, то
на выставку военных трофеев.
Расторгуева разлучили с Сергеем и поселили пятым в комнату, где уже жила
четвёрка белорусов, прибывших неделей раньше. Сосед по койке, голубоглазый
светловолосый минчанин, в первый же день знакомства угостил Валентина
картофельными лепешками, как оказалось, купленными на рынке.
У Расторгуева невольно вырвался вопрос:
- Юра, а где ты денег на эту вкуснятину раздобыл?
- Через неделю и ты сумеешь, - загадочно ответил он.
И Валентин узнал, как добываются деньги, причём узнал даже несколько раньше.
Учащиеся
проходили на фабрику и выходили из нее не через основную проходную, а
через столовую учебного корпуса, где их никто не досматривал, и многие,
пользуясь вольницей, выносили, кто пряжу или носки, а кто и полотно из
ткацких цехов, намотав ткань на голое тело, под рубашку.
Бригада, в которую определили Расторгуева, была небольшой: дядя Миша,
мужчина предпенсионного возраста, тётя Клава, лет сорока пяти, и примерно
такого же возраста тетя Нина. Валентина они прозвали: «мужичок с ноготок»,
потому что он подставлял всегда табуретку, чтобы снять валики, обжимающие
нить, для очистки их от налипавших хлопковых волокон.
В один так называемый «прекрасный» день его наставница Клавдия Фёдоровна
зазвала Валентина в слесарку незадолго до окончания смены и попросила
вынести с фабрики шесть метров белого полотна. Ткань, вдвое сложенную,
она обмотала вокруг его груди и живота, заставив предварительно снять
гимнастёрку.
Одевшись, накинув сверху бушлат, ощущая противную дрожь во всем теле,
он вышел с фабрики через училище, а на улице его уже поджидал старший
сын Клавдии Семён, с которым они и поехали вместе прямо к нему домой,
где Валентин и освободился от ворованного полотна. Так у Расторгуева впервые
за последние месяцы появились более-менее нормальные деньги.
В очередной выходной он и Юра поехали электричкой в Москву, и уже там
Юра указал приятелю в метро на мальчишку-суворовца:
- Вот видишь, моложе нас, а уже одной ногой на фронте. Давай не будем
возвращаться в Балашиху, а лучше сразу убежим на фронт. Ведь и у тебя,
и у меня там погибли отцы.
- Но как мы доберёмся, ведь ни у тебя, ни у меня нет денег на дорогу,
да и документов нет?
- Сначала поедем с Белорусского вокзала на электричке до конца, а потом
попадётся попутный поезд.
- Экий ты оптимист, давай лучше сразу после Нового года.
Пройдёт ёлка, получим подарки, вот и паёк про запас появится. Ждать-то
всего ничего, каких-то две недели. Договорились?
- Ладно, Валя, а сейчас поехали домой; как раз к ужину успеем.
Именно в этот день они сразу и окончательно решили удрать на фронт, и
стали на всём экономить, даже на самое дешёвое фруктовое мороженое не
тратили деньги.
В
новый 1944 год им пофартило, свалились точно с неба аж по два подарка
на каждого. Один выдали в училище, а второй – на ёлке в фабричном клубе.
Видимо, взрослые по-настоящему позаботились о подрастающем поколении,
хотя и была в разгаре такая огромная, не сравнимая с прежними сражениями
война!
Обычно понедельник считается тяжелым днём, но для ребят он таковым не
был, задолго до Балашихи каждый из учащихся перенёс такое, что иной бы
из взрослых не выдержал.
Сидя за учебным столом и выслушивая, сколько углерода присутствует в стали
той или иной марки или в пыли в прядильном цехе, Валентин витал мысленно
в облаках прифронтовой полосы, впрочем, никак не мог позабыть белёсые
лица прядильщиц, крайне редкие весёлые глаза у них, даже у Клавдии Фёдоровны.
Все женщины работали как минимум по десять-двенадцать часов ежедневно.
Вот он и решил отговорить Юрку от побега на фронт, куда спокойнее было
вкалывать пусть даже по десять часов.
Однажды возле училища сразу после занятий Расторгуева окликнул Семён,
с которым они уже давненько не общались.
Валентин, попросив Юрку подождать, отошёл с Семёном в сторонку.
- Валя, сходи к моей мамаше, она очень по тебе соскучилась.
Расторгуев сразу понял, что Семён имеет в виду, и ответил решительным
отказом.
- Что, сдрейфил? «Очко» играет?
- Не в этом дело. Просто я не хочу воровать и не буду.
- А что же ты сейчас делаешь?
И Семён взглядом указал на выпиравшие из тряпичной сумки две катушки пряжи.
- Это мне выдал наш мастер. Воспитательница пообещала
связать из пряжи чуни, в которых будет легко ходить по цеху и в общежитии.
Считай, что это производственная необходимость.
- Конечно, давай, заливай дальше. Хочешь быть полностью чистеньким, а
полотно, небось, уже прилипло к телу?
Валентин расстегнул бушлат, затем гимнастёрку, мол, на, смотри и не мерь
меня на свой аршин. И пошёл к поджидавшему Юрию, на ходу застёгивая пуговицы
и про себя размышляя: «Ясно, как Божий день, для чего якобы нужно было
мне возвращаться в цех и встречаться с Клавдией Фёдоровной».
Он совершенно точно был уверен в том, что не должен стать таким же, как
Бугров или Семён, которые не хотят ни учиться, ни работать. Ему, конечно
же, очень были нужны деньги, и он постоянно старался их заработать, выполняя
порой сверхурочно любую посильную работу в цехе.
Возвращаясь с Юрой в общежитие, подросток продолжал думать о Семёне. Даже
его собственная мать боится, что такое тяготение к рынку выйдет ему же
боком, а ведь его родной младший брат, ровесник Валентина, между тем круглый
отличник в общеобразовательной школе. Говорят же – в семье не без урода.
Нет, больше он Семёну не помощник.
Сегодня же, кстати, надо окончательно решить с Юрой насчет времени ухода
из училища на фронт. А то снова какие-нибудь доброхоты втянут в очередную
хренотень, и будешь кругом виноват. Мол, воровал, продавал, потому что
нужда заела. И поверят между прочим больше им, а не ему, детдомовцу.
Шагавший рядом Юра, почувствовав беспокойство Валентина, спросил его:
- Что задумался? Неужели что-то в цехе натворил? Или уезжать не хочешь?
Деньги, вроде, есть; ребята обсуждали, что ты в этот раз больше всех получил…
- Вовсе нет, Юра, наоборот. Давай вместе решать. Я ведь, как крокодил,
прусь только вперёд, назад никогда не пячусь.
- А что, разве крокодил именно такой, что и пятиться не умеет?
- Нет, ему хвост не даёт. Именно так, только вперёд и изредка в сторону.
Вечером, лёжа под не слишком греющими одеялами, ребята, переговариваясь
перед сном, твёрдо решили, что завтра же с утра сразу отправятся на электричку,
и здравствуй, сначала Москва, а потом и самый передний край наступления.
Без них Берлин уж точно не возьмут!
С
электрички беглецы сошли в Реутово и на толкучке продали форменные бушлаты
и головные уборы. Удовлетворённо подсчитав наличность, они решили перебраться
на другой вокзал и двинуться ночью, чтобы оказаться как можно быстрее
подальше от Москвы. Ребята боялись, что их уже ищут.
Одеты они были тепло, даже натянули на себя по две пары брюк. Расторгуев
двигался в домашнем пальто и старой шапке, Юра был тоже во всём домашнем.
От училищной жизни на них остались только одинаковые свитера из балашихинской
пряжи. Их выдали им прямо перед Новым годом. Карманы приятно оттопыривал
завернутый в газету хлеб и выменянные у товарищей на папиросы капустные
котлеты.
Сначала всё шло, как и задумывалось, по выработанному плану, только вот
в Волоколамске, когда ребята залезли на тормозную площадку товарняка,
идущего в сторону Смоленска, к ним на ходу, догнав тронувшийся поезд,
запрыгнул милиционер в черном полушубке.
Приятели переглянулись, Валентин взглядом подал Юрию знак, что как только
состав минует станцию, надо спрыгивать на ходу, но смышлёный милиционер
оказался ловчее.
- Куда путь держим? – спросил он, встав между Расторгуевым и Юркой.
- Домой, дяденька милиционер, в Смоленск, - стремясь приниженным тоном
разжалобить вопрошающего, нарочито заканючил Юра.
- Только честно отвечайте.
- Да мы честно, на каникулы домой едем, только вот денег на билеты нет.
- Ну-ну, а ты тоже в Смоленск? – властно обратился милиционер к Расторгуеву.
- Нет, я дальше, прямо на фронт поеду, - ответил, не опуская взгляда,
Валентин.
- Вот что, вояки самозваные, может, и придётся еще вам встать в строй,
но только не сегодня. На следующей же станции мы вместе сойдём с поезда,
и чтобы мне больше за вами не бегать, ну-ка, давайте ремни с ваших штанишек.
Я еще в московской электричке заприметил вас, да только в Волоколамске
потерял из виду, но, как говорится, Бог шельму метит; вот и снова вас
выследил. Расстёгивайте, расстёгивайте ремешки.
Делать было нечего, не драться же с представителем власти. К тому же он
крепко ухватил подростков за воротники пальто. Пришлось отдать ему ремни,
а брюки осталось только придерживать руками, ведь и верхние пуговицы краснорожий
предусмотрительно вырвал, с «мясом».
- Вот так-то лучше, орлы. Теперь на фронт уж точно не доедете, там только
таких не хватало. От Сиверкова ещё никто не убегал, - и с этими словами
он, свернув оба ремня (благо, что были не форменные), поглубже засунул
их в карман полушубка.
Где-то уже заполночь ребята в сопровождении старшины возвратились в Москву
и до утра кемарили на деревянных диванах с надписью МПС в детской комнате
милиции при вокзале.
Утром молодая женщина в милицейской форме допросила сначала Юрку, а потом
Валентина, заполнив протоколы с их слов; документов никаких у ребят не
было. Заставила подписать бумаги, потом велела надеть свои пальто, и оба
подростка, придерживая руками брюки, пошли за ней незнамо куда.
Они не признались следователю, что убежали из балашихинского ФЗУ, к тому
же назвались вымышленными фамилиями и именами, предусмотрительно боясь
наказания за побег.
Следователь привезла ребят в Даниловский детприёмник, сдала с рук на руки
дежурной и наказала беглецам на будущее не беспризорничать, а лучше учиться.
И вернула многострадальные кожимитовые ремни.
Так
Расторгуев оказался в самом большом детприёмнике, в центре Москвы, ожидая
решения своей участи в компании мелких воришек, задержанных с поличным;
беспризорных сирот, скитавшихся в поисках счастья, и случайно потерявшихся
или отбившихся от родителей в военной неразберихе детей. Хорошо, что рядом
был надёжный и верный друг, проверенный на деле.
Ребят определили в старшую группу, а в последних числах января направили
на медицинскую комиссию в соседний корпус. Раздетые полностью мальчишки
стыдливо жались к стенам. Подросткам заглядывали в рот, как лошадям, пересчитывая
зубы.
Расторгуев прибавил себе год при заполнении карточки, и врачи в комиссии
не обратили на это особого внимания, так как подросток был рослым для
своего возраста и не истощённым.
После окончания обследования ребят собрали в игровой комнате малышей,
расположенной на третьем этаже кирпичного здания. В комнате стояло три
невысоких стола, несколько детских стульчиков и шкаф со старыми, поломанными
большей частью, игрушками.
Возле Валентина скучковались верный Юра и ещё сосед по верхней шконке
(а Расторгуев выбрал себе нижнюю), Шурик Мочалов.
- Что-то долго тебя обследовали, вон даже кожа побледнела, - удивился
Шурик.
- Ерунда, только зрение проверили, грудь и спину прослушали, да в рот
заглянули; а какой-то моряк-офицер заставил меня закрыть глаза, повернуться
раз десять и, открыв глаза, быстро подойти прямо к нему.
- Он и меня точно так же проверил, - сообщил Юра. – Всех нас, как говорят,
повезут в школу юнг Северного флота. В столовой сейчас двух моряков кормили
обедом, вот они и проговорились дежурным. Пятьдесят ребят покрепче нужно
отобрать, и это не военная тайна.
- Здорово, - обрадовался Валентин. – Разве не об этом, Юра, мы и мечтали
с тобой; что хотели, то, в конце концов, и получим.
7
Незаметно прошло
три года после поездки в город П. Я занимался постоянно возникающими бытовыми
проблемами, писал свои авангардно-эротические повестушки, переводил братьев-славян
и очередных англичан, совершенно забыв о встрече с новоявленным Иовом,
как вдруг эта п-ская рукопись вывернулась из-под многочисленных папок,
по-прежнему завернутая в листок какого-то глянцевого каталога. От силы
в ней была две сотни страниц.
Я уже не помнил свое первое впечатление, листалось ведь после изрядной
порции алкоголя в вагоне фирменного поезда, везущего обратно; и обильные
ошибки, путаница имён и времён, явная малозначительность изложенной curriculum
vitae многострадального ИОВа, кажется, тогда сразу же разочаровали меня.
Ну, уж точно не дневник белогвардейца, попавший к Шолохову, подумал я
и, как говорится, отложил в долгий ящик. Сегодня же, перелистав сызнова
рукопись, я отнёсся к ней гораздо теплее. Привлекал совершенно другой,
незнакомый мне в деталях опыт мемуариста, иной взгляд на время, которое
и я зацепил на излёте совсем еще мальчишкой, но которое продолжает меня
волновать, ибо там корни наших сегодняшних проблем, там фундамент нашего
теперешнего позитива.
Другой
мой, гораздо более знаменитый предшественник по бытописательству зла,
с которым я был знаком весьма шапочно лет тридцать тому назад и, даже
скорее вернее, вприглядку, как-то утверждал истинность такого парадокса,
что писателю вообще-то не важно иметь хорошие и глубокие знания об изображаемом
предмете.
Ему нужен опыт небольшой и неглубокий, вполне достаточный только для правдоподобия,
опыт, который не был бы нравственным императивом, диктующим категоричную
оценку. Писатель вовсе не должен хорошо знать материал, ибо это знание
его расплющит и раздавит.
Выписываю буквально: писатель есть соглядатай читательского мира, он должен
быть плоть от плоти тех читателей, для которых он пишет или будет писать.
Только тогда он будет свободен в своих оценках и справедливо распределит
масштабы изображаемого. И
что там пресловутый non fiction, всё равно всё, что на бумаге – в той
или иной степени выдумка. Любая изреченная мысль есть ложь, прав Тютчев.
И художественная правда нередко важнее самой-рассамой правды жизни. Главное
удержать крохи искренности, как бы они не были неприглядны.
И помни, правдолюбец, что сама правда жизни преходяще изменчива. Вечно
ново и вечно правдиво лишь искреннее чувство, двинувшее руку художника,
так сказать художественное оформление документальной маски.
Важно, чтобы это повествование сохранило индивидуальную правду тех дней,
переплавленных в тигле многих последующих испытаний, правду полувековой
давности, а не правду сегодняшнего мироощущения, чтобы, перешагнув через
детей и внуков, уйти к более дальним потомкам.
Именно поэтому о ней нельзя рассказывать от первого лица, как собственно
и была записана-наговорена первоначальная рукопись. Новый намеренно безличный
ракурс, мне кажется, даёт больший диапазон свободы изображаемой личности.
8
Через
пару дней специальный автобус увёз отобранную группу на Ярославский вокзал,
к поезду, идущему в Архангельск. Сопровождавший её мичман перед посадкой
выстроил ребят и объявил им, что с этого момента все они – воинская команда
СФ-144, на случай, если кто-то вдруг отстанет от поезда. Было отдано приказание
- не покидать самовольно вагон, только с разрешения боцмана Мережко и
матроса Быконосова.
Затем он назначил ответственного по вагону. Осмотрев строй, остановил
взгляд на Юре и спросил:
- Как фамилия?
- Кожедуб Юра.
- До Архангельска будешь дежурным. Подбери себе в помощь двух дневальных
и еще двоих в помощь проводнице. Приказ ясен?
- Ясен, товарищ мичман.
- Неправильно доложил. Отвечать следует так: есть подобрать двух дневальных,
товарищ мичман. Повторите приказ.
- Есть заступить на дежурство по вагону до Архангельска и назначить двух
дневальных, товарищ мичман, - бодро отрапортовал Юра.
На правах дежурного он занял места в вагоне сразу рядом с купе проводницы.
Дневальными он назначил Расторгуева и Мочалова.
Так прямо на московском перроне ребята поступили на нелегкую даже для
взрослых и тем более для подростков, морскую службу. На долгих три года
для Расторгуева, а для Юры оказавшейся вечностью.
Архангельск
радушно встретил команду СФ-144 крепким морозом и обжигающим ветром с
Двины. Когда ребята переходили реку по льду на другой берег, большинство
из них чуть не отморозило уши и щёки. Моста через Двину тогда не было,
аборигены добирались летом на пароме, зимой выручала ледовая дорога.
Разношёрстная команда, одетая в основном по летнему варианту, преодолевала
это препятствие почти бегом, пряча лицо от режущего ветра то за спину
товарища, то в куцый воротник всесезонного пальтеца.
Офицер, встретивший команду у поезда, привёл ребят к деревянному одноэтажному
зданию, где в трёх комнатах стояли койки с голыми матрасами без одеял
и кирпичные печи, которые, к счастью излучали животворящее тепло. После
часовой пробежки по морозному воздуху отапливаемое здание показалось подлинным
раем.
Пока будущие юнги отходили от марш-броска, офицеры что-то обсуждали, иногда
бросая на новоприбывших недоумённые взгляды. Вскоре последовала чёткая
команда мичмана:
- Выходи строиться в большую комнату, в шеренгу по два становись!
После построения он доложил капитан-лейтенанту, что команда №144 для проверки
построена. Глянув на новобранцев, чуть ли не позёвывая, он пояснил, что
пока отбирали эту команду и везли её сюда, произошли неожиданные изменения.
Ночь или две москвичи проведут здесь, а всего вероятней уже завтра – снова
в путь. Куда, он и сам не знает, но пока стоит погреться и расслабиться.
Закончил бравым распоряжением:
- Боцман, необходимо сейчас же проверить людей по списку, кто отсутствует
доложить мне и распустить строй.
Отметив отсутствующих (а по дороге в Архангельск из команды убежали четверо
мальчишек), боцман распустил строй, и, как положено, поставил дневального
у выхода.
Валентин улёгся вместе с Юрой вдвоём на одной койке, которых явно не хватало
на всех, укрывшись вместо одеяла своим пальто и его курткой. Матрацы и
подушки были набиты древесной стружкой, постельного белья не было даже
у боцмана.
На пустой желудок засыпалось плохо, а сон был причудливый. Снилась, естественно,
еда. Выданный в Москве на три дня сухой паёк в крафтовых пакетах был съеден
за два дня, а варёные яйца и печенье смолотили уже в первые часы.
Моряки-инструкторы ночевали здесь же, в импровизированной казарме; следя
за порядком, спали по очереди, только утром и среди них не досчитались
одного, местного.
Примерно к обеду к зданию подъехали грузовая машина под тентом и старенький
автобус. Появившийся мичман приказал боцману выдать каждому из прибывших
по буханке белого хлеба и по банке кильки в томате на двоих, дав полчаса
на обед и сборы. Пока ребята ели, он проинспектировал, кто как одет и
обут. Одетых по-летнему посадили в автобус, а остальных, в том числе и
Валентина с Юрой, направили в кузов «полуторки», чадившей как паровоз.
Там вместо скамеек их приветила куча колотых дров. Моряки-инструкторы
тряслись в этом же кузове.
На станцию приехали очень быстро, даже замёрзнуть не успели. Грузовик
с газогенераторной печкой подъехал к самому вагону. Их в народе называли
ласково «теплушками». Автобус «полуторку» опередил, и его пассажиры уже
грузились в предназначенный вагон.
Двери обеих «теплушек» были полуоткрыты, и поджидавший отставшую «полуторку»
мичман приказал подросткам, приехавшим в кузове машины, выгрузить дрова,
а остальным ребятам перенести их в вагоны.
Боцман быстро расставил будущих юнг на погрузку дров, и через четверть
часа грузовик был уже разгружен. Пока разгружалась машина, шофёр, открыв
крышку на газогенераторной печи, забросил внутрь поленья и закрыл свою
«кочегарку». Ребятам было очень интересно понять, как это машина работает
на дровах без бензина и пара, но шофёр сразу же уехал, только закончилась
разгрузка.
Распределив команду по вагонам и получив перепись от боцмана, прежний
мичман что-то долго объяснял новому офицеру и матросам, затем прошел оба
вагона, пожелал на прощание всем отъезжающим семь футов воды под килем,
сел в ожидавший его автобус и уехал.
Валентин,
Юра и Шурик заняли себе привилегированное место на верхних обшарпанных
нарах. Вместе с ними в вагоне, забросив свои вещмешки, расположились новый
командир и матрос Быконосов, а боцман Мережко следил за порядком в другом
вагоне.
В центре вагона на железном листе стояла круглая чугунная печка, и назначенный
дневальным Шурик заставил, было, её покраснеть еще больше, но Мережко
окоротил:
- Хлопцы, дрова трэба экономить, ехать далеко, аж до самого Мурманска.
Вот когда юнги поняли, куда лежит новый маршрут.
На одной из остановок смышлёные хлопцы запаслись углем из встречного поезда,
из «полувагона», как выразился новый мичман. Запаслись, не ленясь, чтобы
можно было доехать чуть ли не до Владивостока.
На коротких остановках бегали по очереди с вёдрами к паровозу. Там набирали
кипяток, а кружек было всего три штуки, одна лично у боцмана и две – в
вагоне мичмана.
На больших стоянках команду водили строем в столовые. Командовал обычно
придирчивый боцман и особо настаивал, чтобы юнги шли в ногу.
За
Кандалакшой поезд потащился со скоростью черепахи, почти везде по сторонам
лежали разбитые вагоны, и неизвестно, кто первым заметил людское мельтешение,
но Юрка схватил Валентина за руку, и, не сговариваясь, оба выпрыгнули
на ходу из вагона.
Человек десять будущих юнг набирали у разбитого вагона фасоль из разорванных
мешков, кто во что горазд. Некоторые закидывали остатки мешков на медленно
скользящие мимо платформы с военной техником и лесом.
Расторгуев помог Юре положить почти целый мешок на ступеньки тормозной
площадки, а сам влез через борт на платформу.
Бойцы сопровождения военной техники не ругали подростков. В эшелоне новости
быстро распространились, и многие бойцы, особенно пожилые, лет тридцати-сорока,
смотрели на ребят с жалостью; как же, едут чуть ли не в самое пекло.
Когда Расторгуев переваливался через борт платформы, то зацепился левой
рукой за торчащий уголок с острой кромкой и сильно разрезал ладонь. В
пылу азарта он сначала ничего не заметил, но когда встал на ноги, увидел,
что вся рука в крови и только тогда почувствовал острую боль.
- Что у тебя случилось? – спросил подошедший боец из охраны поезда. –
Вон как кровь с руки течет.
Валентин зажал порез правой рукой и пошёл навстречу Юре, ответив бойцу
походя, мол, ерунда, зацепился за борт и порезался.
- Подожди, не уходи. У меня в противогазной сумке был бинт, я сейчас,
- и боец полез под брезент, которым была укрыта пушка, за сумкой.
Расторгуев поднял повыше левую руку, зажимая рану, чтобы кровь текла медленней,
пока боец доставал бинт. Вместе с подбежавшим Юркой они на обжигающем
ветру перевязали Валентину левую кисть. Поезд, пройдя опасный участок,
снова набрал скорость.
- До очередной остановки нам придётся ехать на платформе, - сказал Юра.
– Давай перейдём на переднюю платформу, там не так дует, спереди прикрывает
вагон. Иначе здесь замёрзнем, как цуцики. Боец-то в тулупе, а мы одно
слово, что в прикиде… Даром, что одежина.
Рука тупо ныла. «А Юра – молодец, крови не испугался», - подумал Расторгуев
и, поблагодарив бойца за бинт, перебрался с помощью друга по сцепке на
другую платформу, тоже с пушками под брезентом.
Минут через двадцать поезд притормозил около какой-то станции. Она была
пустынной, виднелись только одноэтажные под плоскими крышами дома, почти
полностью заметённые снегом да одинокая фигурка дежурного по станции возле
желтого деревянного строения.
Еще не успев дойти до своего вагона, друзья услышали шум и гомон товарищей,
обрадованных изрядным запасом фасоли и совершенно не думавших тогда, что
и их поезд вот так же могли разбомбить фашисты.
Заметив вытянутую руку, с повязкой в следах свежей крови, матрос, помогавший
Расторгуеву залезть в вагон, спросил:
- Где это тебя так угораздило?
- Когда садился на ходу поезда, тогда и поранился. Спасибо бойцу из охраны,
он перевязал порез.
- Иди сюда. У меня есть йод и свежий бинт в вещмешке, как говорится, на
всякий пожарный случай.
После новой перевязки рука Валентина стала напоминать деталь гипсовой
статуи, типа «Девушки с веслом».
- До свадьбы заживёт, - беззлобно пошутил старший лейтенант, подошедший
к концу перевязки. – А ты, Быконосов, сходи проведай соседей, пока поезд
стоит. Узнай наличие рядового состава, не отстал ли кто? У нас вот двоих
не хватает, и если они отстали от эшелона, то дело дрянь.
- Сядут на следующий, проходящий, - откликнулся матрос. – А двое наших,
возможно, специально отстали, ищут, чем ещё поживиться.
И выпрыгнул из вагона.
Через несколько минут, когда прошёл встречный поезд, двинулся и мурманский
эшелон. Уже на ходу в приоткрытую дверь вскочил возвратившийся матрос.
- Ну, как там, нет никого лишнего? Наши не возникали? – спросил Быконосова
мичман.
- Никак нет, товарищ мичман. Там все в сборе.
- Тогда проверь и наших по списку; уточни, кто отстал.
- Есть проверить, - и Быконосов, взяв у старлея список, стал делать перекличку.
Самое смешное, оказалось, что все на месте. Видимо, сопровождающие команду
беспокоились именно об опоздавших Расторгуеве и Кожедубе, не успев пока
запомнить их фамилий.
Почти
трое суток тащились от Архангельска до Мурманска эти два вагона, прицепляемые
к разным составам. Наконец, к исходу третьей ночи их поставили возле каких-то
складов на тупиковый путь.
Часа через два пришёл начальник команды с местным молоденьким лейтенантом
и дал будущим юнгам пять минут на окончательные сборы. А что было им,
собственно, собирать? Паёк был давно съеден, правда, кое у кого еще варилась
в консервных банках фасоль. Однако распоряжение загасить печь, закидав
её снегом, было выполнено мгновенно и без обсуждений.
Расторгуев, тоже быстро скумекав, скинул свитер, снял с себя верхнюю рубашку,
опять натянул на себя свитер и, завязав ворот и рукава рубашки, насыпал
в импровизированный подсумок фасоли из захваченного мешка. Теперь Юре
будет легче идти в строю, неся под мышкой оставшееся в мешке.
В городе царила сплошная темнущая полярная ночь. Шагавшая не в ногу команда
новоприбывших «богатырей» вряд ли кого-нибудь разбудила в этом прифронтовом
поселении. И только изредка попадавшиеся навстречу женщины останавливались,
пытаясь всмотреться в лица и, наверное, не без сердечной боли, качая головами,
долго провожали подростков взглядами. У всех без сомнения возникала одна
и та же невысказанная мысль: неужели довоевались?
Одна из женщин даже не выдержала, догнала замыкавшего строй матроса Быконосова
и напрямик спросила:
- Сынок, неужто уже и детей на фронт брать стали?
- Нет, мамаша, это детдомовцев в морское училище привезли. Каперангами
станут, дай время.
- Ой, сынок! Какая тут учеба, когда нас каждый день немец бомбит. Эвон
сколько сгоревших и разрушенных домов.
И она, махнув на прощанье рукой, словно указывая на бесчисленные руины,
побежала догонять ушедшую вперёд спутницу.
Трое
суток детдомовцы жили на первом этаже в полуразрушенном двухэтажном строении.
Второй этаж был почти полностью разрушен, а над задней частью дома снесена
и крыша. Окна были частично забиты фанерой, а одно заложено старыми матрасами.
В город ребят не пускали, только Валентин дважды ходил с рукой на перевязку
в портовую больницу, да еще шестерых, самых малых по росту, куда-то увёл
мичман. Их больше не видели.
Остальных по два раза в день водили строем в столовую для пограничников.
На четвёртый день командир, взяв пятерых подростков, в том числе и Юру,
поехали за продуктами на «студебеккере».
Тогда будущие юнги увидели впервые эту сильную машину, как впервые увидели
тела мёртвых бойцов в городской больнице, превращенной в госпиталь. Впервые
и прятались под бомбёжкой в подвале больницы, перебегая улицу за боцманом,
как утята за уткой.
Всё впервые, впервые… Впервые они очень скоро поплывут и по морю в неизвестное,
на военном корабле.
Ребята быстро перетаскали в машину мешки с хлебом, коробки с продуктами.
Паёк на каждого состоял из двух буханок ещё тёплого хлеба, двух банок
мясных консервов, трёх селёдок, да двадцати кусочков сахара-рафинада.
Подростки ещё толклись, получая у старшины продукты, когда старший лейтенант
приказал собрать пожитки и идти к автобусу.
- Поедем в порт, будем грузиться на корабль.
Водитель-моряк, в форме, чин по чину, подъехал к самому трапу плавучего
транспорта. На борту носовой части судна ребята прочитали диковинное название
«Кондопога».
Боцман,
построив их в две шеренги перед трапом, произвёл поверку, и вот уже один
за другим подростки стали спешно подниматься на борт транспорта. Из пятидесяти
ребят, выехавших из Москвы, на палубу корабля поднялись тридцать четыре
подростка, стремительно возмужавших, закалённых дорогой и испытаниями
и накрепко спаянных.
После долгого путешествия они даже не успели рассмотреть само море; да
ведь как все суда обычно похожи друг на друга, так и море всегда одинаковое
– бескрайняя водная стихия. Эдакий однообразный фон, подмалёвка задника,
на котором утверждается тот или иной портрет героической или не очень
личности, завуалированный предощущением тайны, а также слегка презрительным
неведением, ибо стихия всегда чревата опасностью, и море обязательно неисповедимо,
как сама судьба.
После
погрузки матросы устроили уборку на палубе, они порой с любопытством подходили
к кому-нибудь из новых пассажиров, расспрашивая:
- Откуда?
- Зачем и куда вас направляют?
А что могли ответить ребята; только пожимали плечами и указывали на своих
командиров, лучше знавших конечную цель путешествия.
Вообще-то на транспорте подростки были в основном предоставлены сами себе.
Кают для них не полагалось, (как шутили, заказать забыли), в кубрик не
пускали.
Матросов, очевидно, раздражал внешний вид подростков – типичные беспризорники
20-х годов, вот ребятам и пришлось раствориться, рассосаться в укромных
местах транспорта. Кто забился в кочегарку, где были бесконечные переходы
и трапы, кто устроился в проходах у кубрика.
Юра
перед посадкой позаимствовал кусок белого жира из разбитого ящика. Этих
ящиков в порту валялся большой штабель, который мог бы занять при возможной
погрузке не один вагон. Он, вопрошая, показал жир матросу:
- Что это?
- Это лярд, сало, или, проще, маргарин.
Весть о находке быстро облетела всю московскую команду, и большинство
тоже обзавелось запасами съедобного дарового жира. Юра вытряхнул остатки
фасоли из мешка в картонную коробку, в которой лежали общие с Расторгуевым
продукты, выданные в дорогу:
- Я пошёл, Валёк, пока еще на причал выпускают, а ты пока попробуй-ка
с хлебной горбушкой этот лярд.
И побежал на причал. Валентин отломил от буханки поджаристую корку, намазал
её белым жиром, (ножей ни у кого не было), а остатки передал подошедшему
Шурику.
- Ну, и как, есть можно? – спросил тот.
- А ты давай, не стесняйся, тоже наворачивай с хлебом.
- Нормально, на вкус чистое масло. Пойду-ка и я, разживусь
жирком, только положить не во что.
Минут через пятнадцать вернулся Юра с большим кусманом сала в бумажном
мешке.
- Там его, наверное, десятки тонн. Эвон сколько ящиков разбитых! Нам этого
сала как минимум на неделю хватит. Уж точно с голоду не помрём, - и он
уселся рядом с Расторгуевым на пол в переходе.
Возвратился и Шурик с несколькими кусками того же сала, завёрнутыми в
вощаную бумагу. У ребят почти одномоментно мелькнула одна и та же невысказанная
мысль: «Спасибо союзничкам, они этим салом стволы пушек смазывают, а мы
его едим да похваливаем!»
В проходе ободряюще гулял сквознячок, принося непривычный для москвичей
запах моря, мазута и подпорченной рыбы со стороны рыбного порта, стоило
только кому-нибудь из команды транспорта пройти в каюту или обратно.
Расторгуев, Юра и Шурик вышли на палубу. Рядом с их транспортом стояло
еще какое-то судно, из трюма которого краном с жирафьей шеей выгружали
великанских размеров ящики, и устанавливали их прямо на железнодорожные
платформы.
Небо
внезапно стало хмуриться, предвещая очередной снежный залп, когда к борту
«Кондопоги» подошёл буксир, и малолюдная палуба транспорта сразу ожила.
Забегали торопливые матросы, закрепляя буксирные тросы и отдавая швартовые.
Быстро, экономно, без лишних движений.
Буксир, прогудев сипловато, выбросил из-под кормы сероватый вспененный
бурун и стал медленно отводить носовую часть транспорта от стенки причала.
Почти вся команда СФ-144 высыпала на палубу и внимательно смотрела то
на удаляющийся город, то на длинный ряд кораблей, стоящих на рейде. Несколько
раз буксир и транспорт обменялись длинными гудками, и «Кондопога», набирая
ход, стала всё дальше и дальше уходить от города, оставшегося в седловине
между заснеженных сопок.
Вот уже и последние корабли, и еле различимые дома остались за кормой,
а ребята всё смотрели и смотрели на удаляющийся берег, впервые по-настоящему
прощаясь с большой землёй. Позади, за кормой, треугольно сходил на-нет
белопенный след, над которым иногда кружилось сразу несколько таких же
белёсых чаек.
Валентин с Юрой перешли в носовую часть судна, и хотя им в лицо стал мелкой
картечью сыпать жесткий колючий снег, они с интересом следили, как грузные
волны с шумом, размашисто разбиваются о форштевень, поднимая и опуская
транспорт, словно простирывая его на огромной гладильной доске.
Сквозь снежные залпы всё-таки просматривались вершины белевших сопок,
обложенные низкими тучами, а когда, продрогшие на жгучем кинжальном ветру,
они пошли греться в кочегарку, то увидели по левому борту два военных
катера. Это была охрана транспорта, «морские охотники». Думал ли тогда
Расторгуев, что на одном из таких корабликов предстоит вскоре и ему узнать
морскую службу и верную дружбу.
В спёртом воздухе закрытой почти наглухо стальной коробки-кочегарки было
отвратительно и тяжело дышать. Котлы работали, чуть ли не на пределе.
А ещё где-то внизу кочегары поливали из шланга раскалённый шлак, и пары
воды вместе с раскалённой пылью поднимались наверх, вызывая немедленный
приступ тошноты.
Когда
Расторгуев проснулся, то с удивлением обнаружил рядом с собой только одного,
лежавшего на разостланном пальто, Юру. Многие их однокомандники, с вечера,
было, нашедшие здесь, в кочегарке, укрытие от режущего ветра и жгучего
мороза, от изматывающей качки, вдруг куда-то исчезли.
Разбудив друга и одевшись, он вышел вместе с ним на палубу, для начала
спрятавшись за тёплую вентиляционную трубу.
Сквозь слоистый предрассветный синевато-серый воздух, начинённый, словно
молотым перцем, сухим мелким снегом, принесённым с большой земли, по правому
борту был отчётливо виден изрезанный глубокими расщелинами скалистый берег.
Берег был хорошо виден и прямо по курсу корабля, там призывно сияла яркая,
по-доброму подмигивающая звезда маяка.
В предрассветную незамолкающую музыку ветра, игравшего в мачтах, фалах
и надстройках, басовито вплёлся, разойдясь по заливу, корабельный гудок,
деловито извещая о прибытии «Кондопоги» и тут же изошел, истаял, теряя
силу над тёмной глубиной морской воды и среди далеко уходящих за горизонт
сопок.
Вторя гудку, загрохотала якорная цепь, слегка сотрясая корпус судна, и,
натянув, как тетиву, якорную цепь, транспорт стал разворачиваться носом
навстречу ветру, идущему с большой земли.
Небольшие волны, которые гнал этот ветер от берега, были уже не способны,
как ночью, снова раскачать стальной массив корабля и пенными гребешками
мирно уходили за корму.
Мичман Кирновский поднялся на мостик к капитану транспорта, и они стали
что-то активно обсуждать, поглядывая на берег, где у изножья сопок виднелись
дома, а у пирсов стояло несколько кораблей. Вскоре от крайнего пирса отошёл
мотобот и взял курс на «Кондопогу». Тут же последовала команда боцману:
- Мережко, вместе с Быконосовым соберите всех ребят возле второго трюма,
и устройте поверку. Скоро будем выгружаться, вон мотобот уже к правому
борту подходит.
Особенно прилагать усилия по сбору команды СФ-144 не было необходимости.
Плохо выспавшиеся, измученные качкой, посиневшие от холода и от неоднократно
вывернутых наизнанку желудков, подростки стояли у борта и смотрели на
пустынные берега; строили догадки, куда это забросила их судьба.
Стоявший неподалёку корабельный матрос, словно в ответ на этот витавший
в воздухе немой вопрос, громко произнёс:
- Вот вам, москвичи, и школа юнг! Да здесь в Гражданскую
англичане концлагерь устроили, коммунистов со всего Севера сюда свозили
и казнили, а вот вас-то за что в это гиблое место сослали?
И с укором посмотрел на боцмана, который молча только пожал плечами.
По верёвочному трапу подростки по очереди спустились на качающуюся палубу
мотобота. Последним борт корабля покинул мичман, и мотобот, слегка кланяясь
набегающим волнам, взял курс на берег.
Команда высадилась из мотобота при малой воде, подниматься на пирс пришлось
по обледенелым скобам, частенько поскальзываясь.
Ребят
снова выстроили в две шеренги на пирсе, открытом всем ветрам; здешний
старший офицер поприветствовал вновь прибывших и представил им нового
командира, матроса, который, приняв полномочия у боцмана, повёл подростков
в очередной раз навстречу неизвестности пополам с ветром и колючим снегом.
Разместили так называемый отдельный взвод в дощатом бараке, где у входа
находилась сушилка для одежды и умывальник, а дальше стояли сплошные двухъярусные
нары. Туалет был далеко снаружи, встроен в скальную расщелину, и в штормовой
ветер добраться туда оказывалось нелёгкой задачей.
Два дня пролетели незаметно. Как по нотам было расписано: подъём, физзарядка,
приём пищи в столовой трижды в день, и строевые занятия на плацу, всё
левой, левой и левой. Ещё в первый день была баня, о которой можно было
бы рассказать отдельную новеллу.
На третий день случилось ЧП. На завтраке в столовой не досчитались самого
молодого и слабого физически Петю Коваля. В строю он ходил самым последним.
А утром мела сильная пурга со штормовым ветром, Петюню незаметно сбило
с ног по дороге в столовую, при переходе одной из сопок и отнесло, словно
моток пряжи, на десяток метров, прижав ледяными валунами к скале.
Вообще-то в ряде опасных открытых мест между бараками были натянуты для
страховки канаты, а вот дорога к столовой от третьего пирса, где располагалась
взводная казарма, проходила прямо через сопку и не имела не то что щитовых
укрытий, но и канатного ограждения.
Сержант Поляничко, отобрав троих ребят покрепче и еще Расторгуева с Кожедубом,
повёл великолепную «пятёрку» на поиски Коваля. Откопали его из-под снега,
прижатого к скале, заплаканного и перепуганного.
На вечерней поверке в этот же день в казарме присутствовали сопровождавший
команду мичман и капитан третьего ранга. После переклички боцман по переданному
мичманом списку стал вызвать из строя ребят и строить отдельно.
Валентин сразу сообразил: вызывают тех, кто не страдал морской болезнью.
Первым вызвали Бориса Переверзина, его успели ласково прозвать Верзилой
за огромные кулачищи и большие ступни, за ним Юру и ещё троих подростков.
Последним вызвали Расторгуева, и, встав в строй, он оказался рядом с капитаном
третьего ранга. Придирчиво глянув на Валентина, капитан обошёл новый строй
и спросил:
- Не боитесь моря, салажата?
- Нет, - ответили вразнобой отобранные.
- Мне доложили, что вы отлично вели себя и в поезде, и во время
дороги на транспорте, а ведь в море шторм доходил до шести баллов. Одним
словом, молодцы! Завтра с утра сдадите постельное бельё, и к десяти ноль-ноль
всем явиться к первому причалу, там вас встретят и объявят новое направление.
И, оборотившись лицом к остающимся в казарме, скомандовал боцману:
- Боцман, можете давать отбой.
У
первого причала швартовались преимущественно сторожевые корабли, тральщики
и «морские охотники». Там они заправлялись топливом, пополняли боеприпасы
и продукты.
Будущим юнгам спалось в эту ночь плохо. Конечно, все они мечтали попасть
служить на стоящий на рейде гвардейский эскадренный миноносец «Гремящий»,
но, увы, мечтать действительно совсем не вредно.
В начале марта день прибывал уже быстро, и в назначенные для явки десять
часов утра давно рассвело. Полярная ночь отступила за сопки.
Подростки, сбившись в кучу, остановились на причале прямо напротив сторожевого
корабля и в ожидании решения своей судьбы смотрели, как матросы резво
сбивали лёд с брезентовых чехлов на орудийных стволах, счищали снег с
палубы и надстроек.
- Замёрзли, салажата? – обратился к ним подошедший офицер с усами, как
у Тараса Бульбы. – Подождите еще чуток, сейчас мы вас всех распределим,
никому обидно не будет.
И он подчёркнуто деловито пошел навстречу коллеге, подъехавшему на «виллисе».
Они поздоровались, о чём-то порассуждали около автомашины и, разложив
на капоте папку с бумагами, что-то там разметили.
Взяв одну из бумаг, усатый офицер направился к ожидавшим ребятам, а автомобиль,
развернувшись, направился в сторону аэродрома морских торпедоносцев.
Двоих однокомандников отправили на тральщики, а Расторгуеву выдали предписание
на «морской охотник» № 4088, стоявший в конце первого причала. Юра был
направлен на мотобот АМБ-36, и еще двое ребят остались на ремплавбазе,
располагавшейся около дока.
Забрав свои предписания, откомандированные направились получать обмундирование
и рабочую робу, и через полчаса были загружены так, что не знали, как
донести до места назначения груду белья и верхней одежды.
9
Моё
прощание со школой было не в пример благополучнее. Учился я неплохо, как
позже выяснилось, тянул на медаль. Время от времени влюблялся в девчонок.
В девятом-десятом классах увлёкся девочкой, учившейся на класс ниже. Вообще-то
она была ровесницей, ведь я пошел в школу шести лет.
Звали её Лидой. Хорошая девочка Лида на улице нашей жила. Строчка эта
– из стихотворения Ярослава Смелякова. Кажется, на эти слова бытует ещё
и песня.
Познакомился я с Лидой во время разгрузки баржи, которая привезла в город
П. бутылки с минеральной водой «Боржоми». Все старшие классы школы №41
были брошены в трудовую атаку.
И вот, подхватывая очередной ящик с бутылками, стал я подмечать невысокую
круглощекую блондиночку с озорными голубыми глазами. Так и норовила она
попасть со мной в пару, ящик нести. А, может, так само собой получалось,
без особых ухищрений. Интересно сейчас бы у неё узнать, как оно ей запомнилось.
А потом она стала помогать мне выпускать школьную стенную газету. Мне
дали такое комсомольское поручение, и юная смешливая машинисточка усердно
печатала заметки, на три четверти написанные мною.
Тянулись мы друг к другу, как две половинки магнита. Сижу, бывало, у стола,
разговариваю в роли главного редактора с другими членами редколлегии (у
нас же всё, как у взрослых, было, только, может, еще более пристрастно,
нередко до слёз и драки), а машинисточка с листочком тянется.
Подойдёт, наклонится, волосы её тебе щёку щекочут, тугая грудь на плечо
налегла, а крепкая коленка её весьма ощутимо в бедро упирается… Так что
десятый класс пролетел, как один день.
Весна
уже активно переходила в раннее лето. Я успешно сдавал выпускные экзамены,
жаль, за сочинение получил четвёрку (пропустил две запятые), оставался
последний – по английскому языку.
С Лидочкой я виделся только днём в школе, по вечерам корпел над учебниками.
В воздухе брезжила, как уже излагал, серебряная медаль.
И вот как-то днём шел я с девушкой чуть ли не в обнимку к выходу из школьного
двора, а она мне и говорит, что около ворот прохаживается её отец, по
виду мужик мужиком. Не припомню, чего я испугался, да и тогда, наверное,
сразу, даже не задумываясь и не осознавая, дал дёру через школьный забор
с задней стороны во двор к одному своему знакомому. Ушел вполне благополучно,
одним словом.
В тот же день вечером, а, может, на следующий пришли ко мне знакомые ребята,
один из которых встречался с подружкой Лиды и чуть ли не жил с ней, как
муж с женой, полуоткрыто, конечно. Девчонка та была сиротой и жила на
квартире у двоюродной тётки, которая старательно следила за её нравственностью.
В Советском Союзе тогда секса никакого, как известно, не было.
Он и попросил меня вызвать его подружку на свидание. Сам-то очень её тётки
боялся. Я тоже заробел, застеснялся заранее и решил сначала вызвать Лиду,
которая и привела бы подружку к её возлюбленному, для чего дал свой велосипед
прокатиться одному из соседских двенадцатилетних пацанов, которым, как
говорится, всё хрен по деревне, и попросил его известить Лиду о необходимой
встрече со мной запиской, в которой значилось: «Приходи в лог в семь часов.
Я тебя люблю». Без подписи. Сам же расположился неподалеку от места обитания
своей красавицы.
Надо заметить, что очки я тогда принципиально не носил. Считал почему-то,
что они портили мое мужественное лицо и римский нос. На самом деле, конечно,
стеснялся.
Значит, приложил я тогда очки, не зацепляя дужек, к глазам, точно бинокль,
и стал пристально вглядываться вдаль.
Лидин дом, такой же бревенчатый, как и у меня, только не обшитый тёсом,
стоял на самой окраине посёлка. За ним почти вплотную начинался самый
настоящий лес. Через очки было видно, как три юркие фигурки (отец, мать
и Лида, единственная дочь) копошились на участке. Они сажали картошку,
которая тогда была самым главным овощем.
Задним числом мне известно, что Лида, получив записку, сразу же двинулась
ко мне. Мать перехватила её по дороге, отобрала записку, прочитала и показала
отцу с криком: «Он сейчас точно нашу дочь изнасилует, в логу-то».
Дело в том, что за день это этого они нашли Лидин дневник, где она обстоятельно
описывала наши знойные отношения, горячие объятия, сладкие поцелуи, наконец,
свою созревшую готовность и мою безусловную решительность…
Вот почему её отец и приходил к школе, хотел по-мужски поговорить со мной,
выяснить обстоятельства, только я предусмотрительно смылся.
Впрочем, возможно, я это додумываю, сочиняю, ибо дневника сам не видел.
Говорю, в том числе, и с поздних Лидиных слов. Но наверняка из дневника
совершенно точно вытекало, что кульминация нашего пока платонического
романа явно не за горами. Родители её, естественно, захотели предотвратить
непоправимое.
Итак, всё-таки встретил я Лиду на лесной опушке и вместо того, чтобы сразу
идти в наш посёлок вызывать подружку на свидание к приятелю, повёл её
в глубь леса. Всего-то поцеловать захотелось без свидетелей, честное слово.
А мать её, видя направление нашего движения, совсем сбрендила, и зашлась
в истерике («Он сейчас нашу дочь изнасилует»); и вот уже отец её с лопатой
в руке побежал за нами.
Сейчас легко рассуждать и прикидывать, как правильнее было поступить,
а тогда я попытался склонить Лиду к совместному бегству, но она наотрез
отказалась, и осталась стоять на опушке: «Я от отца не побегу».
А я без стеснения снова дал дёру и, обогнув «зону», как издавна именовалась
часть уже нашего посёлка, благополучно оказался у себя дома.
Увы, мои тогдашние злоключения на этом не кончились.
Примерно через час раздался звонок в дверь, и порог переступил Лидин отец,
который немедленно начал кричать:
- Испортил девчонку, мерзавец, а жениться и не собирается. Завтра же я
в школу пойду, в райком комсомола пойду, в райком партии пойду. Пусть
его из комсомола незамедлительно исключат, развратника жуева… Или пусть
женится, пока пуза не видно, или пусть прекращает встречи, журналист грёбаный…
Я дрогнул и вылетел из дома без оглядки и часа четыре слонялся по посёлку,
потом спрятался на задворках районного Дома культуры, где около полуночи
и нашел меня отчим, которого я тогда безоговорочно считал родным отцом,
и, к счастью, без ожидаемого рукоприкладства, чего я небезосновательно
опасался, привел домой.
Еще, наверное, часа два родители допрашивали меня на предмет половых сношений
с Лидой. Давно ли и как часто, и где, и каким образом. Я всё полностью
отрицал, что было чистой правдой.
Тогда-то я и услышал в их пересказе про записи в её дневнике. Отец и мать
взяли с меня клятву, что я больше не то, что встречаться, но даже и подходить
не буду к своей кралечке. Её родители должны были то же самое потребовать
от неё.
Назавтра я сдал английский на «отлично». Через несколько дней мне вручили
серебряную медаль, которая, впрочем, в дальнейшей жизни мне ничуть не
помогла.
Сердечные переживания сегодня, конечно, подзабылись, но они были и весьма
нешуточные. А вот с Лидой мы действительно больше не встречались и не
разговаривали. Довольно долго.
Только перед выпускным вечером она подошла ко мне и молча подарила свой
рисунок, вернее, «переведённую» картинку роскошной черкешенки в танце.
Самодельная открытка долго болталась среди моего бумажного хлама, до которого
я был большой охотник, и, может, цела до сей поры.
А
Лиду я встретил снова через два или три года уже лихим студентом медвуза,
проводил её почти до дома, вяло прижимая по дороге и по инерции допытываясь,
как она и с кем живёт…
Она стала мощнее и как-то коряжистее, особенно в бёдрах. Работала, чуть
ли не телефонисткой (фу, какой мезальянс подумалось мне, отпрыску дворовых
кровей!).
Разговор наш почти не клеился, слова её резали мне слух. О Сен-Жон Персе
она явно не слыхивала. Равно как о Джойсе, Прусте, Андрее Белом и Саше
Черном. Когда на прощание я поцеловал её пару раз, жаркое и чуть ли не
смрадное дыхание поразило чуткую натуру.
«Вот это самка! Экая животная сила, какая же активная должна быть страсть!»,
- мелькнуло у меня в сознании, и я опасливо не продолжил дальнейшие поползновения.
Образ её разгневанного отца по-прежнему маячил тенью пушкинского Командора.
К тому же родительское табу действовало безотказно. Хотя у меня уже состоялось
несколько отнюдь неплатонических «романов».
Мы, кажется, посидели напоследок на груде то ли неошкуренных брёвен, то
ли неотесанных досок; обнимаясь, я вроде бы почитал Лиде свои новые стихи,
которые начал писать чаще и серьёзнее, не так как в школьную пору. И больше
я никогда её не встречал.
10
На
катере Расторгуева встретили с улыбками на обветренных лицах свободные
от вахты матросы и два офицера в чёрных регланах.
- Конопляников, - обратился командир к матросу первой статьи, наводящему
порядок около рубки. – Покажи-ка юнге его место в своём кубрике и начинай
готовить из него классного матроса и сигнальщика, а не салагу. Парнишка,
видать, боевой.
- Есть, товарищ командир.
Матрос подошёл к Валентину, забрал у него завёрнутое в шинель обмундирование
и повёл подростка в кубрик. Достал из рундука ватный матрац и полушерстяное
одеяло, положил на верхнюю койку и показал, как нужно заправлять постель.
- Вот так будет нормально. Кстати, как тебя зовут, и откуда приехал? Меня,
только не при командире, можешь называть Юрием или дядей Юрой, а при командире
только – товарищ матрос первой статьи. Я-то родом из Архангельска, потомственный
моряк. Еще с отцом до войны ходил на шхуне «Ваенга» в Швецию и в Норвегию.
Пока Юрий обихаживал спальное место для юнги, Расторгуев переоделся в
выданное обмундирование, которое, увы, сидело на нём мешком, и только
шинелька неожиданно пришлась впору, придав стройности долговязой фигуре.
- Как дела, юнга? Переоделся? – спросил спустившийся в кубрик командир
катера.
- Так точно, товарищ командир.
- Очень хорошо. Нам пополнение давно нужно. Всего-то один сигнальщик,
не управляется. На вахте его и сменить некому. Ну, ничего, мы с Евгением
быстро из тебя подготовим отличного матроса и сигнальщика. Глаза у тебя
молодые, зоркие, как у орлёнка. Мои знания, вон его опыт, и всё сложится.
Кстати, сколько тебе лет?
- Четырнадцать, товарищ командир.
- Да-а-а, а я думал, хоть годка на два поболе.
И тут командир неожиданно рассмеялся, повернув Валентина лицом к иллюминатору.
- Нет, ну ты посмотри, Юрий, они там, на складе, видно совсем с глузду
съехали! Ему же женскую шинель выдали! Надо же, как интенданты издеваются
над салагами!
- Там все шинели страшно велики были, а вот эта как раз подошла, словно
на меня шили, - сконфуженно оправдывался подросток.
- Что ж, ничего не поделаешь, к тому же на обмен и времени нет, придётся
пока эту поносить. Вот пойдём конвоем, в Полярном её обязательно обменяем,
там склады нормальные. А по катеру можно и в бушлате побегать, не замёрзнешь,
служба не даст.
Тут, присмотревшись, Расторгуев, наконец, разглядел женские вытачки на
груди, и обнаружил, что шинель застёгивается на левую сторону.
Командир продолжил свои рассуждения:
- Если я правильно понял, то по документам ты значишься Валентином. Хорошее
имя, и глубоко лежат его корни. Был такой гениальный мыслитель и философ,
родом из Египта, почти сразу после Христа. У него даже последователи были,
валентиниане, до 5-го века их влияние дотянулось. Жил в первой половине
2-го века. Служил в Риме при трёх папах: при Гигине, Пии 1-м и папе Аниките.
Умер он на острове Кипре, так что с морем, как говорится, был накоротке,
на «ты». Для него праотцем всего на свете была Глубина, совершенный эон,
так сказать. Непостижимое Глубины всегда остаётся в Молчании, а постижимое
становится началом всего, из потенциальной мысли первоэона актом его воли,
будучи произведено в действительность. Это и есть Ум, с которым в отношения
входит Истина. Они, оплодотворяя друг друга, производят Смысл и Жизнь,
а последние, в свою очередь, порождают Человека и Церковь, то есть общество.
Эти четыре пары составляют совершенную осьмерицу (огдоаду), которая производит
ещё 22 эона. Все вместе 30 эонов и составляют выраженную полноту абсолютного
бытия, Плерому. Последний из тридцати, женский эон, София, возгорается
пламенным желанием непосредственно знать и созерцать Первоотца – Глубину.
Как-нибудь я расскажу об этом поподробнее; пока только замечу, что положительным
результатом беспорядка, вызванного неожиданными поступками Софии, явилось
произведение Единородным двух новых эонов – Христа и Духа Святого. Пропуская
многие детали, упомяну только, что благодаря проискам мятежного эона Ахамот,
из её страха, увы, возникли сатана и демоны, а из стремления к утраченному
произошли Демиург (космический ум) и прочие душевные существа; весь наш
физический свет есть сияние её улыбки, а вся влажная стихия в нашем мире
– это слёзы Ахамот, плачущей по утраченному Христу. В человеке соединены
три начала: материальное, душевное, полученное от Демиурга, и духовное,
вложенное Софией и Ахамот. К сожалению, в отдельных людях превалируют
те или иные начала по отдельности, а не совокупно. Но я что-то зарапортовался,
надо и материальному уделить внимание. Для тебя, Валентин, знакомство
с катером началось с кубрика, а продолжится сейчас камбузом. Я уже дал
команду коку, он тебя накормит, а потом иди знакомиться с командой, втягивайся
в морскую службу.
Валентин тогда мало что понял из рассуждений командира, а его слова о
Христе даже напугали подростка, ибо никогда дотоле он не встречал такой
свободы самовыражения. Вслед за капитаном катера он покинул кубрик.
Знакомство с камбузом запомнилось, главным образом, гречневой кашей со
свиной тушенкой и кружкой сладкого компота с белым хлебом. За столом председательствовал
капитан, хотя и не съел ни крошки, а только одобрительно оглядывал блюда,
подаваемые коком, который сказал мне недвусмысленно:
- Рубай всё по-флотски, море любит сильных и крепких, и сытость вовсе
не равняется обжорству.
И Расторгуев рубал, как положено. Рубал, как чайка, почти не жуя, а заглатывая
с немалой скоростью.
Команда
катера была небольшой, но крепко сплочённой. Помимо капитана её составляли
два мичмана Поляков и Яковлев, но самым главным на «охотнике», безусловно,
был всё же боцман Правдюк Павел Никанорович, дядя Паша. Валентин понял
это уже в первые часы своей службы, проходя мимо машинного отделения и,
услышав, как боцман фигурно распекает моториста за использованные обтирочные
концы, висевшие в изобилии на тросиках фальшборта.
Да и вся стать его фигуры, так сказать, материальное отражение, как нельзя
соответствовала духовному облику. Крепко сколоченный, несколько сутуловатый,
дочерна загоревший лицом и шеей, а также кистями рук, он поражал прямым
взглядом истово голубых глаз. Выгоревшие на солнце русые от природы волосы
мягким чубом сваливались на высокий лоб, а коротко постриженные и оттого
походившие на обрезки проволоки усы удачно подчеркивали захват волевых
губ, напоминающих плотно сомкнутые щипцы.
А к вечеру обнаружилось, что спальное место Расторгуева находится как
раз над боцманской койкой, и довольно долгое время Валентин старался не
заходить в кубрик в дневное время, боясь помешать отдыху боцмана.
Командир также в первый же день дал юнге две толстых потрёпанных книги:
справочник «Военно-морской флот Европы» и иллюстрированный альбом «Военно-морской
флот Германии и вспомогательные плавсредства». Начальственный приказ был
весьма лаконичен: «Знать, как «Отче наш».
Зубрить полагалось в каждую свободную минуту, каких выпадало не так уж
много. Еще юнге полагалось помогать матросу Конопляникову, дяде Юре, убирать
снег с мостика за борт.
Белая колючая крупа, кстати, сыпала с неба, не переставая. Но дядя Юра
всегда находил хоть какое-то время для обучения Валентина работе с флажками
и с прожектором, и даже во время работы лопатой не забывал спрашивать
азбуку Морзе или как выглядят силуэты боевых кораблей противника и чем
они отличаются от аналогичных отечественных.
Даже лежа в постели, Расторгуев успевал перед тем, как провалиться в чёрную
полынью глубокого сна, повторить хотя бы несколько фраз на языке флажков,
представляя их как бы воочию перед собой.
А уже на пятый день его военно-морской службы капитан катера довёл до
подчинённых приказ командования флотом: «Выйти в море на боевое дежурство
в квадрат «Н» и, встретив конвой на траверзе Святого Носа, проследовать
в боевом охранении до получения следующего приказа командира конвоя –
вероятного возвращения на базу».
Безо всяких торжеств, без подымающих настроение звуков духового оркестра,
на катере отдали швартовы, и он задним ходом вышел в залив, утюжа серые
волны, буднично развернулся и, повинуясь распоряжению командира, взял
курс в район пока загадочного для юнги квадрата «Н».
Расторгуев впервые
стоял на мостике боевого корабля, впрочем, ради истины, стоял он поодаль
от капитана и боцмана.
Ровно и сильно гудели двигатели, заглушая шум массива воды, разрезаемой
форштевнем и поднятой винтами за кормой.
Когда вышли в открытое море, волны стали куда сильнее и начали перекатывать
катер с борта на борт, однако нагруженное военным снаряжением судно шло,
не рыская, послушное воле опытного рулевого.
Капитан иногда подносил бинокль к глазам, внимательно осматривая западный
сектор моря, а затем давал боцману указания. На корме меж тем два матроса
освободили от брезента глубинные бомбы, прочно принайтованные к палубе.
Капитан бросил на юнгу несколько раздражённых взглядов, поморщился и,
все-таки помягчев, подошёл к нему и ласково произнёс:
- Иди-ка, сынок, в кубрик, передохни. Когда ляжем в дрейф, подменишь сигнальщика
на часок-другой. А сейчас шагай, не стой на ветру, ишь как тебя дрожь
пробрала.
Спустившись в кубрик, Расторгуев с удивлением увидел лежащего на рундуке
мичмана Яковлева, подложившего под голову снятый реглан, и второго офицера,
Полякова, сидевшего у стола и рассматривающего альбом с картой Баренцева
моря, позабытый Валентином с вечера.
- Сколько классов окончил, юнга? – спросил Поляков, положив закрытую книгу
на стол.
Сняв бушлат, Расторгуев подошёл к столу, взял альбом и на заданный с явной
подковыркой вопрос ответил не без доли замаскированной под святую простоту
язвительности:
- Три класса ШРМ и, как говорится, четвёртый - коридор, товарищ мичман.
Офицер стал долго всматриваться в лицо Валентина, пытаясь сообразить,
в чём состоит подвох ответа, но тут вмешался мичман Яковлев, открыто похваливший
подростка:
- Так держать, юнга! А вы, товарищ мичман пожалели бы мальчишку. Знаете
ведь, что у него отец погиб на фронте, недавно мать получила тяжелое ранение
и сейчас в госпитале лежит. Давайте лучше отдохнём, а то ведь скоро уже
снова на вахту.
Валентин принялся, было, за азбуку Морзе, отрабатывая по памяти ту или
иную осмысленную комбинацию точек и тире, как вдруг заметил почти стихший
шум двигателей, очевидно, работавших уже на самых малых оборотах.
В кубрик спустился боцман и, расстегнув куртку, сказал:
- Пора, юнга, одевайся потеплее и подмени сигнальщика, пока будем болтаться
в этом квадрате, капитан распорядился.
Надев вторую пару брюк, свитер – под фланелевку, а поверх бушлата брезентовый
плащ, Расторгуев вышел на палубу и поднялся на мостик, где были капитан
и матрос-сигнальщик.
- Прибыл, сынок?
- Так точно, товарищ капитан, - ответил юнга, как и полагалось по уставу.
- Вот тебе бинокль, а вот и сектор обзора, - капитан описал рукой обширную
дугу от еле различимого в тумане Свято-Носского маяка, с крайнего веста
по морскому горизонту на норд.
И капитан спустился с мостика. А матрос-сигнальщик продолжил:
- На Святом Носе, конечно, есть свои посты наблюдения, и если они что-нибудь
серьёзное засекут, то сразу же сообщат нам, но ты тоже будь повнимательней.
Акустик слушает по низу, а ты посматривай по верху. Глаз-то у тебя острый,
я уже убедился. Обо всём увиденном докладывай мичману Яковлеву. Если его
почему-то не будет, нажми для доклада вот эту кнопку вызова и доложи непосредственно
капитану. Но понапрасну не беспокой, он сейчас пообедать пошёл, а потом
отдохнуть ему нужно. И так уже двое суток не спал. Конвой должен подойти
с веста, постарайся его заметить первым и оперативно доложить; не опозорь
меня перед акустиком.
И матрос тоже покинул мостик. Поднялся мичман, сбросил с головы капюшон
реглана и, повернувшись к Расторгуеву лицом, спросил:
- Как дела, юнга? Горизонт пока чист?
- Так точно, товарищ мичман, чист.
- Это плохо. Значит, конвой запаздывает.
Ветер
дул с норда силой два-три балла, и катер, покачиваясь на волнах, словно
стрелка большого компаса, тоже был развёрнут ветром остриём на норд, а
за кормой была в милях десяти плохо различимая земля.
Вахтенные на палубе судна занимались своими будничными делами. Зенитчики
тщательно смазывали направляющие орудия, вращая вправо и влево плохо поддающуюся
их усилиям установку. На корме усатый матрос сбивал ломиком лёд, а другой
моряк сметал его метлой, прихватывая и бесконечно падающий снег.
Шла обыкновенная жизнь, словно и не было никакой войны.
Кок
уже готовил очередной ужин на камбузе, и только акустик, он же одновременно
и радист, вслушивался всеми своими приборами в учащённое дыхание моря,
да юнга с мичманом не отрывали взоров от морской поверхности и низко плывущих
над ней, серых с проблесками облаков.
Северное мартовское небо сливалось однотонностью своей расцветки с морем
на линии горизонта, чему весьма помогали предвечерние сумерки.
И Расторгуев даже вздрогнул, внезапно увидев на горизонте почти сливающуюся
с серой водой полоску дыма. «Неужели ошибся?» – подумал он и тут же утвердительно
поправился: «Никак нет, не ошибся. Вон правее, в сторону берега, стелется
ещё одна дымная полоса».
- Товарищ мичман, разрешите доложить. Справа по борту вижу на горизонте
дым, и не один.
Поднеся к глазам бинокль, офицер стал рассматривать поверхность моря в
указанном направлении, вдруг оживился:
- Молодец, юнга! У тебя глаза получше цейссовского бинокля будут.
И он как бы нечаянно провёл ладонью правой руки по шапке подростка, с
ушами, завязанными на остром подбородке, словно погладив плотное казённое
сукно.
- Пойду доложу командиру, а ты продолжай наблюдение.
С этими словами мичман немедленно покинул мостик в направлении кубрика.
Через несколько минут на мостик поднялись сразу четверо: командир, оба
мичмана и боцман.
- Юнга, доложи данные о количестве и составе конвоя, - обратился к Валентину
командир. – Кстати, это ведь твоя первая боевая вахта, не так ли?
- Есть доложить о составе конвоя, товарищ капитан.
Более скрупулёзному изучению помог тяжелый морской бинокль. Пересчитав
сначала грузные транспорты, потом верткие сторожевики с юркими тральщиками,
идущие в голове конвоя, наконец, отметив разъединственный миноносец типа
«Урицкий» из альбома, сейчас сиротливо лежавшего на столе в кубрике, юнга
доложил затребованные данные.
- Ледокол, случаем, не заметил? – переспросил командир.
- Вторым идёт то ли транспорт, очень похожий на ледокол, то ли действительно
настоящий ледокол типа «Седов», товарищ капитан.
- Да, неплохой моряк может получиться из тебя, сынок, если будешь продолжать
в таком же духе, а то даже и настоящий боевой командир в самом недалёком
будущем. Что ж, поставленную перед тобой задачу выполнил полностью, можешь
теперь расслабиться, но сначала зайди в радиорубку и передай радисту,
чтобы немедленно доложил на базу о прибытии конвоя.
Спустя несколько минут на мостик поднялся радист и подал для проверки
командиру текст радиограммы.
- Яковлев, значит, порядок следования такой: сначала идём в составе конвоя
до Рыбачьего, затем заходим в Полярное, и уже там ждём дальнейших указаний,
– констатировал командир, и, подойдя к боцману, проговорил:
- Боцман, запроси флагман о месте в конвое.
- Есть запросить флагман о месте в конвое, товарищ капитан, - бодро рапортнул
боцман и в свою очередь обратился к Расторгуеву:
- Юнга, ну-ка быстро расчехли прожектор и внимательно следи за моей работой,
потом это будет твоя обязанность. Не упускай из виду и миноносец.
Вскоре на миноносце замигал прожектор. Валентин с непривычки едва успевал
улавливать лишь интервалы между вспышками, не разобрав, увы, ни одной
буквы.
Боцман, однако, перевёл световое сообщение на вразумительную речь быстро
и легко:
- Товарищ командир, разрешите доложить. Флагман настаивает, чтобы мы шли
следом за конвоем, в береговой зоне. Передаёт также, что им получена радиограмма,
в которой говорится, что в районе Териберки акустики засекли продувку
балласта. Необходимо немедленно известить его об обнаружении подводной
лодки противника.
- Ясно. Что ж, Яковлев, курс двести девяносто, полный вперёд.
От конвоя не отрываться. А я двинусь к акустику; надежда остаётся только
на него, через полчаса здесь будет совсем темно.
Азарт
охоты на подводного хищника передался от командира всему экипажу. Расторгуев,
насквозь продуваемый северным ветром на мостике, совершенно не замечал
холода, всматриваясь в сгущающуюся темноту; увы, но он действительно надеялся
заметить всплывающую немецкую подлодку.
Дважды
поднимался на мостик командир, вглядываясь в идущие впереди корабли, и
только на третий раз, выслушав донесение акустика катера, приказал заглушить
двигатели и развернуться на девяносто градусов к берегу.
Он приказал боцману передать предупреждение всем кораблям конвоя:
- Срочно всем кораблям! Левее по курсу в районе мыса Песцов слышен шум
винтов и малая продувка цистерн.
Явно досадуя, махнул правой рукой, почти неслышно чертыхнулся и добавил:
- Обхитрили-таки нас фрицы. Яковлев, малый вперёд. Боевая тревога!
Впереди возникла перегруппировка; принявший сигнал «охотника», сторожевик
резко свернул с курса, за ним подвинулся в другую сторону миноносец, и
взятая в клещи вражеская лодка не смогла незаметно выйти в район атаки
и снова залегла на дно.
Акустик катера ещё несколько раз ловил травление воздуха и приглушенный
шум винтов. Но корабли конвоя были ближе и «глубинок» не пожалели. Попав
в коридор разрывов миноносца и сторожевика, немецкая подлодка, как говорится,
попритихла, но вот приказала ли она долго жить, оставалось пока под вопросом.
- Впереди по курсу вижу светлое пятно, - доложил мичман Поляков.
Разглядел его и Расторгуев.
- Боцман, запусти четыре штуки, глубина сорок метров. Самый полный вперёд,
- распорядился командир.
Не доходя пятидесяти метров до видневшегося в ночной темноте пятна от
солярки, капитан остановил судно и дал в мегафон команду находившимся
двум матросам и боцману:
- Сброс!
В белые буруны за кормой одна за другой ушли четыре глубинных бомбы. Выплески
воды показали, что цель достигнута. С миноносца замигал сигнал вызова,
и сигнальщик принял с флагмана очередное сообщение: «Команду «охотника»
благодарим. Катеру оставаться в данном квадрате до рассвета. При уточнении
потопления проследовать на базу».
Командир отреагировал:
- Сигнальщик, передай: «Приказ принят, ложимся в дрейф».
Двигатели были заглушены, началась болтанка. Боцман отправил юнгу в кубрик
отсыпаться, а командир опять прошел к акустику.
Перед
рассветом боцман разбудил Расторгуева:
- Вставай, юнга. Команда уже позавтракала. Быстро поешь и подмени сигнальщика.
Мичман сказал, что у тебя глаза, как у сокола, вот с ним на пару и постоите
на вахте до обеда. Привыкай к флотской службе, не зря на нее рвался.
За ночь катер несколько раз кружил около солярного пятна, акустик тщательно
прослушивал район потопления, но никаких звуков море не выдавало. На пути
дальнейшего следования конвоя царил покой.
По всем расчетам выходило, что запасы кислорода у вражеской подлодки уже
должны были закончиться; однако команды покинуть район потопления не поступало,
и акустик всю ночь провёл в наушниках. Ему даже завтрак был подан прямо
в рубку.
Приняв вахту у сигнальщика, Валентин снова опустил уши ушанки, надел поверх
бушлата брезентовый плащ с капюшоном и, как выразился мичман, стал точь
в точь «мужичок с ноготок» из известного стихотворения Николая Алексеевича
Некрасова.
Перед обедом над «охотником» покружил советский гидроплан, видимо, фотографируя
пятно солярки, и вскоре радист принял новый приказ – следовать на базу.
Так закончился первый выход Расторгуева в море. Очевидно, лодка противника
была потоплена. Акустик катера, обнаруживший её, получил, также как и
командир, орден Боевого Красного Знамени. Получили различные награды и
ряд других моряков.
Контр-адмирал Горшков, вручая ордена и медали, отметил, что именно акустик,
как хороший защитник, в слаженной команде помог нападающим забить решающий
гол, быстро и точно перепасовав им информационный мяч.
В
конце апреля при очередной проводке двух транспортов где-то в районе острова
Моржовец катер Расторгуева атаковали сразу два «фокке-вульфа». Во время
этой самолётной карусели ранило трёх матросов, и сильно обгорел машинист
катера, тушивший пожар, возникший в машинном отделении. Только благодаря
его отваге и самопожертвованию остались живы остальные члены экипажа.
На базу удалось прийти только на одном двигателе, и катер сразу же поставили
в док на ремонт. Рядом стоял также полуобугленный тральщик.
На другой день командир проводил Валентина вместе с другими матросами
в полуэкипаж, где все они должны были получить назначения к новому месту
службы. Катер, как оказалось, не подлежал ремонту, и его было приказано
разукомплектовать.
Расторгуева
направили матросом-сигнальщиком на мотобот, стоявший у третьего пирса.
Попал он туда, можно сказать, по протекции.
Мичман с этого мотобота учился вместе с боцманом «охотника», и, случайно
столкнувшись у полуэкипажа, они разговорились по душам; тут-то и выяснилось,
что на мотоботе недокомплект личного состава.
Мичман как раз и принёс заявку из штаба, а боцман, мигом скумекав, подозвал
Валентина и, ударив его по плечу, настоятельно рекомендовал подростка.
Дескать, забери его на свою посудину; не пожалеешь, парнишка толковый,
уже обстрелянный, вам вполне пригодится. А то ведь пропадёт ни за понюшку
табаку.
Вместе с Расторгуевым на мотобот был направлен и дядя Коля, второй моторист
катера, получивший, как он сам выразился, пустяковое ранение. Пулемётная
пуля с самолёта зацепила его сидячее место, когда, нагнувшись, он заматывал
изолентой медную трубку системы охлаждения двигателя.
Собрав свои нехитрые пожитки, перевязанные для прочности флотским ремнём,
Валентин двинулся вслед за мичманом и дядей Колей.
Когда они вступили на палубу, подросток вдруг вспомнил, что именно этот
мотобот перевозил бывших беспризорников на неласковый северный берег с
транспорта. Вспомнил и лица некоторых матросов, помогавших ребятам спускаться
по трапу и вообще жалевших их, как своих родных детей.
Поднявшись из
носового кубрика на палубу, капитан мотобота, внимательно рассматривая
переданные мичманом бумаги, перво-наперво спросил Николая Грязнова:
- Почему это тебя, моторист, в госпиталь не положили, ведь в справке конкретно
указано о только что полученном пулевом ранении?
Тот смущённо ответил:
- Да какое там ранение, товарищ капитан… Пуля была уже на излёте, и её
пинцетом вытащили, как занозу. Право слово, даже без обезболивания обошлось.
Еще несколько дней и вообще ни следа не останется. На мне любая болячка,
как на собаке, заживает.
- Что ж, в носовом кубрике как раз два свободных места, занимай любое,
только не вздумай по ночам лаять. Матросы от собак давно отвыкли. Кстати,
как же ты спать собираешься, не соображу, разве что только на животе?
- Так точно, товарищ капитан. И на животе могу, и на левом боку, - ответил
дядя Коля.
- Ну, а ты, Валентин Сергеевич, шагай вслед за мичманом в кормовой кубрик,
- распорядился далее командир, улыбнувшись ещё радушнее. – Постельное
бельё там имеется, так что лишние вещи сложи сразу в рундук. За ужином
оба вы познакомитесь уже со всей командой. А ты, сынок, подчиняться будешь
непосредственно мичману Туроверову. Он тебя быстро различными знаниями
нашпигует, только держись.
Расторгуев, спускаясь в кубрик, с удивлением размышлял о последних словах
капитана, ему почудился в них какой-то особый намёк. Странное словечко
всё же «нашпиговывать», из какого оно лексикона и что, собственно говоря,
обозначает?
Дневной
свет в кубрик просачивался через квадратные окошечки в потолке, забранные
решётками, и через иллюминатор во входной двери. По бортам помещения располагались
четыре ниши для ночного сна и два ряда рундуков. В углу у самой кормы
стояла чугунная печка, а к перегородке машинного отделения был прикреплён
стол.
Мичман указал на рундук, где хранилось постельное бельё, и сказал:
- Занимай место поближе к печке, пока свободно. У трапа прохладно будет.
И давай рассказывай, как раньше служилось, и что ты знаешь по своей штатной
должности матроса-сигнальщика, как указано в предписании. Ко мне при командире
обращайся, как положено по уставу, а в часы отдыха я для тебя дядя Толя.
Договорились?
- Так точно, товарищ мичман, - ответил ему Валентин и рассказал о событиях
последнего времени, прошедших после побега из ФЗУ, не признавшись только
в том, что прибавил себе один год возраста.
- Ничего, Бог даст, скоро война закончится, вернёшься домой, разыщешь
свою мать, она к тому времени уж точно поправиться должна; а пока тренируйся,
работай, изучай приём семафора, я тебе помогу.
Мотобот
редко стоял у причала. Сработавшаяся команда постоянно ходила по «точкам»,
на остров Моржовец, в Нижнюю Пешу и в Мезень. В основном доставлялись
продукты и что-то в запакованных ящиках на береговые батареи.
Чем чаще бывали в море, тем больше было на камбузе рыбы. Капитан мотобота
знал побережье полуострова, как свои пять пальцев. Даст, бывало, распоряжение
лечь в дрейф, экипаж забросит лески за борт, а их целых три штуки было
у команды, и часа за три-четыре не меньше ста килограммов трески и пикши
натаскивали матросы на палубу.
За всё время плавания только однажды капитан, чертыхаясь, повысил на Расторгуева
голос. И вполне заслуженно, но об этом чуть позже.
Где-то в июле мотобот шёл с Пиноя, и на траверзе Святого Носа, на так
называемых Свято-Носских «банках», капитан решил половить рыбу.
Вся команда на обед спустилась в кубрики, а сигнальщику было приказано
находиться в рубке и вести наблюдение.
Расслабляться было нельзя. Немцы ведь, чувствуя неизбежное поражение,
вели себя безобразно. Так с месяц тому назад их подлодка всплыла возле
мыса Тальникова и расстреляла из орудия прямо в упор подвернувшийся под
горячую руку мотобот на виду у береговой батареи, которая не успела дать
ни одного выстрела в ответ. А лодка, сделав своё грязное дело, ушла под
воду, и поминай, как звали.
Расторгуеву
стало скучно сидеть в рубке без дела, и он решил, пока вся команда на
обеде, половить рыбу самостоятельно.
Взял капитанскую стометровую норвежскую леску и опустил её, как полагалось,
за борт. Намотал леску на руку, приподнял от дна метра на три и принялся,
как заправский рыбак, её дергать, таким образом, привлекая рыб.
Подёргал пять-шесть раз и почувствовал, что крючок уже захвачен, подумалось,
большой рыбиной. Не стал снимать лески с руки, а, перебирая обеими руками,
стал выбирать лесу, но, выбрав метров пятнадцать, понял, что дальше дело
не идёт.
Его добыча упёрлась, леса не шла ни в какую, и Валентин вынужден был даже
уступить. Стравливая леску назад, он и не заметил, как рука, обмотанная
снастью, оказалась уже за бортом.
Тут-то он и закричал от испуга: «Дядя Гена! Дядя Гена!» (так звали капитана
мотобота). На жалобный крик выбежала на палубу вся команда. Впереди был,
конечно, капитан. Увидев перегнувшегося над бортом и перепуганного насмерть
подростка, он сразу всё понял, и выругался, хотя ранее Валентин никогда
не слышал от него дурного слова.
- За дно, что ли, зацепил? – выкрикнул капитан.
- Никак нет, дядя Гена. Просто рыбина попалась очень большая, я вначале
почти вытянул её, но потом она верх взяла.
Ухватившись за лесу, капитан попробовал её вытягивать сам, но она не поддавалась.
У него даже изменились черты лица, как-то обострились, и азартно заблестели
глаза.
- Грязнов, готовь ляп, а то не справимся, не поднимем на борт, если с
крючка не сорвётся, - распорядился капитан. (Ляп, кстати, это багор, специальная
палка длиной метра полтора с крючком на конце для захвата).
Уже успев смотать с руки леску, Расторгуев отошел в сторону, и только
издали наблюдал, как капитан выбирал леску, то отпуская, то вновь натягивая.
Матросы собрались у левого борта и следили, как огромная рыбина, совершая
круги всё ближе и ближе к судну, наконец, подошла к корпусу мотобота.
Дядя Коля, встав одной ногой на привальный брус, и поддерживаемый сзади
за бушлат матросом Семёном Лежнёвым, выждал появление из воды рыбьей головы
и с хрустом вонзил крюк возле жабр огромной трески. Вдвоём с капитаном
они вытянули великаншу на палубу.
- Ну и штучка, - расхохотался дядя Семён. – Нашей команде на неделю хватит,
а тебе, сынок, (он посмотрел на Валентина) одному её и за месяц не съесть.
Расторгуев подошёл к рыбине и стал пытаться засунуть в её пасть свой ботинок.
- Килограммов тридцать будет, - заметил капитан. И, обращаясь к Семёну,
распорядился:
- Печень достань, пусть тебе этот горе-рыбак поможет. Рыбу выпотрошите,
положите на холод. Мы её в военфлотторг отдадим в обмен на папиросы и
водку. Впереди большой праздник, вот и отметим всей командой.
Долго еще держался на камбузе этот чистый рыбий жир из печени. Несмотря
на то, что он такой полезный, Валентин не мог его пить первые дни, но
уже через месяц запросто выпивал по полкружки с чёрным хлебом, не обращая
на жареную рыбу даже ноль внимания.
На
камбузе матросы обычно дежурили по графику, но так как лучше всех готовил
Иннокентий Пыжов, то его нередко уговаривали подмениться, подежурить за
того или иного неумеху, предлагая папиросы и другие блага человеческого
бытия.
Расторгуеву как-то на очередном собрании вменили в обязанность мыть посуду
на камбузе, впрочем, тогда это не считалось ещё проявлением «дедовщины».
И в один прекрасный день опростоволосившийся Валентин оставил всю команду
без ложек.
Мотобот тогда стоял у пятого пирса, и однажды после обеда капитан сошел
на берег по служебной необходимости, остальные члены экипажа забивали
«морского козла» в домино, расположившись с комфортом в носовом кубрике,
а Расторгуев, нагрев на плите в двух больших кастрюлях воду, стал мыть
миски и прочий кухонный инвентарь.
Все ложки перед мытьём сложил в одну из кастрюль, и тут же начисто забыл
об этом. Перемыв миски, открыл ногой дверь камбуза и с размаху выплеснул
содержимое обеих кастрюль за борт.
Когда почувствовал, что вместе с грязной водой вылетают и ложки, было
уже поздно.
Перегнувшись за борт, он несколько мгновений наблюдал, как они, покачиваясь
и даже несколько пританцовывая, словно посмеиваясь над незадачливым поварёнком,
плавно опускаются на водоросли у самого дна, спугнув при снижении несколько
юрких рыбёшек.
Глубина здесь была немалая, но вода в заливе достаточно прозрачная, и
дно хорошо просматривалось со всеми затонувшими ложками.
Что было делать? Расторгуев отправился в носовой кубрик, где застал полный
командный сбор. Кто-то продолжать стучать в домино; другие, разделившись
на две партии, истово «болели» за своих; а кое-кто и успел прикорнуть
после сытного обеда.
Семён Лежнёв, увидев понурый вид Валентина, спросил:
- Чего так сгорбился? «Фланелевку» что ли прожёг на камбузе?
- Гораздо хуже, - ответил перепуганный посудомой. – Все ложки нечаянно
за борт выбросил.
- Как же это тебя угораздило, сынок? – спросил мичман, вставая из-за стола.
Расторгуев рассказал о происшествии по порядку, напирая на то, что про
ложки в одной из кастрюль забыл, а борщ был такой жирный, да ещё с томатами,
что ложки и не видны были под толстой плёнкой остатков томата и жира.
- Что ж, одевайся, пойдём вместе в магазин или в столовую, к ужину обязательно
отыщем тебе ложки, - сказал мичман. – Одного не отпущу, да и денег у тебя
нет. Жалованье пока не платят, хотя вроде ты и на штатной должности.
Но ни в военфлотторге, ни в рыбкоопе ложек не оказалось. Выручили моряков
в офицерской столовой при штабе, подавальщицы сыскали десять штук, и уже
это количество было большой удачей. В военное время любые мелочи быстро
становились дефицитом, тем более на Севере, куда был только сезонный завоз
и в основном он касался вооружения.
Мичман вернулся ужасно довольный и наказал Расторгуеву:
- У тебя память молодая, заруби себе на носу следующее. Я в столовой приметил
и бачки, и миски лишние, поэтому, когда поедем за продуктами, напомни,
пожалуйста. Мы их попутно обязательно захватим, а то кастрюли у нас только
мелкие, ни одного лишнего бачка, да и мисок в обрез. Ну а мы им за это
рыбы дадим. Нет, не зря мы с тобой, Расторгуев, сюда заявились.
Увлеченный хозяйственными прожектами, мичман уговорил в тот же день капитана
половить рыбу на месте утопленных ложек хотя бы пару часов, чтобы можно
было чем рассчитаться за будущее приобретение необходимой посуды. Мол,
прикорм богатый образовался, рыбы будет невпроворот.
Действительно, к окончанию вечера в трюме набралось не меньше ста пятидесяти
– двухсот килограммов рыбной разносортицы, но, в основном, трески.
Семён с Валентином выпотрошили печень у тридцати наиболее крупных «трещин»,
которые оставались лежать на палубе и приготовились к товарообмену.
Тем
временем мотобот, получив традиционное «Добро», направился, было, к третьему
пирсу, но вдруг сигнальщик начал снова вызывать его для дополнительного
сообщения.
Расторгуев, прекратив возиться с рыбой, быстро поднялся на рубку и, отсемафорив
готовность к разговору, принял приказ: «Командиру по прибытии немедленно
явиться в штаб».
Мотобот должен был швартоваться к барже. Так как на её палубе не было
видно шкипера, Валентин, встав у фальшборта, улучил мгновение и перескочил
на баржу, чтобы побыстрее принять швартовый трос.
Как только закончили швартовку, капитан и мичман Туроверов на автомашине,
доверху загруженной какими-то ящиками со стоявшего на другой стороне пирса
большегрузного транспорта под канадским флагом, уехали в штаб.
Вышедший из машинного отделения моторист дядя Коля спросил у Семёна Лежнёва,
моющего палубу после разделки рыбы:
- И куда это начальство понесло, на ночь глядя?
- Вызвали срочно в штаб, - ответил матрос, не выпуская из рук шланг с
водой.
Ему на помощь пришёл матрос Никонов, или дядя Женя, вместе они смыли остатки
рыбьей требухи водой из брезентовых вёдер. Дядя Петя и Иннокентий начистили
рыбы, и запах жареной трески мгновенно собрал экипаж на запоздавший ужин
в носовой кубрик.
Первым появился мичман Туроверов и тут же дал указание Расторгуеву:
- Сынок, эту ночь тебе придётся не спать. На пирсе будет идти разгрузка
очередного транспорта, а как видишь, все ребята уже устали от рыбной ловли,
пусть отдохнут, как следует.
- Есть нести вахту, товарищ мичман, - уже привычно откликнулся Валентин,
бывалый матрос, каковым стал считать себя на мотоботе недавний юнга.
Вскоре экипаж разбрёлся по койкам почивать, и только в кормовом кубрике
долго горела аккумуляторная лампочка, это припозднившийся капитан дописывал
какие-то отчёты.
Ночь
прошла спокойно и быстро. Светало по-летнему рано, и где-то в пять часов
утра Валентин вышел из рубки, посмотрел по сторонам и стал наблюдать за
группой иностранных матросов, ловивших с кормы большегрузного транспорта
тресковую мелочь и неугомонных бычков.
С моря дул свежий ветер, был полный прилив, и канадский транспорт нависал
над пирсом всей своей махиной, с притихшими, наконец, лебёдками и нацеленными
в небо стрелами подъемных кранов.
Расторгуеву вдруг стало невыносимо скучно, захотелось живого общения,
и он неторопливо перешёл через баржу на пирс, поднялся по трапу на палубу
транспорта и подошёл к матросам, удившим рыбу.
Когда один из них, выловивший очередную маломерку, стал гордо показывать
её своим приятелям, картинно ударяя себя в грудь и, поправляя усы, подросток
подошел к нему и, глядя прямо в глаза, сообщил, что может прямо сейчас
принести рыбин совершенно других, гигантских размеров. Ну, во-о-от та-а-ких,
тут парнишка развёл в стороны руки примерно на метр.
Матросы залопотали по-своему, по-английски, как сообразил Валентин, и
один из них, самый здоровенный и рыжеволосый, выразился на ломаном русском:
- Это есть карашо! Мы не есть в долгу. Честный «ченч», понимаешь?
Расторгуев, не очень задумываясь о последствиях своей инициативы, бегом
проделал весь обратный путь, влетел на палубу мотобота, открыл крышку
трюмного люка и выбрал две самых больших рыбины, килограммов по шесть;
поддев их под жабры, принёс к союзникам.
Его тут же обступили матросы и, дружелюбно похлопывая по плечам, повели
в кормовую надстройку с установленной наверху зениткой.
В кают-компании гостеприимно усадили за стол, выставили угощение: консервное
мясо с зелёным горошком, галеты в яркой цветной упаковке, чашку аппетитно
дымящегося кофе и жестами пригласили расправиться с неожиданной трапезой.
Пока Валентин уплетал этот импровизированный вкуснющий завтрак (к слову
сказать, отечественный плавсоставовский паёк на мотоботе был ничем не
хуже), незаметно рядом с гостем стали появляться самые разные вещи. Их
приносили откуда-то извне, как по волшебству: серый шерстяной свитер,
теплую клетчатую фланелевую рубашку с длинными рукавами, упаковку черных
коротких носков «в резинку», наконец, замечательные штаны из «чёртовой
кожи», с массой накладных карманов.
Когда подросток покончил с едой, он, встав из-за стола, любезно поблагодарил
хозяев за горячий приём, прижимая руку к сердцу. Кажется, он видел в каком-то
иностранном фильме подобную же сцену; один из матросов, торжественно помахивая
штанами, предложил здесь же, в кают-компании, устроить примерку.
Валентин натянул вожделенные штаны прямо на свои расхожие шаровары, и
произвёл прямо-таки фурор, завершившийся дружным хохотом; штаны были аж
до подбородка, точь-в-точь, как случилось с Пепе, известным персонажем
горьковских «Сказок об Италии».
Однако, не зря говорится, бедному вору всё впору; дают – бери, а бьют
– беги…Не рискуя обидеть союзников отказом, Расторгуев сложил все пожалованные
вещи в рубашку, туда же отправил несколько сигаретных пачек и подаренную
кем-то из матросов, кажется, рыжеволосым, зажигалку; завязал рукава и
понёс импровизированный узелок к себе, на мотобот.
На прощание он несколько раз помахал правой рукой и повторил словосочетание
«Гуд лак!» («Удачи!», как перевёл ему на русский рыжеволосый).
Ещё
на пирсе Расторгуев понял, что команда мотобота уже проснулась. Из печной
трубы камбуза шёл ароматный дымок. На палубе подростку никто не попался,
так же, как и в кубрике, где он сложил в рундук принесенные подарки, отложив
на всякий случай в карман шаровар сигаретную пачку. Только на камбузе
вовсю ворочал сковородку Семён Лежнёв, жаря на ней рыбу, залитую разведенным
яичным порошком.
Первым на камбуз заглянул мичман Туроверов, он любил хорошо покушать,
с толком и с удовольствием, правда, его жидкое и крепкое «удовольствие»
выдавалось нечасто, только по праздникам.
Валентин вежливо с ним поздоровался, называя его не по-уставному, просто,
дядя Толя.
Мичман спросил:
- Что, сынок, вместе с Семёном рыбу жарите на завтрак?
- Так точно. Ночь выдалась длинная, и я, чтобы не заснуть, решил рыбки
почистить.
- А где это ты с полчаса назад обретался, нигде найти тебя не мог?
- А-а-а… Это я у союзников погостил, дядя Толя. Они меня завтраком накормили
и вот еще с собой сигарет дали.
Расторгуев протянул мичману припасённую пачку сигарет. Про подаренные
вещи он предусмотрительно не сказал ни слова, зато вспомнил про странные
игральные карты с изображёнными на изнанке женщинами, рассказал, заключив,
вот бы, мол, и нам такие.
- А что, интересное дело. Сейчас схожу доложу командиру. Рыбы у нас на
обмен хоть зашибись.
Валентин выскользнул из камбуза следом за мичманом и успел незаметно запастись
ещё сигаретами. Когда капитан, дядя Гена, вышел с мичманом на палубу,
подросток тоже вручил ему пару сигаретных пачек и повторил рассказ про
колоду карт, на картонном футляре которой был изображён чёрт, играющий
на саксофоне. Рассказывать про обнажённых женщин, увиденных на изнанке
карт из другой колоды, он не стал, постеснялся.
Капитан приказал матросу Никонову положить в мешок рыбы и вместе с Расторгуевым
отнести на канадский транспорт, пока там не возобновилась разгрузка. Поднимаясь
по трапу, Валентин по чистой случайности встретил рыжеволосого моряка,
несущего как раз те самые первые две рыбины на камбуз.
Тоже обернувшись на голос подростка, он остановился, улыбнулся, и советские
моряки подошли к нему. Расторгуев произнёс, указывая на мешок с рыбой:
- А мы вам ещё рыбы принесли, целый мешок.
Продолжая улыбаться и ничего не говоря, рыжеволосый пригласил жестами
моряков присоединиться к нему.
Придя на камбуз транспорта, дядя Женя вытряхнул рыбу из мешка прямо на
кафельный пол и с облегчением распрямился, ибо вес его поклажи был не
меньше двадцати-тридцати килограммов.
Рыжеволосый матрос и канадский кок начали какой-то разговор, в котором
мелькало уже знакомое Валентину слово «ченч» («обмен»), подросток попытался
при помощи жестов объяснить, что видел в кают-компании любопытную колоду
игральных карт. Кок и рыжеволосый поняли смысл объяснения, и, похлопав
Расторгуева по спине, моряк пригласил его с Никоновым пройтись.
Приведя их в каюту, отделанную деревянными панелями под «орех», он к радости
визитёров передал им три запечатанные сигаретные упаковки, целых шестьдесят
пачек, и две колоды карт, одна из которых была иллюстрирована чёртом,
играющим на саксофоне, а вторая – обнажёнными женщинами.
Дядя Женя с благодарностью принял сигаретные упаковки, вскрыл одну из
них, вынул пачку, распечатал и закурил.
- Хорошие, мягкие, вэри гуд, - произнёс он и показал рыжеволосому поднятый
кверху большой палец.
На
борту мотобота возвращения посланцев ожидали с немалым волнением. Когда
матрос Никонов и приданный ему в сопровождение сигнальщик Расторгуев появились
на палубе, сразу же начались расспросы, но, увидев в руках дяди Жени вожделенные
сигаретные упаковки, члены экипажа успокоились, а когда каждый получил
примерно по пять пачек, то ликование возросло в несколько раз. Обе колоды
карт Валентин передал капитану, большому охотнику до преферанса.
Он, уходя к себе, сказал подростку:
- Молодец, так держать! А сейчас иди спать. Меня не будет какое-то время,
снова вызывают в штаб.
Не
раздеваясь, сбросив только тяжелые ботинки, Валентин сразу же забылся
глубоким сном, едва добрался до кубрика. Разбудил его моторист:
- Вставай, сынок, обедать пора. А уж обед-то свой ты заслужил с лихвой.
- Да я только заснул, - ответил ему Расторгуев.
- Посмотри на часы, сейчас без десяти два, и проспал ты около шести часов.
Вот только завтрак пропустил.
И снова слово «сынок» резануло по сердцу Валентина одновременно сладкой
и горькой болью. Господи, никто не произносил это слово нежнее матери,
и вот уже год, как он не видел и не слышал самого близкого на Земле человека.
Письма, которые он изредка писал на её имя по тем немногим адресам, где
рассчитывал её застать, возвращались обратно почтой с пометкой: «Адресат
не числится».
Зато чужие люди нередко обращались к нему именно «сынок». Вот и на мотоботе
никто из девяти членов экипажа не обращался к нему иначе, и только в исключительных
случаях называл по имени или просто юнгой.
На этот раз в кубрике вместе с командой обедал шкипер с баржи, которую
мотобот неделю назад прибуксировал из Дроздовки. Разговор, то и дело вспыхивающий
на разных концах стола, сводился в основном к двум темам: что-то долго
нет капитана и что всё это отнюдь неслучайно.
У Расторгуева оставалось в миске еще ложки три каши, когда дверцы кубрика
распахнулись, и на трапе появился капитан.
- Ну, и здорово вы гудите, аж на пирсе слыхать! – проговорил он с какой-то
натужной весёлостью.
- Неужели только на пирсе, товарищ капитан, а до штаба гул не долетает?
– задал вопрос записной остряк команды Иннокентий Пыжов.
И не дожидаясь ответа, продолжил:
- Присаживайтесь, товарищ капитан, а то уже вся каша остыла, в такой тугой
ком склеилась, что впору в футбол или в баскетбол играть. Мяч может получиться
знатный, вон кусочки аж от зубов отскакивают. Как это славно, кстати,
одновременно и позавтракать, и пообедать, какая для камбуза экономия!
Вот и юнга уже с вас пример берёт, - тут Иннокентий перевёл взгляд на
Расторгуева и покровительственно подмигнул ему.
- Да нет, не очень-то слышно в штабе, я уж там чуть ли не по всем кабинетам
прошёлся, никто не слышит про наши тяготы. А здесь, на палубе, вы сильны,
хохот такой даже шум двигателей перекрывает, - капитан присел к столу,
но есть не стал, взял только кружку с компотом.
Команда давно притихла, в воздухе витало предчувствие перемен. Капитан
обвёл взглядом обветренные с приклеенной улыбочкой лица, понимая, что
от него ждут вовсе не дежурную хохму. Зачем-то ведь с раннего утра в штаб
вызывали? Он остановил взгляд на мичмане:
- Туроверов, организуй-ка разгрузку машины, а то у неё радиатор может
расплавиться от кипятка, мотор, наверное, вовсю впустую гоняет. Там хлеб,
наконец-то свежая картошка, а вот махорку зажали, заменили папиросами
«Для охотника». Значит, скоро пойдём охотиться на фрицев. Оттого, видимо,
все сегодня добренькие, даже «штормовые» выдали двойные (Добренькими капитан
счёл, очевидно, снабженцев с базы). Никонов, ты с Семёном быстренько смотайтесь
в трюм. Всю свежую рыбу достаньте, и большую часть отнесите в кузов машины.
Пусть шофёр по пути завезёт её в столовую и отдаст за отобранную для нас
посуду, а килограммов десять забросьте на камбуз, пусть в трюме будет
так чисто, чтобы комар носу не подточил. А ты, сынок (капитан обратился
к Валентину), эту рыбу почисти, подсоли, сложи в бачок и поставь, где
попрохладнее. Ну, что, братцы, всем задачи ясны? Молчание – знак согласия.
Что ж, тогда по местам, а я ещё здесь посижу, наконец, пообедаю, да и
со шкипером кое-что утрясти надо, что-то он с вами совсем заскучал.
Собрав освободившуюся посуду, Расторгуев пошёл на камбуз, но на выходе,
уже на самой верхней ступеньке трапа, был снова остановлен распоряжением
капитана:
- Вот что ещё, сынок, передай мичману, чтобы один мешок картошки отнесли
на камбуз, и позови Каштанова из трюма.
Фамилия Каштанова очень личила ему, прямо-таки совпадала с внешностью:
в рыжеволосой шевелюре отчетливо проглядывали пряди каштановых волос.
К тому же в мочке уха болталась серебряная серьга, похожая формой на спелый
каштан. А уж как он мог отчебучить во время товарищеской вечеринки! За
его весёлый нрав и доброту к нему так и липли девки, но он давно остепенился,
жена жила с ним, как у Христа за пазухой, а уж своей фирменной улыбкой
он мог мгновенно погасить дома любой назревающий скандал. Был он местным,
и, уходя при возможности домой, никогда не забывал прихватить гостинец
для сына, якобы от бога морей Нептуна. Жена его отнюдь не бездельничала,
трудилась в госпитале медсестрой.
Прошло
часа два, как появился посыльный из штаба и передал, что капитана вновь
туда затребовали. После повторного посещения штаба командир собрал экипаж
мотобота в носовом кубрике и, присев на край койки, объявил о скором,
можно сказать, немедленном выходе в новый рейс.
Тут же встал и заявил:
- Уже через час начинается погрузка. Почему такая спешка, пока не знаю.
Ясно одно, здесь, на базе, скопился большой запас боеприпасов и медикаментов,
а на передовой с ними весьма напряженно; и всё, что сейчас загрузится,
предназначено для десанта, вместе с которым судно и пойдёт в тыл к фашистам.
У пятого пирса будет грузиться тридцать шестой мотобот, который должен
пойти с нашим на пару, и тоже с баржой на буксире. А что, нормально, и
нам веселее.
Выслушав капитана, Расторгуев внезапно понял, что и Юрка пойдёт в тыл
вместе с ними, только на своём мотоботе. Вот и неожиданная удача, возможность
свидеться. Капитан между тем продолжил:
- Сынок, скажи Иннокентию, пусть разворачивается, пока мы не в море, и
готовит побольше и поразнообразнее на ужин, и про запас пусть не забывает,
запас многих спас… А я, пожалуй, отдохну часок-другой перед выходом в
море, пока баржа грузится, и наш мотобот впридачу.
Выйдя на палубу, капитан прошёл к трюму, и крикнул через люк матросу,
чтобы он передал на камбуз ящик со свиной тушёнкой и трёхлитровую банку
со спиртом, мол, не к тёще в гости отправляемся, всё может случиться!
Затем вместе с мичманом ушёл в кормовой кубрик.
Вскоре на пирс въехало несколько «Студебеккеров», загруженных «под завязку»,
и сопровождавшие их солдаты стали переносить на баржу ящики с боеприпасами
и различные продукты, матросы уже спускали груз в трюм. На палубе разместили
свёрнутые палатки и походные кухни.
Майор, руководящий погрузкой, обратился к Расторгуеву, вышедшему на палубу
мотобота:
- А где, собственно говоря, ваш капитан? И почему вы прохлаждаетесь?
- Сейчас приглашу, - дипломатично ответил Валентин, и спустился в кубрик.
Капитан ещё спал, а мичман, склонившись над столом, рассматривал карту
побережья. Валентин подошёл к нему и постарался привлечь внимание:
- Товарищ мичман, разрешите обратиться: на пирсе какой-то майор вызывает
капитана.
- Тише, не разбуди, пусть капитан отдыхает. У него впереди ещё много проблем.
А я сейчас выйду.
Сложив аккуратно карту по прежним сгибам, мичман вышел на палубу. Следом
за ним поднялся и Расторгуев, пропустив предварительно двух женщин, одетых
в черные шинели с сержантскими нашивками на погонах, спускавшихся в кубрик.
В это время мичман и майор вели разговор с женщиной в офицерской форме.
Посмотрев на юнгу, мичман приказал передать Никонову, чтобы он открыл
трюм, куда будут грузить медикаменты. Женщина оказалась военврачом, две
другие – военфельдшерами.
Около
полуночи, когда погрузка на баржу была в самом разгаре, начал накрапывать
дождь, принесённый ветром с норд-веста.
Пришлось поторопиться. А когда погрузка была закончена, пришлось ещё и
изрядно потесниться.
На мотобот прибыл взвод матросов-десантников и с ними два офицера. Удивили
на плече у каждого новенькие автоматы со следами защитной смазки.
Спустившийся в кормовой кубрик майор передал офицерам список груза на
барже, капитану, пившему чай, пожелал удачи, мол, дождь в море – хорошая
примета, и рейс обязательно должен пройти благополучно.
- Да уж, немцы в такую погоду точно не полетят, - сказал капитан, вставая.
– К тому же нам и охрана обещана солидная, в том числе и с воздуха.
В кубрик заглянул дядя Женя и позвал Валентина:
- Пошли, сынок, поможешь новый трос намотать на лебёдку.
Закрепив конец троса в барабане, матрос стал вручную прокручивать лебёдку,
а юнга следил, направляя трос, чтобы витки ложились ровно на барабан.
За работой они не заметили, как к ним подошёл капитан с майором.
- Ну, что, Никонов, - обратился капитан к матросу. – Через десять минут
отходим, глянь, корабли конвоя уже отходят в море, вы-то успеваете?
Пропустив последние метры троса через кормовые кнехты, и расправив спину,
он ответил:
- Так точно, товарищ капитан, уже готовы. У меня всё в порядке, а ты,
сынок (он обратился уже к своему помощнику), накинь плащ дяди Гены, промокнешь
ведь; дождь-то всё сильнее и сильнее налаживается. И давай, иди на полубак.
Взяв плащ в кубрике, и снова выйдя на палубу, Валентин увидел, что два
«морских охотника» и тральщик уже вышли в море. В серой предрассветной
мутности тумана их корпуса почти сливались с дождём и водной поверхностью.
- Что засмотрелся? – обратился к нему мичман. – Быстро на рубку и запроси
«Добро» на выход в море. Вон Семён с Иннокентием уже прибежали, стоят
на палубе. И Каштанов идёт; бедный, не придётся ему долго дома бывать.
Поднявшись на рубку, Расторгуев увидел на пирсе впервые жену Каштанова,
с ребёнком на руках. У юнги, четырнадцатилетнего подростка, в этот момент
было радостное настроение, как же впервые идёт с взрослыми в тыл к немцам,
да еще за границу; впервые сможет по-настоящему повоевать, отомстить за
отца и за мать, а вот у Каштанова понурый вид провинившегося, да и жена
его почему-то плачет, совершенно не соответствуя своим поведением торжественности
момента.
На время выхода в море боцман так вышколил Валентина по сигнальной части,
что он мог передавать уже по сто тридцать – сто сорок знаков в минуту;
прожектором, правда, поменьше.
Отморгав дежурному донесение «Прошу добро на выход в море командир» и
получив положительный ответ, он отсигналил, что понял; спустившись с рубки,
доложил по всей форме капитану.
Прозвучала короткая команда матросу: «Отдать носовой», и уже мотобот за
кормовые отвёл баржу от пирса, где продолжали стоять провожающие и жена
моториста Каштанова, укрывающая себя и ребёнка от дождя брезентовой накидкой.
На рейде мотобот, взяв баржу уже на буксирный трос, стравив метров пятьдесят,
взял курс в море. А позади с небольшим отрывом шёл 36-й с однотипной баржой
на буксире, а чуть подальше – сторожевой корабль.
11
В
школе №41 сильно мне досаждал, с четвёртого по седьмой класс, присосавшийся,
как комар, мучитель и истязатель, впрочем, верх он брал только в четвёртом
и пятом классах, потом уже я давал ему «леща» легко, как говорится, пяткой
в лоб. Звали его то ли Владик, то ли Костик, и был он надоедлив, как проснувшаяся
зимой осенняя муха. Почти каждую перемену валялись мы между рядами парт
и, словно полотеры суконкой, полировали своей «формой» крашенные коричневой
краской доски.
Но
самая запомнившаяся драка в моей жизни произошла, когда мне было шестнадцать
лет. Я только что поступил на первый курс медвуза и ранней весной поехал
в другой район города П., в посёлок Балмошная (Взбалмошная – ноют отсутствующие,
но весьма значащие согласные), к бабушке (матери моей матери) за картошкой.
В тот возможно вполне весенний майский вечер корзина была вровень с краями
наполнена отборной картошкой, хранившейся в глубокой яме в огороде (в
подполе она быстрее дрябла и прорастала).
По дороге на автобус меня оставила ватага подростков, среди которых был
и мой друг тех дней, двоюродный брат Пашка с четырнадцатилетней подругой-брюнеткой,
которую он трахал лет с двенадцати, что, впрочем, к этому разговору не
относится, и смысл беседы меня не порадовал. Я до того сталкивался с вожаком
тамошнего молодняка, и каждый раз расходился, чуть ли не на ножах.
Попрощавшись, я пошёл к автобусной остановке, находившегося у подножья
то ли двухсот то ли трехсотметрового холма, на котором стоял посёлок,
возможно, имел бы шанс убежать от преследовавшей шпаны, если бы припустил
налегке, но пятнадцать-двадцать килограммов такой ценности, как картошка,
мне этого шанса, увы, не дали.
Меня нагнали на первых же пяти метрах после поворота направо, к желанной
лестнице, где могли встретиться люди, способные защитить. Я шёл, накренясь
вперёд и немного в сторону, противоположную корзине, сильно оттягивающей
руку.
Вокруг меня, как бабочки вокруг единственного в ночи огонька или точнее,
как комары в сумерках вокруг живого тепла человека или животного, роились
налитые злобой подростки.
Я не помню, как они выглядели или как были одеты. Было их шесть или восемь;
может быть, даже десять-одиннадцать. Верховодил ими, как и следовало ожидать,
мой давний соперник на протяжении шести-восьми лет последних лет. Звали
его, кажется, Слава.
Я общался с ним, как и со многими ребятами Балмошной, навещая Пашку. Мы
играли в одни игры, изредка спорили, сшибались, боролись, хотя до драки
дело никогда не доходило. В борьбе я чаще брал верх, моя мосластая крупнокостная
фигура способствовала борцовскому преимуществу.
В роении вокруг меня были и смысл, и цель, разгадывать которые было некогда.
Я спешил к лестнице, к взрослым людям, у которых надеялся найти защиту,
спасая, прежде всего, драгоценную картошку.
То один, то другой, а то и сразу двое ребят забегали передо мной, преграждая
путь, причем чаще спиной, чем лицом, помахивая отнюдь не игрушечными кулачишками.
Я отмахивался одной рукой, отбивался, как мог, и прокладывал дальнейший
путь уже по сантиметрам к своему спасению.
Наверное, рассказ длится уже дольше, чем развивалось само событие. Круг,
наконец, замкнулся. Меня остановили в его центре. Обложенный, словно волк,
я действовал по наитию.
Я поставил рядом с собой корзинку, из которой часть картошки все-таки
высыпалась. Я начал не очень умело драться, попал двум-трём нападавшим
по «физии», получил сам удар в правый глаз (очки я тогда, к счастью не
носил принципиально; и это правильно, как выразился бы многомудрый Михаил
Сергеевич Горбачёв, ибо в очках я не продержался бы в драке и секунды).
Внезапно я отыскал всем своим существом главного обидчика, коновода ватаги,
вцепился в него, пытаясь или задушить, или свалить с ног, не обращая уже
внимания на остальных участников драки, и успел при этом выпалить:
- Что-то ты сегодня много помощников собрал! Видно, один на один со мной
выйти, кишка тонка?!
Этот выпад меня, видимо, и спас. Мой противник ответил мне в том же духе,
что он меня не боится и может вполне справиться один. Кажется, в запале
мы ударили друг друга еще раз или два. Но произошла разрядка, драка закончилась.
Мне даже помогли собрать рассыпанную картошку, на чем я и не настаивал.
Я
донёс корзинку до колонки с водой (тогда почти на каждом шагу стояли эти
короткоголовые монстры – чугунные тумбы наподобие теперешних уличных урн,
только увенчанные несколько сбоку отполированными от тысяч прикосновений
рукоятками, нажав на которую можно было лихо выхлестнуть наоборотный фонтан
пузырьковой воды, бешено бьющей в днище принесенного ведра или же просто
в земляную или бетонную выбоину), обмыл свои раны, вытер лицо носовым
платком и что-то дожевал в словесной перебранке с противником.
Его подручные молчали и больше не возникали. Вина моя, оказывается, была
в том, что еще полгода назад, в начале зимы, якобы сказал я кому-то, что
Слава не умеет, как следует, играть в хоккей. Может, и вправду сказал,
не упомнил. А передал ему мои обидные слова случайно или нарочно подзудил
всё тот же неугомонный мой двоюродный братец. Хорош гусь, нечего сказать.
Да и Славкины архаровцы тоже хороши, бросились на меня дружно, как стая
волчат.
Затем я благополучно уехал на автобусе домой, а спустя несколько дней
узнал, что противника моего и всю его шайку арестовали за убийство какого-то
старика, случившееся, может быть, через час после моей с ними стычки.
Разрядка в драке со мной оказалась для них недостаточной, энергия необходимого
преступления до конца так и не выплеснулась.
У ребят, у каждого, были ножи (грешен, каюсь, тоже нередко хаживал в те
годы, если не с «финкой», то с охотничьим; мы ведь жили тогда в городе
П. вперемежку с выпущенными на свободное поселение зеками; и пятидесятые,
да и шестидесятые годы были, ой, какие лихие!), а хорошо заточенная сталь
всегда ненасытно требует свежей крови.
Меня тогда непременно должны были убить, о чём они и сговорись заранее,
приотпустив меня в посёлке имени Василия Ивановича Чапаева, причем в присутствии
брата Пашки и его лолиточки, совершенно не боясь их вмешательства или
заступничества.
Спасли моя природная изворотливость и цепкая схватка именно с вожаком
стаи. Спасла, в общем-то, случайность. Или Бог, на которого любила ссылаться
и всегда уповала трогательно и искренне набожная бабушка моя, несравненная
Василиса Матвеевна.
Больше я тех ребят не встречал никогда, хотя долго еще опасался встретиться
в автобусе или в поздней электричке с ними после отсидки.
12
Дул
резкий ветер, было зябко, вдобавок безостановочно шёл дождь, и небо было
лишь слегка светлее моря.
Капитан приказал Расторгуеву идти на камбуз и через окошко наблюдать за
буксируемой баржой, дабы не мокнуть на палубе.
Скорость у мотобота была относительно небольшая из-за буксируемых барж,
и сопровождающие корабли охранения то уходили вперёд, то, делая полукруг,
отходили мористее.
Как ни успешно Валентин боролся со сном, однако, временами всё-таки засыпал;
но всё равно не покидал свой по-настоящему «боевой» пост, наблюдая и за
баржой, и за другими кораблями.
В районе Рыбачьего идущая группа соединилась с большим отрядом кораблей,
в который входили два миноносца, один тральщик и три сторожевых корабля,
которые конвоировали самоходную баржу, а также несколько мотоботов.
К этому времени дождь идти перестал, и только серые тяжёлые облака, казалось,
плыли навстречу необозначенному флоту, почти касаясь таких же серых волн.
Из камбуза, пропахшего рыбьим жиром из тресковой печени и жареным хеком,
Расторгуев вышел на палубу и, спрятавшись от ветра за рубку, продолжил
наблюдение и за баржой, и за кораблями охранения.
Из кормового кубрика вышли подышать воздухом офицеры и несколько одуревших
от отсутствия полноценного кислорода десантников, видимо, покурить, а
к Расторгуеву подошли пообщаться дядя Женя и Семён:
- Ну, сынок, держись; кажись, приходим…
- Посмотри на сигналы флагмана…
На фалах флагмана затрепетал сигнал: «Отряду приготовиться к высадке десанта».
Расторгуев заметил на лицах десантников не только напряжённое внимание,
но и немалую тревогу, особенно, когда матросы стали посматривать в сторону
берега, к которому корабли повернули где-то между Петсамо и Киркинесом.
Услышал он и как Никонов сказал Семёну:
- Может, мы и высадим благополучно этих ребят, но, сколько их назад вернётся
– ещё большой вопрос.
Экипаж мотобота сразу же отнёсся к десантникам с большим уважением, матросы
без слов уступили им свои места в кубриках при погрузке; не только из-за
сочувствия к их будущей деятельности в тылу противника, но и просто из-за
реального опасения за их жизни. Часть десантников оставалась на палубе,
отыскав себе закутки поуютнее, защищённые хотя бы тонкой дощатой перегородкой
со стороны моря.
Расторгуев подумал: «Вот и дядя Женя не надеется, что мы высадим десант
благополучно». До него только что дошёл дополнительный смысл этих незамысловатых
слов: «Ведь и нас могут потопить, и мы тоже можем не вернуться».
Тёмные,
поросшие редким лесом, скалы отвесно спускались прямо в море, белые зубы
прибоя беспрестанно обгладывали камни, превращая их в мелкое крошево.
Берег, накрытый дождевыми тучами, приближался всё отчётливее. Вдруг, заглушая
шум работающего дизеля, раздались залпы орудий кораблей охранения, и снаряды,
издавая по-змеиному шелестящий звук, пролетели над головами находящихся
на палубе мотобота в сторону берега, который вдруг тоже заогрызался лающими
звуками орудий и трассами крупнокалиберных пулемётов, нити которых тянулись
к «морским охотникам», входившим в узкую горловину бухты.
Над головой непрерывно висели «фонари», осветительные ракеты, сбрасываемые
с самолётов, и светили в берега в сторону моря вражеские прожекторы.
Несмотря на плотный огонь с обоих берегов фиорда «морские охотники» первыми
устремились к берегу, а другие корабли, развернувшись, начали активно
ставить дымовую завесу, одновременно ведя огонь по противнику.
Как только раздались первые выстрелы, и первые снаряды вздыбили фонтаны
воды рядом с самоходной баржой, последовала спокойная команда капитана:
- Травить буксирный трос до отказа.
- Есть травить до отказа, - услышал Расторгуев голос боцмана и понял,
что попади случайный снаряд в баржу, и сразу же десятки тонн боеприпасов
мощно поднимут и бросят в бездонный водоворот мотобот, словно маленькую
щепку, и весь его экипаж мгновенно попадёт на зубок к морскому царю.
Капитан, выйдя из рубки, обратился к юнге:
- Сынок, достань из рундуков все спасательные пояса и оставайся на палубе.
Пока Расторгуев выполнял это поручение в обоих кубриках, «морские охотники»
успели поставить несколько полос дымовой завесы, и, выйдя на палубу, он
уже не смог рассмотреть ни берега, ни кораблей прикрытия, слыша только
взрывы снарядов и автоматно-пулемётную стрельбу.
Вокруг часто вставали мощные столбы воды от разорвавшихся снарядов, а
один упал с жутким свистом рядом с кормой. От близкого взрыва повылетали
все стекла на камбузе, сбросило в воду пустые незакреплённые ящики, и,
словно струна, лопнул натянутый буксирный трос, то ли перебитый снарядным
осколком, то ли просто от чересчур резкого рывка.
Внезапный рывок мотобота свалил с ног не только Расторгуева, но и стоявшего
рядом боцмана, и десантников, находившихся на палубе. Из кубриков буквально
вылетели отдыхавшие там десантники и женщины-медички.
Первое, что услышал юнга, когда снова встал на ноги, был вопрос капитана:
- Эй, на палубе, пока никого за борт не смыло?
Выслушав несколько нестройных «нет», он тут же подал команду боцману:
- Будем швартоваться правым бортом.
Мотобот задним ходом стал подходить к барже. Боцман, обращаясь в свою
очередь уже к Валентину, распорядился:
- Сынок, быстро отнеси мягкие кранцы за правый борт.
Без разворота, по-прежнему задним ходом судно подошло к барже. Швартовка
прошла успешно, волна в бухте была, к счастью, небольшая.
Подошедший к юнге мичман успокоил:
- Ну, сынок, если не попадём в преисподнюю от какого-нибудь шального снаряда,
то, когда пойдём назад, будет тихо, немцам тогда будет явно не до нас.
Разрывы снарядов корабельной артиллерии были слышны уже где-то далеко
в сопках. Выйдя, наконец, из дымовой завесы, матросы мотобота увидели,
как два «морских охотника» подбирают тонущий экипаж уходящего под воду
другого мотобота. На борту Расторгуев успел разглядеть его номер и громко
закричал:
- Дядя Толя, Юрка тонет! (То есть тонет не мотобот, а именно - Юрка! Тонет
его замечательный друг Юрка!)
Мичман успокоил:
- Ты же видишь, их уже подбирают. Смотри, ещё один мотобот подходит к
ним. Не дрейфь, спасут твоего дружка.
До берега было ещё метров триста, и эта водная полоса плотно простреливалась
пулемётами, бившими прицельно с высоток над губой залива. Впрочем, их
уже штурмовали прорвавшиеся на берег десантники.
Одно, одно только желание владело всеми экипажами десантных судов – как
можно быстрее подойти к берегу под эти неласковые скалы. Было бы очень
обидно, почти достигнув цели, уйти, как выразился мичман, в преисподнюю.
Капитан, видимо, давно присмотрел место у берега, куда можно было бы подойти,
получив наиболее лёгкие повреждения деревянного корпуса баржи.
На лицах десантников и членов экипажа мотобота появилось, наконец, хоть
какое-то подобие улыбки. Погибать на воде никто явно не хотел…
Скалы
спускались к воде почти отвесными стенами, и только левее, у разбитого
пирса, располагалась небольшая отмель, покрытая отшлифованной временем
и волнами галькой.
Именно туда и направил баржу, посадив её правым боком на отмель, предусмотрительный
капитан. После удачного причаливания весь экипаж мотобота и остающиеся
для выполнения задания десантники стали выгружать из трюма и с палубы
ящики с боеприпасами и мешки с продовольствием и медикаментами. Бойцы,
уже находившиеся на берегу, подхватывали их на плечи и спины и почти бегом
перебрасывали их в укрытые от вражеского огня места. Затем бежали назад,
за следующей порцией груза.
Правее уткнулись носом в берег ещё два мотобота, а вторую полузатопленную
баржу прибуксировали два «морских охотника». На палубе второй баржи не
было видно ни одного десантника, хотя уцелевший груз её должен был обязательно
спасти жизни не одной сотни бойцов.
Вглядываясь в фигуры и лица матросов на палубах этих мотоботов, Валентин
очень пытался разглядеть среди них Юру, но, увы, безрезультатно.
Позже, когда конвой вернулся на базу, на расторгуевском мотоботе оказался
раненый матрос с тридцать шестого мотобота. Он и рассказал все подробности
произошедшей трагедии. Первый же достигший цели вражеский снаряд угодил
в полубак, а второй попал прямиком в машинное отделение, где в тот момент
и находился Юра, вместе со старшим мотористом. Не нашли даже фрагментов
тел, их уничтожил сильнейший пожар.
Как
ни тихи были волны, но их накат или, если выразиться художественнее, что
ли, красивее, учащенное дыхание моря доходило весьма ощутимо до берега,
и было заметно в самой губе. В результате нескольких сильных ударов баржи
о камни в подводной носовой части борта образовалась пробоина.
Совместными усилиями шкипера с боцманом мотобота дыру заделали. Никонов,
рискуя быть придавленным раскачиваемой волнами баржой, сначала заложил
пробоину старой телогрейкой, а потом забил её досками.
Вода постоянно прибывала, да и одновременно убывал груз, поэтому шкиперу
приходилось внимательно наблюдать за остойчивостью баржи, и в соответствующий
момент её сызнова подтягивали к берегу, не давая волнам окончательно разбить
её остов до окончания разгрузки; переносили трапы и ускоряли темп работ.
От
разбитого пирса тянулась узкая, также основательно раздолбанная дорога;
где-то правее она круто сворачивала в сопки, и в этом месте просматривались
два полуразрушенных дома и чудом уцелевший от огня сарай.
Из-за этого поворота выбежала женщина и подбежала к мотоботу. Она оказалась
военврачом, что пришла вместе с десантниками; что-то сказала капитану,
который после этого почти бегом заспешил с баржи к мотоботу, спустился
в носовой кубрик, где переодевался боцман, а оттуда они уже вдвоём (боцман
на ходу застёгивал шинель) подошли к трапам, по которым выносили на берег
боеприпасы и медикаменты бойцы десанта.
- Сынок, оставь этот мешок с сухарями, - скомандовал Расторгуеву капитан,
- и иди в носовой кубрик, помоги там принять Никонову раненых бойцов,
когда его займёте, переходите и в кормовой кубрик, а на палубе придётся
разместить остальных.
Те, кто передвигался самостоятельно, разместились в кубриках, а тяжелораненые
на носилках остались на палубе. Расторгуев и Никонов достали из трюма
три старых матраса, накрыли их брезентом и стали перекладывать лежачих
с носилок на импровизированное ложе. В ход пошли старые одеяла и даже
отслужившие свой срок подушки.
Четверо моряков бережно принесли на брезенте своего раненого командира.
Вся его голова была замотана бинтами, так что не было видно лица. Левая
рука от плеча до локтя тоже была забинтована.
Его положили отдельно на крышку трюмного люка, подстелив бушлат, а Расторгуев
принёс для него свою подушку и байковое одеяло, которым накрыл раненого.
Тот находился без сознания, и самым страшным было его молчание, он даже
не стонал, как большинство поступивших десантников.
В завершение на мотобот привели двух немецких офицеров, раненых в грудь
и в голову, а также четырёх вражеских солдат в сопровождении легкораненого
десантника.
Немцев сразу же отправили в трюм, для них, как заметил дядя Женя, война
уже закончилась, а десантник остался на палубе, подсев к какому-то раненому
офицеру, кажется, его командиру.
Засмотревшись на эти перемещения, Валентин даже не расслышал, как его
подозвал капитан. Тот был вынужден повторить приказание, недовольно повысив
голос:
- Юнга, будь внимательнее, не забывай о служебных обязанностях! Немедленно
свяжись с флагманом, доложи об окончании погрузки раненых и пленных и
жди от него приказ – куда следовать…
- Есть связаться с флагманом, товарищ капитан, - отрапортовал Расторгуев.
Он отсемафорил капитанское донесение и стал ожидать приказ об отходе и
направлении маршрута.
В это время из-за сопок вылетели немецкие самолёты и стали снижаться в
пике. Хорошо, что мотобот ещё не успел отойти от берега, и был прикрыт
крутой высокой скалой.
Весь пушечно-пулемётный огонь и бомбы достались кораблям прикрытия и тем
судам, которые успели выйти из губы. Огромные массы воды расцветали в
воздухе подобно фонтанам, сверкавшим всеми цветами радуги, вследствие
прожекторной подсветки и разноцветных огней трассирующих пуль.
Расторгуев, продолжая ожидать ответ с флагмана «Стерегущего», был вынужден
находиться на рубке, а самолёты между тем зашли на новый круг, и ни один
из них не был сбит. В сознании подростка мелькнула до обидного простая
мысль: «А где же наши самолёты?». Он невольно присел, не выпуская из поля
зрения флагман, на котором вдруг прекратили стрельбу по самолётам, как,
впрочем, и на других кораблях.
Валентин увидел, что со стороны берега прорезали тучи несколько пар советских
истребителей и мгновенно вышли в атаку на неуклюже рассеивающиеся веером
немецкие бомбардировщики, один из них с горевшим левым двигателем замешкался,
стараясь дотянуть до земли. Следом, пустив густой шлейф дыма, упал в воды
губы другой «хенкель», подняв высокий столб воды.
Тут засигналили со «Стерегущего». Приняв приказ, Расторгуев быстро ответил:
«Приказ принял». Ему просемафорили: «Повторите». Он быстро отсигналил
формулировку приказа: «… следовать Кузомень доставить раненых пленных
затем идти свою базу».
Пока шел обмен сигналами, воздушный бой переместился вглубь материка,
и Расторгуев спустился в рубку передать приказ флагмана.
Капитан выслушал донесение и заговорил обыденным тоном:
- Что, сынок, страшно, когда по тебе стреляют? Хорошо еще, что мы не отошли
от берега, нас и не задело. А вон на «самоходке» тушат пожар, и «Грозному»
досталось. А я, было, решил, что ты убежишь с рубки, когда «хенкели» налетели.
Молодец, однако! Иди сейчас на корму, будем отходить, катера снова ставят
дымовую завесу. Кормовые с Семёном отдадите, когда развернёмся немного
в сторону моря.
- Есть, товарищ капитан! – радостно козырнул юнга и, обрадованный похвалой,
чуть не побежал на корму, но командир снова попридержал его дополнительным
распоряжением: - Передай Иннокентию, как только встанем в строй конвоя,
пусть готовит обед и побольше, на всех и с добавкой. Надо раненых с медсестрой
покормить, да и пленные тоже чай живые люди, хоть и басурмане…
Переговорив с Иннокентием, Расторгуев направился в сторону кормовых швартовых
и стал ожидать распоряжения.
Как только поднятая винтом вода подняла белый бурун из-под кормы, носовая
часть мотобота стала медленно подвигаться от баржи влево и отходить к
чистой воде. Наконец, прозвучала долгожданная команда, особенно для раненых,
находившихся на палубе и с тревогой посматривающих в небо, - отдать кормовой,
малый вперёд.
Ослабленный трос был сброшен бойцом на барже с кнехт в воду. Расторгуев
стал его выбирать и одновременно смотрел на удаляющуюся, словно в перевернутом
бинокле, баржу с моряками и бойцами, которые продолжали непрерывной цепочкой
сносить по трапам тяжелые ящики, думая неотвязно: «Мы уходим, а они остаются.
Остаются в тылу у немцев на норвежской земле, чтобы перерезать поставки
из тыла на линию фронта, как хирург пересекает артерии, питающие злокачественную
опухоль. Наши начали сейчас наступление на Петсамо, и углубились уже южнее».
Ход его мыслей прервал нарастающий, с противным подвыванием гул трёх немецких
самолётов, которые, прижимаясь к земле между сопок, стреляя из всех видов
оружия, неслись прямо на баржи и на расторгуевский мотобот.
Пули крупнокалиберных пулемётов защелкали, словно град по рубке, вдребезги
разнося стёкла, дырявя палубу и тонкие стенки палубных надстроек.
Прямо над мачтой пронёсся желтобрюхий «юнкерс», и, кажется, совсем последние
«фугаски» упали в воду рядом с мотоботом.
Сразу же палуба резко накренилась на правый борт, и вертикальная стена
воды рухнула прямо на юнгу. Он упал, еще держа в руках трос, и захлёбываясь
неубывающей водой, покатился куда-то по воле разъяренной стихии…
С неумолимой ясностью он осознал весь ужас происшедшего, из груди невольно
вырвался крик отчаяния. Он попытался удержать в руках трос, но гибкое
вервие было безжалостно и цепко вырвано водной яростью. Он рванулся со
всей силой вверх, понимая уже, что смыт за борт, но, оглушенный взрывами,
только крутился на одном месте, выплёвывая воду и безостановочно молотя
руками по упругой бездонной шири. Он не видел и не слышал, что происходит
на палубе мотобота, не осознавал, как ему стараются помочь товарищи.
Сразу несколько матросов и выскочивший из камбуза Иннокентий закричали
в один голос, мол, юнгу выбросило за борт. Иннокентий сорвал со стены
рубки спасательный круг и бросил его в сторону Расторгуева. Вслед за недостигшим
цели пробковым кругом, сбросив на бегу реглан, прыгнул мичман Туроверов
в водоворот, кипящий от сброшенных на мотобот бомб. Он-то и стал для юнги
вторым отцом, подарив подростку новую жизнь.
Стараясь изо всех сил держаться на поверхности, Валентин судорожно колотил
по воде руками, взывал о помощи, не замечая брошенного спасательного круга,
но быстро намокшая одежда уже основательно тянула ко дну.
Вдруг он услышал хриплый голос мичмана:
- Держись, сынок…Соберись, продолжай работать руками и ногами…
Повернув голову в сторону, откуда донесся голос, Валентин увидел мичмана,
уже подплывающего к нему, подталкивая впереди болтающийся как поплавок
спасательный круг. Он словно привставал на крутой волне, стараясь не потерять
Валентина из виду. Упорно плыл в обжигающей, не по-летнему холодной воде.
Развернувшись всем корпусом в его сторону, Валентин стал осмысленней действовать
конечностями, хотя холод сводил их всё сильнее, а форменка и брюки намокли
и обтянули тело, сковывая, словно тугая резина. Изо всех своих силёнок
юнга тоже плыл навстречу своему спасителю.
На палубе вдоль бортов сгрудились все ходячие раненые, на корме стоял
капитан, внимательно следя за продвижениями мичмана и юнги, и подавал
команды боцману, вставшему у штурвала; мотобот медленно задним ходом подвигался
к оказавшимся в воде людям.
Хорошо еще, что судно не успело далеко уйти, расстояние сокращалось стремительно,
еще недавно оно было пятьдесят метров, потом тридцать; и вот судно подошло
к пловцам почти вплотную.
Кажется, самыми последними усилиями Расторгуев ухватился за круг, заботливо
придвинутый мичманом; вряд ли бы тогда нашлась сила, способная оторвать
его от пробковой «баранки».
- Спасён, спасён, - закричали находящиеся на палубе, а стоявший рядом
с капитаном Иннокентий бросил товарищам «кидок». За него ухватился одной
рукой мичман, а другой погладил Валентина по голове, успокаивая, и сразу
же взялся за форменку юнги, сказав ему:
- Ну, вот и всё, сынок; прошёл боевое крещение, сейчас сто лет проживёшь,
есть такая примета. Держись за круг и шевели ногами, чтоб не замерзнуть,
а я буду держаться за «кидок», нас вдвоём сейчас подтянут к борту.
Мотобот остановился рядом с мичманом и юнгой, Иннокентий подтянул их к
кораблю, и уже чьи-то руки подняли на палубу сначала подростка, потом
и мичмана. У Расторгуева едва вырвали из рук спасательный круг; подростка
продолжало по инерции пошатывать, он не мог стоять на ногах, тем более
идти. Вода с него так и бежала ручьями.
Капитан распорядился, глянув на медсестру:
- В кормовой кубрик обоих. Медсестра, осмотри их, пожалуйста, не надо
ли какой укольчик…
Перед глазами подростка стоял серый туман. Он выскользнул из поддерживающих
объятий товарищей на палубу и безвольно распростёрся. Его приподняли и
понесли два матроса, тут тело юнги свела длинная судорога, и началась
сильная рвота. Желудок, освобождаясь от проглоченной воды, был готов вывернуться
наизнанку. Валентину в момент просветления показалось, что из него вышло
чуть ли не несколько вёдер воды. Полностью в себя он пришел уже в кубрике,
во время медосмотра, предварительно раздетый Иннокентием, и тут же начал
смущенно прикрываться простынёй, уворачиваясь от цепких рук медсестры.
Тем
временем мотобот полным ходом вошёл в дымовую завесу, боцман держал курс
на уходившую вперед самоходную баржу. Капитан, стоя рядом, заметил:
- Так держать, боцман, не уклоняйся в сторону, наше спасение в этой дымовой
полосе, иначе фашисты расстреляют, как пить дать. Посмотри-ка, сколько
их, нехристей, опять налетело, как комаров на костёр...
Капитан стал поглядывать в сторону неоконченного воздушного боя и опять
продолжил беседу с боцманом:
- А все-таки почикали их изрядно, рассеяли, отогнали наши от конвоя, не
всё коту масленица, будет ему и судный день. Пойду-ка я в кубрик, посмотрю,
как там наш герой, надо же в какой бульон угодил, как кур в ощип.
Когда капитан вошел в кубрик, медсестра как раз растирала Расторгуеву
спину и ноги. Банка со спиртом стояла на столе. Капитан взял эту банку,
вынул хорошо притертую широкую стеклянную пробку, налил примерно полкружки
спирту и, долив его водой, подал медсестре:
- Вот что, заставь его выпить полностью, не увеселения ради, а токмо лечения
для. А ты, Туроверов, за спасение юнги можешь выпить и две порции, всю
кружку целиком. Молодец, мичман, так держать!
И он протянул банку с целебным содержимым успевшему переодеться в сухое
мичману.
Валентин выпил разведённый спирт за несколько глотков, сначала даже не
почувствовав крепости напитка, но уже через минуту у него словно разгорелся
в желудке пожар, перехватило дыхание, он закашлялся и тут же в два ручья
потекли самые настоящие слёзы.
- Поплачь, поплачь, это неплохо, - утешила медсестра, укрывая подростка
одеялом. – Поплачь, сразу легче станет, как только выплачешься; так что
не стесняйся. Вот тебе и шоколадка на закуску…
И она достала из своей сумки небольшой коричневый комочек в фольге. К
юнге подошел и мичман:
- Ты что это, сынок? Отчего глаза на мокром месте? Нет, так, брат, не
годится. Моряки ведь никогда не плачут. Хоть бы молодой врачицы постеснялся,
вон она как о тебе заботится, словно мать о сыне.
Валентин впервые за последние несколько дней увидел на его лице радостную
улыбку. Как оказалось – в первый и в последний раз.
С
палубы послышались крики, шум, в открывшуюся дверь кто-то из раненых позвал
капитана и медсестру. Донёсся и голос Никонова, позвавшего мичмана и Иннокентия.
- Иду! – сказал Туроверов и наклонился к Расторгуеву. – Хватить плакать,
радоваться надо, что не утонул. Тут, брат, война, а не пляж в Сочи и,
конечно, не детский дом. Главное, запомни, нужно всегда стараться выжить.
Ты выплыл, значит, прошёл проверку на прочность. Мы еще повоюем. Ладно,
приходи в себя, а я пошел наверх.
По усилившейся качке Расторгуев понял, что судно вышло из губы в открытое
море. В сознании прокручивалась неотвязная мысль, что он-то с товарищами
вышел, а там, у норвежского берега остался лежать на морском дне Юра Кожедуб,
с которым ещё с самой Москвы он делил все тяготы немудреного быта, и редкие
радости, и куда более долгие печали. Впрочем, остался не только он, но
и его сослуживцы; и вполне мог остаться лежать на этом дне он, Валентин…
От обеда Расторгуев отказался, и не только он один; почти вся команда
не стала обедать. Весь принесенный обед Иннокентий отдал раненым, разнеся
по кубрикам все имевшиеся в наличии плошки и миски. Даже пленных накормил.
Спустившись в очередной раз в кубрик, он сообщил Валентину пренеприятное
известие:
- При налёте убило двоих раненых моряков на палубе и крепко зацепило моториста,
он надолго вышел из строя. В машинном отделении разбит электрощит, и теперь
до самой базы придется идти без света.
Поздно
вечером, переодетый в сухое обмундирование, Валентин поднялся на палубу.
Мотобот уже миновал Рыбачий и шел полным ходом, держа курс на Кольский
залив. Ветер крепчал, и белые барашки, словно живые, бежали за судном,
догоняя и иногда опережая его.
Поёжившись от холода, подросток застегнул бушлат, прежде просто накинутый
на плечи, посмотрел на спящих вповалку на палубе раненых и зашел в рубку.
За штурвалом стоял мичман, а капитан, сложив голову на руки, спал сидя
у откидного столика.
- Заштормило, - оглянувшись, сказал Туроверов. – Достань-ка брезент с
форпика, и вместе с Никоновым укройте раненых на палубе, могут воспаление
лёгких схватить.
Полубак то взлетал вверх, и тогда Расторгуеву казалось, что мотобот, словно
норовистый жеребец, встает на дыбы, то вдруг зарывался в волну, словно
огромная рыба. Шедший впереди Никонов добрался, наконец, до форпика и
стал вытаскивать брезент, а Валентин, держась одной рукой за якорную лебедку,
другой помогал подтягивать его поближе к раненым.
Ветер стал вырвать брезент, грозя унести его наподобие гигантского воздушного
змея, но все-таки матросы сумели накрыть им лежачих раненых и закрепить
достаточно крепко.
Никонов и присоединившаяся попутно медсестра остались около тяжелораненого
офицера, а юнга снова зашел в рубку. Проснувшийся к тому времени капитан
приказал ему снова выйти на палубу и, найдя укрытие от ветра и водных
захлёстов, вести наблюдение за кораблями конвоя, не забывая посматривать
и на море, где вполне могут оказаться очередные неприятности.
Расторгуев лишь успел выйти на палубу, как заметил чуть впереди и левее
мотобота вспышки позывных со сторожевого корабля, и немедленно доложил
капитану:
- Левый борт, курсовой триста двадцать, сторожевой корабль вызывает вас,
товарищ капитан.
- Туроверов, возьми фонарь в машинном отделении и переговори сам. Я боюсь
за юнгу, еще сбросит его снова за борт, на палубе ведь и взрослому сейчас
не устоять. Намучишься потом его вылавливать, а я, пожалуй, пойду, постою
пока у штурвала, - среагировал капитан.
Мичман спустился в машинное отделение и, взяв керосиновый фонарь, стал
отвечать на позывные сторожевика, прикрывая и открывая фонарь полой шинели
прямо на палубе, не поднимаясь на рубку.
Переговорив с кораблём, он отдал фонарь мотористу и вернулся в рубку.
- Товарищ капитан, нам приказано самостоятельно идти полным ходом в Кузомень.
Ожидается шторм до восьми-девяти баллов. Вторично запросили о нашей возможности
дойти самостоятельно. Ответил, что электрооборудование вышло из строя
в результате бомбёжки и обстрела с воздуха.
Отдав штурвал мичману, капитан вышел из рубки и, нагнувшись у трапа в
машинное отделение, стал что-то кричать мотористу, жестикулируя при этом
руками; после чего дизель заработал сильнее, и мотобот стал резвее уходить
от бивших в корму волн.
Наконец, подгоняемое северо-западным ветром судно вошло в Кольский залив.
Ныряние по волнам перешло в бортовую качку. Мотобот шел из последних сил,
но заваливался теперь с борта на борт.
Качка эта вместе с водяными захлёстами принесла лежащим на палубе раненым
новые мучения. К физической боли от ранения добавилась дополнительная
боль. Боль от качки, от ветра и от постоянно хлещущей ледяной воды.
Укрытые брезентом с головой, не видя в сплошной темноте ни мерцания звёзд,
ни мигания электроосветительных приборов, раненые, стиснув зубы, иногда
проборматывая что-то неудобопроизносимое, терпеливо ждали окончания плавания,
зная, что уже идут по заливу.
Капитан вернулся в рубку и отпустил мичмана отдохнуть. Он решил идти не
прямым курсом, а под углом, сначала к берегу, а потом повернуть влево,
не подставляя борт волне.
Качка действительно уменьшилась, зато явно удлинился путь. Впрочем, несмотря
на штормовой ветер, заметив ослабление качки, из кубриков стали выходить
на палубу ходячие раненые, поражая побелевшими от напряжения лицами.
Когда за кормой осталось Полярное, капитан посмотрел на юнгу усталыми
глазами и сказал:
- Принеси, сынок, фонарь из машинного, разбуди мичмана и вместе с ним
запросите пост, к какому причалу подходить. Сообщите, что у нас на борту
раненые и пленные.
Расторгуев сначала разбудил Туроверова, потом пошел к мотористу, взял
фонарь и подождал прихода мичмана. Вместе с ним вдвоём поднялись на рубку,
что при сильной качке было непросто, ведь и на палубе удавалось еле-еле
устоять; начали семафорить совместно.
Юнга держал одной рукой фонарь под полой мичманской шинели, а другой рукой
держался за поручни; Туроверов так же держался одной рукой, а другой открывал
и закрывал фонарь.
Помимо данного «добра» к шестому причалу, у мотобота запросили, почему
он идёт без ходовых огней. Ответ был кратким и ёмким при всей непередаваемости
его на бумаге.
Пришвартовавшись
между транспортом и тральщиком, команда стала ждать появления санитарных
машин, а капитан отправился в штаб к дежурным. Примерно через час на причале
появились, едва светя затемненными фарами. Две машины, санитарная и бортовая.
Вслед за ними на «виллисе» подъехал какой-то офицер. Он-то и забрал еле
живых от качки двух немецких офицеров и раненого сержанта.
Командование по разгрузке раненых взяла на себя медсестра, и в первую
очередь был перенесен в «санитарку» морской офицер, точнее, капитан второго
ранга, и вынесены с палубы тяжелораненые.
Бойцов, убитых во время налёта, уложили на брезент в бортовую машину.
Остальные бойцы десанта и раненые немецкие гренадеры из полка «Эдельвейс»
были отправлены вторым рейсом.
Перед окончанием погрузки сестра зашла к юнге в рубку, он в это время
в полутьме занимался там уборкой: выметал мусор и битые стёкла. Потрогав
ему лоб и проверив пульс, она пожелала подростку по морскому обычаю семь
футов воды под килем и отправилась в носовой кубрик, где находился раненый
моторист. Следом за ней и Валентин пошел попроведать Каштанова.
Прямо с причала в носовой кубрик пришел и капитан; глядя на морщившегося
от боли Каштанова, которого перевязывала медсестра, отдирая присохшие
за ночь бинты на груди, сказал:
- Придётся тебя, дружок, отправить завтра в базовый госпиталь. Здесь не
хочу оставлять.
И, посмотрев на юнгу, он добавил:
- Всем до утра спать, а утром авральчик, и будем готовиться к отплытию.
Посмотрев на пол, заключил речь:
- Надеюсь, на раненых вы не в обиде и всё что они здесь натравили во время
перехода в шторм, опять-таки очень надеюсь, вы уберете прямо сейчас, не
дожидаясь аврала, а ты, Валя, приберись также и в кормовом кубрике. Наверное,
там не меньше. Все ясно, есть вопросы?
- Никак нет, товарищ капитан. Есть провести уборку немедленно.
Первым
проснулся мичман и, разбудив Валентина, приказал поднять Иннокентия, чтобы
он готовил завтрак, а также велел разбудить остальных членов команды.
Вместо физзарядки началась утренняя приборка. В ход пошли брезентовые
вёдра, деревянные торцы и швабры.
Мичман распорядился:
- Драить до белизны. Особенно следует смыть кровавые пятна с палубы от
убитых во время налёта.
Расторгуев помог мотористу подсоединить заборный шланг, чтобы подзавязку
заправиться топливом. Питьевой воды было еще больше половины бака, поэтому
её доливать не стали.
После завтрака без хлеба, который скормили (весь недельный запас экипажа)
раненым, большинство команды снова улеглось спать, зная, что впереди снова
переход в штормовую погоду. Только дядя Коля заснул (а он так и не спал
всю ночь), вернулся капитан и его разбудил:
- Заводи дизель, «добро» получено. Идём домой. Ветер меняет направление
на зюйдовый, с восьми до четырех баллов.
По
заливу мотобот прошёл спокойно, но при выходе в море, в горле залива его
снова стало раскачивать, как младенца в люльке. Шторм поутих, но для подбитой
посудины волнение было достаточно сильным. Низкое тёмное небо напоминало
наброшенную впопыхах брезентуху.
Шел мотобот, прижимаясь к берегу, не хотелось напоследок попасть в лапы
противника. Немцам хотя и было сейчас не до шуток, но, конечно, хотелось
ужалить побольнее. Страшно было еще, что враги не брезговали для достижения
цели самыми подлыми способами.
Скорость дядя Коля поддерживал до упора, но команду это мало радовало.
Матросов здорово вымотали высадка десанта и ночной шторм. И как же легко
почувствовал себя Расторгуев, стоя на рубке, когда увидел на горизонте
Святой Нос с его знаменитым маяком.
Рейс,
увы, закончился не совсем благополучно. Мотобот пришёл с выбитыми стёклами,
с пробитой во многих местах палубой и раненым мотористом Каштановым. Две
пули прошли насквозь: одна – выше левого локтя, пробив левое предплечье,
а вторая – продырявив плечо. Еще в Кузомени медсестра констатировала,
что кость в плечевом суставе, к счастью, не задета.
Самое главное – команда этого мотобота свою задачу выполнила, а вот тридцать
шестой мотобот не вернулся на базу, как о том скупо сообщают в сводках
Совинформбюро по радио или пишут в газетах.
Швартовку произвели у пятого причала, от которого и отходил злосчастный
тридцать шестой, и капитан опять отправился в штаб базы, взяв с собой
боцмана (его - за хлебом), а остальным разрешил отдохнуть.
Разбудил Расторгуева громкий разговор в кубрике. Оторвав голову от подушки,
он с удивлением увидел всю команду в сборе, за исключением Каштанова.
Тот в это время был уже в госпитале, его забрала жена и помогла перебазироваться
для лечения.
Сбор, оказывается, состоялся по поводу проводов мичмана Туроверова. Его
откомандировали на крейсер «Мурманск», который стоял на рейде.
Как и положено, в такой сплоченной семье, все выпили уже неположенные
по уставу «штормовые» и стали по очереди прощаться с мичманом.
Он, как и водится по обычаю, по-русски, обнимал и целовал каждого. Под
конец пришел черед и Расторгуева. Мичман подошел к койке, нагнулся и,
крепко обняв, поцеловал лежащего в постели юнгу, сказав:
- Держись, сынок! Считай, что ты прошел крещение в морской купели и вновь
народился. Может быть, это первая в твоей жизни большая удача. Пусть их
будет как можно больше, главное, не спускать паруса ни при какой погоде.
Вот так покинул судёнышко очень хороший человек, сыгравший неожиданно
такую огромную роль в жизни успевшего кое-что повидать подростка. Он спас
ему жизнь и, конечно, Расторгуев его больше никогда не мог забыть.
Тогда же юнга подумал, что вообще-то всё на свете происходит нормально,
правильно; человеку с большой буквы нужен и большой корабль, а большому
кораблю, как известно, положено большое плаванье. А морская гладь, вечно
несущая свою службу, свято хранит воспоминания о людях и судах, утюживших
её пульсирующую ткань; только в море или ещё заметнее в океане можно не
только почувствовать, но и воскресить в себе этот непревзойдённый дух
прошлого, который и отличает одну морскую нацию от другой, и одновременно
их сплачивает.
Поднявшись на палубу вместе с остальными членами экипажа, долго еще смотрел
Валентин вслед шлюпке, уходившей от борта мотобота в сторону крейсера,
и махал рукой стоявшему в полный рост своему спасителю.
День миролюбиво догорал в ослепляющем блеске. Безмятежно сверкала изумрудно-опаловая
вода; небо без единого облачка казалось безгранично высоким, и даже легкий
туман над прибрежными лесистыми холмами бережно обнимал земные расщелины
прозрачными невесомыми складками.
13
Меня
обворовывали неоднократно. Только в этом году трижды. Летом я отправился
на овощной рынок и, зазевавшись, не заметил, как разрезали сумку, куда
я клал бумажник не только с деньгами, но и с кипой документов: паспортом,
различными пропусками, билетами в библиотеки, визитками…
Помню, что вертелся около меня чернявый мальчонка, зажимавший в правой
руке три монетки. Возможно, они были бритвенно заточены, ибо разрез ткани
сумки был прицельно безжалостен и задел даже край бумажника…
Я тогда переживал не столько из-за денег, хотя потеря месячного оклада
была куда как ощутима, сколько из-за утраты паспорта, ведь через три дня
предстояло ехать в командировку. Но был почему-то уверен, что документы
отыщутся, и даже оставил номер своего телефона администрации рынка.
Бумажник с документами, но, естественно, без денег принесла вечером того
же дня троица: поддатая женщина средних лет, чего-то боящийся мужчина
и, видимо, их дочка лет десяти. В благодарность дал им сто рублей.
Вчера
меня обворовала доблестная милиция. После фуршета в редакционном буфете,
взбудораженный, я спешил в метро, размышляя о чем-то заоблачном, как вдруг
подъехала милицейская машина, и два манекена в форме не только изучили
журналистское удостоверение и паспорт, но и суперпрофессионально обхлопали
меня на предмет наличия оружия, выщелкнув незаметно бумажник, после чего,
подбросив на прощанье в сумку пропуск в редакцию, лежавший дотоле в бумажнике,
растворились в столичных сумерках.
Опять не столько было жалко денег (еще одни месяц я проработал бесплатно),
сколько отвратительно было ощущать себя униженным, ничтожным, беззащитным
существом.
И тут мне захотелось отмотать назад временной клубок и рассказать о краже
другого рода, нелепо-отвратительной кульминационной точке отношений со
своим бывшим коллегой, назову которого Саша Кудряшов.
Александра Григорьевича Кудряшова, а, вернее, Санька я увидел впервые
в редакции знаменитой столичной газеты, в которую стал похаживать еще
студентом. Он был уже заметным журналистом, малоразговорчивым субъектом,
оживлявшимся лишь, когда выпьет, особенно «на халяву». Тогда он лихо выкрикивал
какие-то стишки и лозунги, много жестикулировал и стремился раскрутить
случайного собутыльника на дополнительные возлияния.
Позже, работая в той же самой редакции, волей-неволей общаясь по службе
и нередко пересекаясь по вечерам в Домжуре и ЦДЛ-е, я вроде даже сблизился
с Саньком, даже узнал как-то, что пишет он вяловато-беспомощные стишки,
которые не решается печатать и, возможно именно оттого, еще более яростно
и раздраженно набрасывается в своих печатных откликах на произведения
более удачливых стихотворцев.
Жизнь летела стремительно, бывали у меня редкие удачи и куда более частые
проколы и неудачи. Оба мы покинули знаменитую газету; я занимался надомной
работой, много переводил, и еще больше зализывал душевные раны.
Как-то не был я еще готов к ушатам человеческой подлости, бесконечным
интригам и подвохам, хотел отстраниться от водоворотов нечистот, извергаемых
завистниками и проходимцами; стал попивать, а спиртное вкупе с неумело
затянутой сигаретой уводило меня в безмятежные райские кущи.
Санёк постоянно служил; на описываемый момент он обретался в газетке,
занимавшейся провинциальной литературой, и был весьма недоволен отстранением
своего бойкого пера от проблем первостатейной литературы. В моменты наших
редких встреч он удивлялся моему добровольному анахоретству, пытался меня
подначивать и обязательно «выставлял» на выпивку. Я пассивно соглашался.
Однажды
блаженным летним вечером я встретил Санька на Цветном бульваре. Мне удалось
накупить в Лавке писателей (а тогда вожделенного членского билета у меня
еще не было) полную сумку замечательных книг, среди которых были и тома
подписных изданий. Истратил, наверное, не меньше пятидесяти рублей. Какие-то
деньги еще оставались.
И как черт из табакерки вынырнул Санёк и стал по обыкновению жаловаться
на жизнь, на начальство, на свою благоверную. Предложил выпить и помахал
рваным рублем. После распития бутылки портвейна и повторного хождения
в магазин, чтобы с еще более жарким чувством обсуждать житейские проблемы
на соседствующем пустыре, мной овладело философское безразличие к течению
времени и утеканию денег, и я безо всякой настороженности отнесся к предложению
Санька переместиться в Домжур.
«Только у меня денег нет, последний рубль на тебя истратил», – гордо заявил
мне всклокоченно-седой собеседник, артистически размахивая руками. И мы
дружно прогарцевали на троллейбусе по бульварному кольцу в уютный ресторанчик.
Выпив еще и откушав горячего, я, наконец, засобирался домой.
Выйдя на минутку из-за стола, я по возвращении не обнаружил не только
приятеля, но и своей сумки с книгами. Официантка, когда я с ней рассчитывался,
сказала, что сумку унес мой товарищ.
Выйдя на улицу, Санька я не обнаружил. По телефону Александр Григорьевич
сухо отмел все мои претензии.
Едва-едва я восстановил тома подписки, а какие-то книжки даже и не вспомнил.
Прошли дни, недели, может быть, месяцы. Что-то собрало нас обоих то ли
в Домжуре, то ли в ЦДЛ-е. Была осень. Раки. Я накупил домой пирожков,
раков, всякую всячину. Два пластиковых пакета.
Санёк был сама любезность. Однако, опьянев, попросил завезти на такси
домой. Метро он боялся, равно как и милиции. Кажется, он потерял паспорт,
чуть ли не потерял партийный билет, что было для журналиста равно волчьему
билету. Я расчувствовался и повез его на проспект Мира. Затем был благодарственно
и необыкновенно настойчиво приглашен, буквально на минутку, зайти к Саньку
домой. Жена его якобы хотела лично поблагодарить за дружбу и участие.
Зашел. Откушал чаю. А на выходе был огорошен, мол, никаких пакетов нет,
и не было. После пяти-десяти минут препирательства был выпровожен, выставлен…
Невыветрившийся алкоголь, звездной пылью осыпавший мозги, смягчил очередную
потерю.
А еще через какое-то время, встретившись с Саньком в очередной раз (перестройка
была то ли в начале, то ли в разгаре), я с жаром заговорил о своей новой
только-только набранной книге стихов (кстати, она так и не вышла) и гордо
огласил выстраданное название.
Санёк, кажется, никак не отреагировал, но через время именно с этим названием
вышла первая и последняя книга его стихов. Мне он ее тогда не подарил
и вообще пропал из поля зрения надолго. Я, было, думал, что он умер или
погиб. Но наши отечественные Саньки вечны.
И однажды он вынырнул из небытия, но был вежлив, предупредителен и на
удивление бескорыстен.
Наверное, у меня стало уже нечего красть.
Только
доблестная столичная милиция еще находит какие-то резервы. Что ж, как
говорится, исполать жаждущим и энергичным ревнителям общественного порядка.
Стоило только написать сие, как сегодня же меня обворовали в третий раз.
И опять менты, бравые наши защитники.
Утром позвонил директор издательства «Параграф» Иван Ссаныч Канюк и назначил
встречу в метро «Арбатская», чтобы наконец-то выплатить гонорар полуторалетней
давности. Встретились. Привез он только половину и, как оказывается, слава
Богу. Ибо днем я получил зарплату на новом месте работы, задержанную,
кстати, всего на два месяца.
С большими деньгами меня раскрутили новоявленные коллеги на угощение.
Я завелся. После работы несколько раз посылал гонца за бутылочкой винца,
вернее, водчонки и, еще вернее, посылал неоднократно.
Погудели. Погомонили. Я что-то расчувствовался. Размяк. Ощутил чувство
некоторой общности. Но вот как разошлись, не заметил. А надо заметить,
с нового трудового поста добираться мне домой с несколькими пересадками
на метро и уж окончательно на автобусе. Надо бы по-хорошему, на такси
и прямо домой, к подъезду. Ан нет. Все что-то жмусь, деньги ведь даются
непросто, нелегко.
Сел в метро. Пригрелся. Закемарил. Заехал не туда. Вышел, пошатываясь
от трудовой и алконагрузки. Не успел врубиться, как остановили два «гвардейца»-мародёра.
Опять документы, оружие, наркотики. Вопросы, как горох. А главное, зажали.
Проворными крепкими пальцами, всеми пятернями прошлись по карманам брюк
и пиджака. Выхватили больше двухсот у. е. в российской валюте. Документы
сбросили в раскрытый портфель, который тоже не обошли досмотром. Позднее
я обнаружил в сумке раскуроченные «плюсовые» чужие очки. Видимо, у другого
страдальца увели.
Почему-то у меня выпало одно стекло из очков. И не успел я «а» сказать,
ну, быть может, «б», как налетчики-менты испарились, а я с мокрой от испуга
спиной притормозил «левака», зажмурив левый безочковый глаз, как-то рекогносцировался
в паутине заснеженной ночной местности.
Доехал достаточно быстро, а когда пришлось расплачиваться, и я обнаружил
и прочувствовал пропажу денег, то так артистически натурально изобразил
свои противоречивые чувства, что водитель, даже не обидевшись, а скорее
посочувствовав, велел побыстрее выметаться. Домой я вошел со своими ключами.
Дальше ничего не помню.
Страдал
потом двое суток. А главное осталось непереносимое чувство брезгливости,
безнадежности, опустошенности. Вдруг мне пришло в голову, мол, то же самое
чувство испытывают изнасилованные женщины.
Меня же «опустили» эти суки-менты. Их мощные рычаги-выгребатели «бабла»
усердно поработали во всех карманных полостях, во влагалище портфеля.
Их бы на «зону» и шершавого бы им вдоль всего позвоночника.
С выпивкой пока завязал, вернее, пью аккуратнее. Надолго ли? И где там
Санёк, литераторствует ли?
14
После
перехода мичмана Туроверова на крейсер для Расторгуева кое-что изменилось;
на мотоботе осталась совсем небольшая команда чисто срочной службы, кроме
капитана и юнги в неё входили боцман и моторист дядя Коля, остальные матросы
принадлежали к гражданскому плавсоставу.
Кормовой кубрик совсем опустел, да и в носовом стало меньше шума, с уходом
Каштанова стал куда реже звучать стук костяшек домино.
После прихода в базу в течение трёх дней наводился порядок: вставили стёкла
в рубке и в камбузе, покрасили переборки. С берега был прислан электрик,
который за день поменял электрощит, и жизнь вернулась в привычное русло.
На третий день прихода в базу появился новый моторист из стройбата, а
вот мичману замену пока не подыскали.
Расторгуев совершенно вжился в распорядок припортового дня. Он привык
слушать свист ветра в вантах, прерывистый вой сирены в серо-молочном тумане,
когда стоишь на корме, а на полубаке совершенно ничего не видно, и бездумно
наблюдать за надоедливым мельтешением чаек, которых, кстати, совершенно
не зря называют морскими крысами.
Ему нравились ослепительные солнечные восходы, когда скупая северная природа
расцветала, словно улыбаясь предстоящему трудовому дню, и не меньше –
торжественные закаты, когда угасание багрового светила в разом сваливавшейся
ниоткуда густейшей тьме напоминало едва ли не церковный ритуал.
Царила настоящая зимняя погода, когда всё живое замерзало, и приостанавливались
все уличные работы, когда можно было спокойно лежать под одеялом и читать
книгу, ловя настороженным слухом скрип кранцев о стенку причала и вновь
безмятежно засыпать под убаюкивающее покачивание судёнышка; хотя таких
каникулярных дней выпадало все-таки ой как мало.
Зима на рубеже сорок четвёртого и сорок пятого годов выдалась суровой,
дважды полностью замерзал залив, оттого что вода в нём была значительно
опресненной, приносимая рекой Иоканьгой.
В такие дни приходилось устраивать ранние авралы, поднимаясь строго по
часам, и в полной темноте команда в полном составе выходила на лёд и обкалывала
его вокруг всего корпуса на метр от борта, а также счищала с палубы изрядно
выпавший за ночь снег.
Вьюжные ветры истово метались по сопкам и над заливом, не находя себе
сопротивления, забивая колючий снег во все доступные щели. После очередной
вьюги члены экипажа усердно авралили на палубе и снова отсыпались по десять
часов. Да и что оставалось делать, телевизоров еще не было, а береговое
радио работало нерегулярно, включаясь на короткие мгновения для сообщения
очередных военных сводок.
И всё-таки бесхитростная душа подростка радовалось каждому мгновению морской
жизни. Сбылась его детская мечта, вот и стал он настоящим моряком. Эх,
поглядели бы на него отец и мать, они бы уж порадовались его возмужалости
и накопленному жизненному опыту.
Как ловко он управляется с инструментами типа лопаты и лома, как умеет
скупыми движениями наиболее экономно выполнить заданную работу! И не зачерствела
его душа, щедро и беспечально раскрывается она навстречу даже явным тяготам
жизни, словно первый подснежник вытягивает свою нежную головку из-под
наметенного вьюгой сугроба.
И его радушно привечает серое северное небо, освещённое постепенно разгоревшимся
солнцем в ясный морозный день, пусть всего-то на час, на два.
В
феврале неожиданно потеплело. Повалил мокрый, быстро сгущающийся снег,
принесенный западным ветром. Он тяжело облеплял ванты, поручни, наглухо
залеплял стёкла в иллюминаторах.
Ледокольный буксир разломал лёд в заливе и около причалов, освободив выход
в море. После месячной стоянки тронулся к чистой воде и застоявшийся у
причала мотобот.
В заливе настойчивым ветром резво несло разбитые ледяные обломки. Льдины
пугающе бились о борт, грозя пробить его, словно шрапнель, и, предательски
шурша, уходили за корму, кружась в жадно поглощающем их водовороте.
За островами море не замерзало, соль позволяла насыщенному раствору сопротивляться
любому морозу; водная поверхность всегда была неспокойной, подвластной
только меняющимся ветрам, и то поднимала суда на гребень, то опускала
бесцеремонно в очередную вырытую порывами яму, даже в относительно тихую
погоду.
Капитан получил задание доставить продукты на одну из точек в районе мыса
Чёрного, а оттуда, с береговой батареи, следовало забрать двух больных
моряков-артиллеристов.
При возвращении в базу капитан пригласил юнгу в рубку, оторвав его от
мытья посуды на камбузе, и поставил к штурвалу, указав на стрелку компаса:
- Держи курсом строго на ост, девяносто два-девяносто четыре градуса,
а я пока схожу, пообедаю.
- Есть держать курс девяносто два градуса, - отрапортовал Расторгуев и
встал к штурвалу, разом выросший чуть ли не на полголовы. Видимость была
хорошая, судно беспрекословно слушалось руля, мотобот шёл уверенно вперед,
не виляя и не кренясь бортами. Один раз зашел его проверить мичман, да
выглянувший глотнуть свежего воздуха дядя Коля улыбнулся новому рулевому.
Через час юнгу сменил на вахте боцман, а Валентин, собрав посуду в носовом
кубрике, отправился домывать её на камбуз.
Так и текли дни за днями, похожие один на другой, словно тыквенные семечки.
В марте команда смогла даже выбраться в баню.
Мотобот ходил в Поной, на остров Моржовец, в Полярное, и только в Харловке
капитан сумел договориться на берегу, чтобы для экипажа истопили баню,
пока длилась разгрузка. Взамен «рыбкооповцы» уговорили капитана, чтобы
он принял у них солёную рыбу для отправки на большую землю.
Пока моряки смывали месячную грязь в рыбкооповской бане, судно загрузили
так, что на палубе даже не оказалось прохода к гальюну, а в трюме бочки
были поставлены аж в два наката.
Все члены команды получили после бани по бутылке водки от благодарного
«рыбкоопа». Так же справедливо между всеми была разделена и махорка. А
в Гремихе «рыбкооп» выделил морякам дополнительно аж по десять пачек «Беломора».
От долгого хранения в складе папиросы еще довоенного завоза изрядно отсырели,
и команде пришлось сушить их над печкой, прежде чем раскуривать.
Последние
месяцы войны моряки, как и все советские люди, с нетерпением ожидали сообщений
с фронтов, сводок Совинформбюро. Ждали, собственно, окончания тяжелейшей
кровопролитной войны. И так обычно получалось, что последние новости именно
команда мотобота узнавала последней. Радиоприемника на борту не было,
и все вести доходили изустно, только тогда, когда приходили в базу, да
и то по прошествии трех-четырех дней, а то и более.
По заведённому порядку во время стоянки в базе Расторгуеву приходилось
по ночам нести вахту, а днём отсыпаться. В майскую ночь с восьмого на
девятое матросы в кормовом кубрике играли в карты, и тощие пачки денег
на столе постоянно переходили из одного кармана в другой, чуть более удачливый.
Около полуночи все разошлись; береговые офицеры и гражданские служащие,
а также офицер с тральщика, стоявшего у противоположной стенки пирса,
отправились восвояси. Вышедший вместе с ними капитан, зашёл в гальюн,
а затем, подойдя к юнге, заметил:
- Постарайся не спать, мичман с тральщика проговорился, что ожидается
какое-то важное сообщение. В случае чего разбуди меня немедленно, ясно?
- Так точно, товарищ капитан, есть в случае чего вас немедленно разбудить!
В два часа ночи в небо полетело несколько ракет, а в районе аэродрома
послышались выстрелы. Расторгуев быстро поднялся на трап и побежал к тральщику.
Вахтенного у трапа не было, на корабле слышался какой-то шум.
Наконец появился вахтенный, а за ним, накинув китель на тельняшку, выбежал
мичман и уже одетый по форме командир тральщика. Заметив Расторгуева на
пирсе возле трапа, мичман громко крикнул:
- Давай беги, юнга, скоренько буди свою команду, война закончилась!
Не чувствуя ног от радости, хотя и не осознавая, что скоро вообще закончатся
тяготы службы на флоте, Расторгуев мигом перелетел словно на крыльях на
свой бот и, первым делом открыв дверь носового кубрика, спрыгнул на пол,
минуя ступеньки трапа, и, по пути продвижения стаскивая со всех спящих
матросов одеяла, закричал ликующе:
- Вставайте, братцы, война закончилась! Ура!
Перебудив в носовом, побежал в кормовой кубрик, и там, уже успокоившись,
разбудил капитана.
Что творилось на берегу, с мотобота из-за малой воды не было видно, но
то, что команда на тральщике загудела, как пчелиный рой, было слышно хорошо.
Через час пришли по-соседски поздравить мотоботцев с наступившей, наконец-то,
Победой капитан второго ранга и мичман; последний уже разведал, что на
мотоботе есть заначка спиртного на случай праздника, поэтому и привёл
своего командира.
Капитан приказал боцману выдать экипажу по двести граммов водки, а сам
вместе с офицерами с тральщика спустился в кормовой кубрик, наказав Расторгуеву
наблюдать за дорогой к пирсу, и в случае появления машины или каких-то
людей немедленно ему доложить.
Первый порыв радости унялся только в десять часов утра, а может даже и
позднее, так как, выпив граммов пятьдесят водки в честь дня Победы, юнга
заснул крепким сном праведника.
В
один из последующих майских дней он вместе с боцманом отправился на шлюпке
на остров Чаечный, расположенный как раз напротив пятого причала. Сам
по себе остров был небольшой: метров пятьсот в длину и около трёхсот в
ширину.
На островке росли карликовые берёзы и кусты северной ивы, укоренившись
промеж камней на скудном щебёночном грунте и кое-где зацепившись в расщелинах
скал. Там же в расщелинах скал и под камнями располагались гнездовья птиц.
Построек на острове никаких не было, не то, что на Медвежьем или на острове
Витте.
С вечера, приготовив приспособления для сбора яиц, состоящие из палки
с привязанной на одном конце ложкой, моряки, пораньше спустив на воду
«тузик» (маленькую однобанковую шлюпку) отправились на промысел.
Ширина залива в этом месте была около километра. Погода утром выдалась
тихая. Вытащив шлюпку подальше на берег, боцман и Расторгуев отправились
искать гнёзда.
От боцмана Валентин получил строжайший наказ – обязательно оставлять в
каждом гнезде хотя бы по два-три яйца.
Все утиные гнёзда были надёжно упрятаны под камнями, и если бы у добытчиков
не было палок с ложками, вряд ли им удалось достать целым хотя бы одно
яйцо.
Из нескольких гнезд с шумом вылетали утки, и Валентин в этот момент старательно
прикрывал лицо, приседая в испуге или даже ложась на камни.
Прежде чем положить яйцо в брезентовое ведёрко, боцман проверял его особым
образом, глядя на просвет; если оно уже было залежалым, и там чувствовался
зародыш, его возвращали обратно в гнездо.
Обойдя южную часть острова, охотники набрали несколько десятков яиц и
направились в обратный путь, к шлюпке. Слава богу, в это время луна была
на ущербе, в последней четверти; приливы и отливы, следовательно, тоже
были незначительными; и не было опаски, что шлюпку может унести шальной
волной.
Спустив на воду «тузик», боцман приказал юнге сесть за вёсла, а сам, поставив
ведёрко с яйцами под «банку», выждал, когда спокойная волна станет отходить
от берега, подтолкнул шлюпку и уселся на кормовую «банку».
Вначале вёсла у Расторгуева входили в воду вразнобой, но когда боцман
стал подавать команду, шлюпка пошла ровней. Под его команду юнга наклонялся
каждый раз вперёд и заносил вёсла в воду, затем откидывался всем корпусом
назад и выводил вёсла, отталкиваясь от воды; шлюпка сопровождала телодвижения
подростка бурунчиком воды, поднятым её форштевнем.
Раз! – с удовольствием командовал боцман, - Два…
Раз! – и остров удалился от очередного гребка сразу метра на два…
День
выдался удивительно тёплый и тихий. Старожилы рассказывали, что подобные
дни в мае выдавались крайне редко.
Гладь залива была воистину без единой рябинки, гладкая, как зеркало, и
только мерно поднимались и опускались волны, напоминая грудь спящего великана.
Волнение или, точнее, дыхание моря передавалось в залив через большие
и малые «ворота».
Подойдя вплотную к борту мотобота и бросив носовой конец стоявшим на палубе
Пыжову и Никонову, Валентин подождал, когда первым на палубу поднимется
боцман. Подав ему вёсла, тоже поднялся на палубу. Общими усилиями они
завели «тузик» под корму и подняли его на борт.
В этот день на обед подали жареную треску, залитую свежими утиными яйцами
и глазунью из того же деликатеса. Матросы высказали добытчикам сердечную
благодарность, омлет из яичного порошка у всего экипажа давно стоял в
пищеводе колом.
Лето
сорок пятого пролетело очень быстро. Мотобот редко стоял у причала, тасуя
дни и маршруты скитаний, хотя если бы их собрать все вместе, можно было
бы, наверное, разложить очередной пасьянс от Мезени до Мурманска.
После дня Победы возникла настоятельная необходимость замены на «точках»
как рядового состава, по пять-шесть лет не видевших родных и близких,
так и офицерского. Что говорить о том, что ими был начисто забыт вкус
солодового пива и свежего огурца; элементарно по месяцу не удавалось выбраться
в баню.
Впрочем, морякам все-таки было полегче, опять же к воде ближе и на свежем
воздухе, так сказать прогулка с ветерком. А когда приходилось глядеть
на лица моряков береговой обороны, практически не покидавших свои железобетонные
капониры, то все сравнения и слова меркли.
Забывалось, что и они по трое суток не снимали тяжелейшие, как у водолаза,
ботинки; что по полгода в глаза не видели свежей картошки и дней по десять
– мягкого свежевыпеченного хлеба.
В начале августа, во время очередного прихода в Гремиху, капитан сообщил
юнге весьма радостное известие из штаба:
- Сразу после обеда тебя ждут в штабе на втором этаже. Там попроси дежурного
пригласить капитана второго ранга Галушко и представься ему. Ты ведь один
из всего экипажа пока остаёшься без наград. Да, переоденься попараднее,
робу-то сними. Тебе вручат сразу две медали – «За победу нал Германией»
и «За оборону Советского Заполярья».
Расторгуев
за время службы на флоте не только вытянулся, но и возмужал, заматерел.
У него не дрожали колени, когда вместе с экипажем он шёл к норвежскому
берегу с баржой, наполненной боеприпасами, или когда по нему стреляли
и с воздуха, и с земли. Не дрожали, когда на подбитом мотоботе шёл под
ливнем пулемётных очередей немецких самолётов, открыто, словно мишень
на полигоне. Но вот на этот раз он с трудом поднялся по штабной лестнице,
ноги были как ватные, не шли.
Повезло, что капитан, дежурящий по штабу, не раз уже встречавший подростка
и очевидно хорошо знавший причину его сегодняшнего появления, широко ему
улыбнулся и, по-отечески положив руку на плечо, другой рукой приоткрыл
дверь кабинета и, обращаясь к офицеру, сидевшему за столом, произнёс:
- Товарищ капитан второго ранга, матрос Расторгуев прибыл по вашему вызову.
- А что у него самого языка нет, по уставу уже и доложить не может?
- Да посмотрите на него, вот-вот заплачет.
- Ну, так уж и заплачет, такой-то герой?
И встав из-за стола, нагнулся, достал из стоявшего рядом сейфа медали
вместе с удостоверениями и, положив их на стол, сказал:
- Сынок, ты разве не знаешь, что флоту нужны только смелые и сильные матросы…
Что ж ты так разнюнился?
- Извините, товарищ капитан второго ранга. Я и сам не знаю, почему так
разволновался.
- Так-то лучше, - удовлетворенно разрулил ситуацию офицер, взял со стола
медали, подошёл к подростку и в присутствии дежурного приколол обе медали
к форменке.
- Желаю тебе, сынок, дальнейшей отличной службы, и от имени Родины вручаю
тебе эти знаки воинского отличия. Твои-то сверстники, небось, обзавидуются,
но ты, смотри, не зазнавайся.
Расторгуев принял удостоверения и осиплым от волнения голосом прохрипел:
- Служу Советскому Союзу!
Капитан второго ранга посмотрел на подростка, достал из кармана реглана
курительную трубку, постукал ею по ладони, сел на стул и сказал:
- Надо же, уже второй год мальчишка несёт наравне с взрослыми все тяготы
флотской службы, словно это так и положено…
Тут он сделал многозначительную паузу, посмотрел с укоризной на дежурного
по штабу.
Расторгуев понял, что надо «делать ноги» и сразу же вклинился в паузу:
- Разрешите идти, товарищ капитан второго ранга?
- Разрешаю. Иди, сынок, иди.
Уже в третий раз старший офицер так конкретно обратился к нему; – не матрос,
не рядовой, наконец, не юнга, а сынок. И хоть Валентина так называли на
дню по несколько раз большинство членов экипажа, подобное обращение на
таком официальном уровне необычайно его растрогало.
Расторгуев четко развернулся и вышел в приёмную. На душе у него запели
соловьи, и, уже выйдя из штаба на улицу, ещё не раз прямо на ходу он рассматривал
надписи на удостоверениях и трогал рукой приколотые к форменке медали.
Не успел он спуститься на палубу (а была малая вода, и мотобот стоял значительно
ниже пирса), как его тотчас же затянули в носовой кубрик дядя Женя и Иннокентий,
заставили сбегать к боцману за месячным пайком водки, разлили полученное
на четверых и потребовали, чтобы Расторгуев обмыл свои медали в водке,
налитой в его кружку.
Валентин даже не пригубил водку, но медали омыл беспрекословно. Он уже
знал о существовании такого давнего обычая.
- А где дядя Гена? – спросил он, имея в виду своего командира.
- В склад пошел вместе с боцманом, за плащами и новым постельным бельём.
Завтра нам на Моржовец идти. Туда надо доставить троих молодых матросов,
жену одного офицера с дочкой и киноленты для гарнизона, а обратно захватим
заболевшего матроса в госпиталь, и еще трёх матросов куда-то переводят
по службе.
- Жаль, а я уж думал, что мы как следует отоспимся после активного обмывания
моей награды.
- Зимой отоспимся, герой, как только скуёт льдом залив, так и примёрзнем
к одному месту. Надо только будет дров побольше запасти, зима должна быть
суровой, - сказал Иннокентий. Расторгуев так и не понял, в шутку он это
или всерьёз.
Через
час на машине приехали капитан и боцман. Вся команда вышла за обновками,
и в одну ходку матросы перенесли бельё и дождевики. Дядя Коля со своим
напарником стали дозаправлять бак дизеля.
Очередной рейс, как, впрочем, и другие, прошёл успешно, но вот наступивший
октябрь добавил забот и тревог всей команде мотобота.
В начале месяца, получив традиционное «Добро», сразу после обеда судно
вышло вверх по одноимённой реке в район Иоканьги, где ударными темпами
велось строительство аэродрома. Нужно было вывезти комиссию из Москвы
и штаба флота, а также главного инженера строительства.
Дул сильный нордовый ветер, неся хлопья мокрого снега и нешуточные брызги
дождя. Рассчитывали вернуться уже часам к восьми вечера, но штормовая
погода распорядилась иначе.
Напротив острова Медвежий мотобот на полном ходу неожиданно наскочил на
«банку» (подводную гряду, идущую продолжением острова под водой).
Капитан из-за плохой видимости, видимо, взял чересчур левее, ближе к острову,
а проблески створных огней напротив «больших ворот» из-за непогоды, увы,
не просматривались. К слову, через так называемые «большие ворота» мощный
ветер до девяти баллов гнал тогда с моря огромнейшие волны, каждая из
которых легко заваливала судёнышко на правый борт.
Замеры показали, что хотя под кормой достаточно глубоко, и под носовой
частью тоже глубокая вода, но мотобот, тем не менее, прочно сидит на скале,
проходящей прямо под трюмом.
Команда, за исключением моториста, собралась в носовом кубрике. На палубе
стоять было совершенно невозможно, того и гляди свалит напором ветра и
бьющей безжалостно через борт водой.
Расторгуев мысленно снова был уже по горло в воде, только уже, как назло,
без всякого спасательного круга. Снова и снова несло его в кромешной тьме
к берегу, до которого не менее километра…
А тут еще в кубрик спустился дядя Коля с известием, напугавшим всех, включая
капитана:
- Командир, вода сильно прибывает в машинном, помпа не успевает откачивать.
Где-то видно корпус пробило… Что будем делать?
Взглянув на висевший на дверце настенного шкафчика график подъёма воды
на октябрь и посмотрев на часы, капитан спокойно ответил:
- Самое большое – через полчаса сами сойдём. Вода в море уже идёт на прибыль.
Ты, Николай, давай, шагай, включи задний ход на средних оборотах и пусть
двигатель так и работает (обратился он к мотористу). А теперь послушайте
все внимательно: когда сойдём с гряды, вода по всей вероятности будет
поступать в трюм ещё сильнее, значит, нужно уже сейчас к этому готовиться.
В случае чего, выбросимся на берег. А пока боцман и Никонов отправляйтесь
в трюм, возьмите фонарь, вскройте пол, найдите место, где поступает вода.
Остальные – на палубу к ручному насосу откачивать воду. Ну а ты, сынок,
иди в машинное, там тоже есть ручная помпа, Николай тебе покажет, и –
за дело, с Богом! Надеюсь, всё всем ясно! По местам, и если обстановка
нормализуется, пойдём назад к пятому пирсу и там пришвартуемся ближе к
берегу.
Сколько качков сделал тогда Валентин, сосчитать невозможно. Запомнилось
только одно, когда уже мотобот сошёл с банки, вода полилась, как говорится,
в три ручья, и, глядя на маховик, готовый вот-вот уйти под воду, он, меняя
руки, качал не переставая, сам превратившись в немаловажную часть насоса;
качал, словно каждую секунду именно он и только он спасал и свою жизнь,
и жизнь товарищей.
Тем временем боцман и дядя Женя, отодрав настил в трюме, обнаружили пробоину
около шестого шпангоута, наглухо заткнули её просмоленной паклей и забили
плотно прилаженной доской.
Уже на подходе к пирсу Расторгуев вышел из машинного отделения на палубу
совершенно разбитый, с больной головой от горелого масла и бесконечного
шума двигателя. Остаток ночи все члены команды спали, не раздеваясь, урывками,
постоянно меняя друг друга возле насосов. Утром, снова спустившись в машинное,
Валентин старательно почавкал около часу ручной помпой, от которой, впрочем,
проку было немного.
Капитан, не позавтракав, ушёл в штаб доложить о происшествии и явился
уже к обеду. Выглядел он крайне устало, хотя говорил взвешенно и по существу:
- Никонов и боцман, вы, конечно, знаете, где в трюме лежит парус. Так
вот, поднимите его на палубу; матросы помогут сложить его вдвое; к краям
привяжите шкертики, и потом через корму, так удобней, заведите его под
киль, закрепив на бортах. Нам здесь стоять ещё три дня, а потом пойдём
на ремонт в док. Я не зря был против рейса в шторм, да еще в ночь; было-было
предчувствие, только вот отбиться от приказа, увы, не удалось. В штабе
захотели вышестоящему начальству угодить, вот и угодили… А мы зато в переделку
угодили! Да, вот что ещё, Валя (он обратился к Расторгуеву), чуть не забыл.
Тобой как-то очень интересовались в кадрах, наверное, заберут скоро от
нас. У первого причала видел новый катер, вот для него и комплектуют команду.
Так что, чует моё сердце, именно тебя и Николая переведут не сегодня-завтра.
Катер отличный, смотрится как ласточка, только неясно как себя на волне
в шторм поведет. Да, жалко с вами расставаться, особенно с тобой, сынок,
вся команда успела тебя полюбить. Но ты не переживай особенно, там тебе
будет полегче, на камбуз будут пореже посылать, опять же на глазах у начальства
будешь, ведь катер этот закреплён за штабом. Ладно, хватит лясы точить.
Через полчаса собери, Валентин, всех ребят в носовом кубрике.
И капитан ушел к себе, в кормовой, переодеться.
Не успели ребята и одну партию сыграть в домино, как в кубрик спустился
капитан и, сев возле печки, попросил тишины:
- Через два дня становимся в док на ремонт корпуса и двигателя, а после
выхода из дока будет у нас в основном одна новая задача – рыбалка. Нам
будет нужно обеспечить свежей рыбой две столовых, а также – магазин военфлотторга.
Экипаж, конечно, пополнят, дадут трёх-четырёх «старичков» из стройбата,
дадут лески и обещали дать даже сеть. Имейте в виду, что с питанием скоро
станет похуже, я имею в виду снабжение. Союзнички уже прекратили поставки
на север, их сейчас интересует, видимо, Дальний Восток. И последнее: от
нас забирают, увы, и я не стыжусь переживаний, ибо слёзно просил их у
нас оставить, Николая и Валентина на штабной катер. Сумели себя зарекомендовать
в глазах начальства с самой лучшей стороны, на мою голову.
Расторгуев не выдержал, стараясь за шуткой скрыть сильное волнение:
- Дядя Гена, а нам рыбки-то дадите, когда с моря придёте, если попросим
на правах давних знакомцев?
- Какой разговор, сынок, завсегда, пожалуйста, с открытой душой. Если,
конечно, не прозеваете приход к причалу, а то ведь будут сразу выгребать
подчистую.
После собрания всей командой пошли дружно заводить пластырь под корпус,
а Валентин помчался на камбуз, помогать дежурному, дяде Коле, чистить
картошку на ужин. Обед у него был уже готов.
Подведённый пластырь прикрыл окончательно протечку воды вовнутрь корпуса,
и за два последующих дня только единожды пришлось откачать воду, а так
экипаж занимался распиловкой дров для печки да изготовлением нового ящика
под уголь.
На
третий день капитан дал распоряжение боцману:
- Отбери продукты за одну декаду Расторгуеву и Грязнову. Уже поступил
приказ о переводе их на штабной катер и о снятии с довольствия у нас.
После обеда, кстати, становимся на ремонт в док. Сейчас из него выходят
пятьдесят шестой тральщик и сторожевик, а мы притулимся соответственно
к корме тридцать второго тральщика.
Подойдя затем к Расторгуеву и присев между незакончивших «партию» игроков,
капитан дал своему юному матросу короткое напутствие, заглядывая попеременно
то в его доминошные «костяшки», то в «фишки» Иннокентия:
- Не переживай сильно, сынок. Вся наша жизнь – сплошные переходы. Служба
такая. Пойми и то, что там тебе будет полегче. Не ставь эту (заметив размышление
Валентина и его дёрганье), не ставь эту «фишку», поставь лучше «шесть-шесть»,
всегда важно вовремя «отдуплиться». В море далеко ходить не будете, только
внутри залива - к кораблям с начальством да кино с почтой доставлять.
Команда там всего пять человек. Ну а нас с Николаем всё же не забывайте.
Расторгуев не знал, что и ответить, все слова словно вылетели из головы
и не нашел ничего лучше как ляпнуть:
- Эх, дядя Гена, подвела твоя подсказка, вот я и «проехал». А где, кстати,
дядя Коля?
- Пошёл постельное бельё получать на вас двоих, склад-то рядом с первым
причалом. Вот вернется, и отправитесь с ним вместе на новое место жительства.
С
полного согласия нового командира Расторгуев и дядя Коля обосновались
в кормовом кубрике, как заметил мичман, мол, понятно, поближе к камбузу
и подальше от начальства. В носовом уже ранее поселились командир с радистом-матросом
и мотористом-первогодком.
Представляя Валентина новому коллективу, мичман сказал:
- Вы не смотрите, что он – подросток, у него за спиной не одна сотня миль,
две вполне заслуженных медали, да ведь и сам он – дважды рождённый. Захочет,
сам расскажет подробности. А штатная должность вполне взрослая – матрос-сигнальщик.
Команде
нового катера было дано два дня на его проверку и окончательную приёмку
судна. Своё хозяйство: флаги и флажки Расторгуев тщательно проверил и
бережно разложил по ячейкам в специальном шкафу.
Катер был обустроен на пике тогдашней техники. Было предусмотрено вроде
бы всё: от дублирующего компаса до ручного управления рулём и скоростью
катера прямо из рубки, а самое главное – было радио, которого так порой
не хватало на мотоботе.
К постоянному месту стоянки катера подвели электричество, на столбе закрепили
яркий фонарь, и в кубрике тоже постоянно горел свет. Кабеля вполне хватило
до подключения к столбу на пирсе.
Дядя Коля заранее, ещё до перевода на новое место службы нашил на свои
погоны дополнительные нашивки, и теперь молодой моторист величал его не
иначе как старшиной третьей статьи. Если добавить к этому орден Красной
Звезды и медаль Нахимова (его наградили за тушение пожара, когда на одном
двигателе он привёл мотобот в базу, и за участие в потопление вражеской
подлодки), а также точно такие же две медали, как и у Валентина, то престиж
его возрос необычайно. Потому, наверное, учитывая к тому же возраст и
накопленный опыт, Грязнова назначили помощником командира катера. Мичман
отдал в его крепкие руки помимо машинного отделения также и бразды управления
питанием экипажа, а за порядком на палубе Николай стал следить уже по
собственной инициативе.
На второй день службы на новом месте пришёл посыльный из штаба и передал
мичману записку. Заглянув в машинное, он поинтересовался у мотористов:
- Как с топливом?
- Ведёрка четыре мы ещё принесём, больше в бак не войдёт, - ответил дядя
Коля.
- Завтра идём на маяк, врача повезём, видно, кто-то там разболелся, -
заметил мичман, явно адресуясь к Николаю.
Утром, захватив на борт врача и медсестру, катер вышел в первый рейс к
Свято-Носскому маяку, который хорошо виден морякам за несколько десятков
миль. Он так называется, потому что установлен на Святом Носе, разделяющем
Баренцево и Белое моря. Белым последнее именуется не потому, что оно зимой
замерзает и покрывается белым снегом, а из-за цвета самой воды. Стоит
только кораблю обогнуть Святой Нос курсом на ост, в сторону Архангельска,
как сразу становится заметно, что вода в море стала значительно светлее.
Так получилось, что Расторгуев проходил на судне мимо маяка не однажды,
но вот ножками прошёлся в его расположении впервые. Под обрывистой скалой,
на которой собственно и установлен маяк, был когда-то построен деревянный
пирс для небольших кораблей. Валентин первым перешагнул борт и поднялся
по скобам, вколоченным прямо в скальную породу. Была малая вода, и швартовы
пришлось принять прямо на настил пирса.
Бухточка углублялась в берег метров на сто, и катер сильно било волнением
о стенки пирса. Здесь спокойно бывало только при восточном и южном ветрах,
поэтому на этот раз командир решил до прихода врача отойти от берега в
море.
Поднявшись снова на пирс, чтобы отдать швартовы, Расторгуев увидел уже
двигавшуюся ему навстречу от дома, находившегося рядом с маяком, группу
людей, среди которых он узнал врача, еще двое несли на самодельных носилках
больную. Ею оказалась пожилая женщина, которую затем при помощи кабеля
и «кидка» спустили в этих же носилках на палубу с четырехметровой высоты
и отнесли в каюту возле рубки.
Эта каюта с двумя полужесткими диванами и столиком посередине предназначалась
для командного состава, и экипаж её не занимал. В ней только обедали,
да по вечерам играли в домино и карты.
Радист связался по рации с базой, и уже через час катер был у первого
причала, благополучно доставив больную на ожидавшую её санитарную машину.
Так началась новая служба на новом, еще пахнущем краской катере; служба
лёгкая, без авралов и приключений.
В выходные на катер являлись штабные офицеры, с которыми команда уходила
на целый день в море, на рыбалку.
Николай выпросил импортную леску у капитана мотобота и тоже принимал активное
участие в рыбалке. Кстати, отсутствие в пайке ста граммов «штормовых»
Расторгуева совершенно не волновало, он пока не нуждался в искусственном
взбадривании для отменного тонуса.
Все-таки молодость есть молодость, и главное её преимущество – естественное
преодоление вредных привычек. Впрочем, очередной новый, сорок шестой год
был встречен с настоящей помпой, мичман где-то раздобыл трехлитровую банку
спирта, который, разведя впополаме и закрасив клюквенным вареньем, и дали
Расторгуеву ради столь славного праздника.
Раз в месяц он заодно с Николаем находил время навестить Каштанова, который
после выписки из госпиталя работал мотористом на береговой электростанции.
Была в этом и лёгкая корысть: жена Каштанова без лишней просьбы стирала
им бельё, для чего носила его в госпиталь, который располагался в одноэтажной
деревянной постройке с крохотными подслеповатыми окнами.
В феврале сорок шестого, перед самым праздником Расторгуев неожиданно
принял морскую ванну вторично.
Залив тогда был почти полностью очищен ветрами ото льда, и его судно,
приняв на борт предпраздничные продукты для экипажей торпедных катеров,
стоявших в Червяной, шло к уже обжитому шестому пирсу.
Было около пяти вечера, когда Валентин вышел для швартовки из кубрика
на полубак, а кормовые готовился принимать радист. Стоя около фальшборта
с пеньковым тросом в руках, подросток смотрел на приближающийся пирс,
собираясь набросить петлю на швартовую тумбу, но буквально на последних
метрах катер как бы споткнулся, как потом поняли, о толстую льдину, оторвавшуюся
от берега.
От резкого удара Расторгуев моментально вылетел за борт и сразу же с головой
ушел под воду.
Вынырнув и не выпуская из рук трос, он почувствовал, что катер медленно,
но верно притирает его к пирсу. Инстинктивно поняв, что если он не отпустит
швартовый трос, то его вот-вот насмерть зажмёт между стенкой пирса и бортом
катера, Валентин буквально в метре от пирса бросил трос и, два-три раза
взмахнув руками, подплыл к стенке.
Ухватившись руками за обледенелые брусья, он закричал стоящему на корме
радисту и подбежавшему старшине с матросом, прося о помощи.
Грязнов заметил сигнальщика метрах в трёх за кормой катера и бросил ему
в воду швартовый трос. Поймав его со второго броска, Расторгуев обхватил
его обеими руками и стал кричать, чтобы втаскивали.
Когда подростка подтянули почти до уровня палубы, старшина, нагнувшись,
поймал его за ворот форменки и уже втроём, совместными усилиями, матросы
вытянули подростка из воды на палубу.
Выбежавший из рубки командир с побелевшим лицом еле выговорил:
- Жив, Валентин, не придавило где-нибудь? Я испугался, что мы тебя раздавим
как котенка, сразу как заметил, что трос разматывается и тянет тебя.
- Я тоже это понял, и бросил трос сразу же, как только меня подтянуло
к пирсу.
- Как же ты, сынок, поймал «зевака», а? – спросил дядя Коля, помогая Валентину
сбросить мокрую одежду.
- Когда подходили к пирсу, я разматывал трос и не смотрел на воду; а при
подходе тоже всё внимание обратил на пирс, чтобы не прозевать, и успеть
сразу набросить петлю на тумбу. Хорошо еще, что командир не работал задним
ходом, тогда бы точно попал я на ужин к Нептуну.
В
кубрике было тепло от чугунной плиты, на которой дядя Коля готовил ужин,
и Валентин, переодевшись в сухое, быстро пришел в себя. Мокрую одежду
сложил пока кучей на рундук.
По окончании разгрузки в кубрик зашел мичман, держа в руках бутылку водки:
- Давай, сынок, кружку; налью тебе для сугреву свою праздничную долю.
Ты всё же молодец, не растерялся.
- Ему же это не впервой; традицией, видно, становится раз в год обязательно
купаться в море. Правда, по первости его близким взрывом бомбы выбросило
за борт глубокой ночью, и нам пришлось гораздо серьёзнее потрудиться,
пришлось подбирать, несмотря на бомбившие нас самолёты, - заметил дядя
Коля.
Посмотрев на командира, Расторгуев взял кружку и сказал:
- С наступающим праздником всех вас!
И, поморщившись, выпил глоток обжигающей жидкости.
Мичман ответил ему, не без ехидцы:
- Будь здоров и не кашляй!
Потом заткнул бутылку пробкой и передал её старшине:
- Ну, всё, пьянству бой. Прибереги остаток для праздника, тем более до
него рукой подать. А меня ждут на первом причале, там и поужинаю. Пойдём
со мной, боцман, а ты, сынок, оставайся в кубрике и на палубу больше не
выходи.
Через
пару минут, развернувшись, катер пошёл полным ходом вдоль темного берега
к огням базового посёлка, к старому деревянному причалу в бухточке залива.
Валентину нравился кормовой кубрик, здесь было гораздо теплее, нежели
в носовом, опять же он давно сдружился с дядей Колей, вот только шум под
полом от силового вала, идущего от двигателя к винту, нарушал спокойствие
во время хода.
Мощный танковый дизель позволял катеру легко взламывать лёд толщиной до
десяти сантиметров, нето, что прежний старенький мотобот со своим латаным-перелатаным
деревянным корпусом. Он, кстати, стоял в те дни снова у ставшего родным
пятого причала.
Закончив швартовку, в небольшом составе был проведен очередной ужин в
кубрике, этой уютной «кают-компании». Валентину сразу припомнился свой
визит на канадский транспорт и отменный приём, устроенный ему союзниками.
Где-то они сейчас, вспоминают ли русского парнишку со свежей треской?
В
последних числах марта Расторгуева неожиданно отозвали с катера на берег.
Пришёл приказ командующего Северным флотом: «Всех подростков, не окончивших
школу юнг или Нахимовское училище, к тому же не имеющих полных восемнадцати
лет и не принявших присягу, передать в распоряжение Инженерного отдела
Северного флота».
Так для него, успевшего за два последних года, как следует просолеть,
как говорится, аж до самого последнего позвонка, закончилась морская служба.
Было ему тогда неполных шестнадцать лет.
Две честно заработанные медали да контузия, по которой ему предложили
инвалидность, но от которой он отказался, считая себя совершенно здоровым,
остались ему на память.
Вообще-то контузия потом не раз еще даст себя знать. Ах, море-море, как
же ты быстро улетучилось с горизонта! Куда исчезло?!
Славное мгновение; миг напряжения, романтики, очарования; мгновение юности.
Впрочем, море не даёт ничего, кроме жестоких ударов, тут прав уже английский
классик, но всегда это самое лучшее время – быть молодым и скитаться по
морям, которые нередко дают почувствовать жестокие удары судьбы, однако
дают возможность ощутить и собственную силу.
Из Гремихи Расторгуева и небольшую группу таких же «неудачников», его
ровесников, на транспорте «Юшар» переправили на «большую землю», в Мурманск.
Гражданской специальности у него не было, а матрос-сигнальщик на «гражданке»
тем более был никому не нужен; и Валентин выехал в Вологду, на родину
матери, хотя и там никто не ждал подростка с распростертыми объятиями.
Мать как попала в госпиталь после тяжелого ранения, так и пропала, не
прислав ни одной весточки; а самому Валентину всё как-то не удавалось
начать её розыски; отец был убит на фронте.
По совету двоюродного дяди со стороны матери, он поступил учиться в железнодорожную
школу на помощника машиниста, благо, что по документам ему через семь
месяцев якобы исполнялось восемнадцать лет.
Вот этот прибавленный самовольно год и сыграет вскоре с юношей злую шутку,
отнявшую четыре года жизни в самом начале её расцвета.
15
У
меня рот растягивается до ушей, когда вспоминаю свои трагические ошибки.
Это ж надо было уродиться таким дурнем. Другое дело, что ценою своих неудач
и проблем как бы оплачивал следующие строки, становившиеся все дороже
и дороже.
Привалило
дураку счастье, аж не знал он, дурень, что с ним делать. И давай крошить
его на части. Бестолково. Глупо. Неумело. Думал он, что счастье безгранично,
что еще не раз оно привалит. Не Господь, а сам себя отлично наказал, сейчас
живет в развале. Нажитое все пошло прахом. День-деньской сидит в развалюхе.
Сам себе стирает рубахи. Сам себе дает оплеухи. Непонятное что-то бормочет,
и не ждет ни от кого участья. Только не озлобились очи. Может, все же
не ушло счастье…
Лотерейное
счастье стихослагателя действительно не ушло, только кому сейчас интересны
узоры шагреневой кожи, а уж изнанка, оборотная сторона любого жизненного
события не только болезненна, но и отталкивающе безобразна.
19
февраля 1966 года возникло у меня стихотворение «Игрушка». Событийной
причины не помню. Подходил к окончанию медвуз. Собирался продолжать обучение
в спецординатуре. Мечтал о Литинституте. Засматривался на девушек. Гормональная
буря была в разгаре. Много читал. Много писал. Может быть, не совсем умело,
но вполне метафизически. Рискую вызвать неудовольствие преимущественного
любителя беллетристики, но вынужден полностью процитировать давний стихотворный
текст, ибо без этого не будет понятна неумолимая цепь последующих событий.
Деревянная
игрушка, деревянная судьба… Ты стоишь передо мною непреклонно, как судья.
Без улыбки, без усмешки, словно в маске напрокат, независимо маячит человека
суррогат. Изначальная загадка: что находится внутри? Может, шесть твоих
подобий, может, меньше – только три. Я стою перед тобою, мне как будто
восемь лет. Обязательно раскрою твой игрушечный секрет. Я ручонкой замахнулся,
стало вдруг страшней вдвойне: что в тебе – сейчас узнаю… Кто узнает: что
во мне? Посмотрите, я шагаю, напевая про себя… Непонятная игрушка, неизвестная
судьба.
Стишок
как стишок. Ан шила в мешке не утаишь. Тиснули его в журнале «Крокодил»
аж через пятнадцать лет после написания. Впрочем, для меня это был обычный
срок ожидания в те безмятежно-сыто-застойные годы. А уже в это новое время
стихи (не только мои) вообще не нужны.
Служил
я в шибко знаменитой о ту пору газете и, по мнению многих завистников
и недоброжелателей явно не по праву «держал Бога за бороду». Мой непосредственный
начальник, весьма даровитый прозаик относился ко мне вполне благожелательно,
но с некоторым отстраненным любопытством, мол, что это за странный жук
карабкается по жизненным ухабам, подталкивая перед собой жалкий скарб
в виде навозного шарика… Помните кадр из фильма Ежи Кавалеровича «Фараон»?
Начальник мой был человек, переполненный южно-кавказской энергией, много
и ярко сочинявший в разных жанрах, порой записывавший мои какие-то мелкие
ремарки и рассказики, щедро даривший мне свои книжки, только вот насмерть
перепуганный временем последнего коммунистического фараона.
Один на один он был точен и искренен, но наличие любого третьего собеседника
ввергало его в панику и натужную молчаливость.
Стишочек мой почему-то привел его в состояние повышенной веселости. Несколько
месяцев он будил по телефону и встречал меня в редакции либо цитатой из
оного, либо возгласом, мол, это же автор бессмертной «Игрушки».
При всей своей податливости к похвалам и даже искательной зависимости
от нечастых комплиментов я все же подустал от повышенного внимания к своему
давнему творению. Поэты вообще любят не давние, а самые свежие стихи,
считая, что обязательно прогрессируют.
И вот однажды, сидя кресло к креслу за длинными столами, вытянутыми вдоль
глухой стены длинного служебного кабинета, я в ответ на очередной хвалебный
возглас начальника предложил, мол, давайте я вам посвящу сей шедевр. И
получил не только согласие, но не менее восторженное одобрение.
Что ж, снял трубку телефона, дозвонился до редактора издательства (с которым,
кстати, несколько конфликтовал по части многочисленных снятий, переделок,
добро бы, обусловленных претензиями Главлита, а вызванных просто редакторской
трусостью, вышколенным умением выискивать «эзопов» язык даже там, где
автор его не употреблял) и попросил поставить посвящение.
Когда редактор цинично хмыкнул, мол, начальству угождаете, не менее цинично
подтвердил сие низкопоклонство.
Книжка,
наконец, вышла. Радости она принесла меньше, нежели предполагалось и мечталось
за семь лет ожидания во время маринования рукописи в издательстве; впрочем,
семь лет был тоже обычный сакральный цикл для моих рукописей в любом издательстве.
Ведь не гений действительно же, не классик.
И только-только вручил я хлипкую брошюрку с трогательной надписью начальнику,
как в кабинет ужом втерся Саня Кудряшов, редкозубый, хотя и кусачий критик-коллега.
Ехидно и будто бы радостно сопереживая, схватил книжку, раскрыл (по закону
подлости) на искомой странице и вожделенно подло заметил: « А ведь он
вас, глубокоуважаемый имярек, ошельмовал и оскорбил!»
Воспоследовала немая сцена из гоголевского «Ревизора». Сначала стоп-кадр.
Потом замедленные движения всех участников, переходящие уже в лихорадочные
телодвижения.
Начальник немедленно побагровел. Глаза его налились кровью, переполнившись
бычьим неистовством. Я то ли покраснел, то ли побледнел от мгновенного
ужаса. Санек Кудряшов, вернув книжку начальнику, удовлетворенно тер ладони
и скалил зубы.
Вельможа раскрыл книжицу, перечел стихи, соотнес, видимо, с посвящением
и набрал воздуха в грудь, чтобы выдохнуть адекватное проклятие.
Я же вяло и бесполезно попытался попенять Саньку, мол, нечего напраслину
возводить, все путем, никакой крамолы. Может, даже вытолкал его из кабинета,
или Кудряшов выскользнул, осознав, что аспидно добился удовлетворения
присущей ему страсти принижения и искажения.
Мы
остались наедине. Я, трепещущий и не находящий должных слов, и оскорбленный
начальник, жаждущий реванша. Я попытался напомнить, что посвящение было
не только инициировано самим литературным вельможей, но им же и одобрено
предварительно.
Начальник парировал, что я должен был предполагать и предугадать сомнительную
честь такового деяния при сопоставлении читателем фамилии имярек и неожиданного
нового смыслового эффекта.
Здесь рекомендуется заново перечитать злополучный стишок и вставить для
посвящения любую фамилию, скажем, читателя или его недруга.
Я защищался, что и начальник мог заранее предположить нечто подобное,
ибо старше и опытнее меня в литературных кульбитах. Признаюсь, может быть,
мое дурное подсознание и испытывало некое жертвенное сладострастие от
перемены ролей: начальник – подчиненный, тостируемый – тостующий. Мол,
нечего на зеркало пенять…
Начальник то ли прошипел, то ли прохрипел: «Посмотрим, кто из нас игрушка!»
В
пылу немногословной перепалки я не придал его словам особого значения.
А зря. Потому что через некоторое время мой давнишний гонитель, которого
я обычно обозначаю криптонимом Сержантов, вдруг развил вулканическую деятельность
по моей дискредитации. Сегодня умудренный жизненными ушибами я, быть может,
гораздо точнее защищался бы от его вымышленных обвинений и наскоков, тогда
же я пытался спасти свое доброе имя и творческую полноценность, увы, эфемерными
потугами.
Расстроенный, уехал с семьей на Кавказ, где как раз отдыхал на своей вилле
разобиженный начальник. Наши отношения вроде бы наладились. Он с незаметным
мне тогда сладострастием все время старался быть в гуще моих злоключений,
деланно сочувствовал и вроде бы помогал. Моей жене он темпераментно поклялся
своей жизнью и счастьем своих близких, что волос с моей головы не упадет.
Сегодня, поглядев на мою плешь, можно придумать немало примитивных шуток.
Увы, нешуточная расплата. И моя, и его.
Я, вернувшись в столицу, сделал самое разумное: уволился из редакции,
не дожидаясь инфаркта, и занялся переводами (надо было сдавать две объемные
книги, слава Богу, перекрыть все издательские каналы тогда даже весьма
могущественные враги не могли), время от времени зализывая раны. Попросту
выпивал, но в запои не впадал. Мечтал писать прозу, но внутренних сил
не было. Не было драйва.
Шли
годы. Бывший начальник не выпускал меня из поля зрения, порой помогал
мне. Микроскопически, но помогал.
Задним умом я как-то понял, что и для него столкновение не прошло бесследно.
Особенно заверения и клятвы. Трагически погиб его зять. Болел любимый
младший сын. Наконец, заболел он.
Незадолго до кончины я в очередной раз навестил его. Совершенно искренне
сочувствовал и желал избавления от асцита, то есть водянки. Трагический
ужас погибающего существа в его глазах не поддается описанию.
Единственное утешение, что он не успел увидеть своей разрушенной родины,
останков разрушенной виллы, снесенных могил родственников на дальнем южном
кладбище. Пусть и ему самому земля будет пухом.
Мой же неумолимый гонитель и закоренелый враг кажется сегодня мне самому
игрушкой в руках необъяснимых сил.
Может быть, действительно, Вседержитель и предавший его почти такой же
всемогущий приспешник между собой играют нами как игрушечными фигурками
в неописуемые многоклеточные шахматы по каким-то непостижимым правилам?
Дойду ли я в ферзи?
Или, дай Бог, просто продержаться подольше на невидимой шахматной доске,
это тоже немаловажная заслуга и удача, не так ли?
16
Осень
сорок шестого и последующая зима прошли для Расторгуева в напряжённой
учёбе; а очередной цветущий май он встретил уже в депо Коноши, узловой
железнодорожной станции на юго-западе Архангельской области, работая помощником
машиниста на так называемой «Сумке» (сокращение от Сормовского усиленного
модернизированного паровоза) или Сум-217-14.
Кстати, позже почти на двадцать лет в тамошнем районе отбывал ссылку будущий
нобелиат Иосиф Бродский.
Очередной день Победы, 9 мая, ознаменовался тем, что в деповской столовой
какой-то щипач тиснул у него продовольственные карточки и последние деньги,
после чего Валентин возненавидел всю блатную среду и так называемую воровскую
романтику на всю оставшуюся жизнь.
До долгожданного совершеннолетия ему оставалось ждать еще больше года,
а он, считай, уже шесть месяцев полноправно работал на ответственной должности,
и никто вокруг даже не подозревал в вытянувшемся и раздавшемся в плечах
юноше всё того же озорного мальчишку. Его руки в набитых лопатой мозолях
перекидывали в ненасытную паровозную топку по десятку тонн угля только
за один рейс.
Нужно было брать откуда-то нешуточные силы, и вот нате вам, по милости
шустрого воришки за последние два дня перед рейсом во рту ни грамма хлеба,
ни ложки хотя бы постной кашицы.
Валентин почувствовал не только отвратительное подсасывание в области
желудка, а просто смертельную усталость. Выданные перед рейсом положенные
«наркомовские» триста граммов хлеба и сто граммов колбасы только раздразнили
аппетит. А тут ещё сильно пошла кровь из носа.
Машинист Злыгостев, моментально смекнув, в чем дело, отнял у своего помощника
лопату:
- Вот что, Валентин, так ты себя вконец загонишь. Давай-ка передохни,
смотри только за составом, а я подменю до станции; здесь участок ровный.
Он взял в руки скребок и стал выравнивать в топке уголь и дополнительно
его подкидывать.
В Котлас пришли по расписанию и, сдав паровоз в депо дежурному кочегару,
пошли в комнату отдыха при депо. Впереди было восемь часов отдыха, до
прибытия поезда с севера.
Известно ведь, голод не тётка, спать не укладёт, а на плохое быстро толкнёт.
Расторгуев увидел через окно как местные умельцы сажали картошку метрах
в пятистах от депо. Тогда вся страна покрылась массовыми огородами, были
вскопаны все пустыри; народ активно стремился обеспечить себя относительно
дешёвым продовольствием.
И чёрт толкнул его под локоть, Валентин решил, что как стемнеет он пойдёт
и выкопает посаженные клубни; сварит их и съест, иначе назад ни за что
не дотянет.
Не успела ночь взмахнуть своими чёрными крыльями над свежевскопанной,
тоже отменно чёрной землей, как юноша отправился творить свое черное дело,
взбудораженный так некстати черными мыслями. Нашёл крайний рядок и, разгребая
землю руками, стал аккуратно вырывать только что посаженные картофелины
и быстро складывать в карманы брюк и за ворот гимнастёрки.
Перед уходом из комнаты отдыха он предупредил машиниста, что пойдёт подготовить
топку и поднять пар, ведь до подхода поезда оставалось часа два. Так и
сделал, а потом положил в топку десяток клубней и стал ждать, когда картошка
испечётся, оставшиеся клубни сложил в котелок, залил водой и тоже отправил
в топку. Гулять, так гулять!
Но не то, чтобы погулять, ему даже не удалось распробовать вкус запеченных
картофелин. Внезапно на паровоз поднялись двое, милиционер и сторож, который,
оказывается, заприметил юношу еще на поле и, проследив маршрут, вызвал
стража общественного порядка.
От ареста Расторгуева спасло только появление машиниста, который сумел
объяснить негодующим котласчанам положение и состояние юноши. Однако по
настоянию бдительного сторожа был всё-таки составлен акт.
Позже недоверчивый сторож даже пришёл к поезду «Воркута – Москва», чтобы
лично убедиться, что юноша – действительно помощник машиниста; и пока
поезд не тронулся, стоял на перроне, с ехидной ухмылкой косясь в сторону
паровоза. Как же, проявил бдительность, схватил за руку вора!
Злыгостев плавно, без пробуксовки стронул паровоз с места и, повернув
на мгновение в сторону помощника голову, разрядил обстановку:
- Жаль, этот фрукт-овощ не встал впереди паровоза, я бы продул его водой
из котла, так бы промыл, что он бы летел по касательной метров пять. А
милиционер – тоже, понимаешь, большой молодец, япона мать! Из-за таких
начетчиков, готовых родную мать за понюшку табака или за найденный в поле
колосок задавить и засадить, страдает сегодня масса людей. А они жируют,
плавают себе поверху как шлам в топке или дерьмо в воде.
Последние его слова заглушило увеличение подачи пара, состав пошел на
очередной подъём. Дорога была неровной, в конце одного из затяжных подъёмов
у Валентина опять пошла кровь носом, и машинист, заметив это, написал
несколько слов на листке, прикрепил его к жезлу, а кочегар отдал жезл
вместе с запиской дежурному на ближайшей станции.
- Крепись, Валентин, до Коноши осталось километров сорок, там тебя должна
встретить «Скорая». Нужно дотянуть. Идём пока, слава Богу, по расписанию.
Кстати, ты обратил внимание, что нам в Котласе прицепили дополнительно
два архангельских вагона, вот поэтому тяжело и идём. Ноша увеличилась,
и всё это благодаря летнему расписанию.
- Дотянем, Михаил Григорьевич, - ответил Расторгуев, берясь за лопату,
- Впереди профиль полегче, и остановка всего одна, а следующую станцию
пройдём проходом.
В
Коноши прямо на перроне стояла «Скорая», и Расторгуев слез вместе с кочегаром
под доброжелательное напутствие машиниста. Кочегар пошёл отцеплять паровоз,
а юноша с бледным лицом, испачканным кровью (гимнастёрка тоже была в крови)
подошёл к спешившему навстречу врачу.
Через час отмытый, в стареньком, но чистом больничном халате он лежал
на кровати, окружённый с двух сторон медсёстрами и обследующим его врачом.
Диагноз был незамысловат: общее истощение организма, усугублённое непосильной
работой.
Больница того времени представляла собой одноэтажное деревянное здание
с палатами на восемь-десять коек, с небольшими окнами.
В расторгуевской палате одно окно было даже забито до половины досками
и засыпано опилками, видимо, для тепла.
На другой день в палату еще до утреннего обхода пришёл машинист, принёс
в котелке горячей картошки и граненый стакан, доверху заполненный солёными
грибами, да еще полбуханки ржаного хлеба.
Заметив на лице Валентина смущённую улыбку, он тоже улыбнулся в ответ:
- Вижу, вижу, что уже ожил, только вот лицо краше у покойника бывает.
Вот возьми передачу для подкрепления больничного пайка, жена моя передала.
Я от тебя сразу в «кадры» пойду, пусть подбирают нового помощника. Хороший
ты парень, но, не сердись, работа эта тебе сейчас не по плечу. Поправишься,
советую, сразу же переводись в маневровый парк или слесарем в депо, а
не захочешь – иди в отставку с транспорта. Здоровье-то дороже, так и знай.
- Спасибо, Михаил Григорьевич, жене вашей передайте тоже привет. Скажите,
уже смеюсь над напастями. Вон даже и картошка рассмеялась, вся так и рассыпается.
- Валя, завтра я в рейс с «ленинградским», мало ли что, особенно не дёргайся,
лежи и поправляйся. Не спеши с выпиской, ведь больница-то наша, железнодорожная;
в случае чего начальник отдела кадров, думаю, должен помочь и настоять,
чтоб тебя здесь еще подержали. Тебе надо выспаться и попитаться по-человечески
хоть недельку. Ну, я пошел воевать за тебя. Завтра увидимся. Будь здоров
и держись.
Не успел Григорьевич перешагнуть обратно порожек, как в палату вошли врач
и медсестра. Осмотрев лежавшего рядом травмированного рабочего с переломом
тазовых костей и сильнейшим ушибом внутренностей (придавило упавшим рельсом
при разгрузке платформы), врач подошел к Расторгуеву и, взяв за руку,
чтобы проверить пульс, спросил у сестры:
- Как температура?
- Нормальная. Но ночью переменили ему и наволочку, и простыню; из носа
опять сильно шла кровь.
- Пройдёт. Пульс хороший, а вот организм сильно ослаблен, истощенный.
Переведите его на усиленный стол номер один; а ты лежи, сынок, набирайся
сил.
И, еще раз отогнув простыню, он осмотрел Валентину грудь и, снова накрыв,
перешёл к следующему соседу, слесарю из депо. Тот лежал с загипсованной
ногой, с переломом пальцев правой стопы.
«Вот так, всё одно к одному», - подумал, почти успокоившись, Расторгуев.
- «Сплошные советы подольше лежать и набираться сил. Может, все-таки пронесет
с кражей картошки? Болезнь всё спишет. Все может быть. А если, действительно,
взять да и перевестись в маневровый парк?»
Михаил Григорьевич пришел на следующий день, как и обещал, снова в неприёмные
часы, и не один; его сопровождал незнакомый мужчина, державший в руках
тоненькую черную папку. Он подошел к юноше первым и отрекомендовался:
- Здравствуйте, Расторгуев, я - заместитель начальника отделения милиции
Спиридонов.
И сел на табуретку возле тумбочки, разделявшей койки.
Валентин тихо ответил:
- Здравствуйте.
И осторожно осведомился у машиниста:
- Михаил Григорьевич, как прошел рейс?
- Всё нормально. Лежи, лежи спокойно. Твое дело сейчас одно – идти на
поправку.
Заместитель начальника милицейского отделения достал из папки заполненный
мелким почерком лист бумаги и указал, где нужно его подписать, проставив
дату. Это оказалось постановление о невозбуждении уголовного дела за самоуправно
выкопанные одиннадцать картофелин, фактически за мелкую кражу. Расторгуев
написал одно слово «Ознакомлен», поставил дату и расписался.
Михаил Григорьевич подождал, пока Валентин подпишет документ, и сказал:
- Давай поговорим по существу дела. Начальник отдела кадров почему-то
упёрся и категорически не хочет переводить тебя с должности помощника
машиниста. Ты после выхода из больницы обязательно зайди к нему и попроси
сам, ссылаясь на подлинный возраст; это твой козырь, вот и товарищ Спиридонов
подтвердит, ведь ты же несовершеннолетний.
- Да, если вы им так нужны именно на той должности, пусть пока переводят
на вспомогательные работы, ведь вам только семнадцать лет.
- Вот, Валя, возьми дополнительный наркомовский паёк, в диспетчерской
дали для тебя талоны на целых пять порций. Я их все отоварил, зная, что
у тебя все равно денег нет. Ладно-ладно, потом отдашь, когда деньжата
заведутся. Поправляйся и ни о чем плохом не думай, а мы, пожалуй, пойдём.
Злыгостев положил пакет с продуктами на тумбочку, обвёл всех лежащих в
палате взглядом и попрощался:
- Будь здоров, Валентин, и вы поправляйтесь, товарищи.
Он пошел к двери.
Встал и Спиридонов, попрощавшись с юношей крепким рукопожатием:
- Эх, молодой человек, я удивляюсь одновременно и вашей выносливости,
и вашей беспечности. Мой вам совет, берегите свое здоровье смолоду, вам
еще рано такое ужасающее количество тонн за рейс перекидывать в топку.
В этот же день дежурный врач сообщил юноше, что звонили из депо, интересовались,
когда его выпишут, но получили ответ, что не раньше, чем через десять
дней.
Выписали
Расторгуева через пять дней, срочно понадобилось койко-место для послеоперационного
больного, ведь юноша лежал в хирургической палате за неимением других
свободных коек.
После выписки, имея на руках освобождение от работы еще на четыре дня
и справку о необходимости перевода на другую, более легкую работу, Расторгуев
сразу же зашёл на прием к начальнику отдела кадров с заявлением о переводе.
Начальник даже не стал с ним особо разговаривать, отговорившись занятостью,
и заявление тоже отклонил, мол, кого он на паровоз посадит вместо Расторгуева,
не сам же пойдёт в рейс, а людей нет, и не предвидится в обозримом будущем.
Юноша попытался спросить, дескать, как-то без него обходились почти две
недели. Куда там!
Начальник отдела кадров даже стукнул по столу кулаком:
- У меня на этом паровозе всего одна бригада, и никакой замены быть не
может, так и передай диспетчеру.
Тут взорвался и Расторгуев:
- Вы тут мне кулаком не стучите. Пока вы в тылу ошивались, я родину грудью
защищал, хотя не об этом речь. У нас в государстве пока главный закон
– Конституция, где чёрным по белому написано, что на железнодорожном транспорте
лицам моложе восемнадцати лет работать строго запрещено, а лично мне всего
пять дней, как исполнилось только семнадцать.
- Тоже мне умник нашелся, да кто ты такой! Вот видишь, стена белая, но
если я скажу что она черная как паровоз, а ты не согласишься, то потом
сильно пожалеешь. Хватит болтовни, завтра же выйдешь в рейс на товарном
паровозе. И будешь работать столько, сколько мне понадобится.
- Вы уж извините меня, но я ни завтра, ни послезавтра, ни в какой рейс
не выйду, у меня на то есть справка из больницы, а вот если у вас душа
черная, то она такой и останется, и никогда, к сожалению, не побелеет.
Повернувшись и все же через силу попрощавшись, Валентин вышел из кабинета.
Он даже предположить не мог, что почувствовал в этот миг чинуша, дотоле
привыкший безнаказанно топтать беззащитных людей.
К сожалению, и много позже, да и сейчас полным-полно людей, готовых попирать
самые простые человеческие истины и постулаты во имя элементарного самоутверждения.
И уж, конечно, совершенно напрасно прозвучало тогда суждение юноши о черной
душе…
Начальник отдела кадров выбежал буквально вслед за Расторгуевым, держа
его заявление в руке и даже не прикрыв дверь кабинета. Он на всех парах
умчался к начальнику паровозного депо, успев на ходу бросить несколько
слов своей секретарше, чтобы она обязательно задержала несговорчивого
посетителя, что та и успела выполнить, замкнув, таким образом, неумолимую
связь событий:
- Расторгуев, посиди около меня, обожди немного. Начальник побежал согласовывать
твое заявление. Надеюсь, что тебя все же переведут слесарем, это лучше,
чем сразу брать расчет.
- Ладно, надо так надо, погожу.
Через несколько минут подошла другая секретарша и пригласила юношу в кабинет
начальника депо, вежливо пропустив его впереди себя.
Расторгуев заволновался, но вошел, стараясь не подавать виду:
- Разрешите? Здравствуйте.
- Проходи, проходи, Аника-воин, - сказал начальник депо. – Что это ты
тут скандалишь? Присаживайся и выкладывай начистоту, почему не хочешь
работать на паровозе?
Присев возле самой двери на стул, Расторгуев выложил ему последовательно
и полностью все события последних двух недель, начиная с украденных в
день Победы карточек и заканчивая последним рейсом, не пропустив и прискорбный
случай с котласской картошкой.
- Вот видишь, а ты сразу пришел на него жаловаться, - он поворотился к
начальнику отдела кадров. - Эта работа не каждому взрослому мужчине по
плечу, а тут семнадцатилетний мальчишка практически натощак, изголодавшийся,
съев всего-то триста граммов хлеба за три дня, перекидывает в топку пятнадцать
тонн угля за один рейс, что делает ему честь, между прочим. Значит, давай
так, подбери Злыгостеву нового помощника, а Расторгуева я перевожу слесарем,
приказ сейчас подпишу.
Начальник по кадрам направился к выходу, никак не комментируя это решение.
Вслед за ним поднялся и Расторгуев.
- Ты это задержись, Расторгуев, - сказал начальник депо. – Я сегодня получил
заказное письмо с актом из Котласа. Молодец, что сам рассказал, не утаил.
По поводу этого дела плюнь и забудь, отдыхай, пока на больничном. Сейчас
я подпишу еще приказ о премировании, выпишу тебе триста рублей, так что
ты иди прямиком в бухгалтерию, а я позвоню и скажу, чтобы тебе эти деньги
выдали.
У Расторгуева не нашлось слов, чтобы поблагодарить начальника депо. У
него мгновенно навернулись на глаза слёзы и, чтобы не выказать минутной
слабости, он буквально выбежал из кабинета.
Получив деньги, юноша тут же пошёл на рынок, купил буханку хлеба, варёной
картошки с огурцами и отправился в общежитие. Соседи были на работе, он
перекусил и завалился спать, совершенно не предполагая, что это его последний
спокойный сон на несколько лет вперед.
В
одиннадцать часов утра за Валентином пришла вызывальщица (была такая,
давно упразднённая временем должность), с журналом о выходе в рейс на
тринадцать часов на паровозе серии «Р».
Расписавшись в журнале об ознакомлении и нацарапав рядом пометку, что
освобожден от работы еще на три дня, Расторгуев показал вызывальщице больничный
лист и сказал, что в рейс не пойдет.
Через пять часов в его комнату в сопровождении коменданта пришел милиционер
и для приличия спросил, кто же будет Расторгуев.
В комнате проживало четверо мужчин, однако в настоящий момент там находилось
лишь двое: Валентин как раз играл в шашки с соседом, недавно вернувшимся
из рейса.
Сделав долгожданный переход «пешки» в «дамки», Расторгуев, не предполагая
ничего плохого, коротко ответил:
- Я.
- Одевайтесь и пойдём со мной.
- Что так приспичило, дайте хотя бы партию доиграть.
- Там, куда тебя отправят, еще наиграешься вволю. Времени будет много,
вот дадут лет восемь за отказ от работы, зачешешься.
- Так вот в чем дело. Но как же так? У меня же освобождение еще на три
дня и справка о переводе на более лёгкую работу.
- Это ты не мне говори, а следователю. Мое дело доставить тебя в отделение.
- Пока, Василий, - попрощался Валентин с партнёром по шашкам, который
остолбенело смотрел во все глаза на происходящее, не говоря ни слова.
Юноша накинул флотскую шинель, забыл захватить продукты и отправился в
полную неизвестность. Милиционер шел позади, конвоируя Расторгуева, словно
преступника. Идти было недалеко.
В кабинете дежурного Коношского райотдела милиции, прокуренном разносортными
папиросами и махоркой, можно было хоть топор на воздух вешать. В кабинете
находились лейтенант и младший сержант, о чем-то переговаривающиеся.
- Привёл? – повернул голову лейтенант, бросив взгляд на милиционера.
Расторгуев, раздосадованный неожиданным поворотом дела, ответил за него:
- Водят детей в детсад, а я уже вырос из этого возраста.
- Соловьёв, отведи-ка этого умника в камеру, - приказал лейтенант младшему
сержанту. – Максимова-то до утра не будет.
- Лейтенант, за что вы меня собираетесь задержать? Ведь я ничего не украл,
а от работы у меня имеется официальное освобождение, – обратился с вопросом
к лейтенанту Расторгуев.
- Вот завтра будешь Максимову объяснять, а сейчас давай выворачивай карманы
и показывай, что там у тебя.
Выложив оставшиеся сто двадцать рублей, самодельный ножик и медали, завёрнутые
в носовой платок, Валентин уже потишавшим от волнения голосом произнес:
- Вот всё мое богатство.
- А откуда у вас медали? – спросил лейтенант.
- Я больше двух лет плавал на Северном флоте, очевидно заслужил.
- Удостоверения на них есть? И вообще, где паспорт, документы?
- Если бы они были, то я сейчас точно был бы в очередном рейсе. А так
всё и пошло одно к одному: девятого мая у меня в столовой всё и украли
– документы, продуктовые карточки и деньги
- Почему в милицию не заявили?
- А что бы изменилось, если бы и заявил? Если бы честный воришка попался,
то хотя бы документы подбросил, а на вас никакой надежды всё равно нет.
- Спички есть?
- Нет, я не курю и не пью, и так жизнь горькая, - ответил Валентин.
- Соловьёв, проверь его еще раз, забери у него ремень и проводи в камеру.
Полежит ночку на нарах, почувствует сладкую жизнь, может, поразмыслит
о своём поведении. Больно разговорчив что-то.
- Слушай, лейтенант, а чего с ним возиться? Зачем сразу сажать? Пусть
идет к себе в общежитие, а завтра с утра уже прямиком к следователю.
- Хватит рассуждений. Это приказ начальника отделения, а не мой произвол.
Он мне недавно позвонил и настоятельно потребовал задержать этого типа.
Камера
предварительного заключения, или сокращенно КПЗ, была небольшой, с тоже
небольшим зарешеченным окном и нарами-лавками вдоль трех стен. Она пока
пустовала, зато на стенах была представлена почти вся география великого
Союза серпа и молота.
Любопытно, что тот же Бродский, именно в собственный день рождения 24
мая 1965 года, почти двадцатилетием позже описываемых нами событий, отбывая
заключение за опоздание из отпуска, описал в следующих двух небольших
стихотворениях эту же камеру:
Ночь.
Камера. Волчок
хуярит мне прямо в зрачок.
Прихлёбывает чай дежурный.
И сам себе кажусь я урной,
куда судьба сгребает мусор,
куда плюётся каждый мусор.
* * *
Колючей проволоки
лира
маячит позади сортира.
Болото всасывает склон.
И часовой на фоне неба
вполне напоминает Феба.
Куда забрёл ты, Аполлон!
Мало
что меняется в нашем государстве, увы! Но вернёмся снова в сорок шестой
год…
Пока
не стемнело, Валентин, от нечего делать, изучал надписи на стенах и на
нарах, некоторые из которых были весьма занимательными, а затем, подстелив
под себя шинель, уснул, особо не размышляя о будущем.
Разбудили его шум снаружи и лязг засовов открываемой двери, обитой железом.
В дверном проеме вместе с сержантом нарисовался мужчина в длинном сером
ратиновом пальто без головного убора.
- Расторгуев, выходите к следователю, а вы – шагом марш в камеру, - сказал
сержант, переадресовываясь уже к двум миловидным женщинам, стоявшим в
коридоре, и закрыл за ними дверь.
В кабинете, куда его привели, за столом сидел лейтенант, а у единственного
забранного решёткой окна стоял майор.
Встав в углу кабинета около шкафа, юноша стал смотреть на портрет Дзержинского,
непременный атрибут такого рода заведений, своеобразную икону кабинетных
работников милиции.
- Что это ещё за тип с «большой дороги»? - спросил майор у лейтенанта,
кивая в сторону вошедшего.
- Это тот самый лодырь и тунеядец, которого вчера вы приказали арестовать.
Он целую неделю не выходил на ответственную работу, сорвал отправление
товарного поезда, а ещё раньше «семьдесят второй» пришел с опозданием
тоже из-за него.
- Постой, постой, что-то я не припомню, что отдавал такой приказ. Ну-ка,
юноша, кратко изложите суть дела, - спросил уже у Расторгуева майор.
Он ответил:
- Товарищ майор, только два дня тому назад я вышел из больницы…
И далее юноша изложил историю своих злоключений по порядку, начиная со
злосчастного девятого мая.
- Кто тебе звонил по этому делу? - уже глядя мимо Валентина, майор спросил
у лейтенанта, - А ты, Расторгуев, можешь идти, и забери, кстати, свои
документы у дежурного. Сейчас мы разберёмся, кто тут отдаёт такие странные
приказы.
Что там происходило далее, неизвестно, но юноше вернули его больничный,
справку, медали в носовом платке и полностью все деньги.
Мимо него быстро прошел мужчина в штатском, зашел в кабинет лейтенанта
и попросил майора подойти к телефону уже в его собственном кабинете. Сквозь
неплотно притворённую дверь было слышно, как майор кому-то резко отвечал:
- Не дави ты на меня, хоть ты и старший брат. Не могу я из-за твоего упрямства
конфликтовать с прокурором. Назначь другого помощником к машинисту товарняка,
как его, забыл я фамилию. Начальником депо тебя все равно не назначат,
у тебя даже среднего образования нет. Всё хватит, я еще и эту-то заваруху
не знаю, как расхлебать, а если прокурор узнает истинную подоплёку, то
и мне, возможно, придётся туго. Всё, я сказал, хватит, на этом кладу трубку.
Только тут до Валентина дошло, что разговор велся по его поводу. Сержант
отдал ему ремень и сказал:
- Давай, уходи быстрее. Это из-за тебя весь сыр-бор разгорелся. Видно,
ты на мозоль наступил своему начальнику, раз он, во что бы то ни стало,
хочет упрятать тебя в тюрьму.
- Да нет, я от работы никогда не отказывался, просто на паровозе мне стало
тяжеловато, а он, словно Фома из сказки, обиделся, что я ему напрямик
сказал, что у него душа черная. Вот, видно, и решил отомстить.
Через
два дня, сдав больничный лист диспетчеру, Расторгуев пришел на работу
в депо, но ему сказали, что на него нет приказа о переводе. Пришлось идти
к начальнику депо. Секретарша сказала, что он находится третий день в
Вологде, у начальника дороги, а приказ о переводе Расторгуева сейчас «в
кадрах». Зашел в отдел кадров, и спросил у находившейся в кабинете женщины
относительно его перевода в депо. Ответ её был краток:
- Не надо, друг ситный, мочиться против ветра. А приказ на тебя действительно
у начальника отдела кадров, но он сейчас в диспетчерской, успевай, лови.
Расторгуев сразу же отправился в диспетчерскую, но кадровика там уже не
было; а диспетчер, не глядя в глаза, завил ему:
- Приходи к восемнадцати часам, ты закреплён на паровоз ЭУ-32.
Расторгуев расстроился. Постоял несколько минут, размышляя: «Ну, уж, дудки.
На арапа меня не возьмёте. В этот рейс я не пойду. Всё делается противозаконно».
Он предупредил диспетчера об отказе от рейса, и отправился в общежитие.
Шел и думал: «Воевать, так воевать. К тому же мне не привыкать. Фашизм
одолели, а бюрократа-чиновника неужели не побороть?».
Ребята в комнате выслушали и поддержали, да ещё и подзадорили.
Утром
пришел комендант и прямо с порога потребовал сдать ему постельное бельё,
собрать свои вещи и идти самому прямо в милицию, так-то, мол, лучше будет.
Дескать, звонил следователь и вызвал Расторгуева к себе в третий кабинет
к десяти утра, вот и повестку на проходной оставили.
Валентин брать с собой ничего не стал, только переоделся из спецовки в
гимнастёрку.
В кабинете №3 за казенным письменным столом восседал тот же самый мужчина
в штатском, который и выпускал юношу из камеры.
- Присаживайтесь, располагайтесь поудобнее, разговор будет долгим, никак
не менее двух часов. Можете закурить.
Расторгуев буркнул:
- Спасибо, конечно, на добром слове, но я лучше лишнюю порцию мороженого
съем, чем папиросу в зубы возьму. Капля никотина убивает лошадь.
Пробежав глазами какие-то бумаги, лежавшие перед ним, следователь начал
заполнять официальный бланк и стал задавать юноше вопросы, словно школьника,
расспрашивая, где родился, где учился, и вдруг поинтересовался:
- Почему это я с ваших слов указываю год рождения тридцатый, а по документам
ведь следует – двадцать девятый. Вы что думаете, что это спасёт вас от
тюрьмы?
- Я ничего не думаю, товарищ следователь, только я родился действительно
в тридцатом году. Можете послать по месту рождения запрос, ведь архивы
наверняка целы, их не жгли, немец здесь не был, так что легко проверить.
А год прибавил сам, когда хотел на фронт попасть. Чего добивался, то и
получилось.
- Я заметил, что при прежнем досмотре у вас нашли при себе две медали,
а вот удостоверений к ним не было. Где они, кстати?
- Я еще тогда объяснил и снова повторяю, что если бы документы были целы,
то не сидел бы я сейчас перед вами, а спокойно работал. Трудился бы помощником
машиниста вместе со Злыгостевым, невзирая на то, что мне только что исполнилось
всего семнадцать лет.
- Хорошо, это мы проверим. Скажите номер своей части. И теперь основной
вопрос: почему вы шесть дней без уважительной причины не выходили на работу,
с тридцатого мая по сей день?
- Тридцатого я находился еще в больнице, так же, как и первого, и даже
пятого июня. А на все последующие дни у меня больничный лист, включая
вчерашнее число. Кто-то под меня, видно, сильно копает; наверное, я насыпал
ему много соли на заднее место, не иначе.
- Я не вижу в деле ни больничного листа, ни справки о переводе на другую
работу. Кому вы их сдавали?
- Сдал справку о переводе, как и положено, начальнику отдела кадров, а
больничный отдал табельщице в диспетчерской. С этими бумагами, кстати,
я был и у начальника депо. Он мне еще премию выписал за то, что, будучи
больным, я не покинул паровоз. И по расписанию мы точно пришли.
После этого подробного ответа глаза следователя несколько потеплели, и
он, сложив все документы назад в скоросшиватель, передал лист допроса
Расторгуеву на подпись.
- Ну, Расторгуев, и ершистый же ты парень. Чую, что чем-то ты сильно досадил
начальнику отдела кадров, ибо заявление на твои прегрешения поступило
именно от него. Без указания своего непосредственного руководства я тебя
отпустить не могу, к тому же есть и поддержка означенного заявления районным
прокурором. Надеюсь, после проверки твоих показаний тебя снова отпустят,
а пока иди в камеру и отдыхай.
Когда
Расторгуев со следователем пришли к дежурному, он посмотрел на юношу и
сказал сержанту:
- Куда мне его определять, ума не приложу. В первой камере только что
залили бетоном пол, два дня нужно, чтобы он застыл окончательно. Вот что,
отведи его в женскую камеру, не съедят же его бабы, а съедят, так не жалко.
Так Расторгуев снова очутился в прежней камере, где еще совсем недавно
был один одинёшенек, на правах единовластного хозяина. Точно так же откомментировал
ситуацию и сержант, отворяя дверь:
- Принимайте прежнего хозяина.
- Хозяин, говоришь, а что-то он больно робкий, - отозвалась та из двух
женщин, которая была постарше. – Что ж это ты, паренёк, налегке, без вещей
и продуктов или думаешь, что долго не задержишься?
- Надеюсь, завтра отпустят.
- Дай тебе, Боже. А пока забирайся-ка сразу к нам на нары, устраивайся
в самую серёдочку, обогреем, - освобождая юноше место, сказала женщина;
но Расторгуев молча снял шинель и отбросил её к противоположной стене,
давая тем самым понять, что ляжет отдельно.
- Эй, как там тебя, паренёк или юноша, зовут? Как твое имя и есть ли оно
у тебя? – спросила, приподнявшись на локте, молодая девушка с пышными
формами, до этого словно бы спавшая.
- Зовите, если нравлюсь, Валей, Валентином, - устало ответил Расторгуев
и лёг, хмуро поворотившись лицом к стене, все на ту же свою много перевидавшую,
так и не перешитую женскую шинель.
- Что это за пренебрежение к женщинам? Почему это дамам с пренебрежением
зад подставляешь? – возмутилась старшая, в свою очередь назвавшаяся Антониной.
– Девушку можно полюбить иногда и сзади, а мужика нельзя, разве что извращенцу.
Ну-ка поворачивайся к нам и давай рассказывай, за что это тебя от мамкиной
груди оторвали?
«Вопрос на вопрос», - решился Валентин:
- Разве в детдоме детям предлагают вот такую роскошную грудь, а, мадам?
Я дико извиняюсь.
- Вот оно что! Тогда всё понятно.
И Тоня снова легла на нары, только уже поближе к юноше и явно вызывающе
обратив к нему улыбающееся лицо.
Кто-то, наверное, дежурный, посмотрел в «волчок» и выключил свет, протопав
сапогами по коридору; по донёсшемуся затем звуку стало понятно, что он
закрыл и вторую, коридорную дверь.
В этот момент Валентин почувствовал как, придвинувшись ближе, Тоня положила
ему на грудь руку и стала ласково поглаживать. У него даже дыханье спёрло,
и какая-то непонятная дрожь пробежала по всему телу.
- Валюша, что это ты весь сжался и притих? – спросила Антонина нарочито
громко, чтобы услышала и её товарка Раиса, молодая девушка. – Неужели
тебя до этого никто не любил?
- Почему же, когда я служил на Северном флоте, то ко мне вся команда относилась
очень хорошо, а дядя Толя даже спас меня, когда стал тонуть, прыгнув за
мной в море.
- Это не любовь, Валя, это проявление мужской дружбы или пресловутое чувство
локтя. А признайся, девушки тебя уже любили по-настоящему, целовали и
ласкали?
- Нет. А зачем это, мне пока по возрасту не положено, только-только семнадцать
исполнилось.
- Рая, ты слышишь, кто нам с тобой сегодня достался? Настоящий чистый
мальчик. Придётся нам срочно из него мужика делать, ничего другого не
остаётся. Эх ты, чудило на букву «м», ещё моряком называешься! У тебя,
наверное, только шинель флотская, вообще-то, наверное, не зря говорят,
что у моряка в каждом порту по бабе, да еще и не по одной.
- Не верю я ему, - произнесла в темноте Раиса. – Но раз он говорит, что
служил на флоте, да еще на Севере, может оно и правда, хотя всё равно
по поступкам он настоящий салага.
- Валя, не обижайся! Мы же обе к тебе со всей душой («И телом!» - добавила
с игривым смешком Рая), только сам скажи с кого начнёшь…
И Тоня, наклонившись над юношей, стала быстро и умело расстегивать на
нём брюки. Получив от него по рукам, она только рассмеялась, но продолжила
шаловливую возню.
- Какой ты ершистый и колючий, однако! Сейчас мы проверим, может ты и
не мужчина вовсе, даром, что военный моряк; только есть ли у тебя самое
главное оружие, ну-ка покажи, шалунишка!
И снова расхохотавшись, продолжила:
- Посмотри на этого недотрогу, подруга, он же сущий мальчик!
- Тоня, хватит его мучить! Пожалей хлопчика, дай ему успокоиться.
Однако Антонина упорно добивалась своего и, наконец, расстегнула ширинку;
ремень, к несчастью, отобрали и на этот раз. Вдруг Валентин почувствовал,
что женская рука уже забралась весьма глубоко и ухватила неожиданно восставший
аки палица уд. Только и сказал тихонько:
- И как тебе не стыдно, Тоня!
На большее не хватило сил. Не произнося больше ни слова, Антонина стала
во весь рост на нарах, сбросила платье, сняла трусы, села сверху так,
что восставшая плоть упёрлась ей прямо в живот и, склонившись, стала неистово
целовать юношу, одновременно стараясь «нижними губами» поймать его качающийся
мощный отросток.
Длилось это то ли мгновение, то ли вечность, но Валентина вдруг пронизала
еще неиспытанная дотоле горячая дрожь, и он ошеломлённо притих под женщиной,
еще какое-то время елозившей сверху. Притих, так и не осознав, как следует,
что же произошло.
Дальнейшее
он долго считал просто сновидением, но только никак не реальным происшествием.
После того, как Антонина ушла спать, к нему немедленно прилегла Раиса
и начала, нашептывая разные ласковые слова, нежно гладить его по всему
телу.
Её молодое горячее, прильнувшее всеми выпуклостями и впадинами, тело совершило
чудо, к Валентину вернулись прежние силы.
К тому же Рая неожиданно нырнула в опасную область и поцеловала его отросток,
интенсивно заработав одновременно губами и языком, как корабельная трюмная
помпа.
Валентину пришлось сдержаться, чтобы не выплеснуть неизвестно откуда взявшуюся
огромную нежность к молодой женщине. Он только уже более покладисто позволял
проделывать с собой разные удивительные шалости.
В процессе познания друг друга они полностью освободились от одежды и
перекатывались на нарах, словно на брачном ложе.
Когда Валентин в очередной раз оказался сверху, его тело неожиданно сотрясла
мощная судорога. Казалось, из него извергся целый фонтан, водопад; ему
захотелось прокричать всему миру о неожиданно испытанном сильном ощущении,
о том, что женская ласка самое лучшее из всего, что существует на свете!
Одновременно с ним и Рая стремительно изогнулась в пароксизме страсти
и, забывшись, разразилась громкими восклицаниями.
С соседних нар раздался завистливый шепот Антонины:
- Ну, вы даёте, ребята, зарубежное кино просто отдыхает! Но все-таки полегче,
не шумите, а то сейчас не только дежурный прибежит, а весь посёлок сбежится.
Полночи прошло в этом сладостном поединке. Валентин сбился со счета, сколько
раз он повторял свои неистовые атаки на женскую плоть; он уже научился
легко ориентироваться на этой полностью изученной и завоёванной местности.
Как говорится, снаряды ложились предельно точно в намеченные цели. И все
же пришлось угомониться.
Рая, запросив пощады, пожаловалась:
- Хватит, какой ты оказывается ненасытный; но ты же мне там всё стёр;
как я днём ходить буду! И вообще надо поспать, нето целый день будем,
как сонные мухи ползать.
Засыпая, Расторгуев подумал о том, что теперь он обязательно должен жениться
на Рае, и еще о том, что у них непременно будет много детей.
Утром,
пока Валентин еще крепко спал, Раиса под присмотром милиционера сходила
в вокзальный буфет и принесла три пайки хлеба граммов по шестьсот и котелок
рисовой каши. Ложки принёс тот же милиционер; и, растормошив юношу, Антонина
заставила его подсесть к женщинам поближе и, подав ложку, вздохнула:
- Ешь, работничек, ешь, пока тебя самого прокурор и судья не съели.
И, достав из сумки пачку масла, отделила ложкой от него большой кусок
и положила в кашу.
Поведение и Антонины, и Раисы утром разительно поменялось, причиной тому
послужили, видимо, ночные «мучения» «работничка». В Раисе появилось даже
что-то материнское, и в ласковости взгляда, и в движениях округлых рук,
когда она подавала Валентину то хлеб, то кусок колбасы.
- Ешь, всё равно пропадёт.
Горячий чай из эмалированного чайника разливали в одну кружку, и пили
по очереди. Только подошёл черёд Валентина, как открылась дверь, и сержант
позвал его на допрос - на второй этаж к следователю.
В
кабинете кроме следователя находился еще и майор, как понял юноша, бывший
начальник райотдела милиции.
- Расторгуев, ваше дело, можно сказать, закончено. Все факты проверены
и перепроверены, как вы и просили. Вот подпишите эти два листа, и вы до
суда свободны.
Валентин взял документы в руки и стал читать, глазам своим не веря. Вопросы
действительно были те, которые задавал раньше следователь, а вот ответы
совершенно другие, не его; и годом его рождения был неправильно указан
двадцать девятый.
Подойдя к столу, он положил листочки и, глядя следователю прямо в глаза,
произнес:
- Вопросы действительно те же, но ответы и особенно смысл совершенно другие,
не мои, поэтому смертельную петлю да еще сам себе на шею одевать не буду.
В депо ведь все знают, что вы хотите со мной сделать и почему меня задержали.
В повернувшемся к нему лицом майоре он вдруг уловил нечто хорошо знакомое,
и в то же мгновение вспомнил лицо начальника отдела кадров депо. Мелькнула
мысль, а не брат ли это его недоброжелателя?
Посмотрев еще раз на его заросшее седой щетиной лицо, Расторгуев улыбнулся
и как бы наивно спросил:
- Гражданин майор, извините, а вы не брат ли начальника кадров депо?
- Именно так, но я, увы, ни вам, ни ему не могу уже ничем помочь. Все
дела мною сданы вчера, а с сегодняшнего дня я – пенсионер…
- Он еще смеет вопросы задавать, щенок нахальный! Да что с ним чикаться,
товарищ майор, сейчас же отправлю в камеру до суда, а уж суд тем более
церемониться не будет. Есть указ, есть акт о простое поезда по его вине…
- Как это по его вине? Я вчера успел хоть и самую малость познакомиться
с его делом. Он действительно в этот день лежал в больнице и только после
обеда был оттуда выписан…
Тут майор прервался, очевидно глядя на следователя. Валентин перехватил
этот взгляд, обернулся и успел заметить, что следователь, отчаянно жестикулируя,
просил майора не продолжать. Майор о чем-то задумался и попросил юношу
выйти из кабинета.
Даже через закрытую дверь, очень уж хлипкие двери в казенных кабинетиках,
было слышно, как майор доказывал следователю, что дело шито гнилыми нитками,
и что будь его воля, судить надо было бы его брата, а не этого мальчишку:
- Да, конечно, он излишне остёр на язык, своеволен, но таким его сделало
время, раньше времени овзрослившее это поколение, но не привившее этических
норм и понятий. Впрочем, я вам уже не начальник, дела сданы вчера, а уж
парень пусть сам себя вытаскивает за уши из этой грязи. Был такой Мюнхгаузен,
так он за волосы умел не только себя одного, а еще и одновременно с конём,
двоих, выволочь. Чувствую я, что вы с новым начальником уже спелись, но
всё равно мне жалко мальчишку. Хоть и на прощанье, я вам всё же выскажу,
нельзя быть таким лизоблюдом и все время прогибаться то под одно влиятельное
лицо, то - под другое. На каждый чих не наздравствуешься. В свой кабинет
я больше не вернусь, с вами, голубчик, уже простился, хоть и не лучшим
образом. Прочел-таки нотацию. Еще раз прошу не плыть по поверхности как
шлам, не гнаться за двусмысленной славой. Погоняешься за ней, как иная
собачонка за своим хвостом и никуда не уткнёшься, никуда, кроме собственной
попы. Поймете ли вы, наконец? А поверхность-то ведь тоже обманчива, могут
и водовороты случиться, так порой закрутит, что и не выплывешь. Нет, самое
ценное все же в глубине души…
И, видимо, так и не высказав полностью все накипевшее, он вышел из кабинета,
резко махнув на прощание рукой, мол, отстаньте вы все с вашими проблемами;
а следователь через дверной проём снова пригласил Расторгуева зайти.
- Садитесь, я сейчас укажу, что от подписи вы категорически отказались,
а вот эту справку из больницы (как видите, она все-таки обнаружилась,
у советских следователей ничего не теряется) мы приложим к делу. Правда,
здесь указано только количество дней, проведенных в больнице, а о переводе
на легкую работу ни слова.
Расторгуев смотрел на суетящегося следователя, а мозг тем временем продолжал
разматывать клубок малоприятных мыслей. К сожалению, он не научился скрывать
их, и, прежде всего, – свои эмоции. То, что на уме, у него, даже у трезвого,
было на языке:
- Вполне очевидно, что кому-то, скорее всего начальнику отдела кадров,
выгодно упрятать меня в тюрьму, и насолить, таким образом, начальнику
депо. Ловко подтасованные факты прямо указывают на то, что он чересчур
добренький, непринципиальный; как же: премировал прогульщика, вместо того,
чтобы наказать за плохую работу; выдал новую форму, а за что? В тюрьме,
конечно, я не пропаду, там худо-бедно, но кормят. А я ведь страдаю истощением
оттого, что в мае за двадцать дней всего-то съел килограмма три хлеба,
да десяток картофелин; так что не тюрьма меня пугает, а то, что люди могут
поверить предвзято настроенному начальнику отдела кадров. Вот поэтому
и прошу вас, несмотря на отказ от подписи, выпустить меня отсюда, чтобы
я смог предоставить суду все справки, которые преднамеренно прячут, восстановив
их. Свет все же не без добрых людей.
- Ну, уж нет, выйти отсюда вы и не надейтесь. Ишь чего захотели, чтобы
и другие, глядя на вас, работали лишь тогда когда захотят и там, где им
сподручнее. Таких желающих может набраться чересчур много, тогда и Советская
власть может неожиданно рухнуть в одночасье. Вы ко всему прочему еще и
провокатор, и террорист, молодой человек!
- Какой я провокатор! Просто я честный человек и привык доверять людям.
А вы меня не хотите понять, значит, вы заодно с начальником отдела кадров,
гражданин следователь.
Мозг продолжал распутывать клубок злополучных и явно несвоевременных мыслей,
но Валентин не стал их выговаривать; и только, с презрением глядя в лицо
следователю, подумал: «В чем же тут собака зарыта? Как он ловко все обтяпал!
Видно, не впервой ему так оформлять дела, но на этот раз он все-таки проиграет.
Ошибся, не на того напал. Мне особенно терять нечего, и не в такие передряги
попадать приходилось, да выплыл. Будет только очень жаль, если всё же
в тюрьму упекут, тогда невольно тень эта ляжет и на начальника депо. Откуда
все-таки в людях бывает столько зла? Вот два родных брата, а насколько
они разные. Жаль, что майор ушел на пенсию, а новый начальник райотдела,
поговаривают, (Валентин успел уже прослышать об этом, находясь в коридоре),
страдает, чуть ли не манией величия. Он даже с сослуживцами разговаривает
свысока, без улыбки на лице».
Пока Расторгуев углубился в свои размышления, следователь снова сложил
все бумаги обратно в скоросшиватель, встал из-за стола и вместе с дежурным
повёл юношу в камеру на первый этаж.
Открыв первую камеру и попробовав рукой бетон, который так и не затвердел,
дежурный доложил следователю, что подследственного, видимо, в очередной
раз придётся подсаживать к женщинам.
- А что пусть и дальше с бабами сидит, ведь за ночь не съели и дальше
цел останется. Если спросит начальник – я у прокурора.
Антонина
встретила Валентина, стоя на нарах и спрятав от глаз дежурного руку с
папиросой за спину, но сержант и так догадался о нарушении; в «люксе»
было накурено невпроворот. Отчитывать дежурный не стал, но попросил Раису
прибраться в «дежурке».
Антонина попыталась, было, расспрашивать о ходе следствия, утешать искренними
словами:
- Ну, что, морячок, не отпускают? Крепись, ты теперь настоящий мужчина,
всё должен уметь превозвомочь. Завтрашний день не за горами, недаром ведь
говорится, пока суд да дело, может, и будет бело. Ведь не все кругом одни
такие пустоголовые себялюбы, и самый гуманный в мире советский суд должен,
наконец, затребовать подлинное свидетельство о рождении и копию больничного
листа и справки….
Попив из чайника пустого кипятка, Валентин лег на свою шинельку, оборотившись
к стене, и продолжил размышления: «Неужели в нашей стране и после победы
в такой великой войне невозможно найти правду? За что тогда на Курской
дуге погиб мой отец, погиб мой дружок Юра в студеных водах Баренцева моря?
Чудом и я дважды спасся, чтобы сегодня и здесь какой-то упырь (лицо следователя
было в легких оспинках) в сговоре с таким же мелкодушным прохвостом решили
меня наказать всего-то за несколько правдивых слов и главное сделать неприятность
начальнику депо…
Эх, насколько проще было в море! Задачи были ясны, цели определены, друзья
были рядом, подпирая плечом, а враги тоже не маскировались и были видны,
как на ладони. Запах соленой воды скрашивал смрад неизбежных военных нечистот
и действительно был подлинным эликсиром жизни.
Правильно заметил Джозеф Конрад: у того, кто изведал горечь океана, навсегда
останется во рту его привкус».
На следующий день женщин куда-то увезли прямо с утра, а к Расторгуеву
подсадили мужчину лет шестидесяти. Он, по его же словам, подворовывал
дрова с топливного склада. Так как тюрьмы в Коноши не было, то Валентин
так и содержался до суда в КПЗ, в Вологду его не отправили.
Одна радость – несколько раз навещал бывший сослуживец, машинист Злыгостев,
что и сил добавляло. По просьбе юноши он принёс копии больничного листа
и справки о переводе по болезни на более легкую работу.
«Что ж, с такими бумагами и суд не страшен», - думал успокоенный подсудимый,
но когда начался суд, выяснилось, что в деле нет ни его характеристики
из училища, ни с последнего места работы; и спорный вопрос о подлинном
годе его рождения вообще привёл к тому, что судья постановил послать дело
на доследование.
Может быть, Расторгуеву только показалось, но государственный обвинитель
даже позеленел, а вовсе не покраснел от такого решения судьи, да и приложенные
в ходе прений копии справок внесли сущую неразбериху в установление фактов
отказа от работы и их точном датировании.
Пока суд да дело, Валентин уже один-одинёшенек сидел в мужской камере
целыми днями впроголодь, на разовой за сутки чашке супа и пустом кипятке
вместо чая, естественно без сахара, да еще на казенной пайке сыроватого
хлеба.
Наблюдая рядовых сотрудников милиции, юноша понял, что большинство из
них относится к нему с явным сочувствием, но вот следователь и новый начальник
отделения старались всячески унизить его, особенно наедине, без свидетелей.
В ход шли и оскорбления, и даже прямые угрозы.
Повторное
заседание суда отклонило все обвинения в адрес Расторгуева, оставив одно
хулиганское поведение и оскорбление должностного лица в конторе, а именно
начальника отдела кадров. Свидетель, его помощница, давно была настроена
своим боссом против нахального мальчишки, к тому же ей еще нужно было
работать и работать бок о бок с этим начальником чуть не пару десятков
лет до пенсии; да и сам обвиняемый ведь не зря подтвердил, что у подобного
вурдалака душа совершенно чёрная.
В результате был вынесен следующий приговор: год лишения свободы в лагере
для несовершеннолетних.
Валентин еще раз оценил разницу отношения якобы непредвзятого суда к парторгу
и вообще к руководству, которым и являлся начальник отдела кадров, и –
к рабочей «скотинке», быдлу, которым вынужден был оставаться он сам уже
по самому факту рождения в данной среде.
Отныне ему стоило бы зарубить себе на носу несколько непререкаемых истин:
не мочись против ветра, ты – всего-навсего раб и твое дело лишь безостановочно
кидать уголь в топку, в слезах и в поту ежедневно добывать скудное пропитание,
чтобы при каждом удобном случае еще и клевал жареный петух.
17
Так
начинают: года в два от мамки рвутся во тьму мелодий, щебечут, свищут,
а слова являются о третьем годе...
От
детства у меня осталось немного воспоминаний.
Помню, года в три отчаянно пытаюсь взгромоздиться на высокий обшарпанный
табурет и, хватаясь ручонками за нижнюю раму, вглядываюсь в узкое длинное
оконце над дверью, чтобы увидеть отца и мать. За дверью – амбулатория,
где великаны-родители в белых медицинских халатах ведут бесконечный прием
больных. За стенами дома – хутор Кругловка.
Помню еще летний пронизанный солнцем сад, где с трудом бочком-бочком протискиваюсь
между кустами терновника; ягоды темные, сочные, кисло-сладкие и – шипы.
Красота и сладость всегда окружены препятствиями – отпечатывается в сознании,
а может гораздо глубже, в подсознании, и потом генной памятью переходит
уже к моей дочери. Няня вытаскивает меня из кустарника, отцепляя одежду
от шипов, и несет к родителям.
Что
делать страшной красоте, присевшей на скамью сирени, когда и впрямь не
красть детей? Так возникают подозренья…
Лёгкие
подозренья, что я – неродной сын, приемыш, витали у меня весь школьный
период. (Младшая сестра моя знала об этом с пяти лет, то есть с моего
десятилетнего возраста. Однажды она, гостя и ночуя у бабушки, услышала
с печки разговор соседей, жалевших её мать и её брата. Недавно, при встрече
по печальному поводу, я спросил её, почему она мне тогда ничего не сказала.
Ответа не было, она и не помнила уже почему. Скорее всего, по-женски пожалела.
Пожалела и побоялась передавать подслушанное).
Так
начинают понимать, и в гуле пущенной турбины мерещится, что мать – не
мать, что ты – не ты, что дом – чужбина…
В
детстве нередко я чувствовал себя изгоем. Отец (отчим) бил меня нещадно,
изуверски, то пиная ногами, то свирепо душа за горло и выдирая язык, когда
ему казалось, что я провинился или надерзил, когда просто был пьян. Мать
тоже иногда могла мне всыпать за дело, скажем, если я в новом зимнем пальто
отправлялся вдруг прыгать с крыш сараев в сугробы и приходил домой в заледенелом
одеянии с оторванными пуговицами, но чаще всего она пыталась меня защитить,
хотя бы словами, равно как и любимая бабушка Василиса Матвеевна, изредка
наезжавшая подомовничать, поводиться с двумя малыми детьми, поскольку
родители были целыми днями на работе.
У
меня появилась сестра Нина, почти на пять лет меня младше, а такого понятия
в тогдашнем обиходе, как ясли или детский сад практически не знали. У
меня, словно у барчука, всегда были няньки, молоденькие девчонки, сбежавшие
из сталинской деревни от безжалостной колхозной повинности и мечтавшие
получить в городе паспорт и, если повезет, удачно выйти замуж.
Сестре от отца тоже доставалось на орехи, причем она была более упрямой
и реже шла на компромиссы, нежели я, назовём этим мудреным словом многочасовое
стояние в углу, рыдающие извинения, ползания по полу и немедленное беспрекословное
выполнение домашней рутинной работы вроде мытья крашеных полов или протирания
влажной ваткой или марлевой тряпицей листьев фикуса, а также – домашней
декоративной розы, стоявших гордо в кадках в парадном углу залы, как именовалась
большая комната нашего рубленого из брёвен дома под шиферной крышей.
Но, начав наказывать сестру за что-либо, отец все равно переходил ко мне,
как к более благодатному материалу, словно скульптор - с пластилина и
глины на мрамор или бронзу. В сложном, по-своему виртуозном процессе битья
отец, уставая (а я, естественно, изворачивался, как уж, подставляя под
удары голову с мощным костяным прикрытием Овна, именно таков мой знак
Зодиака, а не нежные филейные места) ронял иногда бранные слова, адресованные
мне, типа «сучонок», «выблядок» или «волчонок», последнее определенно
было почти одобрением и признанием моей неосознанной тяги к свободе.
Однако в то же самое время меня не обделяли ни в еде, ни в одежде, впрочем,
как мы тогда были одеты, словно в униформу: фланелевые шаровары с подпушкой
фиолетового или ядовито бордового цвета, мощно линяющие при стирке, застиранная
рубаха и хорошо, если вельветовая, куртка («вельветка»).
Бегали подчас босиком, кожа на ступнях грубела, только на выход имелись
летом дырчатые сандалии или почти солдатские грубые ботинки на шнурках,
которые в целях экономии денег и времени отец нередко чинил сам подручными
методами, вкусно вакся дратву и ловко работая сапожным ножом и шилом,
что превращало рукомесло в домашний театр. Зимой носили валенки с резиновыми
галошами или – подшитые автомобильной резиной.
И потом главное – мне давали много читать, учиться, не выталкивали немедленно
в работу, в зарабатывание денег, которых катастрофически не хватало, и
я очень хотел после седьмого класса уйти в фельдшерское училище, чтобы
скорее стать самостоятельным, впрочем, по дому (а он у нас был частный,
собственный, хотя мы были все-таки горожане, а не деревенские жители)
приходилось трудиться немало: и животину (кроликов, поросят, кур) покормить,
убрать за ними; выматывали и колка-переноска дров, которых заготавливалось
впрок на две-три зимы, и носка воды ведрами из далекой колонки, пока мы
не провели, наконец, водопровод. Ведра носили на коромысле, но я рано,
по-мужски, стал носить их в руках, широко разводя при носке и стараясь
не пролить воду и не облиться.
Так вот все мелькающие, словно искры, мысли о своей незаконнорожденности,
особенно в процессе чтения (сотворчества) исторических романов Вальтера
Скотта или Виктора Гюго, вызывающих острое чувство сопричастности происходящему
в романе и уподобление себя самого одному из героев оного, так же быстро
гасли, не переходя в устойчивый пожар отчуждения от родителей, хотя настоящей
близости и теплоты родственных чувств почему-то не было.
Летело
безжалостное время, я закончил мединститут, женился, учился в спецординатуре,
готовясь в командировку за рубеж, отслужил в Советской Армии врачом воинской
части № 75624, стал отцом прелестной крохотной дочери и поступил в Литературный
институт при СП СССР, что в Москве.
Словом, жизнь шла по намеченному мной плану со всеми изъянами непредусмотренных
капризов судьбы и разгула природных стихий, как вдруг однажды на квартире
тестя в городе П. раздался телефонный звонок, и незнакомый нежный девичий
голосок, осведомившись, прежде всего, действительно ли я тот самый поэт,
чье стихотворение "Отец" (вернее, маленькая поэма) было недавно
напечатано в областной партийной газете "Звезда", стал настоятельно
требовать моей немедленной встречи с мамой обладательницы этого незнакомого
голоса.
Спешу попутно похвастаться к вящему неудовольствию, а то и бешенству до
колик Яр-Хмель-Сержантова и Ниухомнирылова, что позднее точно такой же
вопрос об авторстве этого стихотворения встретился примерно в то же время
мне в одном из кроссвордов в другой областной газете.
Вначале я воспринял весь этот разговор как бред, как дурной сон, как нелепую
путаницу: зачем мне было ни с того ни с сего встречаться с чьей-то мамой,
уж лучше прямо с дочерью (шутка!), как я и попробовал слегка отшутиться
по телефону.
Но тот же нежный голос, звучащий, кстати, из Зак-ска, посёлка на другом
берегу великой русской реки К., делившей город на две неравные части,
где у меня почти не было знакомых за исключением моего зятя и живущей
с ним сестры, да родителей зятя и еще одной артистки кукольного театра,
с которой, кстати, всё давно было кончено, тоном, не принимающим возражений,
назначил время (что-то около четырех часов пополудни) и место (скверик
на площади Павших бойцов). Заранее пугающая меня нелепыми притязаниями
и возможными инвективами её мать должна была быть одетой в синий плащ
и иметь еще какие-то приметы, которые я за прошедшую с той поры четверть
века попросту забыл.
Смятенно пересказав своей ревнивой (и порой не без оснований) Марианночке
весь нелепый телефонный разговор, я поклялся в очередной раз в неизменной
верности (отнюдь не лукавя) и предупредил, что возможна провокация: тему
предстоящей встречи звонившая девушка не раскрыла, несмотря на все мои
недоуменные вопросы.
В
назначенное время я подошел в сквер и (сейчас не помню: то ли я вычислил
женщину, то ли она - меня) полная довольно-таки высокая незнакомка лет
сорока с небольшим, действительно в темно-синем просторном плаще, без
всяких ужимок и вступлений огорошила меня вопросом:
- Вы знаете, что у вас неродной отец?
- ?
- Ваш настоящий отец живет в Харькове, у него другая семья, он - инвалид
Великой Отечественной войны, мать вам о нем не рассказывала?
- ?
- Он бы хотел переписываться с вами. Его очень расстрогало стихотворение
"Отец", ему посвященное.
- Но я писал не о нём. Я действительно ничего не знаю о другом отце.
- Странно. Все сестры вашей матери знают Андрея Никаноровича, не раз с
ним переписывались. Вот вам его адрес. Он ждет ваших писем, он страшно
соскучился по сыну. У него ведь нет больше детей, только тоже взрослая
приемная дочь. Я была недавно у него в гостях, много общалась с ним, и
так стало его жалко.
- А откуда вы его знаете?
- Когда-то во время войны он лежал в госпитале в Нижней Курье, а потом
жил там с вашей мамой, тогда-то мы иногда встречались. Конечно, я была
тогда совсем девчонкой, но он так красиво ухаживал за мной, водил на танцы,
он ведь был на четыре года моложе вашей матери.
Странное чувство овладело мной: коктейль из печали и радости.
Радости, потому что никакой ожидаемой провокации не оказалось, а я перед
встречей довоображался до того, что какой-то юноша назвался моим именем
и фамилией и звонившая девица непременно беременна от него, а, не дай
Бог расхлёбывать придется мне.
Печали, потому что детские подозрения мои, к сожалению, оправдались и
я - бастард, незаконнорожденный, а настоящий отец бросил меня до рождения,
предал, отрекся от меня, а сейчас словно проснулся, хочет на готовенькое
– получить взрослого небездарного сына, не приложив никаких усилий и затрат,
оскорбив смертельно давным-давно мою бедную мать.
Не помню, показывала ли та женщина мне фотографии моего настоящего отца.
Простился я с ней любезно, хотя и суховато и никогда больше не встречал
и не слышал ни её, ни её дочери.
Шок,
пережитый тогда мною, долго давал себя знать, как ни странно. Несколько
последующих лет, особенно приняв лишнего, я рассказывал своим собеседникам
и собутыльникам о том, что у меня есть другой отец.
Кстати, тогда же один из них, балующийся в то время стихами и переводами,
Калькевич рассказал мне, что у него тоже отчим, а настоящий отец, армянин,
живет в Москве. Я тогда не поверил ему.
И Кроликов, тоже будущий замечательный писатель, признавался тогда же,
что был подобно мне безотцовщиной.
Я ненавидел и боялся харьковчанина. Кто он? Белорус или украинец? Зачем
я ему?
Так
зреют страхи, как он даст звезде превысить досяганье, когда он – Фауст,
когда - фантаст? Так начинаются цыгане…
Конечно, цыганам начинаться было уже поздно. Но незнакомка украла у меня
детство и юность, прожитые не там и не с теми.
Жизнь снова началась с нуля, с чистого листа. Причем, парадоксально, к
отчиму я стал относиться с того времени лучше, ведь какие претензии могут
быть к чужому, неродному по крови человеку? Ну и что ж, что он бил. Спасибо,
что не убил.
Сразу
же я вернулся домой, к тестю, у которого жил уже три года, и пересказал
жене все услышанные новости. Она восприняла известие о новонайденном отце
куда спокойнее меня (надо заметить, что она не жаловала и мою мать, которая
не сумела найти с ней общий язык и мечтала о другой невестке, враче из
Рязани, но отчима моего воспринимала хуже некуда, он казался ей малоразвитым,
хитрым, жестоким... Как же она ненавидела его за побои, о которых я ей
как-то рассказал, как же она хотела отмщения!), подтвердив, что, конечно,
у меня и должен быть по всем статьям другой отец. Посоветовала переговорить
с матерью. Так в двадцать пять лет я оказался новорожденным, впору было
менять отчество, а может быть и отечество, в котором царит подобная несправедливость.
Разговор
с матерью выдался не скоро. Не помню, как мы оказались наедине. Мать сразу
же подтвердила истинность сообщения женщины из Зак-ска, расспросив о ней
прямо-таки с незажившей ревностью, дескать, около Андрюши всегда юркие
девчонки вертелись... Она дала мне пакет с давними фотографиями, который
умудрялась прятать в нашем доме и от детей, и от мужа. Пакет этот и сейчас
где-то среди моих книг и архивов.
Я узнал, что отец мой, Андрей Никанорович, хотя и мог не идти на фронт,
в том далеком 1944-м рвался на войну изо всех своих сил, очень боялся,
что не успеет еще повоевать и война закончится, мечтал стать комендантом
города, лучше Берлина. (Разбогатеть, видно, хотелось – ухмыльнется какой-нибудь
современный чересчур просвещенный читатель и прав будет, возможно, сукин
сын).
От
Андрея у матери был до меня первенец, которого назвали Виктором, но он
умер уже на первом году жизни, а моя мать родила меня через три месяца
после ухода Андрея на фронт. Зарегистрироваться они не успели, да и настоящий
отец мой, будучи моложе матери, не очень-то и хотел.
Происходил он от боковой ветви старого казацкого рода Разумовских с примесью
польского шляхетства и носил фамилию Витковский, но все равно считал себя
единственным законным потомком гетмана и тосковал по щирой и незалижной
Вкраине, ненавидя сталинскую неволю. Но это всё, впрочем, мой вымысел
и домысел, основанный на совершенно непроверенных фактах, больше – на
эмоциях, которые, на мой взгляд, актов достовернее.
Писем от него в Курью долго не было. Только чуть ли не через год мать
окольными путями узнала, что он был снова тяжело ранен, на этот раз в
голову и лежит в госпитале на Украине. Комендантом какого-то свежеосвобожденного
городка он пребыл всего три дня. Ранил его не немец, а свой брат, хохол,
бывший полицай, когда наши доблестные войска проводили зачистку местности.
На то время случилась оказия в Харьков, поехала навестить родню знакомая
медсестра. Мать передала с ней письмо, извещая, что родился второй сын
Владимир, что сама она еще в декретном отпуске, что у нее пропало молоко,
а козье или коровье для вскармливания стоит безумно дорого, попросила
узаконить отношения и выслать по возможности аттестат.
Ответом было полное непонимание, пришло только скупое сообщение, что аттестат
отослан его собственной матери, и благой совет начинать как можно скорее
новую жизнь с другим хорошим человеком.
Вскоре мать узнала, что Андрея забрала к себе его лечащий врач, вдова,
у которой была дочь, а муж был убит на фронте. Стоит заметить, что тогда
подобным семьям сразу выделялись благоустроенные квартиры, так что свободные
инвалиды ценились на вес золота, ведь инвалюты тогда не знали.
Незаметно
прошло несколько лет. Я закончил три курса литинститута, был приглашен
на работу врачом в Москву. Уволиться в городе П. удалось с большим трудом,
я ведь уже был номенклатурой районного масштаба. Но в начале семьдесят
четвертого я оказался в столице полноправным москвичом. Прожив в литинститутовсксм
общежитии около двух месяцев, я получил двадцатиметровую комнату в коммунальной
квартире с телефоном, в Петровско-Разумовском, почти наследственном имении,
и на первых порах посчитал это за большое счастье.
В апреле или в мае мать проехала через Москву в Харьков на свидание к
моему настоящему отцу. Было ли это желание увидеть былого первого возлюбленного
или даже надежда на новую жизнь и возможное воссоединение (мать всегда
тяготилась Михаилом Андреевичем, и она не раз собиралась от него уйти,
чему мешал то я со своими уговорами, то моя сестра с тем же самым) трудно
сказать. Она побыла несколько дней у меня в гостях, уже в комнате, я сводил
её на спектакль во МХАТ, стыдясь и себя самого, и её, нашей всегдашней
бедности и неприкаянности, а через день-два раздался вечерний звонок,
я услышал далекий голос матери, а она уже передала трубку отцу Андрею
Никаноровичу.
Так я впервые услышал голос родного отца, но кроме тягостного чувства
резкого отчуждения, обиды за давнее предательство и тупой боли в висках
ничего светлого не ощутил. Впоследствии было от него еще несколько телефонных
звонков и писем, но я наотрез отказался поддерживать отношения.
Сегодня, шестидесятилетний, может быть, я вел бы себя помягче, не был
бы столь жесток и категоричен, но в преддверии тогдашних тридцати, видимо,
не мог поступить иначе. На обратном пути мать опять заехала ко мне и сказала,
что я был прав: наливать кипяток в склеенную чашку бессмысленно, и жизнь
доживать она будет на Урале с моим отчимом.
И
вот похоронив его, а еще полтора года назад похоронив тестя, я не знаю,
жив ли мой настоящий отец, а если он умер, то кто закрыл ему веки и где
находится его могила, чтобы положить цветы и отвесить последний поклон.
И стыдно становится, истинный крест, стыдно и до слез жалко всех их, моих
бедных родителей, все их поколение, вкусившее сполна прелести Советской
власти, раскулачивание, Отечественную воину и перестройку, наконец, под
корень подрезавшую все их жалкие надежды на спокойную обеспеченную старость.
Так
затевают ссоры с солнцем…
18
Давно
остались позади подследственные мытарства, суд и тюрьма в Вологде, и Расторгуев
сейчас находился для отбытия назначенного наказания принудительными работами
в лагере на окраине родного города. Высокий дощатый забор с вышками по
углам, а внутри, словно разбросанные кубики, двухэтажные деревянные дома,
отделённые друг от друга тоже высоким забором на две зоны, мужскую и женскую,
надолго стали для него привычным пейзажем.
Завтра его ожидал первый день выхода на новую повинность, поэтому он никак
не мог заснуть под ветхим стареньким одеялом, беспокойно ворочаясь на
матрасе, набитом хвойными ветками, уже утратившими большую часть «иголок»
и сплющенными от тяжести множества лежавших здесь в разные годы тел.
В голове никак не укладывалось одно и то же: за что все-таки его посадили?
За то, что из последних сил не выпускал из рук лопату, как боец на фронте
винтовку, или за то, что не потрафил одному самоуверенному чинуше, который
всю войну провел в тылу, отсиживаясь за удобным столом, а не в болотном
окопе под Синявиным.
Только такие люди почему-то и прокладывают себе путь наверх по лестнице
из подчиненных спин. Даже бригадир, осужденный на восемь лет за драку
с отягчающими последствиями, и тот удивился суровости приговора молодому
человеку.
Отбывающих наказание водили на строительство льнокомбината, где рядом
с ними работали военнопленные немцы и вольнонаёмные рабочие. Расторгуева
поставили на разборку фундамента под здание, заложенное не по проекту.
Ежедневно бригадир отмеривал ему и каждому из его соседей по два метра
фундамента для окончательной разборки, а остальных ставил рыть траншею
под новый фундамент. Основными орудиями труда были лом, кирка и кувалда
с лопатой. Так как рук всего пара, приходилось буквально разрываться.
От такой изнурительной работы по утрам мучительно болело все тело, особенно
плечи и руки.
Сосед справа научил Расторгуева, как, прежде всего, для собственного благополучия
работать правильно: следовало сначала разбить с одного конца фундамент
почти до самого основания, оставив неразобранными примерно полметра, после
чего продолжать для виду разбивать оставшуюся кладку, а затем, тщательно
осмотревшись, быстро засыпать землёй недоразбитый фундамент, а тот участок,
где согласно предписанию было разбито до основания, предоставить прорабу
для контроля; а дальше стараться преимущественно сидеть, ничего не делая.
При приходе очередного начальства следует немедленно принимать усталый
вид, а после его ухода спокойно закидывать землей оставшуюся часть траншеи.
Прорабу, прежде всего, нужен дармовой камень для нового фундамента, а
не его трудоёмкая доставка из-за тридевяти земель; привлекательна и бесплатная
рабочая сила. А всё остальное его совершенно не колышет.
В
лагере было много совсем молодых ребят, здешние строгие порядки их совершенно
не устраивали; и в один из августовских дней двое заключённых решили совершить
побег из рабочей зоны. Днём они забрались в дымовой канал самой высокой
трубы ТЭЦ.
Обнаружив побег, конвоиры сразу же привезли собак, которые быстро нашли
следы беглецов; и вот их уже выстроили в назидание остальным перед строем.
В окровавленной, разорванной собаками одежде они представляли собой поистине
жалкое зрелище и действительно играли требуемую лагерным начальством роль
устрашения.
Тогда-то, наверное, и Расторгуев решился на попытку побега, совершенно
справедливо считая, что его посадили ни за что, не понимая, что начальству
лагеря не только ничего не известно о сути волновавших его проблем, но
и вообще-то ему, как и водится, до лампочки все то, что не касается лично
его персоны. Власть предержащим на этом уровне ясно только то, что Расторгуев
– злостный хулиган и должен отбыть положенный срок в один год.
Ворочаясь бессонными ночами, он не раз примерял разные варианты побега,
основным из которых был возврат в Коношу и поджог дома, где проживал его
враг номер один. Взвесив окончательно все «за» и «против», Валентин выменял
на две пачки папирос, подаренные ему женщинами еще в Коноши, четыре пайки
хлеба и взял их с собой на работу.
После обеда, который составляла в прямом смысле отвратительная баланда
из крупы и капустных листьев, он отправился к зданию ТЭЦ, чтобы, улучив
момент, когда поблизости никого не было, быстро вырыть для себя углубление
и закидать сам себя большими кирпичами торфа как раз там, где разгружаются
автомашины, подвозившие торф.
Этот вариант был хорош, на взгляд потенциального беглеца, и тем, что под
конец работы должны подъехать еще машины, которые добавят торфяные брикеты,
тем самым засыпав спрятавшегося беглеца окончательно, никак не меньше
метра в высоту.
Запах бензина, торфа и интенсивное движение людской колонны должны отвлечь
приведенных собак и, во всяком случае, заглушить его след. А через сутки
можно будет ночью вылезти из укрытия. О том, что он не сможет выбраться
самостоятельно или даже задохнуться, Расторгуев тогда совершенно не думал.
Торф вообще-то достаточно лёгкий, и воздух должен легко проходить между
брикетами.
Однако в самый последний момент разработанный, казалось, в мельчайших
деталях план неожиданно дал сбой. Мимо прошли две женщины, которые заметили
копошащегося в торфяных брикетах юношу и стали громко рассуждать:
- Смотри, видно, от работы отлынивает парень и здесь прячется?
- Вряд ли, он, скорее всего, задумал что-то другое, возможно хочет как-то
основательно напакостить.
Всё пропало, подумал Валентин. Когда поднимется шум и начнется поиск,
эти тётки обязательно укажут кому-нибудь на его самозахоронение.
Пришлось выбраться из укрытия и вернуться на свое рабочее место, по пути,
для блезиру, зайдя в туалет.
Пока позже он приводил себя в порядок, моментально созрел новый план.
Осмотрев выгребную яму через отверстие в полу, и убедившись, что там не
только можно целиком поместиться, но и основательно отсидеться, он вышел
и возле полуразрушенного соседнего здания нашел бумажный мешок из-под
цемента. Разорвал его и снова вошел в туалет, захватив также обрезок доски
длиной около метра.
Туалет был недавно сколочен из необструганных досок над огромной общей
ямой и имел два отдельных входа, для мужчин и для женщин. Стены ямы внутри
были также укреплены досками, чтобы не осыпалась земля.
Оглядевшись по сторонам и убедившись, что никто посторонний не наблюдает,
Расторгуев зашел в женский отсек и, обтерев бумагой края одного из отверстий,
спустился под пол и, цепляясь за обшивку ямы, пробрался в угол поближе
к входным дверям.
Уложив захваченную с собой доску с угла на угол, он устроил для себя сиденье
и, усевшись, продолжил осматриваться, подогнув ноги. Точила одна мысль:
могут ли заметить сверху? Кажется, все-таки через отверстие не разглядеть,
однако ноги придётся на всякий случай держать согнутыми
В пять часов вечера, после трезвона ломом о кусок рельса, метрах в пятидесяти
от туалета, на дороге стали собираться бригады. То, что Расторгуев куда-то
пропал, бригадир засёк уже давно, но все-таки надеялся на его появление.
Когда провели двойную проверку, и стало ясно, что заключенный уже не появится,
всех зеков посадили на землю там, где они и стояли. Начальник караула
вместе с бригадиром пошли к месту работы беглеца.
В щель между полом туалета и поверхностью земли Расторгуеву была видна
часть дороги и даже некоторые сидевшие на земле заключенные. Через полчаса
прошумела подъехавшая машина. Послышался лай собак, и снова всё стихло.
Примерно через час заключенных подняли с земли, снова пересчитали и повели
в жилую зону. В это время в мужское отделение туалета зашли оправиться
два офицера. Один из них проговорил другому:
- Если эту сволочь поймаем, то так его отметелим, чтобы кровью изошёл
и через неделю сдох.
Его сослуживец ответил:
- Бить на глазах у возможных свидетелей нельзя, нужно быть умнее, а то
ведь и нас могут за это по головке не погладить…
Расторгуев вздрогнул; вот, подумал он, дело-то как разворачивается. Стоит
только одному из них как следует нагнуться и посмотреть под пол, как всё
разрешится, увы, не лучшим образом. Тогда пиши, пропало, прощай, жизнь-жестянка.
Еще из того же разговора он узнал, что оцепление на ночь будет усилено,
и к тому же дополнительно подключат прожектора, чтобы мышь не ускользнула.
К последнему мероприятию поисковиков он был полностью готов, и в эту ночь
выходить из укрытия даже не предполагал. Когда, наконец, полностью прекратилось
движение по дороге, и окончательно воцарилась тишина, беглец вынул из
брюк длинный кусок кабеля, которым поддерживались брюки, и, пропустив
один конец через стойку, другим обвязал себя на случай ночного засыпания
в этом неудобном сидячем положении. Во время такого сна вполне можно было
упасть в яму с фекалиями.
Отекавшие ноги он по очереди поднимал и укладывал то влево, то вправо
на обшивку ямы.
Ночь
прошла в полусонном состоянии, а днём постоянно приходилось задерживать
дыхание, особенно, когда на свою половину заходили женщины и порой подолгу
сидели, заставляя вынужденно лицезреть голые задние телеса с лохматыми
«ущельями» промеж двух «гор».
Тут-то и припомнились Валентину первые уроки, преподанные ему в Коноши
сразу двумя такими же обыкновенными женщинами.
Здесь женщин использовали в основном на отделочных работах, чаще они были
вольнонаёмными из окрестных деревень. В туалет они приходили обычно по
двое, и торопливый разговор чаще всего сводился к одному и тому же: где,
с кем и как, нередко даже с пленными немцами – за серебряное колечко или
за крестик.
Да простят сегодня героя повествования возмущенные дамы, прочитавшие случайно
эти строки, но у одной особи тогда пришлось нечаянно подглядеть такое
«ущелье», куда бы легко поместился винтовой «домкрат» от могучего жеребца
или быка. Слава Богу, что остальное её телосложение тогда рассмотреть
так и не удалось.
К запаху испражнений Расторгуев быстро привык, и днем в выдавшийся перерыв
между посещениями даже пожевал немного хлеба.
К концу рабочего дня из здания рядом с туалетом пришли две женщины в халатах,
с руками, забрызганными краской. Одна из них, тщательно вытерев промежность
тряпочкой, стала надевать трусы, снятые где-то в другом месте; достав
их, видимо, из кармана халата, произнесла при этом:
- Не идти же в зону голяком. Сейчас дала погладить зад сразу двоим, а
что толку? Ни украсть, ни покараулить; только «наплевали» туда, и никакого
тебе ожидаемого удовольствия. Они же дюже голодные до нашего брата, их
откуда-то издалека пригнали; да еще постоянно сзади норовили пристроиться.
Как же это всё неприятно!
Вот такое бесконечное дефиле многих лагерных фотомоделей перед всего-то
одним зрителем! Однообразное зрелище тогда настолько запало в его восприимчивую
душу, что отвратило Валентина от тесного и, в общем-то, естественного
общения молодого человека с противоположным полом на целых восемь лет,
до двадцатипятилетнего возраста. Такая вот вынужденная аскеза!
Вечером вторых после побега суток, построив и дважды пересчитав бригады,
начальник конвоя махнул рукой часовым на вышках и когда конвой без задержки
повёл эти бригады к раскрытым воротам лагеря, у Расторгуева сразу полегчало
на сердце.
Мелькнула мысль: «Всё! Ночью выберусь и где ползком, а где пригнувшись,
уйду на свободу. Нельзя жить за колючей проволокой!»
Перед
заходом солнца небо стало темнеть, и скоро первые капли дождя упали на
крышу туалета. Валентин подумал, что это не иначе как сам Бог сжалился
над ним, несчастным, и оплакивает его незаслуженные страдания; но до наступления
полной темноты выходить не стал.
Вылез из-под пола ближе к полуночи, несколько мгновений постоял внутри
туалета, прислушиваясь к бесконечному шуму дождя, ожидая возможного звука
шагов, не передвигается ли кто поблизости; затем потихоньку открыл дверь
и, пригнувшись, ушёл в темноту, в сторону ограждения из колючей проволоки.
Он осторожно приподнял нижний ряд и, словно уж, прополз по земле, а затем,
крадучись, заспешил в сторону огорода, расположенного рядом с домом путевого
обходчика.
Найдя ощупью грядку с огурцами, сорвал несколько плодов для утоления жажды,
затем отыскал грядку с морковью и тоже вырвал несколько оранжевых штуковин
себе в дорогу; потом ушёл также сторожко, перебравшись через железную
дорогу, в сторону строящихся жилых домов.
Войдя в подъезд ближайшего пятиэтажного здания, Расторгуев зашел в первую
же попавшуюся на пути квартиру, где на его счастье валялось несколько
разбитых ящиков из-под стекла и ворох стружки на полу. Поужинав огурцами
с оставшимся куском хлеба, лёг на стружку и заснул мёртвым сном.
Проснулся, когда еще не рассвело. Вокруг была ненарушаемая никем и ничем
тишина. Дождь перестал поливать расползшуюся глину вокруг дома, булыжную
дорогу, идущую в сторону Ярославля, издревле называвшуюся Московским трактом.
Всмотревшись в темень августовской ночи, решил напоследок сходить на ближайшие
огороды за картошкой и огурцами, днём-то выбираться опасно.
Возвратился юноша перегруженным дарами родной земли, бесконечно винясь
в душе перед хозяевами осквернённых грядок, и снова залёг на стружки в
ожидании рассвета, вспоминая поучение одного из писателей: «Когда лиса
или волк попадают в капкан, то они порой в отчаянии отгрызают себе лапу,
чтобы уйти пусть искалеченными, но зато свободными». Так, видимо, и ему
придётся отныне жить с пошатнувшейся верой в справедливость, в человеческую
доброту; с покалеченной душой.
Принял, пока не заснул, очередное важное решение: до понедельника отсюда
ни шагу. В понедельник он обязательно пойдет в свое бывшее железнодорожное
училище и там, у знакомой кладовщицы, найдет, во что бы переодеться. Скажет
ей, что его раздели грабители, она ведь не знает, что он уже сам успел
побывать в тюрьме, вот и даст из милости какую-нибудь поношенную форму.
Итак, это, во-первых.
В столовой должны покормить, это, во-вторых. И последнее, он возьмёт у
секретарши листок бумаги с конвертом и напишет письмо или своего рода
послание на имя начальника отдела кадров Коношского депо.
Пусть он всё-таки знает, что людская подлость не бывает безнаказанной;
пусть ходит по улицам и оглядывается, не крадется ли кто за ним, чтобы
поквитаться, а по ночам пусть не спит, а стережёт свой дом от пожара.
На его низость так и хочется ответить пусть даже такой низкой местью,
да простит меня Боже.
А начальнику-то, наверное, уже известно о свершившемся побеге из лагеря
потенциального мстителя; вот пусть он и дальше не спит в ожидании неизбежного
прилёта «красного петуха».
С этими грандиозными планами Расторгуев и заснул, дрожа от ночного холода,
но, к счастью, освободившись от мучивших неотвязных мыслей.
Утром он разжёг костер в подвале дома, разжёг первобытным способом трения
из-за отсутствия спичек, и, положив сбоку на угли картошку, отправился
изучать обстановку. Дом был высокий, пятиэтажный, рядом строился другой,
такой же.
В соседнем подъезде открыл изогнутым гвоздём дверь на первом этаже с табличкой
«Мастера». В комнате обнаружились три стола и шкаф. В одном из столов
нашел кусок зачерствевшего хлеба, соль в стакане и чайник с водой. В шкафу
висела одежда: два лёгких плаща, куртка х/б, внизу стояли две пары резиновых
сапог и на полке берет ручной вязки. Вот это называется: подфартило!
Забрал из одежды то, что было поменьше размеров и поновее, хлеб, соль
и чайник. Еще раз порадовался: горит-горит над головой звезда надежды!
Переодевшись, Валентин преобразился, с него как бы сошла лагерная патина,
а, поев и попив, он, словно сказочный Емеля, снова завалился на боковую.
Понедельник
начался как по писаному, как загадывалось. Первым делом Расторгуев зашёл
в столовую, благо за восемь учебных месяцев его там хорошо запомнили и
вновь признали легко. Позавтракав, отправился к секретарю директора, и
прямо у нее в кабинете сочинил вожделенное послание засадившему его в
лагерь мерзавцу. Поблагодарив Наталью Николаевну за конверт и бумагу,
он вышел из училища, заглянув по пути в спортзал. Хорошо помня, где хранится
инвентарь, позаимствовал в шкафчике спортивный костюм, футбольные ботинки
и майку с эмблемой общества «Локомотив». Не встретив никого в коридоре
и в раздевалке, довольный беглец отправился в сторону товарной станции,
опустив по дороге письмо с угрозами в почтовый ящик.
Хорошо разбираясь в организации железнодорожного движения, Валентин обошел
стороной пассажирские составы и наметил для себя два товарняка, уже готовых
к отправке в южном направлении; причем заметил намётанным глазом, что
у одного паровоза машинист с поездным мастером уже проверяли тормоза.
Занял удобную позицию метров за сто впереди паровоза и стал поджидать
отправления. Только заслышав прощальный гудок, спокойно пошел навстречу
набиравшему скорость поезду, заскочил уверенно на подножку – и прощай-прощевай,
Вологда, город его рождения, школьной и училищной учебы и, увы, многих
несбывшихся надежд!
Начались
многодневные скитания Расторгуева по огромной стране. Поизносились за
эту осень даже крепкие спортивные ботинки, выросли волосы на голове под
вылинявшим от жгучего солнца беретом, впору косу заплетать; окреп и подзагорел
он сам.
Как-то проезжая через Кавказскую, вспомнил, что это родина отца, но испугался,
не сошел и не завернул. А вдруг его и там ищут, береженого, как известно,
Бог бережет.
Он промышлял в основном каменным углем, подсаживался возле станций на
платформы с углём, и во время движения выбирал куски угля покрупнее, сносил
их в одно место, затем после разъезда или прямо в степи рядом с каким-нибудь
хутором сбрасывал уголь и прыгал на ходу.
В степных хуторах уголь ой как был необходим! Два-три захода, и есть уже
«хрусты» на полмесяца на хлеб и молочишко, а помидоры-фрукты не в счёт;
они тогда сущие гроши стоили.
Зарабатывал и лопатой, и трудом грузчика; сколько перекопано земли в садах
под Кировабадом и Акстафой, сколько перекатано в подвалы бочек с вином
в Шамхорах, одному Богу известно.
Прервали
его скитания болезни. Сначала свалила малярия, но тогда удалось выкарабкаться
практически без лечения, а вот в Грозном надолго свалил сыпной тиф. Три
дня юноша отлежал без памяти в районной больнице, в одиночной палате для
отходящих.
Шутила тогда старая казачка Марфа Григорьевна:
- Кабы не решётка на окне, унесла бы тебя она, треклятая! Три дня подряд
приходила, да не смогла залезть внутрь, так и ушла ни с чем.
На дворе стоял март, была уже ранняя весна, а весной всё оживает. Вот
и поддерживала нянечка-казачка веру в собственные силы у залетного паренька.
- Весной всё оживает, и ты молодой окрепнешь. По секрету скажу, даже врачи
не надеялись, что выживешь, вот и положили тебя сюда. Ну, да завтра мы
тебя в обычную палату перенесем. А уж горячего куриного бульончика попьёшь,
болезнь сразу как рукой снимет.
Расторгуев стал вспоминать события последних дней; где спал, что ел, и
вспомнил, что был на станции Раздельная. Он тогда твердо решил съездить
к родным отца, сначала до Кавказской, а потом пройтись пешком вдоль Кубани.
Не вышло. Слава Богу, что его, едва живого, заметили из окна диспетчерской
на сортировочной станции, лежал без движения в пустом товарном полувагоне.
Послали проверить сотрудника, приняв за труп.
Вынесли скитальца через нижний люк, полумертвого, без сознания. Прибыла
милиция, «Скорая»; отправили прямо сюда, в больницу. Так и лежал он бесфамильным,
документов-то не было. Если бы помер, зарыли бы как дохлую собаку или
сожгли как неизвестного.
Медсестра рассказала Расторгуеву, что нашли при нем половину бумажного
мешка кукурузного зерна и тридцать шесть рублей с мелочью. Это пригодилось,
когда его перевели в обычную палату инфекционного отделения, и стали заполнять
историю болезни, куда надо было вписать конкретные данные пациента.
Через неделю пришел сотрудник известных органов в халате, накинутом поверх
кителя. Записав ответы больного, еще раз переспросил:
- С какой целью появился в этих краях?
- Ездил покупать семена кукурузы.
- А почему на товарном поезде?
- Были бы деньги на пассажирский, я бы и дома купил эти семена.
Больше никто не беспокоил, и жизнь была райская, тишь да гладь, да Божья
благодать, только дежурный врач крепко отругал за то, что больной преждевременно
встал с койки и, держась за стены, самостоятельно пошел в туалет. Мол,
для этого специально нянечки приставлены, им не зря зарплату начисляют
своевременно.
В середине апреля его выписали из больницы. Кукурузные семена Валентин
отдал нянечке-казачке.
В Грозном на вокзале к Расторгуеву подошел то ли черкес, то ли осетин,
их по внешнему виду не очень-то различишь, и задал вопрос:
- Работать можешь? Виноград окапывать или овец пасти? Платить буду хорошо.
Денежный вопрос как всегда стоял перед Валентином ребром, и он дал немедленное
согласие; все равно ничего не терял, нигде его не ждали, почему и не поработать.
В стареньком автобусе приехали в горы, километров за пятнадцать-двадцать
от города. Селение оказалось небольшим, но имелись и магазин, и школа.
Дом, куда его привели, стоял на самом краю селения. Через приусадебный
сад даже протекал узкий и быстрый горный ручей.
Вечером после ужина хозяин отвёл Расторгуева почивать в хлев, где мычали
в стойлах коровы с буйволицами, а за перегородкой блеяли овцы. За дверью
в углу стоял самодельный топчан, застланный стареньким ковриком, а сверху
было наброшено некое подобие одеяла.
В обязанность батрака, а именно таковым и стал Валентин, входило окапывать
фруктовые деревья в саду и виноградник по утрам и вечерам, а днём полагалось
пасти скот. Постепенно новообразовавшийся батрак всё больше превращался
в рабочую изможденную «скотинку».
Полагавшийся ему обед из лаваша и жалкого подобия сыра обычно приносила
в горы мать хозяина. Скот Валентин пас недалеко от дома, на склоне заросшей
татарником горы.
Сколько собирался заплатить хозяин за всю эту рабскую работу и заплатил
ли бы вообще, до сих пор неизвестно. Как-то в один из вечеров он стал
намекать, что после ужина принесет аванс прямо в хлев, по случаю чего
батраку следует непременно помыться. Валентин сообразил, что речь идет
с каким-то настойчивым подтекстом, и решил немедленно бежать.
Отправился, не дожидаясь ночи, пешком, прямиком в город, сопровождаемый
воем шакалов. Оказалось, что заработал он за две недели батрачества весьма
прилично: мозоли на ладонях от черенка лопаты и кнутовища да незаживавшую
еще долго рану от укуса хозяйской собаки, когда беглец перелезал через
забор.
Шел, оглядываясь в темноте, словно Жилин, сбежавший из чеченского плена
ста годами ранее; шел и ругал самого себя все двадцать километров. Зато
уже утром со спокойным сердцем проезжал Прохладную, впереди маячили Армавир
и Кавказская. Опять мучили очередные думы: как-то встретят близкие отца,
погибшего еще в сорок втором кровавом году?
Оказалось всё значительно лучше, нежели ожидал. Жил как за пазухой у тётки,
родной сестры отца. Работал в колхозе и весовщиком, и прицепщиком на тракторе,
и на комбайне; работал, думая только о будущей учебе на инженера, к которой
неожиданно устремился всей душой, а все заработанные трудодни переписывал
на приютивших его близких людей, Веру и её мужа Володю. О завтрашнем дне
он в этом смысле совершенно не задумывался.
Вместе со всеми по колено в воде грузил снопы пшеницы на подводы несколько
июльских ночей, в излучине Кубани. Стояла сильная жара, и от таяния горных
снегов Кубань вышла из берегов, а в низине большой участок пришлось выкашивать
косами, косилки не шли, да и не сразу заскирдована была пшеничка-то…
Спасли, вывезли её. Весь хутор работал, ни в одной хате не спали, а днем
казаки и хлопцы ходили с острогами по старице, накалывали экземпляры покрупнее,
оставляя мелочь детям для развлечения, и почти в каждой хате по вечерам
жарили свежую отменную рыбу.
В разгар зимней слякоти пришло письмо от маминой сестры, и зачем он ей
только написал, где сообщалось, что его мама снова живёт в Вологде, в
прежней квартире. Сборы были недолгими. Собрав полную сумку орехов, семечек,
пирожков, сала и прочей снеди, Расторгуев отправился прямо в ад, где девяносто
девять плачут, а один смеётся.
19
Трудно
припомнить совершенно отчетливо, когда стала возникать в моих разговорах
едкая и безысходная красота северного острова.
Сама добродетель и благочестие Отечества нашего, запечатленные еще крепкой
и точной, по живописному победительной зайцевской и шмелёвской прозой,
а через полвека, если точнее через все корневищно-перекрученные семь десятилетий
большевистского произвола аукнувшиеся проблескиваниями и посверкиваниями
нагибинской кино - и сценографии, притягивали и не подпускали одновременно
как сильный магнит; и как магнитная аномалия вызывали интерференцию магнитных
волн передуманного.
Помнится, работал я в издательстве «Интеркнига» лет десять тому назад,
с переменным успехом издавал сувенирную продукцию, а от избытка жизненных
сил взялся редактировать так называемые издания за счет средств автора.
Дело было новое, хорошо подзабытое с 30-х годов, когда вашего покорного
слуги еще и на свете-то не было. Боже, какой смелостью казалось в конце
80-х выпустить в свет очередную авторскую ахинею (вспоминается, как один
стихоплет уговаривал меня позволить назвать его сборник хотя бы в заявке
«Кусок Овна», а я-то, пурист несчастный, никак не одобрял)!
В один из дней я обнаружил в узком коридорчике перед дверью своего служебного
кабинетика (каморки, точнее) двух низкорослых ханыг (по внешнему виду),
один из которых, то ли бравировавший, то ли наоборот тяготившийся приблатнёнными
замашками, оказался впоследствии настоятельным спонсором поэтического
сборника своего спутника, а, следовательно, по дальнейшему стечению обстоятельств,
моим жуликоватым кратковременным партнером; кстати, еще и моим тезкой,
бизнесменом-лесоторговцем из Питера (тогда еще Ленинграда), незадачливым
в скором времени кандидатом в тамошние депутаты, о котором разговор вообще-то
особ статья, но, к присловью нелишнему, именно он неоднократно заводил
речь о Валааме, куда обещал увлекательное, чуть ли не бесплатное путешествие
и где по его же словам провел сам чуть ли не полтора десятка лет в качестве
полуотказника-диссидента или, по крайней мере, неафишированного послушника-добровольца.
В конце 80-х годов религиозный статус острова только-только возрождался;
конечно же, Валаам был тогда в полуразрушенном, да что там, – в разрушенном,
полудиком, дичавшем состоянии. Для точности следовало бы сразу же отбросить
фиговый листок приставки полу. Ведь и сегодня по прошествии десяти восстановительных
лет (лет, помноженных, в том числе и на суетливую жуликоватость новейших
скоробогатов, или, еще точнее, возведенных в энную степень свеженаведенной
алчности квази-демороссов) остров Валаам остается малоблагоустроенным
средоточьем ханжески-религиозного бизнеса со всей мешаниной новодельных
культовых построек, полуразрушенных молелен и давних истлевших скитов,
а также проступающих то тут, то там оспенных пятен (или все-таки новомодных
тату) торговых лотков и палаток, где в скудном изобилии глиняных колокольчиков,
халтурных подмалевок на бересте и полупромытой гальке, а также бижутерии
и прочего ювелирного хлама теплится вожделенная мечта продавцов и хозяйчиков
всех мастей о внезапном рывке к их личному процветанию и прогрессу.
Тот мой оставшийся в невозвратном прошлом тезка, «нагревший» меня, увы,
и материально, и морально, естественно никакого Валаама не показал, впрочем,
может быть, и слава Богу! Какие «драмы на охоте» миновали нас в свое время
стороной, уже никогда не узнать.
А жуликоватый привкус, келейно-прогоркло-тошнотворное послевкусие, в общем-то,
благозвучного колокольчиково-разудалого звучания имени Валаам осталось.
Да еще жалостно-шутливый фразеологизм «Валаамова ослица», который к северному
форпосту русской религиозной национальной мысли и вовсе отношения не имеет.
Шальной
случай-удача забросил меня на Валаам в последние дни июня последнего года
истекающего второго тысячелетия новой эры. Боже мой, какой временной слом,
какое эпохальное сжатие, какой перевод общечеловеческих стрелок!
А я-то по-прежнему почему-то весь в мелких дрязгах, былых и нынешних,
весь в натяжении жалких страстишек, тупо тычущийся обожженным, в келоидных
рубцах душевным хоботком в предполагаемые и все-таки такие желанные соцветия
и заповедные травы…
Итак, жене моей предложили по вполне приемлемой цене горящие турпутевки,
и мы немедленно и бездумно сорвались в трехдневный круиз: Питер – Валаам
– Питер. Я-то затаил, кроме того, эгоистическую мечту – пробежаться по
антикварным книжным салонам Невского и Литейного проспектов, которые не
посещал более трех лет, дотоле развращенный ежемесячными лицезрениями
оных в течение чуть ли не двух лет; хотелось также созвониться, а возможно
и повидаться с друзьями-писателями города на Неве, хотя бы с Соснорой.
Валаам был за пределами воображения. Здесь стоило бы переписать Зайцева
и Шмелева, процитировать Нагибина, заглянуть в очеркистов помельче, но
возможно и поухватистее. Признаюсь, я не настолько религиозен, чтобы испытывать
приливы галлюцинаторной радости от посещения тех или иных исторических
мест; видимо, просто потому что хотел ты того или не хотел, а вошел, увы,
в преклонный возраст, пускай, внутренне чувствуя себя порой обманчиво
даже несовершеннолетним, ан природу не обманешь: меньше энергии, меньше
жажды обладания, меньше порыва к самовыражению; стар стал, батюшка; период
термоядерного полураспада дарованной при рождении витальной энергии сменился
другим периодом, на порядок слабее…Совершеннозимний русский путешественник,
пусть и в совершенно летнюю пору.
Наскоро прихватили мы с женой, тем не менее, какую-то провизию, красное
сухое вино, смену белья, я – последнюю (а на самом деле первую) свою прозаическую
книжку, чтобы дарить возможным приятным попутчикам (забегая вперед, сообщу,
что подарил только в Доме книги на Невском – знаменитой на всю страну
Людмиле из отдела поэзии), десть чистой бумаги и несколько шариковых ручек
для запечатлевания своих расхожих суждений; и уже в купейном вагоне экспресса
«Красная стрела» стали мы оба-два одной из неисчислимых шестеренок гигантского
туристического коленвала, конечным пунктом и продуктом вращения которого
был пресловутый чудо-остров.
А чудо он и потому, что притягивал не только мысли и взоры русских странников,
духовидцев, юродивых и калек, ищущих исцеления, на протяжении, по крайней
мере, последней тысячи лет; как магнит прочно держал он железные жизни
и судьбы множества моих соплеменников, став им духовной, нравственной
и жизненной опорой, местом озарения и последнего упокоения, наконец.
Питер
встретил такой же, как и в столице, осточертевшей жарой, смягченной отчасти
хорошо организованной автобусной экскурсией. Весь световой день был проведен
в Петергофе, где мы прошлись по давно знакомым аллеям, поглазели на бесперебойно
извергающие воду фонтаны, прошелестели музейными войлочными тапочками
по нескольким дворцам кряду, полуудачно отзвонили дочери в Москву (полуудачно,
потому что не удалось до нее дозвониться к нам домой; она была в бегах;
теща уехала на две недели в очередной санаторий, и только безропотный
автоответчик на квартире дочери записал нашу скороговорку о точном времени
возращения из поездки) и уже вечером под аккомпанемент неожиданно барабанящего
по крыше автобуса питерского дождя-ударника подъехали на пирс речного
вокзала.
Теплоход «Кронштадт» встретил туристов размеренной сосредоточенностью
продуктивно работающего механизма. В каюте пело радио. Красное сухое вино,
влитое перед ужином в пересохшие глотки новоявленных скитальцев, смыло-таки
накипь неизбежных повторов и накладок в автопутешествии.
Свежий речной, а затем уже и озерный (ладожский) воздух кислородным коконом
окутал и в то же время взрастил причудливые сновидения страннической ночи.
На ногах мы с женой были уже полшестого утра. Выбравшись на палубу, были
мгновенно продраены влажной щеткой встречного ветра, эдаким душем Шарко.
Сначала на горизонте, а потом почти рядом на расстоянии километра, а может,
и менее, возникли островки Валаамской гряды, Валаамского архипелага. В
мареве утреннего тумана, напоминавшего полотна Клода Моне рассветной растушевкой
неба над горизонтом.
В этом же мареве двоился и расплывался солнечный диск, как далекая автомобильная
фара или же другой подобный, окольцованный поляризацией источник света.
Теплоход между тем пришвартовался в удобной спокойной бухте. Водная гладь
мягко пофыркивала, ластясь к обшивке судна, гладя ее ласковой, почти женской
ладонью, тая, впрочем, взрывчатую силу кошачьей (на Валааме водятся рыси)
лапы.
Довольно отвесные края острова царапали глаз хвойными зарослями, хотя
среди пихт и елей мелькали седые волосы берез, а по почве стелились кустарники;
еще ниже и плотнее окутывали ее мхи. Приглядевшись, можно было различить
шелушащийся лишайник на хвое, что было не признаком древесного псориаза,
а наоборот свидетельством экологической чистоты, позволяющей соблюдать
гармонический баланс двух растительных сред.
После
завтрака народ тотчас же устремился по дощатому настилу пристани к островной
земле, где его немедленно поделили на группы и закрепили на весь предстоящий
день за экскурсоводами.
Нам выпал экскурсовод Сергей, относительно молодой (лет 35-ти) человек
с густой гривой, тем не менее, поседевших спереди волос. Одетый в темную
рубашку и светлые мелкого вельвета брюки, обутый в крепкие армейского
образца ботинки, он резво и размашисто повел свою новоявленную паству
вверх по косогору, облагороженному деревянными трапами с регулярно набитыми
горизонтальными рейками-скобами. По дороге он не только завёл отработанный
многодневными повторениями рассказ об истории Валаама и его обитателей,
но и сразу эмоционально точно обозначил свои пристрастия и позиции. Был
он, как оказалось, художник, ненавязчиво религиозен, обретался на острове
около полутора десятков лет, что при его неполном «сороковнике» наводило
на размышления о причинах такого относительно раннего стремления к отшельничеству.
Одной из самых первых остановок стала полуразрушенная церковь Андрея Первозванного,
построенная в самом начале Ха-Ха века на пожертвования (десять тысяч рублей
серебром, большая сумма!) ушедшего в монахи богатого промышленника того
времени Серебрякова, ставшего в конце своей жизни местным святым в Греции,
на горе Афон.
Потом наша группа, впрочем, как и все остальные своим чередом, была заведена
в просторное помещение обновленной церкви и, внеся с каждого слушателя
вполне терпимую (по 20 рублей с лица) плату, насладилась пятнадцатиминутным
выступлением местных певчих.
На импровизированной сцене воздвигся чернорясный квартет, выразительность
и оригинальность которого заставляла вспомнить тургеневский рассказ «Певцы».
С той только разницей, что никакого песенного противоборства не было;
наоборот, была слаженность и съединенность сладкоголосых усилий поющих
для нас фрагменты псалмов и молебствий.
Руководил квартетом молодой, художественного типа послушник с вьющейся
шевелюрой жгуче черных волос, нервным бледным благородным лицом. На безымянном
пальце его правой руки посверкивало золотое обручальное кольцо, явно вызывавшее
живейший интерес женской части тургруппы, надо заметить, преобладающей.
Он держал в левой ладони камертон, который перед началом очередного короткого
песнопения перекидывал в правую кисть, резко встряхивал около правого
уха, прислушивался и мгновенно незаметно перебрасывал назад в другую ладонь
и потом дирижировал правой полусогнутой ладошкой, одновременно ведя чистым
высоким голосом всю партию.
Пел он наизусть, в то время как остальные трое участников квартета раскрывали
перед собой особые папки, перекладывали там нотные записи и пели по писаному.
Стоявший справа от руководителя послушник был особенно плотен, он виделся
мне в полупрофиль и его старательно раскрытый рот, казалось, выводил одни
гласные. Но звуки эти не были бесплотными, воздушными, наоборот, они ломко
хрустели как калорийное печенье или ароматные сухари.
На противоположном правом от меня фланге находился бас, крепкий загорелый
мужик, певший, словно истово рубивший топором или резавший могучим ножом
неповоротливую малоподдающуюся плоть, бесхитростно и в то же время колоритно
плетущий ковровую ткань исполнения. Узористый гобелен явственно колыхался
в воздухе.
И последний участник квартета, находившийся между руководителем и басовитым
«мясником» (как я кощунственно окрестил для себя правофлангового) был
самым белокожим, подвально-казематно-бледноватым молодым человеком, словно
бы совсем недавно, только что влившемся в славную когорту Валаамских песенных
мастеровых.
Он и впрямь напоминал не то слесаря, не то токаря; всматривался какое-то
время в ноты, словно в чертеж и тут же зорко переводил глаза на слушателей,
словно прикидывал, как половчее просверлить или продолбить звуковое отверстие
в черепной коробке слушателя зажатым в тисы звукорядом, хитро по-максимогорьковски
прищуривался и все-таки не прерывал своей песенной партии, не ослаблял
звуковой хватки.
Пятнадцатиминутный концерт был честно отработан, затем вниманию слушателей
были предложены вполне фабричные на внешний взгляд аудио-дискеты и лазерные
диски, но энтузиазма по части приобретения бедными столичными учителями
(а именно таков был контингент туристов), они не вызвали.
Кое-кто из наиболее продвинутых и просвещенных богомольцев выстроился
в небольшую очередь у аналоя, перекрестившись, лобызнул иконку, вытягивая
губы чисто по-женски трубочкой, и опять же, как и остальные, не приложившиеся
паломники, резво затрусил (а) по нахоженной тропе.
Маршрут
пролегал среди хвойного и лиственного великолепия острова. Комары и пауты
(оводы) одолевали не особенно ретиво, то ли потому что палило нещадно
солнце, то ли потому что туристы предусмотрительно натерлись и обрызгались
всевозможными репеллентами и дезодорантами, представляя собой для кровососущих
насекомых отвратительное вонючее облако, ползущее как гусеница по лесным
колдобинам.
В изгибах маршрута и дальнейших распланированных остановках экскурсовода
была некая вполне разумная хитрость, практичность островного жителя, дающего
возможность заработать и другим своим собратьям или сотоварищам на досужем
интересе праздных гуляк. Так у очередной торговки помимо тех же глиняных
колокольчиков, всевозможных шейных и носовых платков, плохонькой бижутерии
и обрамленных фотоснимков Валаамских достопримечательностей, карт и схем
острова, оказалась картина маслом работы именно нашего экскурсовода.
Пейзажная плакетка размерами чуть больше обычной почтовой карточки стоила
150 рублей (стоит заметить, что большинство любых предметов по сравнению
с таковыми на континенте стоило в 2 – 3 раза больше; мы говорим об обычной
разумной цене). На ней был изображен довольно размазано и приглаженно
стоящий якобы стеной лес не то лиственный, не то хвойный, без каких-то
характерных примет, а главное без тайны, без поэзии, что собственно и
составляет прелесть любого произведения и является свидетельством подлинно
творческой индивидуальности.
Лично мой интерес к россказням экскурсовода после лицезрения его вялой
работы как-то резко сник, хотя и раньше не был чрезмерным.
А рядом прямо на траве была разложена экспозиция работ другого местного
самодеятельного художника (Василия, как я узнал немного погодя у Сергея):
автопортрет на жгуче-синем фоне, морской индустриальный пейзаж такими
же яркими красками и резкими мазками, рыхло скомпонованный натюрморт из
палой листвы и ягод рябины, рябиновых кистей, затем нечто странное, оказавшееся
раненым львом и что-то вообще несуразное и бесформенное.
Автор этих работ был одет в чистую белую рубашку, отглаженные тоже чистые
брюки, но был как-то напряжен, чрезмерно нервен. Добро, если бы ему не
хватало только денег. (А кому из нас сегодня хватает денег, ответьте,
положа руку на сердце?)
Он как-то особенно агрессивно обратился ко мне с вопросом:
- И как вам мои работы?
То ли из вечного чувства противоречия, то ли раздираемый сам всевозможными
бесами, то ли просто чувствуя необходимость искренней позиции, я ответил:
- Что-то не ахти, простите великодушно, но не понравились.
И художник, видимо, ожидая подобное, чувствуя сам несостоятельность собственных
работ, их недопроявленность, продолжил:
- Вообще-то лучшее у меня не здесь, а дома. Я ведь ерунду продаю. Что
не жалко. Впрочем, вот тут у меня… И он подскочил к сумке, тоже валяющейся
на траве рядом с работами, и достал два камешка:
- Вот, гляньте-ка. Я только подправил то, что сотворила сама природа.
На изломе одного камешка, во впадине его хищно мелькнула исправленная
масляными красками волчья морда, а на гранях другого были процарапаны
и подмалеваны какие-то маски, впрочем, один из образов слегка напоминал
буддистскую «восьмерку» лика Николая Рериха. Художник ссыпал камешки обратно
в мешок, а я, кивнув на прощание, но, даже не осведомившись о цене ни
камешков, ни картинок, затрусил по пыльной тропинке, догоняя свою группу.
Сам ли я был опустошен или надтреснут; во всяком случае, глиняный колокольчик
моей судьбы давно уже не вызванивал ничего существенного, ничего определенного,
тем более победного.
Внутренняя немота, отсутствие обусловленной сердечным движением речи,
даже отдельного языкового жеста мучили меня, подталкивали к духовным поискам
и обессиливали одновременно.
Следом
были очередные храмовые развалины, скальные осыпи, где по преданию хранились
святые мощи, и опять новодельные постройки. Забрели мы и на ферму, где
мухи летали размерами с небольших птиц, где молока пришлось дожидаться,
зато за ту же двойную или тройную цену поили городской газировкой, квасом,
чаем и кормили импортным печеньем.
Моя жена ушла фотографировать на дальнем укосе местную отощавшую кошку.
Я жарился на скамейке-бревне, ибо тень кустарника оккупировали энергичные
старушки-впередсмотрящие, и вяло пялился на обнаженные по теперешней моде
телеса в области пупка рыхловатых молодух, явно не воспринимая другие
объекты внимания, как вдруг откуда-то из-за хлева вывернулся крепко сбитый,
надо бы отметить даже жилисто свинченный монах (кажется, игумен по рангу)
в черном клобуке и с черной же ременной плетью в руке.
Он начал зло выговаривать экскурсоводам за их распущенность (в смысле,
мол, распустили теток и бебех, оставили без догляду). А один из послушников,
продававший газированную воду и чай, подошел ко мне и осведомился, мол,
не курю ли я. Возвратившаяся одновременно с ним жена ответила за меня,
что, к сожалению, некурящий.
- Почему, к сожалению? – спросил снова алчущий табачного зелья, но, кажется,
понял пикантность ситуации и устыдился.
Вернулся назад, за лоток. Я же отправился к полузнакомой полустарухе в
таиландской шляпе-веере и выпросил пару сигарет для послушника.
Он тут же поблагодарил меня вполне по-светски, но холодно, мельком, хотя
ранее куда как цветисто обменивался речепоклонами с нашим экскурсоводом
Сергеем, вручив ему, видимо в качестве благодарности за привод покупателей,
пакетик фисташек.
Тут-то я чуть-чуть задумался об обнаженном лишь частично моторе экономики
Валаамского организма (механизма), о властной денежной смазке человеческих
отношений.
Назад
на теплоход мы вернулись куда скорее, нежели тянулись вперед. Пообедали.
Я после душа спекся и заснул, отказавшись от послеобеденной прогулки на
катере в очередной монастырь. Впрочем, может быть, меня подспудно заставило
выбрать объятья Морфея тривиальное желание сэкономить 60 рублей, которые
стоила дополнительная экскурсия. А жена отправилась на эту прогулку, общество
коллег развлекало ее куда больше, нежели мое рефлектирующее попугайское
балабольство. Поспав часа три, я встряхнулся, сходил в бар, выпил чашечку
кофе за 10 рублей, приценился к рюмке коньяка «Мартель» и отступил перед
более чем сторублевым барьером. Затем трезво потрюхал на берег в сувенирную
палатку, которую приметил еще днем на обратном пути.
Не скрою, хотел купить дочери в подарок хотя бы глиняный колокольчик,
который не отважился приобрести в начале островной одиссеи (вполне мог
разбить по дороге. Впереди меня (а идти надо было метров 50-100) скользила
молодая женщина в юбке-штанах; мелькание коротких брючин если и не развлекало,
то хотя бы отвлекало от чисто философского медитирования. Войдя в палатку,
я стал перебирать сувениры, выискивать подходящий по сюжету колокольчик
и волей-неволей прислушиваться к разговору продавщицы с прибывшей до меня
женщиной, которая, видимо, была не туристкой, а, как и ее собеседница,
относительной аборигенкой.
Разговор шел приглушенный и отчасти зашифрованный. Возможно, именно мое
присутствие сковывало знакомок.
- Слушай, а что относительно яиц.
- Да?
- Яиц, я говорю. Надо бы договориться. А то я совершенно загибаюсь.
- Каких яиц?
- Не знаю. Ну, хотя бы яиц. А то совершенно нет сил. Я только о яйцах
и думаю.
- То есть?
- Ну, ты-то как? Что совершенно без них обходишься? Неужели и ночью не
хочется? А как же муж?
- Говори яснее.
- Ну, муж-то твой обеспечен яйцами или без них обходится?
Клянусь, в начале невольного подслушивания я решил, что речь идет о декоративных
яйцах из змеевика, которыми были завалены все лавки Валаама; потом, грешным
делом, решил, что подруги сплетничают о своих амурных подвигах, и лишь
потом с трудом сообразил, что яйца – одна из главных составляющих еды
в разгар сурового Петровского поста, ведь подруги были, скорее всего,
верующими.
- Да я больше кашу варю. И потом надо бы тебе на яйца благословение в
монастыре получить.
- Что-то не хочу я в монастырь обращаться и к старушкам тоже не хочу.
- А как же без благословения?
- Знаешь, я лучше дам тебе денег и коробку. Купи мне яиц хоть с десяточек
и лучше сегодня вечером, а не завтра. Не забудь, ладно?
- Ладно. А не хочешь молока?
- Боюсь, молоко скиснет. Нет, лучше яйца. Я что-то совсем ослабела.
Весь этот разговор с постоянным поминанием монахов, с которыми бы лучше
дел не иметь, но вот проклятое благословение получить иначе никак нельзя,
прокручивался, наверное, раза три-четыре. Наконец я выбрал колокольчик,
осмотрел весь лавочный хлам, при этом до десятка раз задел развешанные
повсюду музыкальные погремушки, называемые сложным обозначением китайской
духовной музыки (вообще, в валаамских лавках меня поразили смесь и взаимоуживаемость
языческих оберегов, предметов христианской символики и всевозможных восточных
(особенно буддистских) прибамбасов вплоть до полной чертовщины – это на
рассвятейшем-то христианском острове!) Тут инициативу разговора у продавщицы
перехватила женщина в юбке-штанах:
- Не подскажешь ли, как все-таки по глине пишут? Понимаешь, я тут по случаю
купила за копейки несколько горшочков, стерла с них надпись «Выпускнику
97-го» и стала выписывать «Валаам»; ну, первая буква та же, я ее оставила,
она как-то еще выводится, а потом капиллярная ручка забивается сразу же
пылью и ни с места. А кисточкой писать не умею. Как быть?
- Не дрейфь. Притерпишься. У всех сначала не сразу выходит. А потом в
день по сотне надписей выдают. А то с горшочков переходи лучше на кулоны.
По камню царапать легче и чем угодно можно, хоть гвоздем, хоть булавкой,
хоть ножницами…
Я не дослушал,
попросил отложить выбранный колокольчик и пошел за деньгами, которые оставил
в каюте. По дороге обратно наткнулся на молодоженов Мишу и Татьяну, развлек
их пересказом услышанного только что диалога о яйцах, посплетничал о нравах
на острове и о псевдобизнесе, захватившем островитян, а потом, вспомнив,
кстати, пересказал им историю общения с художником Василием, которого
я навестил во второй раз по дороге назад, на теплоход, еще до обеда.
За час-два, прошедшие с нашей первой встречи и первого короткого диалога,
в его экспозиции, разложенной на траве, никаких перемен не произошло.
Только картинки на травяном иконостасе поменялись местами.
Я попросил Василия снова показать мне разрисованные камешки. При повторном
осмотре рисунки показались еще более убогими (и Рерих, и волк – все гиль).
- Сколько же вы хотите за свои работы?
- Ну, это же искусство. А хочу сущую безделицу. Скажем, рублей
по 150-200. Это же не соседний хлам.
В двух шагах раскрашенные камушки продавались по 10-15 рублей за штуку.
- И потом я же их постоянно с собой ношу, какую энергетику уже влил, никаких
денег не хватит.
- А сколько стоят ваши картины?
- Вообще ерунду по сравнению с истинной стоимостью. Где-то от четырехсот
рублей. Мне же надо жить, пить-есть надо, потом краски и оргалит тоже
чего-то стоят.
Я не стал обсуждать ни качество картин, ни политику ценообразования. Кто
я такой, чтобы учить ученого! Не учите, да не учимы будете. Сам-то тоже
хорош гусь, вечно выгадываю что-то, только порой в другом ракурсе.
Итак, я сходил на теплоход за деньгами. Вернулся в палатку. Купил отложенный
колокольчик. Помог Мише с Таней выбрать аналогичный сувенир. Они дружно
посетовали, что их экземпляр явно меньше размерами за те же деньги. Я
отшутился, мол, в чужих руках все больше и вернулся в каюту, где около
двери уже ждала меня вернувшаяся с речной прогулки жена.
Да, проходя по пристани, я услыхал замечания мужика, дотоле при прежних
моих проходах активно пристававшего к девкам, мол, опять колокольчик несут.
Вот, мол, на чем надо бизнес делать. За колокольчик любые деньги дают.
Это вещь!
Вскоре к нам в каюту ввалились гости, приглашенные женой товарки-учительницы.
И мы вчетвером уговорили купленную мною предусмотрительно в Питере местную
питерскую водку, вполне приличную (рекомендую: «Санкт-Петербург»). Закусили,
чем Бог послал: московской сырокопченой колбаской, салатом, сыром, грушами.
А потом еще и по путёвке поужинали. Марианночка моя осталась отдыхать
в каюте, с «толстушкой»-«Комсомолкой» в руках, а я вылез на палубу, сел
за стол с кипой бумаги и стал записывать эти свои островные впечатления.
Тем
временем теплоход отшвартовался от пристани. Выстроившиеся на угоре, на
довольно крутом склоне берега, согласно восточной иерархии (кто выше,
а кто ниже), провожающие махали вслед отошедшему судну руками.
Недавняя моя полузнакомка по сувенирной палатке стояла все в той же юбке-штанах,
прижимая и иногда подбрасывая вверх младенца-девочку (возрастом около
года, наверное). Она вроде ни с кем не прощалась и все-таки довольно слаженно
лицедействовала.
Теплоход уйдет, еще скучнее покажется.
Какие-то фигуры рядом и поодаль все так же вяло махали нам вслед руками.
Вдруг метров через 10-20 теплоходного движения увидел я двух молодых мужчин,
одетых вполне по молодежному, и узнал в них двух крайних певчих из утреннего
концерта. «Мясник» держал в правой руке початую бутылку пива.
Они молча махали нам вслед, а потом вдруг разом грянули «Многая, мно –
о – гая, мно – о – гая лета, мно - о – гая лета…». Точно так же, как и
в конце пятнадцатиминутного концерта. Со всех трех палуб теплохода им
зааплодировали. Кто-то свистнул от восторга.
Так-то жизнь оказывается значительнее самых заковыристых хитросплетений.
Действительность поразительнее фантазии, занимательна, как удивительным
образом сошедшийся пасьянс.
Конечно,
все вышеописанное относится к Валааму внешнему, увы, а не внутреннему,
духовному.
Внешний Валаам сегодня полуразрушен, выворочен наизнанку, эдакий Китеж
наоборот; хорошо видны несущественные подробности, прежняя красота безжалостно
стерта теркой времени и злой волей неистовых ревнителей коммунистической
пропаганды. Перечитайте хотя бы Бориса Зайцева: где же виденные им скиты,
дивные соборы? Где, наконец, люди ядреной русской породы, словно кристаллическая
соль крупного помола? Все перетерла советская крупорушка, безжалостная
солемельница ЧК и концлагерей. Что уж тут пенять, мол, измельчал народ.
А корень-то русский не вырван, нет. Может, подсох чуток да живет-таки
и, дай Бог, жить будет и новые отростки давать.
Наше русское все равно вспархивает здесь, словно птица из груди. И долго-долго
смотришь вслед пернатому чувству, незримо держащему курс на солнце.
А уж если задержаться в лесу, в ложбинке ли прелой, на пригорке ли обогретом
– воспоет душа, шевельнется благоговение и проймет стыд.
Великий стыд – вот подлинная религия. Взгляни в себя, устыдись и взращивай
терпеливо и бережно тоненький бледный, словно бы картофельный росток внутренней
чистоты.
Справишься, наберется росток хлорофиллу, станет ростом с елочку или пихточку,
обвеет хвойным ароматом с горчинкой, куда там заморским дезодорантам;
и сподобишься благодати.
Вот твоя родина, пусть преданная, проданная-перепроданная, поруганная,
но выстоявшая-таки и отверзшая бездонные очи северных озер – навстречу
будущим зорям.
20
Вернувшись
в материнский дом, загоревший и повзрослевший, Валентин был в первую же
ночь поднят прямо с постели работниками доблестной советской милиции,
а спал-то на полу. Матери, к которой он так рвался и спешил, к счастью
рядом не было; она лечилась всё от того же тяжелого ранения в санатории
города Саки, в Крыму, совершенно не предполагая, что её любимого сыночка
подставят её же родные сёстры. Кто-то из них решил упрятать подальше уже
давно списанного со счетов норовистого паренька, чтобы самые ценные из
отправленных на хранение в деревню вещей достались именно им.
И вот снова Расторгуев, но уже как особо опасный преступник, томился за
кирпичными тюремными стенами в ожидании суда. За несколько недель его
всего лишь раз допросили, оставив без внимания и учётный билет Ладожского
райвоенкомата, и справку из колхоза, что он в отпуске до двадцатого декабря
сорок седьмого года, да и все прочие документы.
Зато приклеили ярлык – матёрый вор. Как же, бежал из лагеря, не отбыв
до конца срок, находился во всесоюзном розыске год и четыре месяца, не
имел постоянного места жительства.
Состоявшийся для проформы суд ужесточил прежний приговор, к старому сроку
добавили за побег еще два года и сунули в камеру пересыльной тюрьмы, вернее,
не в камеру, а в подвал.
Какой-то офицер распорядился:
- Его в камеру нельзя, еще других развратит. Пусть посидит в карцере,
в «одиночке», чтоб более не повадно было бегать.
Ведомый надзирателем в подвал по лестнице, Валентин думал горькую думу:
до чего же злые люди находятся у власти. Сами работать на прямом производстве
не хотят, им бы только командовать, указывать, унижать. Выработалась целая
порода особенных советских людей. Такими злыми и завидущими их сделала
именно власть Советов.
Его дедушка в свое время собственноручно вырыл отводной канал, построил
на речке плотину, поставил мельницу и всё это без наёмных работников,
только с сыном и дочерью. Вся округа благословила его инициативу и стала
возить для помола зерно и горох.
Да разве такое возможно, чтобы выделяться из общей массы и жить несколько
зажиточнее отъявленных лодырей и пьяниц?! Объявили его кулаком и предъявили
два варианта: либо он вступает в колхоз, отдав в общее пользование весь
свой скот и мельницу, либо его ждёт конфискация нажитого добра и ссылка
в Сибирь или на север, добывать столь нужные родине апатиты.
Он подчинился, переехал с хутора в деревню, а весной новые хозяева не
доглядели, насыпь размыло и плотину прорвало паводком. Узнал дед через
день, загоревал, ринулся ремонтировать. От колхоза выделили только одну
подводу подвозить хворост и камни, а людей не выделили. В результате надорвался
на непосильной работе и на другой день в одночасье помер.
Мельницы не стало, она обветшала и развалилась, жернова сразу же утащили
лихие люди незнамо куда. Сад погиб, хутор тоже разграбили. Именно так,
на чужом горе и строили многие советские люди своё личное счастье и светлое
будущее своих потомков.
Со стуком закрылись обитые железом двойные двери карцера, и Валентин остался
в полном одиночестве и в полной темноте. В общем-то, он никогда не боялся
одиночества и даже иногда к нему стремился, уставая от бессмысленной болтовни,
особенно в пьяной компании. Помнится, кто-то из великих утверждал, чтобы
наслаждаться одиночеством, надо быть или животным, или богом.
А вот лишиться такого чудного дара природы как свет, было для него крайне
неприятно. Сам про себя он подумал, дескать, интересно, не светятся ли
у него глаза как у кошки, потому что ни разу не стукнулся о стену даже
в сплошной темноте.
Карцер, такой небольшой шкаф-комната, насчитывал один метр в ширину и
два в длину, вернее – полтора шага и два соответственно. Пол был цементный,
влажный. Ни окна, ни нар, только в углу у двери стояла «параша», по сути,
обыкновенное цинковое ведро.
При проверке включалась электролампочка в круглом отверстии за решеткой
над дверью. Как только дверь закрывалась, лампочку сразу же выключали.
На третьи сутки карцера заключенный как-то непроизвольно стал рассуждать
сам с собой вслух, вышагивая вдоль стены: три с половиной шага в одну
сторону, три с половиной – в другую: три с половиной – туда, три с половиной
– обратно, и так до четырёх тысяч шагов подряд.
Валентину стала даже нравиться гулкость помещения, то, как его голос разносится
под невысоким сводом, отражается от стен; стало интересно вслушиваться
в движение снаружи карцера и пытаться угадывать – куда ведут и кого ведут.
Звуки хорошо проникали сквозь обитую железом дверь. Слух становился всё
острее и до известной степени заменял зрение. Вот лязгают запоры соседних
дверей, вот идёт вечерняя проверка.
При проверке обычно проверяли не только наличие заключенного и его физическое
состояние, но и содержимое «параши», причем при полном молчании.
Что ж, Расторгуеву постепенно никто стал не нужен, ему стал приятен разговор
с самим собой, и он перестал обращать внимание на то, что надзиратель
время от времени включает свет и в «глазок» подсматривает за ним, словно
биолог в микроскоп рассматривает какую-нибудь блоху. Он только закрывал
глаза, инстинктивно защищаясь от яркого света, и продолжал равномерно
измерять шагами свое узилище.
Так
в полной темноте и в полном одиночестве он встретил новый одна тысяча
девятьсот сорок девятый год.
Кто-то встречал его дома или же в ресторане под «залпы» шампанского, с
икрой или хотя бы с куриной ножкой, а Валентин встретил сорок девятый,
свернувшись калачом на холодном цементном полу, определяя наступление
дня или ночи только по смене надзирателей и по раздаче скудной пищи, которую
давали раз в сутки. Пайку хлеба в четыреста граммов и кружку кипятка.
Только четвертого января выяснилось, почему его прямо после суда посадили
в карцер.
Утренний обход неожиданно совершил начальник тюрьмы вместе с представителем
прокурорского надзора, и первый же вопрос этого представителя наказанному
заключённому застал врасплох, прежде всего, начальника.
- Сколько суток отбываете и за что?
- Не знаю, гражданин начальник, кажется, здесь я девятый день, если память
не отшибло. Меня прямо после суда и посадили в этот каменный «мешок».
- Быть того не может, - заявил начальник тюрьмы, и сразу же вышел из карцера,
а вслед за ним и вся свита.
Дверь закрылась, звякнули замки, но свет почему-то не выключили, и Расторгуев
понял, что это явно перемена к лучшему, что, может быть, его скоро отсюда
переведут. И действительно не прошло и часа, как дверь снова распахнулась,
и надзиратель приказал ему выйти из карцера.
Сделав десяток шагов в сторону лестницы, он вдруг почувствовал, как пол
стал вздыматься вертикально вверх, и тут на него рухнула ближайшая стена.
Последняя мысль была, что снова началась война, в подвал попала бомба
и взорвалась, и еще Валентин ощутил, что летит, как в том, сорок четвёртом
году, в тёмную жидкую бездну.
Неизвестно сколько длилось беспамятство, но постепенно вернулись звуки,
и стало понятно, что под ним вовсе не вода, а холодный пол, и сверху доносятся
чьи-то непонятные слова. Открыв глаза, он увидел возле себя мужские ноги
в хромовых сапогах, склонённое над ним миловидное женское лицо, и тут
же чьи-то руки быстро и участливо расстегнули его куртку и рубашку.
Валентин попытался встать, приподнялся на руках, хватанул ртом морозный
воздух, идущий откуда-то сверху, и снова голова пошла кругом, руки подогнулись,
и он опять рухнул на цементный пол. Оттуда-то издалека доходило ощущение
того, что его положили на носилки и понесли, раскачивая, под надоедливое
бурчание голосов, в каком-то грязном, до тошноты противном тумане.
Раздели как тряпичную куклу и перенесли на койку. Тактильное чувство не
подвело, его положили именно на койку с матрасом и подушкой.
Только к вечеру Расторгуев пришел в себя, вошел в сознание, то ли от медицинских
уколов, то ли от свежего воздуха, и понял, что лежит в чистой камере,
а рядом на соседней койке лежит еще один заключенный, лет шестидесяти.
Утром
следующего дня после проверки и чечевичной каши на завтрак, к Расторгуеву
пришел посетитель в штатском, подсел на незанятую койку с другой стороны
и стал задавать вопросы. Они были стандартные: какая статья, какой срок,
но последние вопросы изменили ожидаемый характер беседы:
- За что все же посадили вас в карцер прямо перед Новым годом?
- Ничего не могу ответить, не знаю. Как привезли после суда, так сразу
и свели вниз, в подвал. Собственно, я давно ничему не удивляюсь, ведь
и в первый раз судили ни за что, несправедливо.
- Значит, вы утверждаете, что в камеру даже не заходили, что вели себя
нормально, не ругались матом и не оказывали тюремному персоналу сопротивления?
- Конечно. Не буду же я лгать. Какой мне в этом интерес… К тому же я уже
давно смирился со своей судьбой, понимая, что ничего не могу изменить.
Только обещаю, что всю отмеренную Господом мне жизнь буду презирать и
проклинать тех мерзавцев, которые своё «я» ставят даже над обществом.
Для них, которых и людьми-то назвать трудно, такой как я – всего лишь
раб, тварь ползучая; однако не надо забывать, что иногда и такие твари
поднимают голову и могут очень больно ужалить.
Никак не реагируя на последнее высказывание, мужчина в штатском записал
показания Расторгуева и удалился из камеры вместе с пришедшим за ним майором.
Когда они вышли, дедок на ближней койке повернулся к допрашиваемому соседу
и, приподнявшись на локоть, сказал:
- Вчера тут разговор был о тебе. Это не ты ли сбежал из рабочей зоны в
сорок седьмом году?
- Ну и что с того?
- А то, что начальника отделения, который тебя на суд передал без должного
следствия, именно из-за этого не отпустили в очередной отпуск, ему не
присвоили очередное звание и вдобавок ещё перевели сюда. Он-то и упрятал
тебя в карцер за старые грехи, но, возможно, сейчас прокурор по надзору
за самоуправство его по головке уж точно не погладит. Оказывается и здесь
следует хотя бы для вида соблюдать закон, хоть какие-то правила приличия.
Ну, а тебя, наверное, упрячут подальше на север. Такова, брат, наша сложившаяся
советская система наказаний. Вместо того чтобы как следует разобраться,
кто прав, кто виноват, например, хотя бы с тобой, наказывают и озлобляют
друг против друга сразу двоих. И заключенного, и его надсмотрщика. Наказания
всегда только портили человека. И ты выйдешь на свободу совершенно другим,
озлобленным человеком, и этот начальничек, пострадав невольно из-за твоей
персоны, постарается отыграться уже на других, упрятывая их в карцер,
а то и отправляя на тот свет. Все только потому, что он видит именно в
нас, заключенных, виновников его неудач по службе.
- Откуда вам известно, что собирают этап на север?
- Уже целую неделю здесь отбирают людей и заселяют ими верхние большие
камеры. Там сейчас в каждой набилось по сто пятьдесят человек. А ты, сынок,
не суетись, лежи. Отдыхай, пока тебя не попросят вставать; неизвестно,
когда доведется еще вот так вольготно полежать.
- А вы давно здесь находитесь?
- Да вот уже пошел девятый день, как меня сняли с этапа. Тоже везли куда-то
на север, а сейчас путь мой почти закончен, дальше отправят только в «ящике».
- Как это в «ящике»?
- Ты, оказывается, еще салажонок. Да мне жить осталось может три-четыре
дня. А потом сыграю в «ящик», а если непонятно, то – в гроб. У меня в
сорок третьем был удалён желудок в военном госпитале, а после такого питания
и здоровый-то желудок не выдерживает. Тебя тоже завтра-послезавтра отправят
отсюда. Мой тебе совет – на этапе держись воров и вообще до освобождения
крутись возле них. От политических будь подальше, их дело хана, враги
народа, точно замечено. Срок-то у тебя небольшой. Сейчас вся тюрьма знает
о твоих мучениях в карцере, и это для тебя словно краплёная карта; можно
смело надеяться, что ты именно у них будешь свой. Ладно, устал я что-то
разговоры разговаривать, сейчас подремлю немного, поспи и ты.
Сосед спрятал руки под одеяло и закрыл глаза. Как оказалось позже, закрыл,
чтобы больше их не открывать.
Расторгуева разбудил звук открываемой двери и запах чего-то съедобного.
Дежурный надзиратель стоял в дверном проеме и наблюдал, как раздатчица,
поставив миску с супом, где плавала картошка с несколькими крупинками,
вдруг выронила на пол хлеб, уставившись на его соседа.
- Дежурный, а этот больной уже мертвый, - прошептала женщина и стала в
испуге пятиться от коек.
Дежурный, оценив обстановку, тут же затворил дверь, даже не выпустив из
камеры раздатчицу, и было слышно, как он, громко стуча подкованными сапогами,
быстро побежал по коридору прямиком к телефону, чтобы доложить о происшествии.
Спустя несколько минут в камеру вошли врач и два офицера. Проверив пульс
у старика и зачем-то открыв ему один глаз, оттянув для этого оба века,
врач негромко произнёс:
- Скончался.
Посмотрел на Расторгуева и спросил:
- Давно ли он так лежит?
- Нет, примерно два часа назад мы с ним разговаривали, а под конец он
сказал, что хочет спать. Я тоже заснул. Вот обед принесли и разбудили.
Врач повернулся к майору и спросил:
- Сообщать ли мне его сыну о кончине, он об этом очень просил. И можно
ли отдать труп близким для погребения?
- Можно. Вынесите тело в изолятор, а я дам распоряжение, чтобы сколотили
гроб. Побыстрее, кстати, составьте акт о смерти, а вскрытие делать совсем
необязательно.
Майор сразу же вышел из камеры. Раздатчица накрыла лицо старика простыней
и, забрав миску с супом, вышла тоже, вместе с врачом и вторым офицером,
видимо, дежурным.
Как ни был голоден Расторгуев, насыщаться едой, находясь возле покойника,
он бы точно не смог.
Пришли трое зеков с носилками и унесли труп, оставив Валентина одного,
наедине со своими мыслями. Возможно, они были неоригинальными, возможно
их мог разделить не каждый его современник, но из этого вовсе не следует,
что они не заслуживают пристального внимания, а то и неподдельного сострадания.
Каждый человек имеет свою судьбу и свой характер, но волнует ли это власть
имущих, тех, кто присвоил себе право ломать людские характеры во имя собственных
амбиций и корёжить отдельные судьбы ради личной финансовой выгоды?
Ни его судьба, ни судьбы двадцати пяти миллионов погибших, равно как и
его отец, на полях сражений, геройски защищая родину; ни судьба и загубленная
жизнь только что унесённого на носилках бывшего фронтовика, а сегодняшнего
зека никогда не взволнует людей партии власти, обладателей красных партийных
билетов, таких как начальник отдела кадров и одновременно парторг в Коношском
депо, или вот этот злопамятный капитан, загнавший его в карцер, нарушив
государственный закон, не соблюдая правила внутреннего распорядка.
Человек не может жить на свете, если у него нет впереди ничего радостного.
Истинным стимулом человеческой жизни является завтрашняя радость. Валентин
навсегда запомнил эти рассуждения Макаренко. Наверное, ему сейчас подобно
игроку в карты следует полагаться только на милость фортуны, на милость
госпожи Удачи, или, что гораздо более по-русски, надеяться на всемогущий
Авось, и плыть пока по течению, куда-то да вынесет.
В
один из январских дней одна тысяча девятьсот сорок восьмого года по истёртым
доскам полов верхних этажей вологодской тюрьмы сразу после раздачи хлеба
и кипятка вновь зазвенели ключи и захлопали «кормушки».
Стала звучать поочередно у каждой камеры команда «С вещами на выход!»
Шум и гомон заставили прекратить карточную игру разнородные кучки полублатных,
«полуцветных» зеков на верхних нарах и лишь одно слово, словно грозовая
туча, повисло в воздухе – этап.
Когда же оно вообще возникло и сколько жизней унесло за столетия своего
существования, Расторгуеву было неведомо, но и его ощутимо накрыла тенью
приближающаяся гроза.
Дошла очередь и до его двадцать восьмой «палаты», расположенной в полукруглой
угловой башне тюрьмы. Из восемнадцати её узников на этап вывели четырнадцать,
и только четверо несовершеннолетних подростков остались на прежнем месте.
В коридоре четверо солдат тщательно обыскивали, заставляя даже разуться,
всех выходивших из камеры заключенных. Они прощупывали полностью даже
швы одежды, не обращая внимания на жуткий холод.
Через час попарно, руки за спиной, отобранных на этап зеков объединили
на первом этаже и словно сельдь в банку набили в одну из подвернувшихся
камер. Втиснутый в это скопище Расторгуев вдруг заприметил на верхних
нарах знакомое лицо. «Он или не он?» – мелькнула мгновенная догадка.
Конечно, он, – «Казак». И лицо это тоже внезапно расплылось в доброжелательной
улыбке и обратилось явно к Валентину:
- Давай, братишка, вали сюда, пробивайся шустрее. А ну-ка, мужики, пропустите
ко мне этого пацана.
И Расторгует где боком, где перешагивая через лежащих на полу людей, пробрался
к нарам и поднялся на освобождённое для него место.
Прозвучавшие затем многочисленные вопросы и ответы не запомнились, в памяти
надолго остался только сильный шум в голове от свежего воздуха, который
поступал из небольшого окна с решеткой и козырьком.
В прежней девятой камере не было даже окна, не зря её прозвали «Индией»
за вечно спёртый воздух и тусклое солнышко в облике зарешёченной лампочки,
а здесь – целых два, форменная благодать!
Оглядывая сверху людскую массу, копошащуюся словно «буби», кто не знает,
фекальные черви, Валентин попытался понять, зачем нужно было дополнительно
унижать людей, вбивая их с явным перебором в одну тесную камеру. Неожиданно
он сравнил её со свинарником у бабушки в колхозе, где было куда более
светло и просторно, и к тому же можно было сколько угодно напечь картошки
на поросячьей кухне. Из задумчивости его вывел легкий нажим на плечо руки
«Казака».
- Что задумался, братишка, я ведь и не знаю, как звать тебя; хоть и помню
прекрасно, как ты спас меня в прошлом году от гораздо худшего, нежели
здесь. А скажи-ка, надолго ли тебя к нашей братии приписали?
Вначале Расторгуев не понял сути вопроса, но потом врубился:
- На три года.
- И давно?
- Нет, только третий месяц пошел.
- Ничего, ты молодой; у тебя еще вся жизнь впереди и вот что – держись
меня. Я хорошее ой как долго помню!
И «Казак», кинув Валентину небольшую подушку, заставил ватагу на верхних
нарах потесниться и освободить место для другана.
- Поспи до обеда, а мы тут пока серьёзные вопросы решать будем.
Опрокинувшись на спину на гостеприимных нарах, юноша улетел в мыслях из
холодной Вологды на Кавказ, в Георгиевскую, где когда-то помог бежать
из КПЗ этому рослому симпатичному дядечке, пользующемуся здесь, видимо,
большим авторитетом.
Вот
как иногда сводит судьба людей, и Валентин сразу уверился, что выживет
за широкой спиной «Казака». Одному ему было бы до отправки этапа не продержаться.
Вечером вертухаи вызвали из камеры в коридор двух парней с верхних нар
и долго били. Что били, хорошо было слышно; даже соседняя камера зашумела,
требуя прекратить избиение. В камеру эти парни уже не вернулись.
Точно так же били Расторгуева тогда в Георгиевской, пиная лежащего подростка
кирзовыми сапогами за то, что он подставил спину и помог перелезть через
кирпичную стену во дворе отделения милиции «Казаку», бежавшему из-под
следствия, хотя сейчас его почему-то называют в камере «Князем» или Александром.
Оказывается, парней били за то, что не мужики, обретавшиеся на полу, а
именно они, блатари, стучали по «кормушке» алюминиевыми мисками, требуя
ужин, который заключенные так и не получили. Парней, видимо, вполне убедили
и успокоили армейские сапоги, так как они наконец перестали кричать на
всё крыло, обзывая надзирателей «недобитыми фашистами» и тем набором слов,
который не найти даже в словаре Даля.
Полулёжа-полусидя, иногда свешивая с нар ноги, провёл Расторгуев ночь
вместе с сотней других заключённых, которым была намного хуже. Иные спали
даже стоя, что впоследствии пришлось испытать на себе и Валентину.
В шесть утра множество ног, обутых в сапоги и валяную обувь, разноречиво
застучало по переходам тюремного корпуса. Люди в камере тоже зашевелились,
разом заговорили, не дожидаясь подъёма. Лязгнули запоры двери, и с пачкой
формуляров в руках у открытой двери встал офицер охраны. Как говорится,
лёд тронулся.
- Полуянов Алексей Венедиктович?
- Я.
- Статья? Срок? Быстро с вещами на выход.
- Трегубов Павел Александрович?
Молчание.
- Трегубов?
Наконец, из угла на нижних нарах вылез старый дедок и, прищурив подслеповатые
глаза, отозвался:
- Што, начальник?
- На выход, вещи захвати.
- А вы все мои вещи еще вместе с родительским домом забрали, оставили
вот только это.
И дед показал то ли кулак, то ли фигу. Дежурный то ли в спешке не обратил
внимания на этот вызывающий жест, то ли просто пожалел старика, мол, может,
спятил или просто такой малохольный.
- Поговори тут еще у меня. Давай быстрее на выход.
И сильный толчок в спину заставил дедка побыстрее протрусить уже по коридору
к выходу во двор.
Человек через двадцать вызвали и Расторгуева. Выйдя, наконец, в тюремный
двор, он увидел, что везде, в проходах и на лестничных площадках стояли
солдаты; и заключенные, подгоняемые злыми окриками сквозь строй проходили
во двор тюрьмы, где их строили уже рядами в общую колонну.
Тюремный двор ярко освещался прожекторами, и этот холодный равнодушный
свет вместе с морозным воздухом вызвал мгновенный озноб, легко проникая
сквозь обветшавшую шинельку Расторгуева. Чувствовалось приближение рассвета
и одновременно напряжение огромной серой массы людей, окруженных абсолютно
одинаковыми солдатами со злобными натренированными собаками, готовыми
сорваться с поводков в любое мгновение.
Наконец железные ворота раскрылись, и вся эта разношёрстная масса по четыре
человека в ряду, в очередной раз пересчитываемая, стала выходить с двух
сторон на улицу и там опять сливаться в одну колонну, по-прежнему оцепленную
солдатами с винтовками наизготовку.
Пока шли к станции, наступил рассвет. В тупике уже стоял подготовленный
эшелон из грузовых вагонов и «теплушек», только тормозная площадка в конце
эшелона была переделана и имела вид сторожевой будки, выступающей поверх
вагонных крыш для лучшего обзора.
Да, всё предусмотрели вертухаи, через крышу не убежишь, подстрелят, как
куропатку; через пол в вагоне тоже. У последнего вагона в эшелоне снизу
была закреплена как грабли специальная решётка. Подцепит и поволочет,
а на площадке еще бдительно дежурит солдат с автоматом.
Эшелон был большой, более тридцати вагонов с двумя пассажирскими, наверное,
для охранников, значит, предстоит дальняя дорога. Пока стояли на обжигающем
январском ветру, по колонне прошёл слух, что повезут на север; паровоз
был прицеплен с северной стороны, а хвостовой вагон – с южной.
Несколько офицеров и солдат встали вдоль вагонов и снова по формулярам,
но уже рассортированным по «статьям», заключенных стали вызывать для погрузки
в вагоны.
У Расторгуева оказался солдатский мешок, набитый вещами теперешнего «опекуна»,
и он не знал, что с ним делать, если их рассадят по разным вагонам.
Разыскав в колонне взглядом Александра, он мимикой лица дал ему понять,
что не знает, как быть с его вещами. Получив такой же немой ответ, чтобы
не беспокоился и всё будет тип-топ, в полном «ажуре», стал ожидать своего
вызова; но его очередь подошла только под самый конец. В его вагон, как
оказалось, были собраны заключённые со статьями, не внушающими доверия.
В вагоне все четыре окна были наглухо забраны железными ставнями; одна
радость, вместо сорока человек как в другие, в эту «теплушку» поместили
только двадцать восемь человек. Обстановка была спартанская; внутри два
ряда двойных нар и деревянное ведро – «параша».
Из соседнего вагона донёсся истошный крик:
- Печку хоть дайте; ведь не на юг везёте, замёрзнем по дороге.
Кто-то из охраны огрызнулся:
- Ничего, скот перевозили, не замёрз, а вас вон сколько, одним своим дыханием
вполне согреетесь.
Скот, снова скот… Как же врезалось это слово, это оскорбительное уподобление
в голову Валентину! Он размышлял на эту болезненную тему, кажется, всё
остальное время долгого пути.
Место он занял на верхних нарах около закрытого окна, так как был вызван
в первой четвёрке. При посадке в вагон каждому заключённому выдали «сухой
паёк»: по половине буханки ржаного хлеба, по одной селёдке и по три кусочка
сахара. Так как завтрака не было, многие тут же, пока еще и вагонную дверь
не закрыли, стали уминать свои пайки.
Наконец последний заключённый влез в вагон; убрали приставную деревянную
лесенку, и один из офицеров, подойдя к дверному проёму, посмотрел внутрь
вагона и приказал закрыть дверь. Сразу в вагоне стало темно, воздух стал
прогреваться от большого количества людей, и, усевшись по-турецки, Валентин
тоже принялся за еду, не думая о последствиях.
Вскоре снаружи пробежало вдоль вагона несколько человек, прозвучала чуть
слышная команда, ощутился несильный толчок, и стали всё чаще стучать на
стыках колёса, скрипя от мороза по рельсам.
Тронулись, поехали, но куда? Наверное, все обитатели вагона поголовно
задавались этим вопросом. Что эшелон пошёл на север, понятно; это определилось
еще при погрузке, но Север большой, больше Франции и Германии вместе взятых,
одна только его западная часть.
Спит ли спокойно в Коноши его давнишний мучитель-доносчик? Этот вопрос
быстро перестал волновать Валентина, ибо нагрянула новая беда.
На обед каждому заключённому выдали по неполной миске овсяной кашицы и
еще по одной селёдке, которую и Валентин съел на свою же будущую муку.
Воды не давали весь день, а тут еще вторая селёдка и хлеб. Вскоре осталось
только одно огромное желание: пить, пить, пить…
Вечером Расторгуев заметил легкий налёт инея на шляпках болтов крепления
досок вагонных стен и стал языком облизывать эти шляпки. Именно тогда
он понял, что жажда сильнее голода, её муки ни с чем несравнимы. Казалось
уже, что за стакан воды отдал бы всё, что у него имелось, но воды не было
и не предвиделось. Жаждой мучился весь вагон, да и другие вагоны с заключенными,
конечно.
На одной из остановок некий зек интеллигентного вида, лет сорока, подошёл
к двери и стал громко кричать в дверную щель:
- Псы кровавые, вы хуже фашистов, хоть снега дайте.
Последнее слово он выдавил уже через силу и беспомощно опустился на пол
вагона. В темноте его лицо было не разглядеть, но стало понятно, что человеку
плохо. На нижних нарах быстро освободили для него место, уложили на доски,
подложив под голову чей-то мешок с вещами.
Вагон загудел точно улей: быстрей бы проходила ночь, дадут ли утром воды…
Из-за его стен, как, впрочем, и из-за всех прочих, катящихся по грохочущим
рельсам сквозь мглу ночи, изрыгался безостановочный поток проклятий на
головы охранников и на тех, кто повыше, кто собственно и обрёк всех их,
жертв и палачей, на общие мучения.
Что только не передумается за бессонную ночь, пока старательно вылизываешь
покрытые изморозью шляпки болтов и изредка переговариваешься с соседями
по нарам, да еще с зеком, дежурившим у больного.
Да, здесь не тюрьма, не постучишь в оконце «кормушки», не вызовешь врача
к умирающему зеку, а за стенами вагона мир пролетает, почти неразличимый
сквозь дверные щели и предельно равнодушный к страданиям невольных скитальцев.
Расторгуев пока еще не попадал в такие суровые условия жизни. Попавшему
с воли сюда впервые бывает вначале нестерпимо трудно, и многие просто
испытывали шок, а то и не выдерживали страданий и накладывали на себя
руки.
Вот снова с нижних нар напротив него послышался тихий стон:
- Мужики, умираю, видно, не дотяну до утра. Хоть бы один глоток и помирать
можно без оглядки.
Напрасно собирает снежинки «профессор», так прозвали бывшего преподавателя
из МАИ Басинского, и смачивает зеку мокрой ладонью губы и лоб.
- Потерпи, потерпи еще чуток. Скоро станция, уже светает, а там и кипяточку
плеснут.
Осталась позади еще одна полусонная станция, о чем вагонные страдальцы
догадались по перестуку на стрелках и тормозному взвизгиванию колёсных
пар.
Спустившись на вагонный пол, Валентин подошёл к двери глотнуть свежего
морозного воздуха и в этот момент донёсся паровозный гудок, извещающий
о подходе к еще одной станции. Неужели остановка?
Простучали-проскрипели на входных стрелках колёса, и вот невольные путешественники
дождались: долгожданный скрежет тормозов слился со скрипом снега под подошвами
армейских сапог, а это означало, что поезд не идёт по главному пути, его
принимают на дополнительный, значит – ура – стоянка.
Через несколько минут послышался звук открываемых дверей и возбуждённые
голоса охраны. В соседнем вагоне тоже шум, крик:
- За что бьёшь, начальник? Я идти не могу.
- Ползи, коли жить хочешь, и побыстрее.
- Что это там охранники издеваются? – спросил Валентин у сидевшего в ногах
больного зека Аксёнова, осуждённого на двенадцать лет якобы за кражу зерна
с элеватора в особо крупных размерах.
- Наверное, проверка.
Мягко заскрипел снег под валенками и снаружи расторгуевского вагона, затем
прозвучала резкая команда:
- Отойти всем от двери.
Все, кто был не на нарах, отошли к противоположной стене, а кто-то вновь
забрался на нары.
Дверь отворилась и по приставной лесенке в вагон забрались сержант и солдат
с деревянными молотками на длинных рукоятках. У дверного проёма встали
двое солдат с автоматами наизготовку, а чуть позади еще один – с собакой.
- Не выпрыгнешь, не убежишь, - подумал Валентин и тут же получил сильный
удар по плечу молотком.
- Что размечтался? Быстро отходи в сторону.
Всех зеков, словно стадо баранов, перегнали на одну половину вагона.
- Прекратить разговоры, не двигаться. А это что? А ну, вставай!
И сержант зацепил молотком лежавшего больного за ноги. Повернув медленно
голову к свету, зек застонал и опять отвернулся.
- Что это с ним? – обратился сержант к зеку, стоявшему чуть поодаль.
- Дубаря даёт от вашей селёдки, у него ведь половины желудка нет. Лекаря
ему нужно.
- Вот в Котлас приедем, будет ему и пекарь-аптекарь.
И сержант с солдатом стали простукивать доски пола, стены и крышу вагона.
Окончив проверку, подошли к зекам и стали по одному пересчитывать, перегоняя
на вторую половину вагона.
Затем опять проверка пола, стен и крыши. Когда проверяющие направились
к выходу, Аксёнов попросил для лежащего больного воды:
- Гражданин начальник, если можно, дайте для больного воды. Вы слышите,
он сам еле-еле сипит. Принесите немножко.
Длиннолицый сержант с торчащими из-под шапки светлыми волосами явно не
хотел выполнять эту просьбу, но, увидев проходившего мимо вагона расконвоированного
заключенного с ведром в руке, приказал ему накидать на пол снега и выпрыгнул
вслед за солдатом.
Обернувшись к дверному проему, он крикнул, что воды в эшелоне нет, даже
обед для «вохры» варят, набрав воды из паровоза. Он имел в виду военизированную
охрану эшелона. Что ж, для зеков и снежок для питья, который набросают
на пол, великое счастье. Не издевательство ли это?
Высыпав несколько вёдер снега, бесконвойник вместе с солдатом прикрыли
дверь, и зеки очумело, точно животные, набросились на бело-серую массу,
лепя снежки и откусывая тут же кусочки, словно мороженое, стараясь утолить
жажду. Дверь снова откатилась чуть в сторону, и сержант подал глиняную
миску с водой
- Гражданин начальник, - снова обратился через открытый проем Аксёнов
к проходившему офицеру. – У нас больной помирает, явно не дотянет до Котласа.
Лейтенант что-то тихо спросил у стоявшего рядом с автоматчиком сержанта
и подошел к двери. Сержант показал рукой лежавшего на нижних нарах больного,
сказал, что миску можно оставить в вагоне и отошел, уступив место лейтенанту.
- Что с ним? До еды дорвался? Моя бы власть, я бы вас всех отправил на
урановые рудники, а не в Воркуту добывать уголь. Дорвались, как скоты,
до солёной рыбы. Что зыркаете, точно волки? Это вам не круиз в спальном
вагоне экспресса. Мало вас положили на этой дороге, всё не переводитесь.
Беда невелика: одним больше, другим меньше.
Он отошел от вагона.
- Сержант, закрывайте вагон.
Преподаватель из МАИ не вытерпел и громко спросил у лейтенанта:
- Какая мать родила вас на свет Божий, и какие учителя вас учили? Экий
смертный грех они взяли на свою душу, вскормив и выучив такого зверя!
- Я тебя запомню, грамотей! Сержант, быстро закрывай дверь.
И офицер вместе с автоматчиком заспешили в сторону паровоза.
Снова задвинули дверь и закрутили проволокой запоры. Больной отпил немного
воды из миски и снова опустил голову, поддерживаемую Аксёновым. В миске
ещё оставалась вода, около половины, но поднявшийся с противоположных
нар Гриша, по кличке «чёрный», взял у Аксёнова миску и поставил в угол
на нарах, добавив в неё немного снега, чтобы не выплескивалась при движении
эшелона, накрыл кепкой.
- Мужики, эта вода только для больного, а мы и хер со снегом пососем,
благо его накидали.
Вагон опять зашумел, все заговорили о Воркуте; вот оказывается, куда их
везут. За обсуждением этой новости, полученной от лейтенанта, и не заметили
отправления эшелона, так тихо он тронулся.
Аксенов снова подошёл к больному и вдруг испуганно отшатнулся.
- Отходит уже он, братцы, точно не доедет до Котласа.
В вагоне снова наступила тишина. Зеки, лежавшие и сидевшие поблизости
от больного, отошли от него, как от зачумленного, и стали вполголоса обсуждать
высказанный прогноз.
Расторгуев посмотрел на больного сверху и заметил, что он схватился рукой
за ворот свитера и попытался растянуть его, освобождая горло. Глаза расширились,
а тонкая белая шея вытянулась, кадык напрягся, и через насколько мгновений
больной весь как-то обмяк, и только два пальца левой руки как оттягивали
ворот свитера, так и остались возле шеи.
- Отмучился, сердешный, - сказал кто-то, неразличимый в толпе.
Валентин подумал: «Вот и первая жертва, увиденная мной, но явно не последняя».
Аксенов тихо проговорил:
- Думал ли он, что найдёт такую ужасную смерть? Ведь с сорок второго года
на фронте, ни разу даже не царапнуло, и вот на тебе. Зароют где-нибудь
как собаку, ни жена, ни дети не будут знать, а их у него трое. Что написать
ей и как, ума не приложу.
- По какому делу он шёл с вами? Что натворил? – спросил Аксенова Гриша.
- Да ничего особенного, дал указание бригадирам, причём письменное, с
первых же намолотов выдать колхозникам авансом по сто килограммов зерна.
А я как парторг поддержал его, точно так же, как перед смертью поддерживал
его голову. Он ведь лицемерную коммунистическую заповедь, что первое зерно
нужно полностью сдать государству, нарушил, вот и поплатился. А ведь государство,
учат классики того же грёбаного марксизма-ленинизма, это, прежде всего,
мы, народ. А голодный народ не то что винтовку, лопату в руках не удержит…
Мы это так и не смогли с ним доказать райкомовским работникам, а ведь
суд у них в полном подчинении…
Все притихли, слушая Аксёнова, и невольно поглядывали на покойника, по
лицам зеков чувствовалось, что они полностью на стороне бывшего председателя
колхоза.
Часа через полтора эшелон снова приняли на самый дальний путь. Снова донёсся
лай овчарок и стук открываемых дверей. Прислушиваясь к ходьбе конвоя вдоль
вагонов, зеки окончательно смолкли. В их душах, очевидно, прочно укоренились
новая философия и новый мир. Старые истины и прежняя жизнь остались в
покинутой тюрьме, а впереди было только тупое покорное ожидание воды и
пайки хлеба или вот такой смерти. После испытания этой дорогой им уже
были не страшны предстоящие упражнения с киркой и лопатой в воркутинских
шахтах.
Подошёл
черёд и расторгуевского вагона, к нему подошли охранники, раскрутили проволоку
и с натугой двое солдат отодвинули дверь. Аксенов подошёл к проёму и,
наклонившись, позвал стоявшего в стороне офицера.
- Гражданин начальник, мы уже полчаса стоим, а к нашему вагону не подходят.
У нас покойник. Умер заключенный Соловьёв.
- Как умер? Когда была проверка, он ведь был жив.
Солдат охраны заглянул вовнутрь вагона и отошёл, уступив место лейтенанту.
Тот поднял голову и заявил:
- Обеда не будет, а сухой паёк скоро выдадут. Воды нет, даже охрана давно
сидит без воды. На очередной станции, где была запланирована остановка,
тоже разморожено водоснабжение. Паровозы отцепляются и где-то в другом
месте производят забор воды.
В вагоне мгновенно раздался гвалт, состоящий из многих выкриков, мата
и даже утробного рёва, да такой, что у проводника чуть не сорвалась с
поводка овчарка, вставая на задние лапы и истово, до хрипоты, лая.
Моментально дверь вагона была закрыта, и только сквозь щель едва просматривалось,
как лейтенант докладывал начальнику эшелона о случившемся.
Наконец, снова прибежали сержант и солдат, у которого в руках было старенькое
одеяло. Лейтенант разрешил открыть дверь. Накинув крючки на уголок, по
деревянной лесенке в вагон поднялись два солдата и сержант. Солдаты расстелили
на полу одеяло, и сержант приказал стоявшим поблизости зекам положить
тело умершего на одеяло.
Аксенов, Гриша Чёрный и еще двое зеков сняли труп с нар и завернули его
в одеяло, разложенное на полу. Сержант с вохровцами выпрыгнули из вагона,
убрали лестницу и приняли покойного, уложив его на снег, углами одеяла
прикрыв лицо.
Зеки из соседних вагонов, видимо, уловив что-то неприятное для начальства,
стали стучать по вагонным стенам и кричать:
- Воды, дайте воды!
- Хлеб наш зажали для своих собак и воды не даёте, суки грёбаные, не имеете
права!
В расторгуевском вагоне тоже многие зеки встали в полукольцо, невольно
прижав Валентина к дверной кромке, и стали требовать воды и положенный
по уставу обед. Особенно сильно возмущался, расстроенный смертью товарища,
Аксёнов и еще смело выступивший вперёд, то ли татарин, то ли башкир:
- За что вы нас скотом назвали, да ведь со скотом-то куда лучше обращаются.
В это время к вагону бесконвойные зеки поднесли ящик с пайками хлеба,
очередную ёмкость с селёдкой и деревянное ведро с водой.
Начальник эшелона приказал лейтенанту выдать в вагон только двадцать пять
паек, а этих, он указал на Аксёнова и башкира, перевести в «классный»
вагон. Лейтенант подошел к двери и, обращаясь к отмеченным зекам, скомандовал:
- Взять вещи и быстро из вагона.
Так же, как на фронте, те, кто первыми встали в атаку, и получили… не
пулю в грудь, но возможно что-то еще более худшее.
- Пока, мужики. На том свете обязательно свидимся. Видимо, не суждено
мне поковырять воркутинский уголёк…
Голос Аксёнова словно сломился, и он, пожав ближайшим зекам руки, выпрыгнул
из вагона. За ним последовал башкир, ничего уже не говоря. Не спеша, они
подошли к лежавшему трупу, остановились возле него и уже покорно стали
ждать своей участи. А зекам начали раздавать хлебные пайки с селёдкой.
Затем подали ведро с водой и две глиняные чашки для питья.
Как только подали воду, все, позабыв о хлебе, устроили очередь за водой,
сильно отдающей «антинакипином».
К Расторгуеву подсел Гриша:
- Каптёрщик сказал, что ночью еще двое дали дуба, наш-то уже третий.
Валентин выпрямил ноги и спросил:
- Зачем они нас кормят постоянно одной селедкой?
- Это решение не только начальника конвоя, свыше дано такое указание.
Начальнику выдали для нас селёдку, предназначенную на списание, вот он
и обязан нам её скормить полностью.. А покойник-то был неплохой мужик,
подполковник, после войны он стал председателем крупного колхоза. Я с
ним целый месяц на пересылке был, и с твоим «Князем», кстати, тоже. А
где ты с ним на воле «работал»?
- Я помог ему бежать из КПЗ в Георгиевской, где и сам был задержан.
- Ясно! То-то он нас всех насчет тебя особо предупредил. Ты же его тогда
от «вышки» спас, клеили там ему одну «мокруху».
За разговором они не заметили, как эшелон снова тронулся в путь, и за
стенами вагона зазвучал лишь стройный перестук колес, да изредка вагон
опять покачивало на стрелках.
Как же хотелось хавать Расторгуеву, но он переборол себя и до селёдки
не дотронулся, боясь очередных мучений. Лежал и думал, сам себя спрашивая,
за что его так обидела жизнь? За что?
Соседи по нарам тоже не спали, были слышны отдельные фразы по поводу смерти
Соловьёва и о том, куда же все-таки посадили тех двоих…
Утром
опять проверка на неизвестной станции и очередной пересчет зеков при помощи
деревянных молотков, иначе сержант, наверное, не умел и не хотел.
- Седьмой.
И удар по спине.
- Восьмой.
Снова удар, и так – до двадцати пяти.
- Начальник, а пайки будут? – спрашивали зеки хором, вернее, уже требовали,
сгрудившись в одной половине вагона, пока он с солдатом простукивали пол,
стены и крышу.
- На Печоре накормят, а я только могу сейчас ещё селёдку подсолить этим
вот молотком.
Забиравший обратно пустое ведро с мисками бесконвойник тихо передал, что
здешние двое окончательно «дают дуба» в одном и том же вымороженном вагоне
с мертвяками, которых решили везти до конечной остановки. Там же, кстати,
ещё и дрова для конвоя лежат.
Окончив осмотр, сержант с солдатом вышли из вагона и закрыли его, не дав
даже снега. А как хотелось пить, просто нестерпимо.
В вагоне было холодно, наверное, нулевая температура. На верхних нарах
более-менее терпимо, чуть, на полградуса теплее, чем внизу, а за стенами
вагона чувствовалось – мороз крепчал.
До чего же все мы беззащитны перед милостями природы; любые блага цивилизации
просто лёгкие пушинки, стоит только подуть мало-мальски холодному ветру!
И как бы ни был вынослив и терпелив русский человек, но превозмогать мороз
в летнем одеянии, как говорится, увольте!
На двадцать пять человек выдали всего-то три пары валенок те, кому они
достались, кстати, среди них был Гриша Чёрный, были явными везунчиками
и счастливчиками. Расторгуев сказал вслух, ни к кому не обращаясь конкретно:
- Сволочи, быстрее б везли.
Он слез на пол вагона и стал ходить из угла в угол. Толкотня, хождение
никак не согревали, и он залез снова на нары. Расстегнув верхние пуговицы
плаща, лёг, прижавшись к спине Наровчатова, сидевшего по указу от шестого
июня сорок седьмого года; и спрятав лицо в полы плаща, стал дышать вовнутрь.
Мысли о еде ушли на задний план, а появилось странное отупение, и только
одна мысль сверлила мозг: «Не отморозить бы ноги!»
Кто-то внизу матерился:
- Гады, фашисты, морят голодом, так и этого им мало; хотят привезти в
Воркуту одни законсервированные морозом трупы.
Чей-то старческий голос, немного заикаясь, вступил в диалог:
- Ничего, мужики, выдюжим; бывает и хуже; только не сгрузили бы нас обмороженными
прямо в сангородок!
Снова остановка, опять за стенами вагона стали слышны беготня, нетерпеливое
повизгивание собак. Что-то слишком часто эшелон стал останавливаться,
пропуская встречные поезда с углём, но вот как бы нехотя, скрипя, как
несмазанная телега, вагон снова дёрнулся; и весь эшелон опять стал ускорять
свой бег, всё дальше и дальше увозя зеков на север, в страну, где по местной
поговорке, девяносто девять плачут, а один смеётся.
Сколько еще ехали и где были остановки, стало, наконец, всё равно; день
слился с ночью; глаза привыкли к полутьме вагона; не хотелось ни шевелиться,
ни разговаривать.
Кто-то, посмотрев в дверную щель, заметил:
- По мосту катимся, река-то большая.
- Здесь одна большая река, Печора, - откликнулся Гриша, приподнимаясь
на нарах. - Интересно, повезут нас дальше на Воркуту или прямо здесь на
пересылке выгрузят?
Все зашевелились, заговорили, следя за перемещением эшелона через щели
в двери. Наконец, приблизились голоса снаружи, раздался звук раскручиваемой
проволоки, и резко откатилась в сторону дверь.
В образовавшийся проём хлынул режущий глаза свет от красноватого низко
висевшего над бараками солнца. Из множества торчащих печных труб вертикально
поднимался бело-серый дым и постепенно растворялся в безоблачном небе.
«Ура, жив курилка! Уф-ф, наконец-то приехали», - подумал Валентин и невольно
содрогнулся, внутренне сжался, то ли от морозного воздуха, то ли оттого,
что конвойный состав доволок не только живых, но и мёртвых; и он вполне
мог оказаться среди последних.
Что же ждёт его за новыми воротами, за бесконечными рядами колючей проволоки
и высоким дощатым забором? Удастся ли ему когда-нибудь покинуть этот мертвенный
край страданий и слёз, выйти уцелевшим по отбытии срока или все-таки,
изловчившись, убежать, обязательно убежать на благодатный юг, где никто
не будет кормить пересоленной ржавой селёдкой и куском зачерствевшего
хлеба, где будет вволю чистой воды и других обыденных лакомств, а главное
будет невероятная свобода существования, по-русски именуемая кратко и
точно: воля…
21
Последнюю
пару лет я не раз и не два вынужденно общался, в основном, по издательским
вопросам, с одним, мягко говоря, странноватым субъектом.
Был он в меру упитан и вполне среднего роста, обычно одет в простенькую
куртёшку черного, хотя и основательно выцветшего цвета; брюки на нем были
тоже из дешевой черной джинсовой ткани; а черные обшарпанные ботинки явно
армейского образца были аккуратно зашнурованы и завязаны еще на раз вокруг
ног, чтобы не слететь во время возможного экстренного отступления.
Голова, заросшая буйной шевелюрой с рыжеватым отливом, кажется, никогда
не знавала никакого другого убора помимо выцветшей черноватой бейсболки,
которая порою водружалась задом наперед.
Лицом он обладал вполне бесцветным: низкий лоб кроманьонца; глубоко вбитые
и узко посаженые глаза неопределенного отлива; грубо вылепленный нос,
сбитый в левую сторону в давнишние отроческие времена рукой очевидно более
сильного соперника; вагинально растопыренные губы, своей несмыкаемостью
обнаруживавшие неровные зубы, основательно изъеденные кариесом и частично
подлатанные коронками из нержавейки. Почти постоянная кривая усмешка,
может быть, добавила бы ему некоторой внутренней уверенности, если бы
не сдвинутый тоже в сторону подбородок и оттопыренные уши, напоминавшие
хорошо проваренные пельмени.
Однажды я случайно оказался у него дома, завезенный одной активной брюнеткой,
с которой данный субъект (по его словам) крутил страстный роман; впрочем,
квартиру не обошел и не запомнил, будучи принятым, видимо, по-свойски,
на кухне, обстановку которой относительно подробно запомнил.
Стены кухни тоже были искривлены, совершенно в пандан лицу хозяина, крашены
масляной краской в казенный насыщенно синий цвет и лишь небольшие панели
на уровне выше человеческого роста являли меловую поверхность с буроватым
оттенком.
Обстановка была самая заурядная: типовая газовая плита, старый плохонький
холодильник, отечественная мойка-нержавейка и крепко сколоченный стол
из «Ikea», заваленный кипами газет.
«Московский литератор», «Российский писатель», «Литературная газета» и
«Литературная Россия» были основательно размочалены самым пристальным
изучением опубликованных в них текстов, оттуда было немало почерпнуто
цитат, эпиграфов и серьезнейших сведений, столь необходимых в полнокровном
творчестве.
Кроме того, в плетеной корзине покоилась достаточно объемная рукопись,
вернее, выведенные на принтере стандартные бумажные листы, на первом из
которых бросалось набранное крупными литерами претенциозное название опуса
«Черный князь».
Познакомить дорогих гостей с этим недавно законченным произведением, скорее
всего и вознамерился господин сочинитель, но прежде пришлось выставить
на свободное место в самом центре столешницы какое-никакое угощение.
Перед тем, как войти в квартиру, мы тоже втроём зашли в расположенный
неподалеку магазин и затарились водкой, колбасой, хлебом и даже банкой
черных маслин. Тратились я и хозяин, с дамы было достаточно доставить
нас на своей уже изрядно потрепанной иномарке в довольно глухое местечко
нашей дорогой столицы.
Я купил 0,7-литровую бутылку «Старки» и почти килограммовый брусок полукопченой
колбаски, а господин сочинитель разорился на «Парламент», отбеленный молоком,
и все остальное; то есть буханку «Бородинского», нарезной «белый» батон,
изрядный кусман вареной колбасы, кажется, «Любительской», уже помянутые
маслины и десяток «клинских» сосисок.
Помидоры и огурцы имелись в наличии дома.
Энергичная брюнетка, время от времени подвывая нам собственные «рукодельные»
вирши, быстро спроворила овощной салат, сдобрив его растительным маслом.
Примерно через час после начала трапезы, когда все мы уже изрядно приняли
на грудь и хорошо закусили, господин сочинитель приступил к заранее намеченной
голосовой экзекуции.
Он поднялся над столом, выудил экземпляр рукописи из корзинки и, привычно
сгруппировавшись, снова сел на хозяйскую табуретку, примериваясь к единоборству
с бумажной грудой.
Искривленные стены кухни тоже вроде подобрались и поудобней склонились
над столом, надвигая на собравшихся «заединщиков» основательного размера
бейсболку давно неосвежавшегося потолка.
Стоваттовая лампочка болталась на голом, свитом из двух проводов шнуре,
не удостоенная абажура или плафона. Тюлевая занавеска на еле различимом
окне была кое-где прожжена неосторожными сигаретами прежних посетителей.
Хозяин остойчиво вколотил свои локти в столешницу, предварительно засучив
рукава застиранной джинсовки, и достаточно высокомерно поглядывал на своих
будущих слушателей, которые уже выпили целое море алкоголя и съели, по
крайней мере, самую аппетитную часть морского побережья.
Он горделиво похлопал ладонью титульный лист рукописи и, аккуратно отщипнув
его от всей писчебумажной массы, положил на столешницу рядом, продолжая
настраиваться на мощный спурт.
Алкоголь, как водится, придал ему необходимую энергию, возможно, и дежурное
вдохновение ускорило пульс и подняло кровяное давление.
Плохо выбритые щеки нетерпеливого автора и его натренированные губы затряслись
в истероидной судороге, а грудь исторгла странный и жуткий кашель, который
потом так никогда и не прекращался, разве что иногда на пару минут.
И хотя до нашего приезда в Москве стояла прекрасная солнечная погода,
не было ни малейшего ветерка и даже намёка на возможные осадки, мне лично
сразу же показалось, что на улице воцарилась глухая осень, ветер стал
вырываться из уличной воронки, словно из аэродинамической трубы, и сам
непрекращающийся свист его и зубовный скрежет немедленно напомнили испуганным
домоседам о всевозможных цунами и ураганах, окончательно сминающих даже
бессмертные души.
Сочинитель поправил расстегнутый ворот рубашки и в редкие перерывы между
приступами кашля стал зачитывать свой романный текст, словно агитлистовку
или воззвание.
Его короткая шея еще более втянулась в грудную клетку, а волосы половою
щеткой свалились набок, и, казалось, вот-вот начистят приспустившийся
потолок до паркетного блеска. То и дело он растягивал губы в беззащитной,
хотя и зловещей ухмылке, подобно только что снятому с крючка карасю или
голавлю.
Креветочно-покраснелые глаза его проваливались все глубже и глубже, чтобы,
словно в бинокль высмотреть со дна колодца иссохшей души так необходимые
любителям изящного нерукотворные звезды.
С каждой очередной фразой он (мне почудилось) все острее понимал свое
поражение в битве за писательский урожай; фальшив был замысел, фальшив
был язык, фальшивы были характеры действующих лиц, главным из которых
бесспорно был лишь слегка переиначенный облик самого господина сочинителя.
Именно он на протяжении начальных сорока страниц трясся в чумной обывательской
панике от жалящих сознание резких трелей допотопного дверного звонка,
понапрасну искал по всей квартире тщедушного сиамского котенка Нерона
и, наконец, чудила, допёр, что все его мужское существо (в том числе и
причинное естество) оборотилось в съежившуюся дрожащую тварь неопределенного
рода-племени; и все только оттого, что на сорок второй странице едва слышимым
шорохом окрасилась нормальная пополуночная могильная немь.
Тут мешавший поначалу кашель вдруг стал его добровольным помощником и
даже защитником, ибо, зайдясь в особо изощренном пароксизме, замешкавшийся
было чтец, наконец-то, махнул рукой и предложил выпить за всё прекрасное,
за то, что объединяет сегодня столь даровитых и продвинутых деятелей искусства,
и особенно за черноглазую и черноволосую Полину, умеющую не только пламенно
рифмовничать о необыкновенной любви, но и самой любить поразительно необыкновенно,
даром, что она – мать уже шестерых детей, младшенькая из которых всего
семи месяцев от роду и, дай Бог, тоже скоро станет выдающейся поэтессой
и прехорошенькой женщиной.
Произнося торжественные и исполненные особой тщательности слова подоспевшего
к обнародованию тоста, он не мог не отметить другие копошащиеся под мозговой
оболочкой фразы о бесчисленном количестве особей женского рода, которых
он эпохально употребил на пространствах своих неоднократно тиражированных
книг.
Дескать, когда какая-нибудь гулливерка или же лилипуточка в очередной
раз материлизовывалась из инфернального небытия, он не только чувствовал
сладострастную резь в паху, которая возникла еще в детстве после ловкого
удара не давшей ни за что сучки, но и полноправно воспарял в эмпирические
высоты, обещавшие долгожданную надежду на коллегиальное, пусть и заочное
общение с Чеховым и Чейзом, Шмелевым и Шериданом, Мазохом и Малларме,
чай, тоже не лаптем он сам щи хлебал, и читывать успевал промеж курьерских
развозок и сторожевых дремот.
Даром, что он, удачливый, словно аргонавт, нежно выписывал из газет, журналов
и даже новейших арго-словарей полноценно звучащие идиомы, всякие там словечки
навроде глисты или кизды, чикалки или клитора, а то и вовсе невообразимое
скуроедство, чтобы потом сеять и сеять разумное, доброе, вечное в взбуробленные
пажити отечественной словесности в надежде если не на дуболомного Скукера,
то хотя бы на приветственный шумок сотрапезников в излюбленном подвальчике
ЦДЛ.
И (думал он) чего только пялит свои заочковые буркалы новоявленный журналюга,
зачем-то примазавшийся к их славной парочке, впрочем, отчасти искупивший
нахальство гостевым подношением и того гляди могущий пригодиться для положительной
рецензухи в еженедельной газете, где плодотворно сотрудничает, на выходящий
на днях его новый роман «Выбзднутые бездной».
Нет, никогда не согласится он, что только вселенское отчаяние и отречение
от мирового признания суждено ему мысленно обсасывать в бессонные ночи
и, забываясь тревожным сном перед самым рассветом, молить всемогущую деву
Марию о ниспослании усиления унаследованного от матушки дара запечатлевать
окружающие мерзопакости жизни.
Сколько долго тянущихся лет ушло на то, чтобы издательские чиновники всех
мастей наконец-то стали почтительно приветствовать его на пороге своих
кабинетов и порой, не читая, направлять его тексты в набор и далее, в
веси и пажити отечества, дабы воссияли они аки негаснущее светило над
безбрежными просторами.
Он уже давно не задумывается над тем, есть ли у него талант или нет, чепуха
это всё; а главное – неимоверное честолюбие и еженощное прилежание, чтобы
ни одно мгновение по возможности не свободно было от этих вериг настоящего
литератора.
Он уже даже устал и словно бы надломился и треснул от постоянно нарастающей
известности. Когда он открывал файл на свое имя в Интернете и узнавал,
что число статей опять увеличилось на несколько десятков, себялюбие его
только попискивало, как крысенок, протискивающийся через узкий лаз, и
повторяло, что дай срок и дрожащая тварь станет больше, чем все окружающие
знакомцы, больше самого Наполеона и чем черт не шутит больше даже Достоевского,
чьим учеником и наследником он обожал саморекомендоваться.
Он посмотрел на свои руки, знавшие когда-то тяжесть кайла и бура, отполированную
гладкость лопатного черенка и таковую же – тракторного руля, а сегодня
неуклюже танцующие на клавишах компьютера, и ужаснулся, насколько они
постарели и скукожились от обуревающего его сверхзнания.
Глаза его полыхнули огнем застарелой ненависти и ревности к сытым байбакам
и маменькиным сынкам, поначалу опередивших его в погоне за национальной
славой.
Только где они и где он? Правдами и неправдами, тонкой лестью и грубым
подхалимажем добился он того, что статьи о нем появились за последний
только год в нескольких увесистых энциклопедиях, а уж газет и газетенок
поистине было не счесть. Что ж, он действительно имеет на это полное право,
и в этом, конечно же, нет ничего недостойного и тем паче смешного.
Только все равно почему-то глубоко внутри что-то щемит и попискивает,
намекая, что, не дай Господи, качнется под ногами пол или мостовая и всё
придет опять на круги своя; и будет он снова неузнаваемо входить, а вернее
вползать и втираться в служебные кабинеты, да вовсе не высокого ранга
чинуш, а профессиональных третьесортных отказчиков.
И все его пресловутые метафизические контакты и поползновения, увы и ах,
отзовутся все той же нескончаемой болью в паху или того чище – острым
ущемлением геморроидального узла в ближайшей по функционированию области.
Как же тяжело ходить неузнанному мыслителю рядом с узаконенными властителями
человеческих душ и постоянно ощущать двусмысленность собственного существованья!
То его в базарной толчее за бездомного примут, то, очевидно сочтя банальным
пидорасом, начинают прощупывать чисто физически, то вообще сумасшедшим
объявят…
Ситуации вполне типические для нашего давшего кругаля и оторопело шмякнувшегося
в дурно пахнущую капиталистическую лужу общества.
Сто лет тому назад увенчанный многими литературными наградами другой зарубежный,
сумрачный германский гений, как оказалось, немало размышлял на ту же нестареющую
десятилетиями тему и лихо набросал портрет своего соотечественника и поклонника
Канта примерно теми же штрихами.
Это ли не надежное свидетельство и его грядущего бессмертия и величия?
А уж случайный безликий свидетель его сегодняшнего кутежа с несравненной
Полиной вряд ли сподобится лучезарной точности при попытке запечатлеть
звездные мгновения его судьбы.
Ни один человек никогда не мог понять ни его озарений, ни его предназначения,
и всеобъемлемости его цели. Что ж, он потерпит, и он не в претензии: никто
не может превзойти его и в этом. Кто ни во что не умеет вкладывать свою
волю, вынужден вкладывать в то же самое смысл; он свято верит, что воля
и без того уже имеется.
Его покойная страдалица-супруга, исправно тащившая его на своих плечах
(пусть и виртуально) полжизни, да так и сыгравшая в ящик после непродолжительной
страшной болезни, от которой он и сейчас готов пятиться со словами «Чур-чура…»,
тоже пыталась, словно Анна Григорьевна Сниткина, перебеливать его черновики,
но скоро поняла, что её удел – своевременные стирка, глажка и приготовления
земных яств, до которых муж её был немалый охотник, равно как и до известных
мужских шалостей, чтобы со знанием дела описывать их потом неоднократно,
внося в чернушный колорит произведения известный оживляж и даже веселость.
После того, как она соотнесла некоторые сцены охмурения различных прелестниц
главным героем очередной повестухи с ближайшим кругом общения своего супруга,
она решилась на энергичный разговор, который не привел ни к чему хорошему.
На первый раз дело окончилось разорванной рубашкой, на второй – расцарапанным
лицом, далее пришлось ограничиться словесными выводами, с которыми был
внутренне согласен и сам господин сочинитель.
Да, он – натуральный эгоист и законченный подлец, и, чего, собственно,
стесняться; такие ребята не только всегда вполне типичны для своего времени,
но и вообще на известные наслаждения законное право имеют. Главное – во
время и в полном объеме платить налоги, поддерживая общественных кураторов
материально.
Возможно только тоже давно покойная матушка, которая сама пописывала помимо
многочисленных научных статей и разного рода лирику, смогла бы понять
страдания своего суперталантливого сыночка и его тайное упоение честолюбивой
любовью, замешанной, прежде всего, на бескорыстном (гонорар и возможные
премии явно не счёт!) служении людям, современникам, обществу, но она
попросту не дожила до первых серьезных его публикаций, а тем более до
выхоженных и выпрошенных героем оценочных статей в энциклопедиях и газетах.
Все-таки отлично, что удалось дожить до нынешней свободы… Социальной свободы,
в первую очередь, потому что интеллектуальная свобода читать и самовыражаться
через слова и понятия была у него всегда.
Жаль, конечно, что сегодня чрезвычайно сузился социальный пакет и будущая
пенсия обещает быть крайне низкой. Ну да до этого он что-нибудь придумает,
может, к реальной власти прорвется, членом правления банка станет или
секретарем союза писателей изберётся, а то и очередной мудрый правитель
опомнится и сызнова дарует сопутствующие блага и радости агитпропа.
Есть и другая сладкая возможность приподняться – выгодно жениться. Несмотря
на приближающееся пятидесятилетие, на него не только старые кошёлки и
уличные кошечки засматриваются, но и аппетитные светские дамы, имеющие
денежных мужей; а уж от подтянутых, на все готовых вдов вообще нет отбоя.
Вот и сейчас две брюнетки сражаются за его внимание: чрезвычайно похожая
на оперную Кармен с упаковки мыла коренная москвичка Полина (эх, не было
бы у нее столько детей, хотя и старшенькая, и средненькая очень даже ничего
и тоже ему симпатизируют) и хватко-упёртая, с весьма высокими и надежными
связями Алина Бешенковская, пусть провинциалка, но за возможную дарованную
им через брак прописку способная горы своротить и для его профессионального
успеха.
Он стоял, качаясь над письменным столом, по обыкновению алея набрякшими
щёками, шлепая рычагами мясистых губ, сдерживая рвущийся из груди лающий
кашель, желая доказать не только самому себе (о, он был по обыкновению
уверен в неизбежной победе!), но и этим ничего не смыслящим в искусстве
балбесам, жирному очкарику, отличному от него только количеством прочитанных
книг, и карменистой тёлке, которая нынче держит дистанцию, очевидно не
желая открыто демонстрировать их близкие отношения, ну и дура, конечно,
ибо он не только еще бесконечно молод, но его яростная потенция, безусловно,
превзойдет таковую его одногодков-сочинителей; и внутреннее метаморфофизическое
торжество вскоре станет повсеместно известным; и из рядового пирата духа
он превратится в незаурядного предводителя самой большой литературной
шайки, которая будет благородно именоваться организацией или союзом.
Ничего не изменилось со времён советской литературы, остался в силе тот
же долгий многолетний путь продвижения со щепочки на щепочку, со ступеньки
на ступеньку, взаимная поддержка не только литературная, но и евтушенковско-есинско-щупловская,
этот размеренный черепаший ход, во время которого уцелевшие черепахи учатся
верить, что никаких других путей в литературу нет и быть не может.
И что с того, что на его вздувшуюся от спазмов шею, словно на настоящий
бочонок, наворотили до десятка аккуратно проклепанных ободов, дабы стальной
самосжимающийся ошейник напоминал о тщете всего земного, перекрывая живительный
кислород и превращая его подобно воде в твердый материал наподобие льда.
Оставалось, во что бы то ни стало выжить и с репортерской скрупулезностью
записать ощущения пострадавших органов, особливо выделив отбитость причинного
места и постоянную самодезинфекцию благородно-целебной уриной, каковые
собственно и привели пытливого пацана к настойчивой разработке фундаментальных
проблем, среди которых сущность энергии, времени и пространства.
Он истово верил, что в N-измерении ждут-пождут его верная голубка-страдалица-жена
и многомудрая добрейшая мамочка, и сейчас неясным пока способом охраняющие
его от бесчисленных городских неурядиц и несчастных случаев. Поэтому он
задержался на этом свете, и еще не раз придет сюда, несмотря на всю безрадостность
земного существования.
Губы его мечтательно округлились, словно он хотел поцеловать и ту, и другую
дорогую женщину непременно каждую в лоб и висок, но рукопись настоятельно
требовала окончательного озвучивания; и, старательно оттягивая взрывы
судорожного кашля, он дотянул чтение до конца, иногда пропуская наиболее
отвлеченные философские рассуждения.
Как бы то ни было, но его замечательное произведение все-таки вышло в
свет, словно Афродита Анадиомена из пены морской, тем самым всецело оправдывая
его тленное существование и аннигилируя (профанируя) обывательские инстинкты
его, увы, пока немногочисленных слушателей.
Ну да у Магомета было поначалу столько же последователей, а сейчас ислам
цветет и побеждает.
Гости же, вконец измученные неожиданным коктейлем из хозяйского кашля
и декламации, старательно допив и доев находящееся на столе, выбрались
далеко за полночь из квартиры невероятно талантливого коллеги, трогательно
помяв на прощание блохастого Нерона, и уже лихо мчались на помятой иномарке,
рискуя вскоре оказаться в придорожном кювете или того хуже, превысив скорость,
влететь в машину на встречной полосе, затем переворачиваясь и пылая, чтобы
опять воскреснуть исполненным каждый на свой лад горчащей зависти, горделивого
презрения и дилетантского блаженства.
22
В
Воркутинском лагере прибывших зеков ожидала та же процедура, что и при
погрузке, только без тщательного обыска. Внутри, за воротами зоны их встретили
крепко сбитые парни, многие в белых и чёрных меховых полушубках, сверлившие
новеньких откровенно злыми взглядами.
«Блатари», - шепнул Валентину стоявший с ним рядом доходяга. Расторгуев
подумал: «Такова школа жизни: то, что сразу не убивает, постепенно делает
сильнее».
Когда вызвали Александра, то половина встречавших лагерников подошла ближе
к воротам. Не успел он зайти в зону, как его мгновенно обступили «законники»,
приятельски с ним здороваясь. Кто-то взял из его рук сумку, но он сразу
не ушёл в барак, а, отыскав глазами в колонне Расторгуева, подозвал одного
из встречавших и, показав на Валентина, что-то ему сказал.
«Князь» и среди этих крепких парней не терялся, он был на полголовы выше
любого самого высокого, а в плечах ему вообще не было равных. Русский
богатырь, да и только!
Пришла и очередь Расторгуева брать в руки рюкзак и отвечать на привычные
вопросы с заученными, уже от зубов отскакивало, ответами: фамилия, имя,
отчество, статья, срок...
Вслед за резкой командой: пошёл! – он переступил невидимую черту, отделявшую
заключенных от внешнего мира не только колючей проволокой, но и стеной
недоверия, а порой и стеной взаимной ненависти.
В барачную секцию, куда поместили группу из расторгуевского вагона, пришёл
губастенький паренёк лет восемнадцати и позвал Валентина в другой барак,
захватив, естественно, и вещи Александра.
Прежде, чем уйти, Анвар, так он назвался, нашёл дневального и наказал:
будут спрашивать Расторгуева, мало ли что, пусть ищут в шестом бараке,
а к проверке он вернётся. В шестом бараке, как оказалось, жила «обслуга»,
секция отапливалась двумя печами, и в ней было гораздо теплей и чище.
Александр попросил одного зека, лежавшего около печи на нарах, освободить
для Валентина место, наказав ему не беспокоить новенького, пока он не
уйдёт на этап, и слова «Князя» были восприняты как непреклонный закон.
Три ночи спал Расторгуев рядом с «чечкой», отогреваясь за эшелонную холодрыгу.
На четвёртый день, набрав очередную партию по сроку и статьям, зеков погрузили
в тот же треклятый эшелон, выдав паёк аж на двое суток.
Александр остался на пересылке, но он отказал Валентину почти новую телогрейку
под плащ и свитер с шерстяными носками, а также буханку хлеба, с полкило
сала и две головки чесноку, сопроводив дары прощальным наказом:
- Надеюсь, это тебе пригодится. И вот что еще, будут на новом месте интересоваться
связями, скажи, что ты шёл «по делу» со мной. Мало ли что, но тебя после
этого сообщения ни в одном лагере не тронут. Усёк, Валёк? Ну, будь здоров
и не кашляй.
Думал ли Валентин, что увидит его вновь только перед своим освобождением,
конечно же, нет.
За Интой из эшелона стали почти на каждой станции производить отсев зеков,
обреченных на выживание в совершенно непривычных условиях. Километрах
в пятидесяти от Воркуты разгрузили полностью и расторгуевский вагон. Официально
эта станция называлась «Песец», но зеки тут же переиначили название на
более неприличное.
Станция – слишком громкое наименование, просто около железнодорожной колеи
стоял один-разъединственный домик. Лагерь находился в стороне – за высоченным
дощатым забором с вышками, а кругом, сколько охватывает взгляд, простиралась
белая тундра.
Сразу же за вахтой зеков распределили по бригадам, и нарядчик указал каждому
место проживания в том или ином бараке; бригадиры были в это время со
своими бригадами на работе.
И всё, началась совсем иная жизнь: с рассвета до темна зеков ожидал один
тяжелый изнуряющий труд, за пайку хлеба от полкило до килограмма, в зависимости
от того, сколько процентов выработки соизволит поставить бригадир.
В
достаточно глубоком карьере по руслу бывшей реки вдоль берега вручную
грузили гравий. Бригадир сказал коротко, но метко: «Вот вам, братцы, норма
– на двоих одна платформа, подыхайте, не вздыхайте, лучше с верхом нагружайте».
Местное творчество, так сказать, столичных грамотеев.
На самом деле за день нужно было вдвоём нагрузить две платформы, а придёт
третья «вертушка» и не будет смены, то придётся и следующую ночь, а то
и третью грузить и грузить. Лопата так навыкручивает за день руки, что
утром ложку еле держишь. И снова мокрым и замученным поздним вечером едва
добредаешь в зону, и там, похлебав пустоватой баланды, валишься на жёсткие
нары, чтобы в шесть утра быстро среагировать на команду «Подъём!», на
морозном пронизывающем ветру отстоять развод и опять тянуть мучительную
лямку рабского труда…
Через три месяца Расторгуев сам себя не узнал, случайно увидев в зеркале
у бригадира, когда тот брился: осунувшийся, с провалившимися глазами,
с шелушащейся кожей.
Три месяца непосильной работы, разногласия с бригадиром, бывшим полицаем
с Украины, типичным хохлом, наглым и вызывающе подлым, чуть не привели
к нервному срыву. Но первым отказал желудок, потом как следствие добавилось
истощение, снова пошла кровь носом; и Валентина отправили в местную больничку.
Ему вдруг показалось, что всё это с ним уже происходило в прежней жизни:
и разговорчивый старик на соседней койке, по мере сил помогший советами
и рассказами о здешних порядках, тоже умерший к вечеру от страшной опухоли
колена, саркомы; и суетливо домогавшиеся его женщины, медсестра и санитарка,
по очереди утаскивающие его в процедурный кабинет, мгновенно скидывающие
халаты, а то и вовсе их не скидывающие; так как любовная искра не высекалась,
они применяли испытанное средство, минет, радостно заглатывая даже небольшое
количество слизи. Как же, витамины с какими-то необыкновенными микроэлементами!
Они пытались окончательно приохотить «свеженького» новобранца к куннилингусу,
заставляя Валентина пропахивать языком свои страшнейшие заросшие вечномерзлотным
мхом ущелья, в случае отказа угрожая немедленной выпиской.
Свою благодарность они выражали не только тем, что обцеловывали каждый
клочок его кожи, вылизывали каждый соленый от пота сантиметр, но и угощали
разведённым спиртиком, крепчайшим «чифирком» с сахаром, и Валентин исцелился
уже за неделю, каждый Божий койко-день благословляя досточтимое койко-место.
Умершего от саркомы старика-зека похоронили в традиционной печорской могиле,
выкопали что-то около метра глубиной ямку в промёрзшем грунте, не столько
выкопали, сколько выдолбили, при помощи лома и кирки. Привезли тело на
лошадке, опустили безо всякого гроба, только завернув в простыню, насыпали
небольшой холмик, и к доске, которая установлена вместо креста, прибили
фанерку с надписью «химическим» карандашом.
Были устроены скромные поминки, на которые пришел Анвар из хирургического
отделения, ему прооперировали аппендицит, и поучаствовали еще два больничных
страдальца.
Анвар рассказал, что на прошлой неделе помер от гангрены его сосед по
нарам, молдаванин. Обе ноги были обморожены; его конвой прошлой зимой
у «запретки» в снег посадил за отказ от работы. Он до вечера посидел и
готово; так что, Валюша, не спеши в лагерь с сангородка, здесь лишний
день равен месяцу жизни. Меня, сказал он обречённо, уже завтра выписывают
и отправляют вахтовой вертушкой к восемнадцатой шахте.
Уже много позже, перед своим освобождением Расторгуев узнал, что Анвар
сумел пристроиться на шахте старшим рабочим при кухне, и тем спас свою
жизнь.
Итак, через неделю выписали и Расторгуева. Породнившиеся с ним через глубокое
половое чувство женщины нашли очередной свежий объект вожделения, голубоглазого
грузина, с которым, видимо, сумели испытать новые ощущения, мгновенно
вытеснившие из их мыслей вологодского скромника.
А он ещё раз утвердился в заключении (почти шаламовский каламбур: в заключении
в заключении), что чтение даже позавчерашней газеты больше обогащает мужчину,
нежели познание очередного женского тела, да ещё таких дилетанток, не
проходивших курса венских, не говоря уже о парижских, борделей.
Валентина направили опять на карьерную колонну, только уже на Мульдинском
кольце. Вместе с ним с барачной секции перевели на семнадцатую шахту еще
шестнадцать человек, погрузив утром в теплушку, курсирующую с вахтовым
поездом между Хановеем и Халмерью.
Те же бараки, сплошные нары и буфер от железнодорожного вагона, висящий
у вахты, звон которого созывал зеков на проверку и на работу. Здесь в
основном ждала та же тяжелоподъёмная работа: грузить песок тачками на
платформы, а норма была точно такая же – на двоих одна платформа, но за
смену нужно было выдать как минимум две полные платформы, иначе в меню
оставались лишь щи и пюре из турнепса.
Летом
сорок девятого года его бригада работала за южным семафором на одерновке
кюветов, это такие узкие канавы вдоль полотна железной дороги. Как и положено,
зеки были расставлены попарно, разнарядка была по три метра на человека.
Только Расторгуев с новым своим напарником Анатолием Королёвым стали нарезать
дёрн, как вдруг Толя толкнул Валентина в бок:
- Смотри, сержант зачем-то бежит по шпалам от станции. Что-то там не бело.
Видишь, и автомат блестит, ещё в смазке.
Подбежав к старшему конвоя, сержант что-то ему сообщил, и тут же воспоследовала
команда:
- Собрать инструмент и быстро всем построиться.
Проверив численность, зеков бегом погнали в лагерь. Все сразу поняли,
что случилось что-то серьёзное, но что?
Бежали и гадали… Королёв, жалея напарника, взял у Расторгуева кувалду,
которой он забивал колышки, крепя дёрн, и прохрипел:
- Скорее всего, групповой побег. Смотри, на всех четырёх вышках суетится
охрана, и пулемёты в полной боевой готовности.
В зоне узнали, что на восемнадцатой шахте каторжане подняли восстание.
Во время утреннего развода зеки под руководством бывшего пдполковника-фронтовика
скрутили охрану, убив несколько человек; вооружились, и группой в пятьдесят
человек ушли в сторону Уральских гор, хорошо видневшихся на горизонте.
Ушли только добровольцы, а остальные, разграбив склады, стали покорно
ждать своей участи. Бежать, в общем-то, было некуда; кругом тундра, и
всего одна дорога на юг через Печору, до которой каждый эшелон с углём
систематически проверяли на крупных станциях вохровцы с собаками, а солдаты
к тому же протыкали уголь в каждом вагоне металлическими прутьями на два
метра вглубь.
Три дня мирные зеки безвыходно находились в жилой зоне и смотрели на «кукурузников»,
летающих над тундрой в поисках беглецов. А побеги между тем продолжались,
был побег и из расторгуевского лагеря.
Не выдержал издевательств парень, лет двадцати восьми. Он умудрился примоститься
под вагоном, не побоявшись упасть под колёса. Поймали его уже перед Печорой.
После этого побега, кстати, зекам запретили на станции брать уголь с вагонов,
и только с промзоны они могли принести по куску угля в барак для его отопления
зимой.
В назидание всем обитателям узилища беглеца сначала привезли назад, в
лагерь, и вечером, когда бригады возвращались с дневного задания, им приходилось
строем обязательно проходить мимо него, сидевшего связанным на скамейке
возле проходной, с повешенной на груди фанеркой с надписью: «Бежал геройски
от восьми лет, получит двенадцать».
Наверное, лагерное начальство переняло подобный опыт у фашистов, тем самым,
пытаясь отучить остальных от бессмысленных побегов, но в расторгуевском
лагере многие зеки все равно неоднократно были в бегах. Больше несчастного
беглеца никто не видел; шептались, что он был отправлен на урановый рудник.
Кстати, работающих на шахтах каторжан кормили куда сытнее, и они часто
за полбуханки хлеба приносили в лагерь письма, а зеки уже, минуя спецчасть,
отправляли их по указанному адресу. Каторжанам разрешалось получить только
одно письмо в три месяца, и многие из них возможно даже позабыли от неупотребления
собственные фамилии, привыкнув в разговорах между собой к присвоенным
кличкам. Вообще у начальственного состава с зеками разговор был короткий:
заключенный номер такой-то, для чего у зеков были нашиты номера на шапке,
на спине телогрейки, на правом колене брюк, а у женщин – на юбке. Каторжанок
было немного, и в основном провинившиеся либо за предательство во время
войны, либо за любовную связь с немцами.
Каждый день работы отнимал у зеков почти все силы, которые таяли точно
снег под апрельским солнцем. В конце февраля пятидесятого года бригаду
Валентина в воскресенье подняли на расчистку дороги из-за сильной пурги.
Они пошли, как в атаку, плотным строем; двое обязательно в середине колеи
и двое - по краям.
Перед выемкой, где стояла полузанесенная угольная кольцовка с паровозом,
на высокой насыпи промеж двух сопок ветер дул с такой неистовой силой,
что Валентина свалило с ног и сдуло с насыпи как осенний лист. Следом
за ним упал и Борис Федулов.
- Ты что, специально? – спросил у него Валентин.
- Нет, я почувствовал, как ты оторвался от моей левой руки и пропал. Тут
я понял, что тебя просто сдуло ветром под насыпь. Конвой не заметил, да
и где в такую пургу разглядишь, если видно только спину второго впереди
идущего. Сейчас они пройдут, и мы поднимемся на насыпь и, пригнувшись,
против ветра пойдём обратно в зону, иначе здесь замёрзнем. А тебя, я слышал,
опять в сангородок отправляют, в понедельник. Соскучились там, видать.
Давай-ка выбираться наверх.
И он первым, проваливаясь в снегу по пояс, стал подниматься вверх по насыпи.
Валентин совершенно самостоятельно, где на коленях, где ползком, по его
следам тоже стал подниматься, стараясь не отставать.
Уцепившись руками за выступающий из-под снега рельс, отдышался немного
и затем, согнувшись, прячась за Бориса от по-прежнему валившего с ног
ветра, упираясь для верности фанерной лопатой в снег, он потянулся в сторону
лагеря.
Поставив лопаты у инструменталки, оба зека подошли к вахте, и Борис объяснил
причину их возврата. Как раз перед их приходом там уже произошла разборка
на эту же животрепещущую тему, и начальник лагеря, как оказалось, крайне
возмущённый недопустимой самодеятельностью, уже дал нагоняй дежурному
за отправку бригад в такую смертоносную пургу.
Не держи Валентина под руку Борис, не бывать бы ему больше в таком желанном
тепле барака; и нашли бы его возможно через два-три дня в снежном сугробе
замерзшим, как двоих несчастных из шестой бригады, не сумевших отыскать
дорогу к зоне.
Полдня через сутки после пурги их искали тоже промеж этих сопок солдаты
на лыжах, и только благодаря собаке нашли два хладных трупа, одного -
возле замёрзшего ручья, а второго – метрах в пятидесяти от мостика через
ручей, на насыпи, почти полностью заметенного снегом, из-под которого
торчал только один левый валенок.
По всей вероятности бедолаг тоже снесло с насыпи ветром. Там всегда ветер,
зажатый с двух сторон сопками, дул особенно сильно. Тела их захоронили
неподалеку от лагеря в примитивных гробах из неструганых досок, присыпав
землей, перемешанной со снегом, и поставив самодельный крест из также
необструганных брусков, идущих для изготовления тачек.
Из-за такого лагерного ЧП отправку больных в сангородок задержали, назначив
им повторную комиссию.
Как только Расторгуев зашёл, раздетый по пояс, в кабинет лагерного врача,
его даже не попросили подойти ближе к столу. Видимо, уже один только вид
его лица и выступающих через посиневшую кожу рёбер, сказал о многом; и
один из офицеров спросил только уже привычное: фамилия, статья, срок.
И осмотр был закончен, можете одеваться. И вот Валентин опять попал на
поправку в сангородок, выжатый как губка, просто кожаный мешок с костями.
Бывшие его медицинские подружки были заняты более мощными пациентами,
но неожиданно им заинтересовалась лагерный врач Куриц Сара Лазаревна.
Внешне неказистая, с многочисленными бородавками на лице, маленького роста
и сухонькая, она вначале долго приглядывалась к истощённому зеку. Её сперва
охватило профессиональное любопытство, можно ли вернуть такому ходячему
скелету человеческий облик; тем более что в больничном арсенале было не
так много препаратов. Однако капельные инъекции глюкозы с витаминными
добавками, покой и относительно усиленное питание сделали своё дело; уже
через десять дней кожа его перестала висеть кожаными складками, в глазах
появился огонёк, и на очередном осмотре в кабинете врача, докторша не
менее беззастенчиво, чем её подчинённые, взяла инициативу в свои руки.
Валентин был по-человечески благодарен докторше за её внимание, но внешний
вид какое-то время отталкивал его. Он закрывал глаза, пытаясь представить
Раису из КПЗ или какую-нибудь красотку с обложки игральных карт, увиденных
на канадском транспорте; дело никак не шло. Любовный разряд не проскакивал.
Но ласковые женские губы Сары Лазаревны всё-таки совершили чудо, и две
недели Расторгуев отрабатывал барщину на сухоньком, поросшем вполне мужским
волосом пастбище престарелой чаровницы.
Он тоже научился в свою очередь брать губами её жесткий безмолочный мешочек
и пытался высосать из него квинтэссенцию человеческой благодати.
Однажды в пароксизме страсти докторша сильно и больно впилась ему в шею,
так что потекла кровь, и серповидный шрам долгие годы спустя отчетливо
напоминал ему о лагерных торопливых соитиях под заоконный неистовый свист
свободолюбивого ветра.
После месячного санатория, а именно таким раем ему показалось пребывание
в сангородке, Расторгуева и еще нескольких доходяг отправили в Воркуту,
на штабную колонну. В барак, куда их препроводили с вахты, они попали,
минуя непременную баню, и очень подивились такому обстоятельству.
В чистом помещении, наподобие купе, и нары были вагонного типа, на четверых
человек, уже застеленные матрасами с подушкой, простынями и одеялами.
Рыжеватый мужичок с забавной фамилией Непийвода, хлопнув шапкой о пол,
воскликнул:
- Братцы, ей Богу, мы в рай попали!
Какой бы ни выпадал изнурительный труд, но если после отбоя можно было
укрыться почти домашним одеялом, то была не страшна любая пурга; а если
еще перед тем работал не в карьере, а в закрытом помещении, то срок отбывания
казался не таким уж страшным, и лагерные дни стали катиться под гору.
По установленному порядку, за две недели до освобождения, не без ходатайства
бригадира, нарядчик перевел Валентина в оздоровительный пункт при лагере,
чтобы он вышел за ворота, не качаясь, словно былинка от любого шального
ветерка. Вот уж эти четырнадцать дней показались целым годом, и потянулись
бессонные ночи. Расторгуев тогда только перед самым подъёмом впадал в
краткое забытьё, успев перебрать в памяти все свои плохие и хорошие мгновения
жизни.
Ему казалось, что ночи вопреки круговороту природы становятся всё длиннее,
а голова вот-вот взорвется от груза бесполезных мыслей. Ворочаясь на набитом
стлаником матрасе, он был не в состоянии представить свою будущую жизнь
на воле.
Порой было обидно до слёз, что из-за властолюбивого чинуши его надолго
упрятали за решётку, тем самым навсегда наложив клеймо преступника.
Это позорное пятно изгоя не стирается и не забывается нигде и никогда.
Большинство отбывших наказание даже не может вернуться в привычные условия
к прежней работе, их участь обитать за сто двадатым километром, вдали
от семьи и цивилизационных благ, влача нищенское существование и чаще
всего вынужденное воровать. Душевное «обморожение» необратимо.
Разве ради этого отдал свою жизнь отец Валентина еще в августе сорок первого,
и остальные двадцать пять миллионов соотечественников, создавшими своими
телами непробиваемый бруствер для защиты отечества?
Для этого ли получила тяжелые ранения и едва не ушла на тот свет его мать,
которую он не видел уже почти десять лет?
Разве ради этого чуть не утонул он сам в сорок четвёртом в Баренцевом
море, чтобы сейчас словно древнеегипетский раб обслуживать новых фараонов
с их пирамидами и мавзолеями? Впереди ожидала не менее тяжкая жизнь, одиночество
и вернее всего довольно скорое возвращение в эти же лагерные палестины…
За
неделю до освобождения в казарму, где жили строители и пропускники, после
утренней проверки зашел нарядчик и не один; впереди его шёл Александр,
«Князь», держа в руках семиструнную гитару. Он, увидев давнего знакомца,
воскликнул:
- Как ты изменился, братишка! Едва признал; я вижу, ты изрядно пострадал
из-за своей статьи.
Он подошёл к столу, за которым Валентин сражался в домино с заключенными,
освобождёнными от работы на этот день. Обведя взглядом зеков, сидящих
за длинным столом из струганных досок и с интересом наблюдающих перипетии
игры, «Князь» обратился к ним с предложением:
- Мужики, подмените его, кто-нибудь. А ты, братишка, пойдём со мной, позавтракаем
и поделимся воспоминаниями о бесцельно проведённых годах; помнишь, как
истово вдалбливали нам в школе пламенные заветы Павки Корчагина из книги
знаменитого слепца-трудоголика...
Нарядчик что-то сказал Александру вполголоса при выходе из барака и отправился
дальше в сторону вахты, а Валентин с «Князем» зашли в барак, где обитала
бригада деревообрабатывающего цеха.
Поставив перед юношей миску пшённой каши и уже открытую банку рыбных консервов,
Александр уселся на соседние нары, положил рядом с собой гитару и, кивнув
головой, сказал:
- Давай, рассказывай, как жилось, предельно кратко, но чтобы мыслям было
просторно.
Валентин сжато поведал об основных событиях прошедших лет, а Александр,
улыбнувшись, резюмировал:
- А чего ты хочешь, они (то есть лагерное начальство) смотрят только на
статью, а по ней ты беглец, вот и кидали тебя за совершённый побег по
режимным лагерям. Дно человеческой души ведь не имеет дна, всегда может
произойти что-то гораздо подлее или страшнее, чем уже бывало. Теперь слушай
меня внимательно и не забывай рубать по-флотски, чтобы ничего не оставалось.
В столовую больше не ходи, будешь питаться вместе со мной; ручаюсь, что
за неделю ты как минимум килограмма три в весе прибавишь, это, во-первых.
Во-вторых, как только закончишь есть, пойдём к здешнему портному, он на
тебя подгонит костюм, есть у меня один в запасе, он тебе чуточку великоват,
но станет в аккурат, и на выходе тряпки свои выбросишь. Надо чтобы на
волю ты вышел как настоящий человек. Я смотрю, что лагерь тебя не изменил,
не сломал; нет в тебе униженного вида, прости, но выглядишь ты, как зубастый
волчонок. Мой тебе совет, будь все-таки помягче, но и не становись ломовой
лошадью, хотя по гороскопу ты – Лошадь, а лошадь от работы бывает часто
в мыле. Ты же старайся работать так, чтобы язык был мокрый, а спина сухая.
А у тебя пока, мне кажется, ровно наоборот. Что еще, на нашего брата на
свободе смотрят как на прокаженного, особенно милиция, и ты держи курс
по ветру, раз моряк, а главное – плыви по течению, или как там, на флоте,
ещё говорят, швартуйся покрепче, и учись, учись, пока к этому тянет. Лагерной
академии для жизни тебе будет маловато. Оформляй проездные к своим родственникам
на Кубань, а там, кстати, рукой подать, мои отец и жена. Батя примет тебя
как родного и поможет первое время. Как приедешь, зайдешь, передай отцу
с мамой, что у меня всё хорошо, и пусть мама съездит к моей жене вот с
этим письмом. Оно было подготовлено у меня еще весной, но я потерял твой
след и только дней десять назад узнал, что ты на штабной в Воркуте; ну
а перевестись сюда для меня ничего трудного не составляло. Зная твою честность,
я и посылаю с тобой эту депешу, но учти одно: это письмо никак не должно
попасть в чужие руки, только к отцу и маме с женой. Я надеюсь, что всё
будет нормально, и тогда твоя учёба обеспечена на пять лет безо всякой
твоей работы, ну а дальше твое дело, усёк? Тогда пошли к портному.
Все последние дни прошли в сборах, и, прошу прощения за прозаизм, в усердном
накоплении веса. Из столовой Валентину с Александром приносили питание
сами повара, в магазине покупались дополнительно консервы, пряники и даже
колбаса; так что за это время у юноши не только поправилось состояние,
но и поднялось настроение.
Главное, у него появилась определённая цель в жизни, стремление, во что
бы то ни стало, пойти по жизни той замечательной стезёй, которую выбрал
для него «Князь».
В последний день задолго до подъема Расторгуев был уже на ногах; в который
раз проверил, как уложен в вещмешок нехитрый скарб, продукты; всё, что
подарил Александр. Многие вокруг не зря считали юношу везунчиком, необыкновенным
счастливчиком, ведь он наконец-то покидал эту холодную землю, обильно
политую кровью многих людей.
После утренней проверки, взяв в руки новую куртку и вещмешок, в сопровождении
Александра он в последний раз отправился на вахту, чтобы больше никогда
не проходить через нее, чтобы научиться жить с открытой душой.
Конечно, это тяжело, но особенно необходимо после выхода из-за колючей
проволоки. Последнее напутствие лагерных сидельцев было – ехать поближе
к солнцу и сделать все для того, чтобы из груди исчезли накопленные годами
неволи печаль и зло.
Да разве может полностью исчезнуть печаль о безвозвратно утерянных лучших
годах жизни, особенно когда отнято столько здоровья!
И разве могут развеяться зло и обиды на лагерное начальство, лицемерно
прислуживающее верхним этажам власти, превратившей страну прекрасных людей
с величайшими открытиями во многих областях науки и искусства в один огромный
концентрационный лагерь!
23
Последние
две недели у меня вся жизнь крутилась вокруг карликовой таксы. Рыжую годовалую
сучку отказала дочь, предложив называть её Жужой или же Жужелицей. Стоит
отметить, что привезла ей собачку неизвестная супружеская пара, решив,
что это дочкина потеря.
На даче, кстати, действительно проживает уже пару лет пожилой такс по
кличке Роман. Кроме него там обретаются безволосый кот Крыс и два алабая
– Раваят и Пекка. Последняя особенно стала изводить неожиданную и непрошеную
приживалку. Да и Роман проявил несвойственную его возрасту прыть, пытаясь
оприходовать беженку.
Другого выхода кроме как отдать таксу именно мне, у Златы не было. На
устные и письменные объявления о новонайденной «девочке» в ближайшем селе
никто так и не откликнулся.
Я ведь уже рассказывал о прежних своих собаках, впрочем, не обо всех.
Со дня ухода из жизни последнего коккер-спаниэля Филимона, тоже вынужденно
пожалованного дочерью, прошло чуть поменьше года.
Я вполне привык жить без суматошного мельтешения под ногами, обязанности
выгуливать очередное лохматое существо при каждом удобном случае, а уж
утром и на ночь всенепременно. Не говоря о кормежке и прочем развлекалове.
Такса,
кстати, на кличку Жужа почти не реагировала.
Я начал было называть её Даной, потом Дашей и, наконец, несколько дней
назад интуитивно переименовал в Лизу, Мону Лизу, так сказать. Кажется,
последнее имя пришлось рыжей бестии по нраву.
Первые дни жизни у меня в Москве такса пребывала как бы в ступоре, возможно
в шоке от утраты прежнего образа жизни. Почти ничего не ела и не пила,
соглашаясь только на сырую говядину. От сухого корма, даже самого высококачественного
«Royal canin», отказывалась наотрез. При прогулках ходила только по малому,
да не с чего было: несколько дней беготни по селу Лиза, видимо, ничего
не ела и не пила. Была исхудавшей, почти ссохшейся. Талию можно было обнять
одной пятерней.
Однако за миновавшие две недели она отъелась, как будто бы даже выросла.
Стала длиннее и мощнее. На спине прибавилось черных волос, и рыжина перестала
превалировать, разве что на боках и на брюшке. Стала порыкивать и погавкивать
на прохожих, особенно ей не нравились велосипедисты и мужчины с сумками.
Голос приобрел басовую тональность. Не видя собаки и только слыша ее напористый
лай, вполне можно было принять ее за могучую охранную особь.
Итак,
очередное утро началось с того, что, чуть проснувшись, я сразу же был
награжден несколькими пылкими «безешками». Лиза никогда не будила меня
специально, но при самом первом же открывании век сразу же начинала активное
лизание. «Экая подлиза!» – обыкновенно мелькало при этом у меня в сознании.
Натянув спортивные брюки, уже изрядно надорванные зубастой таксюхой, и
накинув куртку потеплее (погода явно испортилась), я вывел свое сокровище
на очередной утренний пробег.
У нас уже были излюбленные места и подходы. Все асфальтовые норки, проделанные
крысами, все кустики и стволы деревьев должны были незамедлительно обследованы
моей подругой с нередким прилежным отмечанием своего глубокого интереса.
Притерпевшись к самцовым задираниям задних конечностей, я не сразу привык
к боковым «девчоночьим» фонтанированиям.
Почти
сразу же после выхода, через каких-то полста метров от двери дома, меня
перехватила странноватая матрона в плаще и косынкой на голове, из-под
которой выпирали седовато-белесые кудлатости.
Несколько механическим голосом, какой наличествует у изрядно глуховатых
особ, дама бесцеремонно обратилась ко мне, произнеся несколько раз мою
незамысловатую фамилию.
Я задержался и относительно быстро сообразил, что это соседка-собачница
из ближайшего дома, которую, впрочем, я не видел лет 15, а то и все 20.
Она мне и сама об этом вскоре напомнила, явно претендуя на заслуженное
внимание.
Что ж, затеялся вполне бессмысленный, но и не ахти как напряжный разговор.
Матрона эта, имени-отчества и фамилии которой так и не вспомнилось, жила,
чуть ли не три десятка лет в Калужской области, уехав туда еще при Советах.
Была она, кажется, учительницей, имела инвалидность, может быть, по психосоматическому
расстройству, и когда-то водила знакомство с моей супругой, бывала у нас
в квартире, да и я иногда выгуливал тогдашнего своего керри-блю-терьера
бок о бок с её эрдельтерьером и кажется болонкой.
У дамы не было мужа, но имелось две дочери. Старшая, серьезная конопатая
блондинка, училась то ли на милиционера, то ли просто на юриста; а младшая,
смугленькая мулатка, плод недолговременной связи с иностранным подданным,
обреталась тогда в круглосуточном интернате с изучением китайского языка.
Когда их мамаша перебралась на село, отдыхая от своих чад и одновременно
поправляя здоровье, старшая, Лариса, куда-то тоже съехала; я ее так больше
никогда и не видел, а младшая, Лена, изредка попадалась мне на глаза чаще
с различными собаками, но несколько раз я видел ее садящейся в какие-то
машины к мужчинам, замечая, что она становится все симпатичнее.
Сегодня матрона поведала мне, что владеет полутора гектарами земли, но
обихаживает только четыре сотки. Всё есть, заготовки привозит домой (три
зимних месяца живет здесь, в Москве, есть и своя комната, только все равно
тесно: дочь, её второй муж, двое внуков и две пары собак; дочь – заводчица
шарпеев), но близкие все равно покупают все овощи на рынке.
Кстати деревенские – люди вороватые, чем ни угости, стараются вымести
до крошки и утащить к себе домой. Крадут, что ни попадя. А вообще-то осталось
в селе три избы. Ближайшее селение за четыре километра. За продуктами
не находишься.
Раньше водила машину, но сейчас, после трех инфарктов не под силу. Да
и бензином заправляться несподручно: далеко и дороговато.
Старшая дочь, оказывается, уже полковник юстиции, живет в Крылатском.
Погрузнела, более ста кг. У нее девочка. С мужем в разводе.
Младшая сначала вышла за казаха, пять лет жила в Алма-Ате, купалась в
роскоши. Но потом к русским отношение переменилось. Вернулась с мужем
в Москву. В трехкомнатной квартире сделали евроремонт. Жили нормально.
Но умер отец мужа. Пришлось ему поехать на похороны, и он там застрял.
Прошло 40 дней. Ни слуху, ни духу. Собак одних в столице не бросишь. А
там, в Казахстане, тоже – мама и еще несколько магазинов. Нужно заниматься
наследством. Муж вытребовал сына к себе, и только через полгода удалось
вернуть мальчика.
А новый муж дочери на семь лет старше. Жил в том же подъезде, уже был
в разводе, бывший участковый, вообще, золотые руки. Сошлись. Вот второй
внук появился. Будучи участковым, этот зять получил двухкомнатную квартиру
на Клязьминской. Сейчас сдают. Живут весьма благополучно.
Да и у нее, собственно, полная благодать. Пенсия плюс «лужковские» плюс
больше тысячи рублей за инвалидность (все-таки 3 инфаркта), всего четыре
с половиной тысячи набегает каждый месяц. Вот накопила за лето и в ноябре
поедет в тур по Европе: Германия, страны Бенилюкса и Франция. Шенгенская
виза уже получена.
Тут дама хитро поглядела на меня. Дескать, вы все еще только стишочками
балуетесь или, наконец, серьезными делами занялись. Вот вам и готовый
сюжет для романа.
Тут я ощутил, что энная доля безумия начинает в меня проникать, равно
как и запах каких-то притираний или духов, все более пропитывающих воротник
куртки. Стал откланиваться. Пообещал передать привет супруге. Кратко отрапортовал
перед этим о наличии своих двух внуков и определенном благополучии дочери.
И, слава Богу, разбежались.
Оказалось,
что такса тем временем забралась в кустарник, отыскала там какую-то мерзость
наподобие подгнившего бутерброда с корейкой или же с сыром и, несмотря
на все мои требования и уговоры, сожрала таки его с потрохами.
Прогулка была омрачена окончательно.
Вернувшись, совершив традиционное омовение и приняв свои завтраки, мы
залегли в постель. Я – с очередным томиком Бротигана, который вовсе не
показался мне «Сэлинджером 70-х», несмотря на все заверения Эрленда Лу,
а Лиза – за кампанию.
Да, перед чтением я дозвонился до супруги, услышал голос старшенького
внука, Федора, а тот, потрафляя любимой бабушке, нехотя продемонстрировал
мне в трубку дежурное: «Привет, дед, жук усатый!».
Обращение это, видимо, происходило от моей давнишней привычки носить на
безымянном пальце правой руки египетский золотой перстень со скарабеем
из бирюзы, а главное, подразумевалось, что внучок – ма-а-ленький жучок.
24
Как
спалось первую ночь на свободе под пьянящий стук колёс в полупустом вагоне
поезда «Воркута – Москва», трудно объяснить! Огромная радость вначале
заглушила впечатления проводов и наказа Александра забыть обо всём и выбрать
работу и учёбу по своему желанию и по себе.
Вообще-то он убеждал Валентина не работать, а только учиться, ибо с деньгами
поможет его отец.
И когда Расторгуев принимался мечтать о дне грядущем, то и жёсткий диван
плацкартного вагона казался ему цыганской периной, а купленная на одной
из станций после Котласа свежая горячая картошка с солёными огурчиками
казалась пищей богов.
Краснодар
встретил безоблачным небом и теплом, которое щедро исходило от стен домов
и дорожного покрытия, не говоря уже о палящем с неба южном солнце, между
тем по календарю было уже четвёртое октября.
Расспрашивать и искать 2-ой Кубанский переулок пешим ходом он не стал,
а прямо у вокзала взял такси и домчался до нужного дома с ветерком. На
его звонок дверь открыла одетая в легкий домашний халат женщина, которая
лицом была вылитый Александр, следовательно, его родная мать.
- Вам кого?
- Мне нужно поговорить с Геннадием Павловичем, я к нему по важному делу.
- Молодой человек, он уже в институте, туда и идите, если по делу.
- Простите, если не ошибаюсь, вы – мама Александра?
Она изучающе посмотрела на юношу и, видимо, сообразив, откуда визитёр,
сняла дверную цепочку и впустила Валентина в квартиру:
- Вы прямо оттуда, от Сашеньки?
- Да, только что с поезда и прямо к вам. У меня к Геннадию Павловичу два
письма. Одно могу сразу отдать вам, а второе, извините, адресовано лично
ему.
Положив вещевой мешок на пол под вешалкой в коридоре, Валентин достал
из-за пазухи письмо и подал хозяйке.
Взяв его дрожащими руками, она пригласила юношу пройти в парадную комнату.
- Подождите, пожалуйста, передохните с дороги, а Геннадий Павлович придёт
примерно через час.
Присев на венский стул у круглого стола, накрытого бархатистой скатертью,
Валентин стал разглядывать убранство хорошо обставленной комнаты с двумя
окнами и высоким лепным потолком, изредка посматривая на стоявшую возле
окна мать Александра с письмом.
Перевернув листок, она снова углубилась в чтение, улыбнулась и, вернувшись
к лицевой стороне, опять начала перечитывать письмо с самого начала.
Во время чтения она тоже поглядывала на Валентина, по-доброму улыбаясь;
а когда закончила перечитывать, то положила конверт на радиоприёмник,
подошла к юноше и, протянув руку для знакомства, сказала:
- Меня зовут Надежда Гордеевна, а вас, как я поняла из письма, Валентином.
Будем знакомы, спасибо большое за весточку от сына. Он очень хорошо о
вас отзывается. Если не возражаете, Валя, ничего, кстати, что я попросту,
на «ты», ведь ты мне тем более в сыновья годишься; я сейчас пойду готовить
обед, а пока буду возиться в кухне с кастрюлями, ты мне можешь рассказать,
как вообще вам там живется; ведь любимый сыночек у меня один и лишние
слова о нем ничуть не помешают.
Видимо почувствовав появление нежданного гостя, Геннадий Павлович пришел
буквально через полчаса и, открыв ему на звонок дверь, Надежда Гордеевна
что-то быстро рассказала вполголоса ему прямо в прихожей.
Пройдя на кухню, он подошёл к Валентину, крепко обеими руками пожал его
руку и сказал:
- Я очень рад, что вы послушались Сашу и приехали прямо к нам.
Пока Надежда Гордеевна накрывала стол, мужчины успели переговорить о многом,
а главное, Валентин отдал Геннадию Павловичу второе письмо.
Во время обеда обсудили условия проживания Валентина в Краснодаре; Геннадий
Павлович пообещал прописать Расторгуева у своей матери, жившей неподалеку
от города, в станице Пашковской в собственном доме.
На недоумённый вопрос хозяина дома, почему юноша, не поддержав тост за
друга, оставшегося в лагере, решительно отодвинул в сторону бокал с вином,
Валентин объяснил, что вообще не пьёт и не курит, более того, даже и не
мечтает об этом. Этот пылкий ответ еще более расположил родителей Александра
к неожиданному гостю.
Уже
на следующий день Валентин с Надеждой Гордеевной, нагруженные вещами,
поехали в Пашковскую станицу, к маме Геннадия Павловича. Вот уже и остался
позади город, за окном трамвая потянулись добротные частные дома, огороженные
с фасада рядами акаций и тополей и утопающие с тылу в вишнёвых и абрикосовых
насаждениях. По случаю раннего времени на улице людей почти не было.
Рядом с конечной остановкой, за забором из выгоревшего на солнце штакетника
находился старый кирпичный дом, крытый железом, выкрашенным голубой краской,
с голубыми ставнями на окнах. К крыльцу из трёх ступенек вела песчаная
дорожка, обложенная по краям кирпичом.
На стук в дверь вначале шевельнулась занавеска на окне, а затем послышался
скрип открываемой внутренней двери, наконец, открылась и наружная.
- Что ты так бережёшься, мама, ну, не унесут тебя на погост раньше времени,
- пошутила Надежда Гордеевна.
- Береженого Бог бережёт, Надюша.
- Вот, чтобы не боялась, я тебе привела постояльца, пусть живёт, пока
не женится. Так и передал тебе Генаша и очень просил передать Сашура.
Работать он, наверное, будет в МТС и ещё намерен учиться в здешнем техникуме.
До конца недели ему нужно будет, и прописаться у тебя, и устроиться на
работу.
Баба Нюра, так звали хозяйку, провела нового жильца и свою невестку узеньким
коридорчиком в угловую комнату с двумя окнами – на улицу и в сад. Комната
была чистенькая, обихоженная. В углу стояла этажерка, заставленная потрёпанными
книгами. Около глухой стены находилась никелированная кровать с панцирной
сеткой, на которой был матрас, застеленный простынями и одеялом, горделиво
стояла горка из трёх подушек, сверху накрытых ажурной накидкой, словно
невеста на выданье, под фатой. На прикроватной стене висел бархатистый
коврик с изображённым в центре грациозным оленем и горами на заднем плане.
- Вот это и есть твоё жильё, где ты можешь жить, сколько заблагорассудится.
Будешь, наконец, спокойно учиться на специалиста и трудиться, если пожелаешь.
Всегда к нам обращайся, чем сможем – обязательно поможем. Отныне ты для
нас тоже дорогой сынок, - добавила, смахнув с глаз непрошеную слезу, Надежда
Гордеевна.
Вместе позавтракали, и Надежда Гордеевна тут же засобиралась обратно,
а баба Нюра помогла Валентину разложить вещи, позволив ему перетащить
из другой комнаты еще крепкий «гардероб», платяной шкаф.
Спал Расторгуев на новом месте сном праведника, снилось обширное поле,
до горизонта заросшее пшеницей и комбайн, усердно стригущий свой прокос,
а за рулём совершенно неожиданно разглядел он крепкотелую дивчину с широкой
белозубой улыбкой, почему-то похожую на артистку Любовь Орлову. Она, заметив
разглядывавшего её Валентина, приветливо помахала ему рукой. Тут прозвенел
будильник, заведённый на семь часов утра, и сон, к сожалению, прервался.
Наступила новая жизнь, затянувшая Расторгуева, словно шкивом конвейера.
Прописка, устройство на работу в МТС слесарем и оформление на вечернее
отделение механизации сельского хозяйства местного техникума отняли довольно
много времени.
И если последние две проблемы решились почти мгновенно благодаря покровительственным
звонкам Геннадия Павловича, то в паспортный стол пришлось наведываться
неоднократно.
Помехой, как и ожидалось, была неснятая судимость. Расторгуев был даже
поставлен на учёт в районном отделении милиции, как неблагонадёжный элемент.
Он по настоянию участкового не только заполнил анкету с массой вопросов,
начиная с цели его приезда в краевую столицу, но и дал письменное обязательство
о примерном поведении.
Учебный багаж в силу отсутствия многих документов оказался у Расторгуева
невелик. Ему зачли только шесть классов средней школы, поэтому пришлось
прислушаться к совету Геннадия Павловича и записаться вольным слушателем
в седьмой класс вечерней школы, ибо в техникуме при всём самом добром
отношении преподавателей его нынешних знаний для успешной учебы явно не
хватало.
В следующие выходные Валентин навестил родителей Александра, принёс цветы,
торт «Наполеон», бутылку местного вина и долго благодарил за участие в
его судьбе. Впрочем, пира снова не получилось, поскольку никому опять
не пилось.
И Валентин уехал засветло, увозя с собой от новых покровителей связку
учебников с седьмого по десятый класс, тетради и несколько художественных
книг: томик стихотворений Лермонтова, повести и рассказы Станюковича,
и начальные тома романа «Тихий Дон».
Впрочем, он сразу понял, что переусердствовал; при взятых на себя обязательствах
было, увы, не до стихов и тем более не до романов. Засосала, не отпуская
ни на минуту, проза жизни.
Баба Нюра, меж тем, не могла нарадоваться на своего жильца. Она успела
настрадаться от одиночества, из всех развлечений под рукой было только
радио, да и оно, в основном, давило на мозги политикой.
Старушка словно помолодела, она то и дело старалась побаловать Валентина
очередной стряпней, творя то пироги, то вареники; частенько оговариваясь
и называя жильца не по имени, а тоже ранящим его душу именованием «внучок».
Валентин словно отбросил разом старую жизнь и заново учился человеческой
необходимости вставать не по команде, а по звонку будильника, каждый день
выучивать почти неподъёмную массу знаний по различным дисциплинам, работать
по-честному, безо всякой туфты, пока мышечная усталость, что называется,
не валила с ног, и перед сном снова повторять то закон Джоуля-Ленца, то
спряжения немецких глаголов.
Иногда всплывали в сознании мысли о женщинах, обычно во снах, но как всплывали,
так и тонули на самом дне подсознания. На работе Расторгуева окружали
одни мужчины, в техникуме девушки мелькали только на горизонте, а в вечерней
школе встречались одни «перестарки» и обычно уже замужние женщины, обременённые
семьёй и малыми детьми.
Перед очередным новым годом, как и полагалось в то ударное время, был
объявлен аврал и, как говорится, на ура брались последние машины; борясь
за победу в социалистическом соревновании, сражались между собой отдельные
подразделения, активизировалось и личное выполнение соцобязательств. Слова
эти Валентин так и не научился легко выговаривать, но он прекрасно понимал,
что кровь из носу, но надо докрасить с напарником несколько тракторов,
которые так ждут в колхозах.
Рука буквально отваливалась от натуги, а кисть с краской и на самом деле
уже несколько раз выпадывала из рук.
Стёпка Вострецов, заметив усталость напарника, бросил размешивать краску
в ведре и крикнул:
- Слушай, Валентин, передохни! Бросай кисть! Я тут совсем забыл, в обед
подходила секретарша и вызывала на четыре часа всю нашу бригаду к директору.
Наверное, премия обломилась. Так что с тебя, как водится, магарыч!
Надо же, вот она соцсправедливость, исполненная подлинного гуманизма:
за ударный труд, за выпуск из ремонта сверхпланового трактора всем слесарям
ремонтникам, в том числе и бывшему зеку Расторгуеву, директор МТС лично
вручил по целых пятьдесят рублей. Вострецов сразу же прошептал на ухо,
мол, это не только бутылка водки, но и нормальная закусь.
Отказываться было нельзя, сразу могло возникнуть множество врагов, и не
только среди начальства, но и среди своего брата, рабочих. А то, что это
унижение, что это прямая зависимость от воли и желания другого человека,
руководителя, а через него и выше – от райкома партии, вплоть до ЦК, лучше
было не задумываться. Так и снова в лагерь можно загреметь «под фанфары»,
только уже по пятьдесят восьмой статье, а это не фунт изюму.
Такие «бытовые» осужденные, как Валентин, страдали всё-таки полегче, если
так можно выразиться; он же не был «врагом народа» и его не давили до
полного физического изничтожения ещё и по классовой линии.
А то, что в нашей стране всегда приходится жить, изворачиваясь, приспосабливаясь
то к тем, то к другим обстоятельствам, что поделаешь.
Политика кнута и пряника никогда не отменялась ещё с вавилонских времён,
мир не переставал быть бессмысленно жёстким и лживо-лицемерным, а подлинной
свободы не может быть никогда, нигде и ни для кого.
Даже вся цепочка начальников, включая парторгов и профоргов, находится
в зависимости от кого-нибудь, кто выше одним звеном. Да, лучше не высовываться!
Вот и пришлось Расторгуеву, особо не размышляя, тут же отдать полученные
премиальные бригадиру, который в свою очередь, собрав по традиционной
«десятке» с остальных членов бригады, немедленно отправил с поручением
гонца в ближайший магазин для отоваривания несколькими бутылками «беленькой»,
парой буханок ржаного хлеба, колбасой и «плавлеными» сырками «Дружба».
И вот уже вся бригада собралась в уголке жестянщика, и каждый расселся,
кто куда пожелал, на верстаки и пустые ящики. Валентин поддерживал товарищей
в гулянке чисто символически, налегая на хлеб и колбасу с сырками. Замечательно,
что его никто не принуждал пить наравне со всеми, понятно же, что остальным
больше достанется.
Только уже под конец междусобойчика один из слесарей, толстомордый Борька
Дятленко, подошёл, покачиваясь к Расторгуеву и, видимо, желая показать
своё превосходство, икнув, сказал:
- Что ты расселся с постной рожей? Не пьёшь, хочешь, видимо, свою учёность
и интеллигентность показать! А мне насрать! Член коллектива, значит, не
выёбывайся! Веселись! Радуйся! Вот как мы все.
- Чему радоваться-то?
- А всему! Новому году! Тому, что в войне победили! Наконец, свободе,
это тебе не под немцем корячиться.
К нему подошёл бригадир Кузнецов и постарался усадить его на место, но
хмель так и подзуживал его к выступлениям. Борька снова и снова лез к
Валентину с расспросами. Скажи, Расторгуев, ты сейчас выёбываешься или
на самом деле не пьёшь?
- Прикидываюсь, наверное, но я до сих не пил и, знаешь, не хочу. Поесть
действительно люблю, наголодался за время отсидки.
- Тогда какого чёрта ты вообще живёшь? Что тебя держит на этой земле?
Слышал я, что море не приняло, на севере не замёрз, а сейчас словно нам
в укор только одной учёбой и бредишь. Даже бабами не интересуешься, может,
ты и не мужик вовсе?
- Насчёт того, что разные испытания превозмог и сейчас знания навёрстываю,
это ты прав, Дятленко. А насчёт моих мужских качеств лучше не нарывайся,
не советую. К тому же ты сейчас явно не в форме.
- Странно только, что ты без году неделю проработал, а наравне с нами
премию отхватил. Несправедливо это как-то.
- Знаешь, Дятленко, угомонись. Премию эту я не выпрашивал и, между прочим,
себе в карман не зашил. Никто не может меня обвинить, что я в чём-то несправедлив
и нечестен, что в работе, что с друзьями.
- Нашёлся, тоже мне, справедливый, то-то тебя в Воркуту загнали за особо
добрые дела. Нет, ты там так ничего не понял и не перевоспитался.
До драки, к счастью, дело не дошло. Бригадир видя такой поворот, снова
вмешался, взял крепкой рукой грубияна за рубашку и водрузил обратно на
его место. Налил ему полстакана водки, плеснул чуток себе и заставил выпить
за родину и за Сталина; не поддержать такой тост было просто невозможно,
успокаивающе добавив:
- Не кричи так, всё правильно, сейчас допьём и по домам. Твоя-то Маша
тебя, поди, заждалась. Ей и покажешь, какой ты настоящий мужик.
Когда, уже закончив гулянку по случаю предстоящего праздника, слесари
расходились по домам, еще долго слышалось, как Дятленко орал, не двигаясь
из-под навеса домой, слова своей любимой песни про то, как под горою жницы
жнут, а казаки не идут.
Баба
Нюра поджидала Валентина снаружи изгороди, возле калитки.
- Что-то ты, внучок, припозднился сегодня, видимо, загулял в предновогодье.
И ладно, не всё мозги забивать учёностью. Вот невестушка приезжала, приглашала
нас вместе встречать Новый год.
Расторгуев сообразил, что старушке добираться на трамвае будет тяжеловато,
и принялся искать такси, однако они, как назло, не попадались. Тогда он
сориентировался и остановил «частника», который и довёз их прямо к дому
родителей Александра.
По пути Валентин приобрёл букет махровых гвоздик и бутылку шампанского,
идти с пустыми руками он счёл неудобным.
Дверь в квартиру была не заперта, гости ещё подходили. Свет горел только
в коридоре, а в большой комнате царил полумрак, в котором выделялась только
что наряженная игрушками и цветными электрогирляндами ёлка.
Колючее темно-зелёное деревце гордо возвышалось над праздничным столом,
уставленным разнообразной снедью, из которой выделялись запечённый поросёнок
на блюде, «черная» и «красная» икра в хрустальных вазочках, «заливная»
рыба, да проще, наверное, перечислить, чего там не было. Особенно впечатляли
необычные бутылки с красивыми заграничными наклейками.
Вокруг стола сидели прибывшие гости, в основном, сослуживцы Геннадия Павловича
с женами, а иногда и с детьми; они вполголоса разговаривали о новостях
в стране и, как водится, о мировой политике.
С ними соперничал радиоприёмник, по которому звучал голос Москвы. Ожидалось
торжественное обращение к народу любимого вождя, а потом воспроизведение
в записи лучших номеров популярных артистов.
Расторгуева представили гостям как племянника Надежды Гордеевны из Мурманска,
что совершенно устроило юношу, поскольку он хорошо знал этот город и мог
в случае необходимости ответить на любые, даже самые каверзные вопросы,
связанные с далёким северным городом.
В течение нескольких минут все гости и любезные хозяева разместились вокруг
стола, и началось настоящее русское застолье, с тостами, шутками, анекдотами
и взаимными ухаживаниями.
Вскоре Валентин, несмотря на отсутствие малейших причин для грусти, вдруг
почувствовал себя одиноким и, в очередной раз пригубив под бодрый тост
соседа по столу шампанское, ускользнул на кухню, где уже вовсю хлопотала
баба Нюра и там, вспомнив свои флотские навыки по перемыванию посуды,
решил их перепроверить на здешних фужерах и тарелках.
Но Надежда Гордеевна, принёсшая очередную порцию «грязной» посуды, заметила
его «самоуправство», ни слова не говоря, вышла из кухни и вновь вернулась
буквально через минуту вместе с супругом.
Геннадий Павлович, во-первых, дружески пожурил молодого человека, сказав,
что не мужское это занятие «пулькаться» в тазике с горячей водой, а во-вторых,
приобняв юношу, увёл его, не афишируя, в спальню, где усадив на диван,
затеял задушевный разговор.
- Валентин, отвлекись от своих сегодняшних проблем, хотя перспективы и
достаточно радужные, все-таки впереди новогодний рубеж. Послушай, что
я тебе предлагаю. Я тут побывал намедни у невестки, и уже вместе с ней
мы съездили, куда полагалось по второму письма Сашуры и всё уладили; так
что ты сейчас вполне можешь оставить свою МТС и не работать, а только
учиться. Впрочем, решать это только тебе, ты вполне взрослый человек с
установившимися понятиями, может быть, работа помогает тебе лучше адаптироваться
в окружающем мире. Кстати, зайди к нам сразу после праздника, надо будет
вместе с Надеждой Гордеевной походить по магазинам, чтобы она подобрала
тебе тёплую одежку, пальто или куртку, и еще купить часы. Время сейчас
такое, что надо успевать следить даже за малыми мгновениями быстротекущей
жизни. Да, чуть не забыл, жена Александра, Татьяна, передавала тебе привет
и приглашала к себе вместе с нами, естественно, в гости на Восьмое марта.
А сейчас пойдём все-таки к столу, а то наше отсутствие уже может вызвать
совершенно ненужный интерес и разрушить атмосферу праздничной пирушки.
И мужчины тут же перешли в большую комнату, где основная часть пиршества
закончилась, стол был придвинут к стене, и на освободившемся пространстве
начались чинные танцы.
Мужья и жены приглашали в основном друг друга, изредка не нашедшая кавалера
дама приглашала на вальс такую же товарку. Кое-кто из женщин разбежался,
было, пригласить на «белый танец» Валентина, но он категорически отклонял
все приглашения, вежливо извиняясь, что не танцует, мол, необученный.
К слову сказать, женщины эти, за немногим исключением, годились ему в
матери, и пару раз у него мелькнула шальная мысль, а что если бы та или
эта оказалась на месте Антонины в вологодском КПЗ, сумела бы она легко
вжиться в столь же легкомысленную роль, но он так же стремительно гнал
слишком чудовищные предположения, обжигаясь невольной краской стыда.
Внезапно вспомнилось его предвоенное детство. У него тоже на Новый год
обязательно стояла празднично наряженная ёлочка, под которой он всегда
находил подарок от Деда Мороза, свято веруя, что именно седобородый старец
думает и печётся о нём, обычном вологодском мальчишке.
И вот незамысловатое счастье улетело в тартарары, и как бы ни прекрасно
относились к нему эти весёлые люди, но всё равно они – посторонние, он
– чужие, и никогда никто из них не сможет ему заменить родителей.
Невольно занимала его мысли и ситуация со вторым письмом Александра. Здесь
крылась какая-то, может быть, даже не очень хорошо пахнущая тайна. По
поведению родителей Александра было заметно, что они постоянно стремятся
как-то расплатиться с ним за былые услуги, а также купить его дальнейшее
безоговорочное согласие и молчание.
Что помогли отыскать сведения в переданном жене Александра письме, неужели
некое подобие пиратского клада «капитана Моргана»? Чем вызвана эта бесконечная
щедрость с их стороны? Нет, решительно подумал он, не надо мне от них
никаких подарков и подачек. Сам проживу, самостоятельно, у меня только
два дела, две точки приложения сил – работа и учёба.
Перехватив ещё пару мясных пирожков и кусок «Наполеона», запив поглощённое
сладким крепким чаем прямо на кухне и пожелав на прощание бабе Нюре и
родителям Александра добра и здоровья в наступившем новом году, Валентин
по-английски, не извещая остальных гостей, вышел на улицу и пошёл в сторону
своего нового жилища пешком.
Было удивительно хорошо пройтись по свежему воздуху, неторопливо, свободно
размахивая руками и совершенно не ожидая команды конвойных.
Баба Нюра осталась на городской квартире, чтобы помочь окончательно перемыть
неубывающие горы посуды и поучаствовать в уборке квартиры.
Когда
наступило восьмое марта, он так и не поехал в гости к Татьяне; во-первых,
неблизкий путь, Ставрополь, как никак; во-вторых, надо было срочно сдавать
очередную курсовую работу. Бабе Нюре он наказал строго-настрого ни к кому
его не вызывать, отвечая, что жильца нет дома. Последнее время особенно
в выходные и даже вечерами по будням его стали допекать своим вниманием
молодые казачки.
Пока никто из них еще не начал называть его котиком или тигром, но несколько
девушек вдруг образовали какое-то подобие кружка поклонниц, в техникуме
их даже стали дразнить «расторгуевками». Они предлагали свою помощь в
учёбе, звали в кино и в клуб на танцы, словом, отрыли «сезон охоты» на
одинокого перспективного молодого мужчину.
После страшной войны, выбившей лучший цвет мужского населения страны,
женщин приходилось на одного мужика чуть ли не впятеро больше.
Так
незаметно прошло почти три года. За это время Расторгуев закончил «без
хвостов» три курса техникума и экстерном сдал экзамены на аттестат зрелости
в «вечерней» школе.
Смерть Сталина тоже потрясла молодого человека, как и всё население огромной
страны. Только он особенно не переживал, что остался без великого «отцовского»
пригляду, который, как следует, испытал на своей «шкуре», и в Вологде,
и в Воркуте, а уж в лагере понаслушался много чего неблаговидного о личности
вождя от «политических».
Смена личной власти, как он теперь понимал повзрослевшим умом, мало что
решает в условиях однопартийной системы. Всё равно остаётся не сломанной
иерархия строжайшего повсеместного управления гражданами СССР, вплоть
до каждого отдельного человека, опутанного по ногам и рукам системой ограничений
и лицемерных законов, а заодно и живущего с изменённым, «зомбированным»
сознанием, словно мертвец «вуду».
Одно было хорошо, в народе стали, как о решённом поговаривать об амнистии,
а родители Александра и баба Нюра стали ждать скорого возвращения своего
любимого чада.
Перед
домом бабы Нюры помимо акаций и тополей, чуть ли не с незапамятных времён,
росла большая шелковица, ягоды которой, падалицу, охотно и шустро клевали
все соседские куры и гуси.
И вот как-то в преддверии очередного Нового года, возвращаясь с работы,
Расторгуев вдруг увидел подогнанную прямо впритык к её стволу легковую
машину темно-синего цвета, кто-то лихо подкатил на бывшей тогда редкостью
«Победе».
Невольно ускорил шаги и тут же выяснил личность владельца – услышал громкий
голос Александра, которому радостно ответствовала баба Нюра, и еще чей-то
нежный женский голос вплетался в этот оживлённый диалог, окончательно
разрушая привычную тишину дома.
Первой его возвращение с работы заметила баба Нюра, сидевшая на кухне
лицом к входной двери.
- Вот и Валентин, голубчик, с работы воротился и уж рад-то как, улыбка
так и сияет!
- А что по-другому бывает? Насупившись, приходит? – спросил Александр,
обернувшийся на стук двери и немедленно вставший с табуретки.
- Нет, он у нас всегда как солнышко лучится. Узнаёшь гостей, Валя?
- Узнаю, конечно. Я ещё во дворе по голосу узнал.
Валентин подошёл поближе к столу и радостно протянул руку Александру.
«Князь» ответил крепким рукопожатием, затем обнял лагерного товарища и,
как полагается по-русски, трижды расцеловался с ним. Высвободил молодого
человека из объятий, отошел на шаг и внимательно посмотрел на него.
- Как же ты окреп и возмужал за три года, что мы не виделись. Настоящий
казак стал! Не женился еще?
- Нет, учеба и работа никак не дают. Да и боюсь, не гожусь я для семейной
жизни, у меня же ни кола ни двора.
- Ну, это как посмотреть, братишка. Ты что забыл, то у тебя, как у хорошей
невесты есть завидное приданое? Найду я тебе, найду невесту, дай только
срок. Вот, кстати, и моя замечательная Татьяна. Давайте знакомиться. Таня,
этому молодому человеку всего двадцать три года, а жизненных испытаний
в его судьбе хватило бы на десяток здоровенных мужиков. Ну да ничего,
он всё сумел вынести и превозмочь вполне достойно.
Высокая синеглазая девушка с белокурыми волосами, постриженными а-ля Любовь
Орлова, одетая в красивое шёлковое платье, выгодно обтягивающее стройную
фигуру, без тени кокетства протянула юноше почему-то левую руку.
- Таня. Будем знакомы. А вы, значит, вот какой, Валентин! Что же это вы
проигнорировали моё приглашение на Женский день, не соблаговолили приехать,
а я так готовилась…
- Простите великодушно, что я не посетил ваш семейный уголок, но буквально
разрываюсь в погоне за двумя зайцами: работа и учёба. Совершенно ничего
не успеваю, ни в кино, ни на танцы не хожу. Вот через полгода разделаюсь
с техникумом, буду посвободней, и обязательно съезжу к вам, даю слово.
Тут в разговор снова встрял Александр, панибратски посматривая на Валентина:
- Но ты же сопромат уже сдал, а я помню, как студенты выражаются, значит,
можешь даже жениться, а не только в гости съездить. Давно пора помощницу
моей бабуле привести, она, наверное, с тобой устаёт…
Баба Нюра попыталась защитить полюбившегося жильца:
- Ничуть не устаю, но от помощницы бы не отказалась. Есть тут одна кареглазая
казачка, кажется, из Темниковской станицы, на агронома по шелководству
учится. Да куда там, впрочем, ей такого гарного хлопца заарканить; он
даже в кино с ней ни разу не сходил. А я нутром чую, добрая была бы хозяйка.
- Видишь ли, Александр, я понимаю, что оправдываться нелепо, но не надо
меня осуждать. Личные проблемы – это важно, но учёба сейчас для меня важнее.
Я столько времени потерял даром, хотя во многом и по своей вине, что сейчас
необходимо навёрстывать. И потом, ты же знаешь, что у меня выработался
иммунитет к женским чарам после сидения в вологодской клоаке, о которой
за столом совершенно не следует распространяться, добавь ещё бесконечные
специфические «колбаски» в заплесневелой каше на территории женского лагеря
в Воркуте, красноречиво говорящие о способе их употребления. Так что к
женщинам с некоторых пор я абсолютно равнодушен, уж извини. Вот только
к детям от двух до пяти лет испытываю настоящую нежность, порой остановлюсь,
наблюдая за их игрой, и готов, улыбаясь, стоять часами. Кажется, так бы
усыновил или бы удочерил целую дюжину детишек. Но и об этом пока можно
только мечтать.
Татьяна, осторожно, чтобы не пролить, передала Валентину со стола налитый
всклень фужер с красным вином.
- У тебя еще всё впереди, не переживай. Я верю, что тебе еще повезёт,
и ты узнаешь на личном примере, что на свете есть очень много искренне
любящих и преданных семье женщин.
- Не знаю, не знаю, может быть. Но мне пока не пофартило. А от вина, великодушно
простите, откажусь, вот конфеты и мороженое – моя слабость.
- Ну что ж, ты воистину пара моей бабуле, тогда давай чокнемся хотя бы
лимонадом, - подвел итог шутливой перепалке «Князь».
Баба Нюра тем временем подала на стол на овальном блюде запечённого гуся,
нашпигованного гречневой кашей с яблоками, а вокруг него живописно краснели
роскошные помидоры и плоды сладкого перца.
Татьяна под такую царскую еду налила еще по фужеру вина, и Александр произнёс
замечательный тост за здоровье своей ненаглядной бабули, мол, за такую
мастерицу и выпить не грех. Он даже плеснул немного вина на румяный гусиный
бок, после чего все сидящие за столом молча занялись поглощением яств;
после гуся был подан на десерт «сладкий» пирог и узвар.
Вдруг чуть опьяневшая Татьяна, спохватившись, осведомилась у мужа:
- Саша, а где же наши подарки?
- Ой, действительно забыли, они в машине. Пожалуйста, сходи и принеси,
если не трудно.
Бабе Нюре был подарен тёплый мягкий халат из фланели и фартук с кружевными
оборками, а Валентину достались электробритва и импортный одеколон.
Бабуля очень долго благодарила внука и его супругу за подарки, сходила
переодеться в халат, покрасовалась в нём перед гостями и перед зеркалом,
оценив новинку, а Валентин, сказав спасибо, пожалел, что не догадался
заранее приобрести отдарки.
Вечер прошёл замечательно, на одной праздничной ноте, ведь освобождение
из неволи Сашуры, хоть и не было прописано в календаре, но стало самым
настоящим и, главное, долгожданным праздником.
Гости уехали, оставив на прощание чуть ли не месячный запас продуктов
и пригласив на встречу Нового года опять к родителям Александра. Бабуля
сразу после прощания, зашла к Расторгуеву в комнату и мечтательно похвалилась:
- Вот видишь, как, наконец, всё хорошо у Сашуры стало складываться. Теперь
Генаша постарается через второго секретаря горкома пристроить его на видную
работу в Ставрополе, и мне можно будет мечтать о правнуке.
Валентин, разделяя радость старушки, согласно кивнул головой, хотя про
себя подумал, как же это противно жить наособицу, везде находить необходимые
концы, отработанные входы через задний проход, весь этот всемогущий всесоюзный
блат!
Ну, ладно, в Средней Азии или на Кавказе, там без взятки уж точно никуда,
и семейственность – первое дело ещё с царского времени, но вот в честной
простодырной России как завёлся и, словно всепожирающий рак, прижился
этот паразитический жизненный уклад?
Никто уже давно не хочет честно работать и учиться, все норовят пристроиться
через парторгов, профоргов, директоров, председателей исполкомов и так
далее, бери выше. За что боролись, на то и напоролись! Теперь это не выкорчевать,
не превозмочь, не отменить.
Он вспомнил короткий разговор с «Князем» под шелковицей, когда Александр
садился за руль, чтобы отправиться вместе с Татьяной к своим родителям.
Александр тогда поинтересовался у него:
- Зачем ты снова обложился учебниками и начал изучать английский язык?
Вот-вот окончание техникума, можно и отдохнуть, съездить на море, развлечься
здесь, наконец.
Валентин тогда ответил:
- Собираюсь сразу же поступать в институт. Нельзя останавливаться на достигнутом,
тем более что достигнутое, по сути, так мало и ничтожно.
Татьяна, прислушиваясь к разговору, поддержала молодого человека:
- Совершенно правильно, Валя, обязательно поступай в политехнический.
Только побереги свою голову; пусть Геннадий Павлович позвонит ректору,
тебя там без экзаменов примут, как репрессированного. Надо же хоть что-то
поиметь с твоих страданий.
Александр, пропуская мелкие детали, ухватил конечную цель:
- Если ты, Валентин, серьёзно решил продолжать учёбу, то зачем убивать
снова целых пять лет? Бесконечно выполнять курсовые работы, посещать семинарские
занятия и лекции, сдавать зачёты и экзамены? Да плюнь на это. Ладно, я
поговорю с отцом на эту тему, пусть он пораскинет мозгами, у него связи,
знаешь какие, о-го-го! До Кремля дойдёт, если понадобится. Он меня хоть
и не смог полностью «отмазать», но без его усилий была бы у меня точно
«вышка», и не одна, между прочим. Всё, откладываем серьёзный разговор
на завтра, а сейчас иди, отсыпайся. Ну, давай «краба», и «гуд баиньки»!
Валентин
долго не мог заснуть этой ночью. В памяти всплывали различные картины
его не столь и богатого на разнообразие прошлого, думал он и о будущем,
хотя бы о завтрашнем дне.
Завтра последний день очередного года его жизни, в котором было много
намешано разного, но всё же больше хорошего, нежели плохого.
Снова он будет встречать Новый год в семье людей, которым уже многим обязан,
но в то же время в чём-то остававшейся для него чужой. Помимо близких,
которые будут в полном сборе, Геннадий Павлович обязательно пригласит
для совместной трапезы и развлечений высокопоставленное краевое начальство,
особенно по партийной линии, чтобы раскрепостившиеся на несколько часов
женщины вволю потанцевали без посторонних глаз, а мужчины бы расписали
«пульку» в соседней комнате или поиграли в бильярд, недавно он приобрёл
отменный «стол» и установил его на веранде.
Расторгуев уже год как был на новой работе, он пытался подготовить к открытию
новый спеццех. Уже трижды краевое управление отклоняло его рацпредложения,
чертежи устройства конвейерной линии и вспомогательных участков.
Пришлось ему немало покататься по стране, и только командировки в Тарту,
в Орёл и в подмосковное Одинцово помогли завершить начатое и, наконец,
проект был принят на самом высоком краевом уровне, и скоро должен был
предстать, как говориться, во плоти.
Валентин для солидности прокатился новой электробритвой по лицу, хотя
растительность ещё до сих пор была на щеках крайне скудной, освежился
дарёным «загармоничным» одеколоном и, подождав, пока баба Нюра закроет
ключами многочисленные замки, отправился с ней на трамвай.
Полученный диплом помог сменить работу, но не только не прибавил зарплаты,
а ещё и убавил её на несколько сотен.
Вагоны трамвая по случаю предстоящего праздника были переполнены; люди
ехали в центр города за развлечениями, особенно молодёжь.
Никто из обнаглевших «отморозков» даже не подумал уступить старушке место,
преувеличенно глядя либо в окно, либо, прикрыв глаза веками, продолжать
беззастенчиво якобы дремать после напряженного трудового дня, чего на
самом деле, конечно, не было.
Расторгуев быстро навёл справедливость и только шепнул великовозрастному
балбесу, мол, нехорошо старушек обижать, как без особой перепалки баба
Нюра была пристроена.
Дверь
в нужную квартиру оказалась опять не заперта. Уже из коридора было слышно,
что Александр и Геннадий Павлович вовсю спорили о прогнозе хоккейного
матча наших и канадцев. Опять Валентина резануло воспоминание о посещении
союзнического транспорта и первых услышанных им английских словах. Было
что-то пророческое в слове «ченч». Сколько времени прошло, а только обменом
ему и приходится заниматься. Золотое правило советских людей: ты – мне,
а я – тебе! Ценность человеческой личности измеряется только возможностями
его связей, то есть включённостью в систему «блата». Э-эх!
Баба Нюра все же для приличия уверенно нажала на кнопку звонка, спор сразу
же прекратился, и за дверью прозвучали тяжелые шаги.
«Сашура идёт открывать», - едва успел подумать Расторгуев, как дверь распахнулась,
и за порогом действительно встречал гостей «Князь». Он был по случаю праздника
в новом двубортном костюме, пиджак ловко обтягивал его мощную грудь. В
нагрудном кармане вызывающе торчала авторучка.
- Давай, проходи бабуля! Уже вас заждались, - пробасил он и протянул руку
Валентину. – Надеюсь, уж сегодня ты не будешь торопиться с уходом. Знаешь
что, давай в шахматы сразимся или хоть в шашки, я всё как-то забываю проверить
твой возросший интеллектуальный уровень.
Чуть подалее гостей встретили Надежда Гордеевна и Геннадий Павлович, тоже
уже переодевшиеся в праздничную одежду. Валентина они встретили достаточно
радушно, но уже без повышенного внимания, поинтересовавшись любезно только
здоровьем и успехами на работе, в общем-то, не очень и дожидаясь ответа.
Молодой человек и ответил соответственно:
- Благодарю, всё нормально.
Что можно было ответить? Не рассказывать же на самом деле о своих нескончаемых
проблемах, только попусту отягощая чужое внимание и иногда нечаянно прогововариваясь,
что вообще-то гораздо хуже.
На этот раз застолье было ещё более шумным, народ подобрался давно сдружившийся,
досконально освоивший хитрожопость как образ жизни и её основной принцип,
знавшийся между собой десятилетиями. Только завотделом сельского хозяйства
и председатель комиссии госпартконтроля горкома были новичками.
Расторгуеву захотелось пошутить: уж эти-то точно среди «гор» самые высокие
горы, но произнести такое вслух он не решился.
В эту новогоднюю ночь Надежда Гордеевна буквально не сводила с сына глаз.
- Целых четыре года не виделась с сынком. Он оказался на ответственной
работе в Воркуте, и пришлось отработать, представьте себе, без отпуска,
- поделилась она с женой профессора из политехнического института, сидевшей
с ней рядом. Профессор, услышав конец фразы, из вежливости задал вопрос:
- И как, очень там трудно было?
Ему немедленно ответил «Князь», и не без юмора:
- Человеку с «большой буквы» всегда и везде трудно!
Валентин чуть не подавился кусочком сырокопченой колбасы, так его рассмешил
неожиданный ответ «подельника». Лично ему, сидельцу «без связей», действительно,
в лагере было нелегко, а Александру приносили прямо на нары отдельно приготовленную
качественную пищу, он даже к костру редко подходил погреться, барак всегда
был знатно натоплен.
Отзвучали по приёмнику кремлёвские куранты и государственные поздравления
всего народонаселения страны с взятием очередного важного рубежа и с пожеланием
различных успехов и достижений.
Гости к тому времени сидели уже изрядно осоловевшие, разомлев от алкоголя
и дорогостоящих яств. Они неторопливо переговаривались; кто, решая немаловажные
взаимные интересы, а кто, просто развлекая соседа или соседку свежим анекдотом
или курьёзом из собственной жизни.
И только Расторгуев был совершенно посторонним на этом празднике жизни.
Нет ничего хуже, как трезво взирать на опьяневших попутчиков. Только куда?
Неужели к такому же бессмысленному концу на склоне лет?
Но вот вроде и отзвучали все традиционные тосты, и хозяин дома, налив
себе рюмочку отменного коньяка «КВК», посмотрел в его сторону и негромко
произнёс:
- Дорогие гости, любимый мой сынок и невестка, давайте сейчас дружно выпьем
за здоровье и успехи вот этого молодого человека, который, к сожалению,
не пьёт ничего крепче лимонада, чтобы он и впредь не спускал паруса даже
в штормовую погоду. Между прочим, он это доказал в очередной раз не далее
как три дня назад. Мне позвонил сразу же его директор и попросил его приструнить.
Сидевший рядом с Расторгуевым председатель горисполкома Грабовой переспросил,
видимо, недослышав:
- Что-что? Что он натворил, в чём его обвиняют?
- Наотрез отказался получать «тринадцатую» зарплату, считая, что она экономически
необоснованна и является просто растранжированием народных средств.
- А не может быть здесь какой-то ошибки? – обращаясь тоже к Геннадию Павловичу,
свёл свои кустистые брови, председатель госпартконтроля его тёзка Поляничко.
- Да вроде нет, но пусть нас сам чудак-человек на букву «эм» коротенько
введет в суть дела. Давай, Валюша, не стесняйся, все свои, не тяни кота
за хвост, поведай, из-за чего разгорелся сыр-бор.
Поставив, было поднятый бокал с шампанским снова на стол, Расторгуев стал
излагать экономическую подоплёку, арифметику, так сказать, сидящим вокруг
него специалистов самого различного профиля, но не только с высшим образованием,
но и с кандидатскими и докторскими диссертациями у многих:
- Недавно смежный отдел снабжения закупил в Майкопе и доставил оттуда
ёмкость в десять кубов с рамой и мотором-редуктором для запаривания кормов
примерно за сто тысяч рублей, включив эти деньги в свою отчётность. Снабженцы,
понятное дело, работают не за одно доброе слово и тут же сделали накрутку,
отпустили нашей мастерской эту же цистерну уже за сто двадцать пять тысяч
рублей. Мастерская, изготовив транспортёр и присовокупив эту же ёмкость
для приготовления раствора с насосом, отпустила ту же самую цистерну уже
за сто восемьдесят тысяч рублей, тоже включив эти цифры в свою отчётность,
в валовку и в реализацию плана своих работ. Далее бригада слесарей произвела
монтаж этой цистерны на одной колхозной ферме и, сделав накрутку уже для
своего плана, выставила колхозу счёт на весьма серьёзную сумму в двести
десять тысяч рублей, и тоже отчиталась по выполненной работе и полученной
прибыли. В результате одна и та же МТС набрала реализацию в двести десять
тысяч рублей, тогда как предъявлять колхозу счёт более ста пятидесяти
тысяч рублей не только непорядочно, но и просто преступно. Это же натуральный
обман, и если за таковой всего в несколько десятков граммов судят ошибившегося,
может быть, даже совершенно случайно продавца, то за коллективный продуманный
обсчёт еще и выписывают всем, участвующим в корпоративном сговоре, премии.
Как это прикажете понимать? Последний вопрос: сколько же таких липовых
реализаций совершается и проходит по отчётностям в районе, в крае, наконец,
во всей стране? Вот за эти рассуждения начальство и захотело снять с меня
стружку, но у меня кожа задубела после того, как её изрядно просолило
Баренцево море, и вряд ли обычный рубанок возьмёт её с кондачка.
После последних слов празднующие Новогодье люди дружно рассмеялись, и
Расторгуеву показалось, что грозу пронесло, и климат за столом снова потеплел…
- Кстати, дорогой Никита Платонович, этот башковитый молодец спит и видит
поступить в ваш институт, как вам его расчёты? – обратился Геннадий Павлович
к профессору из политехнического.
Валентин ещё раз убедился, что каждый из собеседников, трапезничавших
за новогодним столом, отлично понимал другого с полуслова, и тут же принял
решение ни за что не переступать порог этого института, как бы широко
не были распахнуты в него двери.
К тому же ему показалось странным, почему такие опытные и отлично образованные
люди не высказались ни единым словечком по поводу его экономических выкладок,
а потом он понял, что они не только, как чёрт ладана, боятся гласности,
свободного обсуждения любых подковёрных игр, а главное, что их явно не
устроило, это то, что он своим отказом от премии не только доказал свою
свободу и нежелание беспрекословно подчиняться начальству по поводу и
без повода, продемонстрировав свою неуправляемость, но, безусловно, люди
умные, насквозь зазубрившие высшую математику экономики, сразу увидели
за этим дурацким коленцем возможные последствия, которые могут привести,
в конце концов, к беспардонному выбиванию руководящего кресла из-под «пятой
точки» многих из них, и к нелицеприятному прозрению их же постоянных партнёров,
руководителей обманутых хозяйств.
Общий разговор за столом вроде бы уже опять затих и потёк по другому руслу,
если бы не следующее непредполагаемое происшествие.
Добрейшей души человек, профессор Никита Платонович, вдруг крепко вцепился
в рукав заведующего отделом по сельскому хозяйству горкома партии товарища
Португалова и осведомился с невинным видом, что лично он, завотделом,
думает по этому животрепещущему вопросу.
Португалов неожиданно так рванулся всем телом, что чуть не оторвал у пиджака
рукав, только швы затрещали, поправил на носу очки и буркнул, что молодой
человек привёл очень весомые доводы и лично он этого просто так, без оргвыводов
не оставит, а доложит выше, после чего придется после Нового года очень
многим расхлёбывать эту кашу, и в первую очередь директору МТС.
После чего в сердцах так стукнул кулаком по столу, что упали на пол и
разбились две фарфоровые тарелки из сервиза и хрустальная рюмка.
Гости, точно по команде, немедленно засобирались домой, а Александр, покачиваясь,
подошёл к Валентину и предложил перебазироваться на кухню, к бабуле, чтобы
допраздновать малым кругом, подальше от начальства, которое уже основательно
перепилось, да жены их совсем недалеко от мужей ушли.
Посадив друга на кухонную табуретку, он попросил никуда не трогаться и
дождаться его, а сам пошёл ловить такси, чтобы рассадить наиболее перебравших
и без ненужных приключений отправить их восвояси. Геннадий Павлович ушёл
вслед за сыном, чтобы помочь ему в провожании.
Когда
гости разъехались, возвратившийся Геннадий Павлович снова зазвал Валентина
в залу, усадил за неубранный стол, пригласил всех оставшихся членов семьи
и громогласно заявил:
- Валя, ничего не бойся, я тебя в обиду не дам! Ты мне давно как названый
сын, меньшой брат Александра.
Надежда Гордеевна сразу поддержала мужа:
- Валя, я тоже думаю, что всё рассосётся. И давай за это выпьем, а еще
у меня есть отдельный тост за все твои нешуточные успехи в минувшем году.
Знаешь, ведь ты в краевом управлении на хорошем счету, особенно из-за
спеццеха.
Валентин, расстроившись, хотя стараясь и не подавать виду, с натянутой
улыбкой принял поздравления и даже выпил за них «до дна» фужер холодного
полусладкого шампанского.
Ночь оказалась бессонной. Остаток её он с Александром пытался играть в
шашки, но игра не шла. Пьяненький «Князь» постепенно рассердился и на
себя, и на партнёра, и слегка похулиганил, предложив играть «в Чапаева»,
мол, это куда интереснее классики.
С утра пораньше протрезвевший Александр вытащил Татьяну и Валентина на
улицу, сходить в магазин за пивом и кефиром, а после «похода» они с чувством
выполненного долга вернулись в родительские пенаты.
За завтраком всегдашняя дружная семейка неожиданно разделилась на два
лагеря; один, в котором было три человека – во главе с бабой Нюрой – был
за активную защиту совершившего очередную жизненную ошибку Валентина;
второй, состоявший из одного её сына Геннадия – наоборот посчитал на трезвую
голову, что Валентин непременно должен покаяться и пойти на мировую со
своим начальством.
Замаячил тот же нелюбимый Валентином еще с подростковых лет лозунг: «Не
брызгать против ветра!» У первого лагеря не было не только никаких шансов
на победу, но просто не было никаких приводных властных ремней-связей;
как говорится, ноль влияния. У второго – был решающий голос, то есть прочные
связи в крайкоме КПСС.
Во время обсуждения под пиво и крепкий чай Валентин заявил Александру,
донимавшему приятеля различными вопросами, что ему сейчас нечего бояться.
Во-первых, время уже не то; во-вторых, он ещё не член партии, ему пока
только предложили подать заявление о желании стать кандидатом в члены;
поэтому, если вызовут на бюро, чтобы «пропесочить», то он будет из последних
сил отстаивать свою линию; и, в-третьих, если придётся уйти из МТС, то
это не беда, всегда можно пересесть на комбайн или на трактор, работы
он, как известно не боялся.
- А тебе, Саша, кстати, самое сердечное спасибо за поддержку в самый тяжелый
период моей жизни; извини, раньше как-то не получалось высказаться. Сейчас,
надеюсь, и сам справлюсь; всё же времена полегче, всё на виду, и мы на
воле; к тому же у меня семеро по лавкам не сидят. Перебьюсь как-нибудь
и на малые деньги.
В
конце января, когда состоялось заседание райкома КПСС, предложившее существенную
перестановку кадров в МТС, сумятица поутихла. Повезло, что из столицы
докатилась так называемая «оттепель». Бухгалтерия станции всё-таки закрыла
премиальную ведомость, отправив Расторгуеву денежный перевод по почте.
Его утвердили начальником нового спеццеха.
Перед самым пуском цеха Валентин ушёл в учебный отпуск для защиты диплома
и заглядывал в цех только изредка, приглядывая за пусконаладочными работами.
Основное внимание он сосредоточил на укреплении дипломной работы свежими
фактами из своего опыта, ведь и вся тема восстановления машинных деталей
была напрямую связана с будущим цехом. Очень многим помог ему новый директор,
особенно по подбору кадров для цеха и по отладке оборудования.
В день пуска вместе с вышестоящей комиссией в цехе появилась первый секретарь
райкома Анастасия Гавриловна, затребовавшая помимо ответов на чисто профессиональные
вопросы доходчивого рассказа о функционировании цеха, от приёмки будущей
продукции до её окончательного выхода. Прошлась она и по цеху. Остановилась
у доски показателей работы участков и задала совершенно неожиданный вопрос:
- Что ж, товарищ Расторгуев, не могу не отметить того, что вы прекрасно
справились с данным вам поручением, ваш труд не пропал даром, но скажите
мне, почему вы не вступаете в партию?
- А зачем, Анастасия Гавриловна? Я ведь и так не филоню.
- А если снова война, Валентин Григорьевич?
- Если будет война, Анастасия Гавриловна, клятвенно обещаю, что я раньше
всех коммунистов добровольцем пойду на самый трудный участок, как когда-то
в сорок четвёртом. Не испугаюсь.
- А что вы действительно воевали, такой молодой? Сколько же вам лет?
- Убежал на фронт в четырнадцать лет, и с сорок четвёртого по сорок шестой
год служил на Северном флоте, плавал и юнгой, и матросом-сигнальщиком.
Даже правительственные награды имею за эту службу.
- Вот вам и ответ на ваш же вопрос – зачем? Партии как раз и нужны такие
смелые и честные люди, и я еще раз прошу вас подумать серьёзно над моим
предложением о вступлении в партию.
- Хорошо, Анастасия Гавриловна. Обещаю, что мои размышления будут недолгими.
Кажется, поговорив с вами, я всё уже решил.
Увы, снова как штормовые волны накатили различные события и отодвинули
практическое решение этого вопроса очень далеко.
К тому же, с членами партии районного уровня Валентин встречался ежедневно
и никак не мог понять, чем они конкретно занимаются, потому что отъявленные
партийцы чаще были весьма непрофессиональны, и редко бывало ясно, за счет
чего они жили-выживали; скорее всего, за счёт элементарного приспособленчества.
Вскоре и над райкомом, не говоря уже о горкоме и крайкоме, разразилась
неумолимая гроза со штормовым ветром как минимум в двенадцать баллов,
который, наконец, повыдул залежалый мусор из многих кабинетов вместе со
стульями и с сидящими на них приниженно-самодовольными фигурами.
Видимо, верёвки, которыми были повязаны многие функционеры, оказались
гнилыми, и к тому же новый прокурор, решив довести до логического конца
дело своего проворовавшегося предшественника, на удивление, не испугался,
как бы сделали многие другие, например, имея в виду, что в качестве отмщения
могут добиться направления в самый отдалённый район, и передал дело в
суд.
Только часто так происходит, что в тюремную сеть попадает самая мелкая
рыбёшка, а настоящие щуки обычно перебираются в соседние тихие водоёмы,
как, в том числе, и небезызвестный первый секретарь Анастасия Гавриловна,
а также особы наиболее к ней приближённые.
Очень многие тогда, в «оттепель», внезапно отходили по дармовым коврам,
приобретённым за бесценок, а безмерно щедрый кладовщик-магазинщик оказался
сразу за решёткой. Плохо умели прятать концы в воду; тогда ведь для быстрейшего
обогащения использовалось буквально всё: в заготконторе занижали сортность
на шкуры животных, загрязнённость на шерсть, загрязнённость на картофель.
В результате образовывавшиеся неизбежно излишки уходили за наличный расчёт
или за особо дефицитный товар, который тоже потом реализовывался. А импортная
мебель, особо дефицитные ковры увозились прямо с базы, минуя даже наиболее
проверенные магазины с составлением липовых актов на порчу при транспортировке
и отдаваемых впоследствии за гроши нужным или особо высокопоставленным
лицам.
Состоявшийся суд смог отправить в места не столь отдалённые только несколько
рядовых бухгалтеров, подвернувшихся под раздачу кладовщиков и одного наиболее
наглого заведующего заготконторой.
Председатель райпотребсоюза тем временем спокойно ушёл на пенсию по возрасту
вместе с первым секретарём райкома, а третий секретарь так перепугалась,
что, учтите, я предупредил, будете смеяться, пошла в киоск торговать газетами
и журналами. А что, собственно говоря, удивляться; в стране Советов любой
труд почётен.
О вышестоящем начальстве на городском уровне лучше умолчим, все остались
плавать на поверхности, словно уже тоже поминавшийся выше шлам или ещё
более дурно пахнущая субстанция.
Вот тебе и вступай в руководящую партию, в самые передовые ряды советского
общества!
Расторгуев,
получив за ускоренный пуск спеццеха краевую премию, а также поощрение
прямо из Москвы, решил хотя бы два дня передохнуть, совершенно замучила
головная боль, очевидно последствие давней контузии, и укатил прямиком
в Ставрополь к Александру с Татьяной, чтобы вместе отпраздновать уже однажды
пропущенное Восьмое марта, жаль только, не успел предупредить друзей о
своём приезде.
Конечно, его никто не ждал, в это время супруги оказались на работе. Расторгуев
вспомнил, что школа, в которой трудилась Татьяна, находится недалеко от
их квартиры, прямо возле городского парка, и отправился именно туда. Купил
цветы, и разыскал таки нужную школу. А как иначе, язык до Киева доведёт!
В учительской он застал множество молодых женщин и, как на грех, ни одного
мужчины. Появление молодого человека с огромным букетом цветов сразу же
вызвало большие пересуды, но одна из учительниц, узнав, кто нужен краевому
гостю, быстро привела в кабинет Татьяну, которая в то время находилась
у директора школы, решая проблемы, которых в любой школе миллион.
Валентин и Татьяна встретились уже как старые друзья, и, поставив цветы
вместо вазы в отысканное у технички ведро, ибо ни в какую другую ёмкость
такое количество никак не могло поместиться, обворожительная супруга Александра
умоляюще прощебетала:
- Валя, будь человек, у меня еще два урока, подожди меня здесь, в учительской
и пойдём домой вместе. Кстати, можешь себе выбрать невесту, погляди только
вокруг, какие красивые у нас девчата.
Так и вышло, она, словно колдунья, нагадала неожиданно парню судьбоносный
выбор.
- Хорошо. Подожду, - только и ответил ей Расторгуев и покорно присел на
свободный стул, тотчас же вспомнив не только учительскую поры своего военного
детства, но и классный кабинет, откуда, сбежав с урока немецкого, ступил
на очень ухабистый путь.
Прозвенел
звонок, закончилась так называемая «большая перемена», и Валентин взял
в руки журнал «Огонёк», просматривая самодовольные фотографии уже немолодых
авторов, заполонивших самый многотиражный всесоюзный журнал.
Немногочисленные учительницы, оставшиеся в учительской пытались развлекать
его беседой. Особенно его заинтересовала черноглазая брюнетка с курносым
носиком на необыкновенно чистом лице с тонкой кожей; особенно поразили
её глаза, словно два светляка-изумруда, рассматривающие мир как обязательную
первопричину для радостного изумления.
Когда на очередной перемене Татьяна, забежала в учительскую, то заметила
непривычную нервозность своего приятеля и совершенно правильно увязала
это со своей жизнерадостной коллегой. Молодой человек узнал, наконец,
от неё имя поразившей его девушки. Звалась она тоже достаточно необычно
– Вероникой.
Позже он отметит, что так звалась благочестивая иерусалимская женщина,
на пути к Голгофе давшая Христу свое головное покрывало, сложенное втрое.
Покрывалом этим Христос отёр пот и кровь с лица, и на материи три раза
изобразился нерукотворный лик. Прикосновением к покрывалу исцелился римский
император Тиберий. Вероника умерла в Риме (память 4 февраля), завещав
святыню ученику апостола Петра, папе Клименту; и еще в седьмом веке нерукотворный
лик хранился в церкви святой Марии Маджоре и показывался очень редко,
притом только коронованным особам. Однако мы отвлеклись от ситуации.
А тогда Татьяна тут же предложила:
- Если тебя так заинтересовала эта девушка, могу её завтра пригласить
к нам на празднование Женского дня. Только знаешь, кажется, у неё кто-то
уже есть, потому что её совершенно замучили телефонными звонками, но ты
же – парень решительный, бывший моряк, можно сказать, даже почти бывший
пират, вот и бери её немедленно на абордаж.
Получив немое согласие, она снова удалилась на урок, захватив классный
журнал, а Валентин был оставлен на растерзание двум досужим «училкам»
и одной пионервожатой, которая своими раскрепощёнными манерами поведения
напомнила Валентину вологодскую Раису; только, слава Богу, условий для
неофициального общения не было.
Весь
вечер Татьяна с Александром мило издевались над своим славным гостем,
намекая на его неожиданно вспыхнувшую страсть, и к кому, к учительнице
начальных классов, правда, из хорошей семьи, ленинградке, «питерской»,
как они произносили на старорежимный манер.
Её отец, спасаясь о судебного преследования по делу об убийстве Кирова,
приехал сюда, на Кубань, еще до войны, потом геройски воевал, организовывал
партизанское движение в тылу врага, получил даже звание Героя Советского
Союза, прошлое, к счастью, было забыто; и вот нате вам, его первенец,
тонкий стебелёк, Вероника Долецкая, уже на следующий день после случайного
знакомства, неминуемо должна была оказаться в опасной, лучше сказать даже,
взрывоопасной близости от вчерашнего зека, угрюмо-опасного узника, потенциального
беглеца от любых уз.
А сегодня он бы уже с удовольствием надел бы на себя самые тяжёлые кандалы,
только бы слышать звонкий, словно колокольчик, девичий смех, только бы
видеть эту грациозную зеленоглазую наяду и обонять неожиданно острый запах
экзотических духов. Позже он узнал их название – «Кориандр», и стал дарить
своей избраннице изысканные флаконы на все известные праздники.
Вообще-то
тогда за праздничным столом блистал один Александр, совершивший в последнее
время, можно сказать, блистательную карьеру. Он с легкой руки отца стал
заворачивать чуть ли не всем снабжением предприятий легкой промышленности
в крае, заодно пристраивая и дальнейшее распространение готовой продукции.
Он сыпал самыми свежими анекдотами, зачитывал отрывки юмористических стихотворений,
напирая на малоизвестного Сашу Чёрного, но особый фурор произвели в его
исполнении поэзы совершенно неизвестного Расторгуеву Игоря Северянина.
Вероника как распахнула свои глаза-светляки, так и забыла их захлопнуть.
И хотя Валентину так и не удалось поговорить с ней по душам, он почувствовал,
что это тот самый надёжный человек, который встречается в жизни только
однажды.
«Что ж, я фаталист», - подумал Расторгуев. – «Если суждено нам на небе
быть вместе, то обязательно пересечемся, несмотря ни на что. А если нет,
то такова воля Божья».
Последнее время он всё чаще стал задумываться о предопределённости многих
событий и их знаковой акцентуации. Иногда он почитывал религиозные книги,
в изобилии имевшиеся у бабы Нюры; в Библии его особенно привлекла «Книга
Иова».
Иов – инвалид Отечественной войны, однажды такая расшифровка отнюдь нешуточно
промелькнула в его сознании.
Любопытно, что сразу, едва услышав, что родители Донецкой происходят из
Питера, Валентин даже вздрогнул, ибо еще несколько дней назад он принял
твёрдое решение непременно уехать поступать в институт на заочное именно
в Ленинград, потому что еще раньше наложил для себя строгое табу на краснодарский
политех.
Впрочем, пока что обратный билет на краснодарский поезд был приобретён
на завтра, и уже вечером после ухода немногочисленных гостей он рассказал
об этом Александру и Татьяне.
Когда на следующий день друзья поехали провожать его на вокзал, Александр
неожиданно сказал, что должен встретиться с кем-то по делам и заедет на
вокзал уже прямо к поезду.
Итак, молодого человека к месту его жительства провожала только жена лучшего
и единственного друга, а ему почему-то уже мечталось о собственной подруге.
Они с Таней несколько раз прогулялись по перрону туда и обратно, по радио
уже объявили о скором прибытии нужного поезда, а Сашуры всё не было.
Татьяна стала не на шутку волноваться.
И со стороны, наверное, забавно смотрелась странная картина: с одной стороны
на первый путь подкатил, плавно снижая ход комфортабельный «фирменный»
поезд, а с противоположной стороны вывернулся Александр, спешащий с невысокой
стройной девушкой в светлом китайском плаще.
О чудо, это была Вероника!
Татьяна чмокнула на прощанье в щёку уезжавшего приятеля и сказала:
- Ну, вот и всё, поезд прибыл, да и провожающих у тебя тоже прибыло. Смотри,
будешь жалеть, что уехал.
Александр обнял друга на прощание и, пожелав ему традиционного доброго
пути, попросил передать привет любимой бабуле, заметив, чтобы он особо
не волновался, они с Таней Веронику обязательно подождут на вокзале и
на своей машине довезут прямо к её дому.
Удивительно, но Вероника проводила Валентина к его вагону, совершенно
не проронив ни слова, они бесконечно обменивались одними взглядами. И,
кажется, договорились.
Всё было решено мгновенно, судьба, словно глухонемая, расталкивая всех
заслонявших выбранный путь, вышла сразу на финишную прямую в неожиданном
любовном забеге.
Уже объявили по радио об отходе поезда, но Расторгуев не трогался, и только
когда поезд стал набирать ход, он запрыгнул на ступеньку своего вагона.
Он даже не притронулся к Веронике лёгким касанием, не говоря уже о прощальных
поцелуях.
- Я обязательно напишу тебе на адрес Татьяны, а она передаст, ты поняла,
Вероника?
-Поняла. Я буду очень ждать, - почти прошептала девушка. Глаза её были
полны слёз. Зеленый их отсвет несколько померк, но тайный огонёк по-прежнему
манил к себе с необыкновенной силой и обещал полное взаимопонимание.
Она пошла за вагоном, одновременно с поездом убыстряя шаг и уже почти
переходя на бег. Поднятая в прощальном жесте девичья рука долго еще мерещилась
Валентину, когда он уже прошел в вагон и встал у окна в коридорчике, наблюдая
пролетающие полустанки и небольшие станции, пока не стемнело.
Очередной многолюдный город остался позади, отрубив, словно хвост ящерицы,
пошедшую на подъем судьбу. Ни об одной женщине до сих пор не мечтал Валентин
столь сильно; его потянуло к ней неизбежно и властно, причём хотелось
излить на неё только одну несказанную нежность, не произнося слов и не
сжимая в грубых чувственных объятиях.
Миниатюрность Вероники переводила её чуть не в разряд детей, а встреча
с ней, уже отходившая с каждым мгновением в прошлое, казалась нереальностью,
волшебным сном, с которым не хотелось расставаться. Валентин словно грезил
наяву, в полусне, в полувымысле, возвращаясь домой, к бабе Нюре, и в то
же время отлично понимая, что с прежней краснодарской жизнью уже покончено.
25
Воспоминания,
как наручные кварцевые часы: снимешь с руки, положишь на стол, пройдет
часа полтора-два, они и замерли; утром наденешь на руку, они опять затикали,
жизнь пошла.
Отправишься к часовщику с вопросом: «Что, батарейки сели?» Он проверит:
«Почти на нуле». Заплатишь восемь тысяч, он сменит батарейку, часы опять
как новые.
То же и воспоминания - лежат себе на дне памяти, безгласные, чуть ворохнешь,
они зашевелятся, уже тепленькие, разогрелись, задвигались и пошло новое
кино, поехало.
Надо заметить, что своих однокурсниц по мединституту я, конечно, примечал,
иногда и глаз клал, но романов у меня с ними не завязывалось. Не то, что
со студентками других вузов, и дело не в какой-то излишней мудрой щепетильности,
или в извращенности вкуса, или в пуризме каком, а просто, поступив в институт
шестнадцати лет, я оказался моложе почти всех однокурсников и однокурсниц
как минимум на 2-3 года, а чаще на 5-6 лет.
Была тогда административная мода на «стажистов», выпускников сразу после
школы старались не принимать, особенно в медицинский, куда предпочитали
брать человека со средним специальным образованием, уже утвердившегося
в выборе будущей самой гуманной профессии в мире.
И правильно делали, надо заметить. Что зря государственные деньги переводить!
Вот я окончил серьезный вуз и даже ординатуру; сдал кандидатский минимум,
а проработал на медицинской ниве всего ничего, польстился на эфемерную
литературную славу и с медпрактикой завязал.
Тоже мне, Чехов или Аксёнов выискался. А еще клятву Гиппократа давал,
а еще в очках! Вот погоди, дождешься маски Гиппократа в урочный час на
своем лице, то-то запоешь… не своим голосом…
Кратковременное увлечение еще одной Ниночкой запомнилось больше потому,
что именно ему я обязан стихотворением "Александрит", бывшем
в середине шестидесятых как бы моей поэтической «визитной карточкой».
Простое
милое лицо, на пальце девичье кольцо. Переливается - горит в нем камешек
александрит. И возникает в глубине страна, неведомая мне, заветная страна
любви, где ходят песенки твои…
Какие
песенки? Обычные встречи. Обычные разговоры. Один или два захода в гости.
Мои робкие попытки. Её томные увертки. Беганье вокруг стола, застеленного
тяжелой плюшевой выгоревшей от солнечного света скатертью.
Отец у Нины умер, когда она была еще школьницей. Осталась в наследство
старая "Волга" в гараже, недостроенная дача и полубезумная мать.
Мать её помню смутно: странно одетая женщина психопатологического вида,
скорее всего шизофреничка.
Любопытно, что за Ниной параллельно ухаживал Саша, учившийся на курс раньше
меня юноша с редкими усиками и масляно поблескивающими глазками, сын бегемотно-толстой
служительницы читального зала, с которой я обменивался дефицитными книгами
и мнениями обо всем на свете. Она вроде как держала салон в стенах институтской
библиотеки. Впрочем, впоследствии я бывал у нее дома и излишне много говорил,
говорил, говорил…
Когда я узнал о Сашином томлении, то сразу же прекратил все ухаживания,
наверное, прекратил бы и без этого. Загорался я мгновенно и столь же мгновенно
гас. А чего хотите? Типичный Овен.
Через год или два Нина вышла за Сашу замуж и стала делать мне откровенные
намеки. Но жены не только друзей, но и просто знакомых, были для меня
всегда табу.
Убила она меня морально тем, что как-то, разыскав меня по телефону в Москве,
попросила зайти с расспросами в мастерскую по ремонту дубленок в нашем
районе, о которой до её звонка я не имел ни малейшего представления, а
затем сразу же резво стала набиваться мне в подружки, поведав при этом
о замечательнейшем любовнике-фотографе, с которым провела незабываемые
три года своей столичной аспирантуры, жаль только, что фотограф этот недавно
уехал надолго за рубеж и приходится простаивать волей-неволей. Саша, ребенок
- они были для нее далеко, совсем в другой жизни и не сдерживали, и не
обязывали. Наверное, я все-таки ханжа. И я сильно разочаровал её, когда
мягко и вежливо отказался от предложенной чести.
Еще
одна медичка училась на курс младше меня, хотя и была на год старше. Я
гулял с ней по городу, ходил в кино, обсуждал разные разности, читал ей
свои очередные стихи. Словом, просто дружил. Платонически.
Конечно, раз или два в самом начале знакомства (кстати, произошло оно
в том же читальном зале при посредничестве бегемотной салонодержательницы,
приискивавшей для Саши приличных девочек), я, естественно, сделал попытку,
но не встретил взаимопонимания на этот счет и успокоился. Как оказалось,
навсегда.
В меру миловидная, простовато одетая, целомудренная подружка моя жила
отдельной, впрочем, не особенно интересовавшей меня жизнью. К тому же
у нее не было телефона, что затрудняло общение. (У меня-то его просто
и быть не могло по причине проживания в отдаленнейшей части города П.).
И как я был поражен, когда во время островолнующего романа с будущей женой
стал встречать скромную медичку по несколько раз в день в самых неожиданных
местах, не однажды нарываясь на попытку серьезного объяснения, от которого
всячески уходил и, наконец, получил от нее письменное объяснение в любви
(чем, признаться, избалован не был) и утверждение, что только она, скромная
медичка, и именно она может быть моей настоящей женой. Женой во всех смыслах
этого слова. Дескать, никто лучше её не поймет и не поддержит. Тогда я
не принял этого всерьез. Меня просто отягощала подобная настойчивость.
Вот когда я понял женщин, которых достают влюбленные мужчины. А тогда
я был, надо отметить, весьма примитивен и грубоват. Возможно, сейчас я
бы вел себя несколько иначе.
Вторая моя медичка - по слухам - вышла замуж, после рождения моей дочери
Златы. Сейчас она врачует больные тела и души где-то в Сибири, чуть ли
не в Братске.
Бывая в Иркутске и Ангарске с литературными выступлениями, я обязательно
про нее вспоминаю и жалею, что нам, видимо, никогда больше не встретиться
и не поговорить. Ей, возможно, уже не до поэзии, и что собственно эпохальное
я смогу ей предложить?
Третья
героиня полусостоявшегося романа - Вика (Виктория) Курочкина. Помнится,
я учился на третьем курсе, она была первокурсницей. На новогоднем институтском
вечере она блистала своей длинноногостью, белозубостью, глазастостью.
Может быть, мы протанцевали один или два танца. Но «золотая молодежь»
нашего вуза держала её в плотном кольце. Честно говоря, я не настаивал
и не помышлял.
Новое знакомство произошло года через два, не помню, как, но зато четко
помню зачем. Вы, дорогие читатели, будете смеяться, но я стал встречаться
с Викой с одной-единственной целью: прочитать с её помощью "Доктора
Живаго".
Книга эта в далеком уральском городе меня обходила, ну не попадалась она
ко мне в руки, хотя я видывал её издали в руках симпатичных аспиранток,
но не давалась она мне. А ведь тогда это была одна из самых загадочных,
культовых книг, читательская мечта моей юности.
И вот я прослышал, что у Вики есть в столице знакомый англичанин, у которого,
конечно же, есть этот знаменитый роман Пастернака, переполошивший десять
лет назад всю страну
Мои однокурсники сладострастно жмурились, когда Вика безропотно поджидала
меня после занятий. Слонялась со мной по городу. Её понять я не мог. Безусловно,
красивая, эффектная, она в то же время была какая-то заблудшая и несчастная:
не жила дома, училась кое-как, была без царя в голове…
Думаю, она принесла массу сладких минут более взрослым любителям dolce
vitae. Потребности её были небольшие: сигареты, чуть-чуть алкоголя и верх
блаженства – кофе в постель. Одни черные вязаные «в сеточку» колготки
поверх длинных стройных ног искупали – даже при визуальном знакомстве
– все её запросы.
После лекций и семинаров мы гуляли с Викой по городу, конечно же, я читал
ей свои и чужие стихи, до чего был большой охотник, что-то обсуждали,
в общем, Дафнис и Хлоя, полная идиллия. Однажды поздней осенью или ранней
зимой мы забрались в промерзший пустой трамвай на «кольце», и я стал чересчур
энергично разогревать озябшую спутницу.
Ответное тепло женского тела разгорячило меня и увлекло в поцелуи, до
которых я тогда тоже был большой охотник. Но окружающий холод, отсутствие
должной предприимчивости, а может, необходимого опыта, не позволили зайти
дальше.
Всегда у меня была главная проблема: где. Не повезешь же девушку на окраину
города в дом, полный родителей, бабушек и зверья. Впрочем, Вика порой
провожала меня на электричке даже заполночь, и я, подлый и глупый, уходил
преспокойно домой в тепло и сытость, оставляя бездумно подругу на темной
и холодной станции.
Что она делала? Как выходила из положения? Одно утешение: тогда не было
ни бандитов, ни жутких страхов. В сегодняшнем количестве. Хотя идиотов
всегда хватало.
Итак, на шестом курсе, в зимние каникулы я оказался в Москве у дальних
родственников и бегал истово по поэтическим вечерам, музеям, был даже
в «гадюшнике» ЦДЛ, не понимая, где я и что впереди, а жил я одной литературной
мечтой и постоянным творчеством, не столько на бумаге, сколько в уме,
в каждом ударе сердца. Вика приехала чуть позже.
Я купил бутылку сухого красного вина и приехал на встречу к ней в общежитие
мединститута. Да, забыл одну важную деталь: приехав в Москву, я позвонил
этому мифическому англичанину, который существовал на самом деле, отрекомендовался
Викиным знакомым и попросил – по телефону – почитать «Доктора Живаго».
Английский подданный, работавший переводчиком то ли в «Прогрессе», то
ли в «Иностранной литературе», наверняка решил, что мой звонок – провокация,
и я – непременно работник КГБ. Он впал, судя по первой телефонной реакции,
в полную прострацию. В книге для прочтения англичанин наотрез отказал.
И вообще прикинулся Иваном, вернее Джоном, не помнящим родства.
Так вот, к Вике, остановившейся в каком-то институтском общежитии, я добрался
поздно вечером. Мы были одни в огромной комнате с множеством кроватей,
которые перебивали даже мечту о «Докторе Живаго». Все-таки я был тогда
не только читатель. Сели к столу. Выпили вино. Конечно, после вина Вика
стала еще более желанной.
Но… у нее оказался герпес, маленькая язвочка на верхней губе и мы не решились
целоваться. А без поцелуев – какая любовь! И хотя я уже не был девственником,
благодаря усилиям одной балерины из кордебалета, но и не мог – без поцелуев.
Так и не сложилось.
На Вике был большой красивый зеленый свитер, подаренный тем самым насмерть
перепуганным моим звонком англичанином. Впрочем, Вика его успокоила, рассказав,
наверное, о чокнутом русском поэте-студенте.
Представляю, как он наслаждался общением с моей подружкой. Все они, иностранцы,
шустры и предприимчивы и им всегда достается лучшее, в нашей стране, будь
это богатые суперполезными ископаемыми недра или наши восхитительные женщины.
А я вернулся, несолоно хлебавши, домой, встретился с будущей женой и позабыл
обо всем на свете, даже о «Докторе Живаго», который прочитал несколько
лет спустя в спецхране, раздобыв необходимое разрешение.
Книга меня разочаровала. А гениальные стихи из романа я знал наизусть
и допреж того. Примечательно, что, исповедавшись Марианночке в своих предыдущих
увлечениях, я услышал от нее через какое то время, что Вика была моей
любовницей.
Как же я возмутился несправедливостью обвинения! Ну не было этого. И встретив
по весне Вику на центральной улице города с товаркой, подступил к своей
приятельнице чуть ли не с кулаками, мол, чего напраслину наговариваешь.
Вика была поражена: «Что тебе, жалко, что ли? Убудет от тебя? Чего испугался?»
А у меня очередной и последний раз решалась жизнь. Быть или не быть. Вот
в чем вопрос. Ох, и обижен я был на свою бывшую подружку. А надо было
обижаться на себя, любимого.
Увы, в одну и ту же реку не войдешь дважды.
26
Валентин
прекрасно отдавал себе отчёт в том, что он снова стоит на определенном
рубеже, что ему предстоит сделать немедленный выбор, либо оставаться по-прежнему
свободным, но одиноким человеком, либо попытаться создать семью, но тут
не только сильно возрастала его личная ответственность перед доверившейся
ему женщиной, но и элементарно отягощалось дальнейшее преодоление жизненной
дороги с её многочисленными рытвинами и ухабами.
Вообще-то дотоле он никогда не искал свою отдельную и чем-то более удобную
дорогу в серо-зеркальном асфальте, укатанном шинами шикарных автомобилей,
или в серебряном блеске рельс, уходящих вдаль и прочно ложащихся под всё
более и более совершенные электропоезда, либо в жарком или морозном в
зависимости от погоды воздухе, поддерживающем, тем не менее, уверенно
металлических птиц, могущих невероятно быстро перенести его даже за океан.
Для него куда более важно было отыскать свою собственную дорогу, пусть
даже тропинку, петляющую по луговому разнотравью или до светло-коричневой
поджаристой «корочки» вытоптанную между стволов хвойных или лиственных
деревьев, между кустарников, чтобы, наконец, добраться до своего укромного
жилища, где его возвращения всегда ожидает любящая женщина, подруга, жена,
и нежный ребёнок, неважно, девочка или мальчик, лучше сразу несколько
детей.
Сколько раз он спотыкался на том или ином участке этой дороги; и тогда,
когда перебирался из родительской квартиры в вологодский детдом, а потом
– в балашихинское училище, а еще позже бежал из Подмосковья на фронт,
ходил на различных судах под огнём и бомбами фашистских самолётов, топтался
на узеньком «пятачке» паровоза с лопатой, полной каменного угля, перекидывая
по пятнадцать его тонн за один рейс, затем лагерный большак на принудработы,
полная опасности дорога побега, когда он, сбивая в кровь ноги, спешил
в ночной темноте под устрашающий вой шакалов в Грозный, спасаясь от пытавшегося
окончательно поработить его «лица кавказской национальности»; и новые,
в том числе по пояс в воркутинском снегу, пути, приведшие его в южнорусский
город, в казачью станицу, и, наконец, в краевой город, где так зазывно
горят светляки-изумруды девичьих глаз, заставляя забыть обо всём на свете.
Итак, осталось только переступить невидимую черту, осталось забыть прошлое
и думать только о будущем. Думать, как правильнее дальше жить, что означает,
прежде всего, научиться жить и решать житейские задачи именно самому,
а, не ожидая постоянной поддержки от Геннадия Павловича или Александра.
Что ж, баба Нюра будет только рада женской руке в доме, которая снимет
с неё большую часть хозяйственных забот, а через год, максимум два, должны
быть сданы два коттеджа, два восьмиквартирных дома, строящиеся для ИТР
и работников спеццеха, где ему, безусловно, должна быть выделена отдельная
благоустроенная квартира.
Не
успел Расторгуев переступить порог, как баба Нюра огорошила его неожиданной
новостью.
- Ну-ка, пляши, внучок, тебе пришло письмо. Я думаю, что оно – от твоей
мамы. Сердце так подсказывает. Помнишь, ты рассказывал, что у тебя где-то
недалеко жили до войны родители твоего отца, а потом сюда же собиралась
переехать после лечения в Крыму твоя мама?
- Как же она сумела узнать мой адрес?
- Неужели ты уже забыл, что недавно твоя большая фотография была опубликована
в краевой молодёжной газете со статьёй «Дороги сигнальщика Расторгуева»,
где буквально по шагам был прослежен твой жизненный путь. Кстати, письмо
было адресовано как раз не на домашний адрес, а на место твоей работы,
мне его вчера любезно занесла какая-то девушка из твоего цеха.
Валентин даже не стал раздеваться, только поставил около двери дорожную
сумку, сбросил туфли, и, в одних носках пройдя по свежевымытому полу,
дрожащими руками взял драгоценный конверт.
Вскрыл его, вынул несколько листочков, вырванных из школьной тетрадки,
и вчитался в любезные сердцу строки.
«Действительно, письмо от мамы, слава Богу, она жива! » - была первая
мысль, а вторая – «Наконец-то я не одинок на этом свете!». А вслух произнёс
почему-то осипшим голосом:
- Баба Нюра, милая, это же сама мамочка написала. Она жива, и надо же,
живёт совсем неподалеку, в Стрепетовском районе. Сейчас же бегу на работу,
решаю срочные производственные вопросы и беру отпуск за свой счёт хотя
бы на три дня, а лучше на неделю; думаю, что директор не откажет, не каждый
день матери отыскиваются. А завтра отправлюсь к ней прямо с утра!..
В
автобусе Расторгуев устроился возле окна и умиротворённо смотрел на быстро
убегающие назад поля и придорожные тополя. Смотрел и фантазировал о предстоящей
встрече, ведь миновало чуть ли не пятнадцать лет с того времени, когда
они виделись в последний раз.
Он невольно тяжело вздохнул, и угрюмый сосед, придавивший его бок грузным
туловищем, участливо спросил:
- Что, парень, вздыхаешь, неужто так тяжко, и в жизни совсем не везёт?
- Точно так, мил человек, и в жизни не везёт, и этот автобус не везёт,
а едва ползёт по дороге, как по пашне измученная кляча, как раз тогда,
когда я очень спешу.
Автобус действительно как захудалая лошадёнка трусил по пропахшей бензином
и выхлопными газами дороге, и его постоянно обгоняли с верхом загруженные
«полуторки», а не только редкие легковые автомобили. Вот наступил, видимо,
последний поворот, и автобус осторожно спустился с большака по школьному
выезду к хутору на берегу полноводной Кубани.
Валентин высадился и пошёл пешком, крутя головой по сторонам, отыскивая
верное направление. Ему навстречу по пыльной улице брело небольшое стадо
коров. Стоящие возле своих плетней или около раскрытых калиток старые
и молодые казачки радушно встречали возвращавшихся с пастьбы ненаглядных
кормилиц. У первой же встречной девушки Расторгуев поинтересовался:
- Будь добра, красавица, подскажи, где находится хата Марии Петровны Личутиной?
Посмотрев внимательным взглядом и улыбнувшись на неожиданно церемонное
обращение, девушка приосанилась, одёрнула жакетик и указала рукой на левую
сторону:
- Вот с этой стороны как раз шестая будет.
Расторгуев поблагодарил её и, не замечая явного интереса действительно
миловидной казачки, к которой немедленно подошло ещё несколько молодых
женщин, словно на крыльях полетел к указанному строению, совершенно не
чувствуя под ногами земли.
Хата по внешнему виду ничем не отличалась от других, расположенных по
соседству; камышовая крыша, только забор сколочен из штакетника, да во
дворе, видимо, недавно вырыт колодец.
В глубине двора небольшая худенькая женщина старательно белила мелом летнюю
кухню, совсем не похожая на маму, какой она сохранилась в памяти молодого
человека.
Только прозвучал скрип открытой Валентином калитки, как женщина обернулась,
и он едва успел заметить её удивлённо-расширенные глаза, неловкий взмах
рук, упавшую на землю малярную кисть, как женщина, словно подкошенная,
упала вслед за кистью на притоптанную землю.
И прошлое, и будущее, все размышления и предположения Расторгуева мгновенно
вылетели из головы и, бросив возле плетня дорожную сумку, он подбежал
к небольшому съёжившемуся комочку, бережно и легко подхватил это почти
невесомое тело мамочки, самого близкого существа на свете.
Именно о встрече с ней мечтал он все эти годы, именно сюда, даже не осознавая
того сам, стремился постоянно оскальзывающейся и обжигавшейся душой; и
вот, наконец, достиг желанной цели и крепко держит свою желанную ношу
и никогда её больше не отпустит.
Фланелевый халат был явно велик, с ног во время подъёма слетели мягкие
домашние тапочки, сильно забрызганные, так же, как и халат, побелкой.
Взглянув матери в лицо, Валентин только сейчас понял, как же она постарела,
да и как иначе, ей столько пришлось перенести. И хотя ней не было ещё
и пятидесяти, но в волосах под сбившейся косынкой сильно разгулялась белая
метель.
Мама открыла глаза, и столько любви было в её взгляде, столько муки, если
бы он мог в это время анализировать и подыскивать сравнения, он бы подумал,
прежде всего, о лице Богородицы на древних русских иконах.
- Сыночек! – прозвучал еле слышный шепот, тут же перешедший в тихий плач.
Успокаивая ее, Валентин стал гладить маму по голове, поправлять косынку,
снова обнимать её, придерживая на еще нетвёрдых ногах, и приговаривая:
- Что ты, мама! Это же я! Что тебя напугало! Пожалуйста, не волнуйся.
Давай пойдём в дом, приведёшь себя в порядок.
Тут подошла пожилая соседка, представившаяся Полиной, и уже вместе с ней
молодой человек завел маму в хату и усадил на лавку, стоящую в кухне возле
русской печи. Последняя занимала почти половину дома, в топке ярко горел
каменный уголь, на плите что-то клокотало в кастрюлях, наверное, варилась
картошка или свёкла.
В кухне было довольно жарко, и Валентин снова открыл дверь, чтобы приток
свежего воздуха скорее привёл в чувство его ослабевшую от шока, вызванного
внезапной встречей с давно потерянным сыном, мать.
Через кухню можно было пройти в другую комнату, вход в неё закрывали сейчас
двустворчатые двери, прикрытые ситцевой, в синий горошек, занавеской.
Валентин сел с матерью рядом на лавку и ощутил спиной полузабытое, почти
утраченное в скитаниях уверенное тепло домашнего очага, гудение огня в
топке тоже напомнило о давних поездках в вологодскую деревню, к дедушке
и бабушке, во время летних и особенно зимних каникул.
Он снова любовно всмотрелся в черты самого дорогого для него человека.
- Мама, мамочка! Как же ты изменилась! А у меня в голове, внутри цел по-прежнему
твой молодой образ. Ты ведь была такой красавицей, я так никого и не встретил,
кто бы мог с тобой хотя бы сравниться.
- Да что ты такое говоришь, сынок! Я сама уже позабыла, какой была когда-то.
Мне ведь в госпитале, в сорок третьем году, половину кишечника удалили.
Две операции делали. А в сорок девятом, когда лечилась в крымском санатории,
тоже хотели резать, но я уже наотрез отказалась. Неизвестно, мол, сколько
проживу, но нечего меня больше мучить. А что касается довоенных фотографий,
то их куда-то вселённая жиличка задевала, то ли просто в печке сожгла.
Я когда после войны на квартиру вернулась, то комната наша была совершенно
пустой, только стол, несколько табуреток, мои сёстры ведь тоже постарались,
все стоящие вещи в деревню забрали, чтобы жиличка не присвоила. Так всё
нажитое и пошло прахом. Ну, да ладно, что это я зарапортовалась. У меня
же сегодня великая радость, тебя увидела, поняла, что ты на ноги встал,
сейчас мне и помирать можно с лёгкой душой.
И она обратилась уже к соседке:
- Полиночка, я сейчас пойду в комнату, отлежусь немного на кровати и снова
встану. А ты пока достань новую клеёнку, отодвинь стол от окна и накрой
его. Клеёнка тоже в той комнате лежит на шкафу, сверху, а в самом низу
шкафа – трехлитровая «четверть» с «первачом», вот и её достань. Я её давно
берегла для встречи с сыном, наконец, пригодилась. А потом, еще прошу,
Полинушка, обойди соседей и пригласи на ужин, всё-таки родной сынок приехал.
Валентин попробовал вмешаться:
- Мама, может быть лучше завтра устроить приём, тебе надо придти в себя,
отлежаться, как следует.
- Завтра другой приём будет, я весточку подам родным отца, они тоже захотят
на тебя посмотреть, какой ты у нас стал взрослый. Вот дожила, уже и в
газетах про тебя пишут, хвалят, мол, работник очень хороший.
Валентин вышел вместе с Полиной во двор, чтобы забрать дорожную сумку,
половину которой занимали продукты: мясные и рыбные консервы, икра, крабы,
несколько «палок» сырокопченой колбасы, швейцарский сыр, шампанское, несколько
бутылок виноградного полусладкого вина, бутылка ликёру, бутылка первосортного
коньяка, коробка шоколадных конфет, любимые мамой «ириски» и «вафли».
Около сумки уже крутился довольно крупный кот, подняв кверху победно дымчатый
хвост.
- Полина, извините, не знаю, как вас по отчеству, пока вы собираете соседей,
я сам всё в доме приберу, и стол накрою.
Он вернулся в хату, мама уже перебралась самостоятельно в комнату и лежала
сейчас на спине, укрывшись до подбородка ватным одеялом. Валентин подошел,
поправил подушки, взбив их помягче, спросил у мамы удобно ли и начал хлопотать
по хозяйству. Мать следила за ним радостно-испуганным взглядом, видимо,
ей всё еще не верилось, что молодой мужчина – не мираж, не видение, и
не исчезнет так же внезапно, как появился.
Когда сын, поменяв клеёнку, стал метать на стол привезенные припасы, которые
Геннадий Павлович постоянно язвительно называл «харчем Микояна», он нащупал
вложенную, бабой Нюрой, весьма кстати, большую «цыганскую» шаль, вынул
подарок и положил на мамино обозрение сверху одеяла.
- Вот, мама, носи на здоровье! Ты раньше любила яркие вещи.
- Спасибо, сынок! Относила уже, наверное, но за внимание ещё раз спасибо.
И приостановись с продуктами, что там всё достаёшь и достаёшь... У меня
ведь и квашеная капуста есть, и вот, наверное, уже картошка сварилась,
в погребе селёдка лежит, сметана. И не надо таких красивых бутылок, неужели
трёхлитровой бутыли не хватит?.. Впрочем, если мало покажется, то у соседей
ещё найдём. Ты-то сам часто употребляешь, может, приохотился?
- Да что ты, мама. Не пью и не курю. Вот только ради встречи с тобой шампанского
пригублю, да, может, рюмку твоего самогона опрокину, чтобы вкус знать.
- Слушай, сейчас Полина вернётся, пусть сходит в кладовку, возьмёт побольше
яиц, сала, там большой шмат, и пожарит яичницу, пока жар в печи держится.
Стали собираться соседи, муж Полины Пётр Захарович принёс из своего дома
пару скамеек дополнительно, их поставили с двух сторон поставленного в
центре комнаты стола, с торцов расположили по паре табуреток, и пошёл
пир горой.
Пили за долгожданную встречу матери и сына, за здоровье мамы, помянули
и деда с бабушкой.
Дед мог бы еще жить и жить, но, когда пришли немцы и начали забирать годовалого
кабана, он не сдержался и стал выталкивать захватчиков из хлева, а один
рыжий верзила тут же ударил его прикладом по голове, и через три дня дед
отдал Богу душу, а бабушка дождалась победы над фашистами.
Она умерла вскоре, осенью, так и не узнав, что любимый сын, отец Валентина
погиб ещё в сорок втором году.
Хата эта пустовала около года, пока не приехала мама. Соседи и военкомат
помогли с ремонтом, о чём рассказали Расторгуеву после ужина, когда, после
принятого в достаточном количестве «первача» у гостей развязались языки.
Закончился ужин по хуторской традиции песнями. Как же умеют ещё петь в
российской глубинке! Куда там теперешним фонограммным безголосым певцам,
они в лучшем случае могут вовремя открывать рот под чужой голос, да еще
ловко исполнять танцевальные па; конечно, попробуй, столь интенсивно,
прыгая попеть, совершенно не задыхаясь.
Расходились далеко за полночь, по улице в это время шла молодёжь из клуба,
после танцев, а наиболее стойкие хуторяне, среди которых выделялся муж
Полины и еще пара его приятелей, дедов явно послепенсионного возраста,
«уговорили» еще несколько самодельных поллитровок благородного напитка,
который здесь называют «коньяк три буряка».
Утром
мама проснулась затемно и подошла к постели сына с тарелкой пирожков с
печенью, которые принесла Полина, и рисовой кашей с варёными яйцами.
- Вставай, сынок, я уже печь протопила.
- Встаю, встаю.
И сразу же вскочил, обнял мать вместе с её тарелками и поцеловал её в
морщинистую щеку. Взял один пирожок, но не смог есть, а снова приобнял
её свободной рукой. Такую маленькую, худенькую, словно девочка-школьница,
только пропахшую тестом и жареным луком, такую домашнюю, что сердце останавливалось
от счастья при виде её…
Позавтракав уже помянутыми «разносолами», выпил крепкого чая, заварив
его уже сам, не передоверяя матери, которая только ойкала:
- Ой, ты сердце сорвёшь, такой крепущий, чисто дёготь! Где это ты научился
такие чаи гонять?
- На севере, мама, на севере.
- А что ты там делал, завербовался что ли, в погоне за длинным рублём?
- Уж таким длинным он оказался, что я до сих пор размотать этот клубок
не могу.
- Тебе бы только шутить, ты еще в детстве такой озорник был и выдумщик,
как сейчас помню…
- Знаешь, мама, я, пожалуй, пойду, осмотрю твоё хозяйство, может, там
мужские руки приложить требуется…
Валентин вышел из хаты и по-хозяйски осмотрел сад с яблонями и вишнями,
с зацветающей черешней; заметив непорядок, перенёс снопы кукурузных стеблей
с огорода во двор.
Увидев молодого человека в саду, зашел Пётр Захарович «поправить» голову
и сидел до той поры, пока за ним не пришла дочка.
Валентин опять собрался пройтись по двору, но мать его не пустила.
- Только приехал и уже снова куда-то бежишь. Посиди со мной дома, дай
хоть я на тебя вдоволь полюбуюсь.
- Мама, я ведь не картина, чтобы меня рассматривать. Да и помочь тебе
хочется, когда я еще снова выберусь? У меня ведь работы в цеху невпроворот.
- Вот поэтому и прошу побыть со мной подольше.
- Ладно, где там у тебя компот стоит, что-то пить хочется?
- А ты, я смотрю, по-прежнему сладкоежка; узвар, конечно, в погребе, чтобы
холодненьким был.
- Вот я за ним и схожу.
После обеда Расторгуев перебрал, перерубил и сложил за хатой разбросанно
лежавшие во дворе ветки акаций, старых слив и вишен; а вечером опять набежали
гости, и разгулялось застолье.
Три дня пролетели в таком сумасшедшем темпе, что показались одним сплошным
гульливым днём, и вот уже Валентину пришлось неохотно самым ранним рейсом
покидать прикубанский хуторок, ставший таким дорогим ему местом, потому
что здесь сейчас живёт его мама, здесь жили его отец, дедушка с бабушкой,
следовательно, здесь его корни, здесь бы и кроной прошуметь.
Мама, несмотря на все отговоры, пришла проводить его на автобусную остановку,
и хотя возле автобуса при прощании снова не обошлось без пролития слёз,
но она за эти проведённые вместе три дня значительно окрепла, на помолодевшем
лице появилась улыбка, а в глазах загорелся прежний вологодский огонёк.
Автобус был переполнен хуторянами, которые везли на базар в ближайший
рабочий посёлок забитых гусей, сметану, орехи, солёные огурцы и, судя
по терпкому чесночному аромату, круги домашней колбасы. Большую часть
пассажиров составляли женщины тридцати-сорока лет. Одна молодуха вдруг
встала и уважительно попыталась уступить Расторгуеву место, но он не мог
принять такой жертвы, во-первых, будучи мужчиной, а не инвалидом; и, во-вторых,
заранее предполагая какие потом случатся пересуды его персоны очередным
вольготным вечером возле какого-нибудь досужего плетня.
До самого Краснодара Валентина мучила двойственность переполнявших его
чувств, полная неопределенность эмоций и даже ощущение близкой невосполнимой
потери, и хотя всё пока было хорошо и даже отлично, но всё равно какой-то
незримый груз придавил, в общем, его неслабые плечи.
Перед самой посадкой он успел шепнуть маме, что постарается хотя бы раз
в месяц приезжать на выходные, чтобы её попроведать, впрочем, пусть она
не расстраивается, если не всегда это будет получаться, ведь в самые ближайшие
месяцы вряд ли у него будет достаточно свободного времени, в цехе начался
запуск очередного секретного проекта.
Весна
и начало лета прошли, как обычно, в трудах и заботах; работа цеха, что
называется, вошла в колею и стала ритмичной; только на одном участке пришлось
поменять пресс, со слабака-сорокатонника на стотонный агрегат.
На июньском совещании был ребром поставлен вопрос о комплектовании отряда
комбайнёров для командировки вместе с комбайнами на целину для уборки
небывалого урожая.
Расторгуева, как самого энергичного и бессемейного, назначили начальником
отряда. Новый директор подал это назначение, как очередное выдвижение
молодого человека.
Валентин, естественно, не мог противиться, только поставил условием поездки
выделение отдельного комбайна и для него лично; мол, пока до Алтая доберутся,
он его до последнего винтика перепроверит и подтянет, а главное, вспомнит,
как осваивал подобный комбайн еще подростком.
За себя Расторгуев предложил оставить инженера-контролёра Коробова.
- А почему не своего заместителя Лютикова?- спросил директор.
Его поддержал в претензии и главный инженер. Пришлось объясняться.
- Заместитель мой часто бывает с подчинёнными не в ладу, он грубоват,
сказывается то, что бывший комсомольский вожак и привык рубить с кондачка,
давать только руководящие указания и довольно плохо знает само производство,
а с Коробовым мы с первых дней совместно вели монтаж и пусконаладку.
Расторгуеву удалось отстоять свою точку зрения, хотя потом не раз это
ему аукнулось.
Подготовительной работы по будущей командировке оказалось немало. Помимо
комбайнёров, которые будут заниматься непосредственно уборкой зерновых,
нужно было из числа работающих в мастерских набрать собственную бригаду
ремонтников, и вдобавок сагитировать ещё пятерых комбайнёров на комбайны
«Сталинец-6», отгруженные Ростсельмашем специально для работы на целине.
Самое главное, что вопрос о поездке на уборку Расторгуеву пришлось согласовывать,
прежде всего, с Вероникой, и «добро» было получено не сразу, кроме того
Валентин долго упрашивал её еще до его отъезда приехать в Пашковскую,
чтобы он мог познакомить её с бабой Нюрой.
За
последние годы Валентин очень полюбил дом, в котором жил, и его хозяйку,
бабу Нюру, как он ласково называл её, оставаясь в доме вдвоём, тогда как
при сыне и тем более при посторонних людях всегда обращался к ней более
официально – Анна Николаевна. Кстати, Анной звалась и мать Богоматери,
жена святого Иоакима.
О другом доме и другой хозяйке он просто долго не мог даже помыслить.
С женщинами его отношения складывались достаточно сложно. Расторгуев,
конечно, знал, что он, видный молодой мужчина, тем более свободный, вызывал
у многих девушек и женщин желание сблизиться, а еще и официально оформить
отношения; время было такое, «гражданские» браки, тем более так называемые
«пробные» не только не поощрялись, а считались если не блудом, то просто
развратом и грехом.
Он же, иногда поддаваясь на «провокации», иначе для чего человеку даётся
молодость, вообще-то не жаловал женский пол, после первого, достаточно
печального опыта в коношской КПЗ, затем наблюдений в ИТЛ, исправительно-трудовом
лагере, и, наконец, сомнительных интрижек в воркутинском сангородке, притязания
женщин на его свободолюбивую натуру вызывали у него чаще стойкое отвращение.
Вероника оказалась единственным исключением, может быть, еще и потому,
что находилась далеко и не могла чисто физически отнимать у него много
свободного времени. Но были, были и другие женщины, придётся повторить,
что Валентин был еще очень молод и отнюдь не ангел, хотя, к счастью, и
не его антипод.
Иногда он с лёгким сожалением вспоминал об Ольге Остроуховой, своей соученице
по техникуму, проживавшей в станице Темниковская.
Последний раз она появилась в его доме перед Новым годом, была необыкновенно
весела, много смеялась, намекала на то, что может остаться на все каникулы
и выполнить любые желания Валентина, подобно Шехерезаде из «Тысячи и одной
ночи.
В ответ Расторгуев вполне справедливо заметил, что он сказок с детства
не любил, и потом у него просто нет времени и сил посвящать пустой болтовне
ночь за ночью и так на протяжении почти трёх лет.
Ольга в ответ на эту отповедь фыркнула, сморщила курносый носик и, видимо,
обидевшись, уехала в тот же день. И вот почти сразу же после встречи Валентина
с мамой, она появилась в первый же субботний день, как раз к обеду.
Валентин только-только расставлял на кухонном столе посуду. Баба Нюра,
редкий случай, отсутствовала, её попросил приехать сын, Геннадий Павлович,
и помочь с консервированием помидоров, которых уродилось в том году невпроворот.
Ольга не вошла, а влетела, словно шаровая молния, бросила небрежно сумочку
на диван и, кратко поздоровавшись (привет – привет), стала жизнерадостно
рассказывать, что только что посмотрела очень интересный итальянский фильм.
Затараторив, продолжила:
- Знаешь ли ты, Валентин, про такое понятие как неореализм? Да? Надо же
насколько ты во всём продвинутый, кроме желания угодить заждавшейся этих
услуг женщине.
Увидев, что Валентин собирается обедать, она попыталась помочь и, взяв
нож, хотела нарезать хлеб.
- Давай, помогу.
- Не надо, Оля, это чисто мужская обязанность, и потом мне просто приятно
за тобой поухаживать, лучше полистай журналы, что лежат на подоконнике.
- Надо же какой ты, оказывается заботливый. Можешь же, когда захочешь.
Ладно, посижу пока на диване и понаблюдаю, как ты справляешься с хозяйскими
обязанностями.
Она действительно отошла от стола и села на диван по-турецки, пождав под
себя длинные стройные ноги с узкими красивыми ступнями, и подоткнув под
спину подушку, но журналы листать не стала, а загадочно смотрела во все
глаза за кухонными манипуляциями Валентина.
Обед у Расторгуева был почти совершенно готов, и быстро покрошив помидоры
и зелень в миску, заправив приготовленный на скорую руку салат подсолнечным
маслом, Валентин разлил в глубокие тарелки аппетитный борщ и пригласил
гостью к столу.
- Неужели сам готовил? – спросила со скрытой иронией Ольга.
- Не всё; борщ сварила баба Нюра, а вот цыплёнка действительно зажарил
сам.
- Не хочу борща, дай лучше крылышко пожую.
- Но я уже налил, и потом «первое» блюдо очень для пищеварения полезно,
- попытался уговорить девушку Валентин, думая про себя: «Интересно, зачем
она пришла, и как раз тогда, когда я в доме один. Давно эта девушка тянется
за мной, как вагон за паровозом. Нет, сегодняшний визит явно не случайность,
она что-то задумала. Неужели ею действительно движет страстная любовь
ко мне? Что-то непохоже, и потом мы же с ней за все годы знакомства даже
ни разу не поцеловались».
У Расторгуева мгновенно испортился аппетит и он, давясь борщом, едва его
дочерпал ложкой, а Ольга к еде так и не притронулась. Цыплёнок тоже не
вызвал у сотрапезников никакого интереса, хотя, наверное, у каждого по
разной причине.
«Господи, прости меня!» - продолжал размышлять Валентин. – «Мне не жалко
тарелки этого борща, который придётся вылить в помойное ведро, не жалко
упущенного мною и перекипевшего в «турке» кофе, зато действительно жалко
потерянного попусту времени и будет стыдно перед бабой Нюрой, которая
решит, что я в её отсутствие начал водить женщин. Нет, всё-таки хорошо,
что она в городе, у сына».
Поле обеда, прошедшего в неловком молчании, Расторгуев предложил Ольге
навестить Геннадия Павловича, заранее предполагая её отказ, и сразу же,
следом, не обманувшись в предчувствии, сказал:
- Тогда, Оля, пеняй на себя. Мне обязательно нужно будет поехать за Анной
Николаевной, и я просто вынужден тебя покинуть, извини.
- Как тебе будет угодно, Валя, а я подожду тебя здесь, ты ведь не против?
«Этого еще не хватало!» - подумал Расторгуев. – «Неужели у нее все-таки
запланировано провести со мной ночь. Нет уж, дудки!»
А вслух произнёс:
- Оля, я, возможно, сегодня уже не вернусь, останусь ночевать в Краснодаре.
Завтра ранним утром должны приехать из Ставрополя Таня с Сашей к родителям,
хочу с ними повидаться. Так что ты решай сама, как тебе удобнее.
- А как же я? Куда мне деваться? Я хотела провести эти выходные именно
с тобой, – сказала явно обиженная Ольга.
У Валентина сразу возникли самые различные предположения по поводу такого
странного поведения девушки. Раньше она себя вела куда аккуратнее.
И в то же время вспомнился прежний её приход и примерно такое же навязчивое
желание остаться у него с ночёвкой. Спасибо бабе Нюре, она тогда беззастенчиво,
со всей деревенской прямотой растолковала «внучку», чего на самом деле
хочет от него девушка.
А сейчас мужчина невольно обратил внимание на особенности изменившейся
фигуры непрошенной гостьи и на то, как она сидит. Ольга раскинулась на
стуле, широко расставив ноги. Боковая молния юбки была расстёгнута до
конца, и сквозь этот разрез ощутимо проступал розовый цвет комбинации.
Расторгуев, конечно, не подозревал, что Оля довольно давно решила сделать
из него своеобразного козла отпущения, и видела в отношениях с ним прекрасную
возможность окончательного и быстрого отпущения всех её смертных грехов.
Она, увы, была беременна и очень боялась своих строгих родителей, а также,
вполне справедливо полагая, что её красота не оставит одинокого молодого
человека равнодушным, решила использовать свой последний шанс соблюсти
хотя бы видимость приличий.
- Валя, очень тебя прошу, не уезжай. Давай побудем вдвоём, мне нужно многое
тебе рассказать я ведь сильно люблю тебя, неужели ты никогда этого не
замечал?
Действительно ранее, на первых курсах техникума, Валентин довольно часто
задерживал на Ольге свой взгляд. Красотой её Бог явно не обидел, у неё
была просто идеальная фигура, да и одевалась она роскошно.
Все техникумовские девчата поголовно ей жутко завидовали, а на воскресных
танцах в клубе она была настоящей королевой. У неё всегда было много провожатых,
причём довольно часто она уходила с кем-нибудь из них не в сторону своего
общежития, а в совершенно другую.
Расторгуев чуть не закипел от возмущения. Что она сдурела? Совсем его
за идиота держит?
- Значит, ты очень сильно меня полюбила? И давно? А сколько у тебя еще
было таких же «любовей», и чем они заканчивались, и где, можно поинтересоваться?
В парке на скамейке, или в общежитии, когда удавалось незаметно проскользнуть
мимо вахтёрши, а, может, и в гостинице с командированными кавалерами?
- Напрасно ты так грубишь, Валя, раньше ты ко мне по-другому относился.
Я прекрасно помню, как ты на меня всегда посматривал.
- И я тоже всё прекрасно помню. Года два тому назад к тебе было просто
не протолкнуться, всегда была в окружении поклонников, среди студентов
и даже преподавателей. Пойми меня правильно, мой интерес к тебе давно
прошёл, я полюбил другую девушку, у которой, кстати, совершенно нет присущей
тебе мании величия.
- Ни за что не поверю, что тебе кто-нибудь может понравиться больше меня.
Ты меня просто боишься и заведомо обманываешь, говоря о любви к другой.
Интересно, когда это ты успел? Я тебя никогда не видела ни с одной женщиной,
а меня глаз намётанный. Пойми, я приехала именно к тебе и хочу сегодня
остаться с тобой.
Ольга после этого признания вскочила, резво придвинулась к Валентину,
обхватила его руками и очень чувственно потянулась к нему своими, слегка
приоткрытыми губами, рассчитывая, вероятно, что молодой человек не устоит
и немедленно её поцелует. Но Валентин наоборот отвернул от нее свое лицо,
осторожно, но решительно разжал объятия девушки и с силой усадил её обратно,
на стул.
- Еще раз извини, Оля, но мне действительно пора идти. Я тебе, Оля, всё
уже объяснил, неужели ты так и не поняла?
- Валя, а сам ты разве не понял, что я никого в техникуме не замечала
кроме тебя. И только о тебе одном думала и мечтала. Разве это не настоящая
любовь?
- Оля, да ты хоть знаешь, кто отец твоего будущего ребёнка? Я хорошо помню,
как ты еще перед Новым годом хотела у меня остаться на ночь, наверное,
рассчитывала взять меня в соавторы этого проекта, сделать меня вторым
отцом неповинного ни в чем дитяти; а на самом деле просто-напросто хотела
прикрыть грех и сделать из меня козла отпущения, не так ли?
Ольга смотрела на Расторгуева одновременно и зло, и чуть жалея; примерно
так смотрит преподаватель на школьника, не понимающего своей будущей выгоды
и наотрез отказывающегося учить уроки.
Потом встала, подошла к зеркалу, поправила причёску, аккуратно застегнула
молнию на юбке и спросила:
- Можно, я закурю?
- Пожалуйста, хотя вообще-то у нас в доме не принято курить, и у меня
нет папирос; я же просто половая тряпка, как ты соизволила отозваться
обо мне еще год назад.
Расторгуеву захотелось продемонстрировать свою решимость не поддаваться
отработанным приёмам обольщения зело опытной чаровницы. Давно ему следовало
объясниться с Ольгой накоротке и показать ей, в конце концов, что он всего
лишь бывший соученик, а сейчас и вообще просто бывший хороший знакомый.
Ольга открыла свою сумочку, достала пачку импортных сигарет и зажигалку.
Закурила, и, выпустив несколько дымовых колечек и проводив их почти безучастным
взглядом, она неожиданно заговорила, чуть ли не плачущим голосом:
- Валя, я так на тебя наделась, ты действительно моя последняя надежда
на спасение. Я сейчас домой даже возвращаться боюсь. Мама давно всё знает,
а отец – нет. Он же очень строгих правил, он меня просто убьёт, если узнает
о беременности.
Расторгуев стал убирать со стола посуду, сложил её бережно в тазик с горячей
водой и попытался хоть как-то утешить девушку на прощание, примирить её
с незадачливой участью.
- Пойми, Оля, я здесь тоже не хозяин, живу почти на птичьих правах. И
баба Нюра – очень строгая хозяйка с патриархальными принципами, ты ведь
её хорошо знаешь. Она скоро вернётся от сына, и что она подумает, как
поступит?! Знаешь, всё-таки поезжай спокойно домой и попытайся всё объяснить
своим родителям, может быть, даже по порядку: что и как, где и с кем.
Если они тебя действительно любят, то должны непременно понять и простить.
И помочь.
Увидев, что Валентин стал готовиться к уходу, надел пиджак и туфли, Ольга,
сломав недокуренную сигарету, скомкала её и бросила в печное поддувало,
а потом, не сказав больше ни слова, вышла из дома, оставив дверь открытой;
и только на крыльце, остановившись и обернувшись, сказала:
- Ты еще не раз пожалеешь о своём поведении и вспомнишь меня, да только
уже будет поздно, останется только локти кусать. И, пожалуйста, меня не
провожай, сама доберусь.
Почему-то перед взором Валентина одновременно предстало доброе всегда
улыбчивое лицо Вероники Долецкой, которое так выигрывало в сравнении с
холеным надменным лицом Ольги Остроуховой, на котором отталкивающе царили
хищные, тонкие, злобно сжатые губы, а глаза смотрели жёстко и, словно
бы даже жаля, подобно осе.
Когда Расторгуев закрыл дверь на все замки, как учила опасливая баба Нюра,
и пришёл на трамвайную остановку, Ольги там уже не было. Так молодой мужчина
получил ещё один горький жизненный урок женской хитрости, нередко граничащей
с подлостью.
О, эти шаловливые эфемерные создания умеют, если понадобится, во имя достижения
своих коварных, далеко идущих целей, быть сильными, безжалостными и беспощадными!
В
июне приехали Татьяна и Вероника, что обозначило для Расторгуева новые
заботы, беготню по магазинам, ещё большую нехватку времени, безусловно,
всё это с непременным эпитетом – приятные хлопоты, и, как следствие, прощайте,
одинокие, ночные раздумья!
Днём на людях он был внешне спокоен и собран; а вот ночью его раздирали
бесконечные сомнения, мучили неразрешимые проблемы, а главное, ему не
с кем было поделиться.
Неужели сейчас хотя бы на время он может отдохнуть от нескончаемых ауто-да-фе,
и тут Валентину стала грезиться и представляться в необычайно розовом
свете тихая спокойная семейная жизнь.
Таню
и Нику он встречал прямо на вокзале вместе с Надеждой Гордеевной. Баба
Нюра настригла огромный букет цветов, растущих приусадебном саду, для
невестки, как она выразилась, и сердце Валентина сладко ёкнуло.
Валентин разделил этот букет «по-братски» и вручил всю эту «икебану» долгожданным
гостьям. Взяли такси и поехали сначала к Надежде Гордеевне. Дверь открыла
вездесущая баба Нюра, которая добралась своим ходом.
После часа непринуждённо «светской» болтовни и выпитого кофе Расторгуев
с Вероникой поехали трамваем в станичный дом, а баба Нюра осталась у сына.
Татьяна ехать отказалась, сославшись на какой-то предстоящий серьёзный
разговор.
Валентин совершенно не запомнил детали той поездки, в памяти осталось
только то, что трамвай полз очень медленно, и его почему-то всего трясло,
как в лихорадке. Ника молчала, и на этот раз её молчание казалось особо
загадочным.
Ключи от входной двери, оставленные бабой Нюрой на прежнем условленном
месте, в щели под ступенькой, чуть не выпали несколько раз из его дрожащих
рук.
В эти мгновения для Валентина окончательно утратило значение то немногое
интимное прошлое, которое цепко удерживалось памятью тела. Только настоящее
и еще больше будущее интересовали отныне переродившегося молодого человека.
Ослеплённый совершенно новым, неожиданно грандиозным чувством, он даже
представить себе не мог, что теми же самыми губами и руками, которыми
он трогал женщин в Коноши, а потом в лагерном сангородке, он очень скоро
будет прикасаться к невинной девушке, а то, что Вероника ещё не вступала
с мужчинами в близкие отношения, она дала понять ему чуть ли не в самую
первую встречу.
Они прошлись по пустынному и даже таинственному в полумраке дому, выпили
по чашке кофе с бутербродами, последние месяцы Расторгуев пристрастился
к этому экзотическому напитку, старательно взбадривая себя то перед защитой
диплома, то на авральном пике пусконаладочных работ.
Наконец, дрожащим от волнения голосом он произнёс:
- Ника, знаешь, мы что-то припозднились, пора и отдыхать. Пойдём-ка в
мою комнату.
И не дожидаясь ответа, пошёл прямо из кухни к себе. Вероника прошелестела
вдогонку:
- Иди, я сейчас.
В эту ночь молодые люди впервые легли спать не порознь, тем более в разных
городах, как дотоле; и то, что Валентин всегда вынужденно проделывал ранее
с другими женщинами, неожиданно оказалось совершенно иным, предстало в
другом волшебном розовом свете.
Зайдя в свою комнату, он выключил свет, разделся и ожидающе скользнул
под одеяло. Чуть погодя пришла Вероника и осторожно прилегла с краешка.
Прикосновение её теплого и почему-то в определённой части влажного тела
заставило расторгуевское сердце неистово биться, словно у спринтера перед
забегом.
Он осторожно просунул свою руку девушке под голову, обнял за шею и осторожно
притянул к себе, и когда он ощутил прикосновение девичьей груди, небольшой
и чрезвычайно упругой, то испытал неведомое блаженство («это тебе не кожаные
мешочки воркутинской врачихи», пропел отвратительным голоском остаток
мерзкого прошлого и окончательно нырнул в подсознание, стёртый приливом
подлинного чувства).
Он невольно стал искать своими губами губы девушки и возрадовался началу
воссоединения. Ника без колебаний ответила на его поцелуй, и они словно
растворились друг в друге.
Охваченный внутренним огнём неизведанного дотоле вожделения и преодолевая
лёгкое и в то же время приятное сопротивление девушки его всё-таки неумелым
ласкам, Валентин постепенно расширял поле своей деятельности, и вот уже
его рука властно устремилась к той части тела возлюбленной, где женская
чувствительность обострена особенно.
Почувствовав жар даже сквозь неснятые трусики и трепет тела девушки, он
сначала слегка приспустил последнюю «броню», а потом решительно сбросил
вовсе ненужную деталь женского туалета.
Полностью обнажённую девушку он снова крепко прижал к себе и дал ей возможность
крепко почувствовать в свою очередь горение и пульсацию своей главной
мужской принадлежности
Единственная мысль, которая еще мелькнула в его голове, перед тем как
он полностью провалился в розовый туман, была, кажется, такой: наконец-то
я встретил единственное на свете прелестное создание, которое способно
дать мне подлинное счастье!
Его наконец-то покинула почти мальчишеская стеснительность и выработанная
годами неволи сдержанность. Он ощутил ни с чем не сравнимое удовольствие,
почувствовал невероятное наслаждение. Упоение и восторг овладели молодым
человеком и, судя по ответным ласкам, вполне разделялись его любимой.
Наконец, только под утро, когда за окном уже зашевелились прохожие и запели
птицы, уставшие, но безумно счастливые, даже не разомкнув сведённых в
пароксизме страсти рук, возлюбленные уснули крепким сном праведников,
достигших после длительных поисков и скитаний по морю житейскому земли
обетованной.
Валентин
проснулся первым и осторожно высвободил свою руку, на которой так и пролежала
всю ночь возлюбленная; взглянул на её всё еще спящую головку с крепко
зажмуренными веками, и в очередной раз наивно восхитился: что за прелесть,
моя Никочка!
Какие у неё длинные реснички, а вся она такая маленькая, просто школьница!
А какое чудесное лицо, с нежной кожей, еще нетронутой летним загаром,
и восхитительными губами, похожими на два лепестка еще нераспустившейся
розы, чей бутон хочется только гладить, не срывая его, не совершая насилия.
Он был готов любоваться новообретённой подругой хоть целую вечность, прилагая
единственное усилие, чтобы удержаться от невыносимо желанного поцелуя.
Необыкновенная радость, словно большая бесшумная птица, безудержно рвалась
из его груди, пытаясь встать на крыло и объявить всему миру о грандиозном
событии, совершившемся ночью, о священном таинстве, которое, увы, столь
редко выпадает большинству пришедших в этот мир и через определенное время
покидающих его, так и не подозревая о пропущенном счастье.
Продолжая с нежностью вглядываться в лицо любимой, он дал себе прочную
клятву, что отныне и навсегда, пока будет жив, он будет стараться приносить
Веронике даже из последних сил только одну радость.
Но жизнь брала своё, Валентин начал хлопотать по хозяйству, сварил на
электроплитке рисовую кашу на молоке, вскипятил чайник, открыл крайне
дефицитную банку кофе со сгущёнными сливками и приготовил бутерброды с
сырокопченой колбасой и бужениной.
Завтрак стоял на столе, подать его в постель, как часто показывают в зарубежном
кино или пишут в романах, он не мог и не потому, что не догадывался, а
исключительно из-за отсутствия в доме подноса. Нелепо ставить приборы
на зыбкую поверхность постели!
Пора было бежать на работу, и как ни хотелось нарушать девичий, пардон,
женский безмятежный сон, пришлось разбудить возлюбленную насильно. Но
уйти, оставив записку, было еще более неправильно, Ника бы обязательно
обиделась. А вот увидеть смех в её глазах сквозь еще полуприщуренные веки,
прильнуть к ней с поцелуем было несказанно прекрасно!
Однако стоило только прикоснуться к любимой, как опять всё повторилось,
всё ночное наваждение при дневном свете оказалось еще волнительней и слаще;
только все уже изученные эскапады пришлось проделывать в более ускоренном
темпе.
Валентин так и не успел позавтракать, он безбожно опаздывал в цех, только
показал Веронике, что и где лежит, и пообещал прийти с работы пораньше.
Баба Нюра предусмотрительно не вернулась домой и этим вечером, так что
молодые люди опять ужинали наедине, пили шампанское, и много говорили
о будущем, строя совершенно грандиозные планы. Хотелось всего и сразу,
хотелось поехать на море, обязательно увидеть озеро Байкал и походить
по Эрмитажу и Русскому музею. А еще, потупив глаза, Ника сообщила, что
с раннего детства мечтает хотя бы о парочке детишек, обязательно мальчике
и девочке, полностью похожих на своих родителей, и как апофеоз жизни –
дождаться множества внуков.
Постель во вторую ночь оказалась похожей на палубу в двенадцатибальный
шторм, и Валентин несколько раз, не рассчитав усилий, оказывался за бортом,
но его немедленно спасала крепкая девичья рука.
Он, кстати, поинтересовался у Ники, где это она поднакачалась, и с удивлением
узнал, что она не только гимнастка, но и довольно долго занималась фехтованием
на эспадронах, была даже чемпионкой края среди юниоров.
Ночь прошла опять как одно мгновение, и снова только под утро возлюбленных
сморил короткий сон.
На работе Валентина тоже ожидали одни удачи, цех по всем показателям во
втором квартале шёл с превышением запланированных нормативов.
Дома он уже позволял себе понежиться в постели, а первой вставала Вероника
и готовила завтрак. Как же было приятно слышать шлёпанье тапочек по полу,
а то и просто босых ступней, и ловить ноздрями восхитительный запах, доносящийся
из кухни. Вернувшая, наконец, домой баба Нюра тоже была очень довольна
хорошей помощницей, наконец-то составившей пару её «внучку», труженицей
и певуньей.
Ника с успехом заменяла радио, вполне профессионально исполняя арии из
оперетт и наиболее популярные песни, в том числе и на английском языке,
который она знала в совершенстве.
Очаровали старушку не только проворство рук новой жилички, но и её добрая
обезоруживающая улыбка, готовность всегда откликнуться на любую просьбу.
Баба Нюра сразу же стала называть её внучечкой.
Нику не пугал даже приближающийся с космической скоростью отъезд любимого
на целину, она свято уверовала, что отныне только смерть сможет их разлучить,
но и то на том свете они, по её же словам, обязательно должны встретиться.
Целина была житейской необходимостью еще и потому, что осенью молодым
должны были понадобиться деньги, и немалые.
Они разъехались в один день; Ника возвращалась в Ставрополь за расчетом
и своими необходимыми в обиходе вещами, а Валентин отправился на уборку
зерновых в Алтайский край.
Пункт
назначения, станция Поспелиха, и конкретные полевые станы встретили краснодарскую
экспедицию тёплой безветренной погодой. Прибывший отряд, состоявший из
двух десятков комбайнов, равномерно распределили по целинным бригадам.
За Расторгуевым закрепили персональный новенький «ДТ-54», на котором работали
ещё два молоденьких паренька, один из Ростова, а второй – москвич. О таком
силаче, как «С-80» оставалось только мечтать.
Урожай одна тысяча девятьсот пятьдесят четвёртого года положил в закрома
Родины не один дополнительный миллион центнеров прекрасной твёрдо-зерновой
пшеницы.
Расторгуев тряхнул стариной и убирал не менее тридцати пяти – сорока трёх
центнеров с гектара, и часто с удовольствием наблюдал поток янтарного
зерна, текущий после обмолота из элеватора в кузова машин, везущих драгоценный
груз дальше по местам назначения, ожидающим его с нетерпением соотечественникам.
А уж когда захватывал тяжелые литые точно из золота зёрна в ладонь – восторг
переполнял душу: чудо, а не пшеница!
Порой он вместе с помощниками спал прямо в соломе возле комбайна, чтобы
чуть свет, осмотрев профилактически все узлы машины, пораньше начинать
новый трудовой день. Раскалённое чуть ли не до бела солнце припекало,
куда там плавильной печи и, выжарив тела тружеников зноем, уже медно-красное,
медленно скатывалось за горизонт.
Также бригады работали и ночью, при свете фар, если позволяла погода,
тогда в памяти Валентина всплывало его первое трудовое лето у тётки на
Кубани.
Тогда почему-то мысли о заработке совершенно не приходили в голову, страна
не была охвачена первобытным диким капитализмом и желанием урвать как
можно больше; была только одна общая забота, как можно быстрее убрать
хлеба до неистовых ветров, вымолачивающих колос на корню, и до яростных
ливней, прибивающих к земле даже крепкие стебли.
Будет хлеб, будет и песня – такая поговорка была в ходу как среди командированных,
так и среди местных жителей. Именно там Валентин, как следует, прочувствовал,
что это такое – своими руками вырастить хлеб.
Домой Расторгуев вернулся с полным карманом денег, с квитанцией на получение
в элеваторе по месту жительства ста десяти центнеров пшеницы и надеждой,
что его с нетерпением ждёт дома самая лучшая женщина на свете, и только
она радостно встретит его на вокзале.
Новороссийский
поезд пришел в Краснодар точно по расписанию, но когда молодой человек
вышел из вагона, то с огорчением обнаружил, что его никто не встречает.
Увы, ни одного знакомого лица не мелькнуло на перроне, пока он выгружал
битком набитый подарками для Ники и бабы Нюры новенький чемодан из вагона.
Как же так, ведь он же не только сообщил телеграммой время и день своего
прибытия, но даже указал номер вагона!
Когда он, отдышавшись, снова нагнулся, чтобы поднять чемодан и дорожную
сумку с вещами, чувствуя, сколь тяжела ноша, с которой надо еще тащиться
на дальнюю окраину города, как в эту самую минуту его голову сзади обхватили
самые нежные горячие ладони и шаловливо закрыли глаза.
Да пусть хоть тысяча ладоней по очереди будут молча, хоть и учащённо дыша,
закрывать ему веки, всё равно он из этой тысячи узнает и выберет самые
родные!
- Ника! Это ты, я сразу узнал. Отпусти меня, пожалуйста, ты же еще и повисла
всем телом, мы же оба сейчас упадём…
Валентин бросил чемодан и сумку, повернулся к встречающей его подруге,
и они слились в долгом поцелуе, забыв про вещи и спешащих мимо пассажиров.
Наконец, они разжали объятия, и Расторгуев спросил:
- Скажи, где ты была, когда я выходил из вагона? Я тебя не рассмотрел
в торопливой толпе.
- А я стояла практически рядом, пригнувшись за спиной проводницы, пока
ты перрон оглядывал. Так было удивительно видеть твоё озабоченное лицо.
Всё, поехали домой быстрее. Баба Нюра нагрела аж три ведра воды, чтобы
как следует смыть с тебя целинную грязь. Говорила, что без скребка точно
не обойтись. Ха-ха-ха, ты не обиделся, милый?!
- Что ты, Ника, ты как всегда права. Поехали!
В такси обменялись новостями, из которых основным вопросом был: как работается
в новой школе? Не обижают ли?
- Да что ты, я сама, кого хочешь, обижу. Шучу, шучу. Но меня действительно
невозможно обидеть, я за себя сумею постоять, всё-таки опытная фехтовальщица,
спортсменка, ты, надеюсь, не забыл?
- Всё, что касается лично тебя, я помню до капельки.
- Так вот, понемногу вхожу в коллектив. Веду свой любимый предмет, догадайся
с трёх раз какой? Правильно, английский язык. Одно плохо, большая загрузка,
много часов; и ребята запущенные, в Ставрополе были почему-то посильнее.
Да, Валя, совсем забыла, у бабы Нюры сильные переживания. Помнишь, как
Геннадий Павлович болел, из-за Александра. До сих пор проблема не рассосалась.
Они с Татьяной, видимо, тоже будут уезжать из Ставрополя, а куда, одному
Богу известно. Я думаю, ты лучше знаешь, с кем он повязан и накрепко связан
невидимыми канатами по рукам и ногам. Возможно, всплыли дела даже пятилетней
давности, что-то, видимо, ещё недоподелено, чуть ли не какой-то общак.
Он, сужу по Таниным недомолвкам, немаловажная подводная часть айсберга,
и вот лёд неожиданно стал подтаивать на солнце, выступила разная, дотоле
скрытая грязь. Только, прошу тебя, ни слова, ни полслова бабе Нюре, она
очень любит Сашуру и винит почему-то во всём только своего сына. Может
быть, даже Таня с Сашей уже сорвались с места, задержка была только из-за
продажи машины. Александр очень боится снова попасть за колючую проволоку,
он не хочет снова давиться чёрствой пайкой ради благополучия непотопляемых
торгашей и чинуш, так выразилась Татьяна, и вот что еще, они ждут ребёнка.
Александр на девятом небе от счастья, не то, что на седьмом по этому поводу,
и тем более рвёт и мечет. Как же всё некстати сошлось!
- Знаешь, Ника, я чувствовал, что все они от меня что-то постоянно скрывали,
но не лез в их дела. Ладно, Бог с ними, люди взрослые, учёные, сами разберутся
и вывернутся, не впервой. У меня сейчас одна забота, чтобы тебе было хорошо,
на жизнь как-нибудь заработаем, и потом мама нашлась. Что еще нужно для
счастья! Да, видимо, магнаты подпольного мира снова хотят втянуть Александра
в неблаговидные дела, он ведь по-своему тоже трудяга и большой умелец,
ума у него не отнять. Только если попадётся, его надолго упрячут. Нет,
подобная жизнь не про меня, лучше жить на медные деньги и спокойно спать
по ночам, чем ежевечерне сидеть в ресторане и ждать, что неумолимо наступит
либо удар ножом в спину, либо капканное защелкивание наручников.
Баба Нюра, услышав шум подъехавшей машины, выскочила во двор, с грустной
радостью встретила приехавших жильцов и пропустила Валентина в дом первым,
показывая ему тем самым всегдашнее свое уважение.
Внутри дома обстановка была без изменений, только в комнате Расторгуева
прибавилось женских вещей, и возле переборки стояла новая двуместная тахта,
а старый скрипучий диван был очевидно вынесен на веранду.
Валентин еще раз осмотрелся и принял, как ему показалось, самое верное
на тот момент решение.
- Вот что, Ника, завтра меня ни для кого нет дома. Понимаешь, ни для кого.
Даже ставни не стоит растворять. Буду отдыхать, вернее, отсыпаться. А
сейчас пойду мыться, ты пока разбери чемодан и сумку, там захвачено всё,
что полагается, чтобы и приезд отметить. Не надо тебе с бабой Нюрой специально
колготиться, посидим втроём, отметим встречу, а сейчас у меня одно безудержное
желание – смыть, наконец, с себя накопившуюся, кажется, за всю мою безалаберную
жизнь грязь. Чистота – залог здоровья, особенно чистота нравственная,
прости, но это я что-то зарапортовался.
Под седьмое ноября приехали родители Вероники, они недавно перебрались
на Псковщину, и молодые люди справили скромную свадьбу.
Перед самым торжеством, выпросив у директора его служебную машину, Валентин
и Вероника съездили на хутор за мамой Расторгуева, она была несказанно
рада такому благополучию единственного своего дорогого чада.
Гостей было относительно немного, но гуляли два дня в доме бабы Нюры,
а на третий день еще и устроили отдельный вечер для молодёжи, ровесников
жениха и невесты, сталкивающихся с ними по работе.
Поразительно, но в ресторан нежданно-непрошенно пришла Ольга Остроухова.
Она не стала садиться за стол, впрочем, её и не успели пригласить, а просто
вручила Веронике шикарный букет и поздравила её с таким замечательным
выбором.
- Честно признаюсь, я вам очень завидую; за Валентином вы будете как за
каменной стеной, он человек надёжный, я успела убедиться в этом еще во
время совместной учёты в техникуме.
А Валентина Ольга поблагодарила за вовремя высказанные поучения и тут
же вышла на улицу. Через окно Расторгуев увидел, что она подошла к ожидающей
её машине, из которой тут же выкатился круглощекий малыш и повис у матери
на шее. Широкоплечий водитель, не спеша, тоже вышел из машины, принял
шалуна и помог усадить на заднее сиденье.
«Ну, слава Богу, всё у неё образовалось. Я очень рад за неё и зла на нее,
как говорится, не держу», - примирительно подумал жених. В первый свадебный
вечер все очень жалели, что здесь не было Александра и Татьяны, а на второй
день новоиспеченные супруги получили от них посылку со свадебными подарками.
Обратный адрес указал местом отправления Киев, что вскоре очень заинтересовало
Геннадия Павловича, потому что вторая посылка, пришедшая уже на другой
день на имя Анны Николаевны, бабы Нюры, была отправлена почему-то уже
из Свердловска. Вот и гадай, где же, в конце концов, скитальцы бросили
свой якорь, потому что разница в отправке составили всего лишь одни сутки.
Родители Вероники сразу тепло приняли своего зятя, Геннадий Павлович на
правах посажённого отца тоже был доволен выбором названого сына. Он просил
только, чтобы молодые не спешили с переездом, а как можно подольше пожили
у бабы Нюры, ибо старушке с жильцами было все-таки веселее, и потом ей
уже требовался пригляд.
Мама Валентина тоже сдружилась со сватами и даже уговорила их хотя бы
неделю погостить в неё, на прикубанском хуторе, что они и не преминули
исполнить, поскольку ещё оставалась как раз неделя до конца отпуска.
Впрочем, тишь и гладь были не во всём, обещанная квартира в только сданном
коттедже просвистела мимо Расторгуева, «как фанера над Парижем». Оказывается,
старые, но не выкорчеванные окончательно корешки основательно глушили
рост вершков, молодых, подающих надежды побегов. А благорасположенный
к нему директор один был, увы, в поле не воин.
Дал знать себя ершистый характер Расторгуева и чуть позже, когда ему предложили
стать директором совхоза, вновь организованного из сливших двух «прогоревших»
колхозов, а он отказался наотрез. Пришлось тогда выложить на партбюро
и партийный билет.
Ничего не проходит бесследно, многие лицемерные партийцы охотно напомнили
«выскочке» его вызывающий отказ от выписанной вкупе с коллегами премии,
припомнили и прогремевшую в профессиональных кругах аналитическую статью
о «снежном коме» навязчивых псевдоуслуг, что фактически существенно снизило
прибыли МТС.
После всех этих неудач Валентин с Вероникой стали подумывать о переезде
поближе к её родителям. Его мама тихо угасла через несколько месяцев после
свадьбы, убедившись в основательности и верности его жизненных принципов.
Хату он практически бесплатно передал погорельцам, дальним родственникам
отца, потому что использовать её под дачу было невозможно из-за её удалённости.
Здесь молодую семью ничего не удерживало, их первенец уже подрос и вполне
мог перенести дальнюю дорогу спокойно. К тому же Расторгуев, как и собирался,
уже учился заочно в Ленинградской сельскохозяйственной академии, на факультете
машиностроения, перешёл на пятый курс.
Конечно, Веронике было жаль оставлять школу и ребят, к которым она успела
привязаться и как преподаватель, ведя их по-английскому с пятого класса
и, одновременно, будучи у одного из классов ещё и классным руководителем.
Но жизнь есть жизнь, а женщина, что нитка, должна всюду следовать за иголкой,
своим мужем.
27
Стоит
мне летом приехать на дачу и выйти на крыльцо или пройтись с собаками
вдоль разномастных заборов, как тянет задрать голову и вглядеться в небо;
оно почти всегда чистое, высокое и голубое; а по нему нарезают свои круги
коршуны, чьи гнездовья где-то неподалёку, в лесопосадках за железной дорогой.
Старшие птицы учат своих детёнышей ловить воздушные потоки, ставят птенцов
на крыло, о чем в свою очередь гласит стихотворение, несколько лет назад
напечатанное аж в «Новом журнале».
Нынешним летом было не до дачных красот, жизнь как-то не заладилась, после
того как таинственным образом пропала крупная сумма денег, но об этом
позже. Плохие времена, словно незамысловатая влага, проникают в любые
щели. Внезапно умер давний мой знакомец, почти приятель.
Даниил Кротиков возник в моей жизни лет тридцать тому назад. Кажется,
знакомство произошло в литинститутском дворике, познакомил нас Слава Злотников,
который учился в МГУ, но обожал женские переводческие кадры из Средней
Азии. Однажды он прожил у меня две недели с татаркой из Душанбе, которая
была выше его на целую голову. Своей тогдашней жене он объяснил временное
отсутствие на семейном ложе срочной командировкой в Воркуту.
Ежевечерне, прежде чем разойтись по комнатам, мы втроём славно ворковали
за бутылкой коньяка и индийским, «со слоном», чаем с «цэдээльскими» пирожными,
чем, видимо, Слава оправдывал поднаём комнаты, впрочем, он еще выгуливал
по утрам мою тогдашнюю собаку Джона, керри-блю-терьера; а вечером жизнерадостно
докладывал о новых успешных знакомствах, заведённых с помощью кобеля-медалиста.
Татарка, ревнуя, скрипела золотыми зубами, но, как настоящая женщина Востока,
словесно не выражалась. Когда же Слава, наконец, съехал, обнаружилось,
что он и его подружка наговорили по межгороду более чем на три сотни рублей,
и еще полгода я выколачивал из него погашение телефонного долга.
Пил я тогда довольно умеренно, а Даниил напротив постоянно пребывал в
запое. Попав в столицу из солнечного Биробиджана, он, словно чукча, был
совершенно неустойчив к алкоголю, что не мешало, а, может, даже и помогало
плести рифмованные кружева.
Поэт он был, что называется от Бога, человек легкий, но после учёбы в
Москве не задержался. В очередные каникулы он сочетался браком, как оказалось
первым, с преподавательницей музыкальной школы в городе Братске, где я
и навестил его во время какого-то литературного круиза по Сибири.
Даня трогательно растил сына-первенца, периодически «зашивался» и стремительно
проделывал краткосрочную карьеру, рушащуюся с очередным запоем. Через
время он переехал в Иркутск, стал главным редактором «комсомольского»
дайджеста и успел напечатать одну из моих ранних повестушек. В перестроечные
времена он прогремел в качестве чрезвычайно темпераментного публициста,
оперативно откликавшегося на все зигзаги растерявшегося от внезапной свободы
общества. Стихи писать он не бросил, они были всё так же добры и отзывчивы,
только с каждым новым сборником отчётливее пульсировала в них «хасидская»
боль по утраченной бабушке, прожившей в Биробиджане чуть ли не сотню лет.
Неожиданно Даня стал депутатом областной думы, заматерел; очередная вшитая
«торпеда» выключила его из круга моих постоянных клубных собутыльников,
но, встречаясь примерно раз в год в подвальчике ЦДЛ, мы и под «минералку»
охотно обменивались литературными новостями и читали друг другу новые
«эпохалки».
Два года назад Даниил, сложив депутатские полномочия, переехал в столицу,
купил «двушку» на окраине, в Люблино, и стал полноправным москвичом. Впрочем
работу не мог долго найти, и, наконец, устроился корреспондентом районной
газетки. Служба была ему не в тягость, нужно было только набегивать «информашки»,
зато можно было самому планировать день и особенно вечер; только платили
мало, типа три сотни у. е. Одному на эти деньги худо-бедно можно было
бы прокантоваться, но содержать семью было сложно.
Кротиков был женат уже вторым браком, обожал свою блондинку Тамару и дочку
Дашу, радовался музыкальным успехам последней. Даша пошла, странным образом,
чуть ли не в его первую жену и уже виртуозно играла на скрипке, но дальнейшая
учёба помимо трудолюбия и таланта требовала всё больше и больше денег.
Даниил пытался находить дополнительные источники, переводил по подстрочникам
казахов и киргизов, но всё это было ненадёжно; он внедрился в ряды поэтов-песенников,
но выбивание гонорара за положенные на музыку строчки оказалось ему явно
не по силам.
Общение с «лабухами» не прошло даром, Даня «развязал», и месяц назад,
когда я обмывал очередную свою редактуру с подшефным поэтом-адвокатом,
он подошёл к нашему столику с двухсотграммовым фужером, всклень заполненным
водкой. Он осведомился, можно ли подсадить еще и даму, которая должна
была подойти с минуты на минуту. Согласие естественно было дано, минута
ожидания затянулась, как минимум на полчаса и за это время Кротиковым
было выпито явно больше, тем более что у нас на столе присутствовало «море
разливанное».
Дама оказалась мексиканской поэтессой, также закончившей Литинститут,
давным-давно осевшей в Москве и вышедшей замуж за русского прозаика; последний,
кстати, сильно разозлил меня странной антологией короткого рассказа, где
жутко исказил один мой любимый цикл. Пила она скупо, сосредоточившись
на «отвертке», водке впополаме с апельсиновым соком; зато щедро откликалась
на наши удачные репризы.
Даня был, что называется, «в ударе», он много и охотно читал свои ранние
стихи и наиболее любимое из классики; я пытался отвечать тем же. Вечер
пролетел незаметно, и мы расстались, договорившись, что я принесу ему
в редакцию районки свои мини-рассказики из жизни столичной богемы, а также
афоризмы некоего Гордина, ставшего моим героем и соавтором уже с добрый
десяток лет.
С посещением редакции что-то не задалось, отвлекли какие-то другие более
срочные дела, тем не менее, чуть ли не каждый вечер мы созваниваливались
и вели часовые душеспасительные разговоры. Я постоянно пенял Дане, что
он напрасно оставил свой Иркутск, где вскоре вышел бы и его двухтомник,
и дали бы очередную премию, да и меня мог бы принять на Байкале с его-то
депутатскими полномочиями. Лучше бы в Государственную Думу баллотировался,
жил бы тогда превосходно на два города. Но Даня чаще всего отмалчивался,
а однажды признался, что его чуть не «замочили» за то, что немедленно
не пролоббировал интересы тамошней водочной мафии.
- Здесь я худо-бедно жив, а там уж точно бы давно закопали, – высказал
он в сердцах.
Естественно крыть это утверждение было нечем. Вообще, жизнь отдельного
человека полным-полна неподвластного логическому разбору абсурда.
Один мой любимый зарубежный писатель, сосредоточенный в своей тематике
именно на этом разборе и даже получивший «нобелевку», заметил, что в понятии
абсурда не содержится ничего непонятного, кроме противоречий в том, что
касается проблемы убийства. При попытке выделить из чувства абсурда методику
действий, обычно выясняется, что именно из-за этого чувства убийство воспринимается
в лучшем случае с безразличием и, следовательно, становится возможным.
Когда ни во что не веришь, не видишь смысла ни в чем и не можешь объявить
ценность чего-либо, тогда дозволено всё и ничто не имеет значения. При
отсутствии доводов «за» и «против» убийцу нельзя ни осудить, ни оправдать.
В общем, достоевщина полная, даже в высокоинтеллектуальной Франции.
Безразлично, оказывается, сжигать ли людей в газовой печи или посвятить
жизнь уходу за прокаженными. Добродетель и злодеяние, таким образом, отдаются
на откуп случаю и капризу. Случаю и капризу отдаются и человеческие взаимоотношения,
и вся наша жизнь до последнего шпунтика.
Наконец, все мои делишки были переделаны, «флешка» чуть ли не закипала
от сброшенных на нее файлов, и я в очередной вторник уже без звонка попёрся
в редакцию Кротикова. Несмотря на все его пояснения, редакцию я не нашел,
заплутал в люблинских магистралях, где каждая новостройка размерами напоминало
Министерство иностранных дел или Белый дом. Мобильный телефон приятеля
почему-то не отвечал, равно как и служебный. Вернулся я восвояси, как
говорится, несолоно хлебавши.
Вечером позвонил Даниилу домой, но дочка, с которой я был знаком только
понаслышке, ничего внятного не ответила. На следующий день открылась очередная,
девятнадцатая книжная выставка, на которую и отправился в надежде завести
новые контакты с издателями и освежить прежние связи. Несколько неизданных
рукописей «жгли» процессор.
Хождение особых успехов не принесло. По старому следу моего рецензентства
получил в подарок несколько полунужных книг; купил очередные тома словарей
11-го и 18-го веков, мысленно посокрушавшись, что до завершения этих изданий
уж точно не доживу; выпил пару рюмок с директором издательства, второй
год не выпускавшего обещанный еще к юбилею стихотворный сборник юношеских
творений; и совершенно вымотанный добрался домой, чтобы провалиться в
забытье. Очередная подружка моя была в отъезде, навещала родителей; только
кошка да такса согревали мой ночлег, периодически сражаясь за мое внимание.
Утром легко дозвонился в редакцию, попал на редактора, представился и
сказал, что собираюсь в их края. Мимоходом осведомился, на месте ли Даня,
как ему бегается…
- А Даня умер, – озабоченно произнёс редактор. – Сейчас срочно выискиваем
в номер порученные ему информашки. А похороны завтра, вы позвоните после
обеда, точнее скажу, где и во сколько.
Ни сил, ни слов для продолжения разговора у меня не нашлось. Охватила
какая-то апатия, само собой пришло решение отказаться от действия вообще,
что, продолжая ту же безразмерную цитату, означает практически соглашение
с убийством, совершенным кем-то другим, и тебе остаётся лишь сокрушаться
по поводу несовершенства человеческой природы. Абсурд, да и только.
И если принять эту установку, то все мы ежеминутно должны быть готовы
к убийству ближнего, подчиняясь законам логики, а не совести, которая
очевидно является только иллюзией. Итогом этого рассуждения должен быть,
по мнению цитируемого мыслителя, отказ от суицида и добровольное участие
в противостоянии вопрошающего человека и молчащей вселенной. Противостояние
это может воплотиться даже в телефонном разговоре.
При последующем звонке выяснилось, что отпевание (а Даня, оказывается,
успел новообратиться) пройдёт в храме Космы и Дамиана, а похороны – в
Переделкино и поминки тоже там, в столовой местного Дома творчества.
Утром к 11-ти успел в храм, соседствующий с рестораном «Арагви», где в
молодости протекло немало приятных часов. На асфальтовом «пятачке» сгрудилось
несколько десятков литераторов в основном моего возраста, но встречались
и молодые люди. Даня любил и умел опекать начинающих поэтов, к нему они
тянулись за советом и помощью, хотя чисто официально от него мало что
зависело. Даже не Евтушенко или Казакова.
Даня лежал в приделе храма в гробу с бледным отёчным лицом, мешки под
глазами не сумели убрать даже мастера макияжа. Выяснилось, что он вместе
с женой побывал во вторник на вечере нашего общего приятеля.
На традиционный послевечерний фуршет он не остался, плохо себя почувствовал
и заспешил домой. На улице положил под язык валидол, защемило сердце,
до того уже было два инфаркта. Боль не уходила. Жена вызвала «Скорую помощь»,
которая добиралась 40 минут. Приехала фельдшерица, безо всяких лекарств.
Даню только успели положить на носилки, как он и умер. Видимо, случился
третий инфаркт. Тамара от вскрытия отказалась, не захотела уродовать тело
мужа, ему этим уже не поможешь.
Внутри храма с поникшими головами стояли и прохаживались тоже человек
двадцать-тридцать. Редактор газеты встречал вновь пришедших и сочувственно
пожимал руку. Редакция взяла на себя все расходы по похоронам и поминкам,
а Даше, дочери покойного, пообещала стипендиальную поддержку.
Отпевание затянулось на полтора часа. В соседнем приделе проводилось венчание.
Молодая празднично одетая пара в окружении родственников дожидалась отправления
обряда.
Я вышел снова на улицу. Поэты моего и следующего поколения всё подходили
и подходили. Кто-то нервно курил, кто-то перебрасывался новостями; большинство
пришедших давно не пересекалось; на тусовочные премиальные фуршеты не
очень-то пробьёшься, в клубный ресторан выбираться литераторам тоже не
по карману, на поэтические вечера продолжает ходить в основном окололитературная
публика.
Поэт Паша Красильников появился с двумя крупными розами, поцеловал руку
жене Рейна, который почему-то отсутствовал, и взволнованно поведал мне
о своих многомесячных проблемах, в довершение попросив вглядеться в его
глаза. Его недавно прооперировали по поводу катаракт (рука не поднимается
написать: старческих; он же мой ровесник), вставили искусственные хрусталики.
Один зрачок был по-кошачьи удлинен, наверное, ущемили радужку, чтобы улучшить
отток внутриглазной жидкости, видимо, катаракта осложнилась ещё и глаукомой.
Отпевание прошло чинно и благопристойно. Прозаик Битов в силу возраста
устал стоять около гроба и большую часть обряда просидел на массивной
скамье, продолжая держать свечу, вставленную в бумажный листок, чтобы
не обжигаться каплями. Малоизвестный литератор Мелин рыкнул на меня, когда
перед самым началом я обменялся приветствием с поэтом Дудочкиным. Этот
Мелин был с очередной, чуть ли не восьмой супругой, по виду сущей школьницей.
Стоит заметить, что он вовсе не исключение; многие писатели регулярно
меняют своих спутниц, чтобы подстёгивать тускнеющее воображение.
После прощания с Даней, когда я не решился ни поцеловать усопшего в лоб,
ни погладить край гроба и даже не перекрестился, одиноко и поспешно прошёл
к автобусу, сел на сиденье возле окна и еще раз взглянул на выходящих
коллег. Все они как-то сиротливо и испуганно жались друг к другу, словно
цыплята, почувствовавшие тень парящего на изготовке коршуна. Кто следующий?
– брезжил невысказанный вопрос.
Именно в этом году нам пришлось провожать в последний путь не своих учителей,
мэтров и подмастерьев, а – ровесников… Для кого-то, например, для меня,
умершие, не дотянувшие и до пенсии, были даже моложе на три года.
До Переделкино добрались где-то за час, пробок почти не было. Почему-то
мне подумалось о том, что и я вполне мог бы оказаться на месте Дани. Впрочем,
нет, не мог. Если бы я воплотил бесконечные мысли о суициде, то меня нельзя
было бы отпевать, да вопрос о кладбище был бы спорным. Самоубийц ведь
хоронят с внешней стороны погоста.
О самостоятельном уходе из жизни я стал задумываться лет в 12-13, когда
меня чем-то сильно обижали родители или что-то другое не ладилось в жизни.
Думал, вот наглотаюсь каких-нибудь таблеток и умру, пусть всем будет плохо.
Сидел на ступеньках крыльца и плакал, воображая испуг соседей и домашних.
Потом мысли о суициде периодически возникали почти ежегодно, останавливало
нежелание приносить неприятности семье, дочери, внукам, и вообще показывать
запретную дорожку в иной мир не было резона.
Суицид – позорное бегство от мира, отказ от него, признание собственной
неспособности к выживанию. К тому же жизнь – единственное подлинное благо,
позволяющее твари дрожащей на равных разговаривать и с вселенной, и с
Богом.
И если даже ничего нет кроме голого выживания в холоде и мраке космоса,
если любая цель по большому счёту абсурдна, то только живая личность,
обладающая сознанием, во плоти, так сказать, может позволить себе настоящее
утверждение.
Отказ от суицида, по сути, является отказом от любого мотивированного
или немотивированного убийства, своеобразной прививкой от убийства. Повторю
рассуждения предшественника о том, что убийство и суицид – две стороны
одной медали, то есть несчастного сознания, которое выбирает мрачный экстаз,
где сливаются в уничтожении земля и небо, и настоятельно отказывается
от мучительной ограниченности человеческой судьбы. Отрицая доводы суицида,
невозможно найти их в пользу убийства.
Ранняя весна этого года прошла под гнётом ремонта. Дочь, ликвидируя тёщину
квартиру, отказала мне свою новую стильную мебель, многочисленные шкафы-купе,
куда порекомендовала переселить книги, в неисчислимом количестве разбросанные
по трехкомнатной квартире со всеми её закоулками.
Часть давних своих накоплений я ещё полгода назад, опасаясь воров, отнёс
на сберкнижки, а ещё какие-то захоронки стал обнаруживать во время переноса
книг и их складывания в картонные коробки. Была у меня такая привычка
закладывать зеленые американские купюры между страницами книг.
Неожиданно в один из самых первых дней ремонта я между антикварными конволютами
обнаружил ни много, ни мало три с половиной тысячи у. е., как это принято
сейчас выражаться, если уж быть точным – три тысячи шестьсот. Поскольку
находка была весьма кстати, и радостный порыв был, соответственно не слаб.
Повертев в руках белый конверт с увесистой денежной массой, несколько
раз пересчитав купюры, я засунул конверт в старую кожаную перчатку и бросил
в ящик стенки, прямо под телевизором. В другой перчатке несколькими часами
раньше я поместил сто тысяч отечественных дензнаков, снятые в сберкассе
для покупки ремонтных причиндалов и задатка рабочим, производящим ремонт.
Проделывал эти подсчёты и перепрятывания я во время обеденного перерыва,
когда сосед, прокатывавший водоэмульсионной белой краской потолок в маленькой
комнатке, ушел перекусить. Стенка находилась в большой проходной комнате.
Возвратившись, сосед обратился ко мне с просьбой немедленно привезти с
рынка краску и ещё какую-то мелочь. Не подумав о последствия, я помчался
на строительный рынок и отсутствовал часа полтора. Потом вместе с женой
соседа, пришедшей на подмогу, обдирал обои до самого бетона, счищая скребком
сцепившиеся намертво многолетние бумажные пласты; обои ведь обновлялись
раза три-четыре за четверть века, прожитую в этой квартире.
Вечером возвратилась с дачи моя подружка. После развода я жил довольно
разгульно, пока не сошелся с молодой особой, приехавшей в столицу из славного
города Сочи для продолжения учёбы.
Ольга окончила с отличием музыкальную школу, пробовала себя в пении, мечтала
о карьере оперной певицы и приехала поступать в консерваторию. Я встретил
её случайно, прогуливаясь по вечерней Тверской вместе с приятелем-поэтом,
тоже книголюбом. Дипломат мой был заполнен бутылками со спиртным, мы с
Валентином как раз собирались ко мне домой посмотреть новые книжные приобретения
и как следует выпить.
Ольга охотно приняла приглашение, мило разыграла роль хозяйки дома, готовя
салатики и нарезки для закуски, и без жеманства осталась на ночь, когда
приятель, отчаянно завидуя и для вида поварчивая на распущенные нравы
современной молодёжи, отправился восвояси к опостылевшей за долгую связь
супруге, не без оснований дико ревнующей его к любой шевелящейся натуре.
Однако, оставшись наедине с девушкой, мне пришлось какое-то время потрудиться,
убеждая её уступить моим намерениям. Оказывается год тому назад её, подпоив,
изнасиловал сосед по лестничной площадке, молодой балбес, долго потом
куражившийся своим подвигом. По её словам, с того времени она видеть не
могла своих сверстников с их развязными манерами, с постоянными сигаретами,
криво свисавшими из углов ртов, с нередкими пивными бутылками, с запахом
и почесываниями бабуинов; и только проявленная с тщанием отцовская нежность
и неспешность сближения могла её устроить. Кстати, родной отец умер в
раннем её детстве, мать же замуж больше не вышла, посвятив оставшуюся
жизнь своей единственной крохотулечке.
Остановилась Ольга в Москве у дальней родственницы и с удовольствием переехала
ко мне, тем паче, что от меня до консерватории было, чуть ли не рукой
подать. Я тоже встряхнулся с юной прелестницей, стал с удовольствием посещать
музыкальные вечера, написал повесть в виде балетного либретто и стал подумывать
о возможной работе с композитором над либретто оперы на историческую тему.
Конечно, настоящих денег на содержание будущей дивы у меня не было и в
ближайшем будущем не предвиделось. К тому же за долгие годы у меня сформировалась
привычка легко расставаться с деньгами только при покупке книг и алкоголя,
считая остальные траты бессмысленными.
Ольге же хотелось всего сразу: и поездки на заграничные курорты, и норковую
шубку, и всех тех милых женскому сердцу вещиц, которые только и делают
дамскую жизнь осмысленной. Конечно, она по-своему привязалась ко мне,
меньше пугалась неистовых вторжений в её слабоотзывчивую плоть и неожиданных
перверсий, и, кажется, даже стала мечтать о ребёнке, от чего я настойчиво
её отговаривал. Мне помимо прочих жизненных тягот не хватало только снова
погрузиться в бесконечные хлопоты по воспитыванию малого дитяти, чего
я уже нахлебался в своей молодости.
Кстати дочь моя отнеслась к появлению Ольги снисходительно, только настоятельно
попросила её не прописывать и не вздумать оставлять никаких благотворительных
завещаний. А так, что ж, папочка, в твоём возрасте уже следует заботиться
о здоровье, регулярно справлять нужду, и одна нормальная девушка, конечно,
лучше всевозможных случайных связей.
Так вот, когда соседи, отработав очередной задел, удалились к себе, я
порывисто обнял Ольгу и сообщил о неожиданной находке, после чего полез
в ящик за деньгами. Их в запомнившейся перчатке не оказалось. Я вытащил
ящик из стенки, вытряхнул всё его содержание на пол, перебрал все перчатки
и шарфики, но конверт с деньгами точно корова языком слизала. С третьего
захода, уже вошедший в раж, я обнаружил рублёвую заначку в одной из перчаток,
но американских купюр так и не нашёл.
Ольга попыталась меня успокоить, говорила, что, наверное, я просто переложил
конверт куда-то в другое место, может быть, снова в одну из книг, которые
рассовывал по картонным коробкам, или даже, что, может, мне просто померещилось,
и никаких этих денег просто в природе не существовало.
«Милый, ты такой фантазёр и чудила, что мог всё это сочинить, и потом
сам уверовать в свою же придумку», - сказала она удивительно бархатным
шёпотом, увлекла на кухню, разлила водку по рюмкам и подарила неожиданно
восхитительную ночь. Все мои последующие разговоры о том, что, скорее
всего, конверт украл остававшийся один в квартире сосед, она пресекала
решительно, упрекая меня в безосновательном наговоре.
А для меня постепенно прошедшие полгода оказались наполнены несказанных
мучений. Я постоянно думал о своей промашке, о том, что следовало бы сразу
отнести деньги в сберкассу; о том, что следовало бы спрятать их на кухне,
оставив под присмотром своенравной таксы или на худой конец среди множества
книг в третьей комнате, где сам чёрт с ног собьется искать. Или лучше
бы я носил их с собой, в кармане или за пазухой.
Думал и о том, сколько всяких разностей можно было бы накупить на эту
сумму, например, заменить все старые окна пластиковыми, как предлагала
чистоплотная Ольга, обновить домашние аксессуары, привести в порядок тот
же туалет; да мало ли всякой всячины можно приобрести сегодня, когда практически
отсутствует дефицит вещей и есть только нескончаемый дефицит денег и времени.
Ольга на удивление меня нисколько не корила и всячески поддерживала, призывая
забыть о досадном промахе и лучше заняться новыми проектами и новыми заработками.
Именно с её поддержкой я взялся за давно волновавшую меня историю взросления
молодого человека отцовского поколения, перенесшего сталинские концлагеря,
самую тяжелую войну прошлого столетия и восстановление народного хозяйства
разорённой и разграбленной захватчиками страны, из которых самыми злостными
расхитителями и погромщиками были, есть и, кажется, надолго останутся
чиновники и бюрократы, неимоверно расплодившиеся особенно за последние
годы.
Сочинение романа, умственное напряжение и конечно механические усилия
по набору на компьютере почти трехсот страниц текста счастливо отвлекли
меня от денежных треволнений. Но когда роман был почти дописан и отложен
для дальнейшей доводки, размышления об утрате стали мучить меня чуть ли
не постоянно. Я стал приглядываться к соседу и его жене. Мне стало чудиться,
что они ведут себя как-то нервозно, видимо, чувствуя моё внимания, мои
подозрения.
Я стал вспоминать их поведение в тот злополучный вечер, то, как сосед
отводил свой взгляд и лицо от моего встречного оглядывания, как его жена
буквально влетела в квартиру с широко раскрытыми глазами и была неистово
весела, словно скрывая подлинные намерения.
Я стал сочинять различные сценарии уличения их в краже. Понимая, что в
милиции вряд ли примут голословные мои обвинения, к тому же не желая регистрировать
заведомый «висяк», мечтал найти дополнительные улики. Хорошо бы поставить
квартиру соседей на «прослушку», вдруг да и проговорятся соседи между
собой по сути, особенно, если я их спровоцирую на такой разговор.
Я надумал заманить соседа для разговора, тем более что у нас остались
незавершенными кое-какие ремонтные дела, и напрямую уличить его в воровстве.
Было только несколько боязно его неожиданной реакции, вдруг он шарахнет
меня сковородкой по голове или с перепугу пырнет кухонным ножом. При Ольге
я заводить такой разговор не решался, она своим вмешательством могла всё
испортить, а вмешивать друзей не хотел, да и кто, собственно говоря, захочет
добровольно встревать в такую коллизию.
В своих сумбурных мыслях я доходил до того, что готов был пырнуть соседа
ножом, пусть потом придётся отсидеть лет пять за покушение, но куда невыносимей
было думать, что он блаженствует, владея моими кровными, и вот-вот поедет
за границу, как недавно сообщил мне он в доверительном мимолетном коридорном
разговоре, оказывается, у его жены давным-давно живут в Германии родственники,
переехавшие туда из солнечного Казахстана. Для меня было неожиданно узнать,
что Валя наполовину немка.
Мелькала мысль, что может быть лучше сначала поговорить с ней по душам,
усовестить её не держать грех на душе и вернуть похищенное, чтобы не доводить
меня до крайности, до сведения счётов посредством насилия и возможного
последующего суицида.
С этим моральным грузом я и доехал до Переделкино, изредка проваливаясь
в дремоту, которая почти всегда накатывала на меня во время автомобильного
переезда.
Вестибулярный мой аппарат с рождения был ни к чёрту, меня в детстве тошнило
даже в трамваях, я не мог летать на аттракционных самолётах, выгибался,
чуть не выпадывая, в крутящемся кресле, вообще, не переносил высоту, поэтому
и жил поближе к земле, на первом этаже.
Окраина переделкинского кладбища встретила нас осенней тишиной. День был
приветливо солнечным, ни дождевой слезинки, ни пролётной тучки на небе.
Оба автобуса остановились на дороге чуть поодаль. Гроб поставили на каталке
на небольшой лужайке между оградой с одной стороны и возвышающейся насыпью
дороги с другой.
Приехали не все бывшие на отпевании, но зато добавились местные, переделкинские
аборигены. Ощущение цыплячьей скованности и сбитости в пульсирующую стайку
не проходило. Прозвучали последние прощальные речи.
Дочь покойного, с виду сущий подросток, стояла с остекленным в рамке портретом
Кротикова, на котором тяжело выделялись большие подглазные мешки. Жена-блондинка
не проронила ни слова, только судорожно сжимала кулачки, крепясь, чтобы
не разрыдаться.
Покойный лежал царственно спокойный, словно уяснивший, наконец, какую-то
очень важную для себя суть. Лента опоясывающая лоб отсвечивала на солнце
сусальным золотом. Покрывало было тоже солнечно торжественным.
Неподалеку пахло взрыхленной глиной, и виднелся чернеющий зев свежей земной
ямы между уже обихоженными могилами, на крестах которых я прочитал несколько
знакомых имён недавно умерших литераторов. На полпути между каталкой и
местом упокоения стояла врытая в землю бочка, из которой безостановочно
журчала струйка воды. Здесь был родник, на который отвлекались вниманием
почти все собравшиеся. Речи прощавшихся с Даней литераторов были трогательно
заученными, как обязательный школьный урок.
Внезапно родник замолчал, в краник попал особенно крупный листок или же
сплетение травинок. Миновали одно или два мгновения, прежде чем одна из
поэтесс выдернула из носика крана зеленую затычку. Вода снова зажурчала
с прежней весёлостью и настойчивостью. Окружающие словно очнувшись от
минутного забытья и оцепенения, задвигались и заговорили друг с другом,
уподобляясь журчащему роднику.
Гроб подвезли к могиле, опустили на верёвках внутрь и споро закидали влажноватой
глиной. Узкой тропой провожающие прошли мимо могилы, бросив по полагающейся
горсти земли. Затем погрузились в автобус и приехали к Дому творчества,
где в столовой и прошли поминки.
Человек пятьдесят вполне по-язычески вкусили различных яств, стол был
отменный, всё оплатила редакция газеты. Правда на поминках и главный редактор,
и его заместитель отсутствовали, они были люди достаточно пожилые и конечно
изрядно утомились за почти полный рабочий день, не говоря уже о предварительных
хлопотах по организации всей процедуры похорон.
На поминках, было, схватились один классик-прозаик и поэт-переводчик моего
поколения, повод был относительно давний, преждевременная смерть тоже
одной переводчицы, но соседи по столу не дали перерасти словесной перепалке
в грандиозный скандал.
Мексиканская поэтесса сидела почти напротив, рядом со своим мужем и под
конец трапезы наконец-то рассмотрела меня и, светясь доброжелательной
улыбкой, сказала несколько любезных слов и, показав на меня мужу, добавила,
что мы с Даней хорошо читаем стихи и много помним наизусть. О Дане она
говорила в настоящем времени, как о живом.
Вернулся домой я почти засветло, достаточно хмельной и добавил дома еще
водки, прощаясь с Кротиковым окончательно и бесповоротно. Шёл к нему,
живому, пару недель и, наконец, дошёл, чтобы утратить навсегда. Остались
его книги, которые разыскать в моём бедламе весьма затруднительно.
Ольга пришла заполночь, подозрительно весёлая, с легким запахом алкоголя
и с красивым букетом цветов. На мой молчаливо вопрошающий взгляд она отмахнулась,
сказав, что отметила с подругами очередной зачёт; поставила цветы в вазу
и присев ко мне на колени спросила, почему я такой грустный и пьяный.
Отчего-то грубо я сказал, что только что с похорон, что потерял настоящего
друга, а потом вдруг перешёл снова к истории с кражей и заявил, что хожу,
что называется, по лезвию ножа, что готов «замочить» соседа и честно отбыть
потом наказание. Ольга в ответ не проронила ни слова, отправилась спать
и только выбросила мне подушку и простыню с одеялом, чтобы я устроился
в большой комнате на диване, указуя тем самым на мое прегрешение. Мол,
пить надо меньше. Кажется, это было основным в наших мелких ссорах и недоразумениях.
Наутро меня ждала записка на кухне. Ольга неожиданно раным-рано сорвалась
в Сочи, к матери. Вечером она мне позвонила и как-то глухо сказала по
телефону, чтобы я не дурил, не грешил понапрасну на соседа, что деньги
взяла она, что совесть её вконец замучила и что оставшиеся доллары она
отдаст через несколько дней, когда вернётся. На мои расспросы она сказала,
что это не телефонный разговор.
Когда она вернулась, то уже через несколько минут положила ополовиненную
зеленую пачечку на ноутбук на письменном столе. На мои расспросы она отвечать
отказалась, обронила только сквозь зубы, что деньги в белом конверте она
нашла среди папок в одной из коробок, куда я явно сам переложил, одержимый
непонятной манией всё от неё прятать и скрывать.
Мол, я совсем её не люблю, живу только для себя, трачусь лишь на свои
нужды, а что до неё, то даже не заблагорассудился её за год совместной
жизни прописать; и вообще, если бы она не боялась оказаться на улице после
моего возможного заключения под стражу после правонарушения, то ни за
что не вернула бы деньги, на которые имеет полное право.
На очередной мой вопрос, откуда взялось это право и почему денег только
половина, ответила, что право имеет, потому что фактически живёт со мной
гражданским браком, а невозвращенные доллары потратила на себя, поскольку
на каждый месяц пришлось даже меньше трехсот долларов, которые нормальные
мужики всего за один дамский визит отстёгивают. Доводы были убийственные,
крыть было нечем.
Я замолчал, подушку и одеяло на этот раз взял сам и спал на диване, осознавая
свою бесконечную вину, без простыни, тем более что ложе было недавно застелено
свежим покрывалом.
Такса лежала рядом, как грелка, согревая левый бок, и громко по-бабьи
храпела. Философские сомнения конечно не для животных, они не умеют запечатлевать
слова, которые Бог или дьявол пишет вилами на поверхности воды.
Собачий храп явно призывал прекратить игру зеркальных отражений и примкнуть
к неодолимому самоопределению абсурда. Зеркала прошлого были разбиты,
и ничто не могло дать ясного ответа на вопросы эпохи.
Абсурд сомнений ведь абсолютно чистая доска. Он, как и любое сомнение,
только может обращаться к собственной сути и снова и снова отправлять
нас на поиски и заставлять кричать о своём неверии и о бессмысленности
мира.
Понятно, что собственный протест под сомнение я поставить не смогу, только
отныне все равно любое мое действие можно будет приравнять к убийству.
В девять дней я не пошёл на поминки по Дане к нему домой, тем более что
приглашала не его супруга, а жизнерадостная мексиканка; и выпил за его
память в собственной квартире, а потом, несмотря на протесты вернувшейся
с занятий пораньше Ольги, овладел ею грубо и решительно.
Мне почему-то показалось, что уж накрытого одеялом и занятого экзистенциальным,
по сути, действом меня вряд ли заметит вездесущий коршун.
28
Нет,
здесь, в Краснодаре, дальнейшего ходу точно не было. Не мог Валентин со
своим упрямым характером не реагировать на несправедливость решений вышестоящего
начальства, мешала и неуживчивость посреди застойного «болота», которое
мешали даже чуть-чуть подсушить многочисленные номенклатурные чинуши,
он ведь не зря признался ещё в ранней юности, что похож на крокодила,
никак не может пятиться назад, хвост мешает.
Когда грузили изрядно прибавившиеся вещи в контейнер для переезда на Псковщину,
Расторгуевых пришёл провожать почти весь его цех, баба Нюра плакала навзрыд,
провожая Валентина, словно родного внука.
Вопрос о будущей работе и новой квартире был стараниями тестя решен заранее,
и дружная молодая семья прямо «с колёс» вселилась в многоэтажный типовой
дом, правда, на самый верхний этаж, но в доме существовал лифт, и это
не омрачило радости переселения.
Строительные недоделки в новой квартире тоже были заранее устранены тестем
и тёщей, мастерами на все руки; Расторгуевы зажили с ними врозь, но как
бы одной семьёй, тем более что жили они на соседних улицах.
После переезда снова разошлись над ними сгустившиеся, было, тучи. Дети,
как и задумывалось, мальчик и девочка, подрастали и обещали пойти по стопам
своих родителей.
Подрастало потомство и у Александра с Татьяной, аж трое ребят, тут они
псковичей обогнали; всей семьёй они обязательно приезжают с Урала хотя
бы раз в год на Псковщину в гости, равно как и взаимно Расторгуевы.
Как-то после особенно тесной дружеской посиделки, Александр, выйдя покурить
на балкон, рассказал Валентину о своих прочных связях с «блатным» миром,
и вообще об отношениях с сильными сего мира.
Его дед был, оказывается, членом Реввоенсовета, потом сталинским наркомом
и был расстрелян как японский шпион. Но его друзья остались таковыми и
для его наследников на всю жизнь, а один даже стал членом Политбюро. Конечно,
они не всегда могли помочь Александру прямо, но и никогда не забывали
своим участием.
Именно связи, а вовсе не крупные махинации возвысили «Князя» в лагерный
период, он скорее был просто «подставною пешкой», но наказание-то всегда
грозило нешуточное. Так трижды он избегал «вышки» за экономические преступления,
а, привыкнув к неизбежному риску, смотрел на многое с высокомерной усмешкой.
В предпоследний раз его не смог вытянуть даже отец с помощью первого секретаря
крайкома, и если бы не побег, с которым ему помог Валентин, его бы точно
расстреляли. Вот тогда и связали молодых людей невидимые нити и, как оказалось,
на всю последующую жизнь.
Испугавшись не столько за себя, сколько за Татьяну и ожидаемого первенца,
он решительно вышел из мира «блатарей» всех мастей и рангов, и заплатил
за это не только прямым денежным отступным, но и тем, что долгое время
должен был скрываться, жить по подложным документам и даже решиться на
пластическую хирургию.
Прежним остался только бархатный баритон, а лицо совершенно не напоминало
прежнего Сашуру, ранняя лысина и окладистая борода завершили преображение;
ни Валентин, ни Вероника никогда бы не признали в «сибирском чалдоне»
прежнего вальяжного красавца-южанина.
Он даже на похороны своей любимой бабули не отважился приехать, а ездил
один Валентин и во время последней встречи с Геннадием Павловичем, кстати,
сменившем преподавание на более прибыльный агробизнес, холодно заметил
погрузневшему, но по-прежнему холёному господину, что именно он во многом
виноват и в преждевременном, да будет ей земля пухом, уходе его матери,
и в разногласиях, вплоть чуть ли не до полного разрыва отношений, с единственным
сыном.
Жизненный путь Геннадия Павловича неожиданно оборвался уже через три года
после кончины бабы Нюры, причём, в одном из лагерей Пермской области,
где его и похоронили.
На могиле побывала только Надежда Гордеевна, которая пока живёт отдельно
и очень надеется, что Сашура простит своих родителей и заберет её жить
к себе, на Урал. Опять же к могилке мужа будет поближе ездить.
Геннадия Павловича совершенно несправедливо «замели» по так называемому
«краснодарскому делу», которое в свою очередь было лицемерно сфабриковано
следователями-«оборотнями» во имя сведения мафиозных счётов столичного
и провинциального кланов, и очередного передела собственности.
Угадать в наше время все рытвины и ухабы, а тем более предсказать заранее
внезапное землетрясение или прилёт шаровой молнии, конечно, невозможно.
Пришлось тронуться с места в очередной раз и семье Расторгуевых в конце
50-х годов.
Этот переезд на Урал, в город Пермь, заслуживает совершенно отдельного
разговора. Как и постепенное воцерковление Валентина, начинавшего отныне
каждый свой день обращением к Пресвятой Богородице с такими мольбами:
отжени от меня, смиренного и окаянного раба Твоего, уныние, забвение,
неразумие, нерадение, и все скверные, лукавые и хульные помышления от
окаянного моего сердца и от помраченного ума моего; и погаси пламень страстей
моих, яко нищ есмь и окаянен, и избави мя от многих и лютых воспоминаний
и предприятий, и от всех действ злых слободи мя…
Следует понимать, что жизненные испытания были только ступенями, по которым
поднимались наши герои в своих поисках смысла жизни, сейчас эти ступени
во многом остались далеко позади…
Кое-кто из недоброжелателей, впрочем, ожидал, что они присядут на них
отдохнуть…Кое-кто, возможно, ожидал, что они расстанутся, не справившись
с бытовыми тяготами социальных противоречий…
Но наши герои пока не теряют надежды и полны сил, как и мы с вами, дорогой
читатель; и скорое расставание наше совершенно не означает краха столь
привлекательной иллюзии, как возможное бессмертие, хотя бы только в пределах
такой области, как искусство или же, что вернее, как коллективная память
человечества.
29
Давным-давно
прочитал я пухлый растрепанный томик в надорван¬ной бумажной обложке со
странным названием «Вещи видят». Роман фран¬цузского автора представлял
собою триптих: «Повесть часов», «Повесть зеркала» и «Повесть письменного
столика». Нынешнему кумиру, Павичу, далеко до впечатления, вызванного
Эдуардом Эстонье.
Помню, что меня не столько поразили исповеди вещей, с детективной тщательностью
сложивших мозаику человеческих преступлений, человече¬ской дикости и глупости,
сколько вполне одушевленное желание подве¬сти черту своей собственной
жизни, погибнуть подобно их несчастным владельцам, не длить бессмысленное
и жалкое существование, увы, безво¬льных свидетелей торжества чужой воли.
В тогдашней моей жизни окраинного барачного мальчика, в общем-то, звереныша,
Маугли сталинской эпохи, долговременные вещи практически отсутствовали.
Частые переезды отчима и матери из города в город, вер¬нее из поселка
в поселок, не позволяли им обзаводиться скарбом. Два чемодана и несколько
сумок – вот и все жалкие пожитки, сопровождав¬шие нас в поисках счастья.
Конечно, при вселении в очередную каморку сразу же покупалась большая
двуспальная кровать с никелированными спинками-лирами, увенчанными луковичными
башенками гаек, скреплявших совокупно со стерж¬нями пружинно-матрасное
чудо; диван с высокой спинкой, украшенной двумя полочками по бокам и зеркальцем
посредине, а также с двумя боковыми валиками, обтянутыми, равно как и
сиденье, дерматином, который по простоте душевной или по неосознанной
тяге к лучшей жизни считался доподлинной кожей.
Что еще? Пара табуреток и стол завершали спар¬танский интерьер, позволявший
разве что протиснуться боком-боком либо вовнутрь, либо из комнатки с одним-единственным
окном, через которое наблюдалось муравьиное мельтешение неугомонных обитателей
населенного пункта.
Телевизоров тогда не было и в помине. Только черная тарелка гром¬коговорителя
шуршала или басила со стены. Бережно протирать ее резо¬нирующую плотно-бумажную
основу от всепроникающей пыли, была одна из моих ежедневных обязанностей.
Личных вещей помимо одежды, учебников и портфеля у меня долгое время не
было, поэтому тяга к собирательству, наивному коллекционированию не только
возникла-проявилась при первой же материальной возможности, но и в немалой
степени сформировала мои личностные запросы.
А тогда, полвека тому назад мною владела одна, но, как говорится, пламенная
страсть – чтение. Я читал днем и ночью, читал сидя, лежа и на ходу, чудом
обходя встречные электростолбы, впрочем, иногда бесша¬башно налетая на
очередное вертикально вкопанное бревно, уже в глу¬боких трещинах от старости
и непорочной службы, набивая шишку на лбу. Благо, очков я тогда не носил
и стекол не бил, но синяки не переводи¬лись.
Не переводились и порезы на пальцах рук, ибо лез, забывшись, за чем-нибудь
в карман брюк или куртки («вельветки») и кисть нередко натыкалась на бритвенное
лезвие, с которым был неразлучен, а почему сейчас и не припомню. Видимо,
«бритвочка» была незаменима в тогдаш¬нем детском обиходе. Карандаши подтачивал
или соскребал чернильную ошибку, которую резинка, увы, не брала.
Прочитанные книги были не только путеводной нитью в лабиринте духовных
исканий, но и сплетались порой в паутину, в плотный кокон программирования
личности и предопределенности движения вперед. Или по кругу.
К сожалению, я до сих пор принадлежу к той категории наивных людей, дураков
по обывательскому определению, которые, прочитав очеред¬ную книгу, находятся
у нее в плену, под её влиянием определенное вре¬мя, а уж, заполучив в
руки тот или иной документ, служебное письмо или записную книжку, чистосердечно
считают, что это истина в последней инстанции. Так сказать, художественное
освоение документальной маски.
Между тем, на самом деле не только история государства, но даже судьба
рядовой семьи или отдельного человека состоит не только из запротоколированных
ситуаций, пергаментов и типографских страниц, но, прежде всего из мало
уловимых эмоций и человеческих действий, не известных посторонним, да
и самому-то их совершителю неподконтрольных.
Повторюсь вслед за автором эпиграфа к рассказу: бродишь среди них, (то
есть действий), как слепой в лабиринте; путеводная нить обрывает¬ся, и
самое логическое происшествие принимает вид безумия. Или наваж¬дения.
Когда мне оказывается с руки и по карману, люблю покупать в буки¬нистических
или антикварных лавках рукописные альбомы и записные книжки. За последние
полтора-два десятка лет их накопилась изрядная горка.
Уже не каждый раритет помню в «лицо». Как обычно – пролистал при приобретении
и забросил.
Но вот коричневый томик с надписью на передней обложке: «День за днем.
Записная книжка и календарь на 1889 год» как надоедливый щенок нет-нет
да подтыкался прямо в руки. Мол, возьми и прочитай.
Наконец я внял призыву.
Для своего почтенного возраста (120 лет, не хухры-мухры) записная книжка-ежедневник
сохранилась неплохо. Ни внешних изъянов, ни потерто¬стей. Целы все форзацы.
Титульный лист. Последний гласит, между прочим, что изготовлена сия редкость
в типографии А. С. Суворина в С.-Петер¬бурге.
По владельческой надписи уяснил я, что приобретена записная книж¬ка была
неким И. Сметаниным аж 21 сентября 1888 года в Твери.
В книжке помимо рекламы помещено немало занимательных всевозможных справочных
сведений: и состав Российского Императорского Дома на тот временной отрезок,
и пространство и население Российской империи, даже движение населения
в оной за 1884 и 1885 годы; сведения по населению и расстоянию от Петербурга
и Москвы с платой за почтовые пересылки даются не только по губернским,
областным и некоторым дру¬гим городам, но и распространяются на иностранные
государства.
Почта, телеграф, телефон. Коммерческие и денежные сведения. Краткие судебные
сведения. Личный состав главных правительственных учреждений. Краткие
сведения об учебных заведениях и приютах. Метрологические сведения. Врачебные
и лечебные заведения в обеих столицах. Театры, клубы и сады. Музеи и библиотеки.
Железные дороги и сообщение по ним.
Наконец, ката¬лог изданий А. С. Суворина от «А» до «Я». До Шиллера, точнее.
Право слово, не отказался бы приобрести таковой ежедневник на те¬кущий
или будущий год, изданный с той же скрупулезностью и тщанием.
А
вот личные записи непосредственно в ежедневнике оказались вов¬се не регулярными,
со значительными пропусками во времени (причем, иногда на один день наоборот
приходилось по две-три записи за раз¬ные годы) и, что гораздо печальнее,
насчитал немало вырезанных стран¬иц. А точнее – пятнадцать купюр.
Кто осуществил сию операцию, владелец книжки или же его наследники, судить
не берусь. Пропали записи: две за июнь, четыре за октябрь, восемь за ноябрь
и одна за декабрь. Почему-то мне кажется, причина тут политическая, связанная
с октябрьским переворотом. Ведь дневник заканчивается 1918-м.
Безыскусные записи практически не нуждаются в комментариях, я же со своей
стороны, готовя их к публикации, расположил их в строгой хронологии, не
удержался лишь от некоторой косметической правки и ретуши да чуть-чуть
домыслил (реконструировал) облик автора записей.
Но книжка цела, почти музейный экспонат, и все желающие могут сверить
рассказ с этим ежеднев¬ником.
1869 апреля 16. После тяжкой и продолжительной болезни на 40-м году жизни
скончался дорогой родитель мой Козьма Аггеевич Сметанин. Похоронен на
Пятницком кладбище. Нас осталось с мамашей 9-ть человек детей, и я был
самый старший, 15-ти лет.
1888 сентября 21. Были я, и Клавдюня, и мамаша. Жизнь все-таки странная
штука. Как будто вчера был отпущен из семинарии на именины к сес¬тре.
Помню, потом еле успел к всенощной. А сестра еще упрекала тогда меня,
что я совсем переменился. Не ел ничего скоромного в пост, барыш¬нями не
увлекался. Тогда как у нее подруга...
1889 января 22. Сего дня и года в 6 часов вечера было наше бракосо¬четание
в церкви Никиты-мученика, что на старой Басманной. А бал был в доме Кузина.
Гостей было 220 человек. Бал прошел весело, а благословение было 20-го
декабря 1888 года в доме Хвостова на Полянке.
К сему приписка другим почерком: Лета наши были: мне 27 лет, а Ване 34.
Клавдия и Ваня Сметанины.
Января 28. Сего года и дня в 11 ? пополудни после тяжкой и продолжительной
болезни скончалась дорогая и незабвенная наша мама¬ша Екатерина Савельевна
Медведева. Похоронена 30-го января на Дани¬ловском кладбище.
Января 31. В ночь на 31-е января в 3 часа ночи скончалась тетушка Клавдюни
Александра Савельевна Талинаева, на 57-м году. Похороне¬на на Калитниковском
кладбище.
Февраля 7. В 7 часов вечера после продолжительной болезни скон¬чалась
тетушка Клавдюни Евдокия Савельевна Рассадина. Похоронена 9-го февраля
в Даниловском монастыре.
Февраля 26. Удивительный сон мне приснился. Вот я, уже лицо духовного
звания, а мне почему-то снова в церкви стихарь меняют на рясу. Вернулся
домой, а меня встретила ёлка и толпа моих детей, аж семеро. И маль¬чики,
и девочки. А вот матери их и жены моей не видно. Нет её где-то.
Я решил записать этот сон. Неужели мне суждено все-таки стать вдовцом?
Жуть какая-то.
Сего 1889, июня 25. Помолясь Богу, в доме на месте фундамента сделали
закладку нового дома по Добролюбскому переулку в присутствии и (Божьего
милосерд. духовенства) моей Клавдюни, моей мамаши А. Ф. и В. М. Ми¬хайлова,
дяди. В один угол передней заложили для благополучия и сча¬стья три серебряных
рубля и серебро мелочью. Означенный дом вчерне окончен и покрыт был к
14-му сентября. Каменную кладку клал подряд¬чик. Еф. Сем. Балашов, а архитектором
и строителем был я сам, И. Сметанин. Все работы по постройке произведены
благодаря Богу благополучно.
1890 сего, дня января 23. Прошел год после нашего бракосочетания с моей
милой дорогой Клавдюней. Прожили очень счастливо. Иногда немного ссорились,
но ненадолго. Ясное небо всегда не бывает. Находит и тучка дождевая, но
зато после дождя бывает ясно и в воздухе очень легко и хорошо. Так и у
нас на сердце после, хотя и пустой ссоры не бывает. Легко и хорошо?..
Деточек еще нет у нас, о чем очень сожалеем и болеем сердцем, и наде¬емся
на Бога; сейчас с Клавдюней сидим вдвоем и пьем чай, и вспомина¬ем прошедшее.
Взглядывая на жену, тотчас вспоминаю, что красота любимой женщины живёт
в красотах природы. Мягкие линии её тела напоминают волнистые очертания
холмов, изгибы берега реки или моря, улыбка – разымчивость водной глади,
а движения тем более – проявления природных стихий. И. Сметанин.
Во всем согласна. К. Сметанина (приписка карандашом). Ссоримся больше
только из-за ревности моей глупенькой за это Клавдюни. Любящий И. С.
Апреля 19. Всё-таки забавная штука – жизнь, таинственная, с безжалостной
логикой преследующая ничтожные цели. Самое большее, что может получить
от неё человек, это – относительное познание самого себя, которое, увы,
приходит слишком поздно и обязательно приносит вечные сожаления.
Сентября 5. (Запись карандашом). Помолясь Богу переехали с Клавдюней из
дома Хвостова на Полянке в свой дом на Разгуляй, который мы весь возобновили
по своему усмотрению и желанию. Все вышло очень хорошо. Как я, так и Клавдюня
очень-очень довольны. (Две подписи).
На новоселье нам Бог послал выигрыш на билет 5% выиграл 500 руб. в тираж
2-го сентября 1890 г., чем очень нас Господь порадовал и утешил.
1891 г. сего июня 31. Я и Клавдюня переехали с дачи из Петровского-Разумовского
в свой дом на Разгуляе… Это был первый наш выезд на дачу. В начале весны
было очень-очень хорошо на даче. Под конец весны и в лето большие вечера
стали надоедать. А главное не сош¬лись с дурным (поляк) дачевладельцем:
все-таки как на даче ни хоро¬шо, а дома у себя на Разгуляе лучше! За дачу
заплатили 300 руб. А все удовольствия с лошадью стоили 1000 руб. Сентября
26-го. Сего дня в 7 часов: меня и Клавдюню Бог обрадо¬вал великою и невыразимою
радостью. После двух с половиною лет наше¬го брака Бог благословясь дал
нам сына-первенца Сергея.
День именин назначили на 25 сентября в память великого угодника Божия
и чудотворца Сергия Радонежского, т. е. день именин будет нака¬нуне его
рождения, ввиду того, что мы с Клавдюней были у преподобно¬го Сергия до
рождения сына и дали обещание, что если у нас родится сын, то чтобы назвать
его Сергеем в память преподобного на 25 сентя¬бря. По нашему расчету роды
должны быть в первых числах сентября, но роды начались, т. е. первые приступы
их начались именно в день 25-го сентября с 6 час. вечера и продолжались
до другого дня и только Бог дал 26-го в 2 час. пополудни.
Какая была и есть у нас радость выразить здесь нельзя. Крестины были 1-го
октября в 5 час. вечера. Крестили у себя в доме на старой Басманной улице.
Купель была обтянута полотном и убрана вся разными цветами и гирляндой.
Восприемниками были мать крестная моя мамаша Анна Федоровна Сметанина,
а крестный отец наш посаженый отец Миха¬ил Васильевич Бородулин.
1892 октября 5. Я и Клавдюня ужасно до боязни были опечалены. Наш дорогой
Сережа очень заболел. В ночь сделалась рвота от неизвестной причины. А
к вечеру ужасно ослаб и невыразимый сделался жар. Сегодня вечером приглашали
доктора Алексеева. А 6-го в 2 часа доктор Корса-кова.
Сегодня 9-е число. Он все слаб и невесел. Сокрушаемся и молим Бога, чтобы
Господь укрепил и сохранил его московский чудотворец.
Октября 10. Через год по рождении первый раз постригли нашего доро¬гого
сына Сережу. Здесь его и волосы. Весьма недурен собой. Высокий лоб, карие
глаза, рот маленький и ровные белые зубы. Лишь нос немного портит картину
– сапожком. Ранее такой был лишь у императора Калигулы.
Октября 12. Сего дня решили Сережу отнять от груди кормилицы. Корми¬лицу
не прятали. Отнимали при ней и первые три ночи я и Клавдюня не раздевались
и не спали. Просто измучились. Жаль. Плачет навзрыд. Первую ночь плакал-плакал.
А мы все четверо (с горничной) занимались его игрушками. Стали играть
случайно в органчик, и он со слезами вдруг затрясся на руках под музыку,
и так видно, что сквозь слезы пляшет нервно и думает, что ему за это дадут
грудь. Так немножко развлек¬лись. Обманули его, дали попить молочка и
то с трудом. Измучился, уснул, и это так продолжалось три ночи подряд.
По несколько раз.
Но вот, сла¬ва Богу, сегодня, 16-го числа, начинает свыкаться и забывать.
Теперь уже сегодня и кормилицу уволили. Кажется, все забывает что-то ска¬зать.
Дай Бог ему здоровья, и нас бы успокоил. Сегодня все-таки опять придется
ночь не спать.
И при всем этом изо дня в день с матерью, т. е. с Клавдюней ругаем¬ся.
Чуть не каждый час из-за кормления.
1893 года апреля 25. Крестил у Д. Н. Тарханова сына Бориса в приходе св.
Ермолая, что на Садовой, с кумой сестрой новорожденного Еленой Алекс.
Осиповой.
1895 марта 10. Крестил у М. В. Бородулиной дочь Клавдию в приходе Покрова,
что в Лоховцах, с кумою сестрой матери новорожденной Клав¬дией Васильевной
Поздняковой.
Марта 12. Нашему счастью и нашей радости, дорогому Сереже вот уже три
с половиной года, умен до невероятности. Большой говорун. Все говорит
очень хорошо. Только не выговаривает букву «р». (Сейчас он подошел ко
мне и спрашивает: «Папа, ты что поделываешь?»)
Ужасно замысловат и любознателен. Баловник и озорник невыразимый. Одной
секунды не может смирно посидеть на одном месте, находчивостью просто
поражает. Когда-то хочется его прибить, а он сейчас же кричит: «Папочка,
не волнуйтесь...» Чем смешит и обезоруживает. Меня все-таки боится, а
матери совсем не боится. Она ужасно безрассудно его балует, через что
могут быть в жизни худые последст¬вия, что меня очень беспокоит. Он будет
или очень умен, или никуда не годный, но среднего в нем не будет! Здоровье
у него плохое, часто хворает. Главное: плохой желудок, ходит только с
клистиром. Доктора не помогают, это нас пугает... Надеемся на Бога и просим
его защиты.
Декабря 17. В воскресенье в 10 час. вечера скончался от умопомешатель¬ства
и, побыв в части, двоюродный мой зять и архитектор Василий Федо¬ров. Баринов.
Умер в Рогожском частном доме. Похоронен на Пятницком кладбище.
1896 декабря 23. Сегодня в 10 ? часов вечера Господь нам послал великую
радость и утешение. Родился еще у нас сын Николай. Крестили 2-го января
1897-го. Восприемниками были отец крестный Михаил Васильевич Бородулин,
а мать крестная моя мамаша Анна Федоров. Сметанина. Крестили на дому у
себя на старой Басманной в своем доме. Клавдюня и новорожденный здоровы.
Не знаем, как и благодарить Бога, за всю Его к нам милость и утешение.
Да сохранит Господь новорожденного Николая. Имя дали ему в память великого
угодника Божьего Николая-чудотворца. Именины 9-го мая. Таково было наше
обещание. Да сохранит его великий угодник Николай-чудотворец. Купил Коле
выигрышный билет на его счастье. Номер его (зачернен) втор. займа.
1897 января 17. Я благословлял сироту и отпускал под венец Надежду Александровну
Замкову. Сегодня 17-е венчал в церкви Николы, что на Болвановке, с сыном
фабриканта Алексеем Ивановичем Корякиным. Первое благословение было 27-го
декабря 1896 года: в квартире Н. Я. Смирнова После венца был обед в «Славянском
Базаре».
Января 23. Сегодня в 4 часа дня крестил у сестры Натальи сына Нико¬лая.
Крестной была моя мамаша. Именины новорожденного крестника 9-го мая. (Приписка
карандашом). Умер.
Сентября 27. Сереже пять лет, шестой. И вот уже с полгода, как нас про¬сто
измучил. Не поймем, что с ним сделалось. Не по годам страшно умен, и до
невероятия баловень, неслух и озорник. Няньку совсем измучил, и порка
не помогает. За что сейчас пороли, через пять минут опять то же и то же.
Что вам не нравится, то он и делает нарочно. Резвость и хохот невероятны.
Что будет дальше – не знаем. Боже, что будет. Не придумаем, что с ним
делать. Когда нянька одевает его, то он заколотит ее до слез, а сам все
хохочет. И каждую минуту что-нибудь над кем-нибудь проделывает. Все жалобы
на него. Только меня немножко боится, а больше никого знать не хочет и
не слушается.
Октября 23. Вот десять месяцев нашему дорогому сыну Коле. Такой умный
и сосредоточенный, серьезный, уж сейчас видно, что будет умный и положительный.
С совестью и послушный, да хранит его Господь на многие годы. Это тихий
ангел, а не ребенок.
Октября 24. Дорогой наш сын Сергей стал уже для нас просто не дорогой,
а постылый. Вот третий год. Из рук вон. Баловник, и баловник невыразимо
гадкий. Все мои нервы испортил и душу истерзал. И не знаешь, как с ним
поступить. Просто потеряли голову, вот наняли гувернантку-немку... Третью
неделю.
Вначале попритих. Слушался ее. А вот сегодня из рук вон. Балуется (была
порка) и не слушается. По¬жалуй, с ног собьет и гувернантку. Жить не будет,
уйдет. Ну, просто неестественное баловство. Хоть убейте его, а он опять
же сейчас же за это же?! Я просто болею от него. Не знаю, чем это окончится.
Глав¬ное – нет строгости у матери.
1898 августа 23. Сего дня исполнилось нашему дорогому и любимому сыну
Николаю один год и 8 месяцев. Уже 4 месяца как ходит и начинает уже говорить.
Первое слово начал говорить «мама», спустя неделю-две стал говорить и
«папа»... Замечательный ребенок, очень умен, все понимает и ужасно послушен
и смирен. Более серьезный, что мне очень нравится. Дай Бог, чтоб так и
осталось. В этом будет его и наше счастье. Да хранит его Господь и св.
Николай-Угодник, Николай-Чу¬дотворец.
Сентября 1. Сегодня помолясь Богу и с благословением преподобного Сергия
свезли Сережу в училище в приготовительный г-же Полетаевой, что против
Богоявления. Сережа пошел учиться охотно и весело. Мать очень плакала
и жалела. Вчера были в Лавре у преподобного Сергия, да поможет ему Господь,
и преподобный Сергий окончит с успехом и в бла-гополучии трудный путь
его учения, все зависит от Господа. Да будет во всем его воля...
Декабря 2. Учится лениво, т. е. учится хорошо, но с ленью уходит учиться.
Покуда учительница одобряет, и мы без него отдыхаем. Баловник до безобразия,
и как ему Господь и преподобный Сергий помо¬гут окончить учение, и не
знаю, не надеюсь на успех его, но надеюсь только на Бога.
Декабря 14. В 4 часа дня в приходе Вознесения у Никитских ворот окрестил
дочь у Димитрия Николаевича и Марии Васильевны Тархановых. Восприемницей
была Екатерина Викторовна Абрамова. Новорожденная родилась 29 ноября в
11 1/2 часов ночи. Все здоровы и благополучны.
Еще у них же крестил ранее дочь старшую Любовь. Восприемницей бы¬ла Алек.
Григ. Михайлова.
Декабря 25. Дорогой наш сын Коля растет нам на утеху и радость. Очень
умен и послушный, что нас очень утешает. Стал ходить первый раз с 23 марта
1898 года, с понедельника. Мы очень были рады, что один по¬шел. А потом
были и не рады. Много раз падал и все носом. Ужасно было больно это видеть
и переживать и слышать плач любимого сына. Сейчас декабрь месяц 1898 г.
и Коля уже бегает хорошо и начал говорить: папа, мама, дядя, няня, баба,
тетя. А спросишь, как его звать, то ответит: Колька. Так потешно. Да хранит
его св. угодник Николай-чудотворец.
1899
(без даты). На память Клавдюне:
Судьба
дарит нам в жизни счастья мало,
И без шипов нет розы никогда.
Все то, чем сердце жило, трепетало,
Придет пора - исчезнет без следа.
Тебе я нес все чистые желанья,
И думал я: мне счастье суждено...
Господь с тобой... А как бы чудно было...
Господь с тобой... Ты не поняла того...
И чистой души моей не оценила. Бог с тобой...
И. Сметанин
Апреля
4-го. Сего дня я благословил на брак двоюродного брата Сергея Ивановича
Жукова с невестою Марией Константиновной Максимовой. Мать была его Александра
Федоровна Жукова. Сговор и бал был 21 апреля в доме Золотарского. А свадьба
состоялась 9 мая в доме Кузина. Гостей было немного и более простых гостей
(без шика) – к свадьбе пришлось мне выручать Сережу, дал ему взаймы на
три месяца денег 3000 рублей. А иначе ему не на что было начинать и женитьбу,
о чем он горько пенял. Моя услуга будет за ним.
Апреля 8. Сегодня исполнилось желание Клавдюни: родились у ней две дочери,
чем были мы удивлены, а я прямо-таки поражен. Этой неожиданно¬стью для
меня... Первая родилась дочь Клавдия в 7 вечера, а вторая Александра родилась
в 7 часов 45 минут вечера, т.е. через 45 минут.
Обе они здоровы и очень крикуньи и характерные до сих пор. Восприемниками
были у них отец крестный Михаил Васильевич Бородулин, и матери крестные:
у Клавдии – у старшей – моя мамаша Анна Федоровна Сметанина, а у Александры
– Мария Васильевна Тарханова. Крестили у себя в доме на Разгуляе 13-го
числа апреля. К обеим взял по кормилице. Ко Клавдии – Анну, а к Шуре –
Аграфену, ну очень бестолочи, думаем переменить. Именины бывают Клавдии
18 мая, а Александре апреля 21 или 23-го.
Июня 25. Конец июня и весь июль на даче в Люблино. Нас постигло ужасное
несчастье: дорогой наш и любимый сын Коля заболел дифтеритом. Ужасная
болезнь. И был болен почти до сентября. На один волос был от смерти. Лечил
его детский врач Куровский. Делал три прививки. Насилу нашли доктора.
Все были в разъезде. Если бы еще оставили на ночь без доктора, то не было
бы у нас Коли. Еще вторично чуть не помер. Был припадок и воспаление в
кишках. Ужасные были болезни. Мы просто измучи¬лись, ночи не спали. Большое
спасибо доктору Куровскому.
Августа 27. Еще 25 августа со вчерашнего вечера Сережа очень заболел,
Доктор Алексеев объявил, что дифтерит. Очень мы напугались, вот уже четвертый
день. Слава Богу, получил поправление. Очень баловался: все пил холодную
воду и бегал по улице раздетый, а, может быть, перешло от Коли. На даче
теперь, слава Богу. Замучились, возивши докторов.
Вот уже 1 сентября. А Коля еще собой слаб, но весел, а сейчас вот Сережа
этой болезнью заболел, но ему скоро прервали. Слава Богу, поправился.
Почему это мне больше жаль Колю. Да хранит их Господь навеки.
Октября 14. Крестил новорожденного у сестры Наташи Комаровой – сына Михаила.
Восприемницей была моя мамаша Анна Федоровна Сметанина. Это уже я крестил
у сестры третьего её сына.
1900 июня 16. Во имя Отца и Сына и Святого Духа Аминь. Сегодня. 16 июня
в 5 часов было Чудо Божье – Наказание. Страшный ураган или смерч. Всю
страсть и ужас описать нельзя.
Случилось это на даче в Люблино. Все дачи разрушены. Весь вековой лес
на 40 десятинах сломан, деревья вырваны с корнями. В уцелевших дачах стекла
выбиты. В это время меня в Люблино не было. Я был в Москве. А в даче была
Клавдюня с детьми: Сережей, Колей, Клавочкой и Шурой. И прислугой. Все
от страха плакали и молились Богу.
И Господь их спас.
Через три дня только смогли выбраться оттуда. Эта буря задела и часть
лефортовской Москвы, и Сокольники. Везде ужас что наделалось. Какие разрушения.
Несколько деревень и фабрик разрушило, и очень много людей погибло. Все
и описать невозможно.
И вот сейчас мы без дачи сидим в Москве. Боимся куда и поехать. Ждем и
еще такого же урагана. Подобный ураган был восемь лет назад. Это ужас
и жалость на все разрушения смотреть. Благодарю Бога, что он нас спас
от смерти и многих бед.
Декабря 20. Вот нашему сыну Сергею девятый год. В нем все есть, но мерзостей
и гадостей больше, озорничества еще больше. И не знаем в кого. Озорничеством
своим доводит до исступления меня и мать. Учит¬ся порядочно и старательно
третью зиму. Готовим его в коммерческое училище. Пишет скверно. Сплеча
не старается, баловень. Баловства страш¬но много. Сейчас оба, Сергей и
Коля, сидят со мной. У меня в кабинете и читают газеты. Сейчас все плясали,
а Клавдюня играла на рояле.
Декабря 27. Еще о Коле пишу, о нашей утехе. Здоров и стал очень весел.
Вот уже ему пятый год. Мы не нарадуемся на него. Очень умен, совестлив.
И послушный. Забранить или прибить его невозможно. Какое-то особое к нему
чувствуешь расположение и жалость.
Мы с матерью любим его до безумия. Он мне говорит: "Папа, мы с тобой,
как рыбка с водой". Молим Бога, чтоб Господь его хранил. Это наша
утеха.
1901 января 14. Был восприемником. Крестил у сестры Наташи Комаровой дочь
Татьяну. Восприемницей была моя мамаша А. Ф. Сметанина. Новорожден¬ная
родилась 12 числа в 11 утра.
1903 апреля 10. Наши дорогие неожиданные дочки растут. Вот уже 4 года.
Резвые, веселые, но и капризные. Привязаны больше к няньке (Василиса).
Очень танцорки девочки, послушные.
Октября 25. Сын Сережа учится в коммерческом училище. Перешел во второй
класс без экзамена. Учится порядочно, есть смекалка, но лентяй. Учит¬ся
сплеча. Не знаю, кончит ли, очень баловник. Это ужасно. Дерзкий, непо¬слушный
и лгун. Падкий на все дурное. Учится еще музыке на рояле. Мать обучила
его танцевать, против моего желания (еще рано).
Одним словом, растет наше, несчастье и горе наше. Греха у нас с матерью
через него пропасть. Она его балует и поощряет его гадости, по-моему;
что нельзя, то по её все можно. Через что у нас растет урод, неисправимый
дурак... Вот Коля наше утешение, но здоровья нет.
Декабря 29. Еще 9 марта нас постигло горе и испуг. Заболел наш доро¬гой
Коля. Ужасная болезнь – скарлатина. Думали, умрет, но Господь сохранил.
Проболел 6 недель. Было осложнение: заболели почки. Жили на две половины:
девочки вверху, а мы – внизу. Ужасное было положение. Какие все у него
страшные болезни, вообще, здоровье его плохое. Уж и не знаем, как его
Бог сохранит. Очень жаль мальчика. Умный, послушный. Вот уже ему седьмой
год. Скоро учиться. А здоровье плохое. Одна надежда на Бо¬га.
1904 июля 23. Утром скончался мой брат Алексей Кузьмич. Оставил после
себя троих детей: 2 мальчика и 1 девочка. И жену в бедном положении. Не
знаю, как Бог поможет им существовать.
Сентября 15. Мои милые дорогие барышни Клавочка и Шурочка начали учиться
дома. Ходит к ним учительница, барышня Потапова. Учатся прилежно, охотно,
чем нас утешают. Как видится, они стараются, с Божьей помощью и выучатся,
помоги им Бог... За учение платил 25 руб. в месяц.
Октября 28. О Сереже. О Господи! Кто у нас растет: сын или демон, я и
не знаю. Через него у нас вся жизнь отравлена – сколько в нем гадо¬стей
и мерзостей. Это непостижимо. Ужас. Умирать придется от него. Бе¬зобразничает
и бежит все на двор, точно помешанный. Ужас. Сергей учился скверно этот
год, 1904. Арифметика, французский язык и география – скверно. И не перевели,
оставили в этом же классе.
Нет одного дня, чтобы мать от него не плакала и тут же балует его, и нет
ни одного дня, чтоб через него с матерью не ругался. И это наш любимый
первый сын Сергей. Что же будет дальше? Ему сейчас только 12 лет, а что
он говорит прислуге и нам. Это ужас. И откуда все это, неужели из училища?
Из второго класса не перешел. Учился скверно. Колы и двойки и только.
Должно быть, учение не кончит – в этом ему и мать помогает... Убьет он
нас. Я все нервы растратил с ним и болею очень.
Ничего не понимает, как стена. Ни совести, ни чести. Ни руганьем, ни битьем
не взять. Стыда никакого нет. Ругается дурными словами... Надо помолиться
о нем как о погибшем. Есть в нем что-то нехорошее и недоброе.
1905 апреля 11. Мои милые девочки Клавочка и Шурочка, слава Богу, рас¬тут
и здоровые, и, главное, веселые. И меня очень любят. И такие услуж¬ливые.
А как они между собой дружны, одна без другой ничего не сдела¬ет, всегда
все вместе и нераздельно. Уж нельзя, чтоб одной дать, да и другой не дать.
Этого нельзя. Только в них и в милом Коле утешение и радость, за что благодарю
Бога.
Декабря 6. В Москве у нас совершенно чудеса из чудес: Боже мой, что только
делается! Волосы дыбом становятся. С 6-го числа началась революция. Все
торговые и фабричные дела остановились. Все закрыто. По городу идут толпы
забастовщиков. Днем идет стрельбы в бунтовщиков. Начались грабежи и убийства.
Ложимся спать, и не знаем: встанем, живы или нет! Вот сегодня 10-е число.
А все кругом закрыто и замерло. По улицам ездят казаки. Вот 7 вечера и
на улице ни души. Все замерло и что будет дальше лишь Богу известно. Ложимся,
не раздеваясь. Это ужас. Всего и описать нельзя. Железные дороги все остановлены.
Телеграф, а также власти почти бездействуют. Всему дана свобода, Боже
мой! За что такое наказание. Жаль очень детей. Малы очень...
Декабря 10. Вот и еще о своем несчастном болване пищу. Боже мой, что за
человек! Не проходит дня, чтоб от него не поплакали. Я целые дни с утра
ругаюсь с ним как сапожник, прямо до одурения. Боюсь, как бы не изуродовать
его. Боже мой, сколько в нем гадостей, пошлостей, мерзостей и всякой развращенности,
дерзости, неуважения и презрения к нам.
Непременно он нас убьет, если мы от него не убежим. Господи, ка-кая в
нем грубость, нахальство. Откуда и от кого это и чем помочь? Не знаем,
что хорошо, то ему противно, а что подло, то ему хорошо. Ежедневно с утра
до вечера скалит зубы, озорничает, обижает сестер и брата. Делает больно.
Без греха и шума ни одного раза не покушаем. Хоть убей, все делает свое.
А какое в нем зверство, бесстыдство, об¬жорство. Что делать, ума не приложим.
Он всех нас погубит. Это наш бич. Всю нашу жизнь отравил и будет до гробовой
доски отравлять. В этом есть вина матери. Но будь на все его святая Господня
воля. Следовательно, так и должно...
1907 сентября 1-го. Дорогой наш сын Коля сегодня поехал учиться в практическую
Академию, помолясь Богу, с помощью св. Николая Чудотвор¬ца водили его
в Академию на экзамен, где он блестяще все сдал на пя¬терки. Хотели в
первый класс, но ранее просили во второй приготовительный. Учится охотно
и хорошо. Доволен, что определили его в Академию, и мы довольны этим.
Октября 15. Тоже помолясь Богу сегодня же мать повезла наших милых дочек
Клавочку и Шурочку учиться в пансион, гимназию частную к г-же Валистой.
Боялись за Шурочку, не расплакалась бы, но все обошлось, сла¬ва Богу,
благополучно.
В приготовительный во 2-й класс ходят охотно, стараются учиться, и мы
так рады за них. До 2-х часов уже теперь ти¬шина. Отдыхаем. Помоги им
Бог в учении. Октября 23. И в сей час наш дорогой сын Коля такой же умный,
послуш¬ный, учится хорошо, скромный. Иногда балует, только плох здоровьем,
худ и мало кушает. Очень жаль его, это мой телохранитель да сохрани его
Бог. Пишу все это для того, чтобы Сергей и Николай видели себя. Потому
может и послужит мной написанное им на пользу.
1908 января 2. Боже мой! Сергей нас измучил. Мать плачет от его оскорблений
и мерзостей ежедневно, иногда по несколько раз в де¬нь. Ежедневно и я
расстроен этим и убит. Всего обиднее, что его еще уродует и развращает
мать разными потачками. И если я говорю, что делать ему нельзя, то она
говорит : можно. Если я буду его ругать, то мать прямо меня за горло ловит
и позорит. А сын для нее Божество, а через час от него плачет, и, Боже
мой, что только у нас делается, и не опишешь... Горе, горе этой безрассудной
матери будет. Теперь развраща¬ет его деньгами, дает ему тихонько от меня
и он их проигрывает в карты в банчок... Горе, горе будет нам от этого
еще больше. И теперь больше молчу, скрепя сердце, но придвигается к нам
что-то ужасное. Учится плохо, в 4-м классе, кажется останется, из чего
видно, что он у нас ненормальный, надо лечить... Но горбатых исправит
только могила. Одна надежда на Бога.
Прав, может, Лев Николаевич Толстой, одно слово «плоть» вызывает отвращение.
«Брак – великое таинство» и сила Божья должна вести че¬ловека к победе
духа над плотью.
1914
мая 12. В ночь на 13 число в 2 часа ночи скончалась на 81-м году дорогая
моя мамаша, которая всю свою жизнь прожила трудом своим для детей... В
этом была забота, упокой её Господь в царстве небесном. Сын её И.Сметанин.
Мая
21. Отпевали у Николая. Служил архимандрит. Много было провожающих, и
помогали тоже многие.
1918
марта 30. После тяжкой и продолжительной болезни (чахотки) скон¬чалась
дорогая Клавдюнина мамаша Александра Савельевна Болотаева. Похоронена
на Смоленском кладбище вместе с папашей.
1918 мая 21. После тяжкой болезни скончался дорогой папаша Клавдюни Алексей
Егорович Болотаев. Точно по Библии: «И умер Иов в старости, сытый днями».
Похоронили на Смоленском кладбище, рядом с мамашей. День Ангела его -
17 марта.
Вот
и пролистана записная книжка московского обывателя. Сосредо¬точенность
его на своей семье поражает.
Несколько взмахов веером страниц – и мощный пласт человеческой жизни прошелестел
одним коротким дуновением и исчез. Что судить да рядить, судить прямолинейно
– удел близоруких душ. И безжалостных.
Когда же внимаешь благодарно и, сострадая, то ждешь продолжения, ждешь
чуда (вдруг, да и отыщутся вырванные листы! вдруг, да и найдется следующий
ежедневник!).
Только продолжение может изменить предшествующее, ведь и жизнь, даже подходя
к концу, как огонь, вспыхивает и возрождается с новой силой. Правда, в
другое время и в другом месте.
Только именно там можно найти правильный ответ, сделав, наконец, выбор:
человек ли – оплошность Бога или Бог – оплошность человека?
Тайна жизни раскрывается только смертью. Действительно, ирония слов: нельзя
быть живым, если не можешь погибнуть. Люди – не вещи, им вечная (относительно
вечная, вынужденная) жизнь не грозит.
Иначе, мы бы мучительно завидовали тем, кто уходит навсегда, и надежно
б тосковали от невозможности прекратить свое вынужденное бессмертие. Бессмертие
бездушной оболочки.
Да храни нас всех Господь!
Да храни нас Пресвятая Владычица и Заступница наша, Пречистая и Преблагословенная
Богородица, Лоза Истинная, Высшая Небес!
06.06.06
– 12.12.06
Москва
“Наша
улица” №121 (12) декабрь 2009 |
|