Игорь Шестков родился 12 января 1956 года
в Москве. Окончил механико-математический факультет МГУ им. М.В.Ломоносова.
Эмигрировал в Германию 1990. В "Нашей улице" публикуется с № 91 (6) июнь 2007.
вернуться
на главную страницу
|
Игорь
Шестков
РОДИНА
рассказы
У ГРИГОРИЯ ЕГОРОВИЧА
Поехал я к Григорию Егоровичу.
Жил он в Опалихе. В старом деревенском доме. С женой Лизочкой, с двумя ее дочками от первого брака и с их собственным двухлетним сыном Ромочкой.
Григорий Егорович купил осенью пчел. А сейчас был март. Пчелы еще «спали». Но вот-вот должны были проснуться. Чтобы совершить первый, гигиенический полет. Поэтому Григорий Егорович пригласил отца Ливерия освятить пчел. А меня позвал – чтобы я с батюшкой познакомился и, может быть, получил бы от него заказ на икону. Я как из института уволился, начал иконы писать и оклады к ним чеканить. Первый раз в жизни начал что-то путное делать, говорила верующая подруга жены Соломинка. Соломинка эта была мне по-женски симпатична, поэтому я слегка перед ней заискивал.
С Григорием Егоровичем меня познакомила таже Соломинка в подмосковном Боголюбском храме. Он мне очень понравился. Не храм, а Григорий Егорович. Маленький московский интеллигент. Курчавый. Старый. Сын академика. Но не сноб, не карьерист, а нечто противоположное – отказавшийся от карьеры, удивительно скромный человек. Не холодный, не пассивный, а активный, горячий.
Человек милый, растрепаный и с закидонами. Закидон первый – женился на женщине, на тридать лет его моложе. На Лизочке! Закидон второй – бросил московскую квартиру, институт итд – и переехал жить под Москву, в деревенский дом. Закидон третий – стал православным. Закидон четвертый – купил козу и пчел и рассчитывал, что они его «прокормят и пропоят». Я люблю таких людей. Окружающему нас большому безумию они противопоставляют свое, маленькое. И не распускают нюни.
Приехал я в Опалиху. На электричке. В будний день. Было прохладно, но не холодно. Солнышко светило. Народу на перроне было мало. А как отошел от станции и попал в лабиринт деревенских улиц – и вообще никого. Все на работе. Социализм, всеобщая занятость. Спросить некого, где же тут треклятая улица Лесная. Рядом улицы: Колхозная, Заводская, Павки Корчагина, Цветочная, Зеленая. Зеленая есть, а Лесной, как назло, нет. Говорил мне Григорий Егорович по телефону – иди точно по схеме, сам никогда не найдешь! А я, дурак, не послушал. Потерял бумажку. Плутал, плутал, ходил, ходил. Наконец, вижу - тащится мне навстречу какой-то дядечка. Я к дядечке подошел и сказал: «Извините, где тут Лесная улица?»
Деревенские люди пугливы как лани. Дядечка от меня отпрянул и с почтительного расстояния промямлил: «Не знаю я ничего, иду вот в магазин, иди и ты своей дорогой!»
«Вот в этом и вопрос, где моя дорога? Где тут Лесная?»
«Да, у нас тут есть лес. А осенью в нем грибов много».
«До осени ждать долго! Мне бы сейчас Лесную найти».
«А Вам кого там надо, на Лесной?»
«Там живут мои друзья – Лизочка и Григорий Егорович, который пчел купил».
«Это тот, кто у Семеныча пчел купил?»
«Не знаю, у Семеныча или у кого еще, но купил».
«Тот не на Лесной, а на Академика Павлова живет!»
«Нет, на Лесной. Григорий Егорович. У него коза Матрена».
«У Егорыча коза? Нету у Егорыча козы. У него куры. А козы нет».
Тут я понял, что разговор наш уносится в беспредельную даль. Сказал: «Спасибо, спасибо, я сам найду!» И пошел дальше. Когда отошел метров тридцать, услышал: «Второй поворот налево, потом направо, там недалеко».
Крикнул сердобольному дядечке: «Спасибо!» – и дальше потащился.
От моего громкого крика залаяли все собаки в округе.
Указание оказалось точным, через десять минут я стучал в старую замызганную дверь Лизочкиного дома. Мне открыла одна из ее дочек. Открыла, посмотрела на меня кокетливо, засмеялась и убежала.
В сенях я услышал рев. Ревел очевидно Ромочка. Прошел в комнату. Увидел такую картину: слева вдоль стены, на которой висела репродукция картины «Охотники на привале», стояла гигантская двух- или трехспальная незастеленная кровать. На кровати прыгали, радостно ухая, довольно увесистые Лизочкины дочки – Лина и Илона. Там же пребывала и Лизочка, в розовой ночной рубашке. К кровати вплотную примыкал огромный дубовый стол. На столе стояла неубранная после завтрака посуда. За столом сидел хозяин с сыном на руках. Григорий Егорович приветливо улыбался. Ромочка ревел.
Я сказал: «Здравствуйте, добрые люди!»
И поставил на стол подарки – бисквитный торт и четвертинку.
«Проходи, садись, мы рады тебя видеть!»
«А я рад видеть всех вас в хорошем настроении!»
«Лизочка, вставай, встречай гостя, корми всех нас и пои!» – сказав это, Григорий Егорович передал Ромочку жене, которая унесла его в другую комнату, и стал сам убирать со стола. Я сел на стул и осмотрелся. Ну и комната! Кроме вышеописанной кровати, стола и стульев, в ней стоял гигантский шкаф времен Ивана Грозного, весь закленный какими-то цветными бумажками, черное пианино, тоже как бы побывавшее в руках индейцев. На стене, противоположной «Охотникам» висело между окнами баскетбольное кольцо без сетки. Репродукция картины «Всадница». Икона. Лампадка. Кроме того, всюду были разбросаны разнообразные предметы. Странного вида деревянные рамы (они предназначались для пчел), громадный мешок с сахарным песком, детский биллиард с цветными шарами, большой кубический ящик с травой (для козы Матрены) итд..
«Пестро у нас, – заметила входя в комнату переодевшаяся Лизочка. – Это потому, что Григорий свою мебель из Москвы привез! А у меня еще старые мамины вещи лежат. Ну тут все и смешалось. Да еще вдобавок – пчелы».
«Не оправдывайся Лизочка, там где люди живут, – там хаос и беспорядок. Порядок калечит душу! Святой дух изгоняет. Превращает человека в автомат. Пойдем, Димыч, посмотрим на ульи и на козу».
Мы пошли в сад. Там стояло штук двенадцать ульев. Беспорядочно, как квадратики на супрематической живописи.
«Пчелки, пчелки, – приговаривал Григорий Егорович. – Вы наши кормилицы, будете медок давать, а я его буду продавать и о вас заботиться».
Он по хозяйски гладил ульи, прикладывал ухо к деревянным стенкам – слушал.
«Их поздней осенью последний раз накормили. Зимой они спали. А весной должны вылетать!» – сказал Григорий Егорович довольно неуверенно. Неуверенно же приоткрыл дверку одного улья, взглянул с опаской внутрь и поскорее закрыл. Пчеловод он был неопытный. Можно сказать, никаким пчеловодом он не был, но идею имел. Так часто бывает у русских людей – идей полно, планы – до небес, а что из этого всего выходит – недостойно и упоминанья. Забегая вперед, скажу, что пчелы у Григория Егоровича позже все-таки приносили мед, он даже продал килограмм двадцать, но жить и кормить семью, конечно, на эти деньги не мог, поэтому пчел после пары лет мучений ликвидировал.
«Да, должны вылетать. По первому солнышку, – продолжал экскурсию Григорий Егорович. – Но почему-то не вылетают. Потому я и батюшку Ливерия пригласил, пусть попоет, поблагословляет, авось пчелки и проснуться! Пусть он их святым духом окурит! Он сейчас прийти должен. Только бы не заболел. Не дай Бог! Старик крепкий, но со всеми бывает. Я ему про тебя рассказал. Он загорелся – домашнюю икону, говорит, давно хочу. Чтоб все святые там были – на меня, жену и на дочек. Но это ты с ним сам обсудишь. Пойдем теперь в сарайку».
Вошли в сарайку. Там стояла коза Матрена. Вид у нее был грустный. Серая шерсть сбилась клоками. Я от комментариев воздержался, а Григорий Егорович поцеловал козу в белый лоб, погладил и сказал: «Она у нас – эксперимент. Если будет молоко давать, купим еще коз...»
Опять-таки, забегая вперед, замечу, что эксперимент этот козий не удался. Хотя и не совсем. Коза Матрена жила в сарайке лет пять и действительно давала молоко, но пить его никто кроме хозяина не хотел. Григорий Егорович пытался из ее молока делать сыр, но получалось мало и невкусно. Зато Матрена стала домашней любимицей и с ней играли дети.
Обошли сад. Посмотрели заснеженный еще огород. Я заметил, что изгородь их участка местами от старости упала. Хозяину ничего говорить не стал, какое мне дело? Ненавижу привычку все время всех учить! Это дело Соломинки.
Вошли в дом. Лизочка в комнате прибралась. Ромочка заснул в своей кроватке в другом помещении. Девчонки куда-то делись. Вместо того, чтобы об изгороди поговорить, я начал остроумничать, спросил: «Ты, Григорий, помнишь анекдот про пчел?»
«Нет».
«Так слушай. Хотя это не анекдот, а просто прискаска. Все фигня кроме пчел! Все! Но и пчелы – тоже фигня! Ты что кроме пчел и козы делаешь?»
«Сам не знаю. Как сюда переехал – появилась тысяча дел. День проскакивает, как встречный поезд в метро. Устал, набегался, а вроде ничего и не сделал. Встанешь перед сном на молитву, а Богу предъявить то и нечего! Ну и просишь простить, укрепить, помочь своему неверию! Ну да, еще и за больным отцом надо убирать. Его последняя жена ничего делать не хочет, только вещи сторожит, как бы чего из ее наследства не украли! А он уже два года под себя ходит. Так вот и мотаюсь каждый день. Туда-сюда. Иногда Лизочка ездит».
«Да, дела».
«Ну а ты что, свой институт послал?»
«Куда подальше! И очень счастлив. Только боюсь, закрутят большевики гайки! Поотрывают всем нам головы, когда дурь пройдет».
«Руки коротки! Джина из бутылки они уже выпустили. Народ назад в кандалы не загонишь! Ты посмотри, везде церкви открывают! Сколько времени поганили землю, теперь пора строить и святить!»
«Дадут они тебе строить! Не фига подобного. Да и забота у них сейчас другая - все хотят от России отъединяться. Ты что думаешь, коммунисты это допустят? Скорее они Прибалтику бомбами закидают, чем на Запад отпустят. И южные области, и Кавказ».
Тут Григорий Егорович вдруг весь преобразился и сказал страстно: «У меня на этот счет своя теория есть, я думаю, что весь Советский Союз, вся бывшая империя превратится скоро в светлое православное Царство! Все народы добровольно и с любовью к друг другу соединятся во Христе. Соборно!»
«Не ожидал от тебя, запел как Соломинка».
«А я думаю, никто с нами не пойдет, одни мы останемся, – вешалась в разговор Лизочка. – А в конце и Урал и Сибирь потеряем. И Москву – там будет главный вертеп. И будет как встарь только Владимирская Русь, бедная и обобранная. Вот в ней то пламя православное, может быть, и возгориться вновь».
«А может и потухнет навсегда. Без тюменской нефти тут гореть нечему», – не сдержался я.
«Потухнет это пламя, а возгорится новое. Русская земля – святая, у русских души как свечки горят».
«И до тла сгорают».
Тут раздался властный стук в дверь. Дискуссия прекратилась. В дом ввалился громадный старик - отец Ливерий в черном длинном пальто поверх облачения. Он всех благословил. Григорий Егорович и Лизочка поцеловали ему руку.
Сели за стол – «откушать, что Бог подал».
Отец Ливерий помолился. Во время молитвы все грустно смотрели вниз. Потом благословил еду и водку. Выпил, не морщась, рюмку. Чувствовалось – опытный боец. Я водку только пригубил, пить не стал – надо было сохранить ясность ума для разговора. Хозяева тоже выпили. Закусили все макаронами по-флотски и салатом. Потом подали чай, разрезали торт. Про торт батюшка высказался странно: «Ох, вкусен как бобер!»
Возгласил: «Ах ты, трясина зыбучая! Нагрешу перед постом».
И съел три больших куска.
После еды направились к ульям. Батюшка разжег кадило, начал кадить и читать молитвы. Он их не читал и даже не проговаривал, а очень быстро бубнил. Я не мог понять ни одного слова, хотя специально изучал старословянский. Григорий Егорович смотрел умиленно то на батюшку, то на ульи. Лизочка была спокойна. Еще во время учебы на мехмате она прошла все фазы «духовного развития», увлекалась дзен-буддизмом и экзистенциализмом, Малером и Шнитке, читала Веды и Хайдеггера. Все это серьезно. Остановилась на родном православии и обрела в нем покой и счастье. Да так глубоко в этот мир погрузилась, что смогла увлечь и Григория Егоровича, хотя и не без шарма Соломинки.
Лина и Илона во время процедуры освящения пчел хихикали и смеялись, но не мешали. Ромочка спал. Матрена была заперта в сарайке.
Я все время задавал сам себе вопрос – что же с тобой произошло, почему ты не хохочешь как эти милые дети, а всерьез участвуешь в этой идиотской церемонии? И приходил к неутешительному выводу – я ослабел, смирился с абсурдностью жизни, с собственной слабостью и даже нашел способ получать от всего этого удовольствие.
Мои угрызения продолжались не долго. Отец Ливерий был знаменит своей скоростью. Он последний раз окурил ульи и обрызгал их щедро святой водой. Дал всем присутствующим поцеловать крест. Потом неожиданно сказал Григорию Егоровичу: «Что-то жужжанья не слыхать. У тебя, милый, пчелы сдохли!»
Новоиспеченный пчеловод растерялся и инстинктивно открыл один из ульев. Совсем открыл. Глянул внутрь – там пчел не было! Куда они делись? Непонятно. Открыл другой – в нем пчел тоже не было. Третий – в нем пчелы были, но все лежали на дне улья мертвые. Григорий Егорович начал быстро открывать оставшиеся ульи. Когда он открыл предпоследний улей, оттуда вылетели вдруг сотни пчел.
Кошмар и ужас! Меня укусили только в руку. Позже я вытянул из кожи коричневое жало и высосал яд. Григория Егорыча укусили сразу восемь пчел, ему стало с сердцем плохо. Чтобы его откачивать, вызывали скорую помощь. Отца Ливерия тоже крепко искусали (пчелы не любят запах алкоголя, а этот запах был постоянным спутником батюшки), но он промыл укусы водой, замазал маслицем, а до этого даже помогал мне вести Григория Егоровича в дом. Странно, особ женского пола пчелы не тронули совсем.
«Добрые будут пчелы, – сказал, когда все улеглось, доедая торт, искусанный батюшка искусанному пчеловоду. – Приглашай на медок!»
А мне батюшка Ливерий заказал домашнюю икону, крестообразную, с изображением в центре Пресвятой Богородицы и святых: Ливерия, Евдокии, Анны, Зинаиды и Ульяны.
Следующий повод для встречи с семейством Григория Егоровича был траурным.
Ромочка погиб. Попал под машину. Гулял по участку и вышел через провалившуюся изгородь на улицу. Уронил мячик. Побежал за ним. Его сбил сосед. Машина ехала медленно, но для двухлетнего малыша удар был слишком силен. Сосед и не заметил ничего. Лизочка почувствовала беду – выбежала из дома, стала звать и искать сына. Нашла его у обочины уже без дыхания.
Ромочку отпевали по православному обряду в церкви святого Николая. Отпевал не отец Ливерий, а отец Леонид, грузный, с огромным кадыком и маленькими пухлыми руками.
После службы гробик с Ромочкой унесли в машину. Родители, приглашенные и оба священника стояли у церкви. Разговаривали.
На Григория Егоровича и Лизочку и смотреть-то было страшно, не то, что говорить с ними. Я понимал, что разговор, ничего кроме боли им не принесет.
Выдавил все-таки из себя: «Крепись, Григорий. Ромочка будет ангелом на небе».
Подумал – ну что ты за чушь несешь? Каким ангелом? Бред.
Григорий Егорович, плача, пробормотал: «Да, да. Знаю. Только... тельце... сына... жалко».
Пошли на кладбище. Шли молча. Когда пришли, машина с гробом уже ждала. Несколько человек взяли гроб на плечи, понесли. Пришлось пробираться сквозь лабиринт могил, крестов, оград. Наконец, опустили гроб в землю. Бросили по щепотке земли. Начали зарывать. Женщины заголосили. Я тоже заплакал – всегда был слаб на глаза.
Рушилась моя, так и не окрепшая вера. Отлетала к чертям. Вот она, правда – грязное русское кладбище, голосящие бабы, «тельце», огромный кадык отца Леонида, ржавые ограды, бедные могилы. А мои иконы – это все «лжа». И вся церковная галиматья не стоит ржавой копейки. И не будет тут никакого «православного царства». Все будет как всегда было. Из одного рабства – в другое. Уезжать надо! Боже мой, куда уезжать? А что, если везде так? Как жить на чужбине без таких людей как Лизочка и Григорий Егорович? Без корней, без языка. Пропадать. Не сумел я угодить Соломинке – быть мне всю жизнь беспутным.
После похорон пошли в дом. Кровать в комнате составили. Шкаф очистили от цветных бумажек. Все было строго, тихо и страшно. Многочисленные гости пили и ели. Потом начали расходиться.
СМЕРТЬ САШИ
Саша до шести лет не улыбался. Улыбнулся он первый раз, когда бабушка ему гостинец привезла – шоколадную медальку в золотой фольге и три мандарина. Ни того, ни другого он еще не видел. Мандарины – не знал как есть, а к медальке приделал ниточку и повесил на гвоздик. Вскоре нитка порвалась, медалька закатилась куда-то. Саша заплакал. Его суровый отец изругал его хриплым голосом за слезы и поставил в угол. Мать его не пожалела, потому что умерла, когда Саше и трех лет не исполнилось. А бабушки дома не было.
Сашу еще в школе прозвали олухом. Был он длинный, нескладный, апатичный. Соображал туго. Учителя выводили ему тройки в четверти, потому что боялись, что он останется на второй год, и им придется и дальше с ним мучиться. После восьмого класса школы пошел Саша в ремеслуху, потом поступил в приборостроительный техникум. Учился там он тоже плохо, но до диплома кое-как дотащился. По специальности – автоматизации технологических процессов и производств – никогда не работал.
Пошел в армию. Старослужащие начали было его унижать, как остальных новобранцев. Саша реагировал вяло. Бить его даже не пытались. Длинные жилистые руки Саши, огромные рабочие кулаки, костлявая неприятная фигура и туповатое лицо не распологали к битве. «Деды» окрестили Сашу хмырем и оставили в покое.
После армии он вышел, наконец, в жизнь. Без знаний и навыков. Без интересов, без стремления что-либо делать, что-то узнать, достичь. Это не помешало ему жить в советском обществе, скорее наоборот, помогло. Таких фатальных для многих людей его поколения общественных процессов и событий как начавшуюся в начале семидесятых эмиграцию, афганскую войну, разгром чекистами диссидентского движения, высылку Солженицина за границу, ссылку в Горький академика Сахарова, перестройку и даже развал СССР – он просто не заметил. Жил как живется. Пил, ел. Телевизор смотрел. Работал кладовщиком. Один раз в год ходил в Лужники, на футбол. Болел за Динамо.
Женился. Пожил у тещи. Развелся. Переехал в пустующую квартиру отца (отец жил у четвертой жены). Купил небольшой деревенский дом по Дмитровскому шоссе. Построил там баньку. Женился второй раз. Переехал к жене. Продал дом. Разобрал баньку. Опять развелся. Сошелся с Валей. С ней и жил до самой смерти. Детей не имел. Вечерами, дома, молчал. На работе общался только с бесконечными пыльными полками и ящиками. Никаких «любимцев» на складе у него не было. Он не любил ящики, полки и подъемники, не любил свою нудную работу, на дух не выносил сослуживцев, отмечающих конец рабочего дня обильными возлияниями. Тайных или явных пороков не имел. Не видел снов. Даже не курил.
В девяносто первом году склад передали частной фирме. Сашу уволили. В хаосе нового времени работу всем было трудно найти, а пассивному, ни на что не годному «олуху» – невозможно. Наступило время «кручения» и «крутизны». Все начали «крутиться». Многие стали «крутыми».
Саша не был крутым. К кручению способен не был.
Опять купил деревенский дом. Далеко, во владимирской области. Подальше от бешено крутящейся Москвы. Начал строить баню. Развел огородик. Видимо, тянуло его на землю. Заплатил за избу триста долларов, оставшихся от продажи первого дома. Покупку оформили «по завещанию». Продавать землю было, несмотря на новое время, запрещено. Государство Россия было круче своих граждан и привычно накладывало на все свою тяжелую лапу. «По завещанию» означало, что настоящая обладательница дома, бабка Дарья, живущая у дочери в городе, завещала Саше дом и позволила ему там жить, а земельный участок оставался собственностью все еще не расформированного совхоза «Ленинское знамя», на территории которого уже появился овощеводческий кооператив «Журавль», на котором работали непонятные азиатские люди, производящий помимо репы и моркови фальшивые джинсы и духи «Ландыш». После Сашиной смерти бабка Дарья вернулась в проданный ею дом, а деньги зажилила. Валя их и не требовала.
В давно покинутой коренными жителями деревеньке осталось всего десять изб. Остальные дома сгнили без хозяев и развалились. Жили в целых избах летом дачники из Владимира. А зимой – никто не жил, кроме наезжающего сюда Саши и единственного постоянного жителя деревни – Трехглазого Никифора Петровича.
Трехглазый этот был личностью загадочной и неприятной. Шестидесят лет. Вдовец. Бывший журналист-международник. Выгнанный еще в брежневские времена из центральной партийной газеты за пьянство и цинизм. И с тех пор разыгрывающий на людях различные роли. То он – хулиган, матершинник, или, как он сам себя называл, «неуловимый мститель». В такие «красные» периоды Трехглазый катался по окрестностям на мотоцикле Иж с прицепом. Размахивал старым ружьем и стращал дачников из вырастающих то тут, то там дачных поселков: «Уу, городское блядье, скоро мы вас всех спалим... убьем и закопаем! Буржуйские выродки... Понастроили дач, думаете спрячетесь в них от пролетарского гнева? Мироеды! Грабь награбленное, крестьянская косточка! Вставай, беднота! Дрожите, богатеи!»
То, он – Франциск Ассизский. Вешал на шею громадный крест. Ходил в соломенной шляпе. Проповедовал воронам на окрестных полях. Говорил голосом диктора Левитана: «Да здравствует 24-ый съезд и неуклонное повышение благосостояния народа! Мы говорим партия, подразумеваем Ленин! Ленин и сейчас живее всех живых! Всем срочно получить продовольственные талоны, в руки даем сосиски сраные – по четыреста грамм. Товарищи пернатые, объясните, как вы понимаете руководящую роль нашей партии и ее генерального секретаря, товарища Брежнева Израиля Моисеевича лично? Лично, бляди совхозные. Поняли?»
«Ничего не понимают, расстрелять!» – приказывал сам себе Трехглазый по-ленински картавя, и лупил по птицам дробью.
Разыгрывал и Толстого в Ясной Поляне. Отращивал бородищу, разгуливал по деревне босой в белой рубашке до земли. Демонстративно плакал, завидев зрителей, бил себя по щекам и кричал: «Свободу Луису Корвалану, Анжеле Дэвис и угнетаемому мировым сионизмом палестинскому народу! Скажите мне, товарищи, когда же скинут режим Смита? Когда покончат с апартеидом? Кто свергнет диктатуру Черных Полковников? Кто уничтожит Чикагскую школу и оплот мирвого империализма – Соединенные Штаты Америки? Послушайте, земляне, последнего великого писателя России! Покайтесь, ибо приблизилось царство Небесное. Раздайте деньги нищим и идите на хуй!»
Потом плакать и бить себя по щекам прекращал, делал жуткое лицо и орал во всю глотку, до смерти пугая мирных владимирцев: «Вива Хунта! Вива генерал Августо Пиночет! Но пасаран, бляди!»
Трехглазый пускал к себе жить бездомных. Болтали, что они потом «пропадали неизвестно куда». Летом, когда рядом жили любопытные дачники, Трехглазый обычно или уезжал или устраивал свои представления, юродствовал. А зимой – принимал гостей. Саша замечал иногда каких-то оборванцев, вылезающих из мотоциклетного прицепа соседа, но в силу своего флегматического характера не фиксировал в уме посетителей Трехглазого. Не обращал внимания. И не думал о них.
Он вообще никогда ни о чем не думал. Не рефлектировал, не анализировал, не спорил сам с собой или с мнимыми противниками, не жаловался сам себе, не хвастался перед собой, не смаковал в душе приятные воспоминания, не пугал себя ужастиками. Саша был в плену текущего момента. Ему нечего было противопоставить давлению реальности. Прошлого и будущего для него не существовало. Не существовало ничего, кроме него самого и его непосредственного окружения.
Оставшись без работы, Саша начал выпивать. С Валей. С ее друзьями. Но чаще всего – один в деревне. Сидел и пил, глядя в стену. На стене не было даже картинки. Изредко по ней ползали тараканы. Саша давил их руками.
С ним жили четыре собаки, одна другой глупее. Саша кормил их. Играл с ними. Когда одна из собак умерла, Саша даже не расстроился. Потому что для него она как бы никогда и не существовала. Потрогать ее он мог, но прорваться мыслью в чужое бытие, ему, пришпиленному к самому себе, было невозможно. Для этого необходима была способность к восприятию, к абстрагированию, которой у него не было. Саша зарыл собаку в огороде и пошел дальше играть с другими псами. Налил им немножко водки в стакан. Собаки вылизали стакан, стали дурными. Бегали по двору. Натыкались на деревья. Падали, скулили, служили... Саша не смеялся. Что творилось в его душе?
Что творится в каждом из нас? Чем глубже человек погружается в себя самого, тем непонятнее, абсурднее становится для него его собственное «я». Как при глубоком погружении в океане. Наверху – еще солнышко светит, лучи пронизывают голубую толщу воды. Рыбки цветные плавают, крабы ползают. А на глубине – тьма беспросветная и чудовища жуткие, уродливые, вроде бы миллионы лет назад вымершие. А совсем внизу – не Бог и не дьявол, а просто дно. На которое все, наигравшись, песком и пылью отлагаются. Чтобы потом окаменеть. Саша, этот мученик мгновенья, окаменел еще при жизни. Точнее – он так и не родился в жизнь. Его тело вышло из тела матери. А главная человеческая суть так и осталась в мире неживой материи. Не в матери, не в отце. В нигде. В плазме времени. В том, из чего образовался мир. В предвечной пустоте.
С Трехглазым Саша не водился. Даже не разговаривал. Только хмуро кивал ему при встрече. И Трехглазый к Саше не лез. Понимал, что этого хмыря не тронут его излияния. В день Сашиной смерти, однако, все было не так.
Это было зимой, в холода. Саша жил в деревне уже пятую неделю. Без телефона, без телевизора, без ванны. Намерзся. Заскучал, решил в Москву возвращаться.
Оставалась у него бутылка водки. Выпить хотелось, но нельзя же все время пить одному? Потянуло Сашу на людей. А где их взять? Против воли решил пойти к Трехглазому.
Дом соседа был недалеко, через дорогу. Саша надел старые вонючие черные валенки, оставшиеся от утонувшего в болоте мужа бабки Дарьи, деда Матвея. На плечи накинул его же старый ватник, на груди которого было грубо вышито толстой белой ниткой «околей сука в Мордови», нахлобучил ушанку, взял бутылку и вышел их избы. Перешел дорогу. Постучал в дверь.
Дверь открылась. За ней никого не было. Сама что ли открылась? Саша вошел в сени, затем в горницу. Там было темно, старая керосиновая лампа стояла на столе. Светила слабо. Свет ее терялся в пространстве, а на грязных стенах совсем пропадал. Как будто в них впитывался.
Кроме стола с лампой, стульев, огромного комода и большой двухспальной металлической кровати в комнате и не было ничего. Вдруг Саша услышал голос: «Сашка, садись за стол».
Саша сел, как велели. Поставил бутылку пред собой.
Голос опять сказал: «Что это у тебя? Водочка? А у меня только хлебушек».
Потом кровать заскрипела и с нее поднялся Трехглазый – в длинной ночной рубашке. Он повернул фитиль у лампы. Стало немного светлее. Потом пошел на кухню, взял там хлеб и две стеклянные стопки. Вернулся, поставил все это на стол. Сел напротив Саши. Разломил хлеб. Откупорил бутылку, разлил и, ни слова не говоря, выпил. Закусил.
Саша тоже выпил. Посмотрел Трехглазому в лицо. Лица видно не было. Темнота.
Трехглазый заговорил. На этот раз он выбрал роль русского патриота.
«Все говорят – новая Россия. Ельцин! Гайдар! Чук и Гек! А мне Союза больше чем убиенного царя жалко. Жили бедно, но одинаково. Понять могли друг друга. А теперь – каждый в свой угол убежал. Там затаился и сидит, трясется. Потому как найдут и по шапке дадут! Человек человеку стал – зверь. Друг друга убивают как негры. Еврейское время пришло. Теперь они власть в руки заберут. Все оттяпают, что Союз заработал. Нефть высосут, газ. Ихнее право. Их притесняли, они это припомнят. Тебе, Саша припомнят, как будто ты в чем-нибудь виноват. Вот я от них сюда в деревню убежал, но, боюсь, и тут найдут, выволокут и к стенке пришпандырят. Я ведь о них в Правде писал. Все мне вспомнят, кровопийцы. Косточки, косточки переламывать будут. Пальцы на ногах отрежут и в мошонку зашьют, звери. Так по ихнему масонскому ритуалу полагается. А тебе Сашенька, как ты простой русский парень, на спине жидовскую звезду на коже вырежут. Оскопят они тебя, голубчик. Звезду на синагогу повесят, а спину солью присыпят и кнутиком тебя, кнутиком по мясу! До смерти замучают!
Была у меня тетя Маруся. Тихая такая бабушка. В таксопарке работала. Уборщицей. А начальник там был жид и заместитель его жид и ходили к ним жиды какие-то темные другие. Ну так вот один раз зашла тетя Маруся к начальнику в кабинет. Думала, нет там никого. Убирать хотела. Зашла и видит – сидят вокруг стола жиды, а на столе – гора золота, кольца, броши, бусы жемчужные, изумруды и алмазы. Убежала. А домой не вернулась. Таксисты рассказывали – целую ночь из подвала в таксопарке стоны доносились, там жиды тетю Марусю грызли. Даже трупа не осталось. Все ее тело они как крысы изъели. И кровь выпили. Так по этому делу никого и не осудили. Ментам дали в лапу. Кто за нас бедненьких вступится? Власти все ими купленные, сам Ельцин, не Ельцин, а Елцер – главный масон. Трисмегист, бля. Продает Русь Западу. Горе, горе нам. Ну ничего, пусть гады только сунутся сюда. Я для них ружье заготовил. Хочешь покажу?»
Саша не отвечал. Он не только не понял, о чем говорил Трехглазый. Он его и не слушал. Слушал только гул пространства, шепот темноты в углах. И не думал. Так, пил водку, хлеб жевал и перед собой смотрел. Играл бицепсами.
И тут Саша впервые услышал слабый стон из соседней комнаты.
Спросил: «Кто это у тебя стонет?»
«Тебе показалось, Сашок. Нет никого, кроме нас в избе. Может метель за окном просвистела? Или твои собаки завыли?»
«Мои псы не воют. Они спят».
«Я тоже спал, ты меня разбудил, но я гостю всегда рад, а с золотой водичкой и гость – золотой!»
Тут опять кто-то глухо застонал. Послышалось что-то вроде «Развяжите... Сил нет терпеть... Воды!»
Саша встал и решительно открыл дверь в соседнюю комнату. Там хоть и было темно, но не настолько, чтобы не понять – нет там никого. Саша вернулся, вышел в сени, зашел в кухню. Пусто в доме.
«Может, хочешь и в погреб слазить? Добро пожаловать, вход в кухне. Открывай, смотри. Я тут останусь, чтобы ты чего не подумал...»
Саша открыл в кухне квадратный люк погреба. Ничего не видно. Наощупь нашел на кухонном столе спички. Зажег спичку, спустился по шаткой лесенке. И только тогда разглядел. На стене висел распятый старик, бомж. Косматый как леший, в грязной старой одежде.
Тут крышка погреба над Сашиной головой закрылась с противным треском. До Саши не сразу дошло, какую он глупость сделал. Саша поднялся по лестнице, стал бить рукой в крышку.
Сверху донеслось: «Не стучи зря, посиди часок, а я подумаю, что с тобой, дураком, делать».
Саша нащупал на полке пачку свечей, разодрал ее, зажег одну свечу, прикрепил ее на ящике перед распятым. Начал искать нож или ножницы. Не нашел. Разбил попавшуюся под руку бутылку и осколком осторожно перерезал веревки, освободил бомжу ноги и руки. Обессиленный старик упал на него. Саша посадил его на пол, спросил: «Ты чо, дядя, тут делаешь?»
Бомж простонал в ответ: «Дай попить, отпусти душу на покаяние...»
Воды в погребе не было. Саша заорал вверх: «Воды дай, Трехглазый!»
Сверху донеслось: «Хуй тебе, а не вода».
Саша понял, что терять нечего, изо всех сил напер снизу на крышку погреба. Она не сразу, но поддалась, заскрипела, а потом вылетела вон. Саша вылез, вытащил бомжа. Боялся, что Трехглазый в него из ружья пальнет. Но Трехглазый не появлялся. Напоив и успокоив старика, Саша обыскал избу. Трехглазого и след простыл. Решил поймать его на улице и связать. А завтра по свету в милицию оттащить. Натянул свою одежду и вышел на улицу. Никаких следов не было видно. Издалека послышался удаляющийся цокот мотоцикла. Удрал Трехглазый. Саша успокоился – ловить больше никого не надо было. Вышел из соседского двора, пересек деревенскую улицу, открыл калитку, завернул в нужник.
В тот момент, когда Саша открывал дверь, кто-то крепко ударил его сзади чем-то тяжелым. Нога Саши скользнула по оледенелой ступеньке. Он упал и ударился лбом в дверь нужника. На его несчастье в ней торчал толстый ржавый гвоздь без шляпки. Давно уже Саша хотел его вытащить, но не собрался. Гвоздь вошел аккуратно в угол правого глаза у переносицы, с хрустом проломил что-то и вошел в мозг. Потом Сашу подкинуло обратной силой, гвоздь из глаза вышел и Саша сел на снег рядом с нужником.
Представилось тут Саше огромное снежное поле. Ветер по полю гуляет, снег носит. В небе – серый туман. Леса не видно. И сидит будто бы Саша на этом поле прямо на земле, голый. И холодно ему сидеть. Хочет позвать на помощь – голос из горла не вырывается. Порывается встать, но не может. И тут на поле стало светлеть. И очень скоро ослепительный белый свет залил Сашу и заснеженное поле и весь остальной мир. Как ледяной сквозняк, прошел сквозь Сашу поток времени. Затем обернулся вокруг него, подхватил и унес с собой на Северный полюс, к снежной королеве из мультфильма. Саша поглядел на королеву, улыбнулся второй раз в жизни и умер.
Тело Саши нашли только через пять дней. Был он белый, как мороженное. Только сзади шея была синяя и из правого глаза вытекло немного крови и мозга. Улыбался.
Собаки выли, запертые в избе. Когда их выпустили, они выбежали на двор, хозяина и не заметили. Один пес даже хотел на замерзшего помочиться. Его отогнали.
Трехглазого потом допросили. Он утверждал, что последнюю неделю просидел в избе, не выходил. Пил якобы и радио слушал. Когда его спросили, что он может сказать о смерти Саши, он ответил голосом актрисы Светличной: «Не виноватая я! Он сам пришел...»
Говорить с Трехглазым было бесполезно. Так никто и не разобрался, кто и зачем убил Сашу. Милиционер написал в графе «причина смерти» – несчастный случай. Тело передали приехавшей из Москвы Вале. Милиция укатила. А по весне в соседнем лесу нашли обезображенный труп старого бомжа. Бомжа похоронили, дела заводить не стали. Убили и ладно. Кому он нужен?
МОЯ РУССКАЯ БАБУШКА
Звали ее – Антонина Николаевна Чубаева. А дома говорили просто – бабушка Тоня.
Бубушка родилась в подмосковной деревне Таганово под Вереей в 1911-ом году. Ее первое сознательное воспоминание – революция. Точнее – отсутствие оной. Ничего в их деревне не изменилось, только помещица или по-старому барыня, хозяйка роскошной усадьбы, уехала за границу. Поручила кому-то присматривать за хозяйством. Но в 1918-ом году деревенские мужики усадьбу все-таки разграбили и сожгли. У соседа, дяди Семена долго еще в конюшне стоял белый рояль без клавиш – из него кормили овсом лошадей (дядя Семен был позже, во время недолгой немецкой оккупации деревни, старостой – за что был расстрелян, как только немцев прогнали).
Потом в деревню приехали латышские стрелки. Оказалось – деревня должна была поставлять в город хлеб, но не поставила. Латышские стрелки несколько человек расстреляли, выпороли каждого десятого мужика, а старенького попа вытащили прямо во время службы из деревенской церкви и, вдоволь над ним поиздевавшись, на глазах у всех зарубили шашкой. Мужики смеялись, бабы плакали. После отъезда стрелков деревенские сами, без приказов или науськиваний со стороны властей, сожгли церковь, в которой были крещены, в которой крестили своих детей. Иконы разворовали или сожгли. Русский мужик всегда на стороне сильного, русская баба – на стороне слабого. Все равно, идет ли речь о Боге или о человеке.
В 1928-ом году, на семнадцатом году жизни Антонину выдали замуж. За Николая, моего деда. Он был по матери турок, по отцу русский. Мать его была дочерью пленного турка и турчанки, приехавшей к нему с родины. Бабушка говорила, что он был в молодости рыжий.
В тридцать первом году арестовали отца бабушки, Николая Михайловича, бывшего столыпинского хуторянина. Арестовали за то, что кулак. За то, что был работящий и непьющий, имел двух лошадей, четыре коровы, мог прожить без колхоза. Позже он рассказывал, что их, подмосковных кулаков, держали в тюрьме по сто человек в маленькой камерах, не давали пить, спать, не разрешали ходить по нужде, били. Ему дали сравнительно короткий срок – пять лет. После выхода из заключения он был повторно арестован и домой уже не вернулся. Был расстрелян в 1937-ом году во время великого террора. Через год после этого умерла от горя его жена, мать бабушки, Ольга.
Арестовали и отца деда Коли – Алешу, он был простоват, из бедноты. Бабушка говорила – «пил и гулял». Его против воли выбрали в председатели колхоза, а потом «посадили в подвал» за недостачу. Там он и умер. Он клялся и божился, что денег колхозных не пропивал – ему не поверили. Семидесятипятилетнего Николая Никоновича, отца Алеши (моего прапрадеда), расстреляли «за сына» в том же 1937-ом году. Расправа была тогда коротка.
Все мои предки по русской линии были простыми крестьянами. Почти все они были убиты лицемерной и жестокой властью, поставившей себе якобы целью, освободить труженика от цепей капитала.
Бабушка Тоня и дед Коля переехали в Москву. Бабушка пошла на фабрику работать – швеей. Дед устроился где-то на радио. Дали им маленькую комнатушку в огромной коммунальной квартире в районе Новых Домов на шоссе Энтузиастов. В 1932-ом году родилась моя мама, пятью годами позже мой дядя Слава, которого в семье звали Башила или Баша. Через год после рождения второго ребенка дед ушел из семьи. Бабушка осталась одна с двумя детьми. Мама обвиняла позже бабушку в этом конфликте, говорила, что у нее очень твердый и жестокий характер. Я это не могу подтвердить – со мной бабушка Тоня всегда была ласкова.
Как жил после этого дед Коля – я не знаю. Умер он в семидесятых годах, в больнице. По маминым словам - от страха перед предстоящей операцией. Я его никогда не видел, только замечал в себе некоторые черты характера, которые унаследовал от него (панический страх перед больницей, перед неумолимыми врачами, злодеями и невеждами, перед запахами, лампами и инструментами операционной). Я узнавал деда Колю только роясь в самом себе.
Началась война. У бабушки открылся туберкулез.
В страшный для москвичей ноябрь 1941-го года, в панику, бабушка попыталась уехать из Москвы на беженском эшелоне. Несмотря на огромные кресты на вагонах, немцы эшелон разбомбили. В суете и ужасе бомбежки бабушка потеряла маленького Славика. Искала его позже по детдомам. Нашла только в самом конце войны. Он был худой как скелет и не говорил. Из разбомбленного поезда бабушка вернулась с дочерью в Москву.
Работала она в это время в цеху, производящем варежки с отделением для указательного пальца – чтобы можно было стрелять. Туберкулез развивался быстро. Бабушка вынуждена была лечь в больницу. Когда из нее вышла, то узнала, что они с дочерью стали бездомными. Как неработоспособную, ее уволили с фабрики, в их комнату вселили других людей. Моя мать жила у сердобольных соседей. Бабушка не отчаялась, а добилась приема у главного прокурора СССР. Он пожалел плачущую больную женщину. Комнату бабушке вернули. На работе восстановили.
Чтобы купить стрептомицин для лечения туберкулеза, продали все, что было мало мальски ценного в семье. Туберкулез отступил. Тогда же в войну бабушка начала курить. Папиросы Север. Курила она до середины семидесятых годов.
После войны, как впрочем и всю последующую жизнь, главной заботой бабушки был сын Славик. Он плохо учился. Однажды разбил камнем стоящий во дворе дома бюст Сталина. Наказанием за это могло бы быть полное искоренение семьи. Обошлось.
У бабушки был сожитель. Шофер Биба. Биба была его кличка, звали его – Иван Кузьмич. Это был маленький, по словам мамы, в трезвом виде добрейший человек и настоящий зверь когда был пьян. Садист. Бабушку Тоню и Славика он избивал. Когда мама была мной беременна он разозлился на что-то и бросил в нее чайник с кипящей водой. Маме обварило руку. Биба хотел попасть в лицо. Еще раньше, во время войны повел двенадцатилетнюю Тамару на передвижную выставку фашистских зверств. Мама долго не могла после этого спать. И когда я говорю ей, чтобы ее утешить – не беспокойся, современные немцы это уже не те люди, что были во время войны, она отвечает: «Не верю. Я видела, что они с нами делали. Это вообще не люди».
Почему бабушка терпела Бибу? Мама говорила – загадка русской души. Хотя сама отлично знала правильный ответ – русская женщина жалеет мужчину. И терпит, терпит, терпит. В этой жалости есть и изрядная доля любви, прямой, телесной. В этом я мог убедиться во время нашей поездки с бабушкой Тоней в Крым, в Ялту.
Жили мы на восточной окраине Ялты, недалеко от Массандровского парка, одного из самых прекрасных мест на свете. Ходили в центр города на базар. Там были вонючие рыбные ряды. Бабушка покупала рыбу всегда у одного и того же продавца – маленького, пропахшего рыбой горбуна. Она его жалела. Увидев бабушку, горбун светлел и хорошел, даже становился выше. Говорил с бабушкой очень вежливо и спокойно. Я бы даже сказал – галантно, если так можно характеризовать говор на суржике, смеси неграмотного русского с испорченным украинским. Если рыбника не было на базаре, мы рыбу вообще не покупали. Рыбу он продавал всегда какую-то плохую, вонючую, маленькую и невкусную. Чем-то напоминающую его самого.
Каково же было мое удивление, когда однажды во время обязательного для меня послеобеденного сна, я проснулся не вовремя и застукал полуголую бабушку на ее кровати с рыбником. Мне было семь или восемь лет и я, конечно, ничего не понял. Понял только, что жизнь даже самых обыкновенных людей интереснее, загадочнее, чем кажется.
После того, как мама ушла в новую семью, в комнате коммунальной квартиры остались взрослеющий Славик и бабушка Тоня. Из этой семиметровой комнаты его призвали в армию. Он пошел на флот. Тогда служба во флоте продолжалась пять лет. Служил Баша на подводной лодке. На которой испытывали новые двигатели. Пережил аварию реактора. Видел, как пять его товарищей, выбранных по жребию (согласны были все), зная, что их ожидает скорая и мучительная смерть, смеясь, пошли в поврежденный реактор и через час вышли, покрытые радиоактивными ожогами, через которые «было видно мясо», чтобы еще через две недели умереть в страшных мучениях. Вернулся из армии Баша почти без волос. Он был, по словам мамы, «лысый и совершенно трехнутый». Начал пить и повторять подвиги Бибы, которого в ту пору уже не было в комнате – не знаю, или бабушка нашла силы с ним расстаться или он сам ушел «к другой бабе».
Баша женился и привел все в ту же комнату жену Галину, худенькую провинциальную девушку с гнилыми зубами. Новой семье (вместе с бабушкой) было позволено, освободив семиметровую, занять освободившуюся за смертью соседки «большую» комнату в восемнадцать квадратных метров в той же коммуналке. В этой же комнате жили потом и два сына Баши и Галины – Сашка и Сережка.
Брак был некрепкий и быстро развалился. Баша бешено ревновал Галину. Звал ее в лицо «смерть» (смерть, пойди сюда, итд). Пил вместе с ней и бил ее. Бил детей и бабушку. Бабушка его жалела, все ему прощала, на Галину злилась, а внуков жалела вдвойне, все им жертвовала, что только могла, заботилась о них. Галина, не выдержав семейного ада, убежала из дома. Баша искал ее долго. Но не нашел. Была она крайне легкомысленна. Все время покупала и грызла шоколад. Если были деньги, конечно. Нет смысла подчеркивать, что семья жила в крайней бедности. Следы Галины теряются на Кавказе, где она хотела подработать как проститутка. Там ее, по-видимому, и убили.
Баша женился еще шесть или семь раз. Пил с женами и бил их. Они его жалели. Иногда, только до поры до времени. А потом все-таки вызывали милицию. Последнюю жену он звал «лошадиная морда» и бил не только ее, но и ее слабоумную дочь от первого брака, страдающую синдромом Дауна. Помнится, после их свадьбы пятидесятивосьмилетний жених, крепившийся и не выпивший до сих пор ни капли спиртного, выпил с шестидестипятилетней невестой две бутылки водки, приревновал ее к какому-то гостю, изорвал в клочки их паспорта и свидетельство о браке, выбросил их на улицу из окна на десятом этаже и набросился на жену, крича так громко, что соседи милицию вызвали: «Сейчас я убью тебя и твою идиотку!» «Лошадиная морда» была еще очень крепкая женщина. Кулачное побоище после свадьбы не окончилось для Баши благополучно. Милицию в дом не пустили.
«У нас все в порядке!» – сказала «лошадиная морда» через дверь милиционеру.
Жизнь бабушки в первой семье сына была трудной и унизительной. Единственное ее желание было – получить отдельную квартиру. На пятьдесят пятом году жизни она впервые въехала в свой дом – в однокомнатную кооперативную квартиру в новом блочном доме на улице Волгина. Достать квартиру помог мой дед. Огромная лоджия квартиры смотрела на лес перед университетом Патриса Лумумбы.
В этой квартире бабушка Тоня прожила тридцать два относительно счастливых года. В ней же она была убита. Обстоятельства ее смерти до конца не выяснены. Роковую роль сыграли деньги, которые ей присылал второй муж мамы, мой отчим Ш. Бабушка их не тратила «на фрукты и здоровье» как было задумано, а копила, чтобы потом отдать внукам или сыну. Она по-прежнему жалела уже давно ставших взрослыми дядями Сашку и Сережку и все прощала пьющему, непутевому и агрессивному шестидесятиоднолетнему сыну.
Не знаю, как и почему, но Баша решил, что бабушка отдала кому-то накопленные ей деньги. Поехал к ней разбираться. Привез с собой или получил от бабушки бутылку водки. Выпил и впал в ярость. Что было дальше – не известно.
Соседка бабушки услышала вечером того дня, как кто-то ходит по лестничной клетке и кричит: «Я убил свою мать... Я убил свою мать...» Вышла, увидела Башу. Она хорошо знала и его и бабушку. Спустилась на третий этаж. Дверь в бабушкину квартиру была открыта. Соседка вошла – и увидела мертвую бабушку, лежавшую в луже крови. Лицо мертвой было в таком состоянии, как будто кто-то долго топтал его ногами. Соседка тут же поднялась к себе и вызвала милицию. А Баша все ходил по коридорам и орал: « Я убил свою мать!»
Милиция приехала и тут же Башу арестовала. Все было ясно как день.
«Лошадиная морда» подкупила следствие – дала следователю тысячу долларов. Башу не осудили, а посадили в дурдом, из которого он благополучно вышел через три года.
Так закончилась жизнь моей бабули. Ее убил собственный сын из-за денег, которые она для него же и копила. Затоптал ногами лежавшую в собственной крови восьмидесятисемилетнюю мать.
В этом страшном событии проглядывается не только убийство из корысти, но и месть. Месть русского человека собственной истории. Месть маленького обозленного человека огромной черной матери - России. Он мстит за детдома, за голод, за страх по ночам, за расстрелы, за унижения, за зарубленного попа, за сожженные иконы, за атомную подводную лодку, мстит за ушедшую жену, за бедность, за семиметровую комнату... В припадке ярости, в алкогольном безумии он убивает свою мать, свою страну, свою душу.
Если Баша всегда был сумрачен, то бабушка Тоня – наоборот, всегда была жизнерадостна, несмотря на ужасную жизнь. Визит бабушки всегда был маленьким праздником, освобождением от рутины. Мне она привозила гостинец – конфетку, яблочко или мандарин. В дом приносила бодрость и веселье. Вечно смеялась и смешные истории рассказывала. Никогда не врала, но очень смешно перепутывала события и переделывала слова и фамилии на манер героев Лескова. Любила смотреть по телевизору бокс. Сопровождала это зрелище такими замечаниями: «Ну что ж ты его бьешь, Ирод, он ведь уже и руками махать не может!» Проходя мимо баскетбольной площадки, комментировала: «И всего-то две сеточки висят, и те порвали негодники, а еще спортсмены!» Когда смотрели футбол по телевизору, бабушка предлагала дать каждому футболисту по мячу, чтобы они не злились и не нападали друг на друга.
Не желая того, она доказала мне, что не религия, не интеллект и не красота, не наука и не искусство составляют хребет цивилизации, а жизненная сила простого человека.
Бабушка говорила часто: «Да простит нам всем Царица небесная!»
Берлин
“Наша улица” №151 (6) июнь
2012
|
|