Юрий Кувалдин родился 19 ноября 1946 года
прямо в литературу в «Славянском базаре» рядом с первопечатником Иваном
Федоровым. Написал десять томов художественных произведений, создал
свое издательство «Книжный сад», основал свой ежемесячный литературный
журнал «Наша улица», создал свою литературную школу, свою Литературу.
вернуться
на главную страницу
|
Юрий
Кувалдин
НЕВЕСТА
рассказ
На первом курсе я влюбился. Звали её Валечкой. Худенькая, черноглазая, с длинными ресницами и с видом невинной школьницы. Целоваться она не очень любила. Только я свой язычок к её язычку прислоню, как она тут же отстранялась, и обидчиво тоненьким голоском восклицала:
- Нет, не надо. Вот распишемся, тогда…
В то время я уже кое-что писал, читал Валечке. Она молча слушала, но суждения свои скрывала, а, может, не понимала того, что я писал.
А читал я ей примерно такое:
«Удивленный Блинов широко открыл рот.
- ...Да, пишу стихи, - продолжил молодой человек, поправляя ворот старенького свитера под горлом. - И вынужден заниматься такими делами, - он кашлянул, - разбираться, протоколировать... Да еще выслушивать смешки... Но я вам скажу откровенно, вы, видимо, не совсем чувствуете время, в которое мы живем...
- Почему вы со мной откровенничаете? - спросил Блинов. - Может быть, у вас метод работы такой?
Молодой человек вышел из-за стола, стал расхаживать вдоль стены, увешанной портретами и плакатами.
- Метод... - как бы про себя повторил он. - Мне двадцать четыре года. Какой там может быть метод... Но то, что вокруг нас происходит что-то не так - это я понимаю... Мне вас нечего стесняться, мы почти что ровесники... Вы воевали? - вдруг спросил он.
- Да, - ответил Блинов, пристукивая тростью по полу.
- Понятно. Я тоже, не доучившись на юрфаке... Не на передовой и не по-геройски - рокадные дороги прокладывал: кирка, лопата и бревна... О передовой по далекому артиллерийскому гулу догадывался. В лесах, по болотам... Но дело, разумеется, не в этом... Я хочу вам сказать, что вы влипли в серьезную историю... Значит, “Философию печали”, говорите, пишете? - спросил он, долгим и задумчивым взглядом окидывая Блинова.
- Это я так, - смутился тот. - Но пишу, пока не знаю, что получится... Хотя возникновение мысли, необычайной мысли - для меня процесс мучительный. Я прежде увидел одинокое озеро на широком лугу, изрезанном глубокими тенями продолговатых облаков, тянущихся вдоль горизонта. К озеру идет философ... Понимаете, - и тишина! Звук жужжащего шмеля: ж-ж-ж-жз-жз-жз! Мир, подобно ребяческой погремушке, сотрясается где-то в стороне, недосягаемой стороне. А философ идет к озеру... Он всю жизнь идет к озеру. Облака, как шершавые черепахи, ползущие по небу полудня. Солнце то скроется, то... Вопиющее, страдающее сердце философа, брошенного в туманную точку среднерусской местности. Совершаются на земле где-то войны, перекалеченные люди безумно доказывают друг другу недоказуемое, а философ идет к озеру. Век проходит, и ничего у философа и с философом не случается. Ничего. Широкий, утопающий в ромашках июльский луг, воздух дрожит и струйками вздымается к небесам, а философ идет к озеру. И все - век: поход к озеру! Жизнь, совершенная на периферийности жизни...
- Странно, а почему - философ? - выслушав, спросил молодой человек.
Наступило молчание. Блинов через некоторое время, подумав, сказал:
- Понимаете, девятнадцатый золотой век русской мысли, век необычайных метаморфоз, век противоречий, войн, борьбы... Разночинцы, народовольцы, покушения и убийства царей и министров... И философ, который обо всем этом понятия малейшего не имеет, он ни разу не выезжает ни в какой город, он не выписывает календарей, не читает газет...
- Утопию сочиняете, - усмехнулся молодой человек. - А почему вы о современности не думаете? Я ведь так понимаю, что о девятнадцатом веке сказано достаточно...»
Много лет спустя, это стало романом «Философия печали».
Итак, у нас с Валечкой дело шло именно к женитьбе. Очень уж Валечка мне нравилась именно своей строгостью, цельностью, девичеством. Не раз она бывала у нас в гостях, когда отец, в ту пору еще полковник, наливая шампанское, возглашал:
- В дисциплине и строгости рождается настоящая семья.
А моя мать показывала Валечке свои наряды, которые перейдут после свадьбы Валечке. Отец много разного тряпья и барахла привёз из Германии.
Тогда ещё у нас был патефон. И набор пластинок, в 78 оборотов, рижской фирмы грамзаписи «Беллакорд», на которых были записаны песни в исполнении Петра Лещенко (баритон): "Алеша”, "Андрюша”, "Вернись”, "Возле леса у реки”, "Два сердца”, "Друзья”, "Звуки гитары”, "Лола”, "Любимая”, "Марфуша”, "Метелица”, "Миша”, "Мусенька”, "Настя”, "Не уходи”, "Прошка”, "Рюмка водки”, "Стаканчики граненые”, "Татьяна”, "Уйди”, "Утренний рассвет”, "Цыган” и другие.
Отец обожал Лещенко, и пел вместе с пластинкой:
У самовара я и моя Маша
Вприкуску чай пить будем до утра…
И я бывал в доме у Валечки. Её мать ходила в шелковом халате, который при мне почему-то частенько разъезжался, как театральный занавес, обнажая очень белые и очень полные бедра с синими прожилками, как будто мраморные.
Даже при ней я читал Валечке развитие моего Блинова:
«Действительно, Достоевский какой-то журналист, репортер. Молотит, молотит, как язык не отсохнет! Из “Раскольникова” вообще можно одну главу лишь оставить - первую... Но иногда... Иногда он доходит до каких-то необычайных вершин. И как ему, черт возьми, удается! Ума не приложу! Вот, к примеру, - Блинов достал записную книжку, и, найдя нужное, с жаром принялся читать, скандируя и размахивая руками: “Тут, брат, нечто, чего ты не поймешь. Тут влюбится человек в какую-нибудь красотку, в тело женское, или даже только в часть одну тела женского (это сладострастник может понять), то и отдаст за нее собственных детей, продаст отца и мать, Россию и отечество; будучи честен, пойдет и украдет, будучи кроток - зарежет, будучи верен - изменит. Певец женских ножек, Пушкин, ножки в стихах воспевал; другие не воспевают, а смотреть на ножки не могут без судорог. Но ведь, не одни ножки... Тут, брат, презрение не помогает, хотя бы он ее и презирал. И презирает, да оторваться не может... А вот тебе еще один случай. Приходит к старику патеру блондиночка, лет двадцати, девушка. Красота, телеса, натура - слюнки текут. Нагнулась, шепчет патеру в дырочку свой грех. “Что вы, дочь моя, неужели вы опять уже пали?.. - восклицает патер. - О, святая Мария, что я слышу: уже не с тем. Но доколе же это будет продолжаться, и как вам это не стыдно!” - “Ах, мой отец, - отвечает грешница, вся в покаянных слезах. - Это доставляет ему такое удовольствие, а мне так мало труда!”... Красота - это страшная и ужасная вещь... Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут... Иной, высший даже сердцем человек, и с умом высоким, начинает с идеала мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит... Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает, что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красоты. В содоме ли красота? Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, - знал ты эту тайну или нет? Красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с богом борется, а поле битвы - сердца людей”, - Блинов захлопнул книжечку и сунул ее в карман. - И при всем при том у него много лишнего. Даже в “Бедных людях” и то есть, что сократить... Потом, возьмите “Село Степанчиково”. Ну, кто в жизни говорит такие длиннющие речи, такие монологи! Дай бог, пять-десять слов друг другу скажем и готово, договорились, поняли друг друга... По мне уж ближе Писемский или Гончаров. Это художники! Рассуждают мало - больше показывают. Один “Обломов” чего стоит!»
Мать садилась в низкое кресло, обнажив круглые колени, и говорила:
- Сложно у вас выходит.
Валечка молчаливо вздыхала.
С Валечкой мы ходили частенько в кинотеатр «Метрополь», где шли трофейные фильмы, и, конечно, «Девушка моей мечты» с Марикой Рёкк. Водил я Валечку и на футбол, на «Динамо». Валечка оживленно хлопала в ладоши, когда наши - ЦДКА - забивали, или чуть ли не плакала, во всяком случае, одна слеза крупной каплей падала на щечку, когда мы проигрывали.
Потом я долго провожал её, стараясь как следует обнять и поцеловаться взасос. Но это почти никогда не удавалось, поскольку Валечка повторяла заученное:
- После свадьбы.
Да, уже подходило время регистрации наших отношений в загсе. Стоял жаркий май. Мы поехали в Серебряный бор купаться. С нами поехал мой лучший школьный приятель Славка, родители которого недавно получили новую квартиру на Ленинском проспекте, напротив Нескучного сада. Со Славкой была рыжеволосая с конопушками Ленка.
Конечно, купили вина. Загорали, потягивая сухое, заедая его шоколадом. Все, кроме Валечки, которая сидела в платье и в соломенной шляпе под тентом, купались.
- Я не умею плавать, - попискивала она. - И не люблю загар. Я хочу быть беленькой.
Вместо сумки я всю дорогу таскал с собой отцовский военный планшет, набитый моими рукописями. Я читал какие-то новые фрагменты:
«Блинов молча подсел к верстаку, взял предложенную картофелину в “мундире”. Почистил ее, густо посолил, сунул в рот.
Уминал картошку Блинов, поглядывал на Якова, удивлялся самому себе, что за каких-то четыре часа пообвыкся в складе, свету как будто в нем прибавилось, притерся к телогрейке, которая из холодной превратилась в жаркую, да и в работе смысл отыскался: ходи, набирай по накладной детали, складывай в ящик, а сам, между тем, думай любую думу, только вот мозоли появились на руках, да поясницу стало поламывать, но это от непривычки.
Однажды Яков, к слову пришлось, рассказал о себе, как он воевал. Блинов запомнил. 1941 год, битва за Москву (сам Блинов был мобилизован в начале 1944). Наступление немцев началось в самом конце сентября массированными ударами танковой группы Гудериана.
Была изморось, плотная стена тумана застилала взор. Взвод, в котором служил Яков, отрезанный от роты, пробивался редколесьем из окружения. Слева, из-за белесого марева строчил пулемет, заставляя бойцов ложиться и ползти. Время терялось, и никто не знал, вместе со взводным, на сколько километров продвинулся противник в нашу оборону. Пулемет строчил, отрезая дорогу для отступления.
Яков и еще один красноармеец поползли к пулемету. Граната была одна, патронов для трехлинейки - не густо. Обмотки на ногах вымокли, ноги казались чугунными. Подползли справа незаметно. Швырнули гранату, она не взорвалась, отсырела, что ли. Яков вскочил и в три прыжка оказался у пулемета, свалился на него. Садануло в пах.
Так вот отвоевался Яков. Крови много вышло из него, но очухался в госпитале, где провалялся около года.
- У-убить т-трудно человека - живуч! - смеялся Яков, теребя свои черные усы».
- Ну, ты даёшь! - вскричал Славка. - Этот Яков у тебя, что, как Александр Матросов?
- Матросов - это символ, а на пулеметы ложились тысячи. Отец рассказывал такое, что волосы дыбом вставали, - сказал я.
- А поехали-ка лучше ко мне, - сказал Славка, когда мы уже подъезжали на троллейбусе к «Белорусской». - Родители смотались на дачу, так что посидим спокойно. У меня маг новый и Билл Хейли записан.
Время было еще не позднее, часов семь вечера. Славкина подружка поддержала:
- Поехали! Потанцуем!
Ну, мы поехали.
Сначала Славка выставил на стол одну бутылку коньяка.
- У отца реквизировал.
Потом, по мере продвижения веселья под рок-н-ролл «Вокруг часов», который крутили раз двадцать, если не меньше, так что соседи снизу стучали шваброй в потолок, чтобы мы сделали звук потише, Славка выставил вторую бутылку.
Мы совсем маг отключили, потому что я еще кое-что почитал:
«Вышел Блинов на широкую улицу, против каких-то высоких желтых гаражей. Оркестр отчетливо заиграл слева. Блинов свернул на его переливы и, пройдя несколько метров, увидел ярко освещенную площадку, зеленую арку с надписью “Сад Эрмитаж”.
Блинов пошарил в карманах, выгреб медь, купил билет и оказался в веселой толпе отдыхающих, гуляющих, танцующих. На лотке продавалось мороженое. Блинову захотелось попробовать его, но весь наличный капитал, к сожалению, был использован на входной билет. Облизнулся Георгий Блинов, потер красивый нос и пошел к раковине эстрады, где восседали военные оркестранты.
Блестели медь и серебро, сияли красные, зеленые, желтые, синие прожекторы, расписывали на свой вкус, словно художник акварелью, пеструю толпу. От работы на воздухе музыканты раскраснелись. В фуражках с красным околышем, в затянутых ремнями кителях с двумя рядами латунных пуговиц они напоминали кукольных персонажей из сказок Андерсена или фантастических новелл Вельтмана. В перерывах между вальсами и маршами они слегка ежились, разминали немеющие пальцы.
И вновь шевелились, приставляли мундштуки инструментов к синеющим губам, надували румяные щеки, скашивали внимательные глаза на низенького майора-дирижера, под кителем которого ходуном ходили острые лопатки, и по взмаху его руки в белой перчатке начинали “Амурские волны”...
Музыка ударила в толпу, люди сдвинулись с мест и пары, одна за другой, закружились на асфальте, шурша плащами, шаркая сапогами и ботинками. Вскидывались полы пальто, девушки поддерживали шляпки, кавалеры обнимали партнерш за талию, выставляли в сторону сцепленные руки.
Тут и там стояли кучки молодых парней в кепках, надвинутых на глаза, смолили папиросы, поблескивая стальными зубами. Сплевывали они по обыкновению через плечо, говорили “ша!” и насвистывали, вопреки оркестру, “Мурку”: “Ты зашухерила всю нашу малину и за это пулю получай...”, - тянул кто-то гортанным хриплым голоском...
Когда Блинов сидел на ящике у склада вместе с Яковом, грянувшая музыка оркестра, донесшаяся до него, показалась загадочной, манящей, но как только он вошел в “Эрмитаж”, увидел оркестр, все очарование пропало. Видно было, как трудятся музыканты, как с отсутствующими лицами дуют в свои трубы, берут нужные ноты. Когда оркестр был невидим, казалось, что кто-то веселый делает один всю музыку под синим небом московского вечера.
И всегда так бывает, когда ты, допустим, идешь расстроенный чем-то полутемным переулком и вдруг в каком-то окне слышишь звонкие радостные голоса, видишь, как мелькают за шторами руки, доносятся до твоего слуха звуки патефона, и тебе кажется, что именно там, за этими окнами, происходит что-то самое важное, таинственное и прекрасное, что именно туда бы ты хотел ужасно попасть, и щемит твое молодое сердце, тянет туда... Но вот, положим, ты оказываешься там, видишь самые обыкновенные картины: Иван Иваныч уже пьян и норовит лицом упасть в тарелку с винегретом, патефон крутит маленькая девочка в красном сарафанчике, а некрасивые, угрюмые женщины пьют чай, лузгают семечки и злобно судачат о соседях. Ко всему прочему поет никогда не выключаемое радио. А с улицы-то тебе казалось!»
После этого Славка выставил ещё одну бутылку.
Я, откровенно говоря, поплыл, и даже упал, когда хотел сделать кувырок, который в трезвом виде делал спокойно.
Потом всё как-то оборвалось.
И я увидел на отцовском большом письменном столе, столешница которого была обтянута зеленым сукном, пулемет, который как-то странно медленно строчил в меня. А я шел на дымящийся от перегрева ствол, откуда вылетали свинцовые пули (тут в голове моей почему-то мелькнула фраза: «Строка печатная, газетная, как пуля, льётся из свинца»), и пробивали мое тело. Я чувствовал как пули гвоздями прибивают меня к кресту. На голове моей была красноармейская будёновка моего отца, в которой я любил бегать по коридору с деревянной саблей, играя с мальчишками в войну, в этой будёновке со звездой отец сфотографирован на своём коне, красный командир. Я был в буденовке прошит пулями, и в трусах, при этом босиком. Но ноги мои ступали по красному озеру, алмазно сияющему в алых лучах заката. Я уже был убит, мёртв, но понимал, что я не убит и не мёртв, поскольку осознавал, что я убит и мёртв. Если бы я был действительно убит, то я бы не понимал этого. А тут ещё голос Славки послышался. И одно слово долетело до меня: «…мёртвый…». Он, наверно, сказал, что я сплю, как мёртвый, но донеслось лишь слово "мёртвый". А пулемётом билось мое сердце, поднимающееся к горлу, и готовое вырваться изо рта. Всё тело изнывало от пуль.
Я открыл глаза и увидел фонарь в окне. Голова сильно болела, меня подташнивало, и хотелось в туалет. В полубредовом состоянии, босиком, в трусах, я вышел в коридор, приоткрыл первую попавшуюся дверь, думая, что в уборную, но то была маленькая комната, где в предутреннем размытом свете моя девственница Валечка в диком сексуальном экстазе совокуплялась со Славкой. Я не мог поверить в происходящее. Стоял, как дуб, созерцая голые ягодицы Славки, раскинутые и поднятые к потолку ювелирные ножки Валечки. Славка работал со скоростью паровой машины, вталкивая поршень в цилиндр с невероятной быстротой, отчего Валечка постанывала: «Ой-ой-ой!».
Я даже не стал разворачиваться, я тупо попятился бесшумно. Оделся и так же осторожно буквально выскользнул из квартиры.
На другой день к вечеру Валечка звонит и грозно пищит в трубку:
- Какой же ты негодяй! Я глаз не смыкала, всю ночь, как дура сидела на кухне, читала. А ты исчез с этой… - она сделала паузу, - шлюхой…
Оказывается, Ленка, подружка Славки так же, как и я в какой-то момент исчезла. Но когда точно, никто не знал. Может быть, она тоже видела совокупляющегося с другой своего ухажёра?
Я не стал оправдываться. Просто сказал, что свадьбу придется отложить, потому что меня забирают в армию.
Что соответствовало действительности. Отцу я кое-что намеками поведал, он меня понял и сказал:
- Не расстраивайся. Найдёшь другую.
Сказал он это очень обычным голосом, как о деле, не требующем внимания.
И тут же отправил служить.
За что я отцу очень благодарен.
С тех пор с женщинами я стал очень осторожен, не то что не доверял, а как бы постоянно помнил свой опыт, зная, что свою любимую никому и никогда не надо даже показывать, не то что куда-то водить в гости. А вдруг?
"Наша улица” №175 (6)
июнь 2014
|
|