Валерий Николаевич Барановский родился 17 декабря 1940 года в Хабаровске. Окончил в 1962 году Одесский гидрометеорологический институт, работал как инженер-гидролог в Киеве, а в 1972 поступил в аспирантуру при секторе кино Ленинградского государственного института театра, музыки и кинематографии, защитился в 1976 году там же, получил степень кандидата искусствоведения, член союзов журналистов и кинематографистов Украины. Аавтор трех книг прозы - «Маленькие романы», «Смешная неотвязность жизни», «Куда глаза глядят». В "Нашей улице" публикуется с №165 (8) август 2013.
вернуться
на главную страницу
|
Валерий Барановский
УЖАСНОСТИ НАШЕЙ ЖИЗНИ
рассказ
Ивана Петровича сто раз предупреждали - поостерегись, не бери на себя слишком много, не пацан уже, между прочим, не надрывайся, пупок развяжется. А он, дурак, не слушал, брал и брал на грудь - чистый Матросов, только тот, теперь выясняется, на амбразуру кирной лез, а Иван Петрович свои героические действия совершал в абсолютной трезвости, и оттого в глазах нормальных людей выглядел и вовсе долбоебом, хотя по природе был человеком добрым и в этой своей доброте драчливым до изумления. Ну, к примеру, какой умственно здоровый мужик, если петушок в штанах еще кукарекает, полез бы, как неродной, на экспедитора Котляра, такого усатого дядьку с брюхом и в клетчатых штанах, в тот самый момент, когда тот под лестницей уделывал по пьянке директорскую секретаршу Аллочку, по обоюдному, между прочим, согласию?
Петрович, которого все называли Ванечкой, но немного побаивались из-за его добродушной улыбки и красивых, безмятежных глаз, какие бывают только у психов недоделанных, этот самый Петрович, хорошо наквасившись на именинах у начальника АХО, маленького человечка со связями и сильной фамилией Поддубный, что в данном случае не имеет никакого значения, вышел, когда уже съели все бутерброды с плавлеными сырками и докторской колбасой, и продолжали глушить с риском для жизни; вышел поскучать на площадку и тотчас же услышал, что снизу долетают стоны и жалобы, вроде бы кто-то кому-то бьет, громко сопя, харю, а тот или, скорей, та, поскольку голос долетает женский, просит ответить на простой вопрос: «Что это ты со мной, собственно, делаешь, сволочь?»
Ванечка Петрович, будучи сильно разогретым фирменной с перцем, а пуще из-за большого личного мужества, сунулся вниз, туда, где черная лестница, минуя парадные ступеньки, уходила в пыльный угольный подвал, и сразу увидел запрокинутое и где-то даже несчастное лицо Аллочки, которая и выкрикивала одну и ту же жалобную фразу. И еще он увидел, что Аллочка намертво вцепилась в прутья перил белыми своими пальцами; стоит, скособочившись, и дергается всем своим телом, а там, в кромешной тьме, сзади, кто-то здоровенный как бы наподдает ей под жопу ногой и еще хекает при этом, будто рубит дрова .
Видимо, Петрович все-таки слишком сильно позволил себе оторваться на именинах или давно уже не безобразничал с женским полом, ни по пустякам, ни серьезно. Иначе бы он скумекал, что вопросы Алла задает чисто литературные, риторические, и, наверное, услышал бы, как тот, который хекал в темноте, время от времени отвечает своей жертве грубо, но вполне однозначно: «Что делаю, что делаю… Ебу я тебя, понятно?» Если бы Иван Петрович все это успел проанализировать, он со своим добром соваться б не стал, а ушел бы в прокуренную бухгалтерию, где праздновались те именины и допил бы, что мог, обретая полное бесчувствие. Но так как он до постыдной и волнующей правды докопаться не смог, то потом у него уже не было ни минуты для здравых размышлений.
Он ссыпался с лестницы прямо на голову Аллочке, которая тут же разогнулась и заголосила истерически, и стал тыкать в мягкую, сопящую черноту за ее спиной своими непрошеными кулачками. Оттуда вылетел чужой кулак и так врезал Петровичу промеж глаз, что тот сел на ступеньку и долго, приходя в себя, наблюдал сквозь туман и с некоторым удивлением, что в слабом свете с верхней площадки сгустился тучный Котляр, который перешагнул через него, дергая змейку на раскоряченной ширинке, а, до того, как получить еще раз по башке, успел заметить на клетчатых штанах Котляра большое мокрое пятно - тут он все понял, но провалился в беспамятство, где и пребывал до приезда «скорой».
Из вышесказанного можно, конечно, сделать неправильный вывод, что был Иван Петрович пренеприятный, старческого кроя тип; вероятно плешивый, со слабой грудью и скучными, вяло текущими мыслями. Однако ничего подобного в нем не наблюдалось. Росту он достиг, пока не перестал развиваться, завидного, грудь имел широкую, несколько, правда, женоподобную, плечи волнующие, и на личико был ничего себе - не Ван Дамм, конечно, но уж какой-нибудь Бельмондо, ежели отмести в сторону исключительно крепкие бицепсы киноартиста, спасовал бы перед его, Петровича, внешностью на все сто процентов. Прочее прилагалось по тому же фундаментальному житейскому прейскуранту - жена, миловидная и, к счастью, бессловесная; дети - красавцы и оболтусы, один другого безмятежней; квартира в доме улучшенной планировки с вонючим мусоропроводом, где жили три безобидные крысы, и авто «Жигули» с хронически смятым боком.
И все бы ничего, жил бы Петрович и не досаждал себе и другим, когда б не был таким возмутительно добрым, настолько добрым, что это даже несколько пугало окружающую его публику и в критических ситуациях вызывало морскую болезнь. С другой стороны, имел бы пупок покрепче, может быть, ничего плохого бы и не произошло. Хотя, когда раздевался Петрович на пляже или просто так, дома, чтобы принять душ, раз в неделю или два, если давали горячую воду, всякий мог бы увидеть, что пупок у него был очень аккуратный, не такой, как иногда случается - торчком или, наоборот, с глубокой ямкой и в складочку, а туго завязанный, чуть выступающий над плоским животом маленьким, плотным бутончиком. И он, пупок этот, замечательно сочетался с остальными мужскими достоинствами Петровича в виде туго набитой, маленькой мошонки, над которой, чуть топорщась и подпрыгивая при резких движениях, располагался упомянутый петушок, выглядевший вполне молодо и задиристо. И, все-таки, беда приключилась. А почему бы и нет! Если добро происходит, как говорят умные люди, из зла, почему бы злу не произойти из добра в процессе обратной перегонки нечеловеческой энергии и самоотрешенности, с которыми Петрович бросался на помощь кому ни попадя, но чаще - Женщине, именно так, с большой буквы и обобщенно, наиболее незащищенному слою населения.
Ох, как хорошо, как досконально чувствовал он и понимал самые незначительные женские потребности и как ненавидел время от времени себе подобных самцов и собственников, которые, испытывая промеж ног большие неудобства физического порядка, смотрели на женщину с неуважительным вожделением. Однажды он увидел по телевизору, как из угловатой девчонки хирург латышского происхождения делал парня. Этот оглушительной силы сюжет показывал очень печальный и сильно переживающий по поводу психической реакции гражданских лиц телеведущий Володя Молчанов, которому, очевидно, было по причине личной чистоплотности невозможно и больно смотреть на экран, но он пялился, как и все, потому что хотел быть в горькой и болезненной проблематике со всем народом вместе.
Латышский доктор вел долгие и суровые беседы с будущим мужчиной по имени Ирочка, девочкой широкоплечей, скуластой и подстриженной, как нахимовец. Потом он кромсал женскую плоть, и соприкасаться с этим кошмаром было, мягко говоря, жутковато. На цветном экране пульсировали и сочились кровью куски мяса, скальпель сновал туда и обратно, а когда рубиновый докторский палец подцепил какую-то жировую перемычку, еще не отделенную нижним концом от женского тела, но уже существующую самостоятельно, Петрович испуганно зажмурился. Когда же он снова открыл глаза, пленка удивительных событий промоталась далеко вперед, и на том же экране сначала плавала счастливая физиономия новорожденного паренька, в которой нельзя было обнаружить личика Ирины, ставшей после пострижения в мужчины Сережей; а затем этого Сережу показали голого, в виде тени, и у этой тени внизу живота висело что-то вроде ливерной колбасы, и Петрович подумал, что это как бы муляж, потому как пользоваться такой штукой можно только в том случае, если всадить туда какую-нибудь железяку.
Несмотря на страшную прозу описанного сюжета, Иван Петрович ужасно растрогался, даже глаза стали горячими, а глядя на сияющего, хотя и несколько усталого после операции Сережу, остро пожалел, что он не женщина и не может стать ему парой; что тот должен дальше жить с той худенькой и прыщавой лесбиянкой, которая пришла к отважному мальчику в больницу и теперь стоит на крыльце, обнимая его за поясницу и положив голову на его плечо, и любуется с ним закатом, а о том, что на самом деле переживает в эту минуту, можно только догадываться.
Таким образом, доброта Ванечки в тот раз никак не могла проявиться, но пробудила в нем воспоминания о своей горячей, с сердечными перебоями, юности, где была совершенно особенная соученица - Валька Пирожкова, высокая, с остреньким профилем; очень большой, не по возрасту, круглой грудью и сильно ироническими, вытянутыми к вискам глазами. Скулы у Пирожковой были высокие и румяные, волосы черные, и она волнующе пахла потом. Ванечка этого запаха вообще-то не переносил, но Валькин пот был ему краше духов. Втягивая носом тот сладковатый, с запахом спирта, дух, он начинал испытывать головокружение. Мелкая дрожь сотрясала все его члены, и он некоторое время перемещался на немощных, вялых ногах.
Нельзя сказать, чтобы Петрович был в Пирожкову влюблен, хотя он из-за нее иногда плакал в ванной, особенно в тот день, когда, готовясь к экзаменам втроем, с нею и Юркой Макарским, внезапно обнаружил, что Валечка тайком от него, то и дело далеко вытягивая разутую ногу, щекотала Юрку под столом большим пальцем в паху. А вот жалел он Валечку точно и очень хотел помогать ей словом и делом, в будни и в праздники, чувствуя, что при своих больших размерах и неотразимости душу она имеет хрупкую, слабую и в защите постоянно нуждается, не то что Райка Фонарева, другая его знакомая, про которую все знали, что она проститутка и дает всем по очереди в котельной. Поскольку же Валечку то и дело преследовал некий Артур, мореман из техфлота, гражданин пожилой, лет на пять ее старше, на рожу розовый и в бушлате, Ванечка твердо решил оградить Валентину от возможной беды невидимым, прочным экраном. Для того он нашел блатного по кликухе Жук, парня худого и наглого, который бомбил залетных фраеров во дворе швейной бурсы, куда они попадали на сильный женский запах, и готового подсобить Ванечке за бутылку и чтоб соблюсти справедливость.
Жук с подручным, истеричным и маленьким Яшкой, встретил Артурчика под пирожковским парадным и без слов сунул тому в харю своей костяной оглоблей. Яшка же заверещал и саданул моремана кумполом в брюхо. Пока тот поднимался, хлюпал носом и чистился, Жук беззлобно сказал: «Отзынь, падла, от бабы!» Ну, а в следующий миг уже бежала, вопя, Валечка, что-то кричала вслед виляющему тощим задом Жуку и тащила Артурчика в дом, умываться и зализывать раны. Тот, однако, в дом не пошел, а, сморкаясь, двинул в другую сторону - терзаться и мстить.
На другой день в школьном гальюне лицо Ванечки долго обрабатывал жесткими граблями - раздирал пальцами щеки и для смеху давил на глазные яблоки - гнилой культурист Лелик Манн, оказавшийся близким родственником обиженного ухажера. Спустя месяц так вышло, что Ванечкин добрый порыв стал и бредом, и глупостью. Синяки пожелтели, а Валюха пошла за Артурчика замуж, хоть, родив ему дочку, сразу завеялась с кем-то и развелась к чертовой матери, но все равно поступила по-своему, а в жизненных своих планах Ванечку вообще не учла, ни как друга, ни как приняла бы во внимание кошку или собаку. Свиделся он с ней много лет спустя и, честно говоря, подивился, как мог мучиться, плакать, потому что женщина перед ним стояла чужая и, главное, вовсе без запаха, может быть, потому, что тогда, раньше, ей хотелось взрослого состояния, а теперь уже слегка пообносилась в желаниях и после работы спешила домой, и не ждало ее там ничего хорошего.
К нынешнему времени Петрович мучиться по поводу давних привязанностей не мог, ибо в очередной раз желал добра другой девчонке, намного младше его и живущей далеко не так хорошо, как могла бы, ежели б он, Ванечка, попался ей на дороге лет на двадцать ранее, когда был свежим и, главное, мог соответствовать ее возмутительно молодым манерам. Он таскался за нею следом с маниакальным упорством, стараясь, когда можно, поить и кормить, потому что была она слабенькая и нуждалась круглый год в весенних витаминах; покупал, волнуясь и возвышаясь в собственных глазах, дохлые зимние цветочки, если была зима, и колючие, с ароматом, розы, ежели лето; читал ей вслух философские книжки и стихи, выслушиваемые с редким для ее возраста терпением. Лишними разговорами она Ванечку не баловала и к телу своему никогда не допускала, несмотря на то, что жила одна и, конечно же, давно была кем-то более удачливым, пусть и глупым, распечатана. Ванечка, позабывший от этой новой своей заботы собственный дом и семью, даже знал, честно говоря, кем именно, но это совершенно ничего не означало, потому что его милая девочка, загадочная и немного сонная, никакой такой ревности не понимала. И тело ее, аккуратное, как шоколадная плитка, тоже ничего в памяти не хранило. Возможно, потому что быстро накалялось и до того, как успевало остыть, все, что на нем возникало во время любви - пот, касания, следы поцелуев - сгорало бесследно, улетало в пространство легким паром, и она оставалась такою же чистой и нетронутой, как в момент рождения.
Петрович не мог бы, пытливо разглядывая себя в зеркале, бесповоротно утверждать, что хочет забраться к девчонке, которую, кстати, все звали Нюшечкой, в постель. Нет. Он хотел помогать. Ему казалось, что без его участия Нюшечка может запросто умереть. Он поджидал ее длинными и, надо сказать, довольно-таки унизительными вечерами с какого-нибудь свидания или вечеринки с друзьями и прятался при этом за будкой, ибо не хотел, чтобы она заметила его и осерчала. Но он должен был ее дожидаться, будучи человеком чести и строгих моральных взглядов, так как у них, на городских выселках, было неспокойно, шуровали пьяные рыла; стояли шеренгами неподвижные, как скифские бабы, семечницы и стаями грохотали сапогами то туда, то сюда всякие «беркуты» в защитных телогрейках, с дубинками и наручниками, очень похожие в своих беретах на обыкновенных бандитов.
Петрович и в тот раз, когда у него с Нюшечкой все навек оборвалось, прятался за будкой с проржавевшим телефоном-автоматом, и вдруг увидел сквозь снежный смерч, ибо тогда погода сошла с ума и завивала воздух в холодные спирали, увидел двух женщин, одна из которых была, вроде, Нюшечкой - ее шубка и сапоги - и услышал ясно, как она сказала подруге хрипло: «Я, блядь, так плохо спала сегодня!» У него даже под ложечкой закололо противно. И он раздавил апельсин, который грел в кармане. Безотчетно двинулся за этой парой, но, когда через несколько шагов настиг ее и та, что говорила, обернулась лицом в его сторону, запахивая шубейку и защищаясь от ветра, он увидел совсем чужую женщину, тоже молодую, но не ту. Петрович так обрадовался, что испытал подобие оргазма, то есть, ничего, конечно, такого с ним не случилось, но петушок напрягся в сладкой истоме, и все его существо возликовало, узнавши, что не Нюшечка сквернословила, что, возможно, она совсем даже добродетельно пьет с подругами любимое свое сладкое мартини и не спешит в пустой дом из-за плохой погоды.
Он приготовился долго ждать ее в затишном закоулке у будки, планируя, что бы такое сделать для своей подопечной еще, но тут хлопнула дверца ветеринарного «бобика» с синим крестом на боку, женская нога ступила на обледенелую землю, и на сей раз это была она, сразу узревшая Петровича в его укрытии и раздраженно бросившая на ходу: «Кстати, о птичках. Ты чего тут делаешь?»
Он попытался сформулировать что-то извинительное - мол, подбросила его и вытолкнула на улицу какая-то сила, и он долго ехал в такси по безобразному, разбитому городу, и очень волновался за ее безопасность, и просит принять это к сведению. Но Нюшечка была неумолима, шла прямо и отстраненно, и, когда он задел ее плечом, несколько даже отодвинулась, и не посмотрела ему в глаза, и вьюга, казалось, обтекала ее своими струями. Он ткнулся, было, ей носом в щеку и вдруг с острой болью отметил, что щека совсем теплая, мягкая и расслабленная, будто только-только из чужого уюта. И еще он отметил, что все ее друзья на одно лицо, как из инкубатора, а она, со своей гладкой, как у женщин из прошлого века, прической и круглым лобиком, совершенно другая, и все они, если и околачиваются возле, то выглядят, челядью.
Петрович втиснулся вслед за Нюшечкой в парадный, попытался остановить ее руку, устремившуюся к кнопке лифта, даже стал на рифленом цементе на колени: «Подожди, Нюш! - сказал он. - Я вот апельсин раздавил… Ну, извини, ладно?» «Все, - сказала она. - Я тебе говорю, говорю… Ты, вроде, не глухой… А потом - ноль на массу». Нюшечка увернулась от Петровича, надавила кнопку, нырнула в щель лифта и вознеслась, неприступная и гневная, на свой девятый этаж, а он остался с тяжелым сердцем и дурацким желанием помогать ей и опекать ее всю отпущенную ему жизнь на тусклой лестнице, заставленной, как тюремный коридор, железными решетками.
Целый месяц после этого события Петрович жил, как в дурном сне. Раньше его подбрасывало в постели до света, в радостном предвкушении встречи, до которой он торопился на рынок, чтобы купить каких-либо вкусностей - рыбки ли, овощей ли, ибо была Нюшечка верующей, по-своему, конечно, и соблюдала посты, не ела скоромного и, как положено в эти дни, не допускала ни греховных мыслей, ни действий. И ко сну отходил он поздно, боясь уснуть раньше нее, потому что для него была непереносимой сама мысль, что она где-то еще бродит, с кем-то болтает без умолку - с другими-то рта не закрывала; едет по ночным улицам в машине или плещется уткой в ванне, а он, Петрович, уныло дрыхнет, потеет в постели, далеко от нее и, следовательно, бездарно.
Теперь он об этом не размышлял. Подолгу валялся на диване, тоскливый и безучастный, гнал из памяти ее изумительный облик и занимался аутотренингом, пытаясь сосредоточиться на своем пупке, который почему-то теперь часто болел, и тогда Петрович уходил мыслями вниз и с удивлением чувствовал, как наливается кровью промежность, и только большим усилием воли, надеясь соблюсти себя в чистоте, справлялся со стыдным желанием. Сейчас жизнь его шла так, будто он наблюдал за собой со стороны. Изнывающий от ощущения нелюбви, потому что неисчерпаемые запасы его доброты были просто пропитаны любовью, и невозможностью содействовать загнанной в угол, хотя и не понимающей своей беды женщине, он высох, истончился, потерял способность ориентироваться в пространстве. Но тогда же решил быть лояльным к жене, ибо знал, что жить рядом с ним - большое несчастье и не каждой по плечу, и сделал странное открытие, уяснил себе неожиданно, что доброта его всегда отчего-то направлена куда-то вовне, мимо детей, бабок, теток, супруги, всего несуразного, большого семейства.
Сосредоточившись на этой убийственной мысли, Петрович испытал прилив неестественной для себя демократичности и чувство терпеливого покоя. У жены был приятель по службе, земной и понятный. Год за годом он возил ее бескорыстно на зеленом «Фольксвагене», как безотказный извозчик, а Петрович, еще вчера позволявший в адрес этого парня за глаза хамские комментарии, вдруг проникся к нему сочувствием и, хотя тот был солдатом-отставником, а он сам - доктором некоторых наук со стажем, провел параллель между ним и собою и ошеломленно отметил полное внешнее совпадение.
В том, что он прав в своей неприятной догадке, его убедила открывшаяся на днях с балкона незатейливая картина. Дотащившись домой непривычно рано, Петрович увидел в окно, как подобрался к дому зеленый жук, как замер у самого их порога, как замаячило за немытым окном лицо жены; как долго болтала она - там, внутри, не спеша выходить; как потом, все же, вышла, чмокнув друга в скулу; как по-хозяйски захлопнула дверь; как оглянулась любезно, чтобы махнуть рукой на прощанье. Вчера еще Петрович озверел бы от злости. Сегодня пошел открывать дверь, переполненный светлыми чувствами и долго доказывал жене за обедом, что не рабовладелец, не хочет ограничивать ее свободы, что желает ей душевного мира, покоя, и может она жить-поживать с кем угодно и сколько хочет. Он говорил, обстоятельно, распаляясь, срываясь на дискант. Он так бурно клялся жене в отсутствии обиды и ревности, что она, изменившись в лице, вдруг шарахнула об пол тарелкой и тихо сказала: «Пошел на хуй!» - после чего заперлась в спальне.
Петровичу стало совсем дерьмово. Еще дерьмовей ему было лишь раз - на похоронах соседской девчонки, в память о которой на стене девятиэтажки, под самой крышей, было начертано громадными буквами - ВАЛЯ. Девчушка шла вечером из музыкалки, со скрипкой в руке, и что заставило ее свернуть с тротуара, как она попала на крышу этого случайного дома, никто не знает и теперь не узнает уже никогда. Известно одно: ее долго терзали, били, насиловали несколько ублюдков, числом не меньше пяти, а потом содрали кожу с головы и лица и сбросили вниз, где тело девушки проткнули еще и колья, ограждавшие грядку с картошкой. Петрович стоял в стороне, глядя, как соученики убитой, обвязавшись веревками и вися на кафельной стене, выводят громадными буквами ее имя.
Рвал душу оркестр. Бесчувственные тулова обезумевших родителей волокли за гробом. Петрович презирал себя за то, что не видел, как шла эта девчонка в темноте, под дождем, домой; что не знал ничего и не мог вмешаться. Он стоял, полузакрыв глаза, и наблюдал, как наяву, картины, одна другой гаже. Все они были о насилии над бросившей его Нюшечкой. И в каждой из них он убивал этих гнид - то протыкал кухонным ножом, то проламывал их черепа пестиком от ступки, а заодно разрывал на куски ее любимого дружка за то, что не сберег, не укрыл, сам не пошел под пулю. И еще было страшно оттого, что его противоестественным образом притягивало зрелище лежащей на грядке, снятой с кольев покойницы, хотя он ничего на самом деле не видел. Пришел, когда все закончилось и ее увезли, но, казалось, будто при том присутствовал, и это навсегда заморозилось в памяти.
Возможно, это был тот самый момент, который определил исход судьбы Ивана Петровича, решительно и бесповоротно. Пупок таки развязался, несмотря на то, что, как уже докладывалось, был чистым и крепко затянутым, на вечный, казалось, узелок. Помочь убиенной Валентине было уже нельзя, но Нюшечка все еще существовала в своей шестнадцатиэтажной свечке на девятом, все болталась вечерами невесть где, все бегала домой по холодным ночным улицам, страшно рискуя.
Вот теперь-то действительно подняла, швырнула Петровича к дверям какая-то мистическая и, стало быть, не требующая размышлений воля. Он заглянул на ходу в гостиную, где перед телевизором дремала жена. Она больше никуда его не посылала, а, напротив, варила борщ, играючи и легко. Петрович попрощался с ней взглядом и вышел бодрым шагом из дому. Схватил такси и минут двадцать, пока ехал, с удивлением прислушивался к тому, как откуда-то от щиколоток поднимается в нем мутная волна тоски, но сердце почему-то, против обыкновения, не обмирает. Лифт в доме Нюшечки не ходил. Петрович вздохнул и пустился наверх пешком. Он миновал пять этажей, когда услышал доносящийся сверху женский крик. «Вот оно!» - подумал спокойно Петрович и бросился вверх, перепрыгивая через две ступеньки. Пролетел мимо Нюшечкиной двери, на ходу отметив, что в глазке темно и, значит, дома его молчаливой подруги нет.
Крики заглохли. Когда Петрович, вконец запарившись, вскарабкался на самую верхотуру, он увидел разверстую дверь в какую-то квартиру с трухлявой дырой на месте замка и ускользающие в люк на крыше ноги - надо думать, ворюги. Вопли вновь понеслись из квартиры напротив. Бежать за тем хмырем было бессмысленно - не догнать. Петрович толкнул дверь и, тяжело дыша, вошел в квартиру, которую пытались ограбить. Мусор. Чемоданы. Свернутые ковры. Здесь явно давно никто не жил. Он прошел во вторую комнату. Там царило еще большее запустение. Повинуясь странному импульсу, Петрович отворил окно. В комнату сыпануло дождем.
- Ну что, допрыгался, скобарь? - услышал он за спиной женский голос. Оглянулся.
Два «беркута» с автоматами стояли в проеме двери, как на картине. Вопрос задала девица в милицейской шинели, пигалица лет двадцати, не больше. Глазки в коротких ресничках смотрели на Петровича с ненавистью.
- Подождите-ка! - сказал он и шагнул вперед.
- Назад! - рявкнул «беркут» и вскинул автомат.
- Да это чушь какая-то! - сказал Петрович. Тогда второй «беркут» наклонился вперед и двинул его автоматом под дых. Петрович отлетел назад, ударился спиной об оконную створку. Посыпались осколки стекла.
- Руки, падла! - сказала девица и пошла на Петровича.
Кто бы сказал, зачем он вспрыгнул на подоконник, почему глянул вниз, где далеко отсюда, на газоне, ветер трепал какую-то тряпку. Когда Петрович снова перевел глаза на девицу, то понял, что больше уже ничего не будет. Даже не испугался. Так и случилось.
- Полетай, нарком! - сказала девица беззлобно и легонько толкнула его в грудь.
Петрович вскрикнул и вывалился наружу. Летел долго. И видел Светлану, тетку школьного друга, и то, как она напоила их вермутом после выпускного, а после, когда Колька уснул, расстегнула пьяному Ванечке штаны и, жарко дыша, ерзала у него на коленях. Потом все оборвалось.
Ему говорили - не бери на себя слишком много, не лезь, пупок развяжется. Вот и развязался. Он лежал там, внизу, до утра. Потом приехала труповозка и его забрали. Нюшечка в тот день домой так и не вернулась и узнала ли о его гибели - неизвестно. А жена проснулась, досмотрела телевизор. Известили ее только на другой день, к вечеру, и, значит, целые сутки она ненавидела Петровича зря…
Одесса
"Наша улица” №176 (7)
июль 2014
|
|