Валерий Николаевич Барановский родился 17 декабря 1940 года в Хабаровске. Окончил в 1962 году Одесский гидрометеорологический институт, работал как инженер-гидролог в Киеве, а в 1972 поступил в аспирантуру при секторе кино Ленинградского государственного института театра, музыки и кинематографии, защитился в 1976 году там же, получил степень кандидата искусствоведения, член союзов журналистов и кинематографистов Украины. Аавтор трех книг прозы - «Маленькие романы», «Смешная неотвязность жизни», «Куда глаза глядят». В "Нашей улице" публикуется с №165 (8) август 2013.
вернуться
на главную страницу
|
Валерий Барановский
МОИ НОЧНЫЕ СРАЖЕНИЯ
рассказ
Вот то-то и оно! В том-то весь ужас и состоит, тут-то он, треклятый, и коренится, что ежели кто-либо пишет о победе над Буонапартом (именно так, с «у», по старинке) или о каких-нибудь иных, не менее великолепных событиях из славной истории человечества, то я, прости меня боже, карябаю о такой пакости, что и вымолвить противно. Но надо. Раз уж решено все излагать честно, без утайки, как на духу, то никуда не денешься - наберешь полную грудь воздуха, зажмуришься и разом, с пятого этажа своего унылого проживания - в самую глубину нормальной дворовой помойки!
Итак, приготовьтесь, ухватитесь покрепче руками за подлокотники кресел, в которых вы, надо полагать, устроились в ожидании легкого беллетристического чтива. Извольте выслушать, друзья хорошие, откровения несчастливого человека, предназначавшегося судьбой для многого и разного и по большей части - значительного, а сейчас вынужденного вести ночную охоту за тараканами.
Все. Слово сказано. Произнесено. Проартикулировано. Вылупилось. Отступать, стало быть, некуда. Думаете, на душе полегчало? Ничуть. Так всегда бывает, когда долго копится внутри тебя всякая мерзость, слеживается, нарывает и вдруг разом изольется наружу - выплеснется все, таскаемое в себе годами; такое, в чем, мало другим - себе признаться стыдно. Но вот прорвало, хлынуло, даже против твоей воли, ушло в песок, рассосалось. И что же? А ничего. Внутри все равно бездомно и мусорно. А вокруг безразлично так, тихо, покойно. Никто, похоже, и не вздрогнул. И даже любопытства ни в ком не прорезалось: дескать, как же это и почему? Зачем, мол, жизнь потрачена на каких-то, там, членистоногих (а, может быть, они хитиновопанцирные?), и что это за такие сражения, и на каком, извините, плацдарме?
Ладно. Ваше дело. Мое же - далеко не царское, а никуда не денешься. Для начала - закурить. Размять сигаретку желтыми пальцами, чиркнуть спичкой, чтоб аж бумага затрещала, чтоб Америкой, страной Мальборо, как с телеэкрана, потянуло; чтоб из своей сраной кухни с мудацкой, вечно больной триппером сантехникой хоть на миг перенестись в иную жизнь, свежую, как «риглсперминт»; очутиться там, будто не зная, что у них тоже этой самой нечисти невпроворот. Ну, а теперь вперед, а там - что бог подаст.
...Кстати, тараканами я этих животных обозвал зазря. Так просто. Захотелось почему-то. И слово не то, чтоб короче, но для слуха приятнее. А вообще-то, речь идет, как вы понимаете, о прусаках; таких, знаете ли, умнейших, быстроногих тварях, которых развелось в последние лет десять видимо-невидимо. Помню, зашел я однажды в рюмочную в нашей бывшей Северной столице - Пальмире, так сказать. А называлась рюмочная нежно и певуче - «Вечерний звон», и были там бутерброды и пирожки со всякой библейской всячиной: саго, рисом, рыбой, колбаской и еще - кофейная машина. А так как я от природы, по наследству от матери, зрением слабоват, показалось мне, пока торчал в очереди, что теплая стенка автомата, откуда цедили кофе, как-то переливается и даже будто бы меняет очертания. Все это выглядело настолько странным, что я не поленился (а дело было зимой), расстегнул пальто, извлек очки и через них опять воззрился на подозрительное место. Господи! Стенка действительно пульсировала, меняя цвета и оттенки - от жемчужно-серого до черного. Но только потому, что вся была покрыта толстым слоем живых ленинградских прусаков, не избалованных, в отличие от южных собратьев, солнышком.
Я оцепенел. Начал что-то мычать по поводу своего открытия буфетчице. Тыкал неуверенным пальцем в сторону мною обнаруженной, безумного бесстыдства картины. Но буфетчица не удивилась. Она уразумела, что я, должно быть, приезжий, если меня эти безобидные насекомые сводят с ума и лишают дара речи. Она сказала, что они давно заняли город пролетарской славы, но что в пищу не лезут, и если горит свет, то все бутерброды остаются чистыми и чашки тоже; что прусаков вовсе не нужно замечать, не следует привлекать их внимания; они - сами по себе и мы тоже, и портить кому-либо по такому поводу настроение нет никакой надобности и смысла. Очередь ее поддержала. И особенно - пожилой мичман с дамой, которые только что отобедали, хотели на закуску насладиться кофием и, может быть, мороженым, а я своей полемикой лишал их спокойного удовольствия.
Все это меня не убедило. Они здесь, в Питере, всегда были немного двинутые. Какой-нибудь борщ с котлетками или студнем на второе в рабочей столовке на Литейном вполне сходил у трудового народа за праздничный обед. С двенадцати дня по воскресеньям пары коренных ленинградцев сидели тут подолгу в состоянии полной душевной расслабленности. Он - в нарядной парадной форме, ежели моряк; она - в крепдешине или шифоне, коли девушка его мечты; глазели через окно на прохожих, вдыхали дорогие им с детства запахи борща или рассольника и время от времени заводили музыку, бросая в «Меломан», такой музыкальный автомат (ох, как давно это было!), заранее припасенные пятачки. В общем, в ответ на пояснения буфетчицы, я промолчал. Но есть с прусаками рядом не стал. И сутки голодал. Сегодня же, вспомнив все это вдали от Ленинграда, понял, что мой час пришел и примерно часа в два ночи я, скорее всего, выйду на тропу войны.
И ведь вышел же. Не поверите, а вышел. Не сразу, не просто так, конечно. Сначала мне приснился сон, из тех, что со звуками, запахами и похожи на явь. Не могу утверждать, что сон был во всех смыслах эротический, так как действие несло меня сквозь круговую анфиладу пустых, замкнутых объемов, соединенных распахнутыми дверями, и пол в этих помещениях устилала острая щебенка, и было очень больно соприкасаться с нею босыми ступнями, и я бежал по этой колючей почве, бежал из комнаты в комнату, высоко взбрыкивая коленями, как бы приплясывая, и наконец оказался в длинном коридоре, где пол, наоборот, был чистый и гладкий, а в тупике помещалась душевая, где мылась женщина. Я не знал, кто именно. Но сладкое, душное чувство заставило меня, медленно перемещаясь по черному коридору, устремиться, как в детстве, в этот тупик, чтобы припасть к дырочке в замыкающей его, единственной здесь плотно прикрытой двери и увидеть, как смуглая пожилая женщина, намылившись, сжимает свои огромные груди, испытующе разглядывает сверху соски, и делает все это очень медленно, точно зная - это видно по ее позе, - что за нею следят.
И вот тут-то я наткнулся на холодную, неподатливую преграду. Что-то тяжелое, мокрое облепило мне голову. Я проснулся. И обнаружил, что видение завело меня на балкон, и я барахтаюсь в развешенном с вечера белье. Это решило все. Я твердым шагом вошел в кухню, включил свет и, содрогаясь, увидел, что на столешнице, стенах, плите, холодильнике - везде серым-серо от заметавшихся из-за моего вторжения прусаков. И еще я увидел, как бы со стороны, не только себя, но и сотни других представителей разных слоев населения, вполне интеллигентных, даже крупных персон, которые замерли в тот же миг в своих одинаковых кухнях перед лицом постигшего всех нас, одновременно, сразу и вдруг, бедствия.
Впрочем, «сразу» неточно сказано. Симптомы надвигающейся катастрофы проявлялись время от времени давно. Правда, открытого и нахального существования прусачьего мира, параллельного нашему и, как выяснилось, гораздо более жизнеспособного, в здешних краях документально засвидетельствовано не было. Однако мир этот то и дело вылезал из каких-то щелей и давал о себе знать в самую неожиданную минуту. Однажды, например, подруга нашей семьи, ломкая, высокая женщина, асимметричностью и тонкостью несчастного лика схожая с моделями Модильяни, взялась изготовить по случаю моего дня рождения пирог с яблоками, который, считалось, она пекла изумительно хорошо. Акцию эту было решено материализовать у нас на кухне, для чего я два часа чистил специально купленные маленькие, гниловатые яблочки - как раз такие, что есть нельзя, а для запекания в пирогах и вертутах - в самый раз. Пирог, действительно, получился ничего себе, и все обошлось бы благополучно, когда бы из лихо взрезанной дымящейся мякоти не вывернулся вдруг огромный, непонятно как уцелевший в раскаленной духовке прусак и не бросился бы наутек на глазах у гостей и остолбеневшей над пирогом с воздетыми к небу ножом и вилкой модильяниевской модели. Но пирог все равно съели. И я даже засомневался, все ли едящие видели, что случилось. Но виду не подал тоже, хотя смысл домашнего праздника оттого решительно изменился. Начавшись обыкновенно, он превратился в подобие сходки людей, связанных некоей круговой порукой, вроде той иллюзии нормальной человеческой жизни, которой никто не верит, но которой все, однако, живут где-нибудь в онкологической больнице.
Однажды русский писатель, которого теперь никто больше не читает, а именно - дедушка Пришвин, придумал гениальную фразу о том, какой ужас должен испытать тигр, обнаружив свои следы на снегу. Но разве мне легче, чем тому тигру; разве мой ужас менее ужасен в связи с тем, что я твердо знаю - после меня не останется ровно никаких следов? Может быть, осознание этого обстоятельства самое ужасное и есть, даже ужаснее моей точной, унылой, определенной осведомленности о том, когда, в каком году меня уже не будет на свете? Думаю даже, что так витиевато, так заковыристо я это завернул, чтобы не завыть, не зарыться под одеяло в страшной тоске от невозможности что-либо изменить. Банально? Конечно же. До безумия! А куда деться?
Сначала, разумеется, ни о чем таком и не помышляешь. Глупо! Но наступает некий переломный день, вроде вот этого, тараканьего, когда человек вспоминает ни с того, ни с сего о средней продолжительности жизни, прибавляет эту цифру к числу лет, в течение коих он коптит небо, и получает более или менее точную дату своего исчезновения. А если, к тому же, кто-то из его родных и близких уже скучает на кладбище, которое по мере роста рождаемости перемещается в центр города, то человеку этому становится ясно и то, в каком месте предстоит лежать, тем более, что мимо этого места он проезжает ежедневно. Если же к тому добавить, что речи будут произнесены такие же, как и над другими покойниками, а поминки будут, как две капли воды, похожи на чужие и по крайней мере одна из скорбящих дам, хорошо воспитанная и обученная правильно держать вилку и нож, будет есть поминальный обед обстоятельно и со вкусом, словно в ресторане; если учесть, что сами поминки произойдут в общей для всех усопших стекляшке, и все тот же чувствительный коллега напьется до изумления и будет плакать на плече ограбленной и смертельно уставшей вдовы, - если все это к той печальной дате приплюсовать, складывается картина такой тягостной силы, каковая экологическому старичку Пришвину с его тигриными страхами и не снилась. Но это реальность. И прусак в пироге - тоже.
Удавиться, что ли? И удавился бы, когда б не дорога из центра домой, в бетонную спаленку между погостом и тюрьмой; дорога, вызывающая в самом тусклом воображении ослепительный, но один и тот же для всех, без исключения, каламбур: там сидят, а здесь лежат. Обсуждение этой философской проблемы, которое обычно разгорается в трамвае, придает силы, ибо заставляет размышлять, вися на одной руке в чудовищной давке, о непреходящем. Вертя головой до хруста в шейных позвонках, стараясь не упустить знакомого памятника за порушенным кладбищенским забором, где похоронен родной дядька и, стало быть, выбита твоя фамилия, с одной стороны, а с другой, фиксируя краем глаза тюремный корпус с окнами, полуприкрытыми решетчатыми веками, ты испытываешь озноб от соприкосновения с вечностью.
Из тюремных окон доносятся порой довольно-таки громкие крики, а кладбище, наоборот, помалкивает. Тогда становится понятным, что собственная фамилия на граните или, еще лучше, мраморе надгробия - тема особая и вполне примиряющая индивидуума с досадными превратностями жизни. Имеется в виду, естественно, не какой-нибудь возвышенный и драматический сюжет с похороненным, скажем, заживо лагерником, который, чудом выкарабкавшись с того света, стоит, спустя годы, над братской могилой и в который раз ошеломленно полирует глазом длинный список с собственным именем посередке, а пионеры или какие-нибудь иные скауты дежурят поблизости с речами и букетом припасенной к случаю гвоздики. Нет, имеется в виду самая простая, отнюдь не героическая ситуация, когда среди совершенно незнакомых фамилий, разбежавшихся по пыльным могильным плитам, ты находишь внезапно свою и ревниво отмечаешь, что и памятник мог быть получше, и буквочки поистерлись, и со сладострастным любопытством воображаешь, как бы это было, если бы ты здесь лежал и вправду, и наблюдаешь за людьми, медленно бредущими по узким дорожкам с метлами и ведрами к своим покойникам, лениво проскальзывая взглядом по твоей, ничего для них не значащей табличке.
Хотя, бывают же совпадения. Однажды какой-то урод решился бежать из тюрьмы, для чего соорудил подобие тележки подвесной дороги, установил ролик на провод, протянувшийся зачем-то от тюремной крыши через проезжую часть к территории неизбежного упокоения, вцепился в специально привязанную петлю и сиганул над охраняемой зоной прямо в кладбищенские заросли. Удрал-то он удрал. Но когда со все нарастающей скоростью пролетел над забором, не сумел вовремя спрыгнуть и со всего размаха врезался башкой в дерево. Башка - вдрызг, а он - в отрытую для кого-то могилу. Там его патрули и нашли, еще тепленького, но уже неживого. И кто-то сказал: все там будем. Дурак! Не мог промолчать. Ну, и черт с ним!
Так вот, поскольку в тот день, когда эти разрозненные соображения настигли меня, пораженного общим замалчиванием факта оскорбительного присутствия прусака в яблочном пироге, появилось вдруг дикое желание не ретироваться перед напором блистательного нахальства этого шустрого племени, а сделать что-нибудь кардинальное и крайне необходимое для регенерации собственного растрепанного «я». А время было для того выбрано весьма удачное. Остатки именинных яств должны были вскружить прусакам головы и лишить их воли к самосохранению.
Последний из пьющих до упора гостей ушел. Посуда была свалена в раковину. Наступило затишье. Я щелкнул выключателем. Кухня погрузилась во тьму. А спустя час ее порог переступил мститель, вооруженный спичечным коробком, тряпкой и неодолимым желанием действовать. Последнее может быть поставлено в один ряд с эмоциями бесшабашных господ-демократов, которые так удивили, судя по его выступлению по ящику, бывшего президента нашей великой державы. Оказывается, после своего тихого лесного путча на территории современной Беларуси они явились в столичный кабинет своего вчерашнего хозяина и товарища и весело раскупорили бутылку виски, залив при этом отвратительной заграничной сивухой большой, полированный, местного производства стол, на котором подписывались в разное время весьма важные документы. «Чистые синяки!» - подумал бывший президент и почему-то с тоской вспомнил декабристов, тоже выполнявших какую-то святую миссию, но водки из горла не хлеставших. Декабристов он не любил, но в кабинет никогда больше не возвращался. Я же, сильно выпивший в именинный день и находящийся на совершенно другом конце масштабной линейки, не имеющий ни фонда своего имени, ни охраны, ни будущего, а только наполненную насекомыми квартиру, был болен собственной паранойей. А потому ворвался в кухню со спичечным коробком и в трусах, испытывая тошноту от жалкости и мелкой, провинциальной незначительности предстоящего мне занятия, не более крупного, с точки зрения истории, нежели ковыряние в носу. Отворяя дверь, я увидел в коридорном зеркале всклокоченного, седеющего мужчину с довольно-таки маленькой головкой на большом, грузном теле и массивным, начинающим выпирать животом.
Прусаки были на месте. Всякая чернявая мелочь, наподобие маковых зернышек, и твари постарше, с какими-то крылышками и розоватыми глазками, суетливо одолевали неохватное пространство кухонного стола. Вступившая в пору отрочества мразь, завидев меня, бросилась врассыпную, забиваясь под тарелки, блюда, ныряя в объедки, лужицы соуса, опрокидываясь в бездну между стеной и газовой плитой. Самые же значительные, самые крупные персонажи прусачьей истории сидели, как всегда (и я знал это), под двумя еще теплыми чайниками, стоящими на металлических подставках. Сейчас этих зверей не было видно. Но я хорошо помнил, как они выглядят, и был уверен в том, что это именно они, ибо такие особи появляются на свет далеко не каждый день.
Сколько раз я гонялся за этими огромными, лоснящимися от сытости предводителями прусачьего рода, и все безрезультатно. Они отличались проницательным умом и были наделены то ли невероятно острым зрением, то ли феноменальным слухом. Пока я, войдя в помещение, обретался где-нибудь в стороне от их местопребывания, они как бы не обращали на меня внимания и не меняли облюбованных позиций. Но стоило не то что сосредоточиться, а всего лишь бросить на них косой, рассеянный взгляд, они мгновенно, почти неуловимо для меня, оказывались вне пределов досягаемости, где-нибудь в недрах духовки, откуда извлечь их даже с помощью рейсшины, ножа и вилки не удавалось никак и никогда.
Потому-то я сейчас и сделал вид, что ничего о них не знаю и просто смахнул на пол мелюзгу, дабы растереть ее своими шлепанцами в пыль, в труху. (Правда, такого рода акции не вызывали в их среде даже тенденции к демографическому кризису. Эти сволочи размножались со страшной скоростью. Поборовшись с ними день-два, я обычно опускал руки и старался ходить по кухне, если ночью захотелось испить нашей щедро хлорированной водицы, зажмурившись, не оглядываясь по сторонам). Далее мною был применен прием, выработанный в процессе долгих, выматывающих душу тренировок и обмена информацией с теми, кто, подобно мне, склонен к исповедальности. Особи средних размеров, выделяясь достаточно высокими сообразительностью и прыткостью, были все-таки менее реактивны, нежели их старшие товарищи, и всегда оставалось немало шансов угодить в них издали брошенной мокрой тряпкой, в хлюпающем болоте которой они сразу увязали. Таким образом, притворяясь не входящим в кухню, а, скорее, выходящим из нее, для чего следовало поворотиться затылком к совещающимся у тарелки с остатками салата светло-коричневым подросткам, я внезапно крутанулся на месте, одновременно выбрасывая вверх, по дуге, руку, сжимавшую заранее приготовленное для этой цели влажное полотенце. Тяжелый комок чавкнул о стол и накрыл всю толпу разом, вслед за чем появилась реальная возможность сгрести эту дрянь, сдавить и так, комом, перенести в раковину, затем пустить сильную струю воды, которая смоет ублюдков, вернее то, что от них осталось, в канализацию. На этом битву можно будет считать законченной, ибо патриархи, как обычно, ускользнут и отыскать их, наверняка, не удастся.
Вы можете сказать: мерзость! Вы можете встать и уйти. И окажетесь правы. Но это совершенно не означает, что вы не будете ночами выходить на свои неуютные кухни и, сгорая от стыда перед собой и спящими, ничего не подозревающими домочадцами (вдруг проснутся, а тут - отец семейства, всклокоченный, с трясущимися грудями перед полчищами паразитов!), что вы, сознавая отвратительный идиотизм своих ночных сражений, остановитесь на полном скаку и пристыженно уйдете с поля битвы или из жизни. Нет уж! Как бы ни были для вас страшны косые взгляды и собственное отражение в зеркале, вам не оставить своих ночных утех, ибо известно, что таких, как вы, много, что вас (помните классику?) тьмы и тьмы, и тьмы - ученых, врачей, инженеров, бизнесменов, парламентариев, актрис, черт знает кого еще, и черт знает, почему все они настоящие свои победы одерживают именно здесь.
Но ведь кому-то там, наверху, все давно ясно. Ведь кто-то же все это придумал! Кто-то напустил на нас этих тварей и заставляет вполне серьезных, еще не впавших в маразм граждан, такой, знаете ли, трудовой истеблишмент, вместо того, чтобы почивать, набираясь сил для нового дня, или, наоборот, предаваться разнузданным любовным утехам, давить трясущимися пальцами прусаков в кухоньках три на два метра, в карточных бетонных домишках, стоящих посреди летних, затопленных июньской, сочной зеленью просторов. Какой в этом высший смысл? Может, он состоит в том, чтобы унизить и растоптать в нас, дураках, гордыню; уничтожить неистребимое желание вернуться в ту неистовую, ветреную, летнюю ночь, где когда-то, еще каких-то двадцать лет назад, колыхались звезды, порхали стихи и было вольное питие под разведенными до утра мостами, а в другой точке мироздания - нестрашное, веселое купание голышом в темноте, подсвеченной лишь фосфорическими струями, стекающими по нашим телам.
Где мосты? Где фосфоресцирующие микроорганизмы? Где море? Где Питер? Где? Где! Где… Бред! Ничего не было. А есть заблудившийся дядька в душной, пованивающей газом кухне, которому ниспослано высшей силой вот так самого себя терзать - за грехи ли, за мыслишки ли, вертлявые, темные; за глупость ли своего пребывания на земле. Вон, другие, те страдали иначе - пусть и не за дело, пусть всего лишь за национальную принадлежность или, как моя бабка, к примеру, - за дворянское происхождение да итальянский язык. Наплевать, что была она маленькой канцелярской мышкой в консульстве у макаронников. Взяли за шпионаж. Выслали на отсидку в теплушке, где от тесноты и спертого воздуха у нее зашлось и разорвалось сердце и, мертвая, она почти сутки простояла до следующей станции, поскольку была стиснута телами соседей. Раньше вытащить ее не могли - трудно было и рукой шевельнуть, даже мочились себе под ноги.
Ах, ах, кощунство - ставить такие события в соответствие сюжету нашей мерзкой повести? Да ну! А не издевательство ли доведение себя самих до полного одичания в прусачьем царстве-государстве. Вот царапаю я эту жутковатую историю на черновиках собственной диссертации. Да нет же, я не жертва - защитился два с лишним десятка лет назад и не в том дело, что не заработал ученым званием ни шиша! Не хотел и не заработал. А в том штука, что именно там, на обороте страницы, напечатано. И, ей-ей, я ничего не выдумал и не подтасовал. Цитирую, как есть…
«Правомерно ли наше право на субъективность в описании фридмонов, странных, не вполне замкнутых системах Фридмана, которые, с точки зрения внешнего наблюдателя, выглядят элементарными частицами, а перед наблюдателем, помещенным внутрь этой схемы, открывают пространства в тысячи световых лет, со своими звездами, планетами, цивилизациями?! Эта мера может быть установлена только в связи с нашей способностью принять всю фантастичность гипотезы ученого. Но содержание предмета будет разъяснено лишь в диалоге с ученым, разворачивающим перед нами, любопытствующими, перспективу догадок, полную столкновений полярных концепций, борьбы противоположностей, одним из проявлений которой и является гипотетический «фридмон».
Куда же я, тот, подевался? Не знаю. Но знаю, как угробить прусачьего царя. И потому сегодня, в одну из самых горячих своих ночей, разжигаю мстительную плиту. Сначала - верхние горелки, чтоб беглецам некуда было смыться, а потом уж - и духовой шкаф, где температура поднимается медленно и неотвратимо.
Враг мой неоднократно обводил меня вокруг пальца. Он, чудом ведомый интуицией, переползал через белые следы убийственного для других китайского карандаша; даже сброшенный удачным щелчком, в полете из угла в угол умудрялся перевернуться в воздухе, пасть на брюшко и молниеносно сбежать куда-нибудь под плинтус. Когда же я, увозя своих близких дня на три, поливал кухню хлорофосом, он уходил как можно дальше, по всей видимости, к соседям, в другую часть дома. Во всяком случае, возвратившись, я однажды обнаружил его одиноко бродящим среди десятков поверженных тел своего вездесущего народца, наподобие какого-нибудь Тамерлана, и был так потрясен этим, что дал ему спокойно убраться прочь.
Трюк с газовой плитой был придуман в порыве вдохновения и ненависти. Мой маленький домашний ад медленно накалялся, и преследуемые страшным жаром насекомые начинали выбираться на поверхность - кто осторожно, кто прыжком, оголтело - и тут же попадали мне в руки. Я подстерегал их с длинным, острым ножом наготове. Его гибким, узким лезвием удавалось проникать в самые тесные щели, где наблюдалось шевеление. Им же было удобно сощелкивать зазевавшихся на верхнюю плоскость плиты, поближе к нестерпимому костру горелок.
Паразиты шли отрядами и погибали один за другим. Не было лишь предводителя и его немногочисленной свиты. А поскольку все ходы для отступления, все дыры были заблаговременно перекрыты, мне пришла в голову нелепая мысль о том, что те, на кого я охотился, предпочли самосожжение позорной смерти. Сражение потеряло смысл. Горелки были выключены. Плита, остывая, потрескивала. Тела в обуглившихся хитиновых доспехах валялись кучками мусора.
На город пролилось ледяное - на час-другой - утро. Серая муть колыхалась за окном. В тусклом зеркале зыбко покачивалась физиономия неопределенных очертаний, готовая расползтись, как плохо сварившееся яйцо. Что же это? Для чего?! Зачем? Господи, как же, все-таки, хочется любви!
Одесса
"Наша улица” №181 (12)
декабрь 2014
|
|