Алевтина Николаевна Петрова-Гурская (1944 - 2006, Минск) - по первому образованию - физик (БГУ), второе, литературное образование, получила в Литературном институте им. А.М.Горького в Москве. В 80-е годы сотрудник журнала «Неман». В годы перестройки сменила ряд «актуальных» должностей. Прозаик, литературный критик, автор различных прозаических жанров: романа, рассказов, автор критических заметок, публиковавшихся в 90-е годы в журнале «Грани». Подборка рассказов и статья Инны Григорьевны Иохвидович о творчестве Алевтины Николаевны Петровой-Гурской опубликованы в журнале «Зарубежные задворки». Проза писательницы находится в контексте экзистенциальной проблематики литературы советского периода. Сочетание стилистики абсурда и элементов магического реализма в изображении повседневности позволяет взглянуть отстраненно и по-новому увидеть столь знакомые многим ситуации.
.
вернуться
на главную
страницу |
Алевтина Петрова-Гурская
СОЛОВЬИ
рассказ
I
В тридцати километрах от Минска кончился бензин. Было уже около полуночи, и машины попадались редко. А у проезжавших все не оказывалось лишнего бензина. И наш автобус прочно застрял у обочины.
Люди беспокоились: завтра на работу. И мне было завтра в школу, и через несколько дней выпускные экзамены - десятый класс, «ответственная пора» - совсем не время нарушать режим и выходить из колеи. Но я, естественно, радовалась: вдруг из этого выйдет хоть какое-то приключение.
Эта однодневная поездка в Вильнюс под присмотром мамы почти ничего не дала мне. Бесконечные памятники архитектуры, заплесневевшая рухлядь домов да унылый голос экскурсовода. И ощущение, что за каждым углом, за каждым домом ждет что-то необычное. Стоит свернуть вот на эту улицу или заскочить вон за то здание, как оно и обнаружится. В те годы необычное подкарауливало меня каждый час и каждую минуту. Буквально все предвещало встречу с ним, но пока мешала некоторая заданность жизни и моя зависимость от всяких разумных установлений ее. А вот как только я вырвусь на свободу… Но сейчас уходить не разрешалось. Только вместе со всеми. А табун туристов затопчет любую тайну. Так что города я не увидала. Но особенно и не убивалась: мне еще нет шестнадцати, все впереди, увижу и Вильнюс.
Когда стали возвращаться, оказалось, никто не помнит дорогу к выезду на шоссе. Проехались по нескольким - все вели не туда. Несколько раз возвращались к центру города как к началу координат, но и это не стало подсказкой. Спрашивали прохожих - не знают, а то и в обратную сторону отправляли, как показалось. Блуждали, пока не встретили, наконец, знающего старика.
Пока тянулся город, я еще надеялась, что старик ошибся или обманул нас, что мы снова попадем «не туда», и все кончится чем-нибудь интересным. Но скоро пошли знакомые приметы - я даже узнала фундаментальный каменный коровник с лепными украшениями и аллею вязов с белыми кольцами извести - и надеяться стало не на что. Я поняла, что эта пустая для меня поездка иссякла, и стала торопить время, чтобы скорей оказаться подальше от этих людей, в своей завтрашней жизни, где ждали привычные обстоятельства и проблемы, со своими таинственными и неисчерпаемыми гранями.
Жизнь этих людей казалась скучна, как урок, словно предписана за много веков до того. Готова и проторена с точностью до катастрофы на проселочной дороге. И уж их то не ждали чудеса ни завтра, ни через десять лет. Да и стариками они мне казались: им было по двадцать пять-двадцать семь лет, нескольким можно было дать и все сорок! Их шутки выглядели устаревшими, задор - стариковским бодрячеством. Разговоры их все вертелись вокруг «входящих-исходящих» писем, какие-то недопоставки какого-то тонкого листа кому-то - не давали им покоя всю поездку, будто не было ничего на свете важнее.
Привлекала меня лишь одна пара, потому что была противопоставлена всем. Осуждающий шепоток обвивался вокруг них: она, старуха - на пять лет старше! - хочет окрутить его! И на какие только уловки не идет: и обхаживает всячески, и глянуть на него никому не дает, и ни на шаг-то от себя не отпускает, и даже на работу ходит с кремом под глазами, чтобы не завелись морщины! Конечно же, я сразу встала на их сторону и, на сколько это было допустимо, не сводила с них заинтересованного взгляда.
Он вовсе не выглядел беспомощной жертвой, запутавшейся в паучьих тенетах. Был явно влюблен, с видимым удовольствием ловил ее взгляды, проявлял нежную заботливость не потому, что так полагалось по чину влюбленного, а потому, что этого требовала его душа.
Она же принимала внимание со спокойным достоинством, была весела и непринужденна, и вовсе не следила за ним тревожным взглядом. Наоборот, мне чудилась даже некоторая снисходительность к нему, как со стороны человека, который одаривает собой. Да на мой взгляд так оно и было: в ней заключалась если не тайна, то некоторая притягивающая загадочность или, во всяком случае, подразумевалась глубина, достаточная для хранения тайны.
А в нем, как и в остальных попутчиках, мне не удавалось разглядеть ничего интересного. Брюнет, черные глаза, с тусклым нефтяным блеском, нос, рот - все неважно, какое. Моя юношеская ортодоксия приписывала считать чуть ли не уродством все, что хоть капельку отступало от идеала. Данный типаж был не просто далек от идеала, но ощущался чем-то чуждым восприятию. Сколько-то лет спустя я узнала, что такие мужчины считаются красивыми, пользуются большим успехом у женщин, и даже приучилась сама как-то видеть эту красоту. Но в тот момент внешность его скорее отталкивала меня, чему способствовала и некоторая простоватость то ли разговора, то ли жестов-манер. Разумеется, я легко простила ему эти страшные недостатки за любовь к ней и от всей души прониклась симпатией.
Она тоже была далека от идеала. Даже сказать «видная» о ней нельзя было: мала ростом, полновата, темно-серые волосы, некоторая одутловатость серьезного лица - все это не способствовало внешней эффектности. И, вместе с тем, она совершенно не оставляла впечатления заурядности. В чем дело, понять не удавалось. Соразмерность фигуры, сдержанная уверенность в поведении, естественность веселья на серьезном лице - может, это позволяло почувствовать ее значительность? Или что-то другое, неуловимое? Или отпечаток высшего в человеке - не всегда может быть явным и конкретным?
Но все же их любовь не преображала реальности и не вносила в нее праздник, потому что они принадлежали миру обыденности. Их жизненный путь, как и всех этих людей, пролегал в пространстве трех измерений, и у них не было в запасе чуда, которое добавило бы их существованию еще хотя бы одну координату. Так что этой пары было недостаточно, чтобы придать смысл моему пребыванию в автобусе. Поэтому я и торопилась в завтрашний день. И вдруг эта остановка из-за бензина…
Сначала все терпеливо сидели на местах. Слегка, конечно, беспокоились, но посмеивались и изощрялись в шутках. Я снисходительно слушала и поглядывала в окно. Но там ничего не было видно, потому что совсем стемнело, только смутно угадывался лес. Шофер останавливал машины и спрашивал про бензин. Он выходил, когда появлялось слабое зарево фар, и сразу пропадал в темноте, как проваливался. Потом нас обдавало слепящим потоком света, ревом мотора, и снова все гасло и наступала тишина. Если шофер возвращался не тотчас после этого, то, привыкнув к темноте, мы различали поодаль массу остановленной машины и неясные голоса. Но раз за разом он входил в автобус злой и молча усаживался на свое место: бензина все не оказывалось. А некоторые машины проносились мимо, даже не притормозив. Люди поняли, что это надолго, и стали по одному просачиваться наружу. Шутки и смех, которые сотрясали автобус, теперь будоражили лес и шоссе. Шофер выключил свет в салоне и тоже вышел. В темной духоте остались дремать самые степенные.
Меня мама, разумеется, не выпустила. Мне полагалось спать. Ведь утром в школу. И я затихла в нашем сонном логове. А там, снаружи, раскинулась ночь. Сквозь пыльные стекла проступили звезды. Стали слышны птичьи голоса и лесные шорохи. Через открытую дверь повеяло травами и хвоей. Тогда я вдруг осознала, что на дворе конец мая, та короткая и неистовая пора, когда вот-вот наступит лето - самое главное время года - и когда интенсивность жизни возрастает до предела, но апогей еще не достигнут, он впереди и обратный склон пока не виден.
Оттуда доносились выкрики, хохот и веселая возня: молодежь затеяла костер. Чуть не у самых колес уже чернела куча хвороста, вспыхивали спички, и скоро зазмеилось крохотное пламя.
Я старалась убедить маму выпустить меня наружу. Кто-то поддержал. И мама, наконец, решилась: «Ну, иди на минутку».
Я спрыгнула в мягкую пыль обочины. Огонь уже взбирался на верхние сучья, расползался в стороны. Слышалось легкое шипенье и треск, рассыпались фейерверками искры. Но хворост все носили и носили, пока пламя не поднялось выше леса. И я, чуть не бегом, набрала несколько охапок и тоже подбросила в огонь.
Лица, и без того чужие, да еще искаженные отблесками, стали вовсе неузнаваемыми. Было жутковато, но восторг уже захватил меня, и я, забыв свою снисходительность, готова была хохотать по любому поводу. Костер казался таким огромным и жарким в пустоте ночи, и, конечно, не эти, случайные для меня, люди должны были бы находиться здесь. Они хоть и веселились, но праздника не чувствовали, и мне было неловко за мой восторг. Я почему-то ясно понимала, что мы видим не один и тот же костер, не одну и ту же ночь, и что какие-то двери в их душе изначально закрыты как для чуда, так и для праздника. А может, я тогда уже предчувствовала, как их обыденность будет давить меня в моей следующей жизни, и что мне долго придется соразмерять свои восторги с их рассудительностью. Это несоответствие будоражило меня и угнетало, и я все таскала и таскала хворост, чтобы костер не ослабел.
А мама уже звала обратно, в натужную дрему автобуса.
Я скрючилась на сиденье и закрыла глаза, чтобы как-то обмануть ночь. Кто-то всерьез посапывал, остальные смотрели на огонь, жар которого ощущался и сквозь стекла.
Тут-то и проступила для меня беспредельность ночи. Из душного нутра автобуса слышнее стали птичьи голоса, снова издалека повеяло цветущими травами, вырисовалась узорчатая кромка леса, обнаружились уходящие к горизонту созвездия - все это теперь не заслонял костер. Птицы заливались так, что заглушали наши реплики и приходилось переспрашивать. Их голоса заполняли все необъятное пространство ночи и уносились вместе с созвездиями к горизонту. Волны запахов омывали автобус, клубились над лесом и взвивались к небу.
Всей душой я чувствовала, что там - не у костра, а дальше, по всей земле - идет великий праздник, несравненно больший, чем могут вместить все наши жизни. Это всеобщее торжество, на весь мир и на все времена, перед которым ничто наши радости и беды. Отчетливо слышался гул океана жизни, в котором перемешивались свет и тьма, переплетались начала и концы вех судеб, мерцая бесчисленными вариантами счастья и тревог, роились возможности отдельных существований и поворотов истории. Неохватность мира и жизни с такой очевидностью предстала передо мной, что я, хоть всегда знала или предчувствовала это, но была ошеломлена. Как же эти люди умудрились отказаться от такого богатства и выбрать себе самый жалкий удел? Или они не видят- не слышат ничего вокруг? Или есть что-то в них самих, не пускающее их дальше невидимой черты?
Между тем все постепенно возвращались на свои места и утомленно затихали. Потрескивал, догорая, их костер. Тишина в автобусе сгущалась. И вдруг кто-то сказал:
- Ишь, соловьи! Как заливаются!
Так это соловьи! Да конечно же, соловьи! Как это я сразу не догадалась! Кто же еще может так петь по ночам! Но они-то откуда знают о безбрежности жизни? Или они и предназначены петь об этом? А ведь я первый раз их слышу! Так вот, что такое, оказывается, соловьи! Но почему же эти люди слышат только соловьев, а не всю громадную ночь? Нет-нет, уж я-то не стану жить, как они, уж моя-то жизнь будет необыкновенной…
II
Прошло много лет. Я давно забыла и эту поездку в Вильнюс, и ночь, и соловьев. Как-то незаметно жизнь полиняла, потускнела, изменила цвет. Меня густо обступили случайные люди и случайные обстоятельства. Частокол житейских мелочей и разумных предписаний разросся в непроходимый лес. Я давно перестала ждать чуда за ближайшим поворотом, уверившись, что чудес не бывает, что жизнь и есть тусклая обыденность, заданная заранее, как у тех людей из автобуса. Какие бы дороги не открывались перед человеком, они всегда уложатся в три измерения. И жизнь неистового Калигулы также скучна, как и жизнь тишайшего Акакия Акакиевича.
Те люди знали это, по-видимому, еще до рождения, и, не тратя душу на ерунду, сразу возводили стены своих укреплений. Живут они уютно и достойно, состоятельны во всех отношениях, то есть состоялись и воплотились вполне, всегда совпадают сами с собой, всегда равны себе и обстоятельствам. Те двое, что заинтересовали меня тогда, благополучно поженились. Живут замечательно, так, что даже самые злые языки умолкли. Их дочь уже на четвертом курсе, сама собирается замуж.
После того, как я усвоила, что многомерность пространства лишь предполагается для удобства расчетов, и никакой физический смысл не соответствует этой многомерности в изученной части вселенной, я поверила, что, может быть, действительно нет ничего важнее, чем то, сколько тонкого стального листа или пиломатериалов не допоставлено потребителю, и занимаюсь входящими и исходящими письмами. К пиломатериалам и потребителям судьба прибила меня случайно, как случайно в жизни все то, чего не обойти- не объехать. С тем же усердием я могла бы заниматься вентиляцией производственных помещений, понимая всю важность и этой проблемы.
Я твердо знаю, что буду делать завтра и через месяц, потому что дни так похожи, что иногда сомневаешься - это еще вчера или уже завтра. Четко представляю, какие удовольствия ждут меня на следующей неделе или во время отпуска, потому что планируются они заранее и список их всем известен. Почти так же наверняка представляю я и то, с какими нуждами и вопросами столкнусь в ближайшее время - их перечень тоже ни для кого не секрет. Я довольно ловко расправляюсь с ними, а иногда еще более ловко избегаю.
Но возводить надежные стены я не научилась. Потому что, оказалось, существует иерархия всех этих проблем, удовольствий и нужд, которую я признаю, но в которой вечно что-нибудь перепутываю. А без этого стены не стоят. И все в моем существовании как-то шатко, неосновательно… Трезвые доводы рассудка я ценю теперь больше всего, и терпеть не могу, когда моя дочь заводит разговоры про нечто и туману даль.
Был снова конец мая. Я возилась дома по хозяйству. Мне никто не мешал - все разошлись по своим делам - и я с удовольствием переходила от дела к делу. День стоял холодный и унылый - такие дни не имеют своего лица или сезона. Только птицы помнили о весне и пиликали за окном, нарушая мощный монотонный гул города. Они вносили диссонанс в спокойное равнодушие утра и раздражали своей суетней. Отзвуки каких-то мелодий, давно забытых и ненужных, возникали в щебете и тут же терялись в хаосе их несметных голосов, в реве моторов, выкриках и хохоте пэтэушников, толпы которых целый день снуют мимо нашего дома - к своему училищу. Птицы как бы понимали свое бессилие и не заботились перекричать друг друга или город. Уже которую весну они раздражали меня своими намеками на обновление, на иную жизнь, на какую-то свободу - от чего? А в такой безотрадный день это было и вовсе непереносимо.
Я уж собралась захлопнуть балкон и включить музыку, как вдруг послышались новые звуки. Еще не понимая, в чем дело, я замерла от того, что голос был совсем иным, совершенно непохожим на привычное стрекотанье туземной птичьей мелюзги. Без всяких усилий он перекрыл и рокот моторов, и грохот стройки, и крики пэтэушников, не говоря уж о лепете снующих пичужек. Так океан перекрывает журчанье ручейков. Прорвалась пелена обыденности, затянувшая город. Вдруг углубилась жизнь, засветилась изнутри и проступила вся полнота реальности, не вмещающаяся в плоскость видимого мира. Всей душой я ощутила бытие как единое живое переливающееся тело, огромное всеединство, в котором всякое счастье и боль - только мнимые понятия, как мнимо и пространство этого унылого дня, и сама расчлененность бытия на несогласимые явления.
Я метнулась на балкон - голос звал, надрывал душу, давно сгорбленную и сжатую. Но куда, куда он зовет, где и как расправить душу? Я искала его взглядом, будто могла получить ответ, увидев его.
- Ишь, соловей! - хрипло изумился кто-то под балконом и от восторга выругался.
Люди останавливались, слушали и тоже пытались разглядеть его. А те, которые спешили, на ходу запрокидывали головы, потом с недоумением смотрели друг на друга, не доверяя себе и ища ответа во встречных лицах.
- Откуда ж его занесло? - растерянно спросил сам у себя солидный дядька и развел руками. Один из пэтэушников не вынес напряжения и от всей души запустил наугад камнем.
А он все пел и пел. И трудно было определить, где он, потому что голос его несся отовсюду, заполняя радостью пространство безжизненного дня. Беспредельность мира снова ошеломила меня. Да на что же шли все эти годы, на что я их растратила? Ведь неохватность и неизмеримость жизни не складывается из осколков и отрезков! Перебирая их, можно весь век блуждать среди обязательных мелочей и не увидеть горизонта!
Но было, было в его радости и отчаянье. Отчаянье тоже на весь свет, как будто он один остался из тех, кто помнит о самом главном в жизни и спешит, спешит напомнить всем, пока еще не поздно…
Не знаю, сколько он пел, но смолк также внезапно, как и начал. Наступившая тишина была поразительна, и некоторое время ощущалась как пропасть, которую никак не заполнить привычными шумами. Я вслушивалась и вслушивалась: может, раздастся еще хоть звук или хоть отзвук? Невозможно было поверить, что он так бросил нас что это уже все.
Долго еще я не находила себе места. Что это было? Какая сила занесла его к нам, в грохот и чад центра города? Что заставило петь так и для кого? Других-то соловьев здесь нет, и он не мог не знать этого.
Или им действительно предназначено петь о самом главном в жизни, не прикидывая, не соотнося, для своих ли, к месту ли, поймут ли… Не для того ли и дана могучая сила голоса, чтобы перекрывать треск и грохот суеты?
Минск
“Наша улица” №189 (8) август
2015
|
|