Юрий Кувалдин "43-й трамвай" рассказ

Юрий Кувалдин "43-й трамвай" рассказ
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин москва

 

Юрий Кувалдин родился 19 ноября 1946 года прямо в литературу в «Славянском базаре» рядом с первопечатником Иваном Федоровым. Написал десять томов художественных произведений, создал свое издательство «Книжный сад», основал свой ежемесячный литературный журнал «Наша улица», создал свою литературную школу, свою Литературу.

 

вернуться
на главную
страницу

Юрий Кувалдин

43-Й ТРАМВАЙ

рассказ

 

На Шарикоподшипниковской улице, против нового синего из стекла и бетона здания, а направо и налево от него идут сталинские унылые корпуса бывшего первого подшипникового завода, где теперь огромная барахолка, на трамвайной остановке скопилась огромная толпа, как в советские времена за водкой. Я не дерзаю входить в трамвай, опережая очередь, хотя и в ней злодея созерцаю, и он является в лице подростка, ныряющего внутрь поперёк толпы. Я не сержусь, ведь стезя благотворенья за многолетнее ученье тактичности ведёт меня среди людских зыбей. Исполнен дух мой доброты, приемлет легкие узы правил поведения, да и других, скажем, ревнителей ко славе не отягощал владыкой чувств своих. Себя ученьем услаждал я и учтивостью, с улыбкой пропуская мимо слуха потоки новых мнений, ибо и в трамвае мной движет мир просветленной чувственности.
Наконец и я втиснулся в 43-й трамвай, но только выехал на Симоновский вал, как встал. Впереди застыла вереница вагонов.
Я и не видел никогда столько трамваев сразу. Стоят один за другим до самого поворота в 3-й Крутицкий переулок. В очках кудрявая вожатая говорит, что там где-то у метро насмерть разбились пять человек в мерседесе. В трамвай въехал на полном ходу. Так что, будем стоять минут двадцать, пока не растащут.
Все люди куда-то спешат. Куда ни брошу взгляд, всюду люди бегут, опаздывают.
А я никуда не спешу. Сижу один в вагоне. Страшноватое известие отгоняю.
Сестра страха жизнь. Жизнь создаёт страх. Жизни сестра - страх. Точнее не скажешь, поскольку пока живёшь, страшишься смерти. Вот оно зерно страха - жизнь! Если ты мёртв, то об этом знают только читатели, внедряясь до отречения себя в твои сочинения, а ты никого из этих читателей не знаешь, поскольку ты мертв. Фёдор Михайлович, вы мертвы? Что вы, Юрий Александрович, я же вчерашнего дня топор точил в Люблино! Достоевский большой юморист. Никак не исчезнет с лица земли, вон он, размноженный, за стеклами каждого вагона метро мелькает перед глазами на станции метро «Достоевская»!
«Как пишется рассказ?» - спросил я у Достоевского. «Сосредоточенно и долго, - ответил Достоевский. - Целыми днями сидишь и пишешь». Я усмехнулся и сказал: «Рассказ - это умение каждый день прилюдно писать по абзацу, то есть сразу писать этот кусок в фейсбук, а в конце месяца всё собрать в одно целое». От «Достоевской» я, в роли Достоевского, поехал в Люблино. Пошел дождик. Девушка стояла у окна, смотрела на пруд. Она находилась в той самой комнате на втором этаже, где я, будучи Достоевским, писал главы «Преступления и наказания», а теперь здесь были курсы шоферов. Девушка взяла кредит в банке, купила «лексус», и училась здесь водить автомобиль по правилам дорожного движения. «Что главное в рассказе? - спросил я у Достоевского, и сам себе ответил: - Вовремя остановиться».
Надеваю утром одеяло на голову, чтобы исключить любые звуки, мешающие просмотру фильма сознания. Одеваюсь, выхожу на улицу. Прихватил на всякий случай бейсболку от солнца и зонт. Но льёт дождь. Всё равно надеваю на голову чепчик с длинным козырьком и распахиваю зонт. Одежда противоречит надежде, но всё же дождь моментально заканчивается и выглядывает солнце. Складываю зонт, с которого льётся вода. В общем, всю жизнь что-то надеваю на себя, и постоянно во что-то одеваюсь, находясь во власти паронимов русского языка. Заметьте, всюду «дева», то «на», то «о».
Конечно, дама дома, думал я. Что за демон во мне невидимым дымом вьётся? А в том, что на заре человечества букв было мало, причём работали только смысловые консонанты, опоры, столбы слов, иначе говоря, согласные, которые писались сплошняком, без разбивки на слова. А ещё раньше рисовали различные фигурки, которые произносили отрывисто, как ныне говорят в Китае, в который по проводам тел язык, эвфемизируясь и преображаясь, дошёл от фараонов, от первой палочки на камне, от великого Яхветона и его летописца Моисея. И дама действительно была дома.
Моя крайняя сосредоточенность выражается в невнимании к другим.  Если я зациклился на чём-то, то всё прочее меня сильно раздражает. Следовательно, если я всю жизнь сосредоточен на моих литературных вещах, то это невольно привело меня к торжеству одиночества. Только тогда я достигаю максимальной эйфории и самоотдачи в творчестве. Люди нетворческие этого понять не могут, поэтому всегда мою сверхсосредоточенность принимали за эгоизм, и всяческими средствами старались мне помешать, или опустить, как им казалось, на землю. Но я упрямо нахожусь в состоянии сосредоточенности на содержании образа.
До чего же содержательны скворцы! Важно и независимо ступают, мгновенно выискивая в траве то, что им нужно. Очень самостоятельные птицы. Посмотришь на одного скворчика, в одиночестве работающего под деревом, и завидуешь ему с его одиночеством. Но вот другой взлетает из-под куста, за ним третий, а следом целая куча, и наш одиночка мигом бросает все свои «творческие» занятия, и мчится сломя голову за остальными. Мощная стая взвивается к облакам, и чёрной тучкой перелетает на другой берег реки, кружит там, выискивая платформу для обработки. Так и человек взлетает из отдельной квартиры и толпится у мавзолея.
Начитавшись на пенсии мемуаров, человек, не имевший дела с литературой, вдруг решается описать свою жизнь. Перед ним чистый лист бумаги. До этого ему казалось, что это осуществить очень просто, ведь свою жизнь он знает прекрасно, и, лежа на диване, не один раз прокручивал всевозможные интересные и малоинтересные события из неё. Он написал заглавие «Моя жизнь». Потом первую строчку, в которой сообщил, что он родился такого-то числа, такого-то месяца, такого-то года. Потом сообщил о школе и институте. И остановился. Покопался в бумагах, извлёк характеристику из личного дела, обнаружив в ней те же сведения, что он хотел изложить. И понял, что повторяться не стоит. На этом мемуарный порыв его закончился.
И вот я сижу на бульваре и крошу батон голубям. О хлебе насущном думаю, и раздаю хлеб насущный птицам. Да не оскудеет моя рука. Это понимают и проворные воробьи, старающиеся ухватить своим маленьким клювом самый большой кусочек и удалиться с ним подальше, но когда они догадываются, что рука дающего не оскудевает, то остаются на площадке с голубями, и уже без суеты склёвывают более мелкие кусочки, потому что я, учитывая их маленькие ротики, крошу всё мельче и мельче, размером с пшеничное зерно, которым Господь нас кормит задаром.
Человеку не только снятся хорошие сны, но и само лицо человека разглаживается, становясь похожим на безмятежное лицо младенца. Сон меняет маску спящего, вернее, убирает маску существа, приспособившегося жить в социуме, в крепчайшей зависимости от других людей. Лицо спящего забыло все свои выражения гнева и недовольства, поскольку в недовольстве и гневе пребывает в сложной и трудной жизни под присмотром телевизора почти всякий. Человек спит. Не будите в нём телевизионного зверя.
На поводу у тихой тени, считаю блики поколений. И так в рифму продолжаю идти. Но прекращаю это делать на безликой башне, убившей строфику старого переулка. И мне надо помнить, что последующие ленивые поколения меня сломают, чтобы на моём месте возвести своё. Пойдут на кладбища разрывать могилы в поисках свидетельств истории, окончательно доковыряют пирамиды, чтобы вытащить какую-нибудь новую «Титифрити» и оттащить её в Пушкинский музей. Слоёный пирог вечности, ничего не говорящий мне, потому что я знаю, что тело есть лишь отработавший ржавый безымянный компьютер.
Как-то принято делить жизнь человека, особенно творческой личности, на две половины. Мол, в молодости он был удачлив, и награждён премиями, а к старости поник, забыт и несчастлив. Может быть, так. Но мне кажется, что в этом случае цель у человека была не творческая, а иная, например, в виде способа достижения материальных благ, и тому подобного. Все великие умы трудились усердно в течение всей жизни, за редкими исключениями. К этим исключениям, скажем, принадлежит Джером Сэлинджер, в молодости взвившийся до ошеломительных высот, и затем бросивший писать, но доживший до 90 лет. И важно ли нам ныне знать, читая «Над пропастью во ржи», сколько годов существовало его тело?!
Наконец, поехали.
Трамвай остановился на остановке «Динамовская улица». Но никакой Динамовской тут нет. Напротив заслонили фаллический вид Крутиц приземистые современные корпуса интуристовской гостиницы. А Динамовская улица, карликовая, метров в сто, идет с другой стороны 3-го Крутицкого переулка, соединяя Воронцовскую улицу с Новоспасским проездом, как раз напротив Новоспасского монастыря, бывшего филиала Таганской тюрьмы, которая стояла возле него ближе к центру.
Начал накрапывать дождь. Капли покатились по стеклу. Трамвай тронулся.
Я подумал о дождике.
Она стояла у окна, водила пальчиком с алым ноготком по запотевшему стеклу, и думала, когда же кончится этот бесконечный дождик, которого она никак не ожидала в предвкушении прогулки на речном трамвайчике от Новоспасского моста до «Ударника», потому что хотела побывать в усыпальнице династии Романовых и после этого на вечернем сеансе посмотреть «Агонию» Климова с Петренко в роли Распутина. Но дождик не думал кончаться, тогда она села с ножками в кресло, открыла «Мастера и Маргариту» и пошла знойным вечером по пустынной аллее к пестро раскрашенной будочке с надписью «Пиво воды», и внутренним зрением видя, как на Малую Бронную выскочил трамвай из Ермолаевского переулка.
Но 43-й номер остановился у ямы метро «Пролетарская».
В слове «воля» мне слышится и видится вол, причём, волнующийся от полнейшего непонимания происходящего, готовый тут же вступить в бой. Особенно жутковато звучат сочетания: «воля к власти», «сила воли»… Здесь видятся кулаки, мускулы, государственные органы, законы и правопорядок. Всё это для управления толпой, для охраны своей межи в огороде. «Воля» как свобода звучит ещё более или менее приемлемо. Хотя и то, и другое столь же абстрактны, как «доля» и «судьба». Они обретают смысл лишь в дополнениях при тонкой настройке текста, например: воля художника направлена на то, чтобы спрятаться при жизни от воли государства, и после смерти радовать безвольных поэтов своими творениями.
Мне доставляет удовольствие собирать ягоды шиповника на берегу реки. Я беру не слишком зрелые ягоды, которые напоминают маленькие помидорчики, а недозрелые, крепкие, которые приятно похрустывают под моим крючковатым клювом на пути к зернышкам, являющиеся для меня деликатесом. В этих кругленьких румяных шариках очень много зернышек, которые можно назвать и семечками. Семечки подсолнуха я тоже люблю, но не настолько, как семечки шиповника. В сущности, и мой новый рассказ есть шарик шиповника, напичканный семечками букв, невидимыми нитями соединёнными в слова и фразы.
Рассказ ещё не написан, но я его уже читаю, не выходя из вагона. Важен прежде всего метод чтения.
Ко многим книгам написаны предисловия, как добросовестный читатель, открывающий впервые книгу неизвестного мне автора, но которого мне настоятельно советовали прочесть понимающие в литературе люди, я прочитывал её от начала, то есть от титульного листа, до последней страницы, на которой помещаются выходные данные, даже формат издания прочитывал, гарнитуру и кегль шрифта. Это было очень давно, в юности. Теперь я так книг не читаю. Открою на случайной странице в середине книги, прочту несколько фраз, если потянут, прочту ещё, а если и это увлечёт, перебираюсь на соседние страницы. Такой метод чтения очень экономен, и позволяет с ходу отличить думающего художника от строкогона и гонорарщика.
Смотрю в окно направо. Огромное здание выросло недавно в начале Волгоградского проспекта серое с черным, как раз для прокуратуры, подумал я. И действительно, в этой архитектурной монстриаде помещается прокуратура. Чтобы знали край, и не падали.
Трамвай пересёк развилку и въехал на Абельмановскую улицу. Зацепился же никчёмный большевик за Москву! Это же Покровский вал, а не Абельман!
Но тут трамвай остановился у кинотеатра «Победа».
Давно заметил, что большинство из тех, кто хоть что-то читает, привлекает в написанном информационная часть текста, то есть сюжет, и только единицы наслаждаются художественными особенностями произведения. Вся жизнь их напитывается поэтическим смыслом, возвышающим до наслаждения небесной сущностью вечности, к каковой даже не подбираются любители сиюминутной канцелярской информации. Да и стоит сказать, что художников среди пишущих очень мало. Поэтому меня не удивляет, когда о Чехове, допустим, говорят, что он серенький, скучный писатель. Исходя из этого можно сделать вывод, что люди не видят красоты мира, в который они пришли для того, как они это понимают, чтобы бороться за кусок хлеба. А о лилиях, которые ни жнут, ни прядут даже не вспоминают.
Вот и женский Покровский монастырь на углу Таганской улицы и Покровского вала.
Всё имеет своё название и свой код.
Пока женщины плотной толпой выходили из трамвая и садились в него, я задумался о коде.
Посмотрел цифровой код фотографии. Каскад букв, символов, цифр, следующих беспрерывной цепочкой, как текст нерасшифрованной грамоты. Но именно этот фейерверк знаков создает ту самую фотографию, на которую я смотрю. Так везде и всюду сначала идёт Слово, а уж потом материя. Мир не как воля и представление, а как создающее жизнь Слово. К примеру, Периодическая таблица элементов вытащит вам всю материю. Понять это с ходу, практически, невозможно. Нужно перейти поле, которое называется жизнью, чтобы уяснить, что сам я создан Словом, всевластным, единодержавным.
Тем временем трамвай въехал на Рогожский вал и сразу сошёл с него на Малую Андроньевскую улицу, где и сделал остановку. В трамвай вошел господин из 50-х годов в шляпе.
Моё детство проходило среди шляп. В холодное время года послевоенная Москва наводнялась мужскими широкополыми шляпами. И сейчас, просматривая фотографии и хронику той поры, вижу мужчин в неизменных шляпах. Певец Лемешев в шляпе. Писатель Бунин в шляпе. Футболист Бобров в шляпе. Лицо в тени шляпы. В театрах в гардероб сдавали шляпы и пальто. Человек средних лет при виде знакомого поднимает руку к шляпе, сжимает пальцами переднюю часть её котелка, приподнимая её. Пожилой человек лишь прикладывает пальцы к полям шляпы в знак приветствия.
В окно прочёл название следующей улицы, в которую налево свернул трамвай: «Трудовая». Вот уж вопрос на засыпку: где находится в Москве Трудовая улица?!
Мне достаточно лишь тени мысли, чтобы я написал целый трактат. Ведь я - создатель миров моих! Для этого поездки на трамвае отлично способствуют.
То, что происходит со мной, происходит со всем миром, который вдруг впадает в дикий страх оттого, что видит себя в небе на маленьком шарике, которым он пытается управлять. Отрекаясь от себя, принижая себя человек передаёт все свойства миру некой потусторонней силы, которая кроме страха внушить человеку ничего не может. Вот он, маленький, и катается среди звёзд, ожидая не только своей кончины, но и кончины всего мира, не понимая, что центр мира в нём и в зачатии нового индивида. Скажу жёстче: центр мира в зачатии, то есть в Боге. Мне с этими катающимися не по пути, поскольку я есть центр мира, я создаю миры посредством инструмента Господа - Слова.
С Трудовой, очень короткой, как и Динамовская, 43-й трамвай свернул направо на Большую Андроньевскую улицу, прямо против дома-кишки, который убил всю эту когда-то милую окраинную улицу. Панельный белый дом времен крестьянского социализма бараком тянется полкилометра от Большого Факельного переулка до Вековой улицы.
В знак протеста я закрыл глаза, чтобы вызвать картинку памяти с другим видом.
Дом, утопающий в сирени. Я ощущаю её аромат, хотя давно сирень отцвела. Сад в переливах соловьёв. Я отчётливо слышу их металлические звуки, хотя они уже отпели. Дуб, отмечающий столетье. Ему уже, наверно, двести, потому что со столетья прошло ещё одно столетье. Слышны шаги, но нет людей. Да и как этим людям здесь быть, поскольку все они были рождения 50-60-х годов 18 века. А я иду, как стрелки циферблата, по кругу жизни, где цветёт сирень, и соловьи с восторгом отмечают столетье дуба.
Сколько раз я проходил по этим улицам и переулкам, не помню, но иду по ним свободно, почти на автопилоте, срезаю углы проходными дворами, нахожу выходы из тупиков через лазы в заборах, через потаённые калитки. По мере продвижения день мой расширяется, впечатления накапливаются, приобретая иную окраску, нежели прежде, даже если я по этим местам прошел в сотый раз, и потом они самым естественным образом без всякой подготовки ложатся в тот или иной мой рассказ, как будто были специально подготовлены в записной книжке, но которой у меня нет и я никогда не фиксирую сиюминутные впечатления на бумаге, поскольку доверяю своей памяти и интуиции, которые в нужный момент выдают на-гора то, что требуется для этого участка текста.
Колеса стучали, в вагоне молчали, меня волновали звоны встречных трамваев.
В степи мальчик в красной рубашке, как цветущий мак, тянется к небу, огромному, во весь горизонт, как море, на которое смотрю я с мыса, образующего бухту, в которую заходят маленькие бумажные кораблики, сложенные из тетрадного листа в линейку, для прописей, на уроке чистописания, приучающего к красоте линий и завитков, таких же красивых, как красные маки среди переливающегося серебряного ковра ковыля, над которым я вдруг зависаю, отрываюсь от гряды, поддерживаемый и гонимый воздушными потоками, ощутивший силу крыльев своего воображения.
Алой ящерицей спустился с небес встречный трамвай.
Вижу гладь реки, и отражённое в ней пламенное квадратное солнце. Так жизнь человека горит, сгорает и падает. А с другой стороны одного и того же горизонта новая жизнь человека занимается бледным огнём. А с левого края опять западает. Жизнь исчезает. А с правого края опять возникает с петушиным криком. Подбросим страсти в огонь. Дадим 100 оборотов вокруг печки. Растапливает печь закат. Птицы замолкли. Большой и белый теплоход пошёл под мост из города. Раскалённый огонь в печи всё падает, западает за дома, но не может упасть. Коротки ночи в середине лета. Небо с востока светлеет, как снег, выпавший в жаркую ночь в Москве.
Про себя сижу, гляжу в окно, и перебираю все улицы, по которым едет 43-й трамвай: Угрешская ул. - Южнопортовая ул. - Шарикоподшипниковская ул. - ул. Симоновский вал - 3-й Крутицкий переулок - Абельмановская ул. - ул. Рогожский Вал - Малая Андроньевская ул. - Трудовая ул. - Большая Андроньевская ул. - Андроньевский пр-д. - Волочаевская ул. - Красноказарменная ул. - Авиамоторная ул. - Солдатская ул. - ул. Госпитальный Вал - Семёновский пр-д. - пр-т. Будённого - Измайловское ш. - ул. Измайловский Вал - Малая Семёновская ул. (только к м. Семёновская) - Семёновский переулок (только к м. Семёновская) - Измайловская ул. (только к м. Семёновская)
Предположим, твои друзья пришли к власти. И что же? А вот то же, что они тебя на пушечный выстрел к себе не подпустят, хотя в молодости ты с ними пил портвейн «777» из горла в подворотне. Закон перерождения временного человека во временных обстоятельствах по мере продвижения по иерархической лестнице централизованного государства непреложен. Особенно опасны на вершине власти не те, с которыми ты выпивал в подворотне, а тот, кто в этой подворотне родился и воспитался, и в период смуты захватил власть - этот просто уничтожает всех его знавших. Остается выбрать путь художника и не знаться ни с теми, ни с другими.
Ни с того ни с сего лет двадцать пять назад сын известного конструктора метнулся в Испанию. Сам он конструктором не стал, даже института не окончил, а сразу после школы пошел зашибать деньгу автослесарем. Значит, метнулся в Испанию, здесь развёлся, сын подрос и остался с матерью. И вот он вернулся назад. Опять полез под машины. Ну, в общем, каждый знает подобных персонажей. То ли ему деньги всегда нужны, то ли ещё что-то. Но на месте он сидеть не может. Хотя, вроде, сейчас он угомонился, занялся подготовкой к покою, старую отцовскую дачу сломал и начал на её месте возводить бревенчатый дом, завёл какую-то по счёту жену. «Я бы сейчас в Штаты махнул, - говорит, - но там нет русской печи, не полежишь как следует». Глядя на него, я подумал, что лежал бы ты лучше с детства на печи, если она стала целью твоей жизни.
Я не просто иду по переулку, я заглядываю в каждую подворотню, захожу в тесные старые дворы, где стены ободраны, с обвалившейся штукатуркой, и где пахнет столетиями. В щелях между невысокими домами встроены какие-то сараи, или гаражи, в которых вместо машин хранятся какие-то утратившие смысл и назначение вещи, а замки на этих строениях производства завода «Красный металлист» 1934 года. Мало того, на крышах, на карнизах, прямо в стенах растут маленькие деревья и кустики. Здесь я сам становлюсь частью природы, которая съедает зеленью и съест со временем всех и вся.
Трамвай звякнул, я вспомнил:

Нет, не спрятаться мне от великой муры
За извозчичью спину - Москву,
Я трамвайная вишенка страшной поры
И не знаю, зачем я живу.

Мы с тобою поедем на "А" и на "Б"
Посмотреть, кто скорее умрёт,
А она то сжимается, как воробей,
То растёт, как воздушный пирог.

И едва успевает грозить из угла -
Ты как хочешь, а я не рискну!
У кого под перчаткой не хватит тепла,
Чтоб объездить всю курву Москву.

Но есть у Мандельштама и такие трамвайные стихи:

ДВА ТРАМВАЯ
Клик и Трам

Жили в парке два трамвая:
Клик и Трам.
Выходили они вместе
По утрам.

Улица-красавица, всем трамваям мать,
Любит электричеством весело моргать.
Улица-красавица, всем трамваям мать,
Выслала метельщиков рельсы подметать.

От стука и звона у каждого стыка
На рельсах болела площадка у Клика.
Под вечер слипались его фонари:
Забыл он свой номер - не пятый, не третий...
Смеются над Кликом извозчик и дети:
- Вот сонный трамвай, посмотри!

- Скажи мне, кондуктор, скажи мне, вожатый,
Где брат мой двоюродный Трам?
Его я всегда узнаю по глазам,
По красной площадке и спинке горбатой.

Начиналась улица у пяти углов,
А кончалась улица у больших садов.
Вся она истоптана крепко лошадьми,
Вся она исхожена дочерна людьми.
Рельсы серебристые выслала вперед.
Клика долго не было: что он не идет?

Кто там смотрит фонарями в темноту?
Это Клик остановился на мосту,
И слезятся разноцветные огни:
- Эй, вожатый, я устал, домой гони!

А Трам швырк-шварк -
Рассыпает фейерверк;
А Трам не хочет в парк,
Громыхает громче всех.

На вокзальной башне светят
Круглолицые часы,
Ходят стрелки по тарелке,
Словно черные усы.

Здесь трамваи словно гуси
Поворачиваются.
Трам с товарищами вместе
Околачивается.

- Вот летит автомобиль-грузовик -
Мне не страшно. Я трамвай. Я привык.
Но скажите, где мой брат, где мой Клик?
- Мы не знаем ничего,
Не видали мы его.

- Я спрошу у лошадей, лошадей,
Проходил ли здесь трамвай-ротозей,
Сразу видно - молодой, всех глупей.
- Мы не знаем ничего,
Не видали мы его.

- Ты скажи, семиэтажный
Каменный глазастый дом,
Всеми окнами ты видишь
На три улицы кругом,
Не слыхал ли ты о Клике,
О трамвае молодом?

Дом ответил очень зло:
- Много здесь таких прошло.

- Вы, друзья-автомобили,
Очень вежливый народ
И всегда-всегда трамваи
Пропускаете вперед,
Расскажите мне о Клике,
О трамвае-горемыке,
О двоюродном моем
С бледно-розовым огнем.

- Видели, видели и не обидели.
Стоит на площади - и всех глупей:
Один глаз розовый, другой темней.

- Возьми мою руку, вожатый, возьми,
Поедем к нему поскорее;
С чужими он там говорит лошадьми,
Моложе он всех и глупее.
Поедем к нему и найдем его там.

И Клика находит на площади Трам.

И сказал трамвай трамваю:
- По тебе я, Клик, скучаю,
Я услышать очень рад,
Как звонки твои звенят.
Где же розовый твой глаз? Он ослеп.
Я возьму тебя сейчас на прицеп:
Ты моложе - так ступай на прицеп!

1925

«Серп и молот», Застава Ильича, Сергей Филатов, Марлен Хуциев. Глава администрации первого президента Сергей Филатов родился на Волочаевской улице, куда свернул трамвай после Андрониева монастыря, мимо потерявшего облик, разрушающегося на глазах дворца культуры завода «Серп и молот», и пошел под мост. Кадр от моста дали Кулиджанов с Сегелем в «Доме, в котором я живу». Дом, в котором они разместили своих персонажей, по словам Филатова, был картонным, декоративным, сколоченным на для съёмки на пустыре.
С Волочаевской улицы трамвай поворачивает через Красноказарменную площадь к Лефортовскому мосту.
Там со скрежетом тормозит у Лефортовского парка.
Прямее ему надо было ехать через парк Лефортово. Так нет же! Он пилит по Красноказарменной от входа в парк со стороны Лефортовского моста через Яузу на Авиамоторную, вдоль заборов с колючей проволокой, по Солдатской, и подъезжает с другой стороны парка. Я много раз ходил насквозь по этому парку. На той стороне Яузы кузница для военных заводов училище высшее да ещё техническое. В Лефортово Москва совсем германская, даже германская речь слышится, вагоновожатая по-германски объявляет «Лефортовский мост» - «Лефортово-брюке» («Lefortowo-Brücke»). Почти брюки. Да так оно и есть, две брючины, одна на той стороне Яузы, другая на этой.
Итак, германская слобода говорит на германском языке и дома возводит по-германски.
А Лефорт, меж тем, был швейцарец, и из известного места матери своей на свет божий вылез в городе Женеве.
Всё время он мне говорит, что боится смерти. Как только перестает чем-нибудь заниматься, так сразу начинает бояться смерти. Но если бы он пораскинул мозгами, то сообразил бы, что о ней он сам не узнает. Пока же живёт, должен понять, что все, рождённые в 19 веке, умерли. Все до одного, и раб, и царь. Все центральные телевидения более ранних веков тоже скончались. Ведь каждый человек есть центральное телевидение: объективы глаз, микрофоны ушей, дикторский голос рта и прочее обрабатывается в его мозгу, а не у дяди Вани. И даже больше того: осязает и различает вкус, чувствует запахи роз и прочего, чего пока телевизор не передаёт. Так что не бойся смерти, поскольку ты создан по образу и подобию телевизора, которые штампуются каждую секунду в сексуальном экстазе и в поте лица своего на электроне Земля, вращающемся вокруг атома Солнца, и каждый новый есть ты, только сам об этом не догадываешься, ибо всё это обрабатывается в мозгу дяди Вани.
Жёлтые казармы, юные солдаты, вчера, сегодня, завтра, век назад и век вперёд.
Как-то не обращал внимания на пуговицы, а тут стал надевать рубашку и вдруг обнаружил, что вертикальная планка во всю длину от шеи донизу, на которой обычно расположены пуговицы, пуста, без пуговиц. На другой планке, предназначенной для петлиц, или прорезей для пуговиц, петлицы вроде бы присутствовали, но они были лишь намечены и обмётаны нитками, но самого отверстия (прорези, петли, петлицы) не было. В недоумении опустился в кресло, более внимательно рассматривая рубашку. Решил проверить пуговицы и петлицы на рукавах, которые мне показались очень длинными. И тут я догадался, что мне выдали смирительную рубашку.
А вот и остановка «Лефортовский вал». Налево пойдёшь по этому валу и на углу с Энергетической улицей найдёшь смирительную рубашку для тех, кто любит вступать в споры с несменяемой властью временщиков - Лефортовскую тюрьму. Впрочем, удобнее прокатиться дальше на трамвае, чтобы тюрьма была ближе, и выйти на Авиамоторной улице на остановке «Кинотеатр «Спутник». Здесь другой конец Лефортовского вала, соединяющего Красноказарменную улицу с Авиамоторной. Круглый штакетник с колючей проволокой военного завода плавно перетечёт в ещё более устрашающий забор Лефортовской тюрьмы, смирительная рубашка стен которой набрасывалась на «наследного принца» Василия Сталина и «сотрясателя основ» Александра Солженицына.
Сталинская Москва в Лефортово проступает в первозданном виде.
Теперь скажу высоким слогом следующее. На брегах великой реки Яузы стоят два могучих тюремных замка: Матросская тишина и Лефортово, оттого она и Великая!
Действительность превосходит анекдот.
Есть в Москве три трамвайные остановки, идущие подряд:
1. Солдатская
2. Госпитальная
3. Кладбище
Это всё на 43-м маршруте.
Нереальность настоящего состоит в том, что оно всё время становится прошлым, а в будущее мы идём спиной и, причём, с закрытыми глазами. И ежеминутно отпеваем это настоящее. Настоящее настолько покрыто мраком, что просто не знаешь куда спрятаться от него, не находишь себе места, всё время тянет куда-то, поскольку впадаешь, как говорят простые люди, в тоску. Выскочишь на улицу, тянет домой. Невозможно сидеть дома, всё в нём осточертело, бежишь в лес, а там вообще мрак жизни, всё как под копирку каждый день, берёзки да осинки. За что бы зацепиться, чтобы с цепи не срываться? За отпевание.
Трамвай железный, рельсы железные, контактный провод железный.
Будет что вспомнить, говорили в 20 лет, поднимали бокалы, рюмки, а кто и просто стаканы! Отдохнули на море, в горах, за Полярным кругом, в джунглях! Будет что вспомнить, говорили в 30 лет, осушая то же из тех же сосудов! Изъездили Корею и Карелию, Венецию и Венесуэлу! Будет что вспомнить, говорили в 50 лет, но уже без некоторых участников, выпавших из жизни, о существовании которых забыли, как будто их и никогда не было! Полежали на пляжах Таиланда и Бразилии! Что же ещё вспомнить? - думает один оставшийся в 90 лет. Ничего не помню. В памяти остался только граненый стакан.
Всё дело в форме, а не в содержании. Ибо форма и рождает содержание. Так что содержание всегда и всюду вторично по отношению к форме. Каждая буква имеет форму. Графическую. Фонетическую. Буквы, сливаясь в слова, образуют более сложную форму. Слова, соединяясь в цепочку текста, рождают более сложную форму. Вот форма из трёх букв: «Явь». Три буквы вытягивают целую цепь ассоциаций и, скажем, картину «Явление Христа народу». Никому никогда не показывался, а тут Явился! Явь! И ты никогда и никому не показывай свою Явь. Потому что все и так знают, что это такое, и кто это такой. К тому же помни: тайное станет Явным. Я же к этой сентенции добавляю свою: Явное станет тайным.
Tak zapishite vsyo latinitsey, и вы тогда меня poymyote. Возвращение в латынь, где что пишется, так и читается. Английский, а не English. «A» - это А, но не «Эй». В чём же дело? Почему на островах стали коверкать латынь? Ответ ясен, как божий день: с целью укрепления обороны и конспирации, дабы никто не понял написанное и произносимое. С той же целью на западных окраинах Орды, в улусе Москов (Mosque - мечеть), принудительно внедряли кириллицу. А самый цивилизованный народ Европы из-за непонятности говора стали обзывать «немцами» - немыми. Отныне к употреблению слово «немцы» запрещается, пусть будут они германцами (херман), а язык - германским. Придется переучивать всех подряд, начиная с англичан, чтобы своё «Sale» читали как Сале, или, точнее, Сало (Киев и Лондон - одна страна).
До «Семёновской» не поехал. После Солдатской и Госпитальной вышел у кладбища, покурил под деревом, и пошел на кладбище к доктору Гаазу.

 

"Наша улица” №192 (11) ноябрь 2015

 

 
 

 

 

kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   
адрес в интернете (официальный сайт) http://kuvaldn-nu.narod.ru/