Юрий Кувалдин "Двойник" рассказ

Юрий Кувалдин "Двойник" рассказ
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин москва

 

Юрий Кувалдин родился 19 ноября 1946 года прямо в литературу в «Славянском базаре» рядом с первопечатником Иваном Федоровым. Написал десять томов художественных произведений, создал свое издательство «Книжный сад», основал свой ежемесячный литературный журнал «Наша улица», создал свою литературную школу, свою Литературу.

 

вернуться
на главную
страницу

Юрий Кувалдин

ДВОЙНИК

рассказ

 

- Ну, так как же по-вашему, Федор Михайлович, понимать национальность?
Достоевский не старый, моложе меня на 25 лет, ему в 1866 году в октябре (он же там живёт по «старому стилю») исполнится 45 лет, а мне в ноябре будет 70.
Почему я задал этот вопрос Достоевскому, когда мы с ним морозным днём, безлюдным днём, солнечным днём 5 января 2016 года вступили на улицу Летнюю? Да потому что Достоевский почти не понимал, что такое национальность, хотя в компьютерах уже разбирался и, сидя на втором этажа сиротского приюта, здесь, на Летней улице, довольно бегло писал на клавиатуре компьютера роман.
- Я теперь пишу только рассказы, - сказал я, предлагая Достоевскому сигарету.
- Благодарю, - сказал он и прикурил, когда я чиркнул на морозе спичкой. - Но на рассказах не проживёшь!
Я остановился, недоумённо разглядывая снежинки на его черной на ватине куртке.
- Вы всё ещё считаете литературу профессией, средством для заработка?
- А как же! - возбудился Достоевский. - То, что произведено и за что люди платят деньги как за товар, то и есть профессия…
- Вам-то зачем деньги, вы ведь теперь бестелесны, хотя и шапке и в брюках, как и я, и, по большому счёту, вы и есть я. Вот я иду и вижу вас рядом со мной на Летней улице. А вы меня не видите, потому что не идёте!
- Как это так «не иду»! - обиделся Достоевский. - Вот оранжерея на углу Ейской улицы, а вот и двухэтажный жёлтый дом в котором я писал по вашей рекомендации «Преступление и наказание». Читайте табличку.
Было четыре часа дня, но чувствовались сумерки. Солнце заваливалось за дома позапрошлого века. Небо темнело, становясь густо-синим.
Таблицу я эту знал, потому что её поставили по моему ходатайству, когда я тут лет пятнадцать назад возмущался по поводу автошколы в кабинете Достоевского и дал ход бумаге по влиятельной вертикали.
Впрочем, я же спросил Достоевского о понимании национального.
Как и прочие авторы прошлого, да и большинство нынешних считают национальность врожденным качеством, говорят о национальных генах, и о национальной крови. Для таких патриотов и таблица умножения является национальной гордостью. Я всегда всех и всюду разочаровываю - национальность можно изменить в любую сторону, её нет, как нет имени, фамилии и отчества. Они есть, но их нет.
После всяческих столкновений с невежеством и сумраком жизни слушаю волшебного Густава Малера, который превосходно понимал высокое этическое значение музыки. Это музыка, проникающая в свет, дробящийся в двойных зеркалах сознания, превращающих реальность в искусство, предназначенное для великого взлёта над собственной сущностью. Так взлетал Федор Достоевский. А Густав Малер проник в самые сокровенные тайники моего сознания, помогая мне приближаться к самым высоким мировым идеалам. Когда ты сам возвышаешься над собой, то проникаешься вибрациями Густава Малера в его Первой симфонии, "Песнях странствующего подмастерья", "Песнях об умерших детях", в грандиозной "Песне о земле"... Но рядом с природой всегда возникал человек. Малер стремился в каждом видеть Человека, а наталкивался на дурака или на подлеца - от этого его столь неутолимая ненависть к злу. Недаром в разговоре с Арнольдом Шёнбергом о его учениках Малер раздраженно вскричал: "Заставьте этих людей прочесть Достоевского! Это важнее, чем контрапункт". Путь Малера к Достоевскому - сложный путь сомнений, доверчивости к ближнему и разочарований в нем. Это путь человека, говорящего о себе словами Достоевского: "Как я могу быть счастливым, если на земле есть хоть одно страдающее существо".
Елейное настроение возникает после 60-ти лет, но Федор Достоевский в эту пору не вступил. Любую тему можно подавать с отрицательным отношением, с положительным окрасом, и вполне нейтрально. Представляю себе Владимира Соловьева с мобильником в метро. Представляю себе Федора Достоевского у компьютера. Владимир Соловьев в трех речах о Достоевском не занимался ни его личной жизнью, ни литературной критикой его произведений. Владимир Соловьев имел в виду только один вопрос: чему служил Достоевский, какая идея вдохновляла всю его деятельность? Наверно, та, которую выразил на одной из своих ранних выставок художник Александр Трифонов - «Конец идеологий». Федор Достоевский так страдал, как казалось ему, за идею, что прикончил эту идею раз и навсегда. Дело не в идеях, как полагал философ Владимир Соловьев, дело в тексте, говорит писатель Юрий Кувалдин, ставящий Слово над физиологией. Главное в творчестве Федора Достоевского - Слово, которое он размножал от имени Бога, запрещенного к произношению, поэтому требующего бесчисленных маскировочных производных, эвфемизмов, все языки мира есть лишь эвфемизмы, и таким образом, обеспечивая бессмертие своей душе. Писательство есть всего-навсего умение ежедневно и художественно ставить слово к слову, чтобы получалась книга, в которой все написано перпендикулярно правилам хорошего тона. Примерная методика творчества Федора Достоевского, которому, наконец-то, открыли великолепную станцию метро, как я предрекал в 1975 году в «Улице Мандельштама», на Божедомке под стенами Театра Армии, заключается в следующем. Если все коррумпировались и чемоданами таскают откаты, то нужно деньги бросать в камин. Если все взрывают друг друга, то нужно уходить в монастырь. Если все уходят в монастырь, то нужно взрывать церкви…


- Я по совету Верочки, сестры моей, тут пару месяцев совершал «преступления» и получал «наказания», - рассмеялся Достоевский. - Муж её нанимал тут деревянную дачу, очень в архитектурном отношении привлекательную, как в Швейцарии...
- Жаль, что не сохранилась, - посетовал я, глядя на высовывающиеся за парком 17-ти этажные дома…
Мы стояли у дома 2 по Летней улице, на втором этаже которого и жил летом 1866 года Фёдор Михайлович.
Достоевский с грустью в своих голубых глазах посмотрел на меня. Да, у Достоевского были голубые глаза, как и у меня. Некоторые при беглом взгляде в помещении принимают их за серые, но мне-то лучше знать, какие у меня глаза. Такие же, как у Достоевского, а у него, как у Кувалдина.
- Купцы тут дачный рай устроили… - сказал Достоевский. - Люблино им принадлежало, купцам 1-й гильдии, Голофтееву и Рахманину… Но на даче Ивановых, сестра моя была по мужу «Ивановой», там было шумно, много молодежи, и я взял пару комнат вот в этом почти пустовавшем каменном доме на втором этаже…
- Теперь до вашей дачи, Фёдор Михайлович, мне рукой подать, - сказал я. – На метро от «Борисово» до «Волжской» 10 минут, ну и ходу минут 10.
- Надо же! - тихо восхитился Достоевский. – Мне тоже метро нравится, особенно моя станция - «Достоевская».
- У меня два Достоевских на пути: «Волжская» и «Достоевская», - сказал я.
- А я сюда на лошадях добирался, - сказал Достоевский.
- Я где-то писал, что вы по железной дороге с Нижегородского вокзала на Рогожском валу приезжали…
- Раз написали, стало быть, приезжал. Но на лошадях мне было просторнее и неспешнее. Тук-тук-тук стучат копыта, а у меня в глазах лезвие топора мелькает... Сижу, бывало, ночью при свече и слышу гудки паровозов со станции "Люблино", очень приятные гудки. Съезжу к Каткову, испорчу настроение, тот всё какие-то замечания мне выставлял, мол, про Сонечку Мармеладову не так я что-то сказал, в переживаниях нанимаю извозчика, выезжаю через Покровскую заставу на село Карачарово и, миновав его, сворачиваю направо на Люблино, рядом с Кузьминками…
- Я от вашей дачи на Летней улице пешком через парк Кузьминки к метро «Кузьминки» хожу…
- Да и я большой любитель прогуляться, - сказал Достоевский. - Ходил отсюда в Москву пешком. До Рогожской заставы шёл без отдыха, а уж там посижу, посчитаю покойников, привозимых на Рогожское кладбище… Эпидемия холеры была тогда… - голос у Достоевского был приглушённый, говорил он неспешно, с паузами размышлений.

Если ты меня забудешь,
Не забуду я тебя;
В жизни может всё случиться,
Не забудь и ты меня!

- И необыкновенная лихорадочная и какая-то растерявшаяся суета охватила его вдруг, вместо сна и отупения, - заговорил Кувалдин. - Приготовлений, впрочем, было немного. Он напрягал все усилия, чтобы всё сообразить и ничего не забыть; а сердце всё билось, стукало так, что ему дышать стало тяжело. Во-первых, надо было петлю сделать и к пальто пришить -- дело минуты. Он полез под подушку и отыскал в напиханном под нее белье одну, совершенно развалившуюся, старую, немытую свою рубашку. Из лохмотьев ее он выдрал тесьму, в вершок шириной и вершков в восемь длиной. Эту тесьму сложил он вдвое, снял с себя свое широкое, крепкое, из какой-то толстой бумажной материи летнее пальто (единственное его верхнее платье) и стал пришивать оба конца тесьмы под левую мышку изнутри. Руки его тряслись пришивая, но он одолел и так, что снаружи ничего не было видно, когда он опять надел пальто. Иголка и нитки были у него уже давно приготовлены и лежали в столике, в бумажке. Что же касается петли, то это была очень ловкая его собственная выдумка: петля назначалась для топора. Нельзя же было по улице нести топор в руках. А если под пальто спрятать, то все-таки надо было рукой придерживать, что было бы приметно. Теперь же, с петлей, стоит только вложить в нее лезвие топора, и он будет висеть спокойно, под мышкой изнутри, всю дорогу. Запустив же руку в боковой карман пальто, он мог и конец топорной ручки придерживать, чтоб она не болталась; а так как пальто было очень широкое, настоящий мешок, то и не могло быть приметно снаружи, что он что-то рукой, через карман, придерживает. Эту петлю он тоже уже две недели назад придумал...
Достоевский с воспалённым и удивлённым вниманием выслушал Кувалдина, помолчал немного, концентрированно глядя под ноги на снег, затем впился синими очами в Кувалдина и торопливо стал выпаливать:
- Она держала топорик, озиралась по сторонам, ходила с ним из комнаты в комнату и на кухню, заглядывала в ванную, и все не находила ему места. Не идти же с матерчатой сумкой, ручка будет высовываться, как из пакета высовывалась на Палашевском рынке, но на рынке могут и вилы высовываться, на то он и рынок, чтобы там все высовывалось. В кожаные сумки он, подлец, не лез; укоротить бы ручку, или, как ее называют в народе, топорище; топор насаживается на топорище - топор тяжелый, металлический, а топорище изогнутое из дерева. Здесь же все тяжелое, холодное, хладнокровное.
Предвестие авангарда. А что, если просто завернуть в бумагу, сверточек эдакий сообразить, на веревочке? Спросят, а что там у вас, гражданочка? И Мила ответит, что несет к Струкову топор. В свою очередь у нее спросят: зачем она несет топор к президенту концерна? Мила ответит, что идет замочить ренегата. Это уж сущая чепуха получается. Отложив на время топор, Мила принялась одеваться. И когда открыла шкаф, то идея пришла сама собой: надеть черный кожаный пиджак и черную же кожаную юбку. И все. А топор, как положено, под пиджак спрятать.
Мила сняла с плечиков пиджак, взяла швейную коробку, села в кресло и принялась пришивать петлю из тройного шелкового шнурка к подкладке, с левой стороны груди; сначала топор примерила - весь закрывается полой пиджака, а когда придется присаживаться, то ручка-топорище проходит по бедру до сиденья стула. Он подвешивается близко к плечу, у подмышки. Мила прочно пристегала суровой ниткой петлю, вставила топорище в нее, просунула до самого топора и надела пиджак. Великолепно, хоть бы что, как будто ничего у нее и нет под дорогим, похрустывающим, как новая денежная купюра, пиджаком.
Еще без юбки, в шелковой комбинации и в пиджаке она покрутилась перед большим зеркалом: абсолютно незаметно. Главное, не волноваться, спокойно войти, осмотреть лоб и ударить по нему острием со всего маха, чтобы хруст до Красной площади донесся, как начало замочки всех этих перерожденцев, купленных за 1 (один) сникерс!..
- Ах! - вскричали оба писателя.
Писатель Юрий Кувалдин каждый день что-нибудь читает из Достоевского на ночь. Это помимо всего прочего. Обязательно. Каждый день. В течение 60 лет. Много Достоевского Федора прочитал писатель Юрий Кувалдин за всю свою жизнь. Но я такой один. Другие деньги за чтение и переписывание из пустого в порожнее получают.
Нам казалось, ослепленным перестройкой и кончиной СССР, что и эти дельцы исчезнут. Ан нет. Двадцать лет коротали время, бедствовали, но теперь опять сплотились под знаменем примитивной реставрации, засветились со всех сторон. Не размыкают круг достоевсковеды. Не в контексте литературы, а в контексте денег (премий, рейтингов, гонораров, стипендий, грантов).
Федора Достоевского похоронили 1 февраля 1881 года в Александро-Невской лавре, место для могилы в которой писателю выделили бесплатно, потому что монахи сочли за честь, что тело защитника православия будет покоиться здесь.
Журнал Юрий Кувалдина "Наша улица" с памятником Федору Достоевскому у здания бывшей Мариинской больницы работы скульптора Сергея Меркурова.
Помню, зимой я ходил по комнатам музея Достоевского на улице Достоевского, прежней Божедомке, в больнице для бедных, в которой родился Федор Михайлович, и где служил лекарем его отец, Михаил Андреевич Достоевский, убитый крестьянами в своей деревне Чермашне Каширского уезда Тульской губернии, и ставший прототипом Федора Павловича Карамазова. Я писал повесть "Поле битвы - Достоевский. В углу стояла лошадка-качалка. Из маленькой комнаты вышел Достоевский. И мы разговорились. Это вошло в повесть. Достоевский вдруг вспомнил и патетично прочитал:
Стамбул гяуры нынче славят...
- Славим мы свой несостоявшийся Царьград! - продолжил Достоевский с горящим взором. - Взяли бы Царьград и был бы он столицей России! В тепле бы жили, без батарей. Гяуры - это мы, православные. Так иноверцев называют мусульмане. И больше это относится к вам, Юрий. - Достоевский просверлил меня взглядом. - Гай Юрий Кувалдин! Гаюрий, гяур!
Дальше он не продолжил. Мы говорили о литературе, которая, главным образом, художественная проза в высшей степени несет в себе нечто грандиозное, большее, чем сама жизнь. Само течение повести, которую я напечатал в "Дружбе народов", и есть искусство прозы. Суть и значение этого искусства понимается в движении. При непрерывном развертывании текста за каждым словом невольно открывается тайный смысл.
Я выбросил руку вверх и звонко закончил:

А завтра кованой пятой,
Как змия спящего, раздавят
И прочь пойдут и так оставят.
Стамбул заснул перед бедой.

Кто спит? Все спят? Кроме Кувалдина Гая Юрия.
Все герои Достоевского всегда кому-нибудь должны или собираются просить в долг. Такова уж социальная участь человека, закованного денежным оборотом. Через него должны оборачиваться деньги. Натурально он жить уже не может: пить из речки, есть грибы и ягоды, загорать у моря. Это и убивает в каждом новом человеке художника. Художник не включает себя в товарно-денежный оборот, а живет тем, что Бог пошлет. "Каморка его приходилась под самою кровлей высокого пятиэтажного дома и походила более на шкаф, чем на квартиру. Квартирная же хозяйка его, у которой он нанимал эту каморку с обедом и прислугой, помещалась одною лестницей ниже, в отдельной квартире, и каждый раз, при выходе на улицу, ему непременно надо было проходить мимо хозяйкиной кухни, почти всегда настежь отворенной на лестницу. И каждый раз молодой человек, проходя мимо, чувствовал какое-то болезненное и трусливое ощущение, которого стыдился и от которого морщился. Он был должен кругом хозяйке и боялся с нею встретиться..."
Внимательно вглядываясь в Достоевского, видишь там упрощенного и тяжеловесного Островского с его постоянными деньгами и купцами.

- Если жизнь предрешена, исход ясен, изменить движение тела во времени невозможно, то самое простое решение для успокоения души, по мнению большинства, вообще не говорить об этом, забыть, и знать, что нет конца, смерти больше нет для тебя, на том и остановись и живи, как вечный двигатель, или вообще, как советуют некоторые, молчи, впадай в нирвану, лови блаженство, будь цветком, и исчезни так же легко, как этот цветок, ибо всё равно на твоём месте появится такой же цветок, но всё же у «отключившихся» время от времени возникает зависть к тем цветам, которые становятся бессмертными и после собственной смерти - как бы размышляя вслух, проговорил Достоевский.
- И как же вы, Фёдор Михайлович, полагаете, бессмертье есть или его нет? - спросил Кувалдин.
- Конечно есть, потому что оно находится вне тела человека. Человек создан как машинка временного пользования. Всё, что он запишет, то и есть бессмертие. Центр управления находится в каждом человеке, глаза транслируют в мозг картинку, считывают тексты книг, одним словом, загружаются. Какой созданной до него Книгой человеческое устройство загрузилось, под книгой я подразумеваю всю неизменную божественную пргграму созданную человечетвом за все времена и во всех пространствах, такая и личность выходит. Но 99 процентов даже крохи в свой компьютер не загружают, живут животной жизнью. Ибо по наследству ничего не переходит, ни буквы, ни талант, ни картинки, ни национальность... Я родился в "Славянском базаре" и назвали меня Юрой. Потом, вырастая, я стал свою душу показывать всем буквами и постепенно стал "Юрием Кувалдиным", - сказал Достоевский.
- Я тоже был чист в утробе матушки, царство ей небесное, в 37 годов померла, а меня нарекли "Федей". И я стал развиваться как Федя. Потом начал создавать вне себя, на бумаге буквами свою душу, становясь постепенно "Фёдором Достевским", - сказал Кувалдин.
- Да, Юрий Александрович, все мы под копирку созданы… Вернее, не так. Давеча я подумал, что тела выпускаются Господом в бесконечном количестве, как компьютеры на заводе… Все одинаковые… ну, с какими-то отличиями, скажем, глаза у одних чёрные, у других голубые, носы разной формы… В общем, формы лепятся с некоторыми отличиями, но в одной и той же комплексации: глаза, уши, ноги, руки и прочие внешности и внутренности устройства… И главное, из лона матери вылезают с уже готовым чистым диском и операционной системой, пустой, как чистый лист бумаги, пред которым вы сейчас сидите… А что вы пишете нынче? - после рассуждений о божественной копиистике тел спросил Достоевский.
- Я всё больше, Фёдор Михайлович, о Разумихине сейчас размышляю. И дался мне этот Разумихин! Не знаю, болтается он по роману неприкаянным. Я его сую туда и сюда, а все говорят только о Раскольникове, как о живом… - сказал Кувалдин.
- Это вы верно подметили, Юрий Александрович. Читаю я ваше «Преступление и наказание» и не вижу Разумихина, какой-то он ходульный у вас выходит. Хотя и на букву «Р»…
- Ох, Фёдор Михайлович, обожаю я букву «Р»… Рождение, Рождество, Родина… - сказал я.
- Я сейчас сам за романом новым моим сижу, за «Родиной», - сказал Достоевский. - У меня там правоверная старуха с кафедры Истории КПСС с ума сошла от свободного рождения новых государств: Латвии, Украины, Грузии… И чтобы их опять втолкнуть в Родину, пришивает петельку под пальто, и топорище просовывает в неё, и идёт мочить, как она говорит, всех изменников «единой общности советских народов»… - разоткровенничался Достоевский.
- Проблема заключается для творческого человека в неотфиксированности бытия, в таком состоянии, когда все варится, образно говоря, в одной кастрюле, такой виртуальный компот, такая всеобщая игра, где подключающиеся к этой игре (родившиеся) и выбывающие из игры (покойники) почти не замечаются. Возьми стакан воды и выплесни ее на пол. Как разольется так и разольется. Жизнь организуется только в тексте, который и становится в конечном итоге жизнью, - сказал Кувалдин.
- Писатель Юрий Кувалдин много раз в жизни наблюдал, как окружающие куда-то постоянно спешили, бежали, прыгали с места на место, и в итоге бесследно исчезали с горизонта. Я много раз повторял простую мысль: писатель отличается от бегущих и страждущих одним главным качеством - писатель сидит на одном месте и пишет. Одиночество для писателя Юрия Кувалдина великое наслаждение, когда он живет в мирах своих текстов. Для бегающих одиночество - ужас, поэтому они все время кому-то звонят, дергают друг друга, по улицам ходят, болтая в мобильник, вдавленный в ухо. Для писателя одиночество - счастье. Своя вавилонская башня - строю как хочу, - сказал Достоевский.
Вспомнил Эдика Дробицкого. Он принял в своё время художника Александра Трифонова в Союз художников. Саша где-то писал: "Игорь Снегур является организатором и духовным руководителем знаменитой "двадцатки" художников на Малой Грузинской. Среди них был и замечательный художник Эдуард Дробицкий, царство ему небесное, бывавший и выступавший на моих выставках, полюбивший мои холсты и принявший меня в свой Творческий Союз художников России".
Эдуард Николаевич Дробицкий (24 марта 1941 - 19 сентября 2007) - вице-президент Российской академии художеств, президент Творческого союза художников России, народный художник РФ, лауреат Государственных и международных премий.
На рубеже 1950-60-х годов Эдуард Дробицкий стал одним из лидеров отечественного андеграунда. В самые "застойные" времена он был избран председателем Московского комитета художников-графиков на Малой Грузинской и фактически создал творческую организацию, которая вывела из подполья неофициальное искусство. За десятилетия творческой работы он создал множество живописных и графических полотен, плакатов, проиллюстрировал свыше 100 книг, был художником-постановщиком более 200 спектаклей и фильмов. Дробицкий имеет 5 Гран-при, полученных на международных выставках, где соревнуются лучшие художники мира.
Эдуард Дробицкий просил меня никогда его не называть по отчеству, а просто - Эдиком. Да, Эдуард Николаевич даже на пороге смерти был молодым и экспрессивным. Эта экспрессия пронизывает все его работы. На холсте Дробицкого огромный лоб Достоевского вмещает топор Раскольникова.
Прохожие шли и останавливались, увидев перед собою небывалое зрелище - быстрый поезд экипажей, окруженных со всех сторон скачущими жандармами с саблями наголо! Люди шли с рынков; над крышами домов поднимались повсюду клубы густого дыма только что затопленных печей, колеса экипажей скрипели по снегу. Мне слышалось множество голосов. Действующие лица у Достоевского развиваются совершенно самостоятельно и высказываются (а в их "высказываниях" заключается соль романов, один монолог Ивана Карамазова чего стоит!) независимо от автора, согласно логике того основного жизненного принципа, который является доминантой данного характера. Достоевский как бы дает каждому из них абсолютную автономию, и в результате столкновения этих автономных лиц, словно независимых от самого автора, появляется вся ткань романа. Хотя сам Достоевский, подчас, забывает о своих персонажах и пускается в длинный авторский монолог.
Сколько длилась история, на всём её протяжении люди стремились к созданию вечного двигателя, не понимая и не догадываясь, что вечный двигатель давно создан - это Слово. Оно бессмертно и нетленно. Слово вскрывает и открывает всё на свете. Но 99,9 процента людей не видят Слово, а через него пролетают прямо к предмету. Физик спорит со мной о том, что первичны его атомы, кварки и прочие «блохи» материального, исчезающего постоянно мира. Я физику, глядя в глаза, говорю: вся ваша физика бренна перед словом. Только через Слово вы идёте к своим «блошкам». Читайте, как я словом запрягу физику в карету бессмертия: «Аналогично этому столкновение нейтрино с нейтроном может дать электрон и протон, поскольку последняя реакция вызвана тем же самым взаимодействием, что и предыдущая». Видите слова? Они вначале! Через них вы попадаете на объект исследования даже тогда, когда вам кажется, что сначала вы этот объект видите. Слово стоит даже впереди глаза, впереди изображения. Фёдор Достоевский и бродяга, что ударил писателя по лицу на улице за то, что Достоевский не дал ему рубля, очень давно умерли, ушли в землю, распались на электроны и нейтрино. Но почему Достоевский живее живых, а бродяга бесследно исчез с лица земли? Ответ прост. Потому что сохранил свою душу в Слове.
Деревянный камень и железный лоб, чтоб прохватил тебя озноб. Лев Толстой пишет "Детство" пустотами, поскольку в пустоте летает муха, а за ней с газетой бежит Карл Иванович. Пресловутое содержание не имеет смысла. Смысл имеет только пустота. Обыватель говорит короткими "смыслами" и исчезает бесследно. Федор Достоевский пишет километрами пустоты и остается памятником метафизики. ПустОты - это расстояние от одной звезды до другой. Этот краткий курс из писателя Юрия Кувалдина лежит - по крайней мере, в замысле и интенции - в чисто эстетической сфере. Писатель Юрий Кувалдин оставляет за рамками настоящего рассмотрения, может быть, самое важное - в общекультурологическом смысле - достижение России ХХ века: социокультурный эксперимент по имени "русский коммунизм" (1917-1991 гг.), но пока эта рана "на теле русского народа" кровоточит, тяжело, если вообще не невозможно русскому человеку обсуждать "русскую революцию" в имморальном, безотносительном к этике, пространстве.

Ни одного мига нельзя было терять более. Он вынул топор совсем, взмахнул его обеими руками, едва себя чувствуя, и почти без усилия, почти машинально, опустил на голову обухом. Силы его тут как бы не было. Но как только он раз опустил топор, тут и родилась в нем сила.
Старуха, как и всегда, была простоволосая. Светлые с проседью, жиденькие волосы ее, по обыкновению жирно смазанные маслом, были заплетены в крысиную косичку и подобраны под осколок роговой гребенки, торчавшей на ее затылке. Удар пришелся в самое темя, чему способствовал ее малый рост. Она вскрикнула, но очень слабо, и вдруг вся осела к полу, хотя и успела еще поднять обе руки к голове. В одной руке еще продолжала держать "заклад". Тут он изо всей силы ударил раз и другой, всё обухом и всё по темени. Кровь хлынула, как из опрокинутого стакана, и тело повалилось навзничь. Он отступил, дал упасть и тотчас же нагнулся к ее лицу; она была уже мертвая. Глаза были вытаращены, как будто хотели выпрыгнуть, а лоб и всё лицо были сморщены и искажены судорогой...
И тут произошла странная вещь. Милу охватила внезапная тоска. Ни с того ни с сего. Как бы черная рука протянулась и сжала ее сердце. Мысли, бывшие в ее голове, потянулись медленным потоком, каким-то тягучим, как сметана, причем ни точек, ни запятых уже не было. Не успела Мила подумать об отсутствии точек и запятых, как воздух перед ней сгустился совершенно явственно и из воздуха соткался бородатый человек как две капли воды похожий на Федора Родионовича Достоевского без супруги не приду Щавелева Раскольников повернулся и пошел прочь в конец липовой аллеи бьюсь об заклад что придешь крикнула ему вдогонку Мила и оглянулась на точки с запятыми и абзацами.
На стуле возле камина сидел Достоевский, покашливал и смотрел болезненным взглядом на Милу. Вдруг он вздрогнул, может быть, спасенный вновь от обморока, потому что весь XIX век падал в обмороки, а в XX веке никто не желает падать в обмороки. Итак, Достоевский вздрогнул, спасенный от обморока одним диким и безобразным видением. Булгаков почувствовал, выходя из угла и заменяя Достоевского, потому что человек никогда не появляется и не исчезает, человек вечен, играя разные роли, стирая память. Вот Булгаков почувствовал, что кто-то стал возле него, справа, рядом. Он взглянул - и увидел, как шаркающей кавалерийской походкой под своды Колонного зала Дома Союзов вошел Достоевский в роли Пилата.
Известно всей московской читающей публике, что больше всего на свете Достоевский ненавидел запах розового масла, и все предвещало нехороший день, потому что розовым маслом пропах весь Колонный зал, когда в нем был выставлен гроб с телом Иосифа Ильича СтаЛена. Стальная Лена или просто Ленивая Сталь. Булгаков протянул руку, ни на кого не глядя, и секретарь тотчас же вложил в нее кусок пергамента.
- Приведите его, - сказал Булгаков-Достоевский.
Через некоторое время по ступенькам, ведущим на Мавзолей, двое солдат в форме НКВД привели и поставили на балконе молодого человека в широкополой черной шляпе - Раскольникова.
- И что же вы раскалывали? - спросил Булгаков-Достоевский, по-ленински прищуриваясь.
- Сознание я раскалываю, господа-товарищи-баре, - спокойно, даже хладнокровно сказал Раскольников.
Руки Раскольникова были связаны за спиной, русые вьющиеся волосы растрепаны, а под глазами были синие круги от бессонницы.
Прокуратор Булгаков-Достоевский внезапно полысел и превратился в Порфирия Петровича, как две капли воды похожего на Ленина.
- Развяжите ему руки, - сказал Порфирий Петрович, он же Понтий Пилат, одним словом - ПП…
Зима даёт простор изображенью, деревья оголив, за ними виден старомосковской улицы излом, чего не замечаешь буйным летом, листвою закрывающим обзор. Вот человек чернеет за оградой. Он памятник? Быть может, да. Он дышит, но без движений в снеге и тоске. Я подхожу. Читаю: «Достоевский». И сам себя боюсь. И убегаю по Божедомке к площади Борьбы. Оглядываюсь. Чёрный Достоевский идёт за мной с холодным топором. Трамвай стучит по рельсам и по нервам. Звенит стаканчик в бронзовой руке, приехавшего с Курского вокзала бродяги Ерофеева. Ко мне они подходят, холодом сжигая. От фонарей три тени на снегу. И рушится с фасада штукатурка. Кувалдин, Достоевский, Ерофеев. Огонь мятежный светится в глазах. Высоковольтный ток бежит по жилам, и катится по всей Москве широкой, включая электричество в умах.
Мне нравятся авторские многочисленные подходы к одному и тому же персонажу, эпизоду, мизансцене. Отличительной чертой в этом отношении у Федора Достоевского является двойной подход к одному и тому же месту. Сначала Достоевский пересказывает то, что потом показывает в развернутом виде. Это кажется просто неумением строить произведение. В сущности, так оно и есть. Ну зачем, скажите, сначала пересказывать характеристику Федора Павловича, а потом показывать, раскадровывать всё то же самое по эпизодам. То есть можно сказать, Достоевский сначала как критик пересказывает краткое содержание эпизода, а потом тот же самый эпизод подробно в режиме онлайн показывает. Конечно, показ действует неотразимо, ты живешь жизнью героев и переживаешь точно так же, как и они. Вот отсюда вышел Антон Чехов, который никогда ничего не предсказывал, не пересказывал, не комментировал, то есть отбросил первого Достоевского, а это почти две третьих романов Достоевского, а только исключительно показывал, без всяких авторских комментариев. Сила - в примере. Из Чехова самым естественным образом вышел Акутагава, то есть соединил в своем творчестве Чехова с показом и Достоевского с его многословным утраченным комментаторством. Изредка у Акутагавы проступает через Чехова Достоевский, например, в знаменитом рассказе «Ворота Расемон»:
«Автор написал выше: "Слуга пережидал дождь". Но если бы даже дождь и перестал, слуге, собственно, некуда было идти. Будь то обычное время, он, разумеется, должен был бы вернуться к хозяину. Однако этот хозяин несколько дней назад уволил его. Как уже говорилось, в то время Киото запустел необычайно…».
Самое Достоевское здесь: «Автор выше написал». Эта фраза говорит о религиозном понимании текста Акутагавой вослед Достоевскому и Чехову. Каждый человек есть Бог. Только он боится это понять, быть Богом и сказать об этом всем. Близок к этому невозможному для человека пониманию Юрий Арабов, пронзивший меня сценарием лучшего фильма, который я когда-либо видел, «Господин оформитель», и соединяющий Чехова с Достоевским в своей прозе, к примеру, в экзистенциальном романе «Биг-бит» с Чеховской последней фразой: «Луч, задержавшись у границы мироздания, побежал дальше, так, что даже Эйнштейн не мог бы его догнать». Помните «небо в алмазах»?
Текст создан для индивидуального погружения сочувствующей души. Искусство занимается недозволенным. Коротко говоря, я сам занимаюсь тем, о чем не говорят вслух. Моя "Родина", мои "Юбки" - это то, что есть Бог, чем он занимается и где его искать. Бог, который, как гвоздь, вколочен в каждую букву, в каждое слово, не говоря уж о фразах и языках. Языки - это видимость, это всего лишь несогласованные ветви одного имени Бога, которое страшно и величаво, как колокольня Ивана Великого, которая всегда стоит и будет стоять. Я вспомнил в связи с этим тот момент, что в обрисовке людей "петербургских углов", в портретировании целой галереи мелких типов Федор Достоевский опирался на пушкинского "Станционного смотрителя", как художник Александр Трифонов опирается на творчество Казимира Малевича, а писатель Юрий Кувалдин опирается на творчество первых жрецов фараона, знаками отделивших животный мир от божественного, метафизического. Тема "маленького человека" и его трагедии нашла у Достоевского новые повороты. Войдя в кружок Белинского, где познакомился с Иваном Тургеневым, Достоевский "страстно принял все учение" критика, включая его социалистические идеи. Как-то на вечере за чаем с ромом у Белинского он читал главы повести "Двойник" (1846), в которой впервые пошел по стезе шизофрении, которая у меня в "Родине" доминантная, дал страшный анализ расколотого сознания, предвещающий его великие романы. Повесть, сначала заинтересовавшая Белинского, потом его разочаровала, и вскоре наступило охлаждение в отношениях Достоевского с критиком, как и со всем его окружением, включая Некрасова и Тургенева, высмеивавших болезненную мнительность Достоевского. Они не доросли до того, до чего дорос Федор Достоевский и перерос писатель Юрий Кувалдин. Я представляю себе вечер моего чтения вслух собравшимся моего романа "Родина". Буду читать без отдыха 24 часа! Я написал "представляю", но я этого представить не могу. Толстого отрекли, а меня бы четвертовали. Священник Александр Мень говорил мне, что даже высокие чины церкви не знают Бога, не знают его имени, не знаю происхождения языка.

- Вот тут у этих дверей конного двора я стоял… Обдумывал букву «Р». Сплошная Россия с топором… А двери-то хорошо сохранились… Да-с, хорошо, - сказал Кувалдин.
- Россия – это Родион Романович Раскольников? - поинтересовался Достоевский, глядя на белую дверь с арочной притолокой конного двора усадьбы Люблино.
- В «Р» это всё и вкладывал… Порфирий Петровичич, Родион Романович... Россия бьёт по чём зря соседей, а сама никак не получит наказание, - сказал Кувалдин.
- Мощная метафора: Россия-Раскольников!
- Мне ж 45 годов скоро, 30 октября нынешнего 1866 года. Надо поспеть и туда, и сюда, с «Преступлением» и с «Игроком»…
- Так вы родились 30 октября? - уточнил Достоевский.
- Именно так-с, 30 октября, - сказал Кувалдин.
- А у нас стили поменяли и определили ваше рождение 11 ноября, ближе ко мне, - сказал Достоевский. - Я 19 ноября рождён.
- Как поменяли?! - удивился Кувалдин.
- По Европе сверили даты, - сказал Достоевский.
- Но я же не рождался 11 ноября! Записано ведь - 30 октября!
В «Славянском базаре» на Никольской жил Достоевский. На Божедомке жил Кувалдин. На Малой Дмитровке во многих местах жил Чехов, и ещё в «комоде» на Кудринской. Кувалдин написал «Поле битвы - Достоевский». «Тут горячая идея правила всем существом, тут начинался зуд, жажда, бред, тут чесались руки, такая уж жгучая в свое время идея повела на расстрел, замененный в последнюю минуту десятилетней каторгой. Втянулся в писательство, как в наркоманию, и с невиданной горячностью, с шизофренической одержимостью гнал и гнал объемы. Да, это я с убежденностью говорю, что Достоевский страшно раздувал свои вещи ради заработка. Жизнь Достоевского пестрит фактами, свидетельствующими в пользу этого листогонства. У него горят глаза в ожидании хорошей полистной оплаты. Точно так же сияют у него глаза при увлеченной игре на рулетке! Ожидание фантастического выигрыша! И роман "Игрок" первоначально назывался "Рулетенбург". Кстати, название "Игрок" дал этому роману издатель Стелловский. Достоевский несет роман этому "кровопийце", не застает его и по рекомендации мирового судьи Фреймана передает роман приставу части, где проживает Стелловский. Контракт же нужно выполнить! И выполнил! В срок принес», - а «Чайку» превратил в «Ворону». «Занавес, на котором была изображена ворона, открылся. В зале скрипнуло кресло. Солнце только что зашло, но было еще светло. В углу у забора Миша жарил шашлык, и острый запах разливался по всему парку. Парк принадлежал когда-то советскому писателю Н., а теперь был продан владельцу инвестиционного фонда Абдуллаеву, который за полгода возвел на месте старого дома трехэтажный коттедж по американскому проекту, с застекленной, как витрина супермаркета, террасой, с которой открывался роскошный вид на реку». Переплетения, сближения, расхождения, мотивации, интерпретации, удаления, расстояния, время, место, действие.

Сидели мы тут с Андреем Яхонтовым, говорили о Михаиле Бахтине. Я вспомнил, что он у меня незримо действует в повести «Поле биты - Достоевский». Вот таким образом. При беглом взгляде на романы Достоевского напрашивается мысль - сократить! Это говорит о сырости материала, о необработанности, о слабом владении материалом. Он выдает не готовые детали для сборки сложной машины романа, а необточенные болванки, которые годятся разве что в переплавку! Но переплавкой он не занимался, некогда было, деньги нужны! Как будто они только ему нужны. Чехову тоже деньги были нужны, а как он исполнял технологические операции по изготовлению деталей! А? Спрашиваю, как? Виртуозно! Никакого текста у Чехова нет! Ты - за текстом, в живой картине, написанной великолепным художником! И при всем желании Чехова сократить нельзя. Эта мысль даже в голову не приходит при чтении Чехова, потому что ты не в слове, а за словом, повторюсь, в той реальности, которую нам Чехов - непревзойденный, гениальнейший художник - создает! У Достоевского же все мертвое, сплошные выкидыши, вязнешь в словах-паразитах, видишь фразу, текст. Что же находили в нем все эти бахтины? О, тут все ясно, как белым днем: наличие противника! А ныне противника нет, он рухнул, исчез, растворился! Поэтому художники остались такие, как Чехов, а борцы с кем-то и с чем-то умерли! Всякие там “ГУЛАГи”, “Бесы” - дань времени и ныне могут представлять лишь научный интерес. Очень прискорбно. Достоевского читать - это читать Канта, Шопенгауэра, Хайдеггера... Он с ними, он их. Он по ошибке попался в сети художественной прозы. Вряд ли я встречу в жизни человека, который бы от корки до корки прочитал все его вещи. Сам я это сделал по мере выхода полного собрания, но с таким усилием воли, которого мне хватает, разве чтобы заниматься научной работой. Поэтому смело говорю - Достоевский - непрочитанный писатель. Его не знают и, больше того, знать не хотят обычные читатели, достаточно подготовленные для понимания серьезной литературы. Он лишь на устах у нас, горстки специалистов, которых, увы, в наше время становится все меньше и меньше. Тут еще работает фактор закрытости, замалчивания произведений Достоевского в советское время. Ныне он открыт, доступен. А тяги к нему нет. И у меня кончилась к нему тяга. Особенно Достоевский вреден как образец для подражания современным молодым авторам. Они тоже не знают Станиславского, они не знают Чехова, они не знают принципа упразднения. И шпарят от первого лица, чтобы посложнее было, чтобы сам черт в их текстах не разобрался, чтобы оригинальнее было, чтобы сразу заметили критики. Слава Богу, теперь государственная кормушка захлопнулась, кормиться литературой в наше время невозможно. В настоящей литературе. В попсе можно. Сколотить капитал в стиле Чейза (скрестите Чейза с Бердяевым - будет Достоевский). В Достоевском нет загадки, как в Чехове, вот что печально. Он весь - сплошная отгадка. Он и ставит вопросы и отвечает на них!
Я не знаю, где здесь я, а где персонаж. Я есть персонаж. Авторы гуляют по тексту.

Писать нужно сразу, как только ты можешь взять ручку, подойти к компьютеру, к пишущей машинке и прочее, не отходя от кассы. Так и пиши мгновенно: ля-ля-тополя, тополя-ля-ля… Шаткость не приносит никакого результата. Я знал многих моих сверстников, все время собиравшихся что-то написать. Собирающиеся не становятся писателями. Писателями становятся те, которые сразу пишут из одной любви к буквам и словам. Они пишут удовольствия для: ля-ля-тополя, тополя-ля-ля… Так писал Николай Васильевич Гоголь. Он смысла написанного не понимал. Умные вообще писать не умеют. Ум пугает их. Что из этого получится? Не думай, пиши. Художнику Александру Трифонову я с колыбели объяснял: не думай, делай картину. Потом думать будем. Так и пошло, и пошло. Так и у меня дело обстояло. Здравствуй, говорю я сам себе в лице писателя Юрия Кувалдина, начитавшегося "Двойника" Федора Михайловича Достоевского, от которого Виссарион Белинский дыбом встал в волосах Николая Некрасова: кончился писатель Достоевский! А это они кончились со своим реализмом. А Феденька стал подбираться к рецептуализму, но не осилил сию премудрость. Она осталась писателю Юрию Кувалдину, которой возгласил: всё - отменить - рецептуализм - искусство третьего тысячелетия! Само в себе и из себя при себе и без свидетелей: ля-ля-тополя и в другую сторону: тополя-ля-ля… Под вкусы редакторов и книгопродАвцев не пишем! Помню, придет ко мне кто-нибудь из таких умников и начинает долго и нудно, раскуривая для солидности трубку, отпустив бороду под Толстого, говорить о том, что он напишет, да еще мною уже написанное критикует, говорит, что он написал бы лучше. Проходили 50-е, 60-е, 70-е… годы, но не только ничего ими не было написано, но и сами они исчезли бесследно.

- И злятся критики на вас, Юрий Александрович? - спросил Достоевский.
- А то! - любимым возгласом ответствовал Кувалдин, закурил и продожил: - Ну вот критик Карен Степанян понимает, что о Достоевском можно писать километры, как писал километрами сам Достоевский. Это дело автора, как ему писать. Не надо навязывать ему свою волю. Не нравится, пиши сам и свое. Не можешь километрами, пиши сантиметрами. В книге Карена Степаняна "Сознать и сказать" самый существенный момент на взгляд писателя Юрий Кувалдина заключен в проблематике первого и третьего лица. Или разговор о достоверности. Подавляющее большинство моих вещей написаны от третьего лица. Третье лицо - это основа художественности, и момент создания другого человека. "Я" - слабовато для вечности. "Я" годны для мемуаров - слабенького жанра, по мнению Антона Чехова; туда же он относил и романы в письмах. Он пошел. А не я пошел. Глава "К истории повествовательных форм" написана Кареном Ашотовичем Степаняном гениально, и могла бы стать основой самостоятельной книги. Кто есть "Я", и кто есть "Он"? Был ли Достоевский Достоевским? Не был ли он Родионом Романовичем? Замена имени меняет существо личности. Сам Карен Степанян режет слух Арменией на русской почве. Зачем он это делает? Зачем раздражает Шафаревича? На русской почве он мог бы быть Григорием Степановым. И он бы не ходил по садам российской словесности с красной тряпкой "родства и национальности", которые половым путем не передаются, а работал бы спокойно, не выделяясь именем и фамилией из чужого рода племени. Прибиты к фамилии словно гвоздями. Нет, чтоб переназваться в красивую какую-нибудь соответствующую среде обитания фамилию, например в Козловых, Быковых, или в Барановых... Нет, ходят-бродят с прибитой в иных краях фамилией! Вон, есть же достоевсковеды Игорь Волгин, Людмила Сараскина… Правда, Георгий Фридлендер подкачал, а то и назло ходил так, ему бы Федоровым или Фердыщенко нужно было быть… Но это явление временное. Сотрутся языки и границы. Войны идут из-за слов. Не хотят переназываться. Был язык один у Бога, и будет один язык в мире. А взаимопроникновение языков мы наблюдаем каждый день. Не тираж ли Бога затеял сам Бог, не размножает ли он одно и то же? Я есть Яхве. Он есть Яхве. Федор Достоевский сам бы мог быть Федором (Василием, Николаем, Петром…) Нечаевым. Или Котельницким… Мать Достоевского, Мария Нечаева, москвичка, происходила из очень культурной семьи Котельницких. Ее дядя, Василий Котельницкий, был профессором московского университета, поэтому надо думать, что одаренность Достоевского происходит от материнской линии, а психопатия и логорея от батюшки Михаила Андреевича, лекаря, убитого крестьянами... Тело - это одно, а Слово - совершенно другое, понукающее телом. Он же Козлов, он же Штюббе, он же Левенталь, он же Саркасян, он же Яшвили, он же Хубень Муй, он же Чурбаков… Так кто же вы на самом деле? Агент КГБ или ФБР? Советское кино про шпионов приоткрывало завесу свободного падения тела, теряющего связь со словом. И станешь без имени рабом Божьим. Достоевский Точка Ру
- И спрведливо! - согласился Достоевский. - Я тоже в третьем лице живу. Достоевский сейчас попросит у Кувалдина сигарету, а затем предложит выпить по сто грамм...
Друзья двинулись к магазину "Магнит", что на Люблинской улице, по аллее парка.

- Красивая липовая аллея в парке Люблино, - сказал Достоевский.
- Очень красивая, - согласился Кувалдин.
В порядке действенного использования теории рецептуализма, контекст не может быть понятен, поскольку тело для всех дано одно, а названия разные. Дорогой Кант первым увидел это различие, после самого возникновения языка с мата. Бог - это материальная часть и тела и языка. Крест по диагонали рождает главный знак Бога - Х. Отец, живущий опасными причудами, пишущий "ненаписанную книгу" в русле ницшевского мировоззрения, а скорее всего высказывающий вслух в беседах с сыном мысли о гипнотической подчиненности человека богам и авторитетам, этот отец - по мысли сына: отбросок общества, потому что только отошедшие от реальных проблем, могут ниспровергать богов и себя называть богами. Отец и называет себя Заратустрой, хотя на вопрос сына: "Где храмы твои, Заратустра?", отвечает: "Мои храмы - колючая проволока, мои верующие - зэки, мои пастыри - конвоиры". Сын же в противоположность отцу воплощает философию гордости в свою жизнь, поскольку считает всех людей только конкурентами, которых можно обойти и которых он обходит, благодаря беспримерной хитрости, тончайшему изощрению ума, расчетливости, гордости и, конечно, отбрасывая социалистическую мораль. Писатель Юрий Кувалдин продолжает делать текст, в котором он живет, в целостности всех гармонических частей. Герой его повести "Вавилонская башня" - неуемный собиратель и читатель книг врач Шевченко. Он регулярно ходит в "Книжную лавку для интеллектуалов" и покупает там книги, "новые поступления" и тащит их домой, в свою маленькую комнату в коммунальной квартире, на Второй Парковой улице. Комната его напоминает "фундаментальную библиотеку, вернее склад этой библиотеки". Там нет "места для передвижения", кругом одни книги. И даже кровать стоит в нише из книг, в "книжной арке". У него есть вычерченная им на "бумажной простыне" схема, в которую он аккуратными мелкими буквами вносит названия своих новых поступлений и имена авторов, расстилая ее на полу. Схема эта - нечто вроде Вавилонской башни, в форме конуса, с широким основанием и узкой вершиной, строение из книг, где каждая - кирпичик этой башни. В основании лежит Библия, по мнению Шевченки, "плохо написанная книга" с литературным "персонажем по имени Яхве", а дальше идут Платон, Фихте, Спиноза, Конфуций, Гоголь, Гегель, Макиавелли, Достоевский, Ницше, Толстой, Тургенев, Шатобриан, Языков, Тютчев, Ренан, Фома Аквинский, Кувалдин, Чехов, Блок, Астафьев, Сэлинджер… Шевченко живет в мире книг и в своем внутреннем мире и общается с великими. К нему в гости приходит Достоевский, и Шевченко критикует его, как какого-нибудь студента Литинститута. Писатель Юрий Кувалдин истолковывает “вещь в себе” Канта в духе последовательного превращения безъязыкой плоти в текст. Кант - это, прежде всего, текст, книга. Как и Тора, как и Евангелие, как и произведения Юрия Кувалдина, наряду с лучшими писателями: Антоном Чеховым, Юрием Нагибиным, Федором Достоевским, Юрием Домбровским и Андреем Платоновым. 
Философия одиночества! По-видимому, такое сочетание слов может вызвать недоумение у специалистов, привыкших понимать философию как игру с определенным набором терминов. Но терминологическая философия умерла, поскольку не знала, что есть Бог и каково его Имя. Настоящая философия, грубо говоря, это писание текстов без руля и без ветрил, и, главное, без демонстрации этих текстов современникам, чтобы они не знали о твоем существовании. Писатель пишет для писателя, сформулировал я, и добавляю - для будущего писателя, как Чехов писал для меня. Тебя никто не знает, поэтому пиши тихо и никому не говори об этом. А в наше время тишина писания сопровождается тишиной окружения, переставшего читать, и тишиной интернета - настоящей писательской тишиной, в которой говорят Ницше, Кант и Достоевский для одного сидящего и пишущего в тишине писателя Юрия Кувалдина.

На ступеньках лестницы выпили, так, по-простому, из горлышка, при этом Достоевский предложил тост "за третье лицо", Кувалдин добродушно согласился.
Люди всегда говорят о неглавном, а о главном догадываются в подтексте. Подтекст скрывает любовь в прямом понимании для зачатия… Имя Бога непроизносимо. Мат. Он занят производством человеков и текстов. Вы знаете Кто это и Что?!
Ложь - это взгляд отдельного человека на мнение окружающих. Правда - это общее мнение людей о лжи отдельного человека. На этом фундаменте формируется тип правдоискателя, борца с несправедливостью. Вот почему с началом 90-х годов, в постреволюционный период, перестали писать «советские писатели». Потому что теперь нужно самому и писать, и издавать и распространять свои книги. Для них правда и ложь заключалась в деньгах, и ни в чем ином. А то что Федору Достоевскому ныне не нужен гонорар, они как-то не задумываются. Значит, книги Достоевского издаются и живут для чего-то иного. Для чего? Существует сейчас в России колоссальная свобода книгоиздания, издания всего, чего не пожелаешь. Но борцам за справедливость этого не нужно. Им нужна борьба для борьбы. Борьба за должность пастуха. В этом случае я умываю руки. С пастухами мне не по пути. Лучшая страна та, где граждане не знают, кто находится на высших государственных должностях.
Юрий Кувалдин представляет себя, как завещал Гавриил Романович Державин, то царем, то рабом, то другим.
Два в одном, и они всегда борются. У Достоевского припадки. Он их облагораживает в петербургском Христе. И после Мышкина, подставляющего всем и вся другую щеку, эпилепсией награждает Смердякова. Хороший замес! Достоевский наполняет и разрывает. В «Бесах» в гроте Тимирязевского парка у озера (тогда Петровской академии) Нечаев, которому «всё позволено», убивает студента Иванова. Человек есть одновременно убийца и жертва. Достоевский почти подступил к пониманию человека как бесконечному тиражу тела. Тело - это волк, кошка, курица, амёба. В анатомичке любой студент-медик докажет почти идентичность препарированного трупа человека и свиньи. Слово делает из животного по рождению существа - человека. Причем, во всех его разновидностях: от Мышкина и Алёши Карамазова - до Раскольникова и Смердякова. Более совершенная конструкция божественного компьютера. В эросе зачатого существа Слово может превратить в какого угодно человека, пока тот не осознает свою центральность и божественность. А в этом - логос воспитанности и таланта. Интеллигентность. Уйти от мира и писать книгу.

От дворца безвестного барина, содержавшего подневольный театр, лестница спускалась к замёрзшей воде Люблинского пруда.
- Бывало, сяду на ступеньки, подумаю о "Поле битвы - Достоевский", и жить хочется, клейкие весенние листочки целовать, - сказал Достоевский.
- А деньги, пачками - в камин, в пламя! - воскликнул Кувалдин.
Великую апатию наблюдаю у многих стариков, проведших свою жизнь вне творчества. Ведь главное, в чём сходятся все люди, это повторяемость в течение жизни физиологических действий и чувственных переживаний. Конечно, к старости эти повторения так надоедают, что уже абсолютно неважно, кто выбился в люди, а кто влачит жалкое существование, собирая алюминиевые банки из-под пива. Впереди, и очень близко, - смерть. Иными словами, жизнь последующих поколений складывается по аналогии с предшествующими. Те тоже повторяли и тоже умерли. Вот тут возникает сильное различие, скажем, между Достоевским и теми безвестными миллионами людей, которые жили в его время. Стало быть, если я напишу такие же трансцендентные книги, как Достоевский, то и моя душа сохранится для последующих поколений. И на этих книгах человечество пусть очень медленно, эволюционно, но всё же совершенствуется. Казалось бы, путь указан и ясен: пиши книги, - но только единицы следуют этому правилу, поскольку свидетелями установки памятника себе они не будут. Но Достоевский не был на открытии станции метро «Достоевская». Михаил Булгаков не увидел опубликованным «Мастера и Маргариту», а «Чевенгур» и «Котлован» Андрея Платонова опубликовали через много лет после его кончины. Самосознание индивида не равно самосознанию человечества.
Я как-то сказал, что мы вступили в пору (по возрасту), когда смерти близких, знакомых и известных людей пойдут косяком. И пошли.
Писатель Юрий Кувалдин написал: "Писать нужно было начинать с ясельного возраста. Тогда, может быть, мы и говорили бы, что гений отошел в горние выси в ночь с такого-то на такое-то. Ничего сверхъестественного в смерти нет. Это как любовь, совокупление - совершается регулярно. И каждый индивид проходит эти этапы большого пути. Только одни остаются в веках для всех прочих. А другие чёрт знает чем занимались на этом свете, не оставив никакого следа".
В этом и заключен смысл переложения души в знаки. Жизнь есть только в психике. Остальное - трава. Может быть даже забвения. Удовольствие ежедневного писания ощущается в надвигающемся неумолимо бессмертии. Рядом со мной и живее всех живых Чехов, Кафка, Достоевский… Стало быть, их душа переливается в мою душу, ибо сказано, что я создан по образу и подобию, следовательно, я - Чехов, и - Достоевский, и - раб, и - Бог. Сказано лучшим поэтом всех веков и стран Осипом Мандельштамом "У вечности ворует всякий, а вечность - как морской песок".
Вспомнил Вайду - «Всё на продажу». Человечество устроено в виде пирамиды (по уровню культуры). В основании - народ. Вверху - художники (не признанные официально при жизни, безденежные служители искусства, вроде Ван Гога, да и сам Христос, предложивший торгашам удалиться из Храма). Что может купить кучка художников? Ничего. А масса - всё. XIX век выставил культуру на продажу (покупатели были только из образованных). С полным видением другого мира, но не закрытого, а открывающегося нам с гробами летающими, с носом гуляющим, с чертями, с Плюшкиными и Ноздревыми, с несущимся в русской тройке Чичиковым! И как они все интересны читателю! Иначе тогда писать было нельзя. Я имею в виду другое. Коммерцию, что ли. Все они: и Пушкин, и Гоголь, и особенно Достоевский знали, что без запредельности книгу не продать... Они и искали эту запредельность, эти летающие гробы, этих сумасшедших германнов, этих раскольниковых! Коммерция не позволяла писать уныло. Одни названия чего стоят: "Мертвые души"! "Идиот"! "Бесы"! Сами писали, сами печатали, сами продавали! Достоевский тираж "Бесов" из типографии к себе на квартиру привез. По объявлению приходили за книгой и спрашивали: "Здесь "Черти" продаются?"! Чехов говорил - не Гоголя нужно опускать до народа, а народ поднимать до Гоголя. Но экономика заставила опускать. Отсюда - голливудский ширпотреб, за которым последовали все остальные, желающие получать от искусства только одно - деньги.
Ты хочешь быть писателем? Садись и пиши! Нет, он не садится, а начинает говорить о том, что он, конечно, сядет и будет писать, но прежде он хорошенько обдумает, о чём он будет писать, и значительно лучше меня будет писать. Он только что в журнале прочитал мою повесть, и поэтому говорит, что так-то, как я, он спокойно, одной задней левой ногой, напишет, но этого ему мало, он замахнется на создание единственного, неповторимого, нетленного романа, лучше, говорит, «Идиота». Я советую, напиши простенький рассказ. Нет, говорит, это ему не по чину. Говорил он мучительно долго, слушать его не было никаких сил. Объясняю ему, твой текст покажет степень твоего «величия», а не твой монолог. Создай свой текст и можешь удаляться. Писатель - это не говорящее тело, а текст. Достоевский же не садится рядом со мной и не разъясняет монологично, что он хотел сказать тем же «Идиотом». После того, как я сказал, что человек становится тем, кем хочет стать, я разовьюмысль о том, что писатель - это не социальная функция, а совершенно автономное существование в одиноком создании своей вселенной. Для того чтобы что-то написать, нужно просто начать писать, постоянно развивая мысль, не останавливаясь на поворотах, которые, якобы, ты не запланировал вначале. Прошло 20 лет. Тот, говоривший, не только романа, но ничего не написал. И исчез куда-то в тумане времени.
Я сразу встал и начал без остановки говорить о системе рецептуализма, как будто я только что родился и передо мной в кепке и в сапогах стоял Андрей Платонов с земляным, изрытым оспой лицом, ватным таким лицом, даже как будто бабьим. Он сильно пил и постоянно похмелялся, чувствуя при этом тошнотворно себя, поэтому переставлял слова с места на место, как будто перед ним во дворе литинститута стоял писатель Юрий Кувалдин, и он все время его переставлял, то сначала напишет Кувалдин Юрий, потом Юрий Кувалдин, и опять снова здорово - Кувалдин Юрий и Юрий Кувалдин, до тех пор, пока прямолинейный, как железная дорога от Москва до Ленинграда, Александр Иванович Герцен не сошел с пьедестала, и так бронзовым не пошел на улицу Горького в Елисеевский магазин за портвейном "777". А писатель-рецептуалист Андрей Платонов (смех в зале), настоящий мастер, вершина, образец искусства формы... У Платонова в его прозе есть то, чего не было у Достоевского, то, что было только отчасти у Чехова. Чехов пользовался в своей прозе другими приемами. Чехов пользовался абсолютным туманом и недосказанностью. Чехов - импрессионист. Но чем он близок мне, Антон Павлович, так это тем, что он враг сюжета. Вы должны все понять и понимаете, что великие писатели никогда не писали сюжета. Достоевский ради того, чтобы Катков напечатал его и ради того, чтобы его продавали, делал сюжет, но он делал его не для себя, а вот так вот... по чисто коммерческим соображениям. В сюжет он вписывал свою философию. Сюжет был у него поводом для того, чтобы автор раскрывался там как настоящий философ-мыслитель. Потому что русская традиция, великая русская литература - она сродни философии. У нас в чистом виде философии русской не было. И даже если мы читаем Шестова там или Бердяева, кого угодно... а из современных, там, Мамардашвили, то это все очень близко к литературе. Потому что там - литературный язык. И все ссылки, и все истоки философии, весь этот генезис здесь происходит от литературы. Сократ говорил, что непознанная жизнь не стоит того, чтобы быть прожитой. Это прелюдия организации художественного текста свободным художником. Свободный художник - это тот, которому во всех редакциях сказали: ты свободен. Страшновато быть свободным художником. Испугавшись, я стал великим писателем. Дело мое в рецептуальных сложных, даже суггестивных текстах, внушающих метафизическое бессмертие творящей душе. 
Другой - это ты, только там свет не включен. Если бы свет был включен во всех экземплярах тиража, то пропала бы муравьиная сущность людей, занимать все ниши, все щели, все верхние полки, все ясли и нары на всем белом свете. А так, без света, он изобретает велосипед, ломится в открытые двери, знакомится с букварем, нажимает кнопки в лифте и на мобильнике. Забвение - основная черта этого биологического животного, из которого очень редко получается человек. Надо постоянно помнить, что человек, это животное, вылезшее на свет благодаря совокуплению мужской и женской особи, из женского лона. О тех, кого нашли в капусте, речь не веду - они для меня не существуют. Я разъединяю Слово и тело, и в 99, 9 процентах случаев с нами бродят тела, животные. Человек - это Слово. Без тела. Это: Данте, Христос, Яхве, Моисей, Кьеркегор, Достоевский, Кафка… Иными словами, человеком становятся после смерти в Слове. Писателями могут называться только те авторы, которые создают свои миры художественной прозы, не разгуливая по проторенным путям на костылях классиков. Каждое новое тело невольно становится дополнением к уже бывшему, разумному или неразумному, в зависимости от того факта, кто определяет эти категории. Когда ты сам начинаешь говорить о том, о чем, казалось бы, уже всё сказано, тогда начинается открытие еще не бывшего никогда под солнцем.
Смерть дана тебе персонально с самого начала. И все попытки продлить жизнь до бесконечности походят на пьяницу, присосавшегося к бутылке и не желающего отрываться от неё. Повторить! Наивные геронтологи! Нужно вовремя уходить со сцены. Человечество - это проволока во времени, по которой идет ток жизни, где каждый человек атом, взаимозаменяемый. Или, что гораздо понятнее, Бог - оригинал, человек - тираж. Если человеку обеспечить бессмертие (что невозможно в физике, но возможно в метафизике, в Слове, поэтому писатели не умирают, и Достоевский живее всех живых), то у него отпадут все сексуальные функции, способность к репродуцированию себе подробных. А Бог есть любовь, секс, совокупление. Смерть есть секс.

Потом мы с Достоевским стояли на берегу январского пруда.
- Страшная вещь - красота! - с металлом в голосе произнёс Кувалдин.
- Красота спасёт мир в том смысле, что прикроет навсегда имя Господа, от которого все слова мира происходят, потому что все слова есть эвфемизмы, вспышками расходящиеся от запрещённого имени Господа, и все солнца и люди созданы по Слову Господа, и каждая копия Господа, произведенная в сексуальном восторге, может стать Кувалдиным и Достоевским! - воскликнул Достоевский и добавил: - Не по форме, а по сути, не повторяя наши имена, а развивая собственные, которыми их нарекли, новые N и N!
Сын - это то, что ты не знаешь, но можешь с пятимесячного возраста загрузить Достоевским. Человек - это то, чем его загрузил отец в ясельном возрасте. Итак, сын лежит с пустышкой в губах, а ты читаешь ему первую главу романа Федора Достоевского "Преступление и наказание". Читаешь, как Иосиф Бродский читает "Рождественский романс" Евгению Рейну: "В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С-м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешимости, отправился к К-ну мосту. Он благополучно избегнул встречи с своею хозяйкой на лестнице. Каморка его приходилась под самою кровлей высокого пятиэтажного дома и походила более на шкаф, чем на квартиру. Квартирная же хозяйка его, у которой он нанимал эту каморку с обедом и прислугой, помещалась одною лестницей ниже, в отдельной квартире, и каждый раз, при выходе на улицу, ему непременно надо было проходить мимо хозяйкиной кухни, почти всегда настежь отворенной на лестницу. И каждый раз молодой человек, проходя мимо, чувствовал какое-то болезненное и трусливое ощущение, которого стыдился и от которого морщился. Он был должен кругом хозяйке и боялся с нею встретиться. Не то чтоб он был так труслив и забит, совсем даже напротив; но с некоторого времени он был в раздражительном и напряженном состоянии похожем на ипохондрию. Он до того углубился в себя и уединился от всех, что боялся даже всякой встречи, не только встречи с хозяйкой. Он был задавлен бедностью; но даже стесненное положение перестало в последнее время тяготить его…" Сын засыпает и очень быстро во сне вырастает до тридцати лет, встает, пишет картину, изображая на ней то, что не может изобразить фотоаппарат: видения Раскольникова по горизонтальному брусу креста.
Родства биологического, физического не существует. Предчувствие неверного соподчинения в родстве высказано Джеромом Сэлинджером в первых же строках в своём бессмертном романе «Над пропастью во ржи»: 
«Если вам на самом деле хочется услышать эту историю, вы, наверно, прежде всего захотите узнать, где я родился, как провел свое дурацкое детство, что делали мои родители до моего рождения, - словом, всю эту давид-копперфилдовскую муть». 
И вот какой-нибудь современный титулярный советник начинает выстраивать свою родословную: «Мой прадедушка был членом ЦК КПСС, а бабушка была завсекцией ГУМа и т.д. и т.п.» А ты-то кто?  Как кто? - отвечает. - Человек, который, как говорит Сатин со стаканом самогона в руке, звучит гордо!
Ясно, как белым днём, что биологического родства не существует. Как кровь не имеет ни имени, ни фамилии, ни национальности, ни партийности. Поди, сдай кровь на национальность! Абсурд. Но продолжают талдычить про кровное родство. Это поняли еще жрецы фараонов, написавшие, что родство существует только по Слову. Собственно, эта непреложная истина и послужила крушением наследственных династий, а следом за этим и крушением империй. В сущности, каждое новое тело должно получать самостоятельное имя, а не обозначения предшественников. Не должно быть новых Достоевский, Толстых и тем более Чеховых. 
Итак, что на сегодняшний день изменилось в определении счастья? Да ничего. Как хотят, так и чувствуют себя счастливыми. Один счастлив, что устроился в подвале под трубой парового отопления, а другой - в Кремле. Лев Толстой писал о счастье. Николай Гоголь писал о счастье. Федор Достоевский писал о счастье. Юрий Кувалдин писал о счастье.
- А вы, Юрий Александрович, и есть на самом деле я, то есть Достоевский? - спросил Достоевский.
- Наконец-то до вас, Фёдор Михайлович, дошло, что я и есть настоящий Достоевский! Человек есть тайна! Её надо разгадать, - сказал Кувалдин.
Достоевский погладил бородку, сказал:
- Мир был, есть и будет однополярным. Каждое человеческое тело, вылезшее... - Достоевский покрутил головой, никого, мол, нет рядом, и успокоившись, что они вдвоём с Кувалдиным, завершил мысль: - ... из… - Достоевский опять приостановился, дабы не произнести точное и кропкое название женского места, и закончил: - матки.
Кувалдин ошеломлённо смотрел на Достоевского.
- Из… матки?!
- А что вы смущаетесь, говорите прямо в лицо каждому от домохозяйки до царя - оттуда! И Словом Господа прикрыты. Все слова, вся знаковая система как бы вверху, а снизу совершаются ежеминутные совокупления, то есть Господь, а имя его знает каждый подзаборник - имя отца и сына, вот Он испускает в матку семя, заранее спланированное в знаках, формулах соединения атомов, электронов, нейтронов и ещё не открытых частиц, которые я бы назвал «кувалдометрами»…
- Да что вы, Фёдор Михайлович! Мне как-то неудобно. Вы уж назовите эти частицы «достоэросами»…
- Ух, как вы распечатали божественность моего имени… Материальное сотворяется Словом. А некоторые недоросли из двухполярного мира желают бить первыми ближнего кулаком прямо в физиономию, чтобы тот потерял сознание… Но сознающих во все века и во всех пространствах существует тьмы и тьмы, бесконечны сознающие себя тела, которые по разному загружают себя из метафизики, одни таблицу умножения даже не осваивают, другие становятся Шопенгауэрами, Кувалдиными…
- Ну уж вы, Фёдор Михайлович, хватили!
- Ничего не хватил… Пустое ведро как было пустым, так и будет, если в него не налить воды… А мешают наливать воду так называемые государства. Забором обнесут себя и начинают издавать учебники собственного так называемого языка… А язык в мире во все века один, язык Господа и от его славного имени - в просторечии Херос - происходят все слова мира, иначе говоря, все языки мира лишь диалекты одного языка Господа, а вся мировая лексика - лишь эвфемизмы от имени Господа! Все языки сходятся в один мировой язык, а государства - эти первобытные тормоза процветания людей - исчезнут тихо и незаметно. Процессы эти длительные, тысячелетние, но мы уже видим, как сначала империи свободно и цивилизованно разводятся, а потом плавно перетекают в райское общество на Земле…
- Очень медленно, - согласился Кувалдин.
Люблинский огромный синий пруд стал белым, превратившись в безбрежное снежное поле. Зелёные деревья по склонам берегов вычертились чёрными чёткими контурами на ватмане зимы. Тяжёлое цвета меди январское солнце углубило на закате небо до ультрамарина, отчего снег, светя отражённым светом, стал синим. Чёрная лестница с обрыва уступчатыми зигзагами ступеней спускается к небу, с которого поле видится морской гладью с пылающими золотом заката островерхими крышами средневековых храмов высоток Москвы на горизонте.
Понимание счастья приходит после первого написанного абзаца, когда так называемая жизнь исчезает за поворотом. Счастье - это жизнь в тексте.

 

Фото Юрия КУВАЛДИНА, 5 января 2016 года


"Наша улица” №195 (2) февраль 2016

 

 
 

 

 

kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   
адрес в интернете (официальный сайт) http://kuvaldn-nu.narod.ru/