Андрей Николаевич Яхонтов родился 5 мая 1951 года в
Москве. Окончил факультет журналистики МГУ. С 1973 года по 1988 год
работал в “Литературной газете”: сначала в отделе русской литературы,
затем руководил “Клубом “12 стульев”” - самым популярным в то время
сатирическим оазисом свободы в подцензурной печати. Автор многих книг
прозы, среди которых: романы “Теория глупости”, “Бывшее сердце”, “Учебник
Жизни для Дураков”, сборник эссе “Коллекционер жизни”, сборники повестей
и рассказов “Ловцы троллейбусов”, “Дождик в крапинку”, “Предвестие”,
“Зимнее марево”, “Глянцевая красотка”, “Ужин с шампанским”, “Кардиограмма
при свечах”. Пьесы Андрея Яхонтова идут на сценах театров России и за
рубежом. Удостоен нескольких престижных литературных наград, в том числе
международной премии “Золотой Еж”, присуждаемой в Болгарии за наивысшие
достижения в жанре сатиры и юмора. В 1998 году на Европейской встрече
писателей в Словакии литературная деятельность Андрея Яхонтова отмечена
золотой медалью Кирилла и Мефодия. В "Нашей улице" публикуется с № 1-2000.
вернуться
на главную страницу |
Андрей Яхонтов
ПРИЗРАКИ
глава из романа "Божья копилка"
Часто Антон задавался вопросом: какое из двух пристанищ - подвальное, где над ним, ребенком, трогательно склонялись родственники, обогревали, оберегали, вразумляли, учили, или реторта коммуналки, где завинчивались и смешивались потоки разноустремленных судеб, а от калейдоскопа лиц рябило в глазах - сыграли в жизни решающую роль, и терялся, не мог ответить. Тихая гавань (квинтэссенция размеренного быта!) Еропкинского подземелья, его тяжелая прочная мебель, выступавшая залогом неколебимости устоев, его столовое серебро и тарелки с вензелями (под стать обстановке и приборам были манеры и привычки: галстуки, запонки, броши и повязанные под подбородком салфетки) или качающаяся, как скворечник на тонком деревце, коммунальная клоака, галдящее братство перелетных птах, являвшее образ и портрет наступившей безъякорной реальности? У двух отправных пунктов, находившихся в истоке судьбы, были минусы и преимущества. Та и другая квартиры стали вечно хранящими от напастей оберегами. Они смыкались воедино, но оспаривали право именоваться (и быть!) центром мира. Обе стали коридорами в запутанную вселенную, по которой помогали пробираться - сквозь Сан-Франциско, Тобольск, Коломбо и Париж - к самому себе и в небесные пределы… Как Антей, желающий обрести силу, Антон окунался в незабываемые времена, проведенные в незабываемых домах, приникал к воспоминаниям и ощущал, что возрождается. Отголосками детства отзывались в повзрослевшем ребенке очертания сводов собора Парижской Богоматери и лондонского собора Святого Павла, а в силуэтах египетских пирамид и черных фасадах Сан-Суси смутно проступали нагромождения московских крыш. В размытых туманом метрономах нью-йоркских небоскребов виделись тополя вырубленного сквера на Остоженке....
Коммуналка бурлила (и подгоняла в жилах кровь): на кухне процветали стряпня, стирка и обсуждение политических проблем - все проявления прокручивались фаршем в мясорубке одномоментно, мыльная и подкрашенная синькой вода, стекая с висевшего на веревках подсыхающего белья, капала в борщ и жаркое, в ответ кастрюли и сковородки рассерженно плевали на кальсоны и майки кипящее масло с частичками еды, общий один на всех телефонный аппарат был вмурован в коридорную стену, им пользовались также посланцы соседних квартир, где телефона не было (привилегию одни на целый дом получили заслуженные большевики, беззаветные революционеры Нестор Сердечкин-Головорезов и его жена Неонила), если кто-то завладевал трубкой надолго и забывал, что другим тоже надо позвонить, болтуну громко советовали повеситься на телефонном проводе, конфликты возникали и по поводу запиравшейся на крючок кабинки туалета (в случае чрезмерно протяженной ее оккупации кем-либо), а также в связи с тем, что в ванную, вернее, каморку, предназначенную для местонахождения большой фарфоровой купальной емкости, которая как таковая отсутствовала, вселилась вернувшаяся из мест лишения свободы сухонькая близорукая старушка Евгения Казимировна Ивановская, она же - Хейфец, она же - просто Евдошечка. Как могла существовать без свежего воздуха - ведь комната для ванной не имела окон! Как ей вообще удалось прописаться в ванную? Но пока не предоставили другое, снабженное окном жилье, она не унывала, пила чай, предпочитая рыхлому рафинаду крепкий пиленый сахар, колола его на острые кусочки изящными острыми никелированными щипчиками, дымила папиросами, картинно относя руку с воскуренной благовонной трубочкой на размашистый отлет. «Там, где я бывала, вообще не было воздуха! Триста человек в камере-каморке!» - И Евдошечка лихо ввинчивала набитую табаком часть папиросины в янтарный мундштук, привезенный ей в незапамятные времена из Японии ее отцом, героем русско-японской баталии. Евдошечка постоянно забавляла желающих ее выслушать рассказами о своей удивительной жизни. Она занималась с Антоном немецким и французским языками. С ее появлением желавшие умыться принуждены стали пользоваться кухонной раковиной или отправлялись в баню на Плющиху….
Электрик из домуправления подвесил к потолку в сырой комнатушке Евгении Казимировны разжижавшую темень лампочку на перевитом шнуре, сожитель Ефросиньи Борис сколотил топчан, заменивший вместе с брошенным на него старым Евфросиньиным матрацем, постель. Евдошечка блаженствовала. «Намыкалась я по казенным тюфякам и нарам, - повторяла Евгения Казимировна. - Тут для меня рай земной».
От мамы и самой Евгении Казимировны Антон узнавал невероятные подробности: родившись в дворянской семье, вышла замуж за пройдоху и прощелыгу Мойшу Хейфеца (сына известного харьковского ювелира), полюбила его без памяти, получила двадцать пять лет лагерей по ложному доносу (Мойша он покинул ее в Одессе), отмотала-отмаяла этот срок и осталась на поселении в Сибири, разрешение вернуться в Москву обрела внезапно… Сэр Уинстон Черчилль за нее похлопотал. Очутившись в столице, записалась на прием в исполком, сказала там, что работала вместе с Крупской, и это возымело: несправедливо репрессированной и справедливо реабилитированной старушке предоставили для временного проживания ванный закуток.
Дополнительные сведения о Евгении Казимировне выплыли, когда ее увидела приехавшая навестить дочь и внука Ревекка. Ревекка пристально посмотрела на Евгению Казимировну, Евгения Казимировна - на Ревекку, обе всплеснули руками, обнялись и расплакались.
«Евдошечка!» - повторяла Ревекка.
Евдошечка была дочерью помещика, генерала в отставке Казимира Ивановского, соседа родителей Ревекки по Златополю. Ревекка поведала Лие и Антону: Евгения Казимировна, будучи фрейлиной последней русской императрицы, отправилась за ней в Тобольск, сняла там комнату и, как и чем могла, поддерживала царскую семью - продавала свои драгоценности и покупала на рынке для арестованных венценосных особ продукты (поскольку венценосных арестантов держали впроголодь), Евдошечка хорошо знала гастрономические пристрастия августейшей четы и ее детишек, передавала через подкупленную стражу письма, участвовала в организации побега Романовых из заключения, за что Евгению Казимировну приговорили к расстрелу… Сама Евдошечка этого о себе не открывала. Как и того, что бывший муж - сын ювелира Хейфеца (он приехал в Тобольск, надеясь поживиться царскими драгоценностями), уплыл в Америку, где женился на Матильде Ротшильд, чье состояние быстро промотал. Евгения Казимировна, когда он в Одессе бросил ее, хотела покончить с собой (очень уж прикипела к прохвосту), вызволил ее из отчаяния влюбленный в нее негр Джим - один из прислуживавших последнему русскому царю чернокожих папуасов.
Поверить в столь насыщенную, переполненную столь яркими фактами биографию было невозможно. Но однажды в гости к старушке пожаловал высокий худой чернокожий музыкант по имени Джимми. Он подтвердил, что в течение недолгого времени проживал (вместе с другими арапами и фрейлинами) в Зимнем и Александровском дворцах, являлся достопримечательностью Петербурга и принял участие во Второй войне, вынудив Гитлера пойти на капитуляцию… Ничуть не постаревший Джимми играл на тромбоне в ансамбле Эдди Рознера. Навещая Евдошечку, он приносил банджо и шоколадки. Концерты, которые устраивал во дворе, где собирались богомольцы и попрошайки (когда было тепло) и в подъезде (если холодало), пользовались огромной популярностью у целого микрорайона… Джимми по-прежнему горячо любил Евдошечку. И вновь сделал ей, теперь уже не юной придворной даме, а коротко стриженной бывшей заключенной, предложение руки и сердца, позвал ее уехать с ним в США… Но Евдошечка сказала, что не покинет Россию.
«Босяк», - трепала старушка по кучерявым и лишь слегка седоватым волосам приходившего выкурить к ней сигару-другую Джимми, а негр скалил белые вставные зубы (настоящие ему выбили на допросах в казематах Петропавловской крепости) и соглашался: - «Да, я хоть и был босой, потому что сапоги с меня снял Распутин, выигравший у меня в карты, но я тогда, босиком, все же вынес струсившего Керенского из Зимнего дворца. А за свою лепту в победе над фашизмом я получил не только орден, но и сапоги…». Евдошечка уточняла: «Однажды я сказала Уинстону, чтоб не валял дурака и открыл второй фронт. Джимми вспоминает об этом эпизоде».
Антон спрашивал маму: почему Евгения Казимировна порой столь странно и непривычно говорит? Что за слова использует? Мама объясняла: Евгения Казимировна вспоминает Одессу, где особенный, не такой, как в других городах необъятной советской родины, язык.
Внимая солирующему на банжо афроамериканцу, Евгения Казимировна набивала папиросные гильзы-мундштуки «Беломора» или «Казбека» смоченной духами «Красная Москва» ватой, дабы, во-первых, уменьшить количество попадавшего в легкие никотина, а во-вторых, отвадить распространявшееся из кухни зловоние. (Ганна, домработница Сердечкиных, жарила картошку на солидоле). Мало-помалу квартира заблагоухала. От красномосковского «амбре» (выражение Евдошечки) люди теряли голову. Совершали необдуманные поступки: или впадали в чрезмерную откровенность, признавались в совершении поступков, о которых следовало молчать, или каялись в несовершенных грехах. Под воздействием фимиама (другой причины не было) одноногий Федор, не любивший вспоминать о войне, стал делиться воспоминаниями о том, как водрузил красный флаг над поверженным рейхстагом. А Антон нежданно-негаданно превратился в ведущего баскетболиста юношеской команды «Динамо» и в круглого отличника…
Мама радовалась и тревожилась переменам в сыне: конечно, хорошо, что Антон хочет стать спортсменом, но плохо, что из-за одурманивающих паров он собрался бросить школу, как бы ему не сделаться навсегда глупым швыряльщиком мяча в кольцо! А еще: как бы он, под влиянием Евдошечки, не закурил! Евдошечка в ответ на опасения (и на обвинения в пристрастии к галюциногенным препаратам) смеялась. И начала заниматься с Антоном еще и английским. Она продолжала рассказывать: о том, что одним из ее поклонников был разведчик Рихард Зорге, запросто общавшийся с Гитлером и присылавший ей из Германии (прямо в лагерь для заключенных!) полные чемоданы душистого мыла.
У Антона в коллекции была марка с портретом Зорге. Он знал: Зорге присылал свои донесения в Москву из Токио. А не из Берлина и Кельна. Могло ли быть рассказанное Евдошечкой правдой? Неужели она и впрямь была знакома с легендарным советским агентом лично?
«Я восторгалась этим мылом до тех пор, пока не узнала: мыло в Германии варят из людей, - продолжала Евдошечка. - Все разведчики, агенты и тайные агенты уж очень неразборчивы в предпочтениях Как он мог якшаться с мерзавцами? Даже в интересах своей страны? Один из брикетов, можете представить, заговорил со мной человеческим голосом. Я идентифицировала голос моей подружки, ее звали Ханна…».
Антон в такое поверить не мог. Мама ужасалась.
«С тех пор я разлюбила душистое мыло и полюбила запах табака», - резюмировала Евдошечка.
Еще одной достопримечательностью квартиры, помимо не сгинувшей на пересыльных этапах царской фрейлины, была многодетная мать Надя, беременевшая и рожавшая от постовых милиционеров, они несли круглосуточную вахту возле Непальского посольства, находившегося аккурат против окон комнатушки, в которой обустроились после переезда из подвала мама и Антон… Постовым невмоготу было киснуть в похожей на конуру будочке при входе в дипломатическое представительство. Даже присесть в этой сортирного вида кабинке невозможно - а как быть, если действительно приспичит облегчиться? В кустах палисадника, что ли? Об этом ведомство, где служили доблестные стражи, не задумывалось и не заботилось. Находившиеся при исполнении молодые мужчины прибегали в квартиру справить нужду, а, попользовавшись уборной, оставались у Нади попить чайку, засиживались (или залеживались) до полуночи, а то и до утра... Ни к кому из них, внепланово возникавших, брюхативших, а потом бесследно исчезавших, Надя претензий не предъявляла, растила сыновей и дочек, не требуя помощи ни у отцов ее многочисленных детишек, ни у государства.
В упомянутой крошечной уборной пьяненьким частенько засыпал сожитель Евфросиньи Борис. Жаждавшие попасть в кабинку (по нужде, а не из вредности, не из прихоти выдворить сонную тетерю) барабанили в филенчатую дверь, кричали что есть мочи - Борис не реагировал. Особенно негодовал страдавший хроническим расстройством желудка заслуженный большевик, почетный революционер, длинно-прямоспинный, несгибаемый, будто аршин проглотил, чернобровый и черноусый, несмотря на преклонный возраст, Нестор Сердечкин. Его лицо, когда случался приступ (а они происходили регулярно) искажала оскаленная гримаса, он не скрывал, что испытывает непрекращающуюся боль в кишечнике и постоянно борется с ней, для наглядности и убедительности стонал, обхватывал руками тощий живот. Иногда бежал к кабине по коридору, заранее спуская штаны. Сердечкин многозначительно (и доверительно) сообщал: в давние революционные годы его хотели отравить враги, и яд продолжает действовать. (Позже выяснилось: в детстве он ел немытые краденные из соселских садов фрукты, с той поры и преследуют поносы. Но воинственный характер не позволял доблестному борцу за правое дело пролетариата приводить в качестве объяснения столь мелкую и отчасти стыдную причину). Сердечкин подозревал (и небезосновательно): недолюбливавший его Борис застревает в туалете специально. Переминаясь, скрещивая ноги и воя от нетерпения, он просовывал в щель узкое лезвие перочинного ножа, которой всегда носил в кармане на случай самообороны, и подбрасывал вверх внутренний запор-крючок. От металлического лязга Борис пробуждался (или делал вид, что пробуждался) и кричал: «Хотите зарезать? Дудки!»
Почему «дудки»? Откуда «дудки»? Или этим словом Борис именовал музыкальный реквизит негра Джимми? Антон с той поры, если бывал на джазовых концертах или концертах классической музыки и видел духовую медь - неизменно вспоминал Бориса.
Евфросинья была убеждена: после того, как потеряла в пламени войны жениха Федора, она пребывает замужем за его святым духом. Это не помешало ей, когда повстречала нуждавшегося в заботе пьянчужку Бориса, сойтись с ним и всячески ему помогать.
Евфросинья пыталась лечить Бориса от пьянства с помощью новейшего лекарственного средства - «антабуса». То была сложная процедура: в бедро Борису вшивали ампулу, мягкая оболочка которой (по замыслу) должна была раствориться под воздействием попавшего в кровь алкоголя. Предполагалось: заключенный в ампуле яд вытечет, и человек умрет в страшным муках. Борис продержался без возлияний около месяца, потом пригубил пива. Потом - вина. Потом осмелел и расширил ассортимент до четвертинки водки. Ему стало худо. Пульс зашкаливал, лоб покрылся испариной. Ругая его на чем свет стоит, Евфросинья в домашних условиях вскрыла шов скальпелем и извлекла начавшую подтаивать ампулу. Антон видел тот продолговатый цилиндрик, выброшенный Евфросиньей в кухонное помойное ведро…
Ночь после приступа прошла тревожно. Утром Борис как ни в чем не бывало начал хлестать медицинский спирт, принесенный Евфросиньей для протирки шприцовых иголок... Подмигивая Антону, Борис говорил: «Не переехал меня автобус». Он имел в виду, конечно же, антабус.
Ничего подобного в респектабельном пятикомнатном подвале, куда через несколько дней после появления на свет принесли из роддома Грауэрмана крохотного Антона, произойти не могло. Какие автобусы-антабусы! Какие сожительства с многочисленными милиционерами! И топчаны в ванной! Характернейшей особенностью дома в Еропкинском была размеренная основательность. Антон не тосковал по оставшимся в подвале на Еропкинском - письменному столу красного дерева с ножками, обточенными в форме кегель, обеденному дубовому тяжеленному столу (если приходилось его подвинуть, за дело принимались несколько человек) с утолщениями на ножках в виде бубновых очертаний, ореховому буфетику с фигурными арочными дверцами и двум пузатым комодам - дубовому и ореховому, а также бесчисленному племени изящных венских стульев и кресел с валиками. (А чего стоили роскошные - неторопливые, широченные, мраморные, с дымчатыми разводами ступени лестниц, массивные, из полированного, приятного на ощупь дерева перила с изящно выточенными завитушками! Антон, поднявшись на два пролета, съезжал по спинам этих гладких змей - или коняшек? - держась за их удобную гриву) к своим дверям и развивал при этом немалую скорость… Он тосковал по оставшимся в подвале бабушкам, дедушке, папе. С ними он теперь виделся все реже. Компенсацией за разлуку служил лифт…
В гомонящем и гудящем улье на Неопалимовском лестница была узка, перила - шершаво неоструганы и занозливы и лишь для вида намазаны коричневой масляной, похожей на гуталин краской, зато имелся лифт - диковинка, удивительная примета новых прогрессивных веяний. Крохотная и тесная кабина (про нее говорили: «лифт для влюбленных», больше двух человек она не вмещала), пронзая нутро дома и нанизывая пояса этажей, сновала челноком вверх-вниз... Что если попытаться, находясь в ней, вылететь, словно в ракете, за пределы кирпичной вертикальной шахты и, преодолев пределы земного тяготения, впериться в космос? Лифт искупал многие недочеты шумливого коммунального кавардака. Перехватывало дыхание, если удавалось в течение нескольких минут безостановочно курсировать в этой капсуле, улучив миг, пока спешащие и жужжащие рабочие пчелки или медлительные трутни общежитского улья не начинали барабанить в металлическую сетку ограждения, требуя освободить бесплатный аттракцион.
Первая ночь в комнате на четвертом этаже, куда переехали Антон и мама, прошла беспокойно. Он ворочался и не мог уснуть: по стенам и потолку скользили блики. Световые квадратики, прямоугольнички, круги водили хороводы, истаивали, вновь нарождались, набирали карусельную скорость и тускнели, их кружение сопровождалось механическим урчанием моторов, проникавшим в открытое окно. В подвале подобной круговерти не случалось, свет фар не мог пробиться в плотно занавешенные, до середины утопленные в асфальтовый тротуар амбразуры.
Та праздничная кавалькада ночных солнечных зайчиков, то охватившее радостное предощущение счастья сохранилось в загашнике прошлого навсегда. Повзрослев, Антон недоумевал: почему праздничный калейдоскоп не повторялся позже? Почему не шныряли по стенам и потолку карусельные витражи? Ответ настиг внезапно: мама не успела повесить шторы. А потом повесила. Так просто объяснялось чудо.
Или для безотчетных отрад есть строго отмеренное, скупо отведенное время, которое истрачивается, заканчивается, не возвращается?
Да, бытие вступило в новую фазу. Скользя в кабине лифта вверх-вниз, Антон сожалел, что вместе с ним не могут (не хотят!) прокатиться непривычные к подобному способу передвижения дедушка, бабушки, призраки, которые на законных основаниях, обретались в подвале. Антон привык, что они постоянно рядом, помогают делать уроки, сопровождают до школы и обратно, воспитывают (на свой, призрачный лад), приобщают к таким предметам, о которых в школе никто слыхом не слыхивал. В расписании занятий, которые вели с Антоном привидения Григория Распутина и Константина Петровича Победоносцева, значились дисциплины: «Тот свет», «Царство Небесное», «Призраковедение», «Колдовство», «Воскрешение мертвых», «Прозренчество»… Это было интереснее того, чем пичкали учащихся непризрачные преподаватели в классах. До школы и из нее Антона сопровождали, заботясь, чтоб не сбился с пути, служка Успенского собора Мефодий и архидьякон Кирилл. Два погибших в Первую мировую войну жениха бабушек Лены и Оли (молодые, подтянутые, веселые, в безукоризненно отутюженной военной форме) заглядывали в подвал редко. Играли на пианино, а бабушки пели романсы. Антона бравые военные обучали тригонометрии и алгебре, держались с ним строго и, навестив бывших невест, быстро откланивались. Но, случалось, его провожали в школу общей веселой гурьбой умершие и живые.
Первым из бесплотных опекунов появился подле Антона Константин Петрович Победоносцев. Привидения, как правило, стараются избегать людской толчеи и тесных пределов, им вольготнее обитать близ мест собственной гибели или подле захоронения своей земной оболочки, но Константину Петровичу стало невмоготу в промозглом городе на Неве, очень уж пронизывающи там ветры и излишне много белых ночей: на Литейном проспекте и набережных, любуясь разведением мостов, толкутся зеваки, попадись им на глаза, и начнут тыкать пальцами (да еще - вопить, оскорбительно пугаться: «Привидение!», захотят изловить), вот бывший обер-прокурор Святейшего Синода и предпочел перебраться в теплую, сухую, маловетренную и патриархальную Москву, он, рожденный в самой ее сердцевине, всегда любил бывшую столицу (за простоту нравов и обычаев) больше европеизированного Петербурга. Подхлестнуло и то, что особняк, в котором Константин Петрович проживал в Петербурге, был разрушен угодившей в него во время Второй войны немецкой бомбой, а кладбище, где покоился прах обер-прокурора, в блокадные дни оказалось перекопано под общие могилы для умерших от истощения. До Белокаменной бывший обер-прокурор тащился на верхней полке пассажирского поезда «Красная стрела», стучал зубами, опасаясь быть обнаруженным или рассыпаться от тряски, к счастью, скелет выдержал, и обер-прокурор, никем не узнанный и не замеченный, прибыв в Москву, провел в неотапливаемом вагоне (дело было зимой) на запасных путях Ленинградского (бывшего Николаевского) вокзала целый день, а поздним вечером, пользуясь малолюдством, скользнул в метро и доехал до «Кропоткинской», искренне возмутившись, что станция носит имя вопиюще неприличное название - в честь пустого и вредного анархиста - позор!, а подлинные слуги царя и отечества при этом не увековечены… (Впрочем, нечему удивляться - так и бывает: ратующих за торжество необходимого государству порядка не ценят, а смутьянов превозносят, боготворят, славят и вписывают навечно в географические координаты - Ленинград, Ленинградский вокзал и памятник Ленину посреди зала прибытия… Пешком дух побрел по Пречистенке к Еропкинскому переулку, поднявшись по каменным ступеням на третий этаж, позвонил в квартиру вдовы двоюродного брата Юзефы Людвиговны Победоносцевой, не очень чтимой в связи с литовским происхождением, но теперь пригодившейся: она без капризов и ужимок приютила старика.
Привидение Победоносцева частенько спускалось в полуподвал к дедушке Петру и вело с ним долгие беседы на исторические и философские темы, Антону дозволяли присутствовать при дискуссиях. Позже Константин Петрович переселился в подвал. -
Аналогичным образом возник на Еропкинском дух Григория Ефимовича Распутина. Он обосновался во втором этаже, в квартире бывшего коллежского асессора Мариничева, заполненной его загнанными советской властью за можай потомками. Распутин не пожелал оставаться возле Анны Вырубовой в Финляндии (а уж возле дворца, где Юсупов пытался лишить его жизни, и возле полыньи, где утопили тело выдавшего себя за Распутина трактирщика, да и возле своей неухоженной, забытой, опустошенной могилы в Александровском парке! - подавно не мог), вот и припустил в первопрестольную, к Петру Былееву, которого помнил еще ребенком и которого избавил в детстве от приступов спазматической головной боли.
Распутин и Победоносцев между собой не ладили, ссорились, споря, кого из знакомцев пригласить на занятия, чтоб Антону легче было усвоить материал: разорванного бомбой московского губернатора Сергея Александровича или первого царя из династии Романовых Михаила, однажды пригласили вычурно наряженного господина, как выяснилось, лекаря, поэта и астронома Нострадамуса.
Ко всем без исключения призракам облеченные в бренную плоть жильцы подвала относилось по-родственному тепло - старались бесплотных (и лишь изредка для самоутверждения погромыхивающих костями) постояльцев не обделять и не обижать. Дурным тоном считалось заводить в их присутствии разговор о смерти. Распутина и Победоносцева, чтоб ни в чем не ощущали лишений, наделили (каждого - своей) большими кроватями, снабженными перинами и убранными кружевными, с оборочками покрывалами, а еще увенчанными балдахинами (чтоб во сне случайный ветерок не унес невесомое тело в щель под буфетом или не закатил под стоявший в прихожей сундук). Кровати стояли в разных концах длинного коридора.
Недовольства и выяснения возникали и когда дедушка Петр отправлялся на Ваганьковское проведать родные могилы. Призраки о предстоящем путешествии узнавали заранее, скорее всего, читали мысли или интуичили (это словечко Антон принес из школы), но, уж точно, обходились без помощи Нострадамуса, они просили дедушку захватить на погост. В тиши некрополя им было привольнее, чем в человеческом окружении, на печальных аллеях возле каменных плит можно освежиться потусторонней энергией, необходимой каждому уважающему себя инкубу.
Дедушка был неумолим: как это будет выглядеть - вышагивать средь бела дня (по вечерам кладбища закрыты и хорошо, что закрыты: нечего шататься посетителям меж могил в темноте!) под руку с прозрачными тенями, садится в трамвай или такси? Призраки не признавали условностей и обижались.
Но вот пришла пора съезжать из полуподвальной квартиры всем задержавшимся в ней жильцам. Дедушка на семейном совете предложил передать часть вещей из сундука Антону, так лампадка, два подсвечника и несколько образков перекочевали в Неопалимовский переулок.
Папа регулярно («как на работу ходил» - шутила мама) навещал жену и сына на новом месте их жительства и сообщал с детства запомнившиеся ему сказания о Панюшкине и его деяниях. Родители, пребывая в «цивилизованном» (еще одна шутка мамы) разводе, оставались в хороших отношениях, случалось даже (обычно это происходило погожей осенью), развалившаяся семья, будто по высшему мановению, ненадолго склеивалась. О, благословенный объединительный миг! Мама карябала записку учителям Антона: «Мой сын не мог прийти в школу в связи…». Мама была суеверна и мучительно подыскивала причину неявки, которая, с одной стороны, должна была звучать убедительно, а с другой не провоцировала бы реальной болезни или другой небесной кары за прогул занятий. Поэтому мотивировки «в связи с подскочившей температурой» или «зубной болью» отвергались, а использовались нейтральные, типа: «приехали близкие родственники». На самом деле мама, папа и Антон - словно не было раздора, разрушившего дружное единство, напялив тренировочные костюмы и куртки, с корзинами, отправлялись в лес. Садились в полупустую будничную (а не переполненную воскресную) электричку, везли бутерброды и сладкий чай в термосе, выходили на станции «Катуар» (никто не умел истолковать и расшифровать это название, возможно, поэтому его вскоре заменили простым и доходчивым - «Лесной городок»), шли скошенным щетинистым полем наискосок, мимо крохотного болотца (куда однажды кто-то из местных выволок смердящий раздувшийся труп лошади), пересекали просеку с великаньими высоковольтно гудящими вышками и напряженно натянутыми меж ними проводами, сразу после этих дозорно охранявших вход в природу металлических громад начиналось царство нехоженых троп и оврагов, боровиков и маслят, пыхтящих ежей и радужных стрекоз, стрекочущих сорок и лосиного помета. Отдыхали в березовой роще, упавший черно-белый ствол служил скамейкой, пили чай и закусывали, опять продолжали поиск. Из леса выходили возле деревни Салманово, шли с полными корзинами на станцию, дома (в Неопалимовском) чистили грибы, мама варила суп… Счастье!
"Наша улица” №199 (6) июнь
2016
|
|