Ирина Гурская “Отсутствие” рассказ

Ирина Гурская “Отсутствие” рассказ
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин москва

 

Ирина Александровна Гурская родилась в Минске. Окончила Литературный институт им. А.М. Горького, Институт Европейских культур (РГГУ). Литератор, поэт, переводчик. Автор статей по творчеству Б. Поплавского, вошедших в «Энциклопедию литературных героев» (М.: Олимп; АСТ, 1997). Автор книги стихов «Город-верлибр» (Эра, 2015). Стихи публиковались в журнале "Грани" (178, 1995), в сборнике «Дар света невечернего», Христианский Восток, Москва, (2004 г), в сборнике «Крымские страницы русской поэзии» (Алетейя, 2015), проза в журнале «Неман» (1, 2011), сборнике  «Путешествие в память» (М.: Книговек, 2014). Стихи, рассказы и статьи выходили в журналах «Знамя», «Фома», интернет-изданиях: Зарубежные задворки, Русская жизнь, Перемены, Топос, Частный корреспондент, Московский книжный журнал.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

вернуться
на главную
страницу

Ирина Гурская

ОТСУТСТВИЕ

рассказ

 

С тех пор время превратилось в брызги водопада, гофрированную древесную кору, подвижность городской границы, тонны мусора на свалках, километры запутанных следов, оставленных смельчаками, гоняющимися с сачками за инфинитивом бытия# открытость конец или начало #невозможность преодоления#археология субъекта#власть над реальностью#разомкнутость смысла# когда цветет папоротник, открываются раны.
Никогда мне не нравился джаз. Сколько не силься, ни удовольствия, ни понимания. Но пришло и его время, когда внутренняя реальность докрутилась до этой грани реальности общепринятой, где перед джазом снимают шляпу. Пока тело болталось в пространстве привычного пути, горестные мысли рвали его на части, кусали, кромсали, - вурдалаки, пиштако и прочие твари, произведшие все же свой решающий эксперимент. Над парком, над тронутыми первой желтизной листьями летали какие-то чернильные кляксы, какие-то обрывки черных дыр, мучительно не совпадающие с геометрией дорожек. Почему-то они приносили облегчение, заговаривали моих пиштако, на этот миг отступавших и развоплощавшихся. Это был джаз. Музыка одиночества. Разумеется, не того, которое мы так любим. Другого. Того, штопором ввинчивающегося в землю, когда умирает не только надежда, но и мечта, которая, как известно, умирает последней. Ничто другое не может звучать оттуда, из другой плоскости, неуловимо и неуклонно танцующей под ногами. В каждой капле джаза следы бессмертного договора с первостихией танца, готовой породить и низвергнуть. Саксофон, это саксофон, донесся голос из далекого прошлого, из темного простора подземного перехода, этой городской самоочевидности с характером протея. Голос застыл, как раскрытый клюв. И тягучие скрежещущие плоскости - звуки саксофона - желтоватым солнечным жемчугом, упругой белизной маленьких таблеток-насекомых, прозрачными медовыми каплями втекали в удивленно застывшую фигуру, и становилось легче. Фигуре, голосу, пространству. Или хуже. Черное на черном дает свет.
Чтобы погреть руки о вихлястую пластиковую чашечку, пришлось брать кофе. К чему сюжет, если все самое страшное происходит в его отсутствие. Взять тот же несчастный черный квадрат. Если для своего дедушки, господина Алле, он являл собой в некотором роде сюжет, у нас все иначе. Когда-нибудь и ему дадут отдохнуть, а пока, если развесить черный квадрат холодным будним ветреным днем над дорожками парка, он превратится в джаз. Если киоск еще как-то вписывался в ряды стволов, штриховку ветвей и плоскость косогора, то парень, застывший с рассеянной улыбкой, направленной куда-то на внешний угол киоска, не вписывался в прямоугольник фасада, как никогда не вписывается скворец в свой домик - человеко-рукотворное жилище. За свои желания надо платить, пел глубокий английский баритон, заставляя тут же критически взглянуть на свою платежеспособность. За желания, которые отбрасывают сюда, в нечеловеческое пространство отсутствия, расплатиться можно только свежими кусками еще сырой собственной жизни.
До ближайшего прогулочного пешехода было несколько остановок автобусом, а то и пароходом, велосипедисты здесь не останавливались, четырехколесные грохотали где-то в другом месте. Парень явно не был обременен хлопотами по предоставлению услуг населению, поэтому рассуждал длинно и неторопливо. Но его аккуратно сидящие в своих гнездышках новоорлеанский, бибоп и фри-джаз переворачивались и выпадали из гнезда, тяжелая волна увеселительной безотказности, неуверенно ступая по рытвинам ритма, обретала уверенность лишь в своем отрицании. Ну, да, старина Паркер, ты единственный когда-то мне нравился, хотя теперь это не имеет значения. Вам когда-нибудь приходилось отрубать себе голову? Не сомневаюсь, что приходилось, но могу утверждать, что ни у кого это не получалось так удачно, как у меня. После этого все очень болит, руки, ноги, и на каждую печень и сердце находится свой орел, не болит только голова. Со временем к этому состоянию привыкаешь. Как ни странно, для окружающих эти изменения более чувствительны, беспощадность к себе оборачивается беспощадностью к другим и наоборот, просто свинг какой-то. Иногда предлагают и другую голову, но к ней прилагается навязчивый лабиринт уже отыгранных сражений. Неловко чувствовать себя монстром с чужой головой. Иногда начинает прирастать своя, но она оказывается не нужна, потому как за время её отсутствия мир изменился.
Не было киоска с добродушно-рассудительным продавцом, дорожек, парка, велосипедистов, проносящихся с заданной частотой. Пуантилистическая даль впитала пролеты мостов, рябь воды, аккордную импровизацию желтеющей листвы. Все, кого я люблю, превращаются в камень, где уже этот персей-киллер, который прекратит бесконечную боль, думала девушка Медуса, единственная смертная из горгон, впрочем, кажется, и вообще единственная смертная. Хотя нет, это криком рвались далекие слова прабабушки из письма прадедушке - «я не умею жить» - как-то слишком внезапно выступившие из старой желтой бумаги, где просто полагалось ничего не разобрать. Торжественно-умиротворенное разглядывание реликвий недоуменно повисло в шорохе бумаг, полутонах фотографий, выцветших кружевах старых виленских печатей, подозревая, что они перестали быть главными героями совместного действа. Буквы шли, держась за руки, выбиваясь из сил, подталкивая и поддерживая друг друга, как осужденные по Владимирскому тракту. Они оглядывались и что-то шептали друг другу. Если бы услышать, что. Но доносились только скрежет и холодное бряцание. Остывшие слова становились похожи друг на друга, затем неразличимы, сливаясь в одну холодную китайскую стену, за которой начиналось великое царство безмолвия.
Черные прямоугольники окон равнодушно демонстрировали рои зияющих значений, захочешь - увидишь, обольстительным уютом улыбались подсвеченные занавеси полупрозрачные и непроницаемые, в пол-окна и до пола - усталостью, надеждой на отдых, сосредоточенностью дребезжащего стаккато на почему-то неизбежных делах. Тайнопись трещин, ведущих аграфическую беседу, останавливала на миг, вселяя надежду. Дождливый аромат вечерней штукатурки, не к месту загнувшаяся жестянка подоконника, стекольная трещина, отдающая пылью, старинная дверь со стершимися признаками собственного величия, обреченно покосившаяся, словно говорили о некой безмерности, ключ к которой внезапно может оказаться под ногами, подобно тому, как смерть возвещает бессмертие. Где-то за горизонтом событий, а может совсем рядом, у подгнившего забора, неровными штрихами чернеющего весной над проталинами, над серым снегом, цветущим грязью и пылью, подобно плесени, по соседству с кустом сирени, печально приближающимся к земле от года к году, течет ручей. Там, где уже нет забора, нет сирени, течет ручей, ждущий свою хозяйку-нереиду. Никто не может отразиться в этом ручье, и там, где уже нет ручья, течет мечта, в которой никто не может отразиться. Даже не умирая, люди исчезают, как музыка, которую некому сыграть, они больше не звучат.
Молчание в сплетенных струящихся космах ветра, крик на мосту, шепот золотого дождя, разговор, пение, бормотание с неизбежной оглядкой назад, равно свидетельствовали о разрушительной силе любви, коей я приказываю не быть. Приказываю не быть, чтобы сохранить целостность несуществования. Приказываю не быть я… кто? Та часть, которая осталась с несбыточным, сбросив куда-то в реальность шкурку воображаемого. Главное, чтобы они не поменялись местами, несбыточное и воображаемое. Древняя мелодия флейты с ласковым именем Испуг собирает в стаи и кружит добродушных, но алчных волков страха, безумия, оцепенения, кромсается и рвется формами времени, встречающимися на пути, выскакивает джазовым хохотом и воем о потерянной и забытой колыбели. Кто-то самозабвенно играет в матрешки. Вещество души, едва поспевающее перебегать от деревяшки к деревяшке, джазовыми заплатами лепится к дырявому пространству.
Прозрачное здание театра уходило ввысь. Нависшие каскадом стеклянные грани вспыхивали и множились, отражаясь в облаках, позолоченных городским светом, в окнах соседних домов, в элегантных черных лужах и друг в друге. В расчищающемся пространстве вечера легко скользила самозабвенная мелодийка, чуть позвякивающая ведрами, швабрами, ключами, флаконами, прихваченными из служебных помещений театра. «Все, кого мы полюбим,\\ превращаются в камень, \\наши души - отрава, \\их не трогай руками, \\наши чувства священны - \\ на земле им не место, \\подойди же, любимый, \\стань пред очи невесты», - доносились слова мюзикла «Персей-киллер», затянутые тонким, но изнутри словно выложенным камнем, голоском. «Ты же знаешь, что все мои слова - ложь, также как и твои», - отвечал низкий тембр, вздрагивая от невидимых препятствий, так световую дорожку в ночном море сносит на мгновение внезапно проснувшейся волной и звезды с изумлением смотрят, как неуверенно возвращается она на свое место, судорожно разглаживая гусиную кожу моря.
В сквере, слегка квадратном на просвет, повторяющем театральные стеклянные плоскости, на мокрой скамейке, чьи редкие перекладины лениво восстанавливали форму изогнутого ковра, сидели Медуса и Персей. Она что-то говорила, иногда взмахивая руками, потом встала и пошла. Он остался сидеть, словно представляя сеть бесконечно дробящихся черных ночных переулков, по которым она должна была пройти. «Лети, Пегас, лети», - доносилось из театра. Пегас понуро стоял возле шеста с дорожным знаком у выхода из сквера, смиренно ожидая своей участи.
Утро расставляло бессменные декорации, вечер убирал их на свои места, чтобы тот, кто ходил по городу ночью, знал, что не могут поменяться местами несбыточное и воображаемое. Вспыхивающие искрами, сияющие, облитые глазурью тонкого льда, ветви деревьев пощелкивали и дребезжали, напоминая хохот одержимого демиурга, выстраивающего идеальное ничто, пытаясь населить его неподвижностью, порождающей идеальное движение. Сырые выщербленные перекладины скамейки, лениво восстанавливающие форму изогнутого ковра, больно и всегда внезапно ударяли в колено, старые рамы с потрескавшейся краской, забытые двери, сползающие в асфальт, треснувшие стекла смотрели в откровенность ночи, приземистый, разросшийся куст сирени заставлял вспомнить пору, когда при слабом ветре он напоминал взметнувшуюся белую гриву.

 

"Наша улица” №206 (1) январь 2017

 

 

 
 
kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   
адрес в интернете
(официальный
сайт)
http://kuvaldn-nu.narod.ru/