Юрий Кувалдин родился 19 ноября 1946 года
прямо в литературу в «Славянском базаре» рядом с первопечатником Иваном
Федоровым. Написал десять томов художественных произведений, создал
свое издательство «Книжный сад», основал свой ежемесячный литературный
журнал «Наша улица», создал свою литературную школу, свою Литературу.
вернуться
на главную
страницу |
Юрий Кувалдин
ГОЛОС ДЕТСТВА
рассказ
Посвящается внучке Лизе
Смотрю газами постороннего человека на прохожих, но не замечаю их. Какой-то постоянный оптический обман. Они есть, и в то же время их нет. Как, впрочем, нет и меня. Я невидим. Почему-то мне не нравятся вещи, где изображается видимое, как в случае с прохожими, и нет намёка на ту тайну, которая скрывается за видимым. Я слышу шорох за спиной, оборачиваюсь и вижу, как прохожий взмахивает крыльями и взлетает на козырёк подъезда. От меня падает тень в лужу и загорается. Я жмурюсь, часто дышу, и выбегаю через чёрную арку в переулок. Стая голубей слетается к моим ногам.
Сижу на белой лавке, спинкой прилаженной к застекленным рамам террасы. Курю, поглядывая на белые облака в синем небе. Под ногами ползает в песке Саша с машинкой. Для-для-для. Это Саша звукоподражает открытым голоском, без кавычек. Зачем звуки брать в кавычки? Так всё сплетено в жизни, что разъять невозможно. Теплый летний день с высоким солнцем. Начало июня. Мы на даче одни. Тишину нарушает лишь это для-для-для и чеканное щелканье соловьёв в зарослях всё ещё цветущей сирени.
За нотой «до» поётся «ля», чтобы сложилась в сущность доля. В квадрате - чёрная земля, в чугунном колоколе - воля. Железный скрип, предсмертный крик давно исчезнувшей эпохи, был молодым стальной старик, гранит перемоловший в крохи... Точильный камень режет ночь, искрится твёрдое пространство. За тенью тень уходят прочь от диктатуры постоянства...
Саша… Имя… Моего сына… А я кто? Ни на лбу, ни на другом каком-нибудь месте тела не написано, что я «Юра». К чему ещё не прикрепили слов, того пока не существует, но это абсолютно не означает, что слова не найдутся, как нашлись в начале времён слова, рассеявшие одно из первых слов, означавшее отсутствие слов: «безвидность». Вроде бы глаза видели всё вокруг, ведь глаза были, как у кошки, как у мышки, как у мишки, но что конкретно они видели… Вот тут нужны слова, которые расскажут, что малышки без книжек видели. Тебя как зовут? Пока никак, потому что я только что родился. Хорошо, ты будешь «Сашей». Отлично. Это уже кое-что… Поэтому неправильно говорить: «У меня родился Саша». Сашей не рождаются, а становятся.
Село наше Барселона, Барсело наша на карусели в Марселе и в Брюсселе, одним словом, а Спас наш есть Спейс, то есть космос, а космос есть Москос, иначе говоря, Москва, которая в Дамаске родилась, чтобы маскироваться красотою космоса, отселе сёла наши стали русским языком именоваться, чтобы ловить ай лав ю облавами, чтобы лавировал между любовью с лиебен от Стамбула до Тамбова и обратно так, чтобы окончательно окосел и обрусел.
Если утро туманное, вспомним Тургенева. Если утро солнечное, вспомним Фета. Если на Невском проспекте вдруг настает весна, вспомним Гоголя. Если ночи были белые, вспомним Достоевского. Если ещё в полях белеет снег, а воды уж весной шумят, вспомним Тютчева. Если утро серенькое, вспомним Чехова. Если муза в уборе весны постучалась в окно, вспомним Блока. Если озеро стало отвесным, вспомним Мандельштама.
Мотокитель, воскликнул Саша после того, как за штакетником дачной ограды проскочил мотоцикл, и я сказал мотоцикл, после чего возникло это чудесное звукоподражание мотокитель, без кавычек, как звук, подобный другому звуку, как в звуках протекает птичья жизнь, когда желтороты птенцы прислушиваются к вибрациям голосовых связок родителей и вторят им, голосистый соловей, пой неустанно в зарослях сирени под воркованье голубей, под философские кар-кар-кар ворон, под лиричные возгласы воробьёв чирик-чирик, под трепетанье хвостиков трясогузок, под призывный клёкот распластанных в полёте чаек.
Когда слова сами собой связываются, без диктата автора, который просто пишет первые пришедшие в голову слова из одной любви к графической форме слова, то возникает совершенно необычная мысль, к которой без слов не подступишься, хотя есть множество людей, которые, как им кажется, думают без слов, а когда спросишь у них, о чём они думают, отвечают, что и так без слов всё ясно. Эти бессловесные люди напоминают мне бутылки, закупоренные наглухо, и брошенные в море, авось, кто-нибудь поймает, откупорит, но ничего не узнает.
Смотрю газами постороннего человека на прохожих, но не замечаю их. Какой-то постоянный оптический обман. Они есть, и в то же время их нет. Как, впрочем, нет и меня. Я невидим. Почему-то мне не нравятся вещи, где изображается видимое, как в случае с прохожими, и нет намёка на ту тайну, которая скрывается за видимым. Я слышу шорох за спиной, оборачиваюсь и вижу, как прохожий взмахивает крыльями и взлетает на козырёк подъезда. От меня падает тень в лужу и загорается. Я жмурюсь, часто дышу, и выбегаю через чёрную арку в переулок. Стая голубей слетается к моим ногам.
Для-для-для с крышкой от большой кастрюли мчится вокруг дома автомобиль, для-для-для звуковетрие проезжающей машины в маленьких туфельках на хлястике с дырочками для гвоздика пряжки, в клетчатых, в синюю с чёрной клеткой, штанишках на бретельках крест-накрест, с застёгнутыми на пуговку чуть ниже чашечек колен, в белых гольфиках, с лицом, переполненным улыбкой, с сияющими огромными голубыми глазами, и с непременной нежной струйкой изо рта, стекающей по розовому подбородку на миниатюрный фартучек-передничек, для-для-для. Туфельки эти висят у меня на гвоздике на книжном стеллаже, как в музее. Не ленюсь снять их, рассмотреть и измерить линейкой размер. Крохотные туфельки, в длину 13 сантиметров, бегают с кастрюльной крышкой по песчаной тропинке вокруг дачного дома, для-для-для.
Всё так упрятано, зашито, замаскировано, прикрыто, что не увидишь самой сути, о чём догадываться можешь, но видишь только занавески в цветочках радостных по фону весенней травки, как газоны, они украшенными будут, о красоте запомнить надо, но красота есть оболочка того, что видеть неприлично, но видеть очень бы хотелось, об этом в книге в одиночку читайте ночью, рядом с тенью, обняв её, гасите свечи.
Водадоту в одно слово говорится, водадоту, какая ещё водадота, потом уясняется копирование звуков, когда папа ушёл на работу, да не ушёл, а учёль, и не на работу, а во дадоту, короче, учёль водадоту., можно и отдельно, во дадоту, вам понятно, или ещё раз повторить, что папа учёль во дадоту?! И это произносится чётко и восторженно, как свидетельство овладения звуками какаих-то работ.
Каждый человек исполнен зародышем мысли. Нужно записать её прямо в этом зародыше, чтобы затем методично развить до объёма книги. Да куда там! Некогда. И так всё в нём, в этом человеке. Он богат сам в себе, да ещё так, что стыдно вслух произносить. Мелькнул зародыш мысли об этом и тут же исчез. Человек при этом улыбнулся, не сожалея об утраченном зародыше, потому что тут же моментально возникает в голове другой зародыш, ласковым солнечным лучом гладящий щеку. А поезд стучит колесами, за окном мелькают зародыши мыслей о красоте пейзажей и столь же быстро сменяются столбами и полустанками. А вот и конечная станция. Жизнь пронеслась в зародыше.
Циты прекрасные, циты воздушные, циты звучащие особенно у огнедышащего огромными пурпурными бутонами шиповника, к одному из которых маленький Сашенька приближает носик и восклицает ци-ты, цветами наполняясь, когда на всю жизнь, всегда пойдут, сменяя друг друга, цветы добра, цветы любви, цветы света, цветы рождения, цветы вдохновения, цветы сна, цветы мороза, цветы воспитания, цветы глупости, цветы жажды, цветы сытости, цветы восторга, цветы счастья, цветы разлуки, цветы встречи, цветы победы, цветы поражения, цветы города, цветы деревни, цветы улицы, цветы моря, цветы ласки, цветы горя, цветы мира, цветы войны, цветы нежности, цветы жалости, цветы дикости, цветы молодости, цветы старости, «Цветы зла».
Валель в маленьких ручках, и бегает по просторной в квадрате солнечного света Саша, валель. Какая валель? Акварель Макса. Распахнута большая папка с рисунками Волошина, с уплывающим в лунном свете Кара-Дагом, с бесконечно прекрасным морем. За окнами настоящее море, голубизной ослепляющее! Валель, валель… А вечером к пирсу подходит теплоход, и Саша восклицает кробадель, после моего несколько сюсюкающего корабль, поясняющего, а пояснять ничего детям не нужно, операционная система мозга восприимчива к любому новому звуку, готова обрабатывать молниеносно любую информацию, потому что сначала идет мозг, а потому уж все прочие чувства, без мозга нет чувств, без быстродействующего компьютера ребёнка нет человека, потому что человеком становятся, а не рождаются, ибо рождаются устройством, экземпляром бесконечного тиража тел, разработанных главным художником, виртуозным мастером всего на свете, кробадель, валель, Волошин.
Литература лежит себе годами на чердаке, или под кроватью, или в чемодане, или на стеллаже, или в чулане, отдыхает, никого не тревожа, не призывая срочно читать, потому что рано или поздно приходит созвучный ей читатель и читает, не отрываясь, не спрашивая, где же автор, подайте сюда автора, которого тело распалось на электроны с атомами сотню лет назад. Читая Гоголя, мне не нужно тело Гоголя, читая Чехова, мне не нужно тело Чехова, вот почему я перестал ходить на литературные вечера, потому что литература есть дело тёмное и одинокое, с глазу на глаз с книгой, а не с эстрадными артистами из Лужников, к примеру, но они к литературе никакого отношения не имеют.
Каждое слово имеет свой размер. Каждое слово состоит из одного, двух, трех и более слогов. Каждое слово имеет своё звучание. Каждое слово имеет свой крючок, как удочка. Этим крючком подвязывается что-то из внешнего мира, отовсюду, что вызывает определённый смысл. Если подбирать слова по размеру, по ритму и по звучанию, то появляется музыка. Умение писать музыку словами есть истинная поэзия. Иными словами, поэт тот, кто не ищет смыслы, а пишет музыку.
Нам нужно углубиться до полного забвения себя в книгу, когда-то волновавшую нас. И эта книга опять будет тревожить в новых ракурсах ситуаций, открывающихся при каждом последующем прочтении, ибо хорошая книга неисчерпаема. Перечитывать с неизменно возникающим в нас при этом трепетным чувством прикосновения к чему-то очень близкому, хорошему, радующему душу. Всегда хочется быть в приподнятом настроении от прочитанного, поскольку плохого и так много вокруг. Хороший автор чувствует это, и даже если даёт негатив, то лишь затем, чтобы оттенить прекрасное.
Сердце, пусть вы сердитесь на сердце, если сердцем вашим овладеет робость, когда сердце горит, сказали вы с сердцем, сердце стало сильнее колотиться, а это всё от чистого сердца, при этих словах екнуло сердце, даже затрепетало ваше сердце, и не просто сердце билось, но с бьющимся на разрыв сердцем вы высказали все свои сердечные муки и покинули сердечного друга, чтобы в слезах успокоить ваше ранимое сердце.
В кроватке лежит чёрный кот Кадик, рядом во все глаза смотрит на меня Саша и говорит дачле, ну, я, естественно даю дачле, когда он благополучно избегнул встречи с своею хозяйкой на лестнице. Каморка его приходилась под самою кровлей высокого пятиэтажного дома и походила более на шкаф, чем на квартиру. Квартирная же хозяйка его, у которой он нанимал эту каморку с обедом и прислугой, помещалась одною лестницей ниже, в отдельной квартире, и каждый раз, при выходе на улицу, ему непременно надо было проходить мимо хозяйкиной кухни, почти всегда настежь отворенной на лестницу. И каждый раз молодой человек, проходя мимо, чувствовал какое-то болезненное и трусливое ощущение, которого стыдился и от которого морщился. Он был должен кругом хозяйке и боялся с нею встретиться… Я и сам не заметил, как Сашенька уснул спокойным сном. Кадик котик нежный задремал чуть раньше.
Слезится снегопад, дробится в грустных лужах, на пепельный асфальт легло стекло ледка, прохожие не спят, им дождь февральский нужен, чтоб чувствовать весну в чернилах февраля, о, если бы достать рукой до колокольни, и выпить ночь до дна, поторопив рассвет, «Над пропастью во ржи» читает новый школьник, и подгоняет жизнь под выбранный сюжет.
Удлиненная форма закругляется, выявляя всё новые повороты плавного перехода от одного своего состояния к другому, не касаясь при этом предыдущего спирального виража, и даже не замечая изгибов, находится в полной уверенности следования от некоего начала к смутно намеченной цели, к достижению чего-то, то есть форме в себе самой жизнь представляется абсолютной прямой линией, следующей от одного счастья к другому, и она, форма, не замечает, что уже в бесконечный раз по кругу проскакивает одни и те же точки.
Ужасно не хотелось рассказывать ему - что да как. Все равно он бы ничего не понял. Не по его это части. А ушел я из Элктон-хилла главным образом потому, что там была одна сплошная липа. Все делалось напоказ - не продохнешь. Например, их директор, мистер Хаас. Такого подлого притворщика я в жизни не встречал. В десять раз хуже старика Термера. По воскресеньям, например, этот чертов Хаас ходил и жал ручки всем родителям, которые приезжали. И до того мил, до того вежлив - просто картинка. Но не со всеми он одинаково здоровался - у некоторых ребят родители были попроще, победнее. Вы бы посмотрели, как он, например, здоровался с родителями моего соседа по комнате. Понимаете, если у кого мать толстая или смешно одета, а отец ходит в костюме с ужасно высокими плечами и башмаки на нем старомодные, черные с белым, тут этот самый Хаас только протягивал им два пальца и притворно улыбался, а потом как начнет разговаривать с другими родителями - полчаса разливается! Не выношу я этого. Злость берет. Так злюсь, что с ума можно спятить. Ненавижу я этот проклятый Элктон-хилл.
А ты всё пишешь? Что ж делать мне, я болен буквами! К тому ж я Юрий. Вот Юрий Олеша первопроходец коротких, в одно дыхание, записей. Он провозвестник феёсбука в интернете, где объясняются столь же кратко, правда, до высочайшего художественного уровня Олеши там никому не достать. Фейсбук по большей части - информация, Олеша - художество. Информация не нужна художеству. И даже враждебна. Олеша бросил писать сюжетные вещи. Даже его первая повесть "Зависть", в сущности, бессюжетна. Там важен стиль, художественные особенности текста. Никакой театр, никакой кинематограф не передаст особенности художественного текста. Адекватное переложение текста кинематографом - это показ текста на экране, чтение с экрана текста, букв, слов, фраз, как в интернете. Литература адекватна только в кодировании мира буквами и в дешифровке второй реальности через буквы. Литература - это писание и чтение в одиночестве. Где уже двое - там нет литературы.
Сон наступает, чтобы ты всё, что было в минувший день, забыл. Ты спишь мгновение. Только уснул, как уже просыпаешься. Так всегда бывает после насыщенно проведённого дня в работе. Картины сна, скреплённые по абсурдной логике, пролетают мгновенно, хотя длятся вечность. Чистую страницу открывает тебе рассвет. Ещё было темно, ещё длилась ночь, но что-то шевельнулось за горизонтом. Рассветает бесшумно и медленно, когда торопишь наступление нового дня, устремляя взгляд на узенькую полоску мягкого света.
В юности люди в большинстве своём восторженно воспринимают жизнь и даже пишут стихи. Частенько пребывают в экзальтированном состоянии. Молодость распахивает себя навстречу прекрасному. Но время неумолимо тащит человека по жизни, и он, как правило, в конце концов сникает. Вялости существования способствует однообразие быта и работы, раз навсегда выбранной, пусть и со сменой мест. Писателем становится тот, кто никогда не сникает, у которого вдохновение возникает при каждом написанном слове. Ибо много званых, да мало избранных.
Сажаю в детский столик-стулик Сашу. Он моментально кистью, смоченной в банке с водой, разводит плиточку синей акварели и начинает тютювать. Саша, ты чем занят? Тютюю, как всегда в блаженном смехе, ответствует Саша, закрашивая лист белой длюмаги. Каски, каган и длюмага у нас всегда наготове. Еще ходить и говорить не научился, а уже после «Преступления и наказания» подайте ему длюмагу, каски и каган, который разумеется мною произносится как карандаш.
Лист бумаги требует красивой темы, хотя молчит. Красивую тему нужно красиво исполнить. Лист чист. Он и в ворде интернета чист, как лист бумажный. Интернет есть бумага. Лист интернета требует красоты. Что напишем, то и будет. Художеству не нужна точность, а нужна красота, доставляющая удовольствие. Удовольствие спасает мир и делает его красивым. И всё молчит пустое, и требует непременно красоты, как женщина перед зеркалом.
Патя банка на пол, вода разливается. Саша смеётся, хлопает в ладошки, патя, патя, патя… Упала банка. Патя!
Не разглядеть ближнего в облаке. Ближний становится дальним. Дальние плавают в облаке. Любовь начинается в облаке. Облако плывёт по реке. Облака чувств возвышают влюблённых. Река поднимается в небо. Птица сидит на облаке. Того берега не видно. Этот берег окутан облаком. Земля стала воздушной. Девушка превратилась в птицу. Юноша ходит по воздуху. Небо прижалось к земле. Земля стала рекой. Теплоход с распластанными крыльями парит в облаке. Рядом с белой невестой летит жених в чёрном фраке. Крылатая земля стала свадьбой.
В допешеходные времена, когда движение на четвереньках было столь стремительным, что я даже не замечал, как Саша оказывался передо мной. Он вздумал ручки и требовал аконя, можно и отдельно, а коня. Я поднимал Сашу, даже подбрасывал и сажал его себе на плечи. Саша обнимал мою голову, шевелил маленькими нежными пальчиками на моём лбу, я держал его за ножки и начинал бегать вокруг дома конём, как Саша, когда пошёл, ездил автомобилем с крышкой от кастрюли с возгласами для-для-для. А коня!
Если с рождения существо загружается словами «ушат», «бушлат» и «автомат», то он и будет обливаться из ушата, ходить в бушлате с автоматом. Вот он, незаменимый, и необходимый казарменному старшине для управления территорией, огороженной бетонным забором с колючей проволокой.
Природа скрывает неказистые социалистические строения, состоящие из покосившихся амбаров, солдатских бань, с выщербленными стенами дворцов культуры первых пятилеток. Как природа украшает разбросанные на огромном пространстве «деяния рук человеческих»? Очень просто, как в театре, реквизитит и бутафорит, костюмирует и гримирует. Тополь выбросит юную листву и скроет с глаз долой убогие сараи гаражей. Сирень своими волнами цветения закроет казарму. Дуб пышной кроной задрапирует забор с кольцами ключей проволоки военного завода. Диву даёшься от энергии природы! И грустишь от портящего всё вокруг прямоходящего. Он-то к красоте природы какое отношение имеет?!
Ему не везёт, говорит он горестно, опускаясь на дно жизни, потому что всё время мешают, и ехать нет никакой возможности и нет тяги, которая его бы тащила, то есть везла. Говорят, что везёт тому, кто везёт. Но как он везёт? Ему же тоже всю дорогу мешают?! Значит, чтобы везло, нужно обладать способностью преодолевать обстоятельства, которые мешают, а он этому не обучен, потому что не он живёт, а кто-то другой тащит его по течению реки отпущенной жизни щепкой.
Не ходи туда, не смотри сюда, не слушай то, не кушай это… Приметы ошейником водят людей на прогулку жизни. Гуляешь сам по себе, но под присмотром. Тебя устрашают приметы, тобой управляют приметы, тебя одобряют приметы, тебе посылают приветы невидимые поводыри. Без них бы живородящие всё посшибали, стекла повыбивали, двери срывали с петель, друг друга перестреляли. Можно ли жить без примет? Никак нельзя без дрессировки человека приметами, вот мой на это ответ!
От лавки до бочки первый пеший ход с таким удивлением, что ротик был открыт, головка повернута ко мне, сидящему на лавке и дымящему беломором, с восхищенным взглядом - неужели это я сам прошел от лавки до бочки?!
Раскольников не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к людям. Что-то совершалось в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения, что хотя одну минуту хотелось ему вздохнуть в другом мире, хоть бы в каком бы то ни было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь в распивочной.
Настроенья перепады всем знакомы с детских лет. Говорят, что все вам рады, - к ним у вас доверья нет. Почему же с малых лет, не находите ответа, почему проходит лето, а не длится сотни лет?
По правилам не пишется роман, он возникает с первым поцелуем, таким простым, как вешняя капель с высоких крыш московских переулков. Все правила бессильны против вздоха случайно недосказанной главы, в которой было трудно различить намерения главного героя. Он говорит, а мы его не слышим, не различаем назначенья слов, поскольку всё сливается в журчанье блестящих, гонимых солнцем утренних ручьёв.
Просёлочная с двумя пыльными колеями дорога от дачи к Лавре шла в гору через золото пшеничного поля, пронизанного тут и там яркими васильками. Я шел, задумавшись, как обычно, над очередным эпизодом работываемого мною текста, и не заметил, как Сашенька поотстал. Когда я оглянулся, сыночка нигде не было. Я ринулся назад под горку, стал кричать, звать Сашу, но его и след простыл. Смотрю нервно по сторонам. Кругом золото пшеницы. Над золотом - васильковое небо. На горизонте - колокольня Лавры. И вдруг прямо из зарослей высокой пшеницы в своих клетчатых штанишках, которые я называл «Тёма и Жучка», как ни в чём не бывало выходит Саша. Я сдержался, чтобы не пуститься сгоряча воспитывать. После паузы спросил: «Ты спрятался?» Саша с младенческой улыбкой и со струйкой на подбородке вымолвил: «Атися!». Спрятался? Атися!
"Наша улица” №210 (5) май
2017
|
|