Дан Семенович Маркович родился
9 октября 1940 года в Таллине. По первой специальности биохимик, биофизик,
энзимолог. С середины 70-х годов профессиональный художник. Писать прозу
начал в 80-е годы. С 1997 года редактор электронного литературно-художественного
альманаха "Перископ". С 1966 года жил в городе Пущино Московской
области. С 2015 года живёт в Болгарии. В "Нашей улице" публикуется с № 94 (9) сентябрь 2007.
вернуться
на главную страницу |
Дан
Маркович
КОГДА Я БЫЛ МАЛЕНЬКИМ
рассказы
НАСТОЯЩИЙ ДЕД
Мы с братом верили в деда Мороза. Ему было четыре - как не верить, а мне шесть - я тоже верил, но немного сомневался. В прошлый раз перед Новым годом я копался в шкафу и вдруг увидел между простынями яркую книжку. Потом дед Мороз подарил мне книжку, очень похожую... а та исчезла из шкафа. Но может это была не она?.. ведь я рассматривал ее в темноте... А из шкафа кто-нибудь взял - народу в доме много. И все же подозрение закралось - дед Мороз не настоящий. Так что в этот раз смотри в оба...
За полчаса до Нового года исчезла бабка, но это еще ничего не доказывало. Появился дед Мороз. Брат был в страхе и восторге, и я сначала поддался - уж очень все веселились, и подарки были даже лучше, чем я ожидал. Но потом стал смотреть внимательней. Дед, видно, что-то почувствовал и давай торопиться - к другим, мол, детям опаздывает - и ушел. Но я успел заметить - под тулупом у него юбка, старинная, с кружевом внизу черной бахромой... Через полчаса появилась бабка, и я стал ее исследовать. Юбка похожа... Но может у деда была своя, такая же?.. Так он же дед! зачем ему юбка?.. Ну, вдруг она одолжила ему, просто захотел он эту юбку - и все... И тут я заметил у бабки за ухом клочок ваты. Это она была дедом - сомнений не оставалось...
Я задумчиво перебирал игрушки, подаренные дедом-бабкой. Вот фонарик, о котором я мечтал давно. Мои родители знали это. Они, конечно, сами подарили бы мне его, если б не придумали нарядить бабку дедом... А если б дед был настоящий... откуда бы он знал, какой я хочу подарок?..
Ну, настоящий... настоящий-то знал бы...
ЖУЧОК
Мне подарили особенный фонарик - жучок. Обычные фонарики из жести - плоская коробочка, легкая, в ней тонкое стеклышко - вот и все. И батарейки нужно менять, а попробуй их найди, и фонарик лежит на полке, темный и пустой. А этот, жучок, из черной пластмассы, толстенький и тяжелый, с выпуклым блестящим глазом. Возьмешь его и сразу ясно, что у него много всего внутри. Сожмешь в руке - в нем просыпается тихий ворчащий звук. Сжимаешь снова и снова, ворчание переходит в непрерывное жужжание, блестящий глаз краснеет и разгорается - жучок светит. Он светит, пока нажимаешь на него, он приятно пахнет, когда разогреется от собственного жужжания, - маслом и горячей пластмассой... Сначала пальцы устают, но быстро привыкают. Никогда не боишься, что он погаснет. Он сам вырабатывает электричество, как настоящая электростанция, только там вода или пар крутят колеса, а здесь колесики кручу я, когда сжимаю жучок в руке.
Я ходил с ним везде, он несколько раз падал у меня, но не разбился, только кусочки пластмассы отлетали от черных блестящих боков. Я светил на улицах, и даже в подвале, и мне не было с ним страшно. Как-то мы поздно возвращались из леса, немного заблудились и долго искали мостик через ручей. Если бы не жучок, то, наверное, не нашли бы...
А потом почему-то не нужно стало светить вокруг себя. Может фонарей стало больше, или я привык к темноте... Он долго лежал на полке среди забытых игрушек, маленький черный жучок, и незаметно исчез куда-то. Теперь бы он мне пригодился...
СВЕЧКА
После войны часто отключали свет, и мы зажигали свечи. Керосиновая лампа тоже была, но керосина часто не было, да и бабка не выносила запах. Как она жила раньше, когда электричества еще не придумали? Она говорила, не помнит этого времени, но, по-моему, не хотела признаваться, что сидела в темноте. Мне давали поджечь свечку, не от спички, а от другой свечи. Темную, холодную наклоняешь над светлой, теплой и прозрачной. Нужно подержать, иначе не подожжешь. Маленькое пламя захватит кончик фитиля, мигнет пару раз, разгорится, и тогда пожалуйста - ставь свечку на блюдце. Чтобы стояла, ее надо прилепить воском. Нагнешь над блюдцем, покапаешь - и тут же прилепляй, пока воск мягкий. Вообще-то это не воск, а парафин, искусственный, из воска теперь свечи не делают. Поджигаю свечку и несу ее в темноту, свет качается передо мной, волнуется, тени обхватывают его со всех сторон, и они вместе танцуют по стенам и потолку. Открываю книжку - буквы и рисунки шевелятся, по странице пробегают тени... Все собираются вокруг свечей, становится тепло и уютно, никто не бегает, не спорит и не ругается...
А потом - раз! - и вспыхивает другой свет - сильный и ровный, а свечка, желтенькая, мигает, будто ослепла. Кругом все становится другое - места больше, голоса громче, кто-то говорит - «ну, я пойду...», кто-то говорит - «пора, пора...» И свечку лучше погасить, можно даже пальцем, если быстро. Свечи ложатся в коробку в буфете, темные и холодные. Свет больше не спорит с темнотой - каждый знает свое место. Бабка говорит - «наконец-то» и идет готовить ужин. Все разошлись по своим работам, и я иду делать уроки...
А потом перестали отключать свет. Свечи затерялись. Иногда найдешь кусочек свечи среди ненужных вещей, в нем фитиль потонул в непрозрачной глубине. Отковырнешь его - и поджигаешь свечку... Совсем что-то по-другому она горит.
ЕЖ
Мне подарили ежика, папа подобрал около дома и принес. Только смотри, говорит, он живой, с ним нельзя, как ты с медведем поступил. С медведем ничего особенного, у него голова отвалилась и брюхо немножко распорото, запросто можно починить. Я долго гадал, что у него внутри стучит и переворачивается, а это, оказывается, круглая такая штука с дырками; когда мишку переворачиваешь, из нее воздух выходит и получается звук, медведь потихоньку ревет. Но это я потом узнал, когда он перестал реветь. Снаружи не видно было, и я решил разобраться, посмотреть через шею, что у него в животе ревет, но оказалось, там дырки нет, торчит палочка, на ней голова держится, держалась, и мне пришлось распороть немножко живот. Еж, конечно, другое дело, попробуй, тронь его, он так тебя ужалит, не рад будешь, Ты с ним не воюй, говорит мама, - он хороший, только все любит делать один, и гуляет по ночам, пусть у нас перезимует, весной выпустим. Он забрался под кресло, сидит и молчит. Я думал его оттуда выковырять, взял палку, которая от щетки отломилась, как ни пытался, не получается, он только шипит и ворчит, и свернулся в клубок, попробуй, возьми его, не видно ни головы ни хвоста, хотя у него, кажется, нет хвоста, я не успел рассмотреть. Я ковырял, ковырял, и он мне надоел, потом ужин, иди, иди спать, лежал, слушал разговоры в соседней комнате и забыл про ежа. Утром вспомнил, стал искать - его нет нигде. Я устал уже, и вдруг вижу - бежит через комнату в угол, где старые газеты. Я хотел его задержать, стал искать палку, она куда-то делась, тогда попробовал стулом, прижал ежа немножко к полу, он задергался, вот-вот вылезет и сбежит, снова не найдешь, а мне хотелось его рассмотреть. Я его еще немножко прижал, он тогда затих и лежит, не двигается. Я убрал стул, а он не заметил, как будто заснул, только кровь изо рта маленькой черной змейкой бежит, бежит...
ПОСЛЕ ВОЙНЫ
После войны в нашем городе оказалось много бандитов. По вечерам выходить стало опасно - могли ограбить или просто убить. Оружия осталось много, даже в школу ребята приносили патроны, собирались и ходили взрывать их на костре. Мой отец работал врачом и приходил домой поздно. Каждый вечер мама волновалась, не случилось ли что с ним... Один раз он пришел веселый, долго мыл руки, потом схватил меня и подкинул. Я удивился - ведь знает, что не люблю эти штуки. За столом он говорит:
- А меня сегодня ограбили... - и смеется. - Подошли двое и спрашивают - «ты кто?». Отвечаю - врач, иду к больному. Они говорят - «а, доктор... ну, снимай часы». Я снял. «И не ходи так поздно».
Я удивился:
- И ты отдал им свои часы... всего-то двое...
Большие квадратные часы в серебряной оправе, их подарил отцу мой дед, поздравил с дипломом врача. Отец никогда не расставался с часами. Мне хотелось, чтобы он дрался за них и победил этих двух, а он просто отдал часы - и все... Он увидел мое разочарование и засмеялся:
- Понимаешь, хотелось скорей домой, устал, проголодался, а тут эти дураки со своими просьбами - отдай и отдай. Ну, отдал, зато уже дома.
- А оружие было у них?
- Нет, сынок, похоже, что нет.
- Зачем же отдавать?
- Ну, знаешь... они могли и рассердиться...
Я был разочарован. Хорошо, что все обошлось, но отец оказался не героем. Мать стала его ругать, что приходит поздно, и когда-нибудь это плохо кончится, а он ухмылялся и ел с аппетитом - действительно, проголодался.
Через полгода тише стало на улицах, многих выловили, другие ушли далеко в леса, там отсиживались еще долгие годы... Однажды отец вернулся с работы и сразу ушел мыться. Мать за ним, они тихо говорили, но я, конечно, слышал. Он говорит - вызывали удостоверить смерть. А потом:
- Я свои часы видел.
- И что?
- Что я мог сделать... С него перед этим и так все сняли - френч, сапоги… даже штаны содрали. Бери, говорят, часы, доктор. Я не смог.
Так и закончилась эта история.
ФЕНЯ
Главная у нас в доме не мама, не папа и даже не бабушка, а тетя Феня. Это маленькая такая старушка с кривой спиной, сзади у нее под толстой шерстяной кофтой целая возвышенность. Я думаю, это совсем не спина, и не может чувствовать, когда трогают. Я подкрадываюсь сзади, она сидит в больших железных очках, лицо словно мукой обсыпано, губы вытянуты хоботком и непрерывно что-то жуют, но у нее во рту ничего, кроме двух розовых вставных челюстей, она по вечерам кладет их в стакан с марганцовкой. Она сидит на низкой скамеечке, покачивает большой головой с широким розовым пробором, волосы желтые и редкие, она смотрит в газету и слегка раскачивается, как старый еврей, наш родственник, который молится целыми днями, сидя поперек кровати. Феня не молится, она в Бога не верит, она говорит - я философ, и вообще - будь что будет. Я подкрадываюсь, протягиваю руку, еще немного и дотронусь, наконец, узнаю, что в этой шерстяной возвышенности таится... Но она все видит, слышит, и, не поворачиваясь, говорит мне - «это нельзя». Я делаю вид, что ничего такого не хотел, а только подошел с вопросом, к ней все обращаются с вопросами - о международном положении, о том, что будет с евреями в этом году, и в следующем, она все знает и дает ответы. Потом ей говорят - Феня, кушать... - она встает и понемногу ковыляет к столу. Здесь она удивляет всех, потому что неясно, как может столько поместиться в таком небольшом теле, да еще кривом. Она за столом рассказывает истории, в которых люди страдали от обжорства, а она им советовала поменьше есть, и даже совсем пропускать некоторые дни, это, говорит, полезно. Она ест, ест, и даже бабушка, ее родная сестра, вздыхает, но ничего не говорит.
Но вот наступает особый день - среда, Феня за общий стол не идет, она голодает, она сидит на своей скамеечке и читает, пока мы едим. Когда народ расходится, Феня вытаскивает свою корзинку, в которой несколько старых книг и бумажный пакет, она долго разворачивает хрустящую бумагу, наконец, развернула, там пара больших желтых пачек, это ее любимая «Кама», лечебная мука. Мама усмехается, машет рукой - обычный овес, только размолотый, но Феня знает лучше, и никто, конечно, не спорит с ней. Пусть голодает, ей полезно, считает папа, он врач. Пусть очистится, он говорит, у нее столько шлаков... Я смотрю на Феню - где ее шлаки?.. Наверное, в спине, в той самой возвышенности, которую она не дает мне потрогать уже так давно, что я и не помню, когда начал интересоваться, она как часовой на посту, со своей крутой спиной в толстой шерстяной кофте...
Она берет пачку своей любимой муки, и говорит мне - принеси кипяточку... - как нищий на вокзале, я слышал, у него такой голос. Бабушка вздыхает - Фенечка замаливает грехи... Какие грехи, она не говорит, молча наливает большую кружку кипятку, и я несу, правой рукой держу за ручку, левой поддерживаю правую руку, потому что тяжело. Неси осторожно, и подальше от себя, говорит бабушка, а то давай я... Нет, я сам, сам - и я несу на вытянутых руках горячую воду для Фениной особой еды, которая очищает ее и лечит, так она говорит, хотя все сомневаются, но никто не спорит, потому что Феня все знает лучше всех, у нее муж был философ. Мама говорит - он был старик. Она же тоже старая, я говорю. Тогда она была молодая. А спина такая же? Спина у нее такая всегда. Муж ее любил, он говорил - Феня, ты философ лучше меня... И она никогда не готовила, они ходили в ресторан, это было до войны. В ресторан ходить дорого, но Феня была богатой, а муж бедный, старый и философ, И он получил молодость, богатство, и горб в придачу - это говорит папа, когда его кроме мамы никто не слышит, и меня, конечно, потому что я слышу и знаю все, что говорят в комнатах и на кухне. Я все знаю и могу, только дотронуться до Фени не удается, хотя стараюсь каждый день, сколько помню себя. Она у нас давно, даже раньше меня, ее мужа сожгли немцы. Она уехала, а он не успел. Это темная история, хмурится папа, но не нам ее осуждать. Феня не виновата, вздыхает бабушка, он, как всегда, бродил где-то, а тут машина, никто ведь не знал, что последняя. Очень странная история, говорит мама, ей следовало подождать. Не будь такой решительной, отвечает отец. А ты когда решительный? Тебя взяли, одели в форму и запихнули в поезд, и ты о нас ничего не знал, пока не обнаружил на Урале... Не ссорьтесь, дети, нас осталось мало, говорит бабушка, обвинить легко, а защититься трудно, всего не объяснишь, чужую судьбу руками не разведешь...
Феня ставит кружку на колени, у нее специальная досочка, как столик, и не слезая со своей табуретки, начинает готовить полезную еду. Она наклоняет пачку над кружкой, трясет ее, и ничего не получается, потому что пар сразу смачивает эту желтую как песок муку, она застывает и не хочет сыпаться в воду. Тогда Феня говорит мне - принеси ложку, и, подумав, добавляет - «пожалуйста», она держит это слово, как золотой рубль, бабушка говорит, у нее есть один золотой, на похороны, пусть держит. И вот слово сказано, сегодня среда, прошла неделя, я бегу за ложкой, бабушка тут же подает ту самую, которую Феня любит - большую, темную, это серебро, осталась одна от набора, остальные мама променяла во время войны мне на молоко и масло... а Феня тогда жила на юге, она всегда устраивалась, мама говорит. Не осуждай, и тебя не осудят, отвечает ей бабушка и качает головой - Феня с детства больная, у нее спина... Я сам вижу - спина, но что в этой возвышенности под шерстяной старой кофтой, не знаю - мягко там или твердо, может, как нарыв - переливается, а может толстая кость, твердая как камень, или вдруг окажется - просто что-то сверху привязано, а на самом деле спина как спина... И как она спит, тоже никто не видел, она ложится в уголке, за ширмочкой на раскладушке, лицо покрывает белой простыней, и храпит, но стоит кому-нибудь приблизиться, Феня тут же - «кто там?», высовывает большой белый нос, смотрит, не идет ли кто трогать ее спину. Негров надо освобождать, она говорит и жует губами, - но постепенно, иначе они взбесятся, свобода тяжкая ноша, да-а... Феня, вы рассуждаете как фашисты, горячится мама, у нее нет образования, она не может объяснить, но всегда за справедливость. Папа молчит, потому что он специалист, он узкий специалист, говорит Феня, теперь все врачи такие, и ему просто нечего сказать о неграх. Бабушка тоже молчит, она не читает ни книг, ни газет, ей интересно только, что на рынке, и еще она говорит о своих сыновьях, которые погибли, один в немецком лагере, другой в нашем. Мама ей шепчет - тише, тише будь... а она отвечает - я старуха, уже все потеряла. А я? - спрашивает мама. У тебя муж хороший, без меня проживешь. Он тюфяк, вздыхает мама, но не спорит, потому что папа хороший, она знает. Что с Фенечкой будет, говорит бабушка. А что с ней может быть, она всех нас переживет, отвечает мама - правда, отец, она обращается к папе, тот качает головой - никто не знает, но у нее крепкий организм.
Феня, наконец, достает муку из пакета, полную ложку с горкой, и еще одну ложку, и еще, размешивает, мука постепенно намокает, темнеет, из желтой становится коричневой, красноватой, падает на дно, падает, падает, а Феня все размешивает, размешивает, пока не получится грязноватое болотце, и она, вытянув шею, несет ложку ко рту, и, вытянув губы трубочкой, всасывает эту жижу, и несет новую ложку, она лечится, очищается от шлаков...
Теперь до ужина она будет сидеть на своей скамеечке, кривая, белая, неподвижная, даже не смотрит в газету, жует губами, о чем-то думает, трясет иногда большой головой с редкими желтыми волосами... Вот ужин, Феня, иди! - и она идет, и ест, у нее спрашивают про жизнь, как зародилась без Бога в горячем болоте, про вождей, про негров, которых надо освободить, про еврейское государство, которое вчера образовалось... про все, все, все... Потом она уходит в свой угол, я сижу за столом, готовлю уроки, смотрю на шерстяную спину, думаю - что там?..
ВСТРЕЧА
Я играл напротив дома, на площадке, там кусты и много снега. Я лепил снежки и кидал их в дерево, и считал, сколько раз попаду; если много, то отхожу подальше, и снова кидаю. Мимо шел один мальчик, он немного больше меня, у него руки голые и курточка без воротника, ему холодно было, он все время дергался и дрыгал ногами. Я сразу понял, он хулиган, сделал вид, что не замечаю, лепил снежки, но кидать перестал, пусть не думает, что хочу попасть в него. Он остановился, посмотрел, как я леплю, и говорит - давай, будем друг в друга кидать, кто больше попадет. У тебя запас, а я буду сразу лепить и кидать, и все равно тебя победю. У него руки голые, а у меня варежки, правда, промокли, но все равно голыми трудней лепить, и я согласился, хотя мне не хотелось в него кидать - не попадешь, значит сдался, а попадешь, он хулиган, и может разозлиться. Но делать нечего, пусть кидает. Он отошел немного и начал быстро-быстро хватать снег голыми руками, раз-два - лепит снежок и очень сильно бросает. Снежки у него, конечно, не такие крепкие, я-то их долго лепил, а он раз-два и готово, но он быстро лепил и сильно кидал, и начал попадать в меня. Я тоже кидал и несколько раз попал в него, он разозлился, хотя больше в меня попадал, и стал кидать еще быстрей и сильней. Наверное, мои снежки попадали больней, он их раз-два и готово, а у меня они крепкие. Я вижу, у меня снежки кончаются, а так быстро, как он, я лепить не умею. Но тут я попал ему прямо в лоб, он перестал бросать, решил поговорить со мной. Я понял, он хочет драться, испугался, но бежать не хотел. Он толкнул меня, и говорит - ты что? Я говорю - ничего, ты сам хотел. Он опять меня толкнул, и ударил сверху по шапке, сбил ее. Я все еще боялся его, и старался оттолкнуть, а потом вдруг разозлился и стал его бить, так быстро, что он удивился и побежал, и все время оглядывался, а я бежал за ним. Он иногда останавливался и бил меня по голове, не очень сильно, но каждый раз попадал, а я не попал ни разу, и все равно он убегал, а я его догонял. Потом он перестал оборачиваться и побежал быстрей. Наша площадка кончилась, дальше я бежать не хотел. Он что-то крикнул с улицы и показал мне кулак...
Я шел обратно и думал - почему он бежал, ведь он столько раз меня ударил, хотя и не больно, и снежки лепил быстро, и сильно кидал, и попадал часто, а я редко, и все равно он бежал впереди, а я за ним. Разве я его победил?.. Я попробовал лепить как он, но у меня пальцы сразу заболели, и снежки получались совсем как кисель... Потом я понял, почему он бежал - это не его площадка, ну, победил бы он, и что? все равно я здесь живу, а он мимо ходит. А может он просто хотел поиграть со мной, а я ему в лоб?.. Все равно он зря рассердился, я думаю. Больше я его не видел, а жаль - я бы спросил у него, как он так лепит, и бросает, как машина, кто его научил, и почему у него пальцы не болят, а если болят, то как он терпит.
ЭЛЬЗА
Мама говорит - завтра пойдем в парикмахерскую, там Эльза, я тебя с ней познакомлю. Я уже несколько раз был в парикмахерской, ничего страшного, но и приятного мало, никогда не знаешь, что получится. Детей стригут без очереди, но через одного, между обязательно взрослый, чтобы не ругались. Раньше меня стригли в женской парикмахерской, а теперь идем в мужскую, ведь Эльза мужской мастер. Мама говорит - я ее знала еще до войны. Не будет она тебя стричь, не будет, ей надо на тебя посмотреть, она не видела тебя очень давно. Я только родился, как началась война, и мы уехали с мамой и бабушкой в Чувашию, и там ждали, пока немцев выгонят из нашего города. Вот мы вернулись, а наша квартира занята, в ней живут люди, которые не уезжали. Они думали, что мы никогда не вернемся, и заняли наше жилье. Теперь будет суд, чтобы мы вселились обратно, мама говорит, у нас все бумаги, и только вопрос времени, а пока мы живем у одной тети, которая не уезжала. Она эстонка, а эстонцев немцы не трогали, вернее, тоже убивали, но не всех, а евреев всех, и потому мы уехали. Мама говорит, чудом успели, а бабушка даже не хотела, она говорила, немцы культурный народ, я знаю. Но все-таки поехала, и там в Чувашии умерла сама, от старости, я был тогда маленький и помню немного. Я ее не очень любил, она заставляла меня мыться холодной водой, возьмет ногтями за шею и сует голову по струю... Мы только вчера приехали, а сегодня утром мама вышла в магазин и встретила Эльзу. До войны мама с папой жили у нее на хуторе, летом. Здесь нет деревень, а стоят отдельные дома, и у каждого свой хозяин, кругом поле, и далеко-далеко другой дом. Потом хутор у нее отняли, и она была у нас домработницей, пока не выучилась на мужского мастера. Она стригла папу и приходила к нам в гости. Началась война, мы уехали, а Эльза осталась, она эстонка и не боялась немцев.
Утром мы собрались, позавтракали и пошли. Это близко, можно пешком. Улица узкая, вся в камнях: они вбиты в землю и выглядывает только одна сторона камня, плоская и гладкая, так укладывать камни теперь не умеют. Мы шли мимо деревянных домиков, двухэтажных, в них большие окна на втором этаже выступают вперед, называется фонарь, везде красивые занавески и цветы, машин почти нет. Шли - и пришли. Стоит домик, как все, в нем большая дверь, лестница уходит вниз, в подвал, оттуда пахнет мокрыми волосами и одеколоном, слева нарисована женская голова, справа мужская. Мы спустились по лестнице, свернули направо и открыли дверь. Там было три больших зеркала, три столика, три кресла и три табуретки у стены. Посетителей не было, они только открыли. Три тети сидели за крошечным столиком и пили кофе. Одна, самая маленькая и старая, вскочила и как закричит - ой, кто пришел! Это потом мне мама сказала, я тогда ничего не понял, она кричала по-эстонски, и не очень громко, здесь громко не разговаривают. У нее совсем белые, даже синеватые кудряшки, голова круглая, она маленькая, толстенькая, а глаза голубые, радостные. Она стала меня разглядывать, и охала, и вытирала слезы, она помнила меня совсем маленьким, я был очень красный и толстый, а потом уж похудел и вырос, и волосы стали темные, как у папы, а были почти как у нее. Мама мне потом рассказала, что она говорит. Я смотрел на нее и ничего не понимал, она что-то спрашивает и сама отвечает...
Тут пришел какой-то мужчина, и еще один, две другие тети стали каждая у своего зеркала, приглашают посетителей к себе, и начали их стричь. Эльза увела нас в маленькую комнату, которая сзади, там мы сели и стали пить кофе. Эльза плакала, и мама заплакала тоже, потому что папы больше нет, он умер на войне, там не только убивают людей, там они сами умирают тоже, и наш папа умер. Они обе плакали, и называли разные имена, это все люди, которые здесь стриглись и тоже умерли, или их убили немцы, или они пропали, или в тюрьме. Они плакали и пили кофе, и выпили до конца, хотя пришло уже много людей, табуретки были заняты, и еще стояли у дверей. Потом Эльза подарила нам бумажный пакет и цветы, она их сама выращивает и продает на рынке, чтобы хватило на еду. Мама не хотела брать, но Эльза подняла руки ладонями кверху, стала маму гладить по плечу, плачет, и мы ушли, взяли и цветы, и пакет. На улице я узнал, что в пакете сахар, большие куски, как белые камни или лед. Мама мне дала один, я его долго сосал, она шла и плакала, сахар сперва не уменьшался, а потом стал дырявым и быстро исчез, но мы уже пришли.
ДОБРАЛСЯ
Однажды в году дарят настоящие подарки. На день рождения, конечно. Новый год не в счет, там всем что-то раздают, шум, суета, и каждый смотрит, не лучше ли у другого. От этого устаешь, и подарок кажется маленьким и неинтересным. Всем дарят, просто день такой. Говорят, Новый год начинается. Откуда они знают, когда он начинается? Я спрашивал, никто не отвечает. Отец, правда, сказал, что люди так договорились, надо же когда-то новое время начинать. Мало ли о чем можно договориться. Вот я, вчера договорился с Севкой, прихожу к нему ровно в семь, а его мать говорит - он только что вышел, у соседей интересное кино. Вот и договорились... Новый год, правда, никогда еще не отменяли. Но если подумать, за что подарки? Разве я виноват, что старый год кончился? А день рождения я, конечно, заслужил: я жил, жил - и добрался до конца своего личного года. И вот подарки...
Они лежат на тумбочке около кровати. Я родился осенью. Утром сумрачно в комнате, темно, дует ветер из форточки - мать закаляет меня, и слышно, как шлепаются капли о стекло. Впереди зима, темнота, школьные завтраки, желтый, тусклый свет... И все-таки - день рождения! Я добрался до конца собственного года. И чтобы веселей было дальше жить - подарки...
Они притаились в сумраке и ждут, когда я проснусь. А я уже давно не сплю, смотрю на тумбочку. Не очень они возвышаются... Но бывают невысокие длинные подарки, очень нужные, например, фонарик, который подарили в прошлом году. Он круглый, длинный, с большим прозрачным окошком в одном конце, в другой вставляются батарейки. Он бы светил до сих пор, если б не упал у меня. Мама говорит, я варвар, потому что вытекла батарейка. Другую я сам разломал, одной все равно маловато. Отец обещал новые купить, если будут в магазине, и у него в тот момент окажутся деньги в кармане, и он не забудет, как обычно. Все вместе у него редко получается, то денег нет, то магазин переехал на другую улицу. Но когда-нибудь он соберется с силами. Так говорит мама - соберись с силами, Лева... Перед днем рождения он собирается, и вот - подарки.
Не очень длинные они тоже, я смотрю - умещаются на тумбочке. В прошлый раз что-то свешивалось, я даже подумал, что шнур от управляемого вездехода. Не выдержал - протянул руку, а это, оказывается, салфетка, они решили салфетку постелить, для красоты. Подарки, правда, оказались ничего, но вездеход остался в магазине. И не очень нужно, в нем батареек, говорят, хватает на полчаса, потом катай его сам, а что в батарейках, я давно выяснил. Отец обещал новые, если будут в магазине. Нужно, чтобы фонарик светил, потому что утром и вечером уже темно, осень. И день рождения. И подарки.
Они не высокие, не длинные, и не круглые. Значит, не теннисные мячи. Ракетка-то у меня есть, а мячики куда-то подевались. Удивительно, как трудно их найти, ходишь рядом и не замечаешь. Я так однажды нашел белый гриб, ходил, ходил вокруг дерева, и вдруг вижу - стоит. Он и не прятался. Надо не смотреть, а видеть, говорит мама. Смотреть, она говорит, легко, потому что глаза даны, а вот видеть... Но мне даже смотреть трудно - темно. Я лежу и смотрю. Понемногу идет время, первый день моего нового года. Ветер старается для меня, разгоняет тучи, в окне становится светлей. Я вижу - там что-то чернеет плоское - одно, непонятной формы - второе... и еще что-то тонкое, длинненькое, совсем небольшое...
Я уже знаю. Догадываюсь, конечно. Насчет плоского почти уверен. Это книга. Та самая, о прошлом земли, которую я всегда хотел. Я начал ее читать, у Севки, но он домой не дал - пода-а-рок, говорит. Начало интересное - как произошла земля. Какая-то звезда вырвала из солнца клок, и получились планеты, они закружились, завертелись, остыли, и появилась на них жизнь. И в конце концов родился я. Осенью, и сегодня день моего рождения.
Насчет второго подарка... Я думаю, это полезная вещь. Она тряпичная. Это не очень интересно, но нужно. Может, рубашка или даже штаны. Штаны бы лучше, в старых карманы продрались. Мама говорит, это необратимо. Без карманов штаны неинтересны. А в новых просто должны быть карманы!
Насчет третьего подарка - не знаю. Мне показалось... Нет, это просто мечта. Я о часах, которые отец обещал мне после седьмого класса. Размечтался, еще три года ждать. Зато лежит что-то длинненькое, тонкое... Медленно протягиваю руку и кончиками пальцев дотрагиваюсь. Это ручка с золоченым пером, прекрасная! Писать ею в школе запрещено. Но я буду писать письма! И заведу дневник, специально для ручки, это идея! Вот настоящий первый день. Какой там Новый год... договорились, видите ли... А я жил и добрался. И вот - подарки.
ТАК УЖ СЛУЧИЛОСЬ
Мама говорит - я совсем недавно родилась, и почему со мной все именно так случилось... Наша жизнь вообще случайность, говорит папа, и то, что ты у нас появился, тоже случай, мог быть другой человек. Но они бы его также назвали - давно готовились, и решили. В нашем городе был один мальчик, его звали как меня, и больше здесь таких нет. Я его никогда не видел, он гораздо старше и давно уехал учиться, а я остался один с его именем. Мама хотела, чтобы у человека все было красиво, и имя тоже. Откуда она знала, что я буду такой? Папа говорит, не знала, но догадывалась, это генетика, в каждом записано, какой он, и что за дети будут - все уже известно. Кроме случая, он говорит, - важно, какой подвернется случай. Ты всегда надеялся неизвестно на что, говорит ему мама, она верит только в свои силы. Бабушка ничего не говорит, ни во что не верит, она вздыхает - «где моя жизнь...» А деда я не видел, он умер до войны. В нем все было красиво, мама говорит, но его имя тебе не подходит, теперь другие времена. Его звали Соломон, это уж, конечно, слишком. Его так не случайно назвали, у него дед был - Шлема. Тогда можно было так называть, а теперь не стоит, и мне дали другое имя, чтобы не дразнить гусей, папа говорит. Не стоило дразнить, соглашается мама, а бабушка вздыхает - у него все было красиво... И я, конечно, похож на него, это генетика. Но как случилось, что именно я его внук, а не какой-нибудь другой мальчик... Я долго думал, почему все так получилось, ведь меня могло и не быть, а он сидел бы здесь и смотрел в окно... А может она? Дочки не могло быть, мама говорит, она знает. Откуда ты берешь это, говорит папа, еще запросто может быть. Нет уж, хватит, и так сумасшедший дом, он меня замучил своими вопросами, что и как, она говорит, а я и сама не знаю, почему все так со мной получилось... По-моему, все неплохо, а? - папа почему-то злится, дрыгает ногой, он так всегда, если не по нем. Если не по нем, говорит бабушка, то берегись... Я вовсе ничего не хочу сказать такого, говорит мама, просто непонятно все... Наоборот, мне давно все понятно, - и отец уходит. Дед так никогда не поступал, вздыхает бабушка, он мне руки целовал, и платья покупал каждый месяц. Ах, мама, говорит мама, жизнь совсем изменилась, а вы не хотите понимать. Я все давно поняла, отвечает бабушка и торжественно уходит на кухню. Это сумасшедший дом, говорит мама, и тоже идет готовить ужин. Я остаюсь один, и думаю, как бы тот, другой, который мог быть вместо меня, с ними уживался, такого терпения ни у кого не найдешь. Бабушка говорит - молодец, умеешь терпеть... но очень упрям, это не в нас, в него... Она кивает на дверь, за которой скрылся папа. Он в уборной, читает еврейскую историю. Ничего случайного в ней, он говорит, все давно было известно. Одно мне непонятно, как я сам здесь оказался... Все-таки важно, какой подвернется случай. Я вам случайно подвернулся, мадам? Это он к маме обращается. У нее были варианты получше, говорит бабушка, но историю не повернешь вспять. Что вы понимаете в истории, говорит папа, и уходит в уборную читать. И сегодня, и завтра... А я остаюсь у окна, один во всем городе, тот мальчик с моим именем давно вырос, а мне еще все предстоит. Тебе предстоят трудности, говорит мама, главное - верить в свои силы. Все-таки важен случай, вздыхает папа. Они давно помирились и играют в шашки. Бабушка приносит им чай, а мне компот из слив, потому что давно в уборную не ходил. Тебе клизму, что ли, делать, думает мама. Клизма - это хорошо, говорит папа. Не надо клизму, лучше компот!
ЗАЧЕМ ВСЁ?..
Папа говорит:
- Цени, тебе столько раз повезло, в природе такое редко случается...
Я слушаю с удовольствием, приятно знать, что весь мир тебя любит.
- Первая, самая крупная удача, - он говорит, - то, что возникла жизнь во Вселенной. Могла и не быть, настолько редкое явление.
- Лучше бы не было, - говорит мама, у нее всегда с утра плохое настроение.
- Представь, - продолжает папа, - температура была бы на пару градусов выше, и все!
- Некоторые приспособились бы, - вставляет мама, - вот наш сосед, что ему пара градусов...
- Ты не понимаешь, - возражает папа, - растаяли бы ледники, и все захлебнулись бы в теплой водичке.
- Сосед бы выплыл, а ты, конечно, захлебнулся бы... и я с вами...
Она берет подушку и ложится на диван, у нее по утрам низкое давление.
- Теперь смотри, - говорит дальше папа, - в конце длинного пути возникли люди, это чистая удача. У них особое свойство образовалось - разум, они умеют думать о жизни, о смерти...
- Лучше бы не думали, сидели бы спокойно на деревьях, дрались только за бананы... - мама поворачивается к стенке, чтобы не слышать наш оптимизм.
- Итак, люди... и, представь, снова проходят тысячелетия - и появляешься именно ты! Разве не повезло?
Может, сначала и повезло, но теперь-то что делать? Завтра алгебра, а я не понимаю, зачем икс.
- Это обычное число, - объясняет папа, - только пока неизвестное, как кот в мешке. Представь, надо взвесить кота, а мешок не развязывается. Вот и носишься с ним, пока не положишь на одну чашку весов, а на другую - пустой мешок.
И все-таки непонятно, зачем все это - икс, кот, и жизнь тоже, если случайно все возникло, и просто чудом держится - пару градусов туда-сюда, и все кончится? Я не согласен так жить. Говорю Севке:
- Мы с тобой случайное явление...
- Знаю, - он отвечает, - мать мне часто говорит: ты моя ошибка, настроение случилось, и бес попутал. Насчет настроения не понял, от него многое зависит, но чтобы жизнь... А про беса сказки, религия - выдумки для слабых.
Про религию я согласен, мама говорит - она свое отжила.
- Не скажи... - качает головой папа, он перед сном читает библию. Откроет на первой странице и засыпает.
- Случайность, - он говорит, - обычное явление: когда не знаем причин, то говорим - случай.
- Вечно ты усложняешь, - говорит мама, скажи просто: ошибка. Случайное не может правильным быть. Вот я, мне не следовало сюда рождаться. Может, в другое место, но сюда - это кошмар. Даже не ошибка, а преступление.
- Ты невозможный человек, - возражает папа, - природа никогда не ошибается. Как могло бы возникнуть такое тонкое явление, как жизнь, если бы ошибки пестрели?..
- Еще как пестрят, потому что жизнь ужасна.
- Ты неисправима, - вздыхает папа, - жизнь не ужасна, а прекрасна. Вот обезьяны, с деревьев слезли, взялись за дело, разум приобрели... Жизнь играет, весело играет с нами.
- Пусть с другими играет, а мне хватит хозяйства и трех дураков на шее, - мама кладет голову под подушку.
- Ну-у-у, ты не оптимист, - разводит руками папа, а мне:
- Иди алгебру учить. Тебе столько раз повезло, что завтра счастье может отвернуться.
Я иду, у меня голова кругом - возникли зачем-то, с деревьев слезли, разум приобрели, чтобы алгебру учить - и все случай? Зачем тогда все - икс, кот, жизнь?..
РЕЗИНОВЫЙ КЛЕЙ
Я люблю резиновый клей, у него прекрасный запах, и держит неплохо. Я вклеиваю им рисунки в паспарту, нужно клеить уголками. Он не пачкает, снимается тонкой пленкой, и бумага становится даже чище, чем была. И держит довольно хорошо. Правда, через год рисунки отваливаются, но я их снимаю гораздо раньше. Повисят немного, и складываю в папку, наклеиваю новые. А запах просто замечательный...
- У него извращение, - говорит мама, она обожает цветочные запахи.
- Слишком сладко, - говорит папа, он нюхает ее духи и морщится, - искусственные запахи лучше, но, конечно, не этот клей...
А мне клей нравится, и бумага после него не коробится, как после этого, казеинового... ну и запах у него!
- Люблю природные вещества, и вообще все натуральное, - говорит мама, она даже стены в комнате обила каким-то материалом, ни капли синтетики в нем. Я тоже люблю сирень, особенно ее цвет, а запах лучше у клея, у резинового. Я им вклеиваю рисунки в паспарту, как сосед, художник, он постоянно устраивает дома выставки для знакомых, и то и дело меняет картинки.
- Хорошая картинка сразу бросается в глаз, - он говорит. - Очень плохие тоже бросаются, но тут же съеживаются и отступают, а хорошие запоминаются. Очень хорошее и очень плохое похоже - на первый взгляд.
Мои рисунки не очень хорошие, но я люблю рисовать.
- У него нет способности, - говорит мама, - смотри, ему даже прямой линии не провести.
У нас в классе есть мальчик по фамилии Горбулин, он проводит длинные линии без линейки, совершенно ровные и прямые. Наш чертежник, он рисование ведет, качает головой, прикладывает линейку и говорит - " ты гений, Горбулин!" А Гена улыбается и каждый раз краснеет, он знает, что не гений, а двоечник. У него рука как куриная лапка, длинная, тощая...
- Это какой-то феномен, - говорит Анатолий Абрамович, чертежник, - от руки так невозможно провести.
Горбулин рисует дома и города ровными прямыми линиями, зато у него не получаются самолеты, их надо криво рисовать. Потому он не любит изображать морской бой, это моя любимая тема - корабли сражаются с самолетами.
- Пусть рисует, - говорит папа, - он нюхает духи и морщится, - далась тебе эта сирень!..
- Он меня достал со своим клеем, - жалуется мама, - пусть рисует, но зачем такой запах...
А я рисую морской бой и вывешиваю у себя над столом. Мои рисунки сразу бросаются в глаза, наверное, очень плохие. И все-таки я люблю рисовать. Я нарисовал сирень на восьмое марта и подарил маме. Цвет получился хороший, а с запахом как быть?.. И я придумал - кругом цветков нарисовал маленькие кудряшки, похожие на лепесточки, только мелкие. Это я для мамы старался, а вообще-то я сиреневый запах не люблю, он очень сладкий. Я люблю резиновый клей. Художник посоветовал - бумага не коробится, и становится даже чище. Я попробовал - здорово получилось. До этого я клеил казеиновым, много грязи и бумага морщится, а запах у него... Резиновый совсем другое дело! В школе про него никто не знает. Мама говорит, он не для детей. Запах синтетический, разъедает легкие, и обои наверняка испортишь. Правда, у нас не обои, а гладкий материал с цветочками, как в музее. Мама говорит - натуральный, пре-е-лесть. Но у меня над столом она не клеила, все равно испачкаешь, говорит. И я здесь вывешиваю морской бой, вклеиваю в паспарту - и на стенку. Клей не какой-нибудь - резиновый! Повисят, и снимаю, другие вклеиваю, и снова...
КРОВИ НЕТ?..
Я катался на велосипеде, двухколесном, делал круги по асфальту, сначала большие, потом все меньше... И упал. Мы жили на даче, кругом трава и сырая земля, не покатаешься, только перед домом небольшая асфальтовая площадка. Правда, вся в трещинах, и все-таки единственное место, где колеса не вязнут. Хозяйка говорит, что этот асфальт еще до войны здесь был. И я кружил по нему, пока не свалился. Мама еще вчера сказала - доиграешься, нельзя так машину наклонять. На большой скорости можно, я видел, мотоциклист даже по стенке ездил, поднимался наверх, ему скорость упасть не дает. Тем более, по ровному месту, хоть колесом крутись, если быстро. Меня трещины подвели, и, вот, свалился.
Здорово стукнулся, но это заживет, а вот велосипед... Наконец, мне его подарили, а теперь, может, и не починишь. Я сразу вскочил, но остановился, посмотрел на колено. Оно было очень странным - совсем белое. Раньше я не так стукался, до крови, и теперь был уверен, что кровь обязательно будет. Ведь сильно приложился, и велосипед далеко отлетел, валяется около куста, что с ним?.. Надо взять его, посмотреть, а я стою, смотрю на колено.
Наверное, у меня крови нет. Мама говорит - " ты малокровный, вы все такие, дети войны..." Она кормит меня овсянкой, каждое утро каша, каша... Бабушка говорит, в ней железо. " У тебя веки бледные... - отворачивает веко и показывает всем, - смотрите, голубые, где же его кровь?.."
Может, действительно, крови нет, вот и колено совершенно белое, хотя стукнулся ничего себе... Что же теперь будет? Я должен сморщиться весь, как яблоко, которое давно сорвали и не едят. "Почему не ешь яблоки, теперь их только в компот! - бабушка сердится на меня, - не забывай, в них железо..." Раньше у меня была кровь. Меня в школе стукнули по голове, и струйка текла по шее и даже по спине, пришлось кожу зашивать. Но это давно было, еще зимой, а теперь, может, другое дело...
И вдруг вижу, появились маленькие капельки, совсем малюсенькие, розовые, их много-много, каждая видна в отдельности, они растут, начали сливаться в большие, темные, и кровь, наконец, закапала как следует. Я сначала обрадовался - значит, есть во мне кровь, а потом испугался - вдруг вся вытечет... И похромал домой.
Мне наложили плотную повязку и дали хлеб с маслом, до обеда. И я пошел смотреть велосипед. С ним ничего не случилось.
РАЗ В МЕСЯЦ
Раз в месяц мы с мамой ходим в диспансер. Вернее, ходит она, а я всегда с ней. Маленький белый домик у вокзала. Здесь интересно, ходят разные поезда, вагоны сходятся и расходятся, звенят звоночки, по радио громким голосом говорят - «Иванов, не туда, не туда! Зайди к дежурному!» - и еще разные слова, которые в другом месте по радио не услышишь. Деревья черные, потому что кругом паровозы, от них много копоти. А домик чистенький, как будто вчера покрасили белой краской, окна приветливые, с зелеными занавесками. Туда меня не пускают, мама говорит - «мало ли что...» Я сижу напротив на коряге, ее когда-то выбросило море, она белая от соли и твердая как камень. Я забыл сказать, море через дорогу, я к нему привык и вспоминаю только когда очень дует с той стороны, осенью. Тогда я тепло одеваюсь, и все равно сижу, жду ее. Ее там поддувают. Легкое окутано плотной оболочкой, как одеялом, в нем ни щелочки, ни трещины, и если между оболочкой и легким вколоть длинную иглу и по ней пустить воздух под давлением, то легкое сжимается. Оно, правда, тогда плохо дышит, зато быстрей выздоравливает. В нем микробы - палочки, они тоже окутаны плотной оболочкой, похожей на воск, и лекарства к себе не подпускают, потому лечиться долго. Но все-таки можно вылечиться, мама говорит, надо надеяться, и вот мы ходим сюда, лечимся.
Иногда она выходит веселая, говорит - хороший анализ, и мы идем пешком через город, по круглым камням, покупаем мороженое и постепенно едим, надо сосать и держать во рту, пока не нагреется... Иногда она выходит и говорит - ни то ни сё, никто не знает, лучше или хуже. Мы садимся на трамвай и едем по берегу вдоль заборов, кранов, мусорных куч, здесь плохо пахнет, мама говорит, тухлыми яйцами, это водоросли гниют. Там, где я сижу, не пахнет, берег асфальтовый, гладкий, ходят люди, смотрят на воду и корабли. Они разговаривают и смеются. Я сижу, жду, говорю себе - ничего не будет, сейчас она выйдет веселая, и мы пойдем пешком. Но она выходит ни то ни сё, поддули и ничего не сказали. Мы едем вдоль берега. Вода серая, сливается с небом, далеко в море длинные корабли, еще дальше маленький бугорок, на нем красная точка. Это остров и маяк - он указывает кораблям путь в бухту. Мама говорит, до войны они с папой ездили на тот остров, там высокая трава, гуляет ветер и ничего больше нет. Только этот маяк. Его давно построили, на нем работает сторож. Он ездит на работу с соседнего острова, включает лампу и дежурит до утра.
Мама вздыхает:
- Я завидую ему, вот это работа, свежий воздух, он всегда здоров.
Она тоже почти здорова, и еще не старая, а ходит сюда раз в месяц, подумаешь, болезнь... Мы едем, трамвай разгоняется, потому что вниз, потом поворачивает в парк. Уже не видно воды, но воздух еще пахнет морем.
- Когда теперь?..
- Через месяц обязательно.
Я сижу на коряге, в ней круглые дырочки просверлены, это жучок, и написано - "Леня... 1947... Вагоны стукаются, звенит звонок, голос зовет Иванова, мама выходит, выходит, выходит...
В ПАМЯТИ
У моего приятеля две замечательные вещи. У него вообще интересно, я люблю к нему приходить. Он живет в своей комнате в глубине большой квартиры. Он выходит мне навстречу из полутьмы, бледное лицо светится, он сдержанно говорит - «а, это ты...» - и мы идем к нему. В крошечной комнатке стоит диван, на котором он спит, у окна стол, заваленный книгами, один стул - и больше ничего не помещается: чтобы разговаривать, надо сесть. Он садится на диван, я на стул. К нам льется слабый свет со двора. За окном немного серой земли и растет большой каштан с широкими листьями. Остальная часть двора вымощена крупным булыжником, так что на велосипеде здесь не покатаешься. Правда, велосипедов у нас нет, и вообще, мало у кого они есть. Зато у Сережи в комнате живут две замечательные вещи.
На подоконнике стоит телевизор, большой деревянный ящик с экраном размером с почтовую открытку, с толстой водяной линзой, на ней розовая пленка - для цвета. Вечером на диване и стуле сидит вся семья, и если приходят соседи, то дверь в переднюю оставляют открытой, и там сидят и стоят. Сережа терпит посетителей по вечерам, зато днем остается с телевизором наедине. Даже когда телевизор молчит, смотрит темным глазом - и то приятно посидеть рядом с ним. «Хорошо, подоконники широкие, иначе мне телевизор не отдали бы...» Дом старый, стены такие толстые, что до форточки Сережа достает палкой или влезает на подоконник с ногами. Если бы не подоконник, телевизор поставить было бы некуда. Это первая замечательная вещь.
Вторая вещь висит на стене на длинном черном ремешке. Это немецкий фотоаппарат, называется "Робот", довоенный еще. Он маленький, квадратный и очень тяжелый, у него широкий объектив, который целиком вдвигается в корпус, а когда нужно - высовывается, мощный и зоркий. Взводишь затвор, и тут же внутри "Робота" что-то ворчит и шевелится - это он перематывает пленку. Сам думает - не даст тебе ошибиться.
Мы говорим, телевизор молчит, слушает, "Робот" висит на стене - ждет... Наконец, Сережа предлагает:
- Пойдем, что ли, пощелкаем?..
Я как бы нехотя соглашаюсь:
- А что, пойдем...
Он великодушно разрешает:
- Возьми аппарат, - и идет одеваться.
Я беру "Робот" - тяжелый, в теплой старой коже, и выхожу. Мы спускаемся во двор, идем по круглым камням к выходу на улицу.
- К морю?..
Конечно, к морю. На широкой аллее под старыми ветлами ждут нас скамейки, здесь просторно, пустынно, ветерок приносит запах водорослей, серебристые листочки бьются, трепещут... Сережа нажмет на трескучую кнопочку, застежка отскочит, и "Робот" уставится на нас внимательным глазом...
Потом, в темной ванной комнате, в душной тишине, мы будем следить за тем, как на красноватой от света фонаря бумаге появляется, растет, постепенно темнеет то, что должно быть темным, и остается светлым светлое - как в памяти нашей.
ТАК БЫЛО
Мы познакомились на даче. Толстенькая женщина с добрыми глазами. Учительница музыки. Она жила с матерью, похожей на нее, только немного толще и старше. Они говорили басом, и у обеих усики над верхней губой. У нас было временное жилье - дача, а они жили здесь постоянно, в деревянном двухэтажном доме на высоком втором этаже. Мне понравилось у них. Уютно и просторно, и видно, что не каждый день убирают. Везде книги и журналы, валяются, где попало, даже на полу. Они жили не одни, но Карлуши не было дома, он гулял. Учительницу звали Ангелина. «Сейчас будем слушать музыку» - она взяла легкими послушными пальцами очень толстую пластинку, темную, как будто из железа, с легкой паутинкой царапин, и подошла к проигрывателю. Сейчас будет дырочкой искать штырек... Я знал, что это трудно, но она сразу надела пластинку, и мы стали слушать. Голос пробивался через треск, как свет сквозь густую паутину.
- Что поделаешь, старая-престарая, - она вздохнула, - да и видеть его надо было, не просто слушать...
Голос извивался, шутил, смеялся над нами, красиво картавил, растягивал гласные - язвительно, иронично, а потом ударил резкими короткими словами - и конец.
- У него руки длинные, белые и гибкие, как лебеди - и он все-все руками мог изобразить. Впрочем, почему мог... Он жив и поет еще.
- Где тела сплете-е-ные колыхал джаз-банд...- выговаривал голос, а потом вдруг: - И души вашей нищей убо-о-жество было так нелегко разгадать... Вы ухо-о-дите, ваше ничтожество... Полукровка. Ошибка опять.
Вдруг я услышал - кто-то царапает дверь. «Это Карлуша» - хозяйка побежала открывать. Вошел небольшой пес, очень низкий и длинный как такса, но с мордой и ушами спаниеля.
- Это наш Дон Карлос. Карлуша, познакомься с гостями.
Карлуша выбрал меня, подошел и протянул лапу. Она была теплой и тяжелой. На шее у него две складки кожи, свисают и болтаются, когда он ходит. «Карлуше семнадцать лет...» Ого, а мне только тринадцать. Карлуша лег и стал слушать музыку. Розовый живот плавно поднимался и опускался, по нему неторопливо ползали блохи. «Карлос,- укоризненно сказала старушка мать,- что ты демонстрируешь свои достоинства...» Карлуша не ответил, вздохнул, и пошел на кухню. Оттуда раздалось чавканье. «Он курицу любит, а другого мяса не ест. Он у нас самый старый...»
Я смотрел книги. «Если хочешь - возьми почитать... только не эту, не эту» - Ангелина испугалась и осторожно выдернула книжку из рук. «Эта непристойная» - подтвердила старушка и улыбнулась моей матери. У нее глаза были живей, чем у дочери. «Наверное потому что она в свое время родила ребеночка. А дочь не смогла» - подумал я, а потом спросил у мамы. «Они несчастные люди... И счастливые...» «А кто это пел?» «Вертинский, был такой певец...»
Потом мы часто ходили к ним. «Иди, погуляй с Карлушей». Я надевал ошейник на теплую жилистую шею, а поводок нес в руках, отдельно. Карлуша шел впереди и терпеливо оглядывался, как старший брат, который все знает лучше меня и показывает дорогу. Мы шли по редкому сосновому лесу, по гладким шелковым иголкам и курчавому мху, пересекали длинные муравьиные пути и нигде не встречали людей. Карлуша сам знал, когда хватит гулять, и вел меня домой.
Приходим, а на середину комнаты выдвинут стол с белой длинной скатертью, она блестит, переливается - старинная. Мы пьем чай и едим пирог. Он подгорел, но зато с малиновым вареньем. Ангелина подкладывает мне все новые куски, подливает чай и вздыхает. Потом мы снова слушаем голос из другой таинственной жизни, прощаемся. «Карлуша, проводим гостей». Они идут до большой дороги, отсюда видна наша дача. У дома я оборачиваюсь - женщины с собакой уже нет, сумрак понемногу опускается, повисает на колючих деревьях... Становится прохладно...
Давно это было.
У МЕНЯ ВСЕ ЕСТЬ
К нам часто приходила высокая бледная старушка Люба, которая знала мать почти что с пеленок, и всегда любила ее. Жизнь Любы была странной, призрачной какой-то. Она не была замужем, и всю жизнь служила компаньонкой у богатых дам, ездила с ними по всему свету, никогда не нуждалась, но и добра своего не имела. Теперь она жила с одной женщиной, Марией, бывшей богачкой и красавицей, а сейчас - огромной распухшей старухой, умиравшей от диабета. Когда-то они вместе ездили в Париж и Монте-Карло, а после войны Мария лишилась всего, заболела и жила в нищете. Люба жила на то, что присылал ей двоюродный брат, бывший моряк, который еще до войны поселился в Канаде. Это было немного, но она не голодала, а кое-какая одежда у нее сохранилась, и была комната в старом деревянном домике около вокзала. Люба взяла Марию к себе и заботилась о ней. У Марии от старой жизни осталось несколько золотых монет и большая фарфоровая ваза с ангелочками, которую я любил. Я бывал у них в гостях, в большой сумрачной комнате с круглым столом. Я сидел под столом, а мать разговаривала со старухами. Мать жила в новом времени, у нее были еще силы, чтобы понять, что с довоенной жизнью все кончено, а эти старухи жили в прошлом, и матери было приятно, что они знают и помнят о ней, о ее молодости в той спокойной маленькой республике, в которой они все жили до войны... Несколько раз я видел, как Мария брала шприц, который давала ей Люба, другой рукой хватала и вытягивала огромную складку желтого жира на животе... и я под столом смотрел с ужасом на это и чувствовал боль, которой не было...
Потом Мария умерла, и Люба чаще стала приходить к нам. Она всегда что-нибудь приносила, какую-нибудь мелочь - красивую пуговицу, оловянного солдатика, или леденцов. Она гладила меня длинными костлявыми пальцами, как будто ощупывала, и никогда не целовала, а мать укоряла ее - «Ты, Люба, ласкаешь его как кошку...» Люба только виновато улыбалась, а мы просили рассказать сказку. Иногда она рассказывала сразу, а иногда смешно пела: «Вы хочете песен - их нет у меня...» - а потом все же рассказывала. Я любил приходить домой и видеть, что Люба здесь, они сидят в сумерках, мать вяжет, а Люба тихо что-то рассказывает. Она объездила всю Европу, но ничего не помнила о тех городах и странах, в которых жила. Подумаешь - барон такой-то, баронесса такая-то... и как они влюблялись, и какие письма писали - кому это интересно... Про себя Люба не говорила, как будто и не было ее на свете...
Однажды у нас долго не было денег, и мы ели кое-как. Тут пришла Люба и сказала матери: «Возьми, пригодится...» Я увидел небольшой желтоватый кружок - ну, что на него можно купить... а мать охнула и сказала: «Люба, как же, у тебя их всего три...» Эта монетка стоила тогда тысячу рублей, и она спасла нас. Потом, уже не помню как, и другая монетка перекочевала к нам... Люба становилась с годами все легче, она ходила и качалась, и смеялась над собой. Однажды она шла к нам и заблудилась на дороге, которую знала с детства. Тогда она сказала, что уходит в дом инвалидов. Мать уговаривала ее переехать к нам, но Люба не захотела. Мы ездили к ней, она жила в домике, таком же, в каком жила с Марией, только теперь с ней жили две женщины, и она ухаживала за ними. «Не вези ничего, у меня все есть» - она говорила. Потом она перестала узнавать нас, и через полгода умерла. Ее похоронили в хорошем месте, среди сосен, в сухой песчаной почве. После смерти Любы мать вызвали куда-то, она вернулась домой, села, не раздеваясь, и положила на стол третью золотую монетку. Вот и всё. Мать написала в Канаду, и мы получили ответ. В письме была фотокарточка. На ней высокий мужчина с тремя светловолосыми девочками, за ними двухэтажный дом. Он писал, что ремонтирует дом каждый год, и живут они хорошо, слава Богу, не болеют и не тратят деньги на лечение.
В СТАРОЙ ШКОЛЕ
Первые годы я учился в старой деревянной школе, и там было интересно. Это было сразу после войны. В школу мы шли через картофельное поле, которое раскопали в центре города, потом мимо каких-то ветхих заборов, через рынок, между длинными рядами, и долго не могли вырваться из этих рядов и прилавков, и всегда опаздывали. Каждый день было что-нибудь новое - кто что принес. Некоторые ребята часто нас удивляли, и вокруг них толпились все остальные. Один, по фамилии Наумов, всегда приносил жмых, кукурузный и подсолнечный, и раздавал кусками, а от самых больших позволял отгрызать, не выпуская из рук, и все прикладывались и отгрызали. «Ну, дай еще, дай...» - и он протягивает желтоватый этот кусок с черными крапинками семечных шелушек. Другой, его звали Клочков, чаще всего приносил заклепки - желтые и красные, черные и синие, маленькие, тоненькие, и большие - с толстыми короткими ножками и широкими шляпками. Он, чудак, менял свои заклепки на фантики, на конфетные бумажки, свернутые плотным пакетиком, он был азартным игроком, и даже плакал, если проигрывал, а его заклепки мы разбивали камнями. Некоторые, маленькие, взрывались сразу, а по другим надо было бить сильно и умело, и каждый раз с замиранием сердца - вот сейчас, вот сейчас... Был еще мальчик, который приносил особенные переводные картинки, он говорил, они немецкие,- и продавал их за еду, и у кого было - давали ему хлеб с колбасой, которая называлась собачья радость, с копченым сыром, эстонским, и он всегда был сыт и доволен. Мальчик по фамилии Котельников часто приходил с новыми сумками, через плечо, с офицерскими планшетами, и эти сумки он продавал старшеклассникам. Его звали Котёл, и, действительно, голова у него была большая и тяжелая, лицо с нависающим лбом, а все на лице было мелкое и терялось - маленький сморщенный носик, голубые, вечно прищуренные глазки. Он смеялся и говорил как-то по-особенному, и потом, когда я услышал голос Буратино по радио, то узнал нашего Котла. Однажды он зачем-то полез под парту и долго не вылезал. Сначала мы смеялись над ним, а он молчал, и стал как-то странно загребать рукавом школьную грязь и бумажки. Пришлось спуститься к нему, и его лицо нас испугало - голубое, с розовой пеной вокруг рта и слепыми белками глаз... Так было еще несколько раз, а потом он исчез. Среди этих наших мелких событий разворачивалась большая борьба двух сил. Один мальчик, высокий и тонкий, по фамилии Васильев, боролся за справедливость. Он всегда за это боролся, и вокруг него толпились слабые и обиженные, он говорил с ними покровительственно и властно, собирал вместе, и они ходили после школы на свалку, а потом он увлекся борьбой и стал испытывать приемы на своих подшефных. В чем была его справедливость - я точно не знаю, но он не хотел, чтобы кого-нибудь бил другой мальчик, по фамилии Веселов. Васильев своих наказывал, но Веселов не должен был никого бить. Этот Веселов был второгодник, гораздо сильней всех, и жил сам по себе. Он сидел с кем хотел, во время уроков часто лежал на задней парте, или уходил курить в коридор - учиться он не хотел. И справедливость ему была не нужна, он иногда бил тех, кто не дал ему списать, или не подсказал - и тут же забывал, снова лежал на парте и ни с кем не объединялся. Васильева он не любил, но и не трогал, несколько задних парт было его, он не терпел на них людей из той компании, жестоко вышвыривал, и снова дремал там...
Старую школу разрушили и нас перевели в новое здание. Веселов первым куда-то исчез, понемногу рассеялись и остальные, пришли новые, и больше ничего не меняли и не продавали в коридорах - стало строже, а может и время изменилось - исчез жмых, пропали заклепки, и фантики перестали радовать, и за хлеб с колбасой уже ничего не давали. Теперь все играли в волейбол, ездили на велосипедах и танцевали на школьных вечерах. На месте старой школы теперь сквер, и картофельное поле превратилось в парк, его назвали - Пионерский.
ФИЗКУЛЬТ-УРА!
На уроке физкультуры отключили свет. Тут же внесли керосиновую лампу, она осветила брусья, шведскую стенку и горы матов в углу. Урок продолжался. До этого была линейка: «Равняйсь! Смирно! По порядку рассчитайсь!», пробежка, потом вольные упражнения, снова бег и прыжки через скамейку. Теперь предстояло самое неприятное - подтягивание на перекладине или кувырок на матах. В прошлый раз была перекладина, и сегодня мы ждали кувырок. Учитель свистел и отдавал приказы. Мы звали его Матросом. Он и был матрос, правда, воевал только несколько дней, его ранили в лицо, а теперь он учил нас всему, чему успел научиться на службе. Свисток - и четверо самых сильных стаскивают два мата в угол, один на другой. Мы с Севкой прыгать не умели и поэтому сели подальше, а потом и вовсе спрятались за маты. Здесь Севка рассказал мне новость - как получаются дети. Он клялся, что прочитал об этом в какой-то книге, на полке у отца. Новость меня ошеломила. «Этого не может быть» - я сказал твердо. «Может,- сказал Севка не совсем уверенно.- Потому, наверное, они и молчат об этом...» Представить своих родителей за таким унизительным занятием я не мог. «Это чтобы были дети,- утешил Севка, значит, не часто, у нас всего раз, а у вас два, у тебя ведь брат есть...»
Тут меня осенило:
- Коммунистам никто не разрешит это, у них должно быть не так!
Мой-то папа был коммунистом. Севка подумал и нехотя признал:
- Коммунистам, пожалуй, нельзя...
Его отец коммунистом не был. Тут было о чем подумать, и мы замолчали. «Выходи из-за матов!» - зарычал Матрос и пронзительно засвистел. Мы подошли. «Ты что?..»
Смотреть ему в лицо было невозможно. Я разбежался и прыгнул. В последний момент мне стало страшно, я упал на бок, вскочил и убежал за маты. Зазвенел колокольчик, и мы ринулись в темноту коридора. Матрос успел задержать десяток ребят, построил их, и они закричали: «Физкульт-ура!» как полагается, а мы с остальными уже толкались у входа в раздевалку. Те, кто посильней, с нахлобученными шапками и пальто под мышкой, выбирались на мороз, а мы и здесь оказались последними, тихо подобрали свои вещи и пошли домой.
ПРОФИЛЬ
Однажды среди урока нам велели идти в зал. Все оживились, закричали и побежали в коридор. Там уже были учителя, нас построили по двое, и мы пошли. В зале собралась вся вечерняя смена, восемь классов. Сразу стало душно, потому что места мало. Вошел директор, и все стихли. С ним вместе шла учительница литературы, маленькая женщина с лицом старой лисицы. Она всегда что-то высматривала своими красными глазками, и говорила так, как будто не выдыхала при этом воздух, а вдыхала в себя. Директор оглядел нас всех сверху и сказал:
- Галина Андреевна хочет поделиться с нами огромной радостью, слушайте внимательно...
- Когда я отдыхала на Юге,- она начала, и воздуха ей не хватило... - когда мы отдыхали в Крыму... как-то мимо нас проехала машина... и мы увидели...- ее голос прервался на
свистящей ликующей ноте,- мы увидели в ней, на фоне задернутой занавески...- она взяла еще выше,- знакомый нам всем, дорогой, любимый профиль...
Все слушали, раскрыв рты... Директор торжественно пожал ей руку и обнял сверху за плечи. «Запомните этот момент - может быть, самый торжественный в вашей жизни...»
Мы строем разошлись по классам. Сначала было тихо, а потом понемногу оживились, и даже подсказывали, как обычно.
ИЗ-ЗА ВОЛОС
Мы с Севкой шли через поле. Трава вытоптана и земля плотная как камень - здесь играют в футбол. И сегодня взрослые ребята стучали башмаками и кричали, гоняя маленький грязный мячик. Мы прошли за воротами и идем сбоку, вдоль канавки, чтобы не попасть под ноги - собьют... Вдруг один парень увидел нас - и среди игры застыл. «Смотри, еврей!..» - и кинулся к нам. Бежать ему было далеко, но он быстро приближался. Я еще ничего не понял, а Севка кинулся бежать. Большой парень промчался мимо меня, от него пахло потом и пылью. Он бежал большими скачками, наклонившись вперед. Севка бежал, задрав голову, быстро перебирая ногами, и расстояние между ними не уменьшалось. Парень споткнулся, чуть не упал, махнул рукой и присел завязать шнурок. Севка остановился на краю поля и заорал с безопасного расстояния - «ты-то... чистокровный...» Парень выругался и говорит мне - «давно такого жида не видел... кучерявый...» А я говорю ему - «я тоже еврей...» Он засмеялся - «шутишь, совсем не похож...» - и побежал обратно.
Севка ждал меня, он уже отдышался и не расстраивался. «Все из-за волос,- говорит, - подрасту, буду их развивать... слышал, такая машинка имеется...»
НАШ ДИРЕКТОР
Он мог бы стать кем угодно - викингом северных морей и охотником на тигров, а стал директором школы и учителем истории. Всему виной нога, так нам казалось - он был ранен на войне и нога не гнулась в колене. Невозможно было представить, что он был солдатом и кто-то ему мог приказывать. А он мог бы приказать всем, своим властным сиплым голосом, легко перекрывающим любой шум. Он был всегда в светло-сером костюме - и серые глаза, светлое лицо, большие белые руки... Везде мы слышали стук его ноги, он появлялся - все стихали. Он сразу находил озорника и долго смотрел на него с высоты своего роста, как на гнусное насекомое: «Ко мне! - в кабинет...»
Он рассказывал нам, как возникали и гибли империи. Мы слушали его как завороженные - он умел словами рисовать картины. Дома я проверял по учебнику - ни слова своего он не сказал, и не пропустил ни слова. Как же ему удавалось это?.. «Они шли лавиной, все сметая на своем пути...» - он говорил это с особой силой, глаза его загорались, он начинал ходить крупными шагами, слегка припадая на раненую ногу, как тигр... он мог бы раскрошить наши парты и выкинуть их в коридор... Потом он сдерживался, руки за спину мертвой хваткой, и говорил: «Приступим к опросу» - садился и долго водил длинным пальцем по списку - и все замирали...
Перед праздниками он обходил классы. Сначала распахивалась дверь и показывалась его нога, потом, на страшной высоте - большой белый нос и крупное лицо, а затем и вся огромная фигура тридцатилетнего силача. Он останавливался и говорил веско: «Завтра праздник, наш праздник... кто не с нами, тот против нас...» Надо было идти на демонстрацию. Он шел впереди, всем улыбаясь, огромный, красивый - и мы за ним, в коротеньких штанишках, с букетиками искусственных цветов... Он назначал наших пионерских вождей, и мы поднимали руки. Он принимал нас в комсомол, хотя сидел при этом как гость, в углу комнаты, положив обе руки на больное колено, но все знали, что он принимает. Он спрашивал всегда: «Почему комсомол не партия?» - и услышав ответ - «потому что двух партий быть не может...» - крупно кивал головой и говорил - «это наш человек, наш...»
Он не старел, и потом, через десять лет, я увидел его на улице - и дрогнул, повернулся и стал рассматривать витрину, и он, конечно, не узнал меня. Я не был в школе потом ни разу, потому что уверен - он там, и снова будет смотреть своими немигающими глазами, и снова я услышу его медленный сиплый голос:
- В кабинет - ко мне!..
ВЫСОКОЕ НУТРО
Наша учительница литературы всегда хвалила меня. Она закатывала глаза: «У вас такое красивое и высокое нутро». Я писал ей сочинения о гордом человеке, который идет к немыслимым вершинам, немного из Горького, немного из Ницше, которого читал тайком. В классе я был первым. Второй ученик, Эдик К., писал о конкретном человеке, коммунисте, воине и строителе, и не понимал, почему чаще хвалят меня, а не его. Я тоже этого не понимал, и до сих пор считаю, что он заслуживал похвалы больше, чем я... Учительницу звали Полина. У нее, конечно, было отчество, но я не запомнил его. У нее были такие глаза, как будто она только что плакала - блестящие и окружены красноватой каемкой. Она не ходила, а кралась по коридору, а говорила вкрадчиво и льстиво, каким-то полузадушенным голосом. Почему ей нравились мои сочинения - не могу понять. Я думаю, что никто этого не понимал. Иногда ей досаждали болтуны и шалопаи, которым не было дела до высокой литературы. Она подкрадывалась к ним и говорила ласково, советовала: «Вы еще сюда, вот сюда, свои носки грязные повесьте...» Ее слова как-то задевали, даже непонятно почему... и причем тут носки?.. Она оживлялась: «Тогда кальсоны, обязательно кальсоны...» И отходила. Нас с Эдиком она любила. У меня, правда, нутро было выше, но у Эдика слог не хуже, и он помнил огромное количество цитат... И она иногда не знала даже, кто из нас лучше, и хвалила обоих. Тем временем остальные могли заниматься своими делами, никто нам не завидовал, и даже нас ценили, потому что мы отвлекали ее. Однажды мы болели оба, и это было просто бедствие, зато когда мы появились, все были нам рады...
Прошли годы. Ни одного слова из уроков этих не помню, а вот про высокое нутро и кальсоны - никогда не забуду. Да, Полина...
ТАК ПОСТУПАЛИ НЕ ВСЕ
Когда мы вернулись после войны в наш город, оказалось, что дом, в котором раньше жили родители, разбомбили, и мы все поселились у бабушки, в маленькой двухкомнатной квартирке. Бабушка часто плакала - оба ее сына погибли, один в немецком концлагере, а другой в нашем, на Урале, около Свердловска. Как потом стало ясно, он не был виноват, а тогда о нем все говорили шепотом. Где погиб другой сын не знал никто. Теперь бабушка жила с дочерью, ее мужем, тремя детьми, часто сердилась на беспорядок и постоянные наши драки, но, думаю, без нас ей было бы еще хуже. По утрам она брала сумку и шла на базар.
Перед базаром было оживленно, собирались нищие, пели песни, размахивали розовыми обрубками рук и матерились. Парень без ног разъезжал между ними на тележке, отталкиваясь двумя деревяшками, тряс красивой курчавой головой и смеялся. Другому, у которого руки были стесаны от самых плеч, лили водку в горло, он булькал, мычал и тонкая струйка вытекала на подбородок. Бабушка крепко сжимала мою руку, и мы проходили мимо. На базаре было не так шумно. Крепкие пожилые эстонцы продавали белую свинину и кровь в больших бидонах, забрызганных бурыми крапинками, рядом стоял граненый стакан с розовыми отпечатками пальцев на синеватом стекле. Мы проходили мимо мяса к овощам...
Домой шли другим путем, через дворы поближе, мимо высокого забора с колючей проволокой наверху. Здесь работали пленные немцы. Иногда я видел их - люди в серых одеждах, с серыми лицами, они тихо переговаривались на странном твердом языке. Их охраняли не очень строго, и иногда отпускали по домам - просить милостыню. Как-то раз постучали в дверь, и я открыл - на пороге стоял немец. Он смотрел на меня спокойными прозрачными глазами, длинный нос торчал на худом лице. Я не знал, что делать, но тут подошла бабка и сказала ему что-то отрывисто и зло по-немецки. Он отступил на шаг, покачал головой, тихо сказал что-то и стал спускаться по лестнице. Потом я узнал, что она ему сказала. «Здесь живут евреи, которых вы убивали, а теперь вы просите у меня хлеба...» А он ответил: «Так поступали не все...»
Потом немцев увезли и на их место привезли наших заключенных. Им по квартирам ходить не разрешали.
НЕМЕЦ
В большой подвальной комнате жила женщина, дворничиха, и с ней сын, рыжий толстый парень лет восьми. Я иногда заходил к ним, и мне нравилось здесь - пол из широких досок, из-под красной краски проглядывает зеленая, потолок низкий и два окошка под потолком - в них можно видеть, как ходят ноги, мужские и женские, толстые и тонкие... одни спешат, другие не торопятся, иногда останавливаются и ковыряют землю под окном. За большой комнатой маленькая, как чуланчик без окна - это у них спальня. У входа налево - коридорчик, за простыней кухня, там столик, газовая плита и баллон. Меня посылали к ним узнать, скоро ли начнут топить, и еще что-то, уже не помню. Парень почти всегда был дома, смотрел испуганными водянистыми глазами. Лицо у него в рыжих веснушках, волосы яркого красного цвета, даже оранжевого, и руки в желтых пятнах, а пальцы синие - в чернилах. Я слышал, мать говорит ему - пойди, погуляй, а он молчит и ковыряет пальцем старую чернильницу. У них были странные, неожиданные вещи. Шкаф, похоже, со свалки, а рядом - большая ваза с синими облаками и белыми ангелочками - старинная. На стене картина - фиолетовые цветы в овраге, на дощечке написано по-немецки, что это, и фамилия... фон... а дальше не разобрать под темным налетом. Однажды я встретил парня на улице - он стоял у дверей и смотрел, как играют в ножики, но не подходил. Я спросил у мамы, отчего он такой. Она вздохнула:
- Пора в школу отдавать, что она думает... Понимаешь - у него отец немец.
- Ну и что?..
- Ты же знаешь, была война, и немцы были враги. Им бы уехать куда-нибудь, где никто их не знает...
В следующий раз я посмотрел на парня внимательней. Он не показался мне немцем, парень как парень. Вот только рыжий, из-за этого ему придется туго. У нас в классе был такой, он с первого дня расхотел быть рыжим, и даже стригся наголо - пусть лучше лысым называют...
Как-то я пришел, а парень сидит у окна и смотрит наверх, на ноги.
- Мать где?..
- На улице подметает.
- Ты что сидишь?
- А ты посмотри - интересно. Догадайся по ногам, кто проходит, старый, молодой и что у них еще надето.
Я сел и мы стали гадать, и даже спорили, и тогда я выбегал на улицу - смотрел всего человека... Вдруг я вспомнил, что меня ждут, и пошел. Он обиделся сначала, а потом понял, что мне нужно идти. «Обязательно еще приходи, снова погадаем вместе...»
Потом я заболел и долго сидел дома, а когда выздоровел, в подвале жила другая семья. Значит, уехали.
СИЛА
Мой приятель мечтал о большой силе. Он знал всех силачей, кто сколько весит, какая была грудь, и бицепс, сколько мог поднять одной рукой и какие цепи рвал. Сам он ничем для развития своей силы не занимался - бесполезно...- он махал рукой и вздыхал. Он был тощий и болезненный мальчик. Но умный, много читал и все знал про великих людей, про гениев, уважал их, а вот когда вспоминал про силачей - просто становился невменяем - он любил их больше всех гениев и ничего с этим поделать не мог. Он часами рассказывал мне об их подвигах. Он знал, насколько нога у Поддубного толще, чем у Шемякина, а бицепс у Заикина больше, чем у Луриха... Он рассказывал об этом, как скупой рыцарь о своих сокровищах, но сам ничего не делал для своей силы. Все равно бесполезно - он говорил и вздыхал.
Как-то мы проходили мимо спортивного зала, и я говорю - «давай, посмотрим...» Он пожал плечами - разве там встретишь таких силачей, о которых он любил читать. «Ну, давай...» Мы вошли. Там были гимнасты и штангисты. Мы сразу прошли мимо гимнастов - неинтересно, откуда знать, какая у них сила, если ничего тяжелей себя они не поднимают. Штангистов было двое. Парень с большим животом, мышц у него не видно, но вблизи руки и ноги оказались такими толстыми, что, наверное, сам Поддубный позавидовал бы. А второй небольшой, мышцы есть, но довольно обычные, не силач - видно сразу. Они поднимали одну штангу, сначала большой парень, потом маленький, накатывали на гриф новые блины и поднимали снова. Я ждал, когда маленький отстанет, но он все не уступал. Наконец, огромный махнул рукой - на сегодня хватит, и пошел в душевую. Похоже, что струсил. А маленький продолжал поднимать все больше и больше железа, и не уставал. Наконец, и он бросил поднимать, и тут заметил нас.
- Хотите попробовать?..
Мы вежливо отказались - не силачи.
- Хочешь быть сильным? - спрашивает он моего приятеля.
- Ну!..
- Надо есть морковь, это главное.
- Сколько?..
- Начни с пучка, когда дойдешь до килограмма, остановись - сила будет.
Он кивнул и ушел мыться. Мы вышли. Приятель был задумчив всю дорогу.
- Может, попробовать?..
- А что... давай, проверим, совсем ведь не трудно.
Но надо же как-то сравнивать... что можешь сейчас, и какая сила будет после моркови?.. Мы купили гантели и стали каждый вечер измерять силу, а по утрам ели морковь, как советовал маленький штангист. Через месяц выяснили, что сила, действительно, прибавляется, и даже быстро. Я скоро махнул рукой - надоела морковь, а приятелю понравилась, и он дошел до килограмма, правда не скоро - через год. К тому времени он стал сильней всех в классе, и сила его продолжает расти... Но что делать дальше, он не знает - можно ли есть больше килограмма, или нужен новый способ?..
- Придется снова идти в спортзал,- он говорит,- искать того малыша, пусть посоветует...
Наверное, придется.
ПОПАДАТЬ В ДЕВЯТКУ
В старой части города был тир. После войны в нем работал крупный мужчина в поношенном сером свитере с высоким воротником. Правой руки у него не было - короткая культя у плеча, свитер аккуратно завернут и ниже культи зажат двумя деревянными прищепками. Он молча следил, как мы стреляли. Иногда неудачливые посетители жаловались - прицел сбит или ствол кривой. Он брал ружье левой рукой, прикладывал к плечу и стрелял, почти не целясь - и всегда попадал. «Все в порядке» - говорил он суховато и возвращал ружье... По воскресным дням здесь было шумно - щелкали выстрелы, утки крутились и хлопали крыльями, падали трусливые зайцы, оживала, со скрипом заводилась мельница... Но я чуждался этих дешевых радостей. Я высыпал всю свою мелочь и говорил - «в мишень». Хозяин понимающе кивал, доставал из ящика белый квадратик бумаги, шел в дальний угол и несколькими кнопками прикреплял мишень к стене. Потом зажигал еще одну лампочку - над мишенью, и отходил к прилавку.
Я смотрел через двурогий прицел. Далеко в тумане плавал крошечный черный кружок. Я моргал - высушивал влагу на глазу - и черное яблоко становилось чуть ясней. Оно пульсировало в такт биению моего сердца. Мне казалось, что я лежу и смотрю вверх в далекое черное отверстие в небе. Дуло ходило вокруг отверстия, раскачивалось, как башня в ветреную погоду... Нет, просто невозможно попасть.
В будни народу было немного, и никто не стоял за плечами, не помогал советами. Я водил ружьем по мишени и сопел. Сжатый воздух томился в бронированной камере, замок медленно поворачивался... Я не дышал. Наконец, тугой толчок в плечо - и пулька хлестала по фанере. Оставалось четыре... Хозяин говорил - «подожди», шел к мишени, всматривался и негромко бросал - «семерка на трех часах...» Ага, взял правее... И я снова ложился на широкий деревянный прилавок...
В холодный осенний день в тире было пусто. Хозяин сидел в углу за крошечным столиком и пил чай из большой алюминиевой кружки. «По мишени?..» После пяти выстрелов он подошел к стене, посмотрел - и ничего не сказал, вернулся и высыпал передо мной еще пять крошечных пулек.
- Это бесплатно, ты заслужил, стреляй также...
Потом он принес мишень, и мы стали смотреть. Одна дырочка была на семерке, и одна, счастливая, на десятке, а остальные лежали плотной кучкой где-то между девяткой и восьмеркой. Из десяти - одна в десятке... Я огорчился, чего же он хвалил меня?.. А он говорит:
- Десятка - это талант и мечта, и немного удачи, а на удачу не рассчитывай - работай. Скажи себе - дальше девятки - никогда! и так держись, парень. И тогда десятка к тебе придет.
Я болел и долго не ходил в тир, а когда пришел, этого человека не было. Какая-то толстая женщина считала пульки и кричала на ребят, чтобы не целились, пока она ходит туда-сюда. Кто-то говорил, что его арестовали, шел сорок восьмой год. В тире все теперь было не так, и я перестал ходить туда, а потом начал стрелять из малокалиберной винтовки в школе. Главное - чтобы не дальше девятки.
РАССКАЗ
Отец заболел. Он говорит - болит сердце - и показывает куда-то ближе к шее. Странно, разве сердце там?.. По-моему, оно чуть выше живота, и кожа над ним постоянно вздрагивает... во-от здесь, между ребрами. Но у отца ребер не видно, а живот налезает на грудь, так что где у него сердце, сказать невозможно. На прошлой неделе мы с ним ходили к морю. Перешли дорогу и стали пробираться к воде, через канавы перескакивали, глубокие ямы с мусором на дне обходили. Он сказал, что ямы - воронки от бомб, а в канавках сидели бойцы и скрывались от пуль - это окопы. Уже два года нет войны, и окопы постепенно зарастают травой. Вода серая, перед ней на песке разный мусор и железки, мы туда не ходим, потому что вязнут ноги, и порезаться можно - много ржавой проволоки. Далеко в море серые длинные корабли, военные. Мы приехали недавно, отец говорит - «мы вернулись», но я не помню, как жил до войны, маленькие не знают старых времен. Отец говорит, что потом я вспомню, когда буду таким старым, как он. Я спросил, а вспомню ли, как родился. Он сказал - не знаю, и что этого пока не помнит, но, может быть, вспомнит еще.
Мы постояли под толстым старым деревом с узкими блестящими листочками. Он сказал, что стоял здесь, когда был мальчиком, как я, а дерево было такое же. «И ты вырастешь, придешь сюда, а оно стоит...» Должно быть, скучно дереву, я подумал, и представил себе, как приходят все новые мальчики, а оно стоит и стоит... «Это ветла,- он говорит, - они живут долго...» А утром он заболел...
Я смотрел, как он дышит - громко, а руки ощупывают край одеяла, как будто боится, что оно пропадет куда-то. «Пойдем в воскресенье к морю?..» Он молчит, потом кивнул мне, ничего не сказал. Потом говорит шепотом - «позови маму...» Я подошел к двери - позвал. Она почему-то побежала, а он дышит редко, со свистом, и шея стала синей. Мама зовет его, а он не слышит.
НОВАЯ ЖИЗНЬ
Мать сказала - «начнем новую жизнь - сделаем ремонт». И надо вынести в подвал две старые кровати. Когда-то они составляли одну большую, на ней спали отец и мать, и меня они брали к себе, если снился страшный сон, и еще оставалось место. Потом отец умер, а я вырос из своей детской кроватки, и мать сказала - «надо расцепить». Оказалось, что в середине большой кровати есть незаметный крючок, и если с одной стороны приподнять, то получаются две отдельные половинки, и тоже довольно широкие. Я спал на одной половине, а мать на второй, в соседней комнате. У кроватей высокие спинки из темно-красного дерева с тонкими извилистыми узорами, но матрацы совсем развалились и пружины впиваются в бока. Я как-то кувыркался на кровати и вдруг - стою на полу. Перелетел через спинку. Попробовал повторить - ничего не получается... Мать говорит - «ты их добил...» Добил - не добил, а вынести все равно надо - новая жизнь. Все-таки крючок я отвинтил - пригодится. Забот много - побелка, обои новые... нужен маляр, может и кровати вынесет, если попросить. Пришел, маляр, толстый высокий мужчина, видно, что сильный, говорит - я сам... взял кровать и понес. Я смотрю - забыл петлю снять, для крючка, но сказать постеснялся. Он отнес кровать в подвал и взял вторую. Мать говорит - «ты иди, помоги...» Мы поставили кровати одну на другую и сверху положили мешки, старую полочку и даже ведро, чтобы место не пропадало. Странно смотреть на кровать на краю угольной кучи. Маляр говорит - «я бы купил, да она не продает...» Продавать жалко, конечно, но вынести-то надо - с таким старьем новой жизни не будет. Пусть пока здесь постоят.
Маляр вернулся в квартиру, одел толстые штаны, испачканные белым, и полотняный колпак. «Сначала поработаю один, а высохнет - вместе наклеим обои...» Запрыскала, полилась водичка, запахло мокрым мелом. Вечером маляр вышел, переоделся - и стал пожилой господин в черном пиджаке, как у моего отца. «Сегодня не заходи - там некрасиво...» Я сразу захотел посмотреть, но почему-то дверь не открывалась. Назавтра он снова пришел, тихо возился весь день, пел тонким голосом и уговаривал кисточку работать получше. Закончил дело, выглянул, подмигнул мне и показал большой палец. «Высохнет - завтра будем клеить...» Я никогда не клеил обои, но видел, как клеили соседи. Варили в большой кастрюле серый студень - клей, суетились и кричали друг на друга - «держи ровней!.. нет, ты держи...»
Я протиснулся в дверь. Комната показалась чужим помещением - пусто, светло и сыро, обои сорваны... Мне стало грустно - здесь невозможно жить новой жизнью. Я пошел в подвал, толкнул шершавую дверь. Пахло углем и пылью. Сел на старый матрац, прислонился к спинке. Она теплая и гладкая, кое-где острые трещинки в дереве... Посидел - и пошел домой. Если высохнет - завтра клеим.
СВОЙ ДОМ
Когда я был маленьким, вся наша семья жила в двух комнатах. Сейчас они кажутся мне крошечными - как здесь размещались шесть человек? А тогда эта квартира была большой и таинственной. В задней комнате стоял старый письменный стол, под ним, между двумя тумбами - большое пространство, настоящая пещера, темная и уютная, а за столом горячая плоская батарея. Пол паркетный, гладкий и теплый, и если принести сюда старое одеяло и подушку, то можно лежать в темноте, как бы в отдельной комнатке... В первой комнате стояло кресло, обитое толстой коричневой кожей, с плоскими твердыми пуговками. За его высокой спинкой треугольный колодец, в который надо забираться сверху, и там можно сидеть в своем домике. Еще в этой комнате был большой круглый стол. У него одна толстая деревянная нога, которая стояла на полу тремя звериными лапами, и между ними тоже можно сидеть и играть, а скатерть свисала почти до пола, так что никто тебя не видит... В кухне взрослым, они говорили, повернуться негде - с одной стороны плита, с другой стол, и узкий промежуток между ними... но под столом уютно и от печки пахнет теплом и едой... Везде в этих местах можно было сидеть и лежать, играть, и думать, что ты матрос на необитаемом острове, построил себе дом и живешь здесь.
Потом в квартире произошли перемены. Выкинули старый письменный стол и поставили маленький - журнальный, на тонких ножках, делать под ним совершенно нечего. Кожаное кресло заменили на два хитрых узеньких диванчика, которые поставили углом, для красоты - и второго моего убежища не стало. Кресло долго еще стояло в подвале, в чулане, как медведь в темноте, а потом и оттуда исчезло... Круглый деревянный стол тоже выбросили - теперь обедали на кухне, некому стало сидеть за большим столом. Вместо него поставили низенький блестящий столик, а вокруг - пузатые матерчатые тумбы на колесиках. А в кухне и вовсе сделали откидной столик - удобнее и места больше - и исчезло последнее мое убежище...
Иногда я прихожу в эту квартиру. Смотрю с порога - две крошечные проходные комнаты, светло, чисто - и никакого места для настоящей потайной жизни нет больше. Только паркет все тот же - темный, древний, немецкой работы, дуб на века... и все такой же теплый... И он напоминает мне о старой жизни, и о том мальчике, который сидел под столом и мечтал о дальних странах и о своем уютном доме.
Болгария
“Наша улица” №213 (8) август
2017
|
|