Дан Маркович "В начале" рассказы

Дан Маркович "В начале" рассказы
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин

 

Дан Семенович Маркович родился 9 октября 1940 года в Таллине. По первой специальности биохимик, биофизик, энзимолог. С середины 70-х годов профессиональный художник. Писать прозу начал в 80-е годы. С 1997 года редактор электронного литературно-художественного альманаха "Перископ". С 1966 года жил в городе Пущино Московской области. С 2015 года живёт в Болгарии. В "Нашей улице" публикуется с № 94 (9) сентябрь 2007.

 

 

вернуться
на главную страницу

Дан Маркович 

В НАЧАЛЕ

рассказы

 

БЕЗ НАЗВАНИЯ

Когда я был в шестом классе, мне понравилась одна женщина. Когда-то до войны она была подругой матери, а теперь - просто знакомой. Мать вздыхала - у нее другая жизнь... Она была удивительно красива, я помню. Правда, не могу сказать, что было красиво, потому что мне все нравилось в ней. Помню глаза и темный пушок над верхней губой. И у нее была фигура. Так говорила мать - «о, у нее была фигура...» Она гораздо толще матери, но не толстая, а совершенно особенная. У нее все на виду, хотя она и одета, как все. Мне было неудобно смотреть на нее, когда она видела. Я боялся, что она увидит, куда я смотрю. Я думаю, она бы не обиделась - может, рассмеялась бы, но это еще хуже... А волосы черные и густые, распущены по плечам. Она всюду ходила без мужа. Я его видел один раз - лысый старик. Мать говорит, что он важный чиновник, из какого-то комитета. Он привез ее из ссылки и поселил у себя. Без него она бы пропала. Но, по-моему, она не пропала бы нигде, она так смеялась и пела, что каждый полюбил бы ее. Нечего было связываться со стариком, вот и ходит одна. У нее было платье, желтоватое, мать говорит, цвета опавших листьев. В гостях я смотрел на нее все время, через зеркало, чтобы не увидели. Она говорит матери - «какая ты счастливая, у тебя дети...» - и губы дрожат. Глупая, зачем ей дети, после них фигура портится - так мать говорит, когда примеряет одежду... Я смотрел на нее несколько лет, и незаметно вырос. Она как-то встречает меня - «как ты вырос, - говорит, - вот, усы растут...» - и смеется...
А потом она заболела раком, и у нее отрезали грудь. Она долго болела, но осталась жива. Я боялся встретить ее. Один раз чуть не столкнулся. Зашел в подъезд и смотрел, как она медленно идет, одна. Она не заметила меня.

 

ФАКТОР ИКС

Мне было еще шестнадцать, когда я уехал из дома и поступил в Университет в маленьком прибалтийском городке. Я ходил на лекции с толпой незнакомых людей, растерянно слушал, что-то записывал - и шел к себе. Я шел по длинным темным улицам с высокими заборами, за которыми спали одноэтажные домики. Я снимал комнату. Она была с двумя окнами, большая и холодная, зато с отдельным входом и маленькой ледяной передней. В углу за большим шкафом стояла кровать со старым пуховым одеялом, это было теплое место. Печь топилась из другой половины дома, где жила хозяйка, от нее зависело мое тепло. Но кровать не зависела, и я залезал в узкое логово между стеной и шкафом и здесь читал, просматривал свои неуклюжие записи - и засыпал. К утру слабое тепло от печки вовсе улетучивалось, и я сползал с кровати, дрожа от холода и сырости. Я каждый день ждал, что, наконец, начнем учиться: кто-нибудь из старших обратит на меня внимание и спросит - «ну, как ты усвоил вчерашнюю лекцию?..» Но ничего не происходило, экзамены были бесконечно далеко, и по-прежнему непонятно, что же делать. Люди на курсе были старше меня, многие пришли из техникумов, и уже работали. А мне было шестнадцать, вернее, семнадцать без одного месяца. И в один холодный октябрьский день исполнилось семнадцать ровно. Но никто здесь этого не знал, и не поздравил меня. Теперь я почувствовал, что живу совершенно один, и никому не нужен. Но в этом чувстве, кроме печали, было что-то новое для меня, и я насторожился, потому что всегда ждал нового и хотел его. Я купил бутылку яблочного вина, крепленого, самого дешевого. Покупать вино было стыдно, потому что дома мы жили бедно, и вдруг такая роскошь. Но все-таки день рождения, и я купил. Еще купил хлеб, колбасу и сыр, и попросил нарезать ломтиками, как это красиво делали тогда в магазинах. Пришел к себе. Печь дышала слабым теплом. Я не стал раздеваться, сел за стол перед окном, нарезал хлеб, откупорил бутылку - и хлебнул вина. Сразу стало теплей. Тусклый желтый свет мешал мне, и я погасил его...
Передо мной раскачивались голые ветки, но скоро они слились с чернотой неба. Через дорогу над воротами раскачивалась лампочка, ее свет метался в лужах и освещал комнату, как фары проезжающих автомобилей. Какие здесь автомобили... все тихо, все неподвижно, только ветер и мерцающий свет... Когда-нибудь я буду вспоминать этот день - думал я, ел сыр и колбасу, закусывал хлебом и запивал вином. Тогда я больше всего боялся исчезнуть, сгинуть - ничего не сделать, не увидеть, не выучиться, не любить - пропасть в темноте и неизвестности, как это бывает с людьми. Я уже знал, что так бывает. Я называл все черное и неизвестное, что прерывает планы и жизнь - «фактор икс». Неожиданный случай, чужая воля - и твой полет прерван. Нужно свести «фактор икс» к нулю - и вырваться на простор, чтобы все, все зависело от меня...
А пока я сидел в темноте, меня обступала неизвестность, и я должен карабкаться и вырываться на волю... Только бы не сгинуть, добраться до своей, настоящей жизни... Я постепенно пьянел, жевал колбасу, которой было вдоволь, шурша бумагой на ощупь находил тонкие ломтики сыра. Как хорошо, что ничего еще не было, и все еще будет...
Я заснул сидя и проснулся только на рассвете - барабанили в дверь. Пришла телеграмма из дома.

 

ОСТАЛОСЬ ТРИ ДНЯ

Аппетит приходит не во время еды - тогда он уже свирепствует вовсю - он приходит, когда кончаются деньги. Я получал стипендию - двести девяносто рублей старыми бумажками, теперь это, конечно, не двадцать девять... ну, скажем, пятьдесят...- и деньги носил с собой, в заднем кармане брюк. Когда нужна была бумажка, я вытаскивал из кармана, что попадалось под руку, трешку или пятерку, если на современные деньги, и никогда не считал, сколько их
осталось. В один прекрасный день я тянул руку в карман, рассеянно доставал деньгу, но что-то меня беспокоило - я снова лез в карман - и понимал, что он пуст. Это происходило каждый месяц, и все-таки каждый раз удивляло меня. Но нельзя сказать, чтобы я огорчался. Обычно оставалось дней десять до стипендии. Ну, одна неделя «на разгоне»: во-первых, совсем недавно ел досыта, а это поддерживает, во-вторых, не все еще потратились и можно прихватить рубль, то есть, десятку в те времена. И неделя пролетала без особых трудностей. А вот вторая, последняя, была потрудней. Мы с приятелем жили примерно одинаково. У него отец погиб на фронте, у меня умер после войны, и мы надеялись только на стипендию. И с деньгами обращались одинаково, так что кончались они у нас одновременно. Но мы не очень огорчались. Первую неделю вовсе не тужили, а вот вторую... Занимать уже было не у кого. Может и были такие люди, которые всегда имели деньги, но мы их не знали. Мы ходили в столовую, брали компот и ели хлеб, который стоял на столах. Но к вечеру хотелось чего-нибудь еще, и мы шли к соседу. Он старше нас, у него свои друзья. Денег, правда, тоже нет, но отец-колхозник привозил яйца и сало.
- Привет - привет... Слушай, дай кусочек сала, поджарить не на чем.
- Возьми в шкафчике - отрежь...- он говорит равнодушно и смотрит в книгу. На столе перед ним большая сковородка с остатками яичницы с салом, полбуханки хлеба... Хорошо живет... Мы шли отрезать.
В маленьком темном шкафчике жил и благоухал огромный кусок розовой свинины, с толстой коричневой корочкой-кожей, продымленной, с редкими жесткими волосками. Отец коптил и солил сам. Мы резали долго, старательно, и отрезали толстый ломоть, а чтобы ущерб не был так заметен, подвигали кусок вперед, и он по-прежнему смотрел из темноты розовым лоснящимся срезом. Ничего, конечно, не жарили, резали сало на тонкие полоски, жевали и закусывали хлебом. Сало лежало долго и чуть-чуть попахивало, но от этого казалось еще лучше. «Какая, должно быть, была свинья...» Ничего, сала ему хватит, скоро снова приедет отец-крестьянин, развяжет мешок толстыми негнущимися пальцами и вытащит новый, остро пахнущий дымом пласт розового жира с коричневыми прожилками... Везет людям...
Мы приканчивали сало, потом долго пили чай и доедали хлеб... в большой общей кухне, перед темнеющим окном...
- Осталось три дня...
- Да, три дня осталось...

 

ЛЕПРА

Я был на четвертом курсе, студент-медик, когда нас повезли в лепрозорий. Практика не практика, и экскурсией не назовешь, но один день мы там провели. Раньше я считал, что лепра, или проказа - это болезнь жарких стран. Тут же представлялись минареты, южные базары, ослепительный песок пустыни... И эти подобия людей, с колокольчиками на шее, чтобы заранее извещать о своем приближении. Говорят, что и на Востоке уже не так, но картина осталась с детства, а это навсегда... Теперь мы узнали, что есть очаги лепры, в которых неизвестно где, может в воде, или в земле, гнездится этот микроб. В Прибалтике один такой очаг, и из миллиона людей каждый год заболевает один или два. Предотвратить это невозможно - микроб может выжидать десять лет не проявляя себя, где-нибудь в носоглотке, а потом примется за дело. Но согласитесь - один или даже два на миллион - это немного. Конечно, надо лечить, но беспокоиться особенно нечего. Медицина сделала уже много для них...
Мы подъехали к деревянным домикам, которые стояли среди цветущих яблонь. Рядом с ними торчали какие-то странные каменные теремки, размером в одну крошечную комнату. Все было аккуратно и уютно. Сначала показали прием больных. Привели крепкого тридцатилетнего мужика, тракториста, с лицом упрямым и напряженным. Он два раза сбегал отсюда, потому что считал себя здоровым человеком. И действительно, он казался совершенно здоровым, только на спине маленькое белесоватое пятнышко. Врач взял иглу и уколол пятнышко. Больной не почувствовал укола, по-прежнему мрачно смотрел в стену.
- Это и есть лепра, самое начало... Несколько лет лечения - и, может быть, все обойдется... но кто знает, болезнь эта коварна.
Нас повели по палатам.
- Я покажу самую старую больную. Она пришла в десятом году. Проснулась недавно, приподнялась... а рука осталась лежать на кровати - отпала по самое плечо...
Старуха лежала у окна. Майский теплый ветер шевелил седые с желтизной волосы. Она не слышит и не видит, и боли не чувствует. Казалось, что старуха улыбается, но разве разглядишь улыбку на таком лице...
- Это львиное лицо... выпадают ресницы, брови, распухают бровные дуги, а нос...
Я подумал - ...пятьдесят лет... Она вошла сюда молодой девушкой, в начале века. Как это можно перенести? Тех, кто ее знал, любил - разметало время, их убивали на войне, жизнь менялась, а она была все время здесь... Разве не лучше умереть?..
- А сейчас посмотрим других больных...
Мы спустились в сад. Среди деревьев пожилой мужчина строил домик, один из тех самых теремков, которые мы видели с дороги. У него не было обеих кистей. Он захватывал обрубками рук кирпич и крепко держал, пока стоящая рядом женщина намазывала раствор, потом уверенно шлепал кирпич на место и брал следующий. У женщины были чудовищно распухшие ноги, но руки в порядке, и работа продвигалась на наших глазах.
- Они поженились здесь, - сказал врач,- такие домики больные строят для себя. У них нет надежды выйти отсюда, но мы замедляем течение болезни, и они могут жить долго.
Чудовищно и непонятно. Они заперты здесь - и смеются... Врач посмотрел на меня и улыбнулся, он был не намного старше нас.
- Мне предложили это место - я согласился. Денег больше, работа без спешки - лечишь каждого годами. Опасности никакой - открытый туберкулез куда опасней. У меня домик за оградой, огород, здесь хорошо. И я кое-что понял за эти три года. Скоро уеду, конечно, но это место мне не забыть, да...
Мы вышли на дорогу. Мимо проносились машины - недалеко большой город. Забрались в автобус и покатили. Домики лепрозория остались позади. Я облегченно вздохнул - вряд ли заразился, это мало заразно, и руками ничего не трогал... Мне надо было срочно забыть об этой поездке - и я забыл - уж слишком все, что я увидел, не вписывалось в мое понимание жизни. А потом начал вспоминать это майское утро, яблони в цвету, старуху из царских времен, и этих двоих, строящих свой дом.

 

ТРАМВАЙ - МОЕ ОЩУЩЕНИЕ

Другой такой странной ссоры я в жизни не видел. Два моих знакомых, Виктор и Борис, чуть не подрались из-за английского философа Беркли, отъявленного идеалиста. На занятиях этого Беркли ругали. Назвать человека берклианцем - значит заклеймить навечно. После занятий Виктор пришел к нам и говорит:
- Нравится мне Беркли, ведь только подумать - весь мир! - мое ощущение... и ничего, кроме этого нет... Просто здорово!
Я ему говорю:
- Пойдем, Витя, в столовую - ради материи, а потом на волю - в поле...
Дни стояли золотые - сухие, теплые, мы только учиться начали. Но тут пришел к нам Борис, он дома жил, не в общежитии. Борис большой и толстый, и очень практичный человек, с первого курса сказал - буду стоматологом, и свою мечту выполняет. Всегда деньги будут, говорит, на мой век челюстей хватит. Виктор ему про Беркли рассказал, а Борису что-то не понравилось. «Это все выдумки,- говорит,- это что же, и я твое ощущение?..»
- Может и так,- отвечает Виктор,- но ты не обижайся, ведь я и сам себе - может ощущение и не больше.
А Борис ему:
- И трамвай - твое ощущение, да?..
- И трамвай, ну и что же?..
- А вот то, что этот трамвай тебя задавит, и тоже будет твое ощущение?..
Виктор удивляется:
- Зачем меня давить?.. Ты мне докажи. Все вы, материалисты, такие, вы своей материей только задавить можете, это ваш лучший аргумент.
Тут Борис раздулся от злости и предлагает:
- Хочешь, я тебя в окно выброшу, тогда узнаешь своего Беркли...
А Виктор ему - «ничего не докажешь...» Чуть не подрались, и с тех пор здороваться перестали. Был тогда в комнате еще один человек, и он весь разговор передал, кому следует. Виктора чуть не выгнали тогда, но он от своего Беркли не отказался, книги его стал читать, а потом и вовсе стал философом. Сейчас он далеко живет, иногда пишет мне, Беркли по-прежнему уважает, только, говорит, у него своя философия, а у меня своя. Борис стал большим начальником, даже про зубы забыл, и со мной не здоровается - может, не узнает, а может и не хочет знать: ведь я тогда сказал, что ничего не было, и материю никто не трогал, первична она - и все дела... Ну, а я стал врачом, лечу больную материю, да не все так просто. Вот сегодня привезли человека - он от слова одного, от сотрясения воздуха вроде бы ничтожного - упал, и будет ли жить, не знаю... Вот тебе и Беркли - идеалист.

 

ТОТ САМЫЙ МОРГАН

Когда я был студентом, в нашем университете еще не успели навести порядок, все-таки не Россия, а Прибалтика. Павлова, правда, насаждали, как когда-то картошку, но до Менделя с Морганом не добрались всерьез. Наш старик рассказывал про гены и хромосомы, а когда его спрашивали про Лысенко - вздыхал, что-то бормотал и разводил коротенькими ручками. Он явно не хотел неприятностей, и определенно не высказывался. Приехал академик Глущенко, правая рука Лысенко, и с трибуны кричал на всех: «Наследственность - это вам не сундук с наследством, это свойство...» Никто ему не возражал, времена шли суровые. Правда, наш старик пытался что-то сказать, но он не умел кричать, мямлил, а потом махнул рукой и сел. Глущенко посмеялся над ним и почему-то назвал «мистером». Все это было странно. С большими трудами я достал книгу Моргана. Она меня поразила своей сухостью и определенностью. Какой же он идеалист?.. В следующий раз я подошел к старику и попытался поговорить откровенно, но он что-то пробормотал - народу, мол, много - и поспешил уйти...
Через несколько дней на улице около меня затормозил мопед: «Садись, подвезу...» Старик улыбался, толстые щеки лоснились. Он лихо подкатил к общежитию, и тут, нагнувшись ко мне, сказал:
- Я был учеником Моргана.
Я не знал, что сказать и смотрел на него. Морган... начало века, а старик был живой и улыбался мне...
- Да, я и моя жена, учились у него, а потом работали, четыре года. Лысенко, Глущенко - это хулиганы, бандиты... Я был у Моргана, а вы у меня, это и есть наука, молодой человек.
Он кивнул мне и укатил. Дома я открыл книгу Моргана и в библиографии увидел строчку: «Морган, Хант, 1914...» Еще немного - и я бы заплакал. Есть еще люди... Морган уже не был так далеко от меня. В это время я выбирал - кем быть, и разговор со стариком столкнул меня с места.

 

ХОРОШО

Старуха, которая читала нам физиологию, не любила меня. Я всегда опаздывал на лабораторные занятия, а на лекциях и вовсе не бывал. И она придиралась ко мне. Лучше всего это сделать на занятиях, потому что работает одна группа, десять человек, и каждого видно - всегда найдется, что сказать... Она подходит, руки за спину, и молча наблюдает - ждет промаха. Но я не так боялся промаха - я думал о халате. У всех были белоснежные гладкие халаты, а мой вечно мятый и серый. После занятий я бежал на кафедру биохимии, работал там, ставил опыты, и выстирать халат не успевал, а второго у меня не было. И вот она стоит сзади, и, конечно, видит мой смятый ворот и грязноватые локти. Но об этом она молчала и делала замечания по существу. И все же я был уверен - когда-нибудь она выскажется обо всем, что видела... Она высокая, худая, лоб и подбородок выступают, а глаза из вогнутости лица глядят не мигая, как у ночной птицы. Чуть ошибешься, за спиной оживает скрипучий голос - «не так...» - протягивается длинная рука и несколькими движениями пальцев исправляет ошибку. Свое дело она знала, что и говорить... И вот она стоит за спиной и смотрит на мой мятый халат. Зачет, правда, приняла. Я, как всегда, опоздал, пришел с другой группой. Она подняла брови - «вы откуда?..» Как будто не знает, полгода наблюдала за моим халатом. Но зачет подписала. А теперь принимает экзамен.
Она сидит в глубоком кресле, в полумраке, а я - перед ярким окном, и, конечно, она видит мой халат. Но теперь он выстиран и выглажен, так что нечего рассматривать меня. И я все знаю... Я говорил, она молчала, вся в темноте, только сухая рука с длинными пальцами - на подлокотнике, видна. И все же мне казалось, что вижу глаза, и смотрят они насмешливо, может даже презрительно... Какая мертвая холодная старуха... Последний вопрос - о Декарте. Вот истинно живой человек, не то, что эта мумия. И в физике я с ним встречался, и в математике, а недавно книгу читал о его жизни... Она прервала меня - «пожалуй, хватит...» И внезапно, резко, отрывисто - «А когда жил Декарт?»
Вот момент моего торжества! Я делаю паузу - пусть порадуется, что поймала меня - и называю точные даты его рождения и смерти.
Пальцы длинной руки пришли в движение. Она подалась вперед и показалась из полумрака. «Вы любите Декарта?» Она не скрывала своего изумления. «Я была в его доме, молодой человек, когда жила во Франции...» Лицо ее стало живым и даже добрым. Она взяла мою зачетку и что-то начертила в ней: «Хорошо... хорошо».
Я вышел, заглянул в книжечку. Там было небрежно нацарапано - «пять». Видно, что-то другое она имела в виду, когда сказала - «хорошо...»

 

В НАЧАЛЕ

Всякое дело начинается со странных, может быть, даже никчемных людей, а не с героев и тружеников, об этом неловко говорить, и потому часто рисуют совершенно иную картину. Хотя почему никчемных, разве так можно сказать - никчемных, нет, я сомневаюсь, очень даже выразительных и нужных, ведь каждому делу нужен запах, аромат, какая-то тайна, непонятная судьба, чтобы притянуть вот этих, только вырастающих из детских штанишек, героев и тружеников. И даже небольшое такое дело, как учение, студенчество, вся эта, казалось бы, расписанная от "а" до "я" жизнь, она начиналась странно, с другими людьми, и зачем они были, если потом все ушли, ну, совершенно все, кроме одного, а тот сменил фамилию, и стал, наверное, неуловим для сил определяющих и направляющих, эти силы удивительно бывают простодушны и доверчивы, ушел от предназначенной ему судьбы - поднимать занавес, перерезать ленточку, а кто занимается поднятием занавеса, перерезанием ленточек - известно, самые никчемные личности, хотя почему никчемные, нет, я возражаю, как говаривал мой приятель, он давно в Израиле пенсионер - не все так просто... Фамилия у него... нет, не у приятеля, а у этого, предшественника и предоткрывателя, была - Шкурник, Костя его звали, коренастый, почти квадратный, с тяжелой круглой головой, серые волосы ежиком, он был не намного старше нас, около двадцати, а казалось, вся жизнь за спиной, так он резко и точно судил обо всем, все знал - и ничего не делал, чувствовалось, он настроил внутри себя невидимый никому парус и ждал ветра, чтобы его несло, несло в широкие какие-то дали, а ветра все не было, не было... Всегда были такие - конквистадоры, что ли, бывало, им везло, а в нашей квадратной и прямоугольной жизни... Но это другой разговор. И Шкурник пил одеколон «Тройной». Тогда это было чудачество, пить было - завались, и довольно доступно, и денежки у него водились, откуда - не скажу, чтобы не бросать тень, одним словом, Костя устраивал спектакль. И созывал друзей, это были фигуры!
Раньше всех приходил Балинт - венгр, он жил у богатой вдовы на квартире, в районе парка, где тишина и выгуливают благородных собак. Он ублажал хозяйку, «когда я это самое, - он говорил, - земля горит на три метра в диаметре», и я представлял себе маленького Балинта с пышными колючими усами на большой белой женщине, и тлеющий от невыносимого жара ковер... Потом появлялся Витек-фельдшер, сухощавый блондин в темных очках, к медицине он отношения не имел, слова писал, как слышал. Он приносил огромный потрепанной кожи портфель, в котором умещалось штук двадцать пива. Он был силен незаметной жилистой силой - двое повисали у него на плечах, а он легко подтягивался на перекладине. Наконец, вваливался огромного роста тип по фамилии Буфетов, Вадим, с темным лицом и спотыкающейся речью. Говорили, что он живет с приемной дочерью, он по общей просьбе демонстрировал член устрашающих размеров, завистники говорили, что это водянка, и Вадим конченый человек. Буфетов мог молчать часами, он сидел, сопел, ждал Костю, лицо его, темное, как у негра, с багровыми белками глаз и вывороченными губами, наводило страх на проходящих мимо. Проходили в две комнаты, человек сорок ходило через нас, первокурсников, место было весьма и весьма для спектакля, Шкурник умел выбирать место. И вот он появляется. Вы скажете, подумаешь, что стоит прикончить пару бутылочек "Тройного", кого теперь этим удивишь, но Костя создавал праздник. Он с утра ходил в баню, потом шел сдавать кровь, «у меня ее галлоны, - он говорил, - стоит палец кольнуть, как польется», и перед всеми колол, и, действительно - лилась, темно-вишневая, вязкая, тут же свертывалась, чернела, он сдавал для здоровья, в нем крови хватило бы на двоих или даже троих. «Мне нужны поединки на шпагах, ежедневно, чтобы были колотые раны, - говорил он, и добавлял, выпячивая мясистую нижнюю губу, - время не то-о...» После сдачи крови его кормили, давали двадцатку и свободные дни, хотя от чего его освобождали, непонятно, он и так был свободен, студент первого курса, на лекции не ходил, на занятиях не показывался...
Вот он входит, кивок Буфету - Вадик просто влюблен был в Костю, даже лицом светлел при встрече... потом кивок Витьку, но уже посуше, Шкурник уверял, что сильней «фельдшер»", тот только ухмылялся, но вот Костин указательный палец, действительно, был непобедим, он скрючивал его и протягивал желающему, каждый мог уцепиться своим указательным и тянуть, и тут уж все пальцы распрямлялись, а Костя оставался со своим стальным крючком, и даже огромный черный палец Буфетова нехотя разгибался, Вадик нежно улыбался Косте, отдувался и мычал - «да-а-а, вот это да-а-а...» Витек попробовал как-то, проиграл, и больше в борьбу не вступал, сидел, как всегда, в углу и таинственно посверкивал очочками, он занимался перепродажей тряпья, тоже наш студент, дошел до второго курса, каким-то чудом сдал экзамены и мог бы продержаться еще годик, если б не погиб странной смертью, похожей на самоубийство.
Но вот начинается зрелище, Шкурник ставит на стол несколько зеленоватых пузырьков, большую алюминиевую кружку, берет первую бутылочку, сжимает большим и указательным пальцами пластиковую пробочку, она крошится, и Костя переворачивает бутылочку над кружкой. Наступает тишина, с жалобным звоном сыплется струйка, бьются, уходят вверх настырные мелкие пузырьки, все тише, тише, жидкость тонет в жидкости... Затем вторую бутылочку, третью, иногда четвертую, но чаще их было три, Костя любил красивые числа. Итак, в огромной кружке чуть больше половины, Шкурник поднимает ее, увлеченный своим рассказом - как сегодня сдавал кровь, - сестричка молоденькая, неопытная, конечно, он ей «я тоже врач...» - и что делал до этого, сколько выпил пива вчера, чем закусывал, что видел, зачем его взял легавый третьего дня, и прочее, дальше, дальше, все в обратном порядке - он то опускал сосуд, то снова поднимал его, запах катился волнами, и казалось, что все в его жизни смешалось - вобла, пиво, легавый, дружба до гроба, любимая женщина, она все время менялась, он уходил вдаль, в глубь времени, казалось, конца не будет... но вдруг он останавливался и говорил - «так это же мы встречались тогда...» - он добирался до прошлой - «тройной» встречи, он отчитывался перед друзьями, как жил, пока их не было с ним. Буфетов вздыхал - «ты, Костя, да-а». Витек молчал, но и у него складки по краям жесткого рта разглаживались, стекла мерцали мягче, даже с каким-то влажным блеском - никаких, конечно, диоптрий, сплошной понт. Это были наши однокурсники, и мы видели их только такими. Кружка поднималась и опускалась, и, наконец, то ли устав от этого медленного дирижирования, то ли насытившись собственной исповедью, Костя говорил - «ле хайм, бояре!» - и припадал, и в полном молчании пил долго, долго, мелкими, четкими глоточками, не отрываясь, и только слышны были его глотки, да иногда булькала жидкость, падая по короткому широкому пищеводу в объемистое брюхо. Он внезапно кончал, переворачивал кружку, переводил дух, и, торжествующе оглядывая всех, говорил - «начнем по новой...» Никто не знал, что это означает, скорей всего, Костя начинал новый круг времени. Он понемногу багровел, пару раз сдержанно икал, распространяя резкий запах, деликатно прикрывал рот, он никого не уговаривал выпить с ним, это была его роль, он сам ее выбрал. Потом в дело вступал Вадик с большим куском домашнего сала, розового, с темной колючей шкурой. Наконец, Витек раскрывал свой портфель и извлекал, и извлекал, и стол наполнялся темными бутылками с испытанным жигулевским, иногда появлялась буханка черного, но это было лишнее, хлеб рассеянно отщипывали, и всегда он оставался, разодранный железными пальцами этих корифеев, наших однокурсников...
Мы с Вовиком, устроившись поудобнее на своих коечках, наблюдали зрелище, и внимали, они относились к нам сдержанно и дружелюбно, говорить с нами было не о чем - мы учились, они жили.
Прошло время, год-два, и рассеялись эти первые люди. Витек погиб первым, поднял на спор легковой автомобиль, и надорвался. Непонятный человек ушел со своей тайной: зачем он поступал, учился, сдавал как-то экзамены, на что надеялся? что это было - блажь, мечта? Говорили, родители его были врачи, погибли в пятьдесят первом. Умер и большой человек Буфетов, выбросился из окна, всего-то было - полтора этажа, но огромный Вадик стал жертвой собственного веса. Причины гибели остались непонятны, кто говорил, что он безумно ревновал приемную дочь, кто утверждал, что Буфет был тайный агент и его вычислили, странная версия, конечно, но и время было... наконец, третьи настаивали, что он всегда был псих на учете, и
маменькин сынок, а маменька его, тоже Буфетова, по совпадению работала в буфете, проворовалась, повесилась, а он, расстроившись, в подпитии перепутал окно с дверью. Впрочем, шептали, что его фамилия вовсе не Буфетов, и называли одного из вождей, расстрелянных, кому он приходился то ли племянником, то ли сыном. Кто знает... А вот про Балинта все знали - маленький, верткий, отличный футболист, он в этой компании был младшим и не вылезал с речами, за плечами у него тоже была история, венгерская какая-то трагедия, и эти трое молча признали его, он скромно тянул пиво, история про вдову была пресноватой и скучной для такого круга, это нам он заливал напропалую. Так вот, Балинт - погиб геройски, уехал на Западную Украину, перешел в Венгрию и умер под нашим танком, защищая родину...
Костя же Шкурник пережил всех друзей, он ушел после третьего семестра, не дожидаясь исключения, зато потом выучился на фельдшера - акушера, перестал пить одеколон, подвизался в сельской местности, прославился своей умелостью, катался в сливочном масле, женился на толстой богатой хуторянке, стал совершенно уж круглым, бросил, конечно, сдавать кровь, и фамилию переменил, взял материнскую - Дорофеев.

 

ПОЛИНА

Декан, жирная свинья, только глянул на справку, хмыкнул, и так пренебрежительно ее пальцами отпихивает - «ты здоров». Меня зло взяло, откуда же здоров, когда совершенно болен, живого места не осталось. Вообще-то я врачиху обвел вокруг пальца, мне ничего не стоит сердце остановить. На момент, конечно, - просто замедлить биение; меня научили, и я ей показал. Она разахалась - «вам надо серьезно лечиться, никаких физических работ». И тут же дала освобождение от колхоза. А что декан - поворчал и отпустил, справка это документ. Я вышел, довольный, значит, останусь в городе. У меня срочное дело, один человек ждет, но это другой рассказ, просто нужно остаться, и вот удалось. Вышел, а сердце словно услышало, замедляться начало. Вообще-то, оно у меня не совсем, но не всякий врач обнаружит. Вот я и выучился замедлять - потеря ритма, серьезная болезнь, самый глупый врач заметит... Посидел немного на скамеечке перед фонтаном, и прошло, зато целый месяц мой. Дело есть, один человек на меня надеется, мне нельзя уезжать. Теперь идти в библиотеку, туда всех больных отправляют, кто картошку собирать не может. И утром отправился.
Библиотека в старой церкви, кажется, что мало места, но под землей большое хранилище. Я спустился о железной лесенке, там какой-то дядя в синем халате, большая борода, спутанная, в зубах трубка, но он не курит, здесь везде бумага, курить нельзя. Он жует трубку, передвинул ее в другой угол рта - «а, вот и вы, - говорит, - мне обещали троих, теперь все в сборе». И ведет меня в соседнюю комнату. Там сидят две девушки, пишут какие-то номерки и вкладывают в книжки.
- Ты будешь приносить им книги и уносить, а они пишут инвентарные номера. Тысяча номеров - вам норма, напишете и свободны до завтра.
Тысяча номеров значит тысяча книг. Если носить по десять, это сто раз, кажется, много, но втягиваешься, не замечаешь. Главное, не останавливаться, не раскрывать книги, не заглядывать, иначе дело затянется, а мне не светит здесь сидеть, меня один человек ждет, зачем же я остался. И я не заглядываю - ношу, а они пишут. Одна девушка, вернее, женщина лет тридцати, полная, ноги очень толстые, говорит - сердце, тут уж без дураков, и так видно, что ей недолго жить. Со стороны многое заметней, люди надеются, живут, а по лицу и всей фигуре видно, что не жилец. У нас в доме жил старик, ничего себе, крепкий, а умер внезапно. Никто не ждал, а я видел, только не знал тогда еще, что с ним будет. Смотрю - лицо другое, цвет изменился, кожа как глина, и еще... но что говорить, это мой секрет. Второй раз, в соседнем доме, наш знакомый, спортсмен, лет сорока, он бегал каждый день и вдруг упал - разрыв сердца, и оказалось, что у него две жены, одна известная всем, а вторая много лет тайная, и ребенок от него, все вдруг раскрылось. Он-то думал, что здоров как бык, а я увидел его как-то, - он поднимался к себе на пятый, он лифт презирал, смотрю - лицо... и сразу понял. Ничего хорошего в этой способности, теперь боюсь в зеркало смотреть, причесываюсь вслепую, мать говорит - ты совсем одичал. Я не одичал, у меня даже есть вот человек, ради которого я сердце замедлил, и вечером он меня ждет, то есть она. Я не могу здесь засиживаться, заглядывать в книги, таскаю уже по двадцать, а они пишут номерки. Полная пишет быстро-быстро, она, оказывается, филолог, про каждую книгу может сказать пару слов, но я не поддаюсь, только брошу взгляд и тащу новую кипу. А вторая...
Ее зовут Полина, странное имя, да? Никогда не встречал, только читал у классиков. Полина очень красивая, волосы густые и черные, распущены по плечам, глаза синие, удивительно густой цвет, румянец на щеках... про фигуру не говорю, долго рассказывать, все у нее, как надо. Если бы не тот человек, ради которого я здесь, то, наверное, я бы только и смотрел на Полину. Но у меня времени нет. Она халтурит безбожно, раскроет книгу и впивается минут на пять, а номера? кто будет за нее писать номера? Полная женщина, ее зовут Ксения, почему-то не возражает, строчит себе и строчит за двоих. Полина читает, я тайком смотрю на нее, у нее платьице летнее и все почти видно, Нельзя так на работу приходить, в комнате совсем не жарко, стены двухметровые и стоит вечная мерзлота, хотя на улице безбожный зной, сентябрь осени не сдается. И мы так вот до обеда...
Я хожу и думаю, может, пойти с ними пообедать, рядом студенческая столовая, я слышал, они туда ходят, ругали еду. Они вместе ходят и пойти с ними ничего не значит, их двое, я один, и где же мне есть еще, другая столовая далеко, к тому же она ресторан, Я просто должен пойти с ними, и ничего в этом нет. Я хожу и смотрю на Полину, она сидит и читает, напишет номерок и снова в книгу, а Ксения все пишет за двоих, трудится и не ропщет. А я таскаю книги, и смотрю, смотрю...
Тут появляется бородач с трубкой и отправляет нас на обед, он, можно сказать, доволен нами - пятьсот одолели, после обеда столько же и свободны. Полная Ксения встает и ковыляет к выходу, я на нее не смотрю, потому что ничего не жду. Полина не встает, она шарит рукой за столом и вытаскивает оттуда палку с медным вензелем. Такая была у моего деда, когда он свалился в ванне, ударился о край и сломал шейку бедренной кости, потом он жил еще лет десять, ходил с этой палкой. Полина достает палку и понемногу поднимается со стула. И я вижу, что одна нога у нее гораздо тоньше другой, ну, просто как эта палка, а другая очень даже сильная и красивая, но, согласитесь, одной ноги, даже самой красивой, недостаточно, чтобы красиво ходить, или хотя бы незаметно, как эта толстуха Ксения, катится и перекатывается, и никто на нее не смотрит. А на Полину смотрят все, у нее одна нога очень, а другая - просто ничего, голая кость, обтянутая кожей, и чулок, конечно, но что чулок... Когда она сидела, она мне улыбалась иногда, не скажу, что обещающе, но довольно приветливо, а последние полчаса, смотрю, у нее на лице какая-то тень, и губы напряжены, а цвет... мне даже в голову пришло, что ей немного жить, но это ерунда, показалось, конечно... Она встает, и уже не смотрит на меня, она смотрит в пол, куда поставить палку, она ставит ее точно и верно, видно, что привыкла, и с силой налегает. Я вижу, руки у нее сильные, и все остальное красивое и сильное, но вот нога... Мне не очень красивая мысль пришла в голову, что поделаешь, мысли как блохи, сами скачут. Когда она лежит, да еще темно... ну, что нога, что нога... Но все равно не могу смотреть, как она ковыляет. Я с ними, конечно, потому что обещал, никуда не денешься, но настроение испорчено. В конце концов, что она мне, я не ради нее остался, у меня другой человек и своя жизнь, а у нее своя.
Сели, наконец... я уже не мог смотреть, и снова смотрю - она удивительно милая, но теперь я знаю - под столом нога, про другую даже думать не могу, пусть и красивая, но одна, а одной маловато, даже самой красивой и сильной... Поели, поругали чай, ну, совершенно не умеют заваривать чай в столовых, получается веник заварной. Ксения все знает - и про чай, откуда к нам пришел, кто его как пьет, она говорит, говорит и слова нам не дает. Она, оказывается, преподаватель, их тоже в колхоз посылают, а больных в библиотеку. А Полина молчит, она плохо ест, мало. Она иногда на меня смотрит, и я на нее, но все равно помню - нога... У меня все настроение пропало, хотя я ничего и не хотел, меня свой человек ждет вечером, я жизнью, можно сказать, рисковал, чтобы остаться. И все равно посматриваю через стол.
До вечера мы план даже перевыполнили, уходим раньше, и у меня еще часа два. Ксения говорит - «может, проводишь Полину, она далеко живет?..» Полина ничего не говорит, я, конечно, вынужден согласиться, невежливо ведь отказать, с другой стороны боюсь, как там дорога, не придется ли переживать за ее ногу. Но идти довольно ровно, хотя и пешком, и мы идем, беседуем о том, о сем, она мне все о книгах, оказывается, много знает о них, любит читать. Я тоже раньше любил, а теперь времени нет, и понял, что в книгах на жизнь нет ответа, они только отвлекают, уводят куда-то, а надо самому жить и получать свои ответы на все вопросы. Нет, заглядываю иногда, бывают строчки - запоминаются, но вообще я обнаружил - пишут не самые умные люди, а те, кому очень хочется, а самым-самым как-то наплевать, или недосуг, или просто скучно объяснять другим то, что им давно известно. Я очень сильно книги любил, и также сильно разлюбил теперь, может, когда-нибудь и полюблю снова, но этого никто не знает. Полина говорит - ты, наверное, прав, это наркотик, но удивительно нужный... И я ее понимаю. На ноги не смотрю, а только вперед, чтобы она не споткнулась, но она идет очень уверенно, видно, что все здесь знает.
Я не заметил, как мы подошли. Деревянный домик в глубине участка, впереди малина, другие кусты, все ухожено и хорошо растет. «Это мама...» - она говорит, а отец у нее умер, я уже знаю. Летом удивительно быстро темнеет, хотя зимой, конечно, быстрей, но в теплое время вечера нам больше нужны, и света все равно не хватает. Мы вошли в садик, там дерево большое и скамейка, сели, я думаю - мне уже пора, меня ждут, но уходить не хочется. Она села, я тут же забыл про ногу, хоть бы все время сидела. Она говорит - поцелуй меня... и глаза закрыла.

 

НА УЧЕТЕ

Трое создали преступную организацию. Двое мои приятели, студенты, соседи по общежитию. Только они учились на физиков, а я на медицинском факультете. По вечерам встречались, обсуждали политику. Это был… 1959-ый год. Если ошибаюсь, то на год, не больше. Б. это я, мне нечего скрывать. А. не назову, он умер недавно. Он бы не хотел, я точно знаю. А этого С. я сам не хочу называть. Хотя не уверен, что правильно поступаю.
Дело в том, что я участвовал в создании преступного сообщества. Раньше за такие дела… разговор короткий был. А с нами гуманно поступили, другие времена.
Это все С., он нас вовлек! Сложный вопрос, нужно ли таких прощать… До сих пор не знаю. Недавно поинтересовался, жив ли он, заглянул в Интернет. Заслуженный учитель Республики! Лицо породистое, холеное, задумчивое. Что-то не похож на учителя…
Решено, оставлю три буквочки.
Мы на общей кухне сидели, у окна, за большим столом с клеенкой, пили чай. Говорил обычно С., он красиво говорил. Знал множество стихов. И голос у него был низкий, звучный, не то, что у нас.
- Всё никак не учёт не встану… - говорит.
Ого, я подумал, год учимся, а он на учет не встал… Комсомольский, конечно, учет. Не встать на учет было опасно. А исправить ошибку тоже страшновато, ведь почти год!
Мы с А. в первую неделю на учет встали. Ничего делать не надо, собрание раз в полгода, и вся наша работа. Но на учете нужно стоять. Лежать в тетрадке, в сейфе у комсомольского начальника.
Мы молчим.
- А почему не встал? - спрашиваю.
- Да ни почему, надоели они мне…
- Понятно, что надоели, но учиться хочется, - говорю. - Ты все-таки рискни, сходи, кинься на колени - болел, лежал в беспамятстве… Нет, мама болела, чуть не умерла. Может, обойдется…
А. ничего не сказал тогда, промолчал.
Вот и все дела.
Не было с нами никого, втроем на кухне. Думаю, они по своим путям узнали. Все комсомольцы, а этот отщепенец с прочерком… странно… Начали выяснять.
И вот собрание, на их факультете.
- Меня завтра выгонять будут, - С. говорит. - Общим решением выгонят. Кто же против осмелится, ясно - никто.
И мы знаем, дальше путь ясен - из комсомола выгонят, а потом и учиться не дадут.
- Может, не выгонят… - говорю, - покайся… Беспамятное состояние. Пил. А потом лечился, вылечился. Алкоголизм - это им понятно, не выгонят.
- Еще как выгонят, - С. говорит.
Меня не звали, я пришел. Хоть как-то поддержать присутствием. Пускать не хотели, комсорг говорит, зачем чужие, сами разберемся. Парторг поправил, право имеет, пусть сидит. Но чтобы молчал.
Так и решили, сижу, молчу.
С. встал, начал речь.
Стихов не было. И голос чужой. Но его слова до сих пор слышу:
- Я, конечно, виноват… Но прошу снисхождения, поддался уговорам. Меня так подучили поступить, посоветовали старшие товарищи…
И называет нас, меня и А.
Шум в зале, все смотрят на нас… И парторг смотрит.
Он неприятный был человек, культурно говоря. Я его карьеру наизусть знаю, куда перевелся, чем кончил. Спился, и умер в канаве. Иногда случается справедливость, случайность никто отменить не может.
И вдруг встает А., он ведь их студент, и говорит:
- Да, было, советовал…
- Так у вас же преступная организация… - парторг говорит. - Поня-я-тно…
А я молчу - чужой, говорить запретили. На меня не смотрят. Но знаю, беды не миновать. Только не здесь, на своем факультете.
Но не выдержал. Что же этот С. делает! Нас всех троих выгонят...
Вскакиваю, кричу:
- Не было!.. Никто не советовал ему.
Выгнали меня оттуда. Не спеши, говорят, с тобой в другом месте разберутся.
И со всеми разобрались. С. из комсомола выгнали, и сразу из Университета вылетел. Но через несколько лет восстановили, времена становились мягче.
А нам с А. вынесли строгий выговор, и оставили в комсомоле, и в Университете. Преступную организацию решили не открывать, самим хуже будет. Правда, потом отомстили. Когда мы в аспирантуру собрались. В характеристике такое обоим написали… надежд никаких. Несколько лет работали, характеристики нам на работе дали. Потом учились дальше, потом оба наукой занимались... Иногда встречались, каждый раз вспоминали. Спорили.
- Мерзавец этот С. - я говорю, - ведь не было!
А. мне в ответ - «мерзкая организация, хотелось протест выразить…»
- Значит, пусть с мерзавцем, но против комсомола?
Я тоже против был, но чтобы с мерзавцем заодно…
- Я не отрицаю, - А. говорит, - но мало ли мерзавцев… А выразить очень хотелось.
Ну, поспорим… посмеемся, и расходимся.
А недавно он умер.
Про С. я долгое время не знал, не интересовался. Он в другом городе жил. Недавно в Интернете нашел его. Делать было нечего, решил посмотреть. Увидел. Узнать можно, но трудно. Почти полвека прошло. Говорят, забывается, стирается… Ни черта не забывается!

 

ВСЕ ОСТАНЕТСЯ

Наш бригадир бывший спортсмен, чемпион по лыжам на долгие дистанции. Очень пузатый коротышка, но сильный, берет подмышки по мешку зерна и несет - «вот, - говорит, - Арон, как надо...» Он почему-то все время забывает, как меня зовут. Я не Арон, но устал его поправлять. Какая разница, через неделю уедем учиться, а он останется со своей неубранной картошкой с зерном-то мы ему помогли. Мы берем с Вовиком мешок за уголки, вдвоем, конечно, и несем из угла на тележку. Бригадир смотрит насмешливым глазом - «тебе надо тренироваться, Арон...» Вовика он не замечает, а меня почему-то полюбил. Вообще-то он неплохой парень, раз в неделю привозит хозяйке для нас большой кусок мяса и бидон молока. Мы живем с Вовиком на хуторе. Здесь тихо, ночи уже темные, слышно как каплет вода в колодце, шумит яблоня под окном, время от времени срывается яблоко и с тяжелым стуком падает...
- Как они здесь живут? - удивляется Вовик, он городской человек. Я тоже городской, но помню нашу дачу. Мы снимали за городом, мне лет десять было, только там не яблоня росла, а слива. Я подкрадывался в сумерках, чтобы не заметила хозяйка из кухонного окошка, и срывал - одну, две, три, еще немного отовсюду, чтобы не было заметно. Она утром все равно замечала, но поймать не могла. Такая же была темнота, я ждал школу, в конце лета мне становилось скучно…
Теперь я долго лежал, смотрел в окно, мне скучно не было. Вовик сразу засыпал, а я слушал, ждал, когда раздастся легкий топот, и шуршание - это приходил еж, он долго возился с яблоком, недовольно ворчал - тяжелое... Пищали мыши, какая-то птица вскрикивала, пролетая над крышей, еж удалялся, волоча яблоко, начинал накрапывать дождь... Мы уедем, а это все останется и будет точно также, и так везде, где я буду когда-нибудь - эта мысль не давала мне покоя. Мысль болела как рана, что-то не складывалось, не укладывалось во мне, мир противоречил моим взглядам. Я его должен был победить, завоевать, а он не сопротивлялся, расступался передо мной, и сзади снова смыкался, и ни следа, словно по воде прошел...
- Ты большой философ, Арон, - говорит бригадир, - тебе надо учиться делу.
И я чувствую, он прав, наш лыжник, хотя совершенно другое имеет в виду. Мы с Вовиком берем мешок за уголки, вдвоем, конечно, и несем, грубая ткань выскальзывает как живая, пальцы разжимаются.
- Не так, смотри, Арон! - он берет один мешок, второй, и, наклонясь вперед, несет, брюхо мешает ему дышать, но он не подает виду, ему нужно что-то доказать мне, он ведь чемпион. Беда с этими чемпионами, кудa-тo все исчезает у них, получился коротышка с большим пузом, а ведь прилично бегал когда-то. Он показывает газету, на фото какой-то малый, фамилия та же...
- Это я!
- Был, - уточняет Вовик.
- Был... - повторяет бригадир, бережно складывает газету и сует в грудной карман куртки. Он весь в муке, и лицо белое, он трет нос и чихает.
- Я научу вас работать, - говорит, - и тебя! - он свирепо смотрит на Вовика, впервые его заметил.
- Нельзя так было, - я говорю потом, когда он с треском разворачивается на своей таратайке и мчится за бугор к соседнему хутору, там у него тоже дела, - нельзя в больное место бить.
- Ничего, пусть, - ухмыляется Вовик, - что он, твоего имени запомнить не может?
Вечером мы идем в магазин. Перед дверями на пыльной площадке всегда людно, многие тут же выпивают, и он здесь, наш спортсмен, лицо багровое, но держится молодцом.
- Что вы сюда ходите, разве я вас плохо кормлю? - он берет Вовика за плечо, щупает мышцу, - тебе надо тренироваться, парень...
Вовик вежливо отстраняется - «мы за конфетами...»
- А, конфетки... - хохочет бригадир, - маленькие детки...
Он не задирается, он шутит. Мы покупаем соевые батончики, дешевые, и идем обратно, босиком по теплой шелковистой пыли, по дороге, уходящей в темнеющее небо. Наконец, из земли вырастает наш хутор, яблоня, колодец...
- Подумай, - я говорю, - мы уедем, может, всю жизнь проживем где-то далеко, а это вот останется, и будет стоять - и яблоня, и дом, и этот бугор, и даже еж, такой же, будет собирать яблоки... Это страшно.
Вовик думает, зевает - «ну, и пусть себе останется, мне не жалко». Он живет легко, я завидую ему, тоже стараюсь, но не получается, чувствую, жизнь как вода, смыкается за спиной, и как я ни барахтаюсь - нет следа... Ночью шумит яблоня, падают капли в воду, шуршит еж, по железной крыше накрапывает дождик, потом проходит, вскрикивает птица...

 

ШТАНГИСТ СААР

Вижу, он подходит к зданию, плавно, быстро несет короткое квадратное туловище. Невысокого роста человечек, а руки толщиной с мою ногу, а ноги… как мое туловище! Не преувеличивай… Ничуть, грудная клетка полтора метра в окружности. Это штангист Саар, чемпион и мой мучитель идет. Я сижу на скамейке перед учебным корпусом, на первом этаже спортзал. Семестр кончается, мне нужен зачет, а я на занятиях почти не был. Казалось, успею, есть дела поважней... Саар не переносит табачного дыма. Однажды пришел в студенческий клуб, говорят, обломки мебели потом увозили. Врут, конечно, но он может… Но вообще-то он смирный. Он ведет нашу физкультуру.
Вошел… Пора идти, объясняться с ним.
- Медик, второй курс? Где список… Как тебя?..
Он долго водит громадным пальцем по списку, я смотрю на его склоненную голову… Ему нет тридцати, а он уже лысеет. С близкого расстояния просто необъятен. Говорят, рука толще, чем была у Луриха… Саар много лет побеждает всех. Но со штангой не очень управляется, хотя и мастер спорта. Он лучший среди гиревиков. Мне двумя руками не оторвать от пола гирю, которую он легко вздергивает над головой… Зачем ему с нами возиться? Кушать надо, вот и возится. Если б он жил в средние века, представляешь? Что бы Саар сделал с Львиным сердцем… Голыми пальцами бы разорвал. Эти рыцари были крошки по сравнению с современными людьми. Саар тоже невелик ростом, но зато сам себя шире. Лошадь бы испугалась, понесла… Не понесла бы, он не то, что лошадь, тигра бы остановил. Откуда тигр, что ты мелешь! Но из Львиного сердца точно бы котлету сделал…
- А, вот! - Он откопал-таки меня, в первые дни я его разик навестил. - И ты хочешь зачет?
Он смотрит на меня доверчивым ясным взглядом. Он меня даже не презирает.
- Куришь, наверное?
- Не, не, ни в коем случае!
- Не кури. И вообще, пойми, дело не в силе. Собой управлять надо. Не унижаться. Достоинство…
Оказывается, он философ. Вообще-то он добряк. Что он делает, когда не возится с такими дохляками, как я, и не поднимает железо? Трудно представить, что Саар женат. Выдержать на себе этот шкаф… Но говорят, есть жена, и дети… мальчик и девочка…
- Становись к железу. Отработаешь восемь занятий. Вижу, не силач… Тебе скидка, потрудись до пяти.
От двух до пяти! Но это зачет, уж я как-нибудь…
Иду в угол, там уже двое, перед ними штанга для детишек, голый, можно сказать, прут. Саар гуманист… Это филологи, совсем слабаки, так что я успокаиваюсь, как-нибудь получу зачет. Главное, не спешить… Саар любит гири, возьму-ка я гирю…
Саар занялся группой, возглавляет пробежку, они бегут на улицу, а мы, наконец, передохнем... Потом он появляется снова, у них в программе брусья и длинная кожаная лошадь. А у нас только железо.
Через полчаса Саар подкатился в наш угол, отпустил филологов с зачетом.
- А ты еще подергайся, тебе полезно.
Да-а, полезно…
Через час обнаруживаю, мне нравится здесь. Еще немного, и запишусь к Саару, буду ходить к нему два раза в неделю, стану штангистом… нет, гиревиком!..
- Ну, хватит, парень…
Не заметил, как он подошел. Он ниже меня, но в три раза шире. Похлопал по плечу, говорит:
- А ты мог бы… если б захотел… В легком, конечно, весе. Где зачетка? А то приходи.
Я убегаю с зачетом. Иду и думаю. Хорошо бы… Запах пота и железа, азарт и расчет. Сильней всех на свете…
Потом забуду, насядут новые дела, нервные, сложные…
Саар умер, не дожив до сорока лет. Говорят, порок сердца, с детства. Я слышал, говорили, зачем, нужно ли было? Выбрал бы полегче…
Умники, понимаешь… Идите к черту. Для меня его рекорд не побит. Собой управлять! Достоинство! Идите к черту…

 

ПЕРВОЕ ДЕЖУРСТВО

В районной больнице, куда меня направили, ночные дежурства совмещались с работой на скорой помощи. Пока врач на вызове, в больнице дежурит сестра. Я надеялся, что будет молоденькая сестричка, а сестра оказалась пожилая и некрасивая. В больнице было тихо и делать нечего. Я вышел во двор. Маленький городок, кругом поля, жизнь тихая и скучная. Скоро, через месяц я уеду в большой город, буду учиться дальше и позабуду эту больницу...
Сестра позвала меня - есть вызов. Мне стало страшно. Пришел шофер, и мы поехали. Он знал дорогу и ехал молча. Луна слабо светила из-за облаков, дорога мерцала перед нами, травы и деревья спали. Наконец, появились огоньки - это хутор. Впереди качался светлячок - стояла женщина с фонарем и ждала нас. Я взял ящик с инструментами и пошел в дом. Пожилой женщине было плохо, ее тошнило, лицо серое с желтизной, пульс слабый... Я вспомнил сестру - женщин не везите, мест нет, в крайнем случае - коридор. Крайний это случай или нет?.. По-моему, просто отравление... Руки у меня дрожали, я отвернулся и стал наполнять шприц. Дряблая кожа не поддавалась, наконец, камфара пошла. Я велел промывать желудок, пить воду из большого графина, а сам вышел к машине. «Ну, что там?» - спросил шофер. Я сказал ему, он кивнул - «здесь это часто бывает, пьют всякую дрянь...» Мне стало спокойнее - похоже, все делаю верно... Женщине становилось лучше. Мы поехали обратно. Луна выскользнула из облаков и засияла. Природа здесь хороша, а ночью просто удивительная местность...
В больнице по-прежнему было душно и тихо. «Что там?» - спросила сестра. Я рассказал. Она говорит - «Умер старик, который лежал в третьей». Мы вошли в палату. Старик сидел поперек кровати, зубы оскалены. «Ждали со дня на день - неоперабельный, надо было отправить домой, да некому там с ним возиться, вот и держали. Теперь вам писать.»
Старика положили, а я пошел писать историю болезни. Когда написал, было уже семь. Мое дежурство кончилось.

 

ХИРУРГ КРИС

Я пришел на дежурство и увидел Криса. Он сидел в ординаторской в единственном кресле, а ноги закинул на столик. Он читал газету. Мы, студенты, его любили - он не задавался, как другие, позволял ассистировать ему. Крис высокий и худой, с очень худым длинным лицом, свои длинные ноги мог бы убрать со столика. Но ему наплевать, он читает газету. Раньше он работал на маленьком острове и пил от безделия, а потом ему повезло - сделал операцию заезжему боссу, и тот вытащил его в эту клинику. Теперь Крис пьет по выходным.
- А, привет...- он насмешливо глянул на меня,- сейчас у нас будет язва, иди мойся...
Я намылил руки. Он все сидел и читал. Я помыл руки и ждал, когда сестра подаст мне халат. Он снова посмотрел на меня, и говорит: «Что это у тебя?..» Я машинально поднес руку ко лбу. Он расхохотался - иди мыться снова - и подошел к раковине. Мы стали мыться вместе. Мимо провезли больного. Я его видел в палате, мужчина лет сорока, худощавый и очень бледный. Когда мы вошли в зал, он уже лежал на столе. Там была сестра и еще один ассистент, больного накрыли простынями и дали наркоз. Я зажимал мелкие сосуды, а потом держал инструменты и смотрел. Они добрались до желудка и принялись удалять его. Сначала все шло хорошо, Крис свистел, а потом что-то разладилось. Крис долго шарил пальцами в глубине, лоб его покрылся потом. Желудок удалили и выбросили в тазик, который подала сестра. Крис все еще что-то искал своими длинными пальцами... Наконец, он сказал: «Все, будем зашивать, готово». Зашивали молча, и мне не дали даже наложить верхние швы, как обычно делали. В ординаторской Крис снова завалился в кресло и закрылся газетой. Я подошел к окну. Снега в этом году мало, а ведь уже январь...
- Ну, что, парень, сделали операцию?..
Я обернулся. Крис смотрел на меня.
- Сейчас бы неплохо выпить, как ты?..
Я не знал, что сказать, но и не отказался. Он достал из шкафчика пузырек со спиртом и два пластиковых стаканчика, налил себе, выпил, не разбавляя, и запил остатками кофе. Я налил чуть-чуть и разбавил водой.
- Немного нам не помешает,- он сказал.- А парень этот,- и он кивнул в сторону операционной,- скоро умрет, там все проросло до самого позвоночника.
Я хотел спросить, почему не сделали рентген, но вспомнил, что аппарат уже неделю не работает.
- Он умер бы от потери крови через пару дней, а теперь проживет несколько месяцев, это мы можем. Ты кем будешь?
Я сказал. Он кивнул одобрительно:
- Правильно, иди в лабораторию. Медицина - мутное дело. Может лучше бы ему умереть сейчас - потеря крови, туман... легкая смерть. А он будет лежать, слабеть, кричать от боли...
Он снова взялся за газету. Я вышел в коридор. Здесь было совсем темно, только чуть-чуть светилось окно в глубине - пошел снег.

 

ДОРОЖКА

 Много лет назад я жил в небольшом северном городке, в деревянном доме, который стоял в глубине двора. От дома к калитке вела прямая дорожка, и зимой ее каждый день расчищал один старик, он жил на первом этаже. Он не был дворником, получал пенсию и жил один. Настоящий дворник жил в соседнем доме и убирал только на улице, перед забором, и то иногда, и там постоянно нарастали сугробы. Зато дорожка во дворе всегда была чиста.
Расчищающий дорожку старик появлялся в восемь утра, с метлой и широкой лопатой, обитой жестью. Он аккуратно выскабливал дорожку лопатой, а потом подметал метлой. Если падал снег, он выходил второй раз, после обеда, и возился до темноты. На дорожке были уложены большие квадратные плитки - серые и белые, и мы всегда видели их, когда шли по двору в светлое время дня.
Старик заканчивал свое дело и уходил. Я смотрел на дорожку и не понимал старика. Я учился, мечтал об интересном деле и не мог себе представить, что не сделаю ничего замечательного. Я мечтал стать большим ученым, не хитростью и не чудом, а своей работой. Я должен был сделаться лучше всех, поравняться с великими людьми. Мне казалось, что эти, великие, как бы собрались и живут вместе, и живые и умершие - они составляют особый круг людей. Заслужить общение с ними я хотел больше всего. Я хотел сделаться бессмертным... а пока учился, после лекций до ночи работал в лаборатории, а утром снова бежал на лекции...
Иногда я возвращался пораньше, в сумерках - дорожка была расчищена, в окне старика горел теплый уютный свет. В свободные дни я долго спал, потягиваясь, подходил к окну - и видел старика, неторопливо делающего свое нехитрое дело. Хоть пропустил бы день, неужели не надоедает?.. Но ему не надоедало.
Так прошло несколько лет, и ничего в нашей жизни не менялось. Нет, у меня было много нового - я закончил учебу, стал работать, пробивался к настоящей науке... но во дворе все шло по-старому: старик по-прежнему подметал дорожку, падал на нее новый снег, и он выходил еще и еще...
Как-то мне понадобилась пила, и я решил, что у старика она должна быть. Я постучал к нему, в первый раз. В маленькой передней стояла лопата, метла и большой жестяной совок для мусора. Старик сидел в глубоком кресле и читал. Он кивнул - пила в верхнем ящике, возьмите. Я взял пилу и уже хотел уйти, взглянул в окно - и увидел дорожку.
Этаж был низким, и дорожка показалась мне широкой дорогой, уходящей вдаль. Она была тщательно расчищена. Зачем он так старается каждый день, будто делает интересное и важное дело?.. Он увидел, что я смотрю, и говорит:
- Когда я был маленьким, у нас в доме жил один старик, Кузьмич его звали. Он всегда убирал снег с дорожки, а потом обязательно подметал ее. Он это делал очень красиво, аккуратно, будто у себя дома пол подметал. И мне всегда хотелось иметь свой дом, и дорожку перед ним, и подметать ее каждый день, как это Кузьмич делал. Жизнь прошла... ни семьи, ни дома... а дорожка - вот она.
Он улыбнулся, а я ничего не мог сказать ему, попрощался и ушел к себе. Я стоял у окна и смотрел на дорожку, придавленный невидимой тяжестью... Постепенно темнело, и дорожка скрылась от меня. Я заснул за книгами, ночью проснулся - падал крупный снег. Я вспомнил про дорожку, как про живое существо, оставленное в темноте, на улице, без присмотра. Этот непонятный старик... ему придется встать рано...
Я лег и уснул. Утром выглянул в окно - дорожка расчищена, по краям сугробы, а на ней только легкий иней, и по нему еле заметные царапины - следы метлы.

 

КРОЛИК

Студентом я работал в научном кружке, и мне приходилось убивать животных. Надо так надо - и я их не жалел. Когда шел к ним - как-то собирался и думал только о деле, и никогда не заходил в виварий поиграть с ними и покормить, как делали другие студенты, которые не убивали. И потом я не жалел об этом, и вообще не думал, а убивать перестал, потому что необходимость отпала: теперь я работал по-другому - изучал молекулы животных, а убивал кто-то другой. Я получал мутноватые растворы, и ни о чем не думал. Дома у меня жили собака и кошка, я их любил, и не мог представить себе, что кто-нибудь убьет их.
Однажды мне вдруг стало нужно убить кролика и взять его мясо для опытов. Так случилось, что вокруг меня не было в тот момент людей, которые брали это на себя, с нужной сноровкой и не размышляя, и мне пришлось взяться самому. У меня не было ничего для убийства, никаких приспособлений, облегчающих это дело, как раньше, и я решил усыпить его эфиром и во сне перерезать горло, чтобы не мучился. Никто мне не стал помогать, хотя всем нужен был этот мертвый кролик не меньше, чем мне. Я давно знал, что многие любят плоды черной работы, и неприглядной, но руки оставляют чистыми. Все знали, что убить нужно, но помогать никто не хотел. Я умел это делать - вот и делай...
Я вошел в пустую комнату и положил кролика на пол. Он сидел тихо, не шевелился…
Что-то изменилось во мне за эти годы, само по себе... Может, думал о чем-то, страдал, и, наверное, стал взрослее, а может еще что-то произошло... только я не мог его убить, и не умел, и признаться в этом не мог... Почему?.. ведь столько убивал - и ничего, а теперь не могу... Я усыпил его, и все подливал эфир, и у меня закружилась голова - вот сейчас я упаду здесь, рядом с ним... Я взял нож и начал перерезать ему горло. Он дернулся, я испугался и отпустил его. Кровь текла медленно, так он долго будет умирать. Я стиснул зубы и с остервенением стал перепиливать горло, с тупым отчаянием, руки у меня дрожали... Наконец, я убил его и вырезал кусок мякоти из бедра. Ради этого он умер?..
Моя вера в необходимость его смерти была поколеблена. Он лежал на полу серой тряпочкой, голова откинута. Кровь я вытер.

 

ВЕРЕВОЧКА

Однажды я три года жил в Ленинграде. Теперь я могу, не кривя душой, написать - «однажды», так давно это было, что три года кажутся одним длинным днем. Я много работал, и старался доказать себе, что чего-то стою в деле, которое мне трудно давалось. Тем больше чести, если я добьюсь своего - так я думал. Для молодого человека это может быть и так, и я не жалею о том времени.
Ходить по знакомым я не любил. Иногда мне хотелось куда-нибудь пойти, но отвечать на вопросы не хотелось. «Как твои дела?..» - а на самом деле никого не интересовали мои дела, может быть, одного-двух интересовали результаты моих дел, а результатов не было. Но я чувствовал необходимость куда-то пойти, чтобы свободно смотреть на людей, и на меня поменьше смотрели. И я ходил по улицам и смотрел в лица, которые сильно отличались от тех, к которым я привык... Но это особый разговор. Потом я шел в Эрмитаж. Мне казалось, что я неравнодушен к живописи, потому что много читал о художниках, и мне тоже хотелось жить так, свободно, создавать что-то свое... Но я ни на что путное не был способен, так мне казалось.
Я ходил по залам и добросовестно смотрел. Я уже понимал, что дело не в сюжетах, но в чем дело, что главное в картине - не мог понять. В общем, я скучал, отмечал мысленно галочки - видел, видел... такие галочки ставят себе очень многие люди, которые регулярно ходят в музеи, а некоторые даже что-то записывают, бросит взгляд - и в книжечку. Эти всегда меня раздражали - о чем тут писать, если я не отличаю одного художника от другого, и плохое от хорошего. Потом я понял, что плохое от хорошего сами могут отличить немногие, а хорошее от очень хорошего - почти никто, и картины стоят годами и десятилетиями, пока не появится такой человек...
Один раз я шел себе и шел, и наткнулся на веревочку. Здесь собирались открыть новый зал, но еще только готовились. Кажется, это были голландские картины. В глубине, в полумраке суетились люди, некоторые картины уже висели и выглядели таинственно в случайном рассеянном свете. Это была другая жизнь картин, которую я раньше не видел, и я стоял и смотрел. Может быть так они когда-то жили в комнатах и кухнях голландских купцов, в черных лакированных рамах, среди людей и обычной их суеты. Мне это нравилось, потому что многие картины не живут напоказ, им гораздо больше подходит ненавязчивое внимание постоянных жителей, чем восторги чужих людей, специально приходящих посмотреть на них.
И тут я увидел одну картину, небольшую, метрах в десяти от меня. Она вся светилась нежным зеленым светом. Я подумал, что случайный лучик падает на нее, но нет, она вся была в полумраке. Это упрямое свечение цвета остановило меня. Я не видел, что на ней, не видел деталей, но, кажется, разглядел что-то важное. Как хорошо, что мне не дали подойти к ней вплотную, и что был полумрак, а не яркий музейный свет, уравнивающий и обедняющий цвет. В этом ровном ненавязчивом свечении чувствовалась упрямая сила... Я стал смотреть другие картины - и ничего такого не увидел, пока не дошел до Сезанна, который мне раньше казался скучным. Тут я увидел то же сияние цвета, и понял, что заметил что-то не случайное...
А потом я надолго забыл об этой картине, делал свои трудные дела, доказал себе, что могу - и уехал... Прошло много лет - и я вспомнил тот сумрачный день, и картину в полумраке, и эту веревочку, которая остановила меня.

 

ВОРОБЬИНАЯ НОЧЬ

Приближалась ночь, а грозы все не было. Темнота и духота объединились против нас и сдавили узкие коридоры больницы. Свет потушили везде, и только столик сестры был слабо освещен, как островок спасения. Я бродил в темноте, среди стонов и тяжкого дыхания. Здесь люди умирали от рака, и я, молодой и здоровый, каждый день умирал вместе с ними. Я представлял себе раньше жизнь как борьбу, и в конце - славную смерть, а здесь увидел, какое грязное и унизительное дело - умирание. Чем я лучше их, и внутри у меня все также, кровь и зловоние, и все так хрупко и непрочно, что страшно двигаться, есть, пить, дышать, страшно за сердце, которое чудом каким-то приведено в движение и беспрерывно бьется... и за любое место в теле, которое может внезапно взбунтоваться и стать безобразной язвой или наростом, разрушающим все вокруг... Как можно жить?..
Белый халат был виден из палаты, и меня окликнул кто-то. Звала старуха, которая лежала у двери. «Молодой человек, помогите подняться повыше...» Она почти ничего не весила, и неизвестно, как еще жила. Теперь она почти сидела и смотрела в окно. Я спросил, нужно ли ей что-нибудь еще. «Если переживу эту ночь, то и день проживу... Дышать нечем, а грозы нет и не будет. Смотрите туда...» Я посмотрел в окно. На горизонте вспыхивали и гасли огни, судорожно разгорались - и гасли снова, а над нами простерлось огромное черное небо.
- Это воробьиная ночь,- она сказала.- В такую вот ночь пришли и увели моего мужа. Он сказал мне - живи, только живи... Я жила, сколько могла, еще сорок лет...
Я поправил постель и почувствовал, как ее пальцы держатся за край одеяла - мертвой хваткой.
- Я жила, - она повторила,- а теперь такая же ночь. Вы молодой, живите долго, живите...
Меня позвала сестра и я ушел в другую палату. Утром старуха спала, и днем тоже, а вечером тихо умерла во сне. Я был рад, что она умерла легко, не сознавая этого. Хорошо бы так умереть, когда придет время, и, может быть, сказать кому-нибудь: «Живите, только живите...»

 

 

ЗАБЫТЫЙ СТАРИК

Когда мне было семнадцать, я хотел стать писателем. Но я не знал, о чем писать. Все, что я знал, казалось мне неинтересным для рассказа. Я выдумал несколько историй, в духе Эдгара По, которого недавно прочитал. Больше всего меня волновал вопрос - есть ли у меня способности. Я никому не показывал свои рассказы. Не поймут - обидно, а поймут - страшно, вдруг скажут: «способностей-то нет», и тогда ничего больше не сделаешь. А писать мне хотелось.
Тем временем школа кончилась, и я поступил в университет. Буду врачом - я решил, врачу открываются людские тайны, я узнаю людей, и тогда, может быть, мне будет о чем писать. Теперь мне писать стало некогда.
В общежитии, где я жил, дежурил один старик со спокойным добрым лицом. Он все курил трубку. Как-то я услышал, что он свободно говорит по-английски с нашими филологами. Он меня заинтересовал, и я решил познакомиться с ним. Однажды вечером, когда он дежурил, я подошел к нему. Он оказался добрым человеком, и очень образованным. До войны он был журналистом и много писал. Теперь он получал пенсию и жил один.
Я решил показать ему свои рассказы. Нет, эта мысль пришла ко мне не сразу, я долго говорил с ним и все больше убеждался, что такого умного человека мне видеть не приходилось раньше. И я, наконец, сказал ему, что хотел бы стать писателем, но вот не знаю, способен к этому или нет. Он не удивился и спокойно сказал: «Покажите мне, что вы пишете». Я тут же принес, и он стал читать.
Я смотрел на его спокойное лицо, и у меня сначала сердце сильно билось, а потом я успокоился - я доверял ему, как когда-то в детстве доверял старому врачу, который прикладывал ухо к моей тощей груди, и вокруг становилось так тихо, что слышно было звяканье ложечки на кухне и отдаленные голоса, и было спокойно...
Вот так я смотрел на него, а он все читал. Потом он отложил листочки и улыбнулся мне. «Пишите, пишите» - он сказал.
- Это плохо?..
- Это честно, а вы сами не понимаете, как это важно. Давать советы не берусь, только... не выдумывайте особенные слова, пусть все будет просто, но точно. И не так важно, что за словами, важней то, что над ними.
Я не понял его.
- Что у вас над этой строчкой - всего лишь другая, а должен быть воздух, понимаете,- простор, много места, чтобы свободно дышать, петь, не спотыкаться о слова... тогда вы приведете читателя к смыслу, не измотаете его, ясно?..
Нет, я не понимал.
- Ну, все ваши ощущения, всю страсть вложите не в отдельные слова, а в дыхание фразы, в интонацию, в подъемы и спады... мне это трудно объяснить, а может и не нужно все это... - Он виновато посмотрел на меня - морочит мне голову. - В вашем тексте не то, что дышать - двигаться негде. Напечатайте пореже - и тогда читайте вслух, для себя, и слушайте, слушайте...
Он улыбнулся - «больше ничего не скажу, пишите, пишите...»
Вот и все. Он ничего не сказал мне про способности, пишите да пишите... Больше мы с ним об этом не говорили, а потом меня перевели в другое общежитие, и я потерял старика из виду. После этого разговора я долго не писал, потом снова попробовал, и втянулся, писал для себя, и постепенно стал догадываться, что он хотел мне объяснить... но это была такая высота... Я понял, что старик был молодец. Он мог бы разобрать мою рукопись по косточкам, но зачем это было делать. Он хотел сказать мне главное, как его понимал, а он что-то в этом понимал, теперь я догадался. И он говорил о том, что мучило его самого, не иначе, и, может быть, потому он ничего не писал?.. А может и писал, кто теперь знает...

 

МИР ВЕЛИК

Мы давно уже свернули с шумной улицы и шли маленькими спящими переулками. Здесь лежал чистый непримятый снег. Наконец, стали спускаться в подвал. В нем было сыро и тихо, и непохоже, чтобы здесь жили. В окошко светил фонарь с другой стороны улицы, он освещал старую мебель, какие-то ржавые трубы и колеса. Справа увидели желтый свет узкой полоской, и пошли туда. Там оказалась комната, посредине стоял круглый стол, заваленный грязной посудой, бутылками, тут же лежали книги. Вошел невысокий человек в телогрейке и вязаной лыжной шапочке - это и был художник. Мы поговорили немного, потом он встал, придвинул стул к стене и принялся ставить на стул картины, одну за другой, немного ждал каждый раз, наклонив голову, снимал и ставил следующую... Здесь были уголки старого города, простые предметы, и когда-то увиденные люди, и то, что он запомнил с детства... и красные трамваи... Картины появлялись из всех углов, ярко вспыхивали то красным, то желтым - и исчезали в темноте. Здесь были обрывы и откосы, с уголком сурового неба наверху, а под откосом груды старых вещей, посуда, осколки и обломки, драгоценные и милые ему... и старые стулья... и вещи эти лежали, и кружились в воздухе, и медленно падали... И в жизни его все, все катилось под откос - и все начиналось снова - он уезжал. Он никому не хотел угождать, и делал все честно, как умел, изо всех сил - это было видно.
- Надо делать свое,- он говорил упрямо,- и здесь, и там - везде... Но здесь я в подвале, а там весь мир, и он велик...».
На мольберте стоял незаконченный этюд с двумя яблоками... Он проводил нас на улицу. Шел крупный снег и ступеньки в подвал совсем замело.
Он будет также работать и там, почти не выходя из дома, только иногда - в лавочку, или на угол - сигареты купить. И люди, которые привели меня к нему - скоро и они разъедутся кто куда... Ну и что ж, ну и что ж... Мир открыт и велик, велик!

 

Болгария


“Наша улица” №214 (9) сентябрь 2017

 

 


 
  Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве