София Юзефпольская-Цилосани
доктор философии, поэт, переводчик, литературовед. Член СПб ГО Союза писателей России и ОРЛИТА (Объединение русских литераторов Америки.)
Родилась 17 мая 1959 года в Куйбышеве, ныне Самара, жила в Ленинграде, училась на филологическом факультете в Институте им. Герцена. В 1989 году эмигрировала. С 1990 года жила в Сиэтле, США, где растила четырех детей, училась в аспирантуре и преподавала в Вашингтонском университете. В 2005 году защитила диссертацию об Арсении Тарковском. С 2013 года живет в Нью-Йорке, США.
Автор сборников стихов "Странствия" и «Голубой огонь» и книги об Арсении Тарковском «The Pulse of Time: Immortality and the Word in the Poetry of Arsenii Tarkovski».
Автор сборников “Dictionary of Literary Biography”; “Поэзия женщин мира”; “Перекрестки”; “Образ”; альманахов "Золотое Руно", “Эмигрантская лира”; “Под Небом единым”; “Пушкин в Британии”, “На Холмах Грузии”; журналов “Slavic and Eastern European Journal”; “Интерпоэзия”; и других международных периодических изданий. В "Нашей улице" публикуется с №207 (2) февраль 2017.
.
вернуться
на главную страницу |
София Юзефпольская-Цилосани
ИЗ КРОВИ БЫТА
стихотворения
Монологи
По горючим, расплавленным, белым
хлопьям снега на смазанном фоне,
лиловатом, промокшем - память:
в этом коконе какофоний,
что не стало осуществленьем,
то, что съежилось, - стало снегом,
из горючих, расплавленных - кратер,
черный кратер - под снежным веком
близорукое детство ловит
сквозь ресничные щели - дыры,
дыры черные - что в них будет? -
долго думает птах в постели.
Из горючих, расплавленных - снежное:
будет нотной бумаги много.
Tихо детство мое - мятежное -
репетирует монологи.
Морей декабрьская фиалка
Морей декабрьская фиалка на хрусте сумерек, на белом.
Флакон луны в руках, в объятьях у старой груши, и вселенским
попахивает сном и раем - по окoему, окoему...
Какая нежная, какaя фиалка в море убеленном!
Бросают елки тени в волны, и юнгой проверяет снасти
судьба моя - плывет к фиалке: Как испытать ее на счастье
влюбленной юности? Ты веришь в соленый бархат, в тайну кисти?
Цветут влюбленные фиалки на кончике волны. И жизни.
Первый снег в Нью Йорке.
Ни детства, ни напудренных гостей,
ни маскарада вам, ни носа из морковки:
ложится снег по-деловому, словно тех-
осмотр мостов железных, их оковке.
Нью Йорк не любит сантиментов и прикрас,
и все, что в нем из детства происходит,
запрятано в туннельный тарантас,
где музыканты по платформам ходят-бродят.
Вон та актрисочка гармоникой простой
всю снега бедноту оспорила, - наружу
поземки первой конский взмыленный восторг
расплескивала, как в корыте мыла души.
Нью Йорк пустел, его подземок - нить
вводила в мост, как ереси - в открытость.
И скрежет свай терпел свою забитость.
И, боже мой, как мне хотелось жить!
Из крови быта
Наполнившись тяжелой кровью быта,
ароматическим цветеньем и гниеньем,
я не вскричу: «Карету мне, карету!» -
я изучу названия для сбыта
текучей тени жизненной, впаденье
в существование я выучу, пожалуй,
и препарирующий тело ножик
я научусь в событья вкладывать. Приметой
пусть для стола тебе тут будет сеть из редких крошек.
Хотя, кум Тыква, жаль - карета потекла...
Как ни крахмаль судьбу, но, видно, Чиполлиний
наш праздник: сам Господь, не давший нам угла
нас посетил блаженством снежных линий...
Блажен и тот, кто в дом вошел, а там угар,
и тыква льет золу, как золото, и кормят
хрустальных чиполлин сквозь окна, и пернат
весь мир, как календарь, как неба подоконник.
И чуждый мир - летуч. И я с тобой живу -
лохматым птенчиком, жаднющим, черным, вещим,
желающим сюжет изъять из печи
протекшей тыквы на сиреневом снегу.
Моцарт. Piano Concerto No. 21
C. Ц.
1
Моя самая чистая нота -
лед и шмель.
Пусть кикиморy тянет в болото -
cпел.
Моя самая белая клавиша -
с розовым лепестком.
Моя самая долгая - плавает
золотым светляком.
И коль счастье
всего-то той ноты -
голь,
я на вечное царство венчаю
тебя -
мой бедный король.
2
И вновь тобой дышу, дышу и слышу:
поют басы - идут, что крови ход,
качнут волну, но потекут все глубже, тише...
И держат, держат целокупно небосвод.
А та - малюсенькая - нотка стала слезкой,
набухла, отогрела лед цветной,
что счастье обещал - навечно. Как неброско
она теперь закапала водой
проем в окне, ресницы, платье, счастье:
прозрачно всё в часах, прозрачно и светло.
И лучик Моцарт нам с тобой кладет на скатерть,
наискосок, сквозь зимнее стекло.
Зимний пейзаж
Зимою стань сухим, как шорох шкур,
на бельевой натянутой веревке,
как шкурка зверя - хрупким, звуком ломким,
хрустящим шелестом обманчиво живым.
И станет сухость языка скрипучим настом,
и будет птичка шить зигзаги черноты,
прокалывая дырочки в подшивке
пластов беды в контексте мерзлоты.
И будет смерть тебе являться философски
в пенсне окон из толстого стекла,
и будет эхом - тьма звериных ран -
потрескивать - тягучим красным фоном,
как веко, льющим дров печной дурман.
Колыбельная в январе
C. Ц.
Спи, синеглазка, спи.
В этих снегах глубоко
воды давней зари -
алое полотно.
Звезды лежат в ряд,
словно бойцы в снегу.
Если на левом боку -
небо спустилось в ад.
Если на правом, то
снова ничья вина.
Спи, за моим окном
тоже стоит война.
Здесь - перемен ждать,
как перламутр Ватто
Лахесис* навевать
на древнее веретено
и лепетать вздор,
дланью зажав рот;
нежною стать, как смерть,
чтоб не спугнуть лед,
полою быть - ждать...
Тронется лед - рот
нам обожгут цветы.
Спи, голубой крот,
Долго еще до весны…
* Лахесис - пряха, определяющая судьбy, одна из трех древнегре-
ческих мойр.
* * *
Раскрахмалена зима в манжетах снега.
Ангел тени метит розовость ладони.
Где-то бродят Альфа и Омега.
И вот-вот меня они догонят.
И тоскуя о тебе, о том, что было,
И о том, что только еще будет,
Я случайно дверь снегам открыла.
Не суди. За смерть зимой не судят.
Фортепианный отдых
Я отдохну когда-нибудь - когда
из клавиш шаль соткет пространство наше
и в чайник, не смущая странствий жаждой,
прольется пресная, чуть с ржавчинкой вода.
По чашкам разольешь ты эту ржавь,
я замешаю зелье в жести ветра.
Забуду все. И стану шалью ветхой,
лишь времени свисток научится молчать.
А в трубках клавиш - дыма белый сон.
И Чернолесье - в латах снежной кары.
В бесшумных тапочках гуляет метроном.
Ты отдохнешь, когда я стану старой.
Святки. Avec le temps
Лео Ферре
Где бессмертен поэт, там холодной волной
с леденцовой звездою в руке восковой
на дому, как врача, свою память
принимают,
пока за портьерой закат
с поплавками из снега играет.
Итак:
он бессмертен,
пока вспоминает.
Стекленеет душа у вина на столе,
шевелюрa, как море седое, - Ферре,
студень мертвых зеркал - льется в тазик,
на подставкy из мрамора; вижу: на дне
одиночество свечечку держит во мгле,
как пчелy, залетевшую с пасек.
И у времени корень, как иней, - седой,
и у Франций - костюмов для святок,
голосов, что хрипят подземельной тоской,
набралось -
средь роскошных отбросов - водой
восковой
в тазик святочных яблок...
***
Как мало мы ценим все то, что дается,
что в руки дается и в них остается,
а в руки когда-то огромное небо
упало, устало и стало - снегом,
и стало слезинкой на снежном пюпитре,
размажь по щекам, но подолом - не вытри.
Вода на ладошке, в колодце ладони
снега, и века, и храпящие кони,
и руки - на лоб, и упрямые локти,
и кажется, в том, что мы видим напротив,
нет счастья, напротив нас мало заметно
и небо, и счастье - лишь долгая лента
событий и дней, протекающих мимо,
и только вдали снова кажется зримой
та чашка на блюдце, что пела, как Моцарт,
как нотка под звездным копытцем. В колодце
воды на ладошке - снега и румяна
опять. Но, как время, мы стали упрямы.
Застыть в снежной нотке сумеешь, как в латах?
Жить в варежке - солнцeм? Не мыслить в утратах?
Черное море в январе
Мерзость, слякоть январской зимой;
в море, яростно позеленевшем, -
морось, волны встают спиной
к нам. «Не пей эту буйную мерзость, -
ветер шепчет, - ступай домой,
привыкай потихоньку к теми,
к тонкой ниточке золотой
сквозь дожди из увядшей сирени,
к этой лампочке и тоске
долгих утр с мотыльком из солнца.»
Как там снег дрожит на виске
в тихом облаке вдалеке?
Этот снег неустанно в космос
отправляет бумажный пакет:
вам письмо от судьбы, вот гранки
снежных дум. «Только ты не ходи
утром на море. В пепле галкой,
малой галочкой пропадешь
иль на плахе его - утонешь.
Пропадешь! Гильотины нож -
каждый стон его зимних историй.
Каждый стон, каждый адский всплеск
притворился стеклом...» О Боже,
что за жуткая эта смесь
чистоты, бурлящей под кожей
льдов, и хвойных грязевых ванн!
И смирительною рубашкой
побережье лежит, но страх
моря хлещет в него без промашки
мелочевкой осколков. Лед -
глыбы зелени венецианской -
затыкает безумный рот
моря черной души цыганской.
Январские сумерки
Тихо-тихо-фиолетово
в сумерках, как в странном сне.
Обозначил кто-то веткою,
словно меткой на стене,
небо - мило - полустертое,
ветхо, словно простыня.
Мир стеной огнеупорною
охранял всех от огня.
Но горело и стремилось все
заглянуть за самый край
облака с жар-птицей дивною...
Пахнет каждый год январь
новой комнатной побелкою -
очень старая игра.
На стене осталась меткою
уцелевшая строфа:
«Я один и ростом с веточку.
Вижу только синеву,
склянкy снов с тончайшей сеточкой;
в мир дорогу не найду...»
***
И ничего, и никого:
частиц - на выстрел.
Куда ту башню понесло
под выхлест выси?
Кто шею тянет, безголов,
кто над стихией
вознес свой кров,
кто из углов
бегущих линий
возвысился,
покров порвав,
на горизонте?
Какой корабль
стоит, как раб,
и держит зонтик
над хлябью,
над утопшим днем
в бездомном граде?
Кто зонтик носит в снегопад?
Кто видит в вате?
Кто донкихотствует в снегах?
в столбах кто пляшет?
Снег петлю вяжет впопыхах
на шею башни...
Все занесло.
Все чувства - воск -
в гремящий невод..
Но башни - с каменным лицом
плывyт по небу.
И верят в стаи снежных птиц,
в закаты лисьи,
и в стойкость жизненных частиц:
в наш город - снизу.
На белизну
На белизну - на всю ее протяжность
выть, подменяя волчьим воем жуть
отсутствия следов,
но здесь волков не держат,
и вой сирен просверливает путь
сквозь бруклинский пейзаж,
заснеженный и нервный.
Осколки черных веточек и скрип
от поросли сосулек; утром тик-
так у часов застрял, что хочется вернуться
в свой первый сон глухой; нет разницы меж пашней
смертей и жизней и грохочущей, бумажной
той тишиной, где изначально ты - один.
Балеринка
Л. Фильштнской
Такая тонкая и длинная,
с рукой заломленной,
пять пальчиков - ко лбу,
пред зеркалом стояла балеринка.
Вуаль, как облако, валялaсь на полу.
Прозрачный газ струил по доскам нервно
седую дрожь, звенел бидоном, мёл сугробы
в чердачный дым раскольничьева мира
с дощатой сценой маленького гроба.
Да и сама она в зеркальном отраженье
зимой казалась, над колодезным провалом -
Раскольниковым, вышедшим на сцену
и ставшим журавлем на фоне ватном
меж двух миров, оконных рам.
И в зеркалах есть щели,
где стынет гордость и мигренью гасит славу.
И сцена смята, словно заспана в постели.
И щелочь хлорки щиплет пачки из крахмала
Маленький Лазарь
Мне дали маленького лазаря - совсем улитку.
Из панциря его вытаскивать, хранить как нитку,
связующую шарик с шариком,
пинцет и звездочку.
Мне дали мир, больной и маленький,
в спиральной ложечке.
Он присосался к ветке розовой.
И там остался.
Весь мир мне дали - в крошке лазаре.
Я ужасался.
Я не справлялся с этой нервною
его натурой.
Потом зима пришла и дерево
накрыло - шкурой
цивилизаций, развивающих
инстинкт охоты.
Я и тогда не смог с ним справиться.
Ты помнишь боты,
в которых дети вышли в дождичек?
Их встретил лазарь,
Он - там, под детскую подошвою,
чуть тлеет - плазмой.
Метель
Пургу, ветра, секундные капели -
всё первородство земляных стихий
в себе мы сохранили и согрели,
и успокоился наш мир, и стал так тих
ход часиков. Тоски двенадцать капель
стихии пили и секунды гнали в круг,
сквозь циферблаты плоские свистели:
ход часиков заснул под этот звук.
Нам уши заложило света ватой.
УжИ ползли в метелях. На часах -
Не спи! - стояло время: души, даты -
все завалило... И на риск, на писк, на страх
я заглянуть пыталась за пороги
безумных их пустот и скоростей.
Но безымянны были хлопья звезд,
молчали боги,
"всех безымянней - я" - шепнула дверь.
Нью-Йорк
"Наша улица” №216 (11) ноябрь
2017
|
|