Кирилл Владимирович Ковальджи
родился 14 марта 1930 года в селе Ташлык, в Бессарабии, входившей тогда
в состав Румынии. Окончил Литературный институт им. М. Горького. Первая
публикация в 1947 году, первый сборник стихов “Испытание” в 1955 году
в Кишиневе. Автор многих поэтических и прозаических книг, среди которых
книги стихотворений “Лирика” (1993), “Невидимый порог” (1999/2000) и
“Обратный отсчет” (2003), выпущенные Юрием Кувалдиным в его издательстве
“Книжный сад”. Умер 10 апреля 2017 года.
вернуться
на главную страницу
|
Кирилл
Ковальджи
К ПОРТРЕТУ ВЛАДИМИРА ИВАНОВИЧА, МОЕГО ОТЦА
очерк
Родители Кирилла Владимировича: отец - Владимир Ковальджи с женой
Маргаритой (1930).
С внуком Александром (1977).
В 1986 году писатель и шахматист Михаил Хазин опубликовал в кишинёвском журнале ≪Кодры≫ рассказ «Болельщик Каспарова» с подзаголовком «Посвящается В.И. Ковальджи». В частности, он писал:
«В зелёном кишинёвском дворике на улице Кузнечной сухощавый, по-южному смуглый пожилой человек, - зовут его Владимир Иванович, - сидит за столиком под навесом из виноградной лозы, склонившись над шахматной доской. На доске - заключительная позиция двадцать второй партии матча на первенство мира... Он неторопливо переламывает сигарету пополам, вставляет половинку в чёрный мундштук, не спешит прикурить.
Владимир Иванович обычно зимой и летом носил чёрную, с жёлтым орнаментом тюбетейку и с неутомимостью муравья сновал по городу.
То в магазин, как исправный семейный снабженец, - постоять в очереди за молоком. То сдавать бутылки на приёмный пункт стеклотары.
В авоське Владимира Ивановича, которую он нёс на стеклопункт, среди бутылок из-под молока, минеральной воды «Варница», глядишь, попадались и бутылки с красивой красной наклейкой. Глотком каберне старик разгонял стынущую кровь. За стаканом вина любил посидеть с достойным человеком, порассуждать о жизни, попыхивая обломком сигареты в мундштуке. (Целых сигарет он давно не выкуривал).
Владимира Ивановича знали и ценили в редакциях кишинёвских газет. Как корреспондента-общественника его интересовало многое: и работа жилищной конторы с трудными подростками, и родственники художника Айвазовского, жившие в Бессарабии, и среди прочего - шахматы, любые соревнования... В свои восемьдесят с хвостиком лет Владимир Иванович играл ещё азартно, изобретательно. Но, конечно, понимал он шахматы лучше, чем играл в них.
По многолетним его наблюдениям, игра эта больше, чем обычные человеческие дела, не то, что выявляла, - до самого дна высвечивала характер играющего, вплоть до самых извилистых и глубинных закоулков.
Сколько доводилось видеть Владимиру Ивановичу бравых молодцов (послушать такого - так он сорви-голова, да и только, редкостный смельчак, мыслитель), а за доской оказывается - тусклая посредственность, закусившая удила.
Из белых квадратов дней, погружаясь в тёмные клетки ночей, бойко переступал Владимир Иванович из года в год, оценивал свою жизнь - порой самому смешно - в шахматных терминах. Молодость виделась задорным дебютом, разыгранным на свой страх и риск, без должной
подготовки. Откуда ему было взяться, этому раннему знанию? А какие глупые, нелепые ходы случалось делать! Просто немыслимо... Сколько раз приходилось по краю пропасти пробираться, когда ступня так и норовит соскользнуть по осыпающимся камням...
Предметом тайной гордости Владимира Ивановича было то, что и в игре, и в жизни он гораздо больше любил жертвовать, чем принимать жертвы.
Когда же вынужден был принять данайский дар, старался вернуть его сторицей. Скромный бессарабский бухгалтер, корпевший годами над дебетом-кредитом, он за шахматной доской превращался в рыцаря без страха и упрека, неутомимого искателя красоты и приключений. Из будничного практицизма, скучного и тусклого, он вырывался, словно сделав рокировку в ослепительно яркий мир, сверкающий алмазными гранями».
Поэт Рудольф Ольшевский в «Независимой Молдове» от 14 марта 2000 года опубликовал к моему юбилею очерк «≪Слово о мастере слова», где, между прочим, было сказано:
«...Родители Кирилла. Отец - Владимир Ковальджи (болгарин по национальности и большой чудак) с женой Маргаритой, обрусевшей армянкой. Сейчас они покоятся рядом на кладбище с поэтическим названием «Дойна», под уже выросшим орешником, вдали от всех остальных родственников, которые «прописаны» на Армянском кладбище.
Там целый угол горбится плитами под крестами, на которых по-русски и по-румынски написана фамилия Ковальджи. Это предки Кирилла.
Один из них - дед Иван Константинович Ковальджи был мещанским старостой Кишинёва ещё в позапрошлом веке. Другой, брат моего деда Юрий Константинович (отец Иоанн), построил на свои деньги приют для бедных и церквушку.
Но вернёмся в довоенные годы. В тогда уже румынский город Аккерман, где прошло детство будущего писателя. Потом о нём и о том времени будет написана целая книга, которая, как и Аккерман, ставший затем Белгород-Днестровским, будет переименована из «Лиманских Историй» в «Свечу на сквозняке».
Жил молодой юрист Владимир Иванович Ковальджи небогато. Не так-то просто в маленьком городишке найти себе работу по специальности.
Но вот заболел видный аккерманский адвокат, нотариус Каламанди. К отцу обратился с просьбой один из самых богатых людей города, чтобы он временно вёл его дела. Богач просидел в убогой конторке адвоката недолго, а спустя часа два после ухода, прислал служанку:
- Хозяин случайно не оставлял у вас на столике сто леев?
Тогда это были большие деньги.
Владимир Иванович моментально рассудил, что отказываться будет ошибкой. «Да, вот они!» Залез он в карман, хотя никаких денег клиент не оставлял. Вот такая маленькая хитрость чудака. И она сработала.
Через час богатый клиент нашёл в каком-то кармане эти злополучные сто леев. Конечно, об этом забавном случае узнал весь город, и к Владимиру Ивановичу повалили клиенты. Сверхчестность оказалась рентабельной.
Смешные люди эти чудаки!
Да, была в нём особинка, это отмечали все, не только мои друзья.
Не то, чтобы ≪большой оригинал≫, но что-то отличало, выделяло его.
Что-то помимо стандарта. Сверх, а, может быть, и вкось, вбок, не в рамках.
Задатки у него были всевозможные, целый веер способностей, но не было ведущей. Или главное не проявилось. Не успело.
Родился не в своё время.
Он любил не правила, а исключения. С детства был уверен в чувстве необъяснимом, зовущем куда-то. Того и гляди вопреки всему случится чудо. Или что-то необыкновенное.
До самой старости в отце жила романтическая искорка, вера в свою удачу. Он был оптимистический фаталист. В молодости, а потом уже на пенсии, писал стихи и прозу. В промежутке - жизнь-то как раз «в промежутке»! - был служащим, охотником, рыболовом, картёжником, солдатом, заключённым, переводчиком, председателем товарищеского суда...
В огороде, которым он увлёкся на склоне лет, он вырастил невиданный трёхкилограммовый помидор, который даже показывали на выставке.
А в одной шахматной задаче, опубликованной журналом «64», он обнаружил другое, непредусмотренное редакцией и более простое решение, за что был отмечен поздравительным письмом. Любил азарт, покупал лотерейные билеты, составлял длинные списки выигрышных номеров и никак не хотел верить мне, что все системы игры абсолютно бесполезны (следующий тираж никак не мог зависеть от предыдущего!).
Играл он безуспешно в общую лотерею, но однажды купил наугад три билета ДОСААФ и... выиграл автомобиль «Запорожец». Звонил мне ночью в Москву. Весь Кишинёв его поздравлял. Однако не стал брать машину (для последующей продажи, как ему советовали), а взял выигрыш деньгами. И... продолжал играть (я-то его отговаривал!), уверял «я обязательно ещё раз выиграю!». За несколько лет вернул государству все денежки ...
До последних лет отец увлекался бильярдом - ходил по выходным на озеро, где в крытом павильоне сражались мастера и любители, а болельщики следили за игрой, переживали. Отец вызывал у них недоуменные восклицания. Казалось - он просто не умеет играть: не прицеливается, держит кий чуть ли не вертикально, пристально смотрит на шары, потом вдруг быстро тыкает острием, как палкой, и... шар - шальной, что ли? - по зелёному сукну катится прямо в лузу!
А дело было в том, что отец после контузии на войне не мог долго целиться - рука начинала дрожать. Ему приходилось выбирать точку удара «вприглядку» и бить, не мешкая... Когда-то сильный игрок (учился у брата Кости, который считался лучшим бильярдистом юга России!), отец из-за травмы был вынужден изобрести свой необычный «стиль». Играть-то хотелось!
Но это были остатки азарта. До войны он пристрастился к игре в покер.
Не раз проигрывал, потому что его частенько удавалось подпаивать.
Помню, мы с мамой в Кагуле искали глубокой ночью, где он играет, заглядывали в окна (мама меня подсаживала). Вот в густом табачном дыму желтолицые покеристы, среди них отец, худой, невозмутимый, но с прищуренными глазами дуэлянта.
Как-то раз он заявился утром, в упор никого не видя, спросил с порога: «Где мой портфель?», - а портфель висел у него перед носом на стене.
Он проиграл сто тысяч лей, к тому же казённых. Побежал на почту, послал «молнию» старшей сестре Зине в Бендеры (её муж был директором банка) и вовремя был спасён...
Однажды он побывал покойником. Случилось это за несколько лет до женитьбы. Он, работая помощником нотариуса, отправился в какое-то болгарское село на юге Бессарабии оформить некую сделку. Вышло так, что весь день он провёл в беготне и не успел даже перекусить. К вечеру его пригласили на свадьбу. Там отцу преподнесли стакан самодельной сивухи, он храбро выпил натощак и минуты через две понял, что дело плохо. Тихо улизнул и с великим усилием воли добрался до дома, в котором квартировал: командовал себе по дороге: «Вот канава, подними, Володя, правую ногу, так, теперь переступи...»
Рухнул на постель в чём был и провалился в сон. Утром хозяйка постучала в дверь, чтобы пригласить его на завтрак. Никакого отклика.
Ладно, решила, дала ему поспать до обеда, опять постучала. Поклацала дверной ручкой, побарабанила - никакого толку. Тогда решилась войти, глядь, а постоялец лежит пластом, не дышит. Закричала, позвала на помощь.
Набежали соседи, ахали, охали - наконец, позвали фельдшера.
Тот прибежал - пульса нет, приставил зеркальце к губам - не запотевает.
Надрезал ладони - кровь не идёт. Разул «покойника», приставил к ступням раскалённый кирпич - никакой реакции. Всё. Человека нет.
Немедленно телеграфировали в Аккерман его начальству. И разошлись по домам в полном расстройстве.
А на следующее утро отец проснулся. Голова раскалывалась от дикой боли. Смотрит - ладони крест-накрест надрезаны. Попробовал встать на ноги и аж подпрыгнул - обожжённые ступни в пузырях. Что случилось? Ничего не помнил, не понимал. Подошёл к двери - заперто.
Подёргал её посильней, выскочила хозяйка и как заорёт: «Вскочил мертвяк!». Побежала, спотыкаясь и падая, по селу, а в это время прибыл из города запылённый автомобиль с самим нотариусом. Родственники, убитые горем, были ещё в пути...
Скандал и радость! Когда, наконец, страсти успокоились, решили, ясное дело, отпраздновать «воскресение» из мёртвых. Отец слабо улыбался, пил только брагу и обильно закусывал.
В том, что всё так и было, я ни капельки не сомневаюсь. Такое странное состояние, похожее на летаргический сон, после сильной выпивки случалось с отцом и после - уже на моей памяти. Он во сне полностью замирал, даже остывал, и Перепуганная мама по несколько раз в ночь вскакивала, проверяла зеркальцем - дышит ли...
Отец охотно рассказывал про себя всякие смешные истории, любил анекдоты. В компании легко становился всеобщим любимцем. Дамочки были без ума от его проделок и комплиментов, но он был не только талантливым затейником. Отец, когда ему перевалило за шестьдесят, вернулся к литературным занятиям и стал публиковаться. Много переводил из молдавской прозы - не без моей помощи. Он делал черновой перевод, я дорабатывал. Но утвердиться творчески - уже было поздно.
Написал он немало в разных жанрах, но, пожалуй, самое ценное - это воспоминания. Они остались в рукописи...
Что помешало ему в своё время на чём-то сосредоточиться? Характера не хватило, веры в своё призвание? Может быть. Но очевидно другое: его время работало против него - он угодил в жернова двух мировых войн, двух стран, двух режимов. В шестнадцать лет в Кишинёве его застала революция, старший брат, Костя, сражаясь на стороне белых, погиб где-то в Крыму. А Володя, мой будущий отец, оказался в Румынии, поскольку Россия в 1918 году удалилась куда-то, а Бессарабия вместе с Кишинёвом была присоединена к румынскому королевству, благодаря чему этот край избежал гражданской войны, которая ещё три года бушевала за Днестром.
Что было делать Володе с его русским образованием? Без знания румынского языка все пути были закрыты. Пришлось срочно учить его, жить-то надо. Кстати, отец легко усваивал языки - французский, болгарский, идиш, даже цыганский. Самые разные знания схватывал на лету. И так он за короткое время вполне овладел румынским языком и поступил на службу - он с его независимым характером спешил отделиться от семьи, быть самостоятельным.
По привычке он продолжал писать стихи и прозу по-русски, но между делом, для себя.
Незаметно шли годы, служба, женитьба (совсем недурные стихи написал он моей будущей маме!), но в самом зрелом, плодотворном возрасте - опять крутые переломы: ультиматум, Бессарабия включается в Советский Союз... Не успел как следует вникнуть в эту новую Россию - опять война, вторая мировая.
Мобилизация, стройотряд, Одесса, Крым, контузия, три года в Армении (а семья по ту сторону фронта). Повезло, вернулся домой, семья воссоединилась, но тут же не повезло - года через два в порту, где он работал главбухом, его подставили и в результате осудили на семь лет.
Удалось освободиться раньше срока, но уже пошёл шестой десяток...
Вслед за мной отец с матерью перебрались в Кишинёв, последние годы до пенсии отец работал в скромной должности завхоза редакции газеты «Молодёжь Молдавии», но, выделяясь своим умом, оригинальностью, своими сочинениями и многочисленными переводами (и, не скрою, судьбой своего сына), он стал примечательной фигурой тогдашнего Кишинёва, героем рассказа писателя Михаила Хазина, очерка поэта Рудольфа Ольшевского.
Долго помнили его быструю, совсем не стариковскую походку, его янтарный мундштук и тюбетейку (отец до войны был по-европейски франтоват, при усиках, шляпе и тросточке, однако после всего пережитого в нём с годами проступило что-то балканское, туземное)...
Судьба Бессарабии круто менялась в большой исторической игре, но я не помню политических разговоров с отцом. Охранял он меня от неё?
Думаю, и себя тоже. Потому что искренне чурался политики, любил повторять «политика - грязное дело». Я полагал, что это - упрощение, но не спорил. Лишь однажды (я был ещё школьником) он обронил крамольную фразу: «Как расшифровывается СССР? Смерть Сталина Спасёт Россию»...
Отец любил подчёркивать свою личную независимость от церкви, государства, идеологии, общественных условностей (например, родственников только потому, что они родственники - не жаловал, потому, женившись, сразу увёз маму от её многочисленной родни сначала в Ташлык, потом в Кагул). Он никогда своими взглядами не бравировал, не дразнил гусей, но в любых обстоятельствах умудрялся быть самим собой. Мне нравилось его вольнодумство, слегка простодушное и романтическое. С каким удовольствием он напевал Вертинского:
...И легко мне с душою цыганской
Кочевать, никого не любя.
Недаром он в своё время с юношеским вызовом сочинил стихотворение, которое начиналось так:
Любви мне не надо, любви не хочу я,
Хочу, чтобы ты, не любя,
Томилась рабой моего поцелуя, -
Мне надо тебя!
Кстати, отец рассказывал, что он познакомился с Вертинским, когда тот на несколько дней приезжал в Аккерман (тогда - Четатя Албэ).
Дело было на пляже, Александр Николаевич, отставив большой палец левой руки, сыпал в ямочку у его основания белый порошок и нюхал - кокаин...
Мы с отцом были очень близки, могли совершенно открыто говорить о самых интимных вещах, он с годами стал моим лучшим другом, при этом наши отношения были лишены всякой сентиментальности. В детстве со мною он был строг, да и потом придерживался спартанских
убеждений. Когда я надумал поступать в московский Литинститут, он твёрдо пообещал не оказывать мне никакой материальной поддержки: дескать, раз ты так решил, то изволь сам за себя отвечать. Я был вполне с ним солидарен и никогда ничего не просил. Порой приходилось туго, к третьему курсу я заработал нечто вроде цинги - дёсны стали кровоточить.
Правда, мама ухитрялась, кроме посылок с фруктами, изредка подкидывать мне и деньжат (втайне копила)...
Долгое время отец был для меня непререкаемым авторитетом, я частенько в разговорах и спорах с приятелями на него ссылался - дескать, папа говорит... Мой старший друг Даня Хрусталёв как-то осадил меня: «что ты всё - “папа говорит, папа”... Своего ума нету?». Я очень удивился.
Должен сказать, ни тогда, ни после у меня с отцом не было никакого соперничества (разве что в шахматах, да и то без обид), хотя со временем роли поменялись, и «пальма первенства» незаметно перешла ко мне...
Отец был первым моим учителем поэтической грамоты. Заметив, что я увлёкся стихами, он объяснил мне, что такое ямб, хорей и прочие премудрости. Показал мне и свои стихи. Помню, однажды казус вышел.
Отец похвастался, что в одиннадцать лет он написал отличное стихотворение.
Восемь строк о природе. Стихи действительно были красивые, музыкальные - удивительные для детского возраста. Спустя год или два я, читая Майкова, наткнулся на эти стихи. Ахнул и смущённо показал их отцу. Он ещё больше смутился и надолго задумался. Искренне хотел понять, как это могло с ним случиться. Наконец, мы пришли к простому выводу, что он в детстве выучил эти стихи наизусть, не зная автора, и потом через сорок лет вспомнил их как свои.
В жизненном поведении я подражал отцу, считавшему особым достоинством, умение владеть собой, невозмутимость перед опасностью, мужественную сдержанность в проявлениях эмоций. Подражал, но не во всём. Например, я не заразился от него ни охотничьей страстью, ни рыболовством, ни азартными играми, ни даже гурманством.
Отец всегда любил с вечера обсуждать с мамой завтрашнее меню, старался добывать и приготовить что-нибудь вкусненькое. Ел немного, но смакуя, с наслаждением обсуждая и оценивая приготовленные блюда.
Он, в юности кичившийся своей свободой, был семьянином по призванию и, в сущности, однолюбом.
В жизни всякое бывало, отец умел сохранять хладнокровие и здравый рассудок, что мне особенно импонировало. Так-то оно так, но мне однажды здорово влетело за это. Я уже был на втором курсе Литинститута, когда к нам приехала из Польши Алиция Жуковская, красавица, чертовка, наделавшая немалого переполоху (она героиня любовного цикла стихотворений Сельвинского «Алиса», рассказа Солоухина «Встреча», я с неё писал Зоею в повести «Пять точек на карте» и о ней же - в «Моей мозаике»). Я тоже был влюблён и удостоился её благосклонного внимания. Однако я медлил и однажды похвастался отцовской теорией сдержанности чувств. Она напала на меня в прекрасной ярости:
«Кто тебя так испортил? Это немцы учили своих мальчиков: презирайте чувства, стыдитесь их. Если идёшь на фронт, и мать к тебе бросается, плача, будь мужчиной, отстрани её, и пусть ни один мускул на твоём лице не дрогнет. Будь выше чувств, так? Хочешь, я прочту тебе по-польски «Импровизацию» Мицкевича? Это огонь, пламя. Может, хоть что-то поймёшь ...»
Во время каникул, вернувшись домой, я впервые налетел на отца, верней, на его жизненную позицию. Вдохновлённый Алицией, я так распелся, словно сам уже был вольной птицей, орлом по крайней мере.
Мы проговорили чуть ли не до утра. Я разбередил ему душу. Назавтра он, не выспавшийся, грустный, прочитал мне своё, только что написанное стихотворение:
Я очень чёрств, и самому
Мне на себя досадно иногда
Отец не вмешивался в мою личную жизнь и осаживал маму, когда она пыталась это делать (сначала после моей женитьбы мы жили вместе).
Отец, как и я, считал, что новая семья должна непременно отделиться, что я и осуществил при первой возможности. Его отношения с моей Ниной были очень тёплыми, доверительными, и судьба распорядилась так, что ей довелось быть рядом с ним в его последние часы.
Отцу было уже за восемьдесят, когда он тяжело заболел («у меня туберкулёз» - решил он, а был рак лёгких, как потом выяснилось.
Курил и выпивал перед обедом стопочку водки до последних дней).
Летним утром я, поддерживая его под локоть, провожал до машины, которая должна была отвезти его в больницу (отец отказался от носилок).
Во дворе сосед спросил, в какую едем, отец вдруг поднял руку, указывая в небо: «Мне туда пора!». Этот жест врезался мне в память: не в землю, а именно в небо! Невольный жест человека, который всю жизнь бравировал своим неверием.
Мой друг, молдавский писатель Василе Василаке, похожий на цыгана, зачем-то сказал мне: «У нас говорят - лёгочники умирают, когда цветёт тыква».
Отец умер 8 июня 1984 года. После похорон, уже в поезде, я вдруг вспомнил и спросил соседа-молдаванина: «Когда цветёт тыква»? - «В эти дни», - ответил тот...
Сначала я приехал из Москвы, устроил отца в республиканскую больницу, потом меня сменила Нина. Отец вёл себя тихо и мужественно, только перед самым концом вдруг сказал, как ему нас всех жалко (то ли жалко расставаться, то ли всем грозит мировая катастрофа), потом стал собираться в Москву. Нина его успокоила, уложила спать и отлучилась на несколько минут... Когда вернулась, к ней метнулась медсестра: «А он у вас умер»...
Нина погладила его, поцеловала в лоб, и тут ударил гром, разразилась над Кишинёвом внезапная летняя гроза. Небо трещало, ливень дико хлестал, ветер рвал занавески, сёстры с трудом закрывали окна.
Отец ничего не слышал, он был уже далеко...
Но лучше предоставлю слово Нине - её записи:
«Я была с ним две недели, но умер он без меня в те несколько мгновений, пока я бегала на первый этаж проверить, увёз ли Рудик Маргариту Николаевну домой. Я попросила санитаров не забирать деда, дать мне побыть с ним до утра. Я сидела на кровати, гладила его. В этот день была утром мощная буря с градом. Окно в палате огромное, от стены до стены. Казалось, мы висим с дедом где-то высоко перед лицом Вселенной. Сгущались сумерки. Всё в воздухе было напряжено до предела. Мне казалось, что за стеклом скопилось несметное количество душ, херувимов, ангелов. Они сплошь приникли к стеклу и смотрели на нас. Я чувствовала их давление на стекло, их сменное движение. Мне казалось, они пришли принять душу деда, встретить его. Я это чувствовала совершенно реально, впервые.
Санитары ужасны. Оставшись одна, я прилегла на ту же кровать.
Заходила сестра, предлагала укол. Я отказалась».
Из стихотворений моего отца
ВЛАДИМИРА ИВАНОВИЧА КОВАЛЬДЖИ
(1901-1984)
***
Снова в дорогу, вперёд и вперёд!
Насиженных мест не люблю.
Цыган я бездомный, я вечный игрок,
Я воли хочу!
Что мне приготовит грядущая тьма,
Радость ли, горе, нужду?
Я смело в дорогу пускаюсь всегда -
Я знать не хочу!
Всегда одинокой, всегда беспокойный,
Без ласки, любви и друзей,
Мятущейся жизнью и волей запойной
Я выше людей!
Пусть в рваных одеждах, пусть вечно голодный,
Бродягой всю жизнь проведу,
Я всё же доволен своею свободой -
Я воли хочу!
1920
***
Любви мне не надо, любви не хочу я,
Хочу, чтобы ты, не любя,
Томилась рабой моего поцелуя -
Мне надо тебя.
Тебя, твою грудь, твои бледные плечи,
Твой странный русалочий рот...
Пусть медлят и жгут наши лживые речи -
Желанье не лжёт.
Пусть лаской невольной, пусть дрожью бесстрастной
Ответит холодность твоя,
Будь только доступной, будь только прекрасной,
Любить - буду я!
Моею невластно, моею несмело
Останешься ты холодна,
Но ты мне отдашь своё юное тело
До боли, до дна.
1924
***
Мягкий свет электрической люстры,
Где-то слышен рояль за стеной...
- Мальчик мой, мальчик мой шустрый,
Будьте весь вечер со мной.
Сядьте у ног и не смейтесь так звонко,
Я хочу в тишине обо всём позабыть
С неиспорченным милым ребёнком,
Я вас буду сегодня любить.
Мягкий свет разбросал так причудливо тени
Что вся комната стала чужой.
- Я склоню свою голову к вам на колени,
А вы гладьте мне волосы тихо рукой.
Тишина, мы молчим, наши грустные ласки,
На душе пробудилась печаль.
За стеной о какой-то неведомой сказке
Говорит, замирая, рояль.
1927
СТРАННЫЙ СОН
Бокал разбит, и, словно капли крови,
На скатерти пролитое вино;
А вы стоите, грозно хмуря брови,
И смотрите в разбитое окно.
Бокал разбит. И окна все разбиты,
Жалка моя лачуга и тесна.
И в жизни мы случайно кем-то позабыты -
Я у стола, а вы - вы у окна.
Бокал разбит. Их было два когда-то.
Вы первый бросили, разбивши им окно
В тот день, когда пришли, и было чувство смято
Насилием и грубо, и смешно.
А время шло. И вот пришли вы снова.
Бокал разбит. Я сам его разбил.
Вы мне пришли сказать, что любите другого,
Что я вам опостылел и не мил.
Поверьте мне - бокал разбит случайно,
Могу вино из губ бутыли пить.
Но знаю я, и для меня не тайна:
Меня вы будете по-прежнему любить!
1929
***
Я очень чёрств, и самому
Мне на себя досадно иногда:
Все чувства подчиняются уму,
А сердцу - никогда.
Я молод был, любил как будто мать,
Она мне много в жизни помогла,
А умерла - я не умел рыдать,
Не плакал - никогда.
Я девушку любил. Я жил с ней целый год,
Связал судьбу я с нею, но когда
Обидела меня, то я простить не мог
Обиды - никогда!
Я прожил жизнь. Могила ждёт меня.
Я сильных чувств не ведал никогда -
Ни радости, ни горя, но себя
Мне жалко - иногда.
i960
ОТЦУ
Не задетый тревогой предчувствий,
Не задумался я над стихом,
Что писал ты когда-то о чувствах,
О сомненьях, что в жизни найдём.
И теперь, никому здесь не нужный,
Я сквозь жизнь прохожу, семеня.
Этот город чужой, равнодушный
Катит грохот свой мимо меня.
Я один среди ночи безвременной —
Чем, отец, помогу я тебе?
Чем помочь тебе в жути тюремной,
Чем помочь и себе?..
И теперь
Как понятна мне ночью осенней
Твоих слов настоящая грусть:
Много в жизни тяжёлых сомнений,
Много в жизни непонятых чувств...
Ночь 21 сент. 1947, Одесса
ОТЦУ
Милый мой!
Затерялся в тумане путь,
Стушевался в нахлынувшей тьме...
Ты подумал ли,
думал когда-нибудь
Новый год этот встретить в тюрьме?
31 декабря 1947
ХМЕЛЬ
Как заядлый пьяница
За бутылкой тянется,
Пьёт до петухов, -
Пью без равновесия
В кабаке поэзии
Алкоголь стихов.
Будет жизнь удачная,
Будет ли невзрачная,
Сяду ли на мель, -
Что со мною не станется,
Буду дуть, как пьяница,
Мой любимый хмель!
5 ноября 1947
"Наша улица” №221 (4) апрель
2018
|
|