Александр Закуренко родился в 1962 году во Львове. Учился на механико-математическом факультете Киевского Государственного Университета, в Литературном институте имени Горького. В 1989-1990 гг. жил в США. Преподавал в аспирантуре Брин Мар колледжа (штат Пенсильвания) на семинаре по Андрею Платонову. Был приглашён в докторантуру Колумбийского Университета по специальности «Русская литература Серебряного века». Читал лекции по русской литературе и религиозной философии в Югославии, Дании, США, Православном университете имени апостола Иоанна Богослова. Стихи и проза Александра Закуренко выходили в журналах «Грани», «Новый мир», «Знамя» и других изданиях. Александр — автор шести неопубликованных поэтических книг, более сорока статей по вопросам русской и европейской литературы, философии, богословия, переводов с английского, болгарского, украинского. Перевел с сербского книги «Трагедия и Литургия» Жарко Видовича и «Религиозное и психологическое бытие» Владеты Йеротича. Автор поэтического сборника «Прошлый век» - Киев-Москва, 1994 и книги «Возвращение к смыслам. Старые и новые образы в культуре: опыт глубинного прочтения» - М.: Издательство ББИ, 2014.
вернуться
на главную
страницу |
Александр Закуренко
ДОБРОЖЕЛАТЕЛЬ
роман четвёртая книга
Четвертая книга
Преследование
ipse cruor, gelido ceu quondam lammina candens
tincta lacu, stridit coquiturque ardente veneno.
nec modus est, sorbent avidae praecordia flammae,
caeruleusque fluit toto de corpore sudor,
ambustique sonant nervi, caecaque medullis
tabe liquefactis tendens ad sidera palmas.
Ovidius Naso. Metamorphoseon. Liber IX
(Словно железо, когда погрузишь раскаленное в воду, Кровь у страдальца шипит и вскипает от ярого яда.
Меры страданию нет. Вся грудь пожирается жадным Пламенем. С тела всего кровяная испарина льется. Жилы, сгорая, трещат. И, почувствовав, что разъедает Тайное тленье нутро, простер к небесам он ладони.)
Глава 1
Снова встреча
Вначале подушка казалась твердой и вымыленный плотный бугорок на месте, где предположительно лежал пистолет, мешал легкому засыпанию, но вскоре усталость и опустошение после пережитого за день замутили сознание Петра, скрип двери и ласковые шаги Юрия Борисовича, правда, почему-то в маске, вновь вернули к реальности и Карсавин очнулся от наплывшего было ватного забытья. Предстоял разговор, который мог бы подтолкнуть его к действию, жесткость неожиданного предмета под ласковым белым шелком и упругими перьями придавала новую уверенность, казалось, что сейчас все разъясниться и, возможно, случайно попавшее ему в руки оружие обретет цель.
Человек в костюме Юрия Борисовича и с его жестами, тембром голоса, прошел через весь гостиничный номер и сел у журнального столика.
– Понимаете ли, вся история человечества есть история предательств: Ева предала Адама, Адам – Бога Отца, Каин – Авеля, братья – Иосифа, Сталин – Ленина, Ельцин – Горбачёва, Америка – СССР, СССР – Россию. И поэтому мы не замерли на месте, а движемся, развиваемся, пре-давать – пере-давать – и был предан он в руки синедриона. Вы не задумались, как высока роль предателя? Ведь он берёт на себя вечное проклятие неразумных потомков, по сути, приносит себя в жертву, но – движение продолжается, прогресс, так сказать на лицо.
– Но получается, что вы как раз из тех, кто двигает мир?
– Конечно же, дорогуша, не будь меня, с кем бы боролся Всемогущий? Ведь проект создания себе подобных провалился – не хочет человек быть сыном Божьим, не желает он, понимаете ли, кому-то служить, он себя любит, себе служит, себя губит, с собой дружит, хе-хе, как это я удачно в рифму-то сварганил, хотите, подарю? как раз будете в моём министерстве эстетики заниматься развитием темы.
– Но ведь если Он всемогущ, то вы всё равно обречены?
– Так-то оно так, да вот если мы вместе с человеком, звучащим гордо, объединимся, то тут уже бабушка надвое сказала: кто кого. Ведь если любимое творение окончательно и бесповоротно себя таковым ощущать перестанет, то с кем Творец разбираться будет, кого судить? Он же не может собственные законы нарушать, Он мир вёл к тому, чтобы мир Его признал, полюбил, и тогда уж разделять на козлищ и агнцев, а если весь мир откажется принимать Его как реальность, если мы все вместе по-своему заживём, себя самих утверждая, то что Ему останется кроме как в отставку подавать? Это вам не Кирилловский бред, тут уже план общечеловеческий.
– Для Антихриста? что ли.
– Да нет, нам и Антихрист не нужен. Кто такой этот Антихрист? Это пугалка для маленьких. Каждый человек по природе своей антихрист, поскольку Христом ему быть не под силу. Тут Творец ошибочку совершил – цель указал, а сил и стимулов не дал. Так что человек переориентироваться должен окончательно и бесповоротно, что мы с ним успешно и делаем.
– А если я откажусь? Ведь всё, что вы говорите, это одна из сторон в тяжбе. Я бы хотел для объективности и вторую услышать.
– Где ж вы, голубчик, Христа-то услышать хотите? Распяли же Его. Как человека, Его больше нет, а как Бог, Он так же недоступен, как и раньше, а я вот рядом, среди вас
– А вас предать, это тоже прогресс? Так же с ума сойти можно.
– О, вы, кажется, уже всерьёз мои проекты принимать начинаете. Что ж, начните с предательства предающего, это даже любопытно. Только тут загвоздочка одна. Предавая меня, вы меня же и укрепляете, а теорию мою подтверждаете.
– А убить вас можно?
– Можно, но вы что, считаете, что убийство, это методы Бога любви? Или вы Марсу какому-нибудь служите? Вы меня убьёте, да сами на моё место и вскочите. Нет, вы уж меня, если так приспичило, словами повергайте, примерами своей жизни праведной.
Пётр схватился за голову. О какой праведной жизни могла идти речь, когда он совершенно запутался в том, чего он хочет: мстить или прощать, искать виновных в его бедах или просто увидеть и попытаться вернусь Ксюшу. А если она и есть тот неизвестный виновный? если она и её таинственный отец (да и отец ли он вообще?) совместно его подставили. Но тогда подозревать можно всякого: мать, родившую его, чтобы затем мучить и избывать на нём свои желания власти, отца, зачавшего его лишь в силу тяги к плотским удовольствиям, друзей, утверждавших в дружбе собственные я и решавших свои задачи (он даже заговорил фанерным советским языком, пытаясь спрятаться в прошлое, однозначное и тем самым вполне благостное).
Впрочем, советские обороты: монстры в коротеньких штанишках, красных ситцевых платочках, на кривых ноженьках, толпой отплясывающие жигу на руинах великого и могучего здания пробудили Петра окончательно – никакого господина в номере не было, рядом с кроватью, на прозрачной матовой поверхности журнального столика, пришвартованного накануне Карсавиным – вдруг ночью что в голову взбредет, лежала обычная школьная тетрадка в клеточку, Петр из ностальгических соображений купил накануне ее, пристально взглянув при выборе в коричневатые шальные глаза Александра Сергеевича, венчавшего обложку; внутри, между страничек, пузырилась под бумажным покрывалом ручка. Подтянувшись, Петр открыл тетрадь в заложенном месте, ручка выпала на простыню, странички были исписаны мелким аккуратным почерком…
Глава2
Легенда о маленьком Стукаче
Главная задача была весьма простой – заставить мещанина желать героизма. До этого он был маленьким простым человечком, примитивным, скучным, жрал, пил, блудил, какие там красота и героизм? Что с такими сделаешь. Они, даже если Бога забудут, то к здравому смыслу прибьются, сделают его своим Всевышним, поклонятся ему будут, а там, глядишь, и до чего другого дойдут. Тот, кто так нам мешает, любил этих простых людишек, хотя и расстраивали они его часто.
А вот мы решили призвать их к подвигу: к борьбе с несправедливостью, подлым режимом, предательством, ложью, в герои их позвали. И некоторые клюнули. Стали диссидентами, борцами за права человека, за ближних страдания приняли. В общем, героями стали. А ведь нам только этого и нужно. Тот же смиренным был. И всегда говорил: "Мне сказали, Меня послали, как Мне сказали, так и сделаю". Эти же стали кричать: "Не дадим других в обиду, всё отдадим, жизнью и благополучием своим пожертвуем, но спасём других!" А за этим слышалось: "Я герой! А я ещё больший герой! А я!.."
И если у настоящих героев хотя бы пепел отца стучал в груди, у этих – билль о правах человека, хельсинские соглашения, радио "Свобода!", в общем, вся эта отрыжка нашего мира.
Так мы потихоньку и начали разрушать последний из осколков Его мира, вместо тишины и спокойствия предложили свободу и чуть-чуть жертв. Правда, жертвы-то были не по теме, кому, зачем? Той же Свободе. А кто эту Свободу видел, кто с ней пил хоть раз? Но пусть за Свободу мрут, лишь бы о Нём забыли. А когда России не станет, этого оплота рабства и мракобесия, тогда мы вздохнём свободно, тогда все друг с другом будут через закон общаться: суды, билли, конституции, то есть через нас. Потому как кто всю эту дребедень пишет? Мои сотруднички, причём самые бездарные. Те, кого я из отдела Эстетики выгнал, потому что слогом не владеют, о высоком не помышляют.
Но любому герою нужен враг и здесь очень важным было совершить эдакую маленькую переориентацию (нет-с, не то, что о вы подумали, не гнусную вашу трансвестию – вот уж это не по нашему ведомству, мы любим настоящих мужчин и женщин соблазнять, а это – дешевка, для начинающих бесенят), перенаправить всех этих великих борцов с внутреннего их космоса, где наш брат и гнездится на внешний космос, который лишь по ошибке и наивности назван макрокосмосом, то есть на врага внешнего, которого можно унижать, с которым можно-понимаешь-сражаться, и тут и возник для нас образ Стукача, эдакого громадного, с жирком заплывшими глазами Врага, и оченно важно для нас было подменить того настоящего стукачика, маленького, забитого, сломанного системой обычного человечка, эдакого ньюакакия ньюакакиевича, обитающего в закоулочках и тупичках нервной (духа-то нет, мы его тоже нервишками и всякими фрейдами-юнгами позаменяли!), вот именно, нервной и всякой психологической системы, того родимого, который-то нас всех, людишек мелких, и толкает на предательство.
А еще очень важно было сделать так, чтобы все эти недобитые патриоты перестали любить в России Христа и полюбили бы себя, свои ум, знания, интеллект, свое эстетическое чувство, чтобы Россия для них была этой страной, изуродованной и русским характером, и восточными извращениями вроде деспотизма и византийского подчинения любой иерархии: будь-то государевой, будь-то церковной. Чтобы вместо истории народа, возжелавшего не строить на Земле небесные чертоги, но строить в душе Святую Русь, то есть проецировать небо в свою душу, а не использовать его как образец для хорошей жизни на земле, появилась и укоренилась в мозгах давнишних потомков тех святых чудиков, с которыми даже мое ведомство хоть и возилось-возилось, а справиться не смогло, что наша история гнусна и отвратительна, и рабская, и нищая, что нам надо как можно быстрее под крыло Запада ненаглядного, в котором и человека любят, и права его чтят, и образцы хороших государств построили.
Поэтому и сделали мы подотдел в отделе Эстетики и назвали его отделом Истории. Историки нам ой как нужны, не меньше, а то и больше сейчас, чем поэты и художники. Пора к реконструкции истории переходить, тут нам оченно Орвеллишко гнусный подмог,
Глава 3
По следам Гераклита
В тот же день, в той же тетради, той же ручкой Карсавин написал заявление в Комитет Государственной Безопасности с требованием открыть ему дело, по которому он проходил восемь лет назад, выдать справку о том, что он ни в чем не виноват и не сотрудничал с органами, а также сообщить имена людей, оклеветавших его. Петр запечатал заявление в конверт, написал свои данные и отправился в приемную Комитета на Лубянке – в здание, где когда-то его допрашивали, угрожая тюрьмой и намекая на то, что в случае его согласия стать стукачом его ждет счастливое будущее.
По мере приближения к той же, уже известной ему двери, шаг Петра стал замедляться. Нет, он не боялся и даже особо не переживал. Он понимал, что гражданство США защитит его от повторных преследований, но не было внутренней уверенности в правильности совершаемого им, более того, Карсавин понимал, что двигает им обида и чувство неутомимой в своей неутоленности (и неутоленной в своей неутомимости – маленький человечек иронии в голове Петра тут же обыграл мыслительную конструкцию) мести. Он хотел знать, кто был виноват в его тогдашнем задержании и во всем, что случилось после. Ему казалось, что узнав это, он освободится от чего-то важного, тяжелого и мучительного, что гнетет и не дает свободно дышать. Он должен был понять, какова роль во всем произошедшем его возлюбленной Ксюши Хмель и ее загадочного отца. Будто знание поможет ему вырвать из души занозу и уничтожит чувство собственной вины, будто отомстив пока еще даже неизвестно кому, он успокоится, и разрыв с Ксюшей останется в прошлом, а ее измены окажутся оправданными и объясненными более страшной первичной изменой – доносительством и предательство своего жениха – Петра Петровича Карсавина.
Ритм его размышлений приноравливался по мере приближение заветных дверей к ритму мыслей, и когда он очутился перед теми же створками, из которых когда-то выскользнул после допроса, чувство внутренней гармонии было уже ощутимо достигнуто.
В просторном мраморном вестибюле было прохладно и как-то особо торжественно и печально одновременно. Видимо, если бы подпустить тумана или дыма, как на концертах дегенеративных попмузыкантов, пространство вполне сгодилось для декораций первого лимба, с которого начиналось столь примечательное путешествие двух гениев: здесь томились те, кто всего лишь не знал о Боге, и все равно одним этим своим недочетом был лишен права выхода на свет, но и своей праведной или великой жизнью заслуживший возможность не спускаться далее вниз – в область страшных бесконечных мук сладострастников. Здесь все было в ожидании и томлении, и Карсавин вновь переживал тот день, когда впервые его привезли сюда.
Было яркое солнечное утро, часов девять, когда вдруг постучали в дверь и вахтер крикнул из коридора, что Петру срочно надо спуститься вниз, ему звонят из отдела кадров. Петр в ответ прокричал, что еще спит, но скоро спустится. Ему сразу же все стало ясно. Он давно ждал продолжения истории, начавшейся год назад. Тогда каким-то чудом его отпустили, и хотя он нарушил подписку о неразглашении и предупредил всех, о ком его спрашивал майор или кто там еще, столь похожий на Юрия Борисовича, его не трогали. Правда, гебистик предупредил, что его в нужный момент вызовут, но почему-то момент этот все оттягивался и оттягивался. Петр получил передышку и тогда же решил идти ва-банк: терять ему было более нечего. Если он не стал стукачом, быть ему зеком, это было совершенно ясно и умереть следовало с высоко поднятой головой. Карсавин отказался от какой бы то ни было цензуры и начал вслух на лекциях и семинарах говорить такое, за что его должны были бы арестовать уже множество раз. Однажды его выгнал с лекции известный местный философ, суровый антисталинист и при этом большой любитель Маркса, выгнал за то, что Карсавин прямо на лекции назвал великого Учителя Ленина безответственным и слабым экономистом. Затем его вызывал парторг и Петр сообщил парторгу, что социализму и коммунистической партии жить недолго, что скоро мы выведем войска из Афганистана и отпустим Сахарова из ссылки, что в СССР нет смысла иметь Конституции, поскольку наличествует тоталитарный режим и т. д. Парторг возражал Карсавину, но как-то не уверено. Правда, дверь в своем кабинете он запер изнутри на ключ. Разговор продолжался более часа, и затем парторг сам вывел Петра в коридор и почему-то пожал ему руку со словами: "Да, вы враг, но умный враг. Думаю, мы еще встретимся". Так почему-то говорили все представители власти и в их словах всегда присутствовал некий угрожающий подтекст, впрочем, Карсавин уже ничего не боялся, решение было принято, он ждал.
Огромную помощь ему оказал Солженицын. Всю ночь, запершись в своей комнате в общежитии, Карсавин читал взахлеб "Архипелаг ГУЛАГ" и утром он был другим человеком – смелым, решительным, готовым сражаться. Теперь его не купишь дешевыми угрозами и провинциальной игрой в злого и доброго следователей. Теперь он знает, что с ними можно сражаться и можно их побеждать силой своего духа и силой веры. Он больше ничего не напишет, он вообще не будет с ними разговаривать, пусть они сами находят повод, пусть объявляют свои планы, он вообще не дастся им – пусть приводят его силой. Прошлые его страхи, разговоры в собственном доме шепотом, записки – чтобы не услышали, оглядывания на улице кончились. Он свободный человек. Если уж Солженицын, находясь под постоянным контролем, победил целое государство и написал свою великую книгу, то он, скромный филолог, не дрогнет на своем малом участке, не сломается.
Итак, он ждал этого дня, и когда ему сказали о звонке из отдела кадров, он понял – время пришло. Он не спеша оделся, перекусил, пусть там подождут, ему спешить незачем, он свободный человек, затем спустился вниз, на вахту, позвонил в отдел кадров сам и сообщил не сдерживающему свою злость начальнику, что будет не раньше, чем через час, поскольку ему надо пойти в туалет, пописать (это слово он выговорил с особым смаком – пусть знают, что он не только не боится их, но даже презирает), затем почистить зубы, начальник перебил и заорал, что ему нет дела до дел Карсавина и тот должен быть через полчаса.
Карсавин появился через полтора, предупредив знакомых, что ему могут сегодня взять и в этом случае надо будет начинать шум, то есть сообщить в американское посольство и западным журналистам об аресте аспиранта МГУ по политическим мотивам. Перестройка уже зрела и некое предощущение того, что они не захотят идти на скандал, витало в воздухе.
Когда он вошел в знакомый кабинет, там сидели двое: начальник отдела кадров и молодой крепкого сложения молодой человек в костюме и при галстуке. Кадровик ласково улыбнулся ему и сообщил, что с Карсавиным хочет поговорить человек, представляющий службу пожарной безопасности, после чего, извинившись, выскочил из собственного кабинета. Молодой человек представился, энергично и крепко пожал Петру руку, после чего предложил прогуляться, для чего выйти на бульвар, да–да, как раз напротив входа в институт, продолжил он, когда они вышли из здания и двинулись по уютному дворику в сторону широкой центральной улицы.
Был замечательный день начала лета, светило доброе, пока еще не жгучие солнце, занятий в институте уже не было, началась сессия, лишь в глубине дворика сидел явно похмельный студент со следующего за карсавинским курса.
Когда Петр и сопровождавший его товарищ вышли из ворот, Карсавин надумал было повернуть направо – к пешеходному переходу, выводящему на площадь, но крепыш в костюме внезапно до боли сжал его локоть, а прямо к воротам с визгом подкатила черная "Волга". Если бы события происходили с кем-нибудь другим и Карсавин оказался случайным свидетелем, он не поверил бы в реальность происходящего и решил, что идут съемки какого-нибудь детектива. Шел второй год перестройки, и КГБ с его страшной ухмылкой, казалось, исчез навсегда.
Дверца машины мгновенно раскрылась изнутри и мнимый пожарник начал запихивать Карсавина в машину. Петр уже принял для себя решение – он не будет повиноваться никаким указам и действиям КГБистов, он свободный человек и докажет этим мудакам, что они не всесильны. Он вырвал руку из цепкой пятерни и попытался ударить гебиста локтем. Тот не ожидал сопротивления и на секунду замешкал. Этого хватило, чтобы Карсавин заорал на весь институтский дворик, привлекая внимание единственного сидящего на скамейке свидетеля: "Валера, меня КГБ винтит, передай всем, что меня увозят без санкции на арест".
Последние слова он выкрикивал уже из машины, куда его все же, предварительно профессиональным движением заломив руку, упаковал доблестный чекист. Плюхнувшись рядом на задние сидение, крепыш еще раз пристукнул Карсавина куда-то в область почек, товарищ, сидевший в глубине машины, схватил его за вторую руку, не давая возможности ответить, и машина резко и с визгом рванула вперед по бульвару. В осоловелых глазах мгновенно выпавшего из вида сокурсника Петр прочитал сонное изумление и понял, что тот все спишет на похмельный синдром, так что надеяться следует только на Бога и на себя.
В машине не разговаривали, Карсавин вертел головой, сидящие по бокам чекисты сопели и периодически железными пальцами вправляли карасавинскую голову, возвращая в исходное положение, но все же Петру удалось заметить, что машина ездит кругами: дважды мелькнули знакомые ему в центре места, затем вновь они проскочили рядом с институтом – видимо, схватившие хотели создать у него впечатление долгого пути.
Затем машина резко затормозила, Петра под руки вытолкнули и почти донесли до высоких резных ворот громадного каменного здания сталинского классицизма, увидеть он ничего вокруг не успел, так как и во внезапно распахнувшиеся двери его будто втянуло водоворотом.
Глава 4
Допрос
В просторном мраморном вестибюле было прохладно и как-то особо торжественно и печально одновременно. Видимо, если бы подпустить тумана или дыма, как на концертах дегенеративных попмузыкантов, пространство вполне сгодилось для декораций первого лимба, с которого начиналось столь примечательное путешествие двух гениев: здесь томились те, кто всего лишь не знал о Боге, и все равно одним этим своим недочетом был лишен право выхода на свет, но и своей праведной или великой жизнью заслуживший возможность не спускаться далее вниз – в область страшных бесконечных мук сладострастников.
Здесь охранники вдруг оставили Карсавина, один шепнул ему: «Сиди смирно, не рыпайся, скоро буду», другой вдруг подмигнул и тут же исчез в одном из широких коридоров, ответвляющихся от пещеры вестибюля. Петр остался один. Он огляделся, в глубине под мраморными прохладными сводами маячил какой-то офицер, но взгляд его был обращен в сторону лестницы, уходившей куда-то вверх и вбок, путь к выходу, к этим деревянным резным «сим-сим» был свободен, стоило лишь сделать несколько шагов, схватить медные ручки, будто ныряльщик, вырывающийся наконец из-под толщи воды, развести с усилием руки – и вот ты на поверхности, на свободе, и солнце бьет в глаза, и воздух сладкий и свежий, и по улицам идут многочисленные люди, и совсем не страшно. Но что-то остановило Карсавина, причем не страх или сковывающий все члены ужас. Страх и ужас, и унизительная дрожь были позади, сейчас, он с удивлением поймал себя на этой мысли, он совершенно не боится, скорее, наоборот, он с нетерпением ждет встречи с этими ублюдками, следует раз и навсегда поставить точку: он не будет доносить ни на кого, он их больше не боится, он свободный человек. И это внутреннее осознание свободы как возможности остаться, как право на то, чтобы быть в любых условиях собой, показалось ему каким-то неотмирным, неожиданным чудом в системе вечных запретов и угроз. Как будто внутри его рождался новый, радостный и спокойный от понимания своей силы человек. И убежать сейчас значило растратить эти свободу и силу, которые вдруг стали для Карсавина важнее его карьеры и физической возможности передвигаться в пространстве.
Когда с лестнице спустился уже знакомый крепыш и также, взяв под локоть, повел вверх, и затем по второму этажу в один из кабинетов без номера и фамилии находящегося внутри, Петр был спокоен и даже счастлив.
Глава 5
В знакомую дверь
Когда двери за Петром захлопнулись, слегка обдав спину сгинувшим во вновь ставшую чуждой и страшной глубь язычком истоптанного подследственного воздуха, свет уже пошел загасать округ, и Лубянка приобрела вечерний задумчивый вид, столь далекий от того внутреннего полумрака, который сгущался внутри покинутого им здания – полумрака, пропитанного потом и кровью невинных.
«Свобода, – перекатил словно соленую гальку под языком, – сво-бо-да», – и вновь не поверил тому, что только что произнес – Карсавин. И тут же пришло осознание, что впервые в жизни он произнес это слово в том изначальном смысле, который был придан слову во дни оно. Не «свободен» (то, что относишь к себе как некое качествование)– ибо сейчас Петр и сесть в лагерь мог бы, и в дурдом, и в афган загреметь, нет, это скорее, случайность, апрель и Горбачев; нет, не выскользнул – вряд ли они все так быстро забудут, но вернулся к нему, к этому слову; именно к нему – но «сво-бо-да» – то, что делает его человеком, выводит из мира страха и быта, мира причинности и мести. Он был собой, он говорил от себя и собой, он отказался быть ими, теми, кто несвободен, и теперь он знал, что есть нечто большее, чем боль и ужас перед чужой силой. Теперь есть доверие к Богу и есть ты сам, сам по себе, как и сказанное тобой слово. И в этом парадоксе – благодарить за испытание, за возможность проигрыша, за вероятность краха, – был не мазохизм, а какая-то, лишь сейчас, после допроса и возможного ареста открывающаяся правда.
«Господи, хорошо-то как!» – воскликнул Карсавин, испугав проходившего мимо мужчину, серого, с чуть приглушенной походкой и примятым лицом…
«Господи, хорошо-то как! – повторил Петр, вглядываясь в очертания новой Москвы, – люди были так же серы, замучены, но его пятилетнее отсутствие изменило сам воздух – я вспоминаю то ощущение свободы как дар, а теперь он стал обыденностью, притерся в душе к другим, залежалым чувствам: обиде, злопамятованию, боли, и уже не столь нужна мне свобода, и я мечусь и никак не могу решить, что с ней делать?».
Принявший его молодой вежливый сотрудник ФСБ, так стали называть новое ЧК, кивал головой, сочувственно слушая, пообещал разобраться, внимательно рассмотрел его заявление, сказал, что обратится в архив. Но когда уже провожал Карсавина и у дверей протянул руку, и когда ответно Петр протянул свою, вдруг придержал карсавинскую ладонь и глядя в глаза, будто знал заранее о приходе Петра и успел подготовиться сказал: «Знаете, я постараюсь сделать, что возможно, но поймите и Вы, если бы мы раскрывали наших агентов, нас давно бы уже разрушили» – «Кого?», – уточнил Карсавин. «Страну», – ответил молодой чекист.
– Поймите, с Вами поступили несправедливо, все, за что Вас арестовали, уже давно опубликовано. Но ведь там, среди вас, молодых писателей, работали наши внештатные сотрудники, доброжелатели, так сказать, те, кто спасал отечество и вас всех заодно от дерьма заокеанского. В случае с Вами ошиблись, но ведь были, действительно были случаи, когда ваших друзей покупали: когда прямо, когда через баб или выпивку, или наркотики, – и затем использовали в борьбе против нас и вас, готов даже подсказать, кто против вас работал, да и выдали вас, вернее, посоветовали вами заняться совсем не какие-то подлецы, а ваши друзья, можно даже сказать, очень близкие…
Петр, не прощаясь, не уточняя, не вступая в игры с ними, вышел…
… он только что вышел после разговора на Лубянке. Его просьба открыть архив окончилась ничем. Он остался виновен, хотя никого не выдавал, более того, сумел, вопреки угрозам, предупредить своих друзей, тех, у кого действительно были запрещенные книги, за что вновь был таскан на Лубянку и, в конце концов, изгнан из аспирантуры. Тогда только чудо спасло его от более серьезных последствий. Его собрались отправить в институт Сербского, будто он сумасшедший, после одной драки в общежитии, и оттуда, из этого института, он вряд ли бы уже вышел здоровым. Тогда его спас врач из институтской поликлиники, отказавшись подтвердить его сумасшествие. Все зависело от одного человека, и этот человек оказался честным и храбрым. Но вот его друзья и его возлюбленная предали его, бросили, поверили, что это он донес на них, и он, не имея сил терпеть стыд и позор, бежал из страны, бежал, хотя хотел остаться, бежал, как предлагали ему эти выродки, те самые, к которым он обратился сейчас. Если бы не те, кто поверили в его предательство, он бы не уехал. И сейчас, когда он вернулся узнать правду, оказалось, что в его преследовании, а позднее, – изгнании, замешаны все: и близкие, и дальние, и чекисты, и Геня, и Ксюша, и ее таинственный отец, и, возможна, вся страна и все его милые соотечественники.
Сколько дней и ночей там, в новом мире, среди спокойствия и успеха, получив все, о чем только мечтали его сослуживцы и коллеги: карьеру, славу, возможность печататься и думать, исследовать документы и сообщать их научному сообществу, а затем вызвать верную ему Катю и испытать наконец надежное счастье, сколько раз он просыпался среди ночи после того, как вновь шел (вернее, его вели) по длинным коридорам в кабинет, где должны были его допрашивать, и вновь повторялась и повторялась сцена допроса, и его падения, и унижения, его слабости и трусости, и он казнил себя и понимал, что пока не переломит случившееся, пока не вернет его к началу и не определит, откуда и почему, и с чьих слов они узнали о его мыслях и книгах, которые он читает, пока он не узнает, кто сдал его чекистам, он не успокоится и не сможет жить нормально…
Глава 6
По обычному пути
Звонок раздался на следующее, раннее и неожиданно холодное утро, когда Петр еще ворочался во сне, и снова его преследовал таинственный растрепанный господин, и мучительно звучали и мелькали перед внутренним оком сцены штурма Дома Советов, молодой человек в подворотне и тяжелое жаркое дыхание пробегающих мимо солдат в камуфляже.
Голос в трубке представился вчерашним капитаном, с которым беседовал Карсавин, и предложил вновь подойти в прошлого дня кабинет эдак, скажем, часиков в пять, появилась вероятность того, что по Вашему запросу возможна кое-какая информация, впрочем, это вопрос договоренностей, так сказать, информационный бартер, вы, наверное, догадываетесь, о чем речь, нет? Ну, нас интересует Ваше нынешнее положение в университетских кругах США… нет, что Вы, что Вы, совсем не то, что вы подумали… впрочем, как хотите, Вы ведь сами связались с нами и попросили об одолжении… Ну хорошо, жду Вас, более подробно лишь при встрече, увы, увы…
Звонок и странный разговор окончательно пробудили Петра – в его планах на сегодня возникла определенность вечернего похода на Лубянку, а поскольку перед этим весь день пустовал, Карсавин решил вновь покараулить у дома Ксюшу, возможно, увидит ее хахаля, а может, и за Хмелем последит, все-таки интересно, что тот может средь бела дня делать…
И вновь ожидал Петра знакомый дворик и качели, и вновь болело в груди, и повторяемость бесконечного ожидания придавала окружающим предметам зыбкость нереальности. Что он выглядывает, что он хочет узнать? – вновь следить за Ксюшей и вновь увидеть ее с каким-нибудь ухажером: постоянным или случайным? Да и что он вообще знает о ней нынешней, что он знал о ней прошлой? Почему она всегда утверждала, что любит его больше, чем он ее, и почему, если это так, именно она ушла от него, именно она изменила первой? – или это был противоход силе чувства, обратная инерция, захватывающая человеческую душу и вовлекающая в водоворот мести: бывшей любви, своей совести, смысла постоянства? И неужели если даже он узнает, кто донес на него: Ксюша, Геня, ЮБ, случайный знакомый, или все это – ложь чекистов, чтобы смутить его, выбить из колеи, – разве после этого хоть что-нибудь изменится, разве он сможет вернуть Ксюшу.
В смутных сомнениях прошло полчаса, не менее, свойство времени отзываться на человеческую боль и память были столь же загадочным, как и само качество боли и памяти – они заполняли собой пропасть бессмысленности жизни, и без них и время, и длительность существования вдруг становились пустыми, словно выпитые меха.
Петр ждал, его всегдашняя мука нетерпения не давала сосредоточиться и переключиться на что-нибудь другое. Это было частью характера, но в то же время определенным интеллектуальным недочетом, поскольку чувства не подчинялись простым доводам логики: событие, вероятность которого независима от нашей воли, происходит независимо от нашей воли. Выстраивая подобные силлогизмы, Карсавин малодушно тянул время – следовало бы спросить о другом: "Чего он хочет добиться? правды, исполнения мести, выяснения обстоятельств, что будет с ним после их выяснения: новая жизнь, возврат в Россию, новое бегство в америку, счастье с Катей, Ксюшей, или уже не будет ничего" (тут тяжелая верность пистолета зашевелилась в кармане под курткой), ему казалось, что уже не он хозяин событий, но некие силы в нем и судьба, невидимые персонажи его кошмаров, вот кто ведет его и заставляет осуществлять те или иные поступки.
Мячик, забытый недавним ребенком, лежал в углу дворика, у покрашенной в ядовито-красный цвет ограды, прямо над ним рост пыльный и грустный куст, чем-то напомнивший Карсавину его детство, мяч сдулся за прошедшие то ли сутки, то ли жизнь, в боку появилась мягкая впадинка, Луна еще не сошла с неба, с такими же выщерблинками и ямками на блекло-желтом полукруге, Петр ежился и мелкая дрожь отражалась в мерном покачивании веток дворовых ив.
Юрий Борисович вышел внезапно, будто возник сразу с этой стороны захлопнувшейся двери, и Карсавина вновь поразило сходство старшего Хмель с тем майором, который его когда-то "вел" и с тем видением, которое посещало его по ночам, не давая успокоиться и остановиться хоть в каком-нибудь месте земного круга. Странное чувство обиды за разрушенную любовь, вдруг воплотившуюся в этом коренастом седовласом человеке, и одновременно возбужденное ожидание скорого разрешения тайны вновь проснулось в нем, и он последовал за направившимся к трамвайной остановке отцом Ксюши.
До метро было ходу минут десять, Карсавин расположился на задней площадке второго вагона, Юрий Борисович заскочил в средние двери первого. Петр стоял на нижних ступеньках, выглядывая на остановках в сторону головного вагона и чуть-чуть свисая над землей, хотя был уверен, что преследуемый спокойно доедет до метро. Самое сложное начнется потом, поскольку Петру неизвестен дальнейший маршрут Хмеля.
Хмель Петра не замечал, да и как вчерашний (а может, и нынешний, и завтрашний?) хозяин мог допустить мысль о расплате? – разве преследователь становится жертвой, разве существует в природе закон обратимой справедливости. Юрий Борисович хотя и читал о воздаянии, в своей насыщенной на чужое страдание жизни ни разу не сталкивался с тем, чтобы слабый давал сильному сдачу. В крайнем случае – ничья, война нервов и почетная капитуляция, но представить себя на месте тех, кого допрашивал, или за кем следил, - тут воображение майора ослабевало, и на лице возникала ироничная улыбка.
И сейчас Хмель шел обычным путем – трамвай, метро, центр города, исторические места, спуск вниз по брусчатке к неприметному зданию – в соседнем когда-то жил одноклассник известного писателя – тоже их клиента. Правда, удачного. Его Сам не трогал, так, чуток поигрывал с ним, но брать приказа не отдавал. Хозяина Хмель уважал, чувствовал в нем мужскую силу и глубинную силу – народную силу, никак иначе. Такую страну в кулаке держал, а сейчас хлюпики пошли – и все медным тазом накрылось, чтоб не сказать хуже. Что там насчет слезинок и детишек? Когда их больше страдает – во времена сильной целенеправленной власти или вот в такие времена распада и хозяйства ничтожеств? И почему вся эта интеллигентская шваль о детишках печется, а страну подонкам сдает вместе с детскими домами, сиротскими приютами и детскими садами? И почему засадить трусливого вонючку – фашизм, а оставить без работы тысячи людей, разворовать деньги стариков и тех же детишек – гуманизм?
Нет, его дело было верным – он был лишь санитаром, хароном, отделяющим сильных от трусливых, надежных от продажных, любящих отечество от его врагов.
Хмель шел уверенно – хозяин в своей мире, думал ли он, что Карсавин, этот отработанный по его мнению материал, идет вслед за ним, а в пальто, в глубине кармана, сжимает твердую рукоять пистолета. Или он не верил, что сломавшийся человек может стать сильным и начать мстить. Или он просто перепутал, и Карсавин с самого начала не был сломлен, но жил по другой, ему, тов. Хмелю неизвестной логике?
А Петр особо не отставал, ведь объект не оборачивался – что ему бояться в своей стране? Все для них, пакостят, убивают, растлевают и ходят с поднятыми головами, думал Карсавин. – А может, это моя совесть, может я так за свою трусость отомстить хочу и переложить вину на других? Может, то, что он потерял Ксюшу, родину, покой – его вина, а Хмель всего лишь гонец с нерадостной вестью от того, кто заведует звездами? Но почему он так похож на того майора и почему он все время намекает в разговорах на что-то, будто знает ту историю в подробностях.
Ведь ему – тут они вышли из трамвая и нырнули в метро – было выгодно, чтобы Петр оказался трусом и предателем в глазах дочери, не любил он меня, считал неудачной партией для Ксюши… Грохотали вагоны, шумели люди, впереди, в толпе виднелась коренастая фигура ЮБ, его трясло: и потому что трясся вагон, и потому что накатывала вновь эта 10 лет непреходящая боль от стыда и потери. Ксюша, Ксюша – шептал он в такт движения колес – ксюшасюшаксю, вот старушка пытается зацепиться склеротическими распухшими в суставах пальцами за стойку, стоя перед носом двух здоровенных лбов в наушниках, а те хохочут, рыгают, мычат в такт слушаемого ими, вот сцепились ртами, будто пьют друг из друга вполне зрелые мужчина и женщина, и она шарит руками по его обтянутому джинсами заду, а он прижимает ее все ближе к себе, так что грудь под кокетливым прикрытием легкой кофточки вздувается желтым, то ли выпившие, то ли забывшие, что вокруг люди. «Уроды, ублюдки, всех скрутил бы в бараний рог», ‑ думает Юрий Борисович, «Господи, зверинец какой-то, я бы этим уродам в наушниках накостылял», ‑ чувствует поднимающуюся волну ненависти Карсавин, он стоит в другом конце вагона, готовый выскочить сквозь толпу этих жрущих, хрюкающих и кемарющих в любом положении соотечественников (тут он ловит себя на сказанном – какие же соотечественники, впрочем, и те, в штатах, такие же, и эти, а значит, все они повязаны одним отечеством – желудком и пенисом, пенисом и опухшим от вожделения языком), вот что следует сделать, прыгнуть вслед за ксюшиным отцом и в толчее приставить к его животу пистолет – тогда он и расколется.. и все станет понятным.
Карсавин едва успевает заметить движение Юрия Борисовича к выходу и отталкивая под ругань пассажиров, выбегает в другую дверь, со смаком заглатывающую новую порцию соотечественников.
Ксюшин папа, вязанная кофточка, теплые заботливые руки дочери, ‑ вот он поднимается, вернее, его поднимает послушные суставы механизмов, а он, венец развития, воспетый им же самим в трактате иудушка, движется –куда, почти не оставалось сомнений, слишком звучно именовалась станция, на которой они оказались и там, наверху, их ждала то самое здание, в котором допрашивали и пытали, мучили и убивали, ломали человеческую сущность или давали ей возможность вырваться из-под спуда человеческого страха и стать свободной человеческой душой, способной на подвиг.
На выходе из подземного перехода следовало догнать Юрия Борисовича – или дождаться, когда он выйдет после окончания рабочего дня – у Карсавина уже не оставалось сомнений в том, куда направляется его несостоявшийся родственник, и следуя за ним, Петр чувствовал, как заполняет его чувство ненависти и мести, недоумения и боли. Зачем было разыгрывать всю эту дурнопоставленную пьесу, зачем именно так разлучать его и Ксюшу – спровоцировав, а затем распустив слух о предательстве.
Но тут же мелькала мысль – а разве сам он не давал повода для такой игры, разве сам он был свободен и смел, или так же, как все вокруг, шептался по кухням, обсуждал в замкнутых пространствах комнат то, что было основным в их жизни – будущее страны, историю отчества, поведение самых близких и затаившийся в подсознании страх перед свободой…
А Юрий Борисович вдруг ускорил движение в сторону известного здания, но, не доходя до тех самых дверей, в которые когда-то затаскивали самого Карсавина, свернул и так же быстро проследовал в здание через узенькую улочку с желтым храмом в ее начале.
Глава 7
Искушение
Эльма спешила на встречу, и даже опаздывая, она знала, что Евгений Петрович нервничал, что-то старик в последнее время совсем дурить начал, стоило ей чуть припоздниться, но ведь хочется быть красивой и нравиться мужчинам, да и самой приятно, когда ты знаешь, что привлекаешь внимание, что взгляды сильной половины прилипают к тебе, как … тут сравнение сразу в голову не пришло, а ее еще следовало причесать, пройтись помадой по пухленьким, придающим лицу чуть детское и одновременно чувственно-привлекательное выражение, ой, совсем времени нет, придется ловить машину, думала аспирантка одного из престижных вузов столицы, выскакивая из подъезда в белом легком распахивающемся плаще, открывающем при каждом легком шаге красную кокетливо приподнятую над смачными коленками юбочку, откинув волосы назад, она стояла на краю дороги, капризно вытянув вперед чуть согнутую ручку, в запястье, тоненьком и хрупком, выстави повелительно вперед один пальчик – ждала, когда приостановится машина с одиноким шофером – непременно иномарка, лучше новая – и всегда дожидалась, пропустив уйму настырных водил, ох, уж эти уроды-инородцы (грязные, нищие, на заплеванных москвичах), и уже заныривая в открывшуюся красную же дверцу остановившейся кареты (если бы еще и принцы их водили), так, что юбочка на секунду вздернулась, и открылась изящная стройная ножка, ровно настолько, чтобы водитель не сошел с ума, но размяк и не стал требовать денег в предвкушении продолжения знакомства – что вы, что вы, я с первого раза телефон не даю, ну ладно, вы так любезны, меня зовут Катя, вот запишите… ‑ цифры приходили сразу, быстрее, чем сравнения, с детства, со школы с цифрами заминки не было, не то, что со словами и литературой – и дала, как всегда, случайную комбинацию (ах, если ЕП даст денег, можно будет обновить свою комбинацию, давно мечтала о такой же, как машина – красной, агрессивно красной и одновременно холодной, подчеркивающей неприступную доступность для избранников ее тела), звоните, звоните, с удовольствием пообщаюсь вечером (тут голос должен чуть дрогнуть, пообещать своей заминающейся дрожью некое преодолеваемое волнения – я же никому не даю, но вы мне так приглянулись, только вам и даю, ожидая вашего ответного порядочного поведения), и вот уже выскользнула Эльма из машины, запах духов волнами разошелся вокруг, застучали дробно каблучки и серое кирпичное здание с детским раем внутри выросло навстречу аспирантке, будущей дипломатке, спешащей на встречу с шефом, куратором, то ли ангелом, давшим ей право учиться в вузе, доступном лишь избранным, то ли демоном, купившем ее душу за возможность будущей роскошной жизни под плеск адриатических волн, а вот интересный мужик, явный иностранец, пальто качественное, Петр чуть посторонился, пропуская спешащую красотку с кукольным личиком и холенной фигуркой, и вошел вслед за ней, стараясь не упустить из вида шедшего чуть впереди ЮБ.
Стеклянные двери нехотя закрылись за его спиной, девушка неожиданно двигалась в сторону ЮБ, который уже сидел за столиком кафе внутри громадного мира детства, подходя, она тряхнула головой и рассыпалась по спине грива золотистых волнистых волос, будто хлынул с неба водопад солнечных лучей.
«Странно, ‑ подумал Петр, почти та же масть, что и у Ксюши, ‑ девица подсела за столик, уже занятый ЮБ., стало совсем интересно, ‑ что это, случайность, Петр стоял за витриной, будто разглядывал ряды телефонов — странных маленьких существ, крадущих у человека и мира пространство и время, убивающих письменность и жажду творчества, ‑ незнакомая красотка о чем-то говорила с ЮБ, кто она? любовница, подружка Ксюши, что ее, лощенную и желанную, связывает с этим странным и непростым в глубине своей загадочности человеком? Петр прошел вдоль коридора, заселенного маленькими блестящими и прозрачными в своей сути моделями рая и в конце, как раз так, чтобы виден был другой конец коридора, а значит и ЮБ, когда он направится к выходу, нашел еще одну кафушку, заказал бокал пива и присел, наблюдая за уходящим вдаль и сужающимся пространством.
Не прошло и пяти минут, как Петр заметил коренастую фигуру седовласого то ли майора, то ли туманные очертания миража, преследующего его совесть, быстро пересекающего коридор в сторону стеклянных ленивых дверей. Карсавин вскочил, не допив бокала, банкнота, слегка повернувшись в полете, словно осенний лист, мягко легла на стол, а Петр уже заспешил к выходу — не упустить бы фигуру ЮБ.
Но когда он вновь, уже из глубины внутреннего пространства, будто рождался, вглядываясь сквозь прозрачное стекло выхода в мир, приник и после проник сквозь лепестки стеклянного цветка – Юрия Борисовича уже не было. Испарился преследуемый в зыбком мареве большого города, прошагал разлапистой походкой усатого чудика – пародии сразу на двух усачей, где его теперь искать?
Карсавин завертелся на месте перед крутящимися бесшумно дверями, пытаясь понять, куда все-таки направился Юрий Борисович и тут же наткнулся на выпархивающую из распахнувшегося навстречу ему прозрачного сегмента ту самую девицу, которая встречалась с Юрием Борисовичем. Девица ойкнула и на секунду прижалась по инерции к Петру Петровичу – на него повеяло сладковатыми духами, будто он вступил в вязкий туман расплавленного июля – тонкими и чувственными одновременно, рука его невольно обхватила девушку за талию и прижала к себе.
О, какой приятный запах – острый и чувственный одновременно, но с какой-то неожиданной ноткой холода, подумала Эльма, уткнувшись будто случайно в плечо симпатичного иностранца – на таких, вполне состоятельных и одновременно невульгарите у нее был особый нюх, первую победу следовало закрепить – и девушка не спешила оторваться от незнакомца, более того, сама приобняла его ответно за талию.
Липнут, как мокрая рубашка к голенькому телу – завершилось формирования того, неудачного в первой попытке, сравнения.
«Что? – переспросил Петр – мокрая рубашка? What does it mean?» Он ощутил ее тело – гибкое и податливое, лозу под южным горячим ветров, рядом с его зажмурившимися от неожиданности глазами распахнулись огромные зеленые незнакомки, она тут же отпрянула, но Карсавину показалось, что момент случайного объятия продлился чуть дольше, чем полагается в светском мире, если только, конечно, такое столкновение не служит поводом для дальнейшего общения.
«I am sorry to trouble you, it was so rapid! – прошептала чуть потупив глазки Эльма, «it was so right, could I hope to repeat it all next night?» ‑ неожиданно произнес бредущей пьяной походкой по сочным шотландским лугам рифмою Петр. «Впрочем, можно и по-русски», ‑ кокетливо, так же неожиданно для себя с легким бостонским акцентом продолжил Карсавин». «Ага, ‑ девушка радостно закивала, ‑ судя по прононсу, Вы из Америки. – Гарвард, ‑ скромно потупился Петр Петрович. – А Вы хорошо знаете язык, раз отличаете американский от английского. – Ну, мне положено, я специалист по международному праву – красавица стояла рядом и явно никуда не спешила, более того, готова была продолжить разговор, до похода в контору было еще несколько часов, почему бы не пообщаться, подумал Карсавин, в Америке я бы к подобной голливудской диве и не подошел – разные круги и статус, а тут она вроде сама напрашивается, впрочем, здесь у меня статус почти голливудский, Боже, как мерзка Россия этим рабским подобострастием перед иностранцами, захудалый профессоришко и тот сражает наповал русских красавиц.
Голова шла кругом, недавнее ожидание и скорая встреча, близость возможного разоблачения тайны и близость еще одной, всплывающей из зеленой глубины женского взгляда и близкого тела, почему бы и нет, что может остановить меня, когда прошлое дало отмашку и нет уже ни того наивного чистого мальчика, ни той вечной чистой любви, ни той настоящей нерасторжимой дружбы? Почему я должен отказываться от вдруг возникающего счастья, блаженства, пусть минутного, но все же реального, и что жизнь может противопоставить этой реальности взаимного ублажения? скучные проповеди о морали в мире, где от морали ничего не осталось, кроме самих проповедей, обещания будущего блаженства взамен реального, осязаемого, такого близкого и доступного блаженства здесь и сейчас, посреди моего мира, а не выдуманного эфемерного мира идей, Эльма или Эльза уже представилась, правда, Карсавин, ощущая рядом гибкую влекущую его куда-то вниз под руку фигуру, слышал плохо и соображал неясно, понимая лишь, что они перешли на другую сторону улицы и вот уже стоят перед шикарными дверями гостиницы, и швейцар распахивал в полупоклоне, зависая облаченным в галуны и блески механическим телом над красными тяжелыми бархатными коврами, отплывал чуть в сторону, давая пройти прекрасной паре и тут же показывая готовность выполнить любое малейшее желание прекрасной незнакомки – о, на Эльмочке новое платье, красива же, шельма, ммм, мне бы денежек поболе (конечно же, он узнал девушку, но ни одним жестом не проявил свое узнавание и знание) ‑ и видимо, состоятельного иностранца, а потом они ныряли в пахнущую розами кабинку лифта и мягко взмывали в небо, проскальзывая сквозь дубовые двери номера, под тихую музыка смакуя тонкое шипящее вино, розовато-сладкое, дурманящее почти так же, как ее гладкая ласковая кожа под его губами на шее, тоненькие сосудики, будто рыбки, скользили и дрожали, когда он пытался остановить их поцелуем, пока она расстегивала рубашку и стягивала с него кожу, лягушачью кожу он стаскивал с нее, бархатную зеленую, ныряя в омут страсти, да страсти, Боже, как пошло и как сладко, волны, легкое дыханье, шепот ещещеще, будто вновь с нею, будто она с ним, любимая единственная, ксюша, родная, ещещещеще, ее гибкие плавные руки, ее сладкие спелые розы, ее колонны столпы арки фонтаны журчанье воды и вина и мелкаямелкая дрожь облегченья и вновь волна за волной волна за волной страсть любовь страсть любовь вдвоем один вдвоем один будто восхождение на вершину нехватка воздуха и вновь ее крик спаси нет возьми? нет, твоя? и его ответный восторженный клич победы когда вдвоем на вершину среди облаков и птиц задыхаясь в поту первозданные среди неба и птиц и глубины падения с невероятной высоты….
Глава 8
Пробуждение
Занавесочки мои, цветики линялые, запах пыли в бархатном покрывале, столик, на котором в блестящем мертвой латунью ведерце прячется бутылка шампанского, ароматные свечи и тихая томящая душу и расслабляющая тело музыка, точнее, мелодия, рисунок музыки, сквозная сквозь сердце игла, что я тут делаю и зачем мне нужна эта прекрасная незнакомка, тайная сотрудница комитета предательств, подопечная отца моей неудачной любви – месть, но кому и за что? Или все же пряная тайна в очертаниях обнаженной немеркнущей плоти, садового яда, который сильнее и притягательнее и моей памяти и моей совести? Или просто здоровое любопытство к новому опыту, странно, что в Америке я ни разу не пробовал такого способа наслаждаться – в случайной гостинице, в случайном номере, видевшем множество таких же опустошенных и жаждущих забытья людей?
‑ Ты откуда, такая богиня? – спросил Петр, глядя на совершенное, облокотившееся на воздух вокруг согнутой и укрепившейся локотком на тяжелой черной с золотыми узорами простыне, тело девушки. Она улыбнулась, вечная улыбка невинности даже в мгновения наивысшего порока, вечное падение в бездны в миг пьянящего взлета, ‑ налей шампанского, тебе было хорошо? Меня зовут Эльма (или Эльза, он лил шампанское в точеные высокие бокалы и вслушивался в голоса щебечущих о небе пузырьков) – хорошо бы сейчас чего-нибудь покрепче, коньячку или водочки – а ты открой дверцу того коричневого комода под зеркалом…
‑ О-о, а откуда ты знаешь, лапушка? – Неужели я не первый в этих сказочных хоромах, петенька, она кошкой изгибом лаской ласково уложилась головой ему на живот, петрушка, ну что ты, мы же взрослые люди, ее ладошка с тонкими нежными пальчиками проследовала по его бедру вниз, уходя к центру жизни и наслаждения, Петр привстал, поцеловал ее в лоб, не одеваясь направился к комоду, действительно, внутри стояли бутылки, коньяк, виски, водка, он начал с коньяка, она тоже захотела выпить, они смеялись, за окнами вечерело, тонкий призрачный свет заката растворялся в ночном московском небе, светало и ранние лучи золотили купола, будто вспышки солнца на выпархивающей из-под воды рыбной чешуе, снова вечерело и светало, времени не было, после коньяка взялись за виски, музыка была красивой и уже одетые они медленно кружились в танце…
А потом сидеть и слушать, как за окном шумит город, звонки трамваев, улетевшие, как и ворчание и воркованье некогда ввинчивающихся в небо голубей, лишь следами в пыльном и загроможденном газовыми облаками ипра, форда, круппа московском воздухе, что же еще, почему же ты знала, Эльмочка-Эльзочка-Эльвирочка, что и где в этом номере, так, шепни на ушко, доверься мне, мы ведь уже не чужие, а те двуспинные, доверчивые, все потерявшие звери, Петруша, ты что бормочешь, выпил, что ли дружок, лаская его ухо то кончиком пальца, то кончиком смолкающего на взлете языка, ты не боишься узнать, ‑ давай еще по одной, ладушки, коньячок можно и с виски мешать, и с текилочкой, агушки, налей-ка золотенькой, желтенькой, да, Петруша, я тут бывала, ты уж извини, знаешь, почему мы столкнулись с тобой тогда в дверях?
Что она сейчас скажет, как приблизит его, меня, нас к ответу и к правде, а если пока не поздно, тс-с, пальчиком к ее пышным влажным губкам, что еще?зачем?тебе? – ты уже все, Петруша, петрушка получил: радость и боль, ложь и надежду, вечность и сладкое замирание смерти, зачем ты портишь этот странный и единственный вечер вопросами, забудь, будь со мной, с ней, с нами, не предавай счастья, да нет, а как же они, мои друзья, мое прошлое, моя земля, ля-ля-ля, сквозь поцелуй, скажи, а с кем ты встречалась, душка, кошка, смерть?
Миленький мой, зачем тебе это, тебе мало меня? Моего мягкого тела, ответных ласк, вечной сегодняшней любви? Зачем тебе знать, кто я, откуда? Ведь если я назову свое имя, расскажу о своей жизни, ты примешь и узнаешь меня, как узнают и принимают по имени все вещи мира. И уже будет не единственная прекрасна встреча, удивительное приключение, а общение, знакомство, сочетание двух личностей,
Эльмочка, а разве уже не так? Разве я здесь случайно? Разве ты просто захотела меня, мгновенно и ниоткуда взявшегося иностранца? Ой, эльмочка, не лукавь,
Они снова выпили, лежали рядом, смотрели в потолок, сплетая пальцы, касаясь друг друга…
Просто обычная жизнь в провинции, тебе этого никогда не узнать: грязные улицы, по вечерам пахнущая мочой тяжелая темень и в редких скверах толпы обдолбанных полудурков, а на всех скамейках – или пьяные вонючие мужики, или сосущиеся и трахающиеся парочки ублюдков, мат, густой, как сметана, пустота каждого вечера…
Я уже в старших классах созрела, но берегла себя для принца, мечтала закончить школу – гнусную, тупую, с бессмысленной муштрой и безумными старухами-училками, по вечерам не ходила на местную дискотеку, учила языки – французский и английский, лишь бы уехать в Москву, поступить в универ, встретить там нормального человека, вырваться из того дерьма, которое по недоразумению учили нас называть родиной…
Я не хотела родины, а хотела хорошей достойной жизни, чтобы не думать о копейках, когда покупаешь насущную еду или хотя бы просто чистое и приличное платье, чтобы обувь не распадалась в долгие тоскливые зимы на ногах из-за крупной грязной соли в припудренном вечной машинной пылью снеге…
Милые папа и мама, бывшие в советское время местной интеллигенцией, оба выпускники московских технических вузов, инженеры, в одночасье потерявшие и цель жизни, и возможность зарабатывать на достойную жизнь, все силы отдавали мне.
Бедный папочка сторожил почти без отдыха сутки за сутками, мамочка вручную обстирывала семью, готовила, шила и перешивала нашу бедную одежку, чтобы я могла ходить в красивых платьях, чтобы моя красота не затерялась в этой тупой и мерзкой подмосковной глуши.
А я уже в 10-ом ездила каждый день в столицу на курсы – тряслась в электричках, каждый раз ожидая, что пьянь изнасилует меня, ненавидя все вокруг, проклиная и не зная, у кого просить помощи. А когда ко мне, первой местной красавице, подвалил местный авторитет, предложив охрану и безопасность в ответ на мою любовь, я тут же согласилась и в 15 лет стала его любовницей. Было скучно и противно, зато я со спокойной душой ездила в Москву – теперь я была девушкой Кривого – и меня никто не трогал ни в электричке, ни на станции, ни в городке.
Я надеялась, что как только кончу школу, сдам экзамены и переберусь в Москву – он отстанет, ведь там будут в общежитии другие авторитеты, и если надо, я использую их для удобства своей новой жизни.
На следующий день после выпускного, прямо в ресторане, где мы праздновали, Кривого зарезали, в туалете, среди бела дня – какие-то криминальные разборки, но мне уже было безразлично, я через неделю уехала в Москву, меня отвез отец, поселилась в общежитии, как абитуриентка, и стала готовиться к экзаменам…
В Москве все было иначе – на улицах со мной заигрывали молодые симпатичные ребята, но меня они не интересовали, главное было зацепиться за университет, я просто не пережила бы провала и необходимости возвращаться домой, к серым сырым пятиэтажкам среди мусорных баков и покосившихся грязных автобусных остановок.
Я поступала на романско-германский – хотела стать переводчицей, и затем начать водить экскурсии иностранцев, а там, с моей внешностью, легко найти какого-нибудь богатенького вроде тебя европейца и ехать с ним в его скучные благополучные европы или америки.
А там бросить семью и уже отрываться по полной – я заслужила за свои 16 бездарных лет столько же лет счастливых и богатых. А потом остепениться, выйти замуж и родить ребеночка в собственном доме на берегу моря или, на крайний случай, озера или речушки.
И всего что надо было – сдать гребанные экзамены. Денег на взятки родители не скопили, вся надежда была на мои знания и внешность – понадобятся знания, показать их, понадобится внешность, использовать ее.
Но в общаге мне все твердили, что без бабла шансов нет, многие уже сунули кому надо в приемной, и теперь ждали с уверенностью результатов, одна девчонка отдалась молодому репетитору из университета, он за это обещал вывести ее на старшего преподавателя, тоже сидящего в приемной. Я попыталась строить глазки этому препу, но он меня испугался, я вообще заметила, что неуверенные мужчинки боялись моей красоты и увиливали от общения со мной.
И вот однажды я тусила во дворике универа, болтала с такими же, как я, поступающими со всех концов необъятной, ждала случая поймать кого-нибудь из определяющих судьбу – и тут ко мне подсел импозантный зрелый мужичок, седоватый такой, в костюме, и спросил, куда я поступаю, сообщив, что его дочь тоже сейчас готовится к поступлению, вот он и пришел ее поддержать.
«Папик тот еще, - подумала я от радости». Мы разговорились и он, уходя, потому как дочь действительно вышла из здания и окликнула его, сунул мне свою визитку, на которой я прочла: Юрий Борисович, помощь в сложных ситуациях.
Кстати, пока мы болтали, Юрий Борисович успел сказать, что хотел бы, чтобы его дочь поступала в МГИМО (у него там есть знакомые), но она выбрала Университет.
Петр гладил ее по лицу, слушая спокойное почти отрешенное, произносимое будничным монотонным голосом, признание, желание вновь ощущалось в горячей точке внизу живота, желание и брезгливость не мешали друг другу, будто в Петре жили два тела, две души, и одна тянулась к Эльзе и ее незамысловатой истории, сопереживала и жалела заблудившуюся в своих хотениях девочку, красивую от Бога и мира, будто получившую за свою красоту индульгенцию на всю оставшуюся жизнь, и тело, убаюканное этой сострадающей душой, тоже тянулось к прекрасному совершенному телу девушки, что ж здесь такого, раз мир так и был задуман – двусоставно: он и она, и лишь вместе одно целое; но вторая душа отворачивалась, понимая, что тело Эльзы – чужое даже для нее самой, что оно – экспонат в витрине, товар в ювелирном магазине, украшение древних времен в песочном кургане, что ее душа как бы и не душа, а лишь та самая точка внизу живота, диктующая все действия и желания телу, и приближаясь к Эльзе вновь и вновь, Карсавин в самом себе ощущал и радость, и ложь.
История была досказана в перерывах между взрывами изнуряющего притяжения и бурными дикими ласками тел, конечно же, мужчинка, тот самый, к которому сегодня она приходила дать отчет за проделанную работу ‑ постель с неким функционером НАТО, ‑ помог ей с поступлением в МГИМО, а она в ответ стала с ним сотрудничать, вначале просто как сопровождающая тех или иных дипломатов, а когда стало понятно, что ее красота и манеры вкупе со знаниями языков развязывали оные даже у военных и дипломатов, и как краткая возлюбленная, дарующая свою внезапную любовь в обмен на лепет в ее жгучих объятиях, подарки (их она после осмотра ЕП всегда получала назад), беседы и признания в тех самых, напичканных видео и аудиоаппаратурой номерах «Метрополя». Вскоре ей начали позволять выезжать по приглашениям – в Европе и США работать было тяжелее, но она всегда возвращалась с важной информацией, и вскоре поступила в аспирантуру.
Но вот уже и последний год, и карьера кого она сама захочет, от дипломата до преподавателя в престижных вузах России или Европы, а на душе пусто, бесконечные мужчины надоели своим однообразием, все они оказываются мерзавцами и кобелями, но освободиться от ЕП не получается, а ей так хочется просто любви, просто семьи… увези меня миленький к себе, я ведь умная красивая, я буду тебе верной женой, я уже нагулялась и никогда.. слышишь, никогда не изменю тебе… спаси меня, петюшенька как ее губы мягки а ладони мягки на моей коже будто кто-то нездешний ветерком касанием волны ласкает меня петюшенька спаси возьми с собой увези отсюда я буду твоей рабой женой другом любовницей все всем всем…
Эльма, Эльза, Елена, Троя, Ахилл и Кассандра, ласка, лепет, легкая дрожь в сочлененьях… где ж тут любовь, наслаждение, полет, усталость, нежность, пустота…
Глава 9
Прощание с Эльмой
Из номера, а затем и гостиницы вышли вместе, она держала его под руку, доверчиво, будто жена, молчали, все было сказано, и даже то, о чем следовало молчать, наступившее опустошение не вызывало мучительных чувств – оно пронзало насквозь, оставляя один на один с душой, сознанием, памятью. То ли плата за радость бытия, то ли финал радости, необходимая часть, завершающая сложную симфонию счастья.
Он был совсем рядом с конторой, но явно опоздал на назначенную встречу с капитаном, если только встреча с прекрасной агенткой не входила в некий разведывательный план по вербовке американского профессора. Но зачем он мог понадобиться доблестным органам, тем более, после той истории и его отказа сотрудничать с ними, зачем? Просто людям нечего делать или их цели изменились и если раньше они защищали бесчеловечную систему, то теперь готовы спасать мир?
Но он-то в спасители не годился, у него и себя спасти не получалось, вот приехал на свидание с бывшей невестой, первой любовью и тут же возлег на ложе страсти и чувственного огня с прекрасной куртизанкой, где его настоящее место и с кем, кого уж тут спасать да и вообще как можно спасать, если мир не хочет спасаться, а хочет гибнуть и наслаждаться, и римляне третьего созыва так же несутся к гибели империи, как неслись их далекие предки, и так же где-то копят силы перед последним рывком племена тяжелых, полных силы и ненависти варваров.
Вечерний прохладный воздух стекался к центру города, огибал своими потоками мощные крепостные здания комитета, упирался в пролеты детского мира, а напротив был мир вовсе не детский, а скорее стариковский, внутри, в таких же зеркально отраженных пролетах сновали уже не мамы с веселящимися карапузами, сосущими леденцы и тянущими ручонки к надувным разноцветным шарикам и голосящим на все земные лады игрушкам, а тени в кожаных куртках и с тяжелыми злыми маузерами за поясами, солдатскими ремнями дезертиров, слышались крики и стоны пытаемых, плач расстрелянных, тонкое поскуливание сломавшихся и предавших, и эти два мира: один напротив другого, и были его родиной, его прошлым и будущим, равно безнадежным и беспечным в своем неосознанном двойничестве.
Наверное, что-то изменилось в его лице и положении движущегося тела, какое-то напряжение и невысказанное отвращение заполнило пространство вокруг, и Эльма ощутила эту новую, далекую от волн чувственности и хотения, исходившими от нового ее возлюбленного, волну – она повернулась лицом к Петру, чуть опережая его в их медленном движении мимо надвигающихся гранитных корпусов, кораблей вражеской флотилии, заглянула в глаза и сжала его ладонь своей, мягко, но настойчиво, утверждая свою силу существования. Это пожатие будто выдернуло Петра из вязкой стихии припоминания – он улыбнулся глядящим на него снизу вверх ее распахнутым глазам и ответно нежно пожал ее ладонь, столь умелую и в ласке, и в своей беззащитной доступности.
- Петечка, если ты обо мне подумал, не сердись, - они (кивок в сторону площади и зданий на ее обнаженном сердитом пространстве) не виноваты. Просто каждый в этом мире делает свою работу.
- Ты тоже, Эльмочка?
- Петенька, ну нельзя же так, не осуждай меня, я и сама хочу вырваться, сбежать, да, по молодости, глупости попала в их лапы, но теперь мне хочется другого – любви, семьи, детей, увези меня, пусть не всерьез, пусть фиктивно, сделай женой хотя бы на время – я вечно буду тебе благодарна, буду выполнять твои прихоти и желания, - тут новая волна, начатая ею, столкнулась с ответной карсавинской, только источники были разными, и природа разной, розной и по духу, и по внутреннему наполнению: волна жалости волна стыда, - а, Петенька, спаси, - она снова опережала и заглядывала в глаза, и снова руки их сплетались, и свеча горела, и душа ныла, и было грустно и сладко, но Петр уже не мог отрешиться и от своей слабости и от вновь нависшего над ними, над ним, его судьбой и телом ребристым серым зданием.
Ему казалось, что из каждого окна смотрят на него Юрии Борисовичи, Ксюши, Гени, Кати, Эльмы, и осталось самому оказаться у одного из стеклянных зрачков, только изнутри, чтобы преодолеть разрыв между своей совестью и жизнью.
- Ты подумай, Петечка, смотри, на меня все оглядываются, ты же знаешь, я красивая, умная, ласковая, ты подумай… и позвони, ‑ она уже вздернула ручку, выпростала тонкую изящную ладонь из белого широкого рукава, выставила ножку, будто бабочка – подумал Петр, ‑ глядя на природное, само собой рождаемое из каждого проживаемого ею мгновения изящество любого движения, отдельного от ее сознания и воли, капризную тонкую ножку, мгновенно затормозившую рядом красивую сверкающую белым, покрытием машину – и красное нырнуло в белое, запечатлев на его губах воздушное здание поцелуя и ослабляющий дурман в голове.
Глава 10
Все сначала
В своем номере Петр оказался к вечеру и тут же, еще внизу у стойки администратора получил записку с телефоном некоего Сергея Николаевича, сотрудника. «Звонили-с, – угодливо выгнулся перед иностранцем сидящий за стойкой человек, – просили перезвонить». И откуда вдруг это гениальное смердяковское «-с»? Как змея в камышах, как перепел в траве, как свист стелы над твоей головой и дрожание ее древка в шервурдском, нет, бутовском, колымском, пермском лесу? Может, оно и есть русское все: душа, историческая память, совесть честь и ум эпохи? Или генетический сдвиг, мутационный скачок, приведший нацию покорителей и первооткрывателей мира к этому пресмыкающемуся состоянию «-с», блужданию среди трав и кущ постэдемского мира?
Сергей Николаевич, сотрудник ‑ так значилась должность вчерашнего капитана органов, условно обозначенного Карсавиным как органический капитан. Сотрудник, доброжелатель, искренность, родина – список бытийственных категорий любимого отечества, новый язык новой исторической общности, а значит, раз есть категории бытия, есть и само бытие и не все потеряно, и завтрашняя встреча обещает счастье впереди, и возврат родины, и возврат Ксюши, и прощение Кати, и стыд Гени, и его, Петра, освобождение – надо всего лишь припасть к их широкой груди, отческой, отеческой, отечественной, припасть и покаяться, и поработать вместе на благо ближних. А ведь со-трудник, со-работник, милые греческие птички на морозах Руси, потерявшие свое цветное оперение, но все же еще летающие и поющие, кажется, это у апостола Павла о соработниках, а в самом Евангелии – о работниках, ‑ эти птицы зовут вслед за собой в небесные дали, где ангелы соработничают с Творцом, а души покаявшихся – с птицами небесными.
А на пути к небу и возврату в счастливую молодость – этот загадочный неслучившийся родственник, и следует просто взять его за шкирки, и вытрясти правду, потребовать ее, а если откажется, то и с помощью сотрудника Сергея, предварительно оговорив условия почетной сдачи – например, в обмен на информацию о своем деле предоставить сотрудникам полный список его лекций в Колумбийском или таблицу оценок студентам, или, если эти тайны не помогут в победе над врагами, устроить слежку, скажем, за госпожой Миланой – секретаршей проректора в Хэриман Инститьюте, политической кузне шпионов, и по следу острых шпилек под точенной ступней, вдыхая ароматы тянущегося за покачивающейся фигурой шлейфа кардена, диора, шанеля выйти на ее любовника, мистера Х, высокопоставленного сотрудника ЦРУ, а потом соблазнить госпожу Милану, тонкощеколдную и высокосладкогрудую блондинку с поволокой в голубомягковлекущем взгляде, и установить в ее пышноцветущих волосах жучка, передающего прямо на Лубянку все откровения разомлевшего от неги любовника, в жарких объятиях страсти, в хладных объятиях сна.
Все эти мысли проносились в голове Карсавина, когда утром он, после раннего звонка Сергею Николаевичу и условленности о новой вечерней встрече, вновь стоял под домом бывшей невесты, прячась за зелень тощей ребристой (будто гараж перестали кормить) металлической поверхности, выглядывая свою жертву, чтобы на этот раз довести слежку до конца, зажать ЮБ с помощью пистолета где-нибудь в укромном месте– и потребовать правду.
Хлопнула дверь подъезда, сорванная пружина, как годы назад, бессильно качнулась в петле, не умея проделать свою сдерживающую работу честно, удар (предугадывание возможного выстрела в финале концерта), прошелся воздушной волной по ребрам гаража, минуя металлические волны, как морской ветер черные давние крымские – в объятиях Ксюши, в горячих ялтинских ночах, со слезами вечной любви на губах, ‑ толкнул в грудь Петра, и Карсавин вышел из-за укрытия, возможно, в последний путь неведения, вслед за ЮБ ‑ мимо приветливо кивнувших качелей и щемящих душу все тех же желтых листьев, которые он когда-то, в другом мире и другой жизни, бросал в лицо Ксюше и ловил припухшими губами…
а если ты хочешь любиться, синицей, зигзицей, княжной, не стоит к другому стремиться в отеческой жизни простой
Продолжение следует (начало в №10-2018)
Александр Закуренко “Доброжелатель” роман первая книга
(продолжение в №11-2018)
Александр Закуренко “Доброжелатель” роман вторая книга
(продолжение в №12-2018)
Александр Закуренко “Доброжелатель” роман третья книга
“Наша улица” №230 (1) январь
2019
|
|