Эдуард Кухновец “Мари” рассказ

Эдуард Кухновец “Мари” рассказ
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин москва

 

Кухновец Эдуард Станиславович родился 27 мая 1999 года в Минске. Студент второго курса Факультета международных отношений Белорусского государственного университета по специальности международное право. В "Нашей улице" публикуется с №233 (4) апрель 2019

 

 

 

 

 

 

вернуться
на главную
страницу

Эдуард Кухновец

МАРИ

рассказ

 

1

В море, зажатом меж двух берегов - лиловый при бирюзе - резвилось праздное стадо барашков. Безобразнейший образ, стоит сказать: барашки в море. Мало того, эти абсурдные пловцы паслись не просто в море, но и над привычным глазу и их сородичам лугом, объятым питательным сорняком. Однако, если задрать глаза ввысь и призабыть о правилах мира - вот же они, парят, кудрявые, и не отвертишься.
- Барашки по небу плывут.
- Угу.
Мари прищурила взгляд, забирая меткое солнце в ладонь, и погнала стадо вперёд, колыхая волны, сталкивая белые суда в сугробы. 
- Кто-то русский сказал, что облака пусты. Просто сырьё для нашей фантазии. Лепит госпожа что ей вздумается: барашков, пушистые корабли, сугробы - мы видим результат. Каждый человек, сказал русский, фантазёр, - Мари легла набок, запуталась взглядом в волосах. - Ты ему веришь?
Марк приоткрыл глаза. Марк похлопал себя по рыбьему рту, зевая.
- Да, кажись, будет дождь, - сказал Марк.
Вдали туча, по-чёрному взгрустнувшая от обвинений метеорологов, утягивала в свою мглу барашков, всё круче походивших на цыплячьи комочки, что, толкаясь, клевали к вороной, надувшейся мамаше-квокче.
Марк застегнул за воротник синяк на шее, застёгивал жилет оливково-чёрной полосы: криво, путая домики пуговиц, без участия глаз, безучастно витавших в небе.
- Шульц что-то расшутился о повышении, - говорил Марк. - Прибавка к букету.
Он похлопал воздух у своих ног, похлопал сям, похлопал с другого боку и оглянулся, косым взглядом спотыкаясь о Мари.
- Гер-бе-ры, - проговорила она, щипая розовые лепестки. - Цветы радости и жизни.
- Глупость. С чего бы им? - спросил Марк, опёршись о локти и приглядывая за щемящей его дыхание молодой грудью.
- Не помню. Чувство у меня такое, - дёргала Мари розовые пальчики гербер. - Удивителен всё же мир, дурень, а ты всё смотришь не туда, - отвернула её ладонь внимательное лицо Марка.
- Ага.
Её красное ситцевое платье, тронутое шёлковой смородиной, лежало на покрывале, а в нём она, поправляя бретельку. А носик, по-лисьи слегка вздёрнутый, на ней, отмеченный рыжей пылью. Вспушенные волосы, подкованные чёрной лентой. Вялые лопасти гербер, взмывающие в путь. С искони их знакомства, щекотливый, забавный и обречённый обычай: он дарит ей цветы.
Обречённый? Они обманщики. И когда солнечная ржа переест линию горизонта, и похолодает, и эоловая песнь загудит в потёмках, когда вежды неба сомкнуться, и подёрнется тьма, и сольются в морской мгле барашки и куры, и востроносые и хитроглазые жители их городка с отшибов Германии разбредутся по своим семьям и любовницам - тогда Мари и Марк свободны от всего, кроме страсти, ликующей во тьме.
И кто же знал, что небо рая полночно? И отнюдь не Мари, и не Марк.
Он - её веселье, шутка, безобидный грех, пускай угодно - камешек, канувший в рутину озера, что расходится после него порочными, но сокровенными кругами. Она его - гибкая податливая кукла в руках мальчишки, которая всё у него только раздевается да раздевается, без чайных церемоний с плюшевым ослом.
Так, в силуэте очень непоседливого луга, в удобнейших из его квартир, Мари и Марк нашли уединение. Среди косогоров и выгнутых рельефов была услужливо выколота воронка. Петляющей и долгой тропинки воронка, изнурённая криком двух тайн и метелью бледно-оранжевых зыбей: залежи глины, которыми Мари и Марк безразлично мазались, и которым, видимо, воронка и была обязаны своим зачаточным существованием.
Уже следующей субботой они вернуться, чтобы по расписанию повторить свою шалость, а любознательные, но вертлявые руки ветра вычистят воронку от цветов и, вероятно, зажгут семена новые краски в лугу, и где-то высушит солнце придорожный гербарий.
Марк брезгливо глядел на оранжевую грязь под холёным ногтем, обсосал.
- Любимый мой цветочник гнёт цену. Раскусил, что я к нему в любую субботу при любой погоде. Как-то мухлюет мне подлец, - говорил Марк, думая совершенно о другом, и покралась лукавая улыбка, и он добавил: - Слышал, в городе работает его порядочный конкурент. От тебя же слышал, что вручает скидку клиенту, если клиент бедствует. А что скажешь, - ловко, порывом Марк перекатился и оказался над прижатой к земле Мари, - если придёт клиент, одетый от, ну наконец-то, нормального столичного портного? - и сказал, припавший к уху, шёпотом, как крадучись. - Или мне самому проверить?
Мари молчит. Лишь свербит взглядом его ухмылку. С предисловия чувствовала - знала, зная Марка, - некую ехидную подоплёку. 
- Так-так.
- Как придёт, так и вылетит. Обратно в столицу, - она откинула его за плечи и взмыла с покрывала. - Скажу, что ты клялся, что Филь никогда тебя не увидит. Голым или одетым – нет разницы, Марк, никогда, - и бережнее заправляла грудь, оттряхнула подол от приставучей глины. - Давай, нам ещё идти добрую милю.
Но, не насмотревшись на части хорошенькой Мари, Марк пригласил её обратно хлопком по покрывалу:
- Миля никуда не денется, так к чему нам спешить?
- Что ж ты так быстро закончил, - кольнула улыбкой карминовых губ Мари. - Больше с тебя проку, как молока с барана.
Марк надуто фыркнул и, лёжа, с нарочитым возгласом вознёс руки кверху:
- А как же небо! Небо тут не из города, тут такое хорошее, знаешь, голубое! Может, ещё одно стадо пройдёт или эскадрилья припрётся: романтика ж, шизофрения.
- Да гуляй к чёрту, Марк! – сказала Мари, подкатывая платье, ступая на склон воронки и задирая голову к откормленной по всему небу пернатой туче.

 

2

Город по-осеннему шумел, выстилая асфальт лоснящимся тюленьим брюхом. Ленты воды, подбирая крошки фонарей, несли бурлящее мерцание по дорогам. Улицы постепенно, по кирпичикам, подъедались рваным и холодным флёром, пока в дальнем взоре наотрез пропадали дома под пелериной тумана и дождя. Жемчужная капель. Куриные слёзы играют, тюкая, по жерлу водостока, оплакивают густым состраданием промокших. Чей-то фасад трёхглазый, с тремя окнами, что бодрствуют в полутьме мокрым светом. Верхнее окно моргнуло: свеча погасла - свеча зажглась. Много ещё о чём умолчал русский. Куда ни глянь - внимательно ни глянь -, там сторона света сулит тотчас дикий образ, точно уж взятый, знал русский, из грани внеземного.
В целом, жизнь нравилась Мари, а вот жить…     
На небе солнце стушевалось, ещё не предоставив ничего взамен, ни звёзд, ни лун. Ветер игривый дёргал за подол, погоняя. Побледнев от влаги, платье стало своей же чахлой тенью. И хорошо только, что оранжевую пыль, следы греха, которыми, обычно, топчешь до укромной колонки, омылись и сбежали в водосток. Подходила уже Мари к чёрной чугунной калитке и резала ноги её узорчатыми тенями, для которых светом было око фонаря. И под его надзором она беспомощно опустила голову. Рановато. Обычно, голова тяжелела перед порогом, в кромешной плоти тамбура. Там Мари замрёт, задыхаясь оттого, что не может дышать, и вдруг рвётся, и разделит с тьмою луговое таинство своей вопящей совести. Исповедь, казнь и помилование её же стиснутым шёпотом. Однако здесь, у тамбурного эшафота, у бдительных соседских окон и груди пышного каштана, уже и казнится… Как необычно, полупрозрачные, жилистые листья напомнили ей Филя.
Поседей каштан, ибо волосы Филя точно выцвели, блеклые, пасмурно медные, но не от старости - был молод, как и Мари, как Марк -, а просто. Просто от того, что он Филь. Рохля такая, тщедушный Филя. Странный, вообще, был человек. Носил слюдяные оконца вместо глаз. Общался многоточиями. Всё знал о цветах и ничего о женщинах. Быть может, шутили некоторые, а она посмеивалась, гремел цепями и ходил сквозь стены.
И если вычесть мрак, обитавший в их доме любым временем суток, гостиная была пуста. Прыгая на одной ноге, Мари освобождала вторую от туфли, вприглядку пытаясь уловить на стенах бархатный отклик свечи или же скрип половицы, шарканье, лязганье цепей. Поступью высокой, лёгкой, как по спящему чужому дому, она подошла к ближайшей двери и попала в кабинет.
- Алкаш, - успокоила себя Мари.
Никого не было за плечистым столом. На нём скатерть в нелепых кувыркающихся яблоках. Никого не было в кресле, тем не менее, с пуфом, проседающим от мнимой тяжести. Иногда ей было интересно, где пропадал субботами Филь, а иногда нет - неинтересно, совсем неинтересно. Вопрос как-то сам разрешился тем, что так никогда и не прозвучал.
А то, что по дому не бродил дух Филя, прояснялось ещё с порога. Тамбур не подставил ей подножку чем-то хлипким, гадливо крякнувшим: ходячие мертвецы Филя, его посмертно убитые туфли - лоферы. Уже со своего дебюта, негаданно выпавшего на день свадьбы, шагали лоферы с каким-то буро-коричневым налётом. Мари же, напирая на Филя, старалась поглотить их белым подолом и фатой.
Сюрприз на свадьбе - пусть. Но то, чем стали лоферы, два пыльных лета и промозглых осени спустя, не узнавалось со словом «туфли». Слоящийся задник, тушка с намыленными боками, без кисточек и подкладки, с истлевшим названием солидной фирмы, будто сбежавшей с откровенной подделки.
Однажды, как бы ненароком, в груде с ветхим бельём, был выброшен - когда-то празднично белый, тоже свадебный - воротничок Филя. Неделю Филь не разговаривал. Общался пустыми и такими же многозначительными взглядами. А затем, без малейшего повода и предупреждения, вот так запросто - заговорил, заел и даже заулыбался в ответ на её улыбки, что муж у неё снова говорящий.
Тут пару раз на лоферах сменила подмётки, трогала банановой кожурой, брызгала лаком - вроде, как слышно, не заметил.
Ещё до всяких Марков пыталась она его вразумить. Слышит и помнит неподкупная ночь тамбура, что пыталась. Просила не позориться и не позорить, била посуду, дарила дорогие блестящие монки, почти как у щёголя Юсупова, а Филь, юродивый, запылил их в платяном шкафу, под сугробами её платьев. Как начиналось, так и кончалось их истерично-молчаливое противостояние: её истерикой, его молчанием, серым, безнадёжным. Но с ног выходки Филя только начинались, коих было заготовлено в этом пропащем человеке на семь жён вперёд.
Мари подалась вперёд, ногтем расстегивая хлюпкую ткань скатерти. Даже неуклюжие яблоки в кувырке, какой бы милой силой они не обладали, не могли, бутузы, и на толику припорошить того канцелярита, подпольности, в котором был выпилен его рабочий стол. Откуда-то вытащил его Филь за бесценок и не хотел выносить ни за что. В его ящичках, говорил Филь, хранится вся его жизнь, а она шутила, что когда-нибудь «найдёт яйцо и переломит иголочку». С лоферным отвращение представлялось, как тянет за дыру в ящике без ручки, раскрывает первозданные паутины и по-дурацки пялится на столпы бумажек, с которых крошатся буквы, или иную, филеподобную белиберду.
Мари хлынула к окну, к единственному, расшторила свежесть. Брызгая влажными искрами, царапали по жести подоконника капли - плакала громовая курица, цыплят недосчитавшись. У шторок, лилия с тюлевыми лепестками понимающе качала головой; понимала, что вот она, хоть и у окна, и солнце брезжит, а живёт в склепе - занятно. Мари вздохнула над цветком, погладила согбенный стебель, а потом, как бы улучая для себя перерыв, отдых от склепа, выбежала на кухню, где бряцнул чайник и зашипит плита. И посетив уборную, и начесав хохолок в гостиной, и посетив уборную, и проверив чайник, и хохолок, она с уже уставшим вздохом вернулась в кабинет, опять, каждую субботу.
Каждую субботу Филь пил беспросветно. Имеется в виду пил только ночью. Сначала отлучалась из дому она: «Мне нужно побыть одной, Филь, хотя бы раз в неделю», - ибо чаще, по долгу службы, у Марка не получалось - этого она не договорила. Затем он, в неустановленный и безынтересный час и подобное ему место, пропадал до блудливой ночи и сидел до зари в своём кабинете. Или не до зари, или не сидел, или сидел и жёг свечки, подкуривая от пламени, сгущая дым над благовонным воском. Она в сумме и знала, что всегда Филь после бражки захаживал, зашатывался, в кабинет, например, по горбушкам пепла с грубыми окурками или обугленной парше, захватившей новое яблоко. Курение и неряшливость: две злокачественные привычки, созревшие в Филе в ногу с пьянством.
Как-то Филь попросил у её рук каждую субботу готовить ему по свечке на стол, что она прилежно и силится исполнить уже первые полчаса.
- Мне так теплее, - объяснил Филь, и, предсказывавшая эдакое состояние вселенной, Мари, она больше ничего не спрашивала.
Не помнит она, когда Филь запил, не знает и почему. Наверное, «просто» или иной задумчиво-пустой ответ. Всё у него просто. Вроде, она и спрашивала, а вроде и… зачем? Пусть пьёт по субботам, ей же вмастил и, в принципе, раз в неделю - это ещё сослужит на зависть местным домохозяйкам с их трафаретно образцовыми и угрюмыми мужьями и великолепными папоротниками. Первый запой, непредвиденный и незамеченный, перемежался для Мари с годовой хроникой в ленте её памяти. То ли Филь выпил, сам того не зная, за летнее появление цветастого угодника Марка, то ли обдал её приводящим в реальность сентябрьским ливнем.
Кабинет Филя, погост Филя, был будто стиснут сам собой и его столом, который с крышкой от гроба. Задыхаешься в кабинете, но не от тесноты, точнее, попросту воздух не уместился. Занять его кресло, накрениться спинкой на две ладони - упрёшься в стойку, загромождённую москательной чушью и чушью: пустые горшки для цветов, ветки да листики, золотые усопшие часы, поддон с песком, клеи, беспамятные древности, корешки книг с муторным, невнятным чтением, а в стойке, напротив солидарного стола, внезапно, ящички и тумбочки, ящички, тумбочки… Она выдвигает нижний, оговоренный с Филем ящичек, чихает и из объятья церковных свечей выдирает одну - вот эту свечку, самую любую, обречённую к утру налипнуть каплями воска по меди. Медное блюдце с кислым отражением Мари берёт там же, вынув из-под манжеты, что смогла выцвести из белого в бледный. Свечу на блюдце ставит на стол.
Пустить год вспять, и к свече легла бы прелестная глянцевитая открытка или сигара, хорошая, подарок без даты, что озарился бы в растроганной до восковых слёз вспышке. Вздор. Она ждала бы его, пьяницу свою, до синеглазой ночи, чтобы отогреть чаем и своей тоскливой лаской. Всё изменилось: не вдруг, но постепенно, не бегло, но упорно - как в тумане грязнули улицы. И будто меланхоличный кинодел вышел из тумана и, когда мир уже во всю позировал в красках, он косной ладонью достал свои чёрно-белые ленты и наставил объектив, и смахнул слезу, и закрутилась плёнка…
Высокий - подружки клеветали долговязый - Филь, одержимый цветочник, умевший три вещи: цветы, печально улыбаться и с упоением слушать - брак с ним казался, сквозь нектаров угар, обещанием их немеркнущих суток под сенью розового сада, под стражей певучих и мягких деревьев. И прошёл же год, и перешагнули они ситцевый предел, а встретил её, вместо живых, увитых розами шпалер во дворе, живой призрак в доме, и ни намёка розоватости в волосах под толщей оранжевой воронки. Её влекло к чудакам, к необычностям, а Филь, не зная меры, сам стянул её в воронку. Да, сам! Прямиком в бездну уходящих дней, глотавших её неиспользованную молодость.
Прядая тонким стекловидным ухом, она замерла, припала круглыми глазами к пауку на шторах. Чайник, пересекая финиш, подзывал её к себе, и рокоча, и выдыхаясь, и она, радостно дёрнув в сторону, опрокинув платьем свечу, выпорхнула из кабинета.

 

3

Скользила от окна к окну, Мари отворяла шторы, приглашая в спальню прищуренное солнце. Подслеповатый зайчик прыгнул на кровать и на одеялов холм. Холм хрипло покашлял и, кажется, шмыкнул носом. А потом, как бы набираясь подземной, вулканической воли, стал раскачиваться, раскачивался - всё, перекатился, успокоившись равниной мятых васильков. И тут же, как течение одного порыва, матовая пропасть пересекла равнину и выползла из неё рука, прямая, и согнулась, как искусственная, точно не согнулась, а упала. А упала на дымящуюся чашку. И вовсе уж нарушая геометрию васильков и форму рельефа, из глубины проклюнусь усы Филя, причмокнули над чашкой.
- Ужас! - высказывала Мари, прибирая к груди упавшую штору. - Всё-таки я спрошу: не мог бы ты напиваться в баре? Как все, безопасно и дружно: в баре. Твои прогулки сведут тебя к пневмонии на дне стакана, - завязывала Мари петельки, вырастая на носках. - Вот если и я заболею, Филь, получишь... Куда! Куда кофе!
Мари выхватила чашку у Филя и, пританцовывая на цыпочках, запела:
- Ай-ай-ай, - повела чашку к прикроватной тумбе. - Невозможный ты человек! - мотала она с трепетом кисть. - Пятнадцать минут никакой, - менторски наставленным пальцем она показывала какой, - никакойшей жидкости после полоскания. В наказание двадцать!
Затем она спросила у Филя, не наглотался ли он раствора, которым полоскал горло, и что пусть только попробует наглотаться, и что пусть уж скажет, если наглотался, и что, если так, то ей прямо сейчас уже нужно быть в аптеке. Точно? Он не наглотался.
- Нисколько, - отвечал Филь.
Держа за ручку, она вынесла чашку с кофе, что через пятнадцать минут опустилась бы до вменяемой температуры. Нужно делать по новой. Муж пьёт только свежий кипяток.
Тем временем, помимо рук и усов, но ещё сохраняя черты порядочной ляльки из люльки, муж вытащил ноги и постучал пальчиками по полу. Долго уставившись на свои кости и кожу от ног, Филь сидел, атласистый Эверест, кашляя, чередуя печальные улыбки с печалью и, всё бы верил и все бы верили, что ничто уже не может усугубить печаль, если бы меловое лицо Филя не побледнело, если бы он не принялся в спешке плеваться и натирать стопы, голени, пачкать жёлтым снежные скаты. С тяжёлой оттяжкой скрипнули половицы. Как статуя, пристигнутая врасплох, Филь замер, и его мраморная мимика дрожала краснотой по щекам.
В спальне, на двух мариночных ногах, появился фаянсовый таз исходившей паром воды.
- Садись. Нет, не так. Филь, ты издеваешься? Снимай одеяло.
И занявшись мыслью о завтрашнем прозябанье за кассой, Мари, с мутными глазами, с махровой тряпочкой, зашевелила в пару стопы Филя. Остановится Мари, что-то подумает, вздыхая, оттирая лоб с испариной, и, прихватив пятку мылом, заиграет махровой тряпочкой.
Сквозь поволоку пара и сквозь прелестное равнодушие, спустившее заботу до автоматизма, тут нечто мелькнуло перед ней и скребнув по горлу. Замалчивая иной звук, смешливую ноту, Мари кашлянул, продолжила купание. Махровая тряпочка щекотала пяточку, отчего левый мизинец распоясался. Выюливая, малыш подмигивал горбом, и, как вредоносная искорка, как самолётик с задних парт, от соседа к соседу, от парты к парте, занялась пожаром вскоре вся пятерня, и плясал уже, качаясь, соседний ряд. Десять оголтелых голов подняли на ногти мыльный кабинет. Пресловутый, самый худший класс за век учителя. Учитель, затылочным зрение схватив балаган, поднял голову.
В глазах его, опечаленных веками, в тумане их реял тихий огонёк. Уголок его рта, противясь сам себе, дёрнулся - глаза уже в волю хихикали -, и, пока уголок не удался в конвульсии, она снова склонила голову. Не выпуская тряпочки из рук, жёлтой пеной пришлось давить и свою улыбку.
Держите себя, женщина. Кто вы ему? Сосед по широкой кровати.
Класс остыл, а урок продолжился. Подстрекатель-мизинец, точно усвоив первое предупреждение, присмирел. Большой палец, необходимый толстяк класса, ещё кому-то покивал, стараясь навести шуму, возродить потеху, но был безуспешен, и в целом и вскоре все муторно повесили головы над мнимыми алгебрами. Урок про деление. Безымянный к доске. Мановение тряпочки. Взрыв. Корчи поветрием пронеслись по рядам. Мизинец вильнул, оттопырился врозь и, юркнув самой под себя, добил загробную идиллию.
Учитель прыснул. И водой тоже.
«Дура ты, дура! Что смешного в мужских ногах? В Филе что смешного? Филь сам по себе смешон».
- Мари.
Страшно было узнать, а придётся. Вновь вскинула лицо, натянув маску: сама серьёзность. Огонёк, огонь, танцевал по дымчатой кайме хрусталика.
- Ну. Рожай.
- Сходим в сквер?
- Так, - веско сказала Мари, опустив голову к тазу, - котов больше не носим, от луноходства отучила, что на этот раз?
- Просто.
- А не просто Филь. С тобой уж что-что, но не просто! Как ты больной попляшешь в сквер? - спросила она, но раньше всего подумала о «туфлях». - Заразишь кого, Филь, цвети дома.
Тут, как со дна таза, всплыла и лопнула мысль, что сквер, символ их увядшей любви, уже сбитый год они не посещали; когда бы много раньше, пропустив школу и домашние хозяйства, рисовали линиями меж драгоценных звёзд, по халату богатой ночи. Убила друга, став его любовницей, дура, дура, дура… В горло закатился удушливый ком, и она, обиженная судьбой, попыталась его вытолкнуть:
- Одеваться нужно теплее, - промокнула кистью свой лоб, спутала слёзы с водой, сдавливая тряпочку. Выждала немного, чтобы ком не грянул разом, предательским стоном. - У Шуберта новые модели. Не новые, верно, а бывшие в употреблении, и дешевле некуда: продаст как самому себе. Да если угодно, Филь, возьмём самые дорогие, какие только ты захочешь, но одевайся, прошу тебя, потеплее.
- Мне нравятся мои настоящие туфли.
- Филь, - сказала она строже.  - Муж фрау Клер, хоть и буян, и пьёт трижды в неделю, а ни единожды не простужался. Человек делает свою меру обутый и в баре.
- Кабинет холодовал, по-моему.
- Причём кабинет! - разлилась вода, разозлившись от брошенной тряпки. Мари поднялась, выглаживая ладони о фартук, пригнув колени, заныривая взглядом в опущенные глаза. - Филь, Филя! Очнись! Какие глупые отговорки! На улице дождь не для украшения.
И выпрямившаяся в полон рост, Мари, с приоткрытым ртом, с лицом взмокшим, с болезненными пятнами роящейся горячей ряби на щеках, она рассматривала Филя, и хлестнула косой по плечу, и вышла.
Предметы в спальне, казалось, отяжели под толщами пара. Филь нагорбился в дугу. Каменный, вместо того чтобы поворачивать голову, искосил взгляд на прикроватную тумбу. Взял с неё небольшую уютную рамку, под красным деревом которой стояли, белые и чёрные, счастливые они: Филь и Мари - поставил обратно. В тазу, в насыщенно жёлтой мути суетились песчинки. Играли в водоворот от настолько любых дуновений, что достаточно было силы взгляда. Приставали уставшими бережками к краям, тонули, меркли. И тут, заразившись мыслью от песчинок, пресекая дыхание, леденяще дух вспомнил Филь, что не почистил туфли. 
- Господи! - раздалось с первого этажа. - Где ж так нашлялся!

 

4

Убеждённый чудак, и того Филь заурядно заболеть не мог и к утру сказался исправно здоровым.
Воспетое будильником утро. Неизменно понедельник начинался с кофе, дающим прогорклый осадочек как бы немытой чашки. Напряжённая в голом молчании прогулка, сонмы берёз, размаянные фасады, чугунные заборы - всё и вся тянется за угол, где сворачивает во вторник, к восклицательно бредущей спине фрау Отт. Новый её зелёный шарф свисает бахромой под плечи, обнажая её безвкусицу. Ей бы приличнее ходить нагой. Двойная порция «Доброго утра!». «Доброе утро! Слышали? На четверг обещают дождь», - «О, пережить бы среду!» - отвечает Мари и оглядывается с нервозным вздохом. Муж потерялся. Столб её отстал у водоколонки - всё, чтобы посмотреть, как уменьшается в небе косяк безызвестной птицы. «Шея оторвётся», - хватает Мари за кисть. - «Они больше не вернутся». Спустя среду и безрадостную улицу с белёнными стенами и гауптвахтой, по мокрой дороге замерцали непросохшие со вчерашней ярмарки лица. Рябит в глазах. Сигналы неуклюжей автомашины. Она пронеслась, жёлтая шушлайка, выдворяя граждан на их законные тротуары, и ропоток её укатился куда-то в лабиринты тупиков. Вскоре, к половине восьмого, на пятницу обрушился пышный булочный штиль. Выросли фруктовые лавочки, опутанные лианами дозревающих на ходу зеленоносых бананов. Удалая женщина с бойкими руками взвешивает апельсины. Как обмен состоялся, в проданный пакет падает дармовой фрукт. С радости хлопнула в ладоши. Визг, а не смех. Затем улочка расслабилась, потянулась в довольной, отработанной устали и, невзначай подсказывая, как бы прихватив былинку ртом, подмигнула рекламной вывеской, подталкивая в провал, где шаг - и вас сцапали, уволокли большие удивлённые глаза газаний, мелкие, как насыпанные дождём, братцы-адонисы, заиндевевшие ресницы астр, синеоко воркующие незабудки из-за строгих люпиновых плеч - их стебли, несгибаемые в солдатской стойке, их марш на площади мшистой подставки.
Мари перевернула подушку сухой стороной. В субботу она который раз очнулась из цветочного Эдема в своей кровати. Вернулся ватный ком, и распирающее его удушье, и гнёт беспомощности. Ведь некому помочь. Ведь единственно она знала ответ, от которого ещё теплилась промятая извилина. Ответ, что вёл её, счастливо слепую, по судьбоносным перекрёсткам, не замечая башенные или в сотнях мелочные сомнения, впоследствии цинично бросил её у тупика. И распаленная жаром его ускользающей близости, она ревёт ему, самой себе: за что?
За что, белоснежно обманчивая вуалетка? За что, белая счастливая улыбка за её узорами? Улыбалась. Не обманывай себя - улыбалась в день своей свадьбы, и прилично до, и до морщинок после. Отвечай, за что обрекла себя на Филя? Пустота. Видимо, просто. Просто пустота, неподъёмная для её сердца, прикрытая шатким заслоном измен.
Несправедлива та комедия нравов, где соблюдаешь все притязания праведных зрителей, но, проученная, наказанная в развязке, в слезах уходишь за кулисы. Во всех актах ты образчик чистоты, скромная принцесса из простолюдин. Слушаешься матерь, которая прельщает цветочной лавочкой и с опыта знает, что муж прежде должен быть стабильный, а после по любви, что Филь самый стабильный, и что Мари, её дочь, главная героиня, точно по любви, ведь была и без уговоров матери и вопреки им, и без наследства Филя безотлагательна согласна. Конец пьесы, и не было порока, алчности или похоти, сводившего невесту с женихом, и не было презрительно смеющихся в партере, узнавших самих себя. Однако, вот спектакль окончен, и, пожалуйста, кто-нибудь, заберите жениха из эпилога. Но матушка, апологет стабильности, упасла от рисков; шансов.
Не было в расчёте опочившей матушки, что дочь её проснётся в плачущей кровати, что дочь, будучи супругой, когда-нибудь посмотрит в упор на радостный снимок под розовым стёклышком и не поймёт, зачем, за что, они, молодые, одурманенные скоротечным любовным нектаром, друг друга губят.
Так легкомыслие ли молодости строило канву спектакля? «Нет», - сказала бы героиня, зарученная тем пропавшим ответом, что когда-то всё разъяснял и в голосе её отзывался искренней любовью. Тогда ли время любовь преобразило и разрушило? То ли в избытке представленная близость? Рутина? Филь?
То ли просто редкий сон о цветах вызревает в реальность, и одной субботой просыпаешься в кошмаре. И, если выцветает, то ненадолго. Не навсегда.

 

5

Чернильная муха опылялась с нарцисса. Что-то целовалась да нежилась с бархатным пестиком, но что-то у них не вышло, и она улетела, оставив в сердцевине цветка кучу.
Солнечная суббота была для торговли беспримерно подлой: считанный клиент посещал цветочную лавочку, но и тот был угрюм; поводив тросточкой, там-сям проверив цветок набалдашником, потыкав, клиент спесиво провожал себя и свой фрак из заведения. Упоённые влагой и оскорблённые, цветы душно жаловались разноцветными голосами в какофонии ароматов.
Больше каждого пыжились нарциссы. Мало того, что на них садилась муха, так она ещё, хамка, и улетела. Подруги нарциссов, вечерницы, прикрывали улыбки веерами своих незапятнанных лепестков, лиловых, как сумерки, в которые их сорвали. Этажом ниже вечерниц спорили азиатские лютики с обществом олеандровых компатриотов. Спорили о пользе мух, жучков и дозволенной Филем серой мышки, навещавших их напольные берега.
Контрастно иная, благоухающая жизнь занимала цветы повыше, отрешённые от суеты под их горошками. Там, на верхних этажах, накрывая шахматные поляны, загадка чёрных тюльпанов переплетается с вереском белых. Растут скорлупы, подражающие осам, махровые аполлоны и небывалый каштановый гладиолус, что миндальничает с вами под ощутимый привкус шоколада.
Однако не сказать, что цветы на нижних этажах себя «низшими» считали, охотливее называясь «первыми». Зато же на запыленных, рассуждали «первые», невзрачных этажах проживали цветы не столько «верхние», сколько «последние». И, хоть и с высока, но, наверняка, с завистью на них, «первых», эти выскочки смотрели, и лишь ревниво принижали.
И не сказать, кто из верхних или нижних, первых или последних этажей был «правее» в статусном поле. Ибо верхушка шла подороже, но при этом томная мадонна-роза, серьёзное подспорье, что возвышалась в гареме мимоз и чисто географически была ближе к «первым» или «нижним». И одних с ней грядок были роговые куколки люпин и мраморный жасмин, кремовые купола хризантем и зефировых магнолий, и некоторый, никому неизвестный цветок, отделанный перламутром, за стеблем каждым обсуждаемый как «пластмассовый плут».
Торговля текла к застою, но к пяти нагрянул тот самый клиент. Когда он появился, Мари крутилась с кактусами с «верхних» или «последних» полок, удлиняя ноги на табурете; Филь же, с видом форменного манекена, прислуживал за кассой. Филь выгнул бровь, но тут же спохватился.
- Здравствуйте!
Она оглохла от голоса. Деревянная нога сорвалась с табурета, а лицо её авансом приняло охающий облик, и сама она забыла, как перемещать вторую ногу. Так и стояла, одна нога здесь, другая там, не оборачиваясь. А пришлось.
На Марка был натянут новый пиджак и хитрая, лукавая улыбка. Не спеша, развивая момент в секунду, Марк подёргал запонки на бирюзовой рубашке с искрой, в каких кавалеры заходят за дамами с яркими губами. Ещё ругался дверной замочек, пока Марк держал портсигар в руках и в голове «мудрейшее» предложение господина Шульца. Значит, сегодня был назначен разговор, после которого Марк ближайшим временем повинен отправится в Берлин в должности бухгалтера, что, все должны понимать, само собой выхолостило иной резон из «смехотворнейшей клятвы»: держаться любовнику подальше от мужа и его хрупкого неведения. Но к чёрту! Раз и его туда послали. Знал Марк, что смех питает жизнь, и уж дозволено, наконец, и доктором и случаем выкинуть одну штуку здоровья ради и ради острой истории, и арсенала шуточек на вечернем рауте, ради джентельменского долга смешить и не дозволить дамам скучать.
Так, самый дружелюбный человек мира сего, Марк подошёл к стойке, здороваясь улыбкой с продавцом и его женой. От походки до дюймовых ужимок его пронзала уверенность. Локтями Марк обвалился на лавину ледяных гортензий под витриной, пощипал завитые колкие усики.
- Сегодня что-то намечается. К примеру, дождь! - говорил Марк улыбками и, прорезав взглядом продавца, стал причмокивать на радужные луга с этажерок, и подмигивать робким и впавшим в краску мимозам.
Взрыв разбудил оцепенелую лавочку, и, перескочив через кактус - «Сейчас уберу» -, Мари сбежала в кладовую, сначала не закрыв, потом закрыв за собой дверь.
Под тенью пыльной лампы, падая на пол и упав на ящик, она попыталась успокоиться. Минутку, притушит эмоции, примеряет заискивающий, но чисто деловой взгляд, и выйдет к ним… И вдруг, как хлынет гром, осмыслив, кто был их покупателем и что покупатель сейчас был один на один с продавцом, она взбудоражилась до зноя в сердце и, балансируя на границе с истерикой, уже смотрела тот спектакль, его трагическую развязку, что воплощает улыбчивый антагонист с загнутым кверху кинжалом.
Она выбежала. Спектакль провалился: скучный, бессобытийный, как жизнь в пригороде. Друзья мирно беседовали, как видится, о своих завсегдатых мелочах. Словно Марк был почтальоном, толстяк со школьной скамьи, и, пробегая служебное задание, по дороге навестил друга, чтобы вот-вот угостить папироской. Носок его оксфордов отстукивал случайный ритм, а сам он ещё круче напирал на витрину, между разговором вхолостую щёлкая цветы вспышками зелёных глаз.
Зеленца обдала Мари, поперхнулось сердце.
- Уборка отменяется? - смеялся Марк, выпрямляясь. - Нельзя ли мне пионов? Целых, пожалуйста.
Она остолбенела, прикованная его наглостью.
- Говорите, жене понравились герберы. Цветы радости и жизни, - продолжал Филь, спокойно улыбаясь, катая монетку в ладони.
- О! И опасной страсти, - дополнил Марк, отворачивая бирюзовый воротник, открывая шею: - Видите синяк?
Филь печально усмехнулся:
- Сколько добавить гербер?
- Нет, нет, кожа мне ещё нужна. Штучек десять бы пионов. Видите ли, люблю удивлять и жену люблю, поэтому каждую субботу преподношу эдак новенькое, - щёлкнул пальцами солнечный Марк.
- Давно женаты?
- С этого лета, - хвастливо отвечал Марк.
- Да, много недель. Богатый гербарий собрала ваша жена, - Филь следил, как своей рукой катит по прилавку гурт случайной монеты. - Но отчего в субботу? - поднял он взгляд.
Марк оживился, осторожно и залихватски стукнул кулаком по стеклу:
- Вы очень проницательный слушатель! Слушайте, давайте я вам секрет. Она хоть и жена, но, - развёл Мрак руками, - не моя. Жена жената на сумасшедшем муже, понимаете… - Марк выкашлял в кулак весь смех, которым чуть не плеснул в лицо продавцу, - По субботам бедняжка отдыхает, но только, только по субботам, там свои пикантности. Как бы берёт выходной! И есть у нас тут одно примятое местечко, где жена кольцо снимает, ну и… в общем, любуемся там с ней облаками, понимаете! Ей какой-то другой любовник ляпнул, что облака что-то там пусты, да и люди в целом… - Марк защёлкал пальцем, как бы прося подсказки, перевёл взгляд и щёлкающий палец на Мари.
- Фантазёры, - ответил Филь.
- Да! А знал же, хитрец, как женщине на уши присесть. - Марк, непоколебимо улыбающийся, повернулся к Мари, и вперился, заложив руки в карманы, словно всего только выбирал момент, которым загубить её участь, и выдал: - Извините, я не могу провести тут вечер. Жена расстроиться.
Мари встряхнулась. Она молча взяла табурет, подошла к этажерке с пионами…
- Нет, не жёлтые. Вот те, голубые, под цвет ваших глаз.
Филь склонил голову, задумчиво поддел бровь:
- А вы наблюдательный, и, однако, спрашивали, где починить очки. Кобургер штрассе, зелёный дом с воротами.
- А вы, однако, ещё наблюдательнее! - Марк нахмурился, но не сдвигая с лица улыбки, приспустил голову до волчьего, исподлобного взгляда и продолжал он с продавцом: - Фи-фи-фиалок, пожалуйста. В цвет синяков у вас под глазами. По ночам, наблюдаю, плохо спите?
Тут подкинув монетку, Филь уронил её на ладонь, где медь отвернулась к нему решкой.
- Больше нет, - заключил Филь.
- Простите?
- Больше цветов не желаете? - он сжал монету в кулак и, вызывающий, посмотрел в глаза Марку. - Не знаю, как ваша, но моя жена много красочнее, помимо голубого, на зависть радуге. Как вам, к примеру, оттенок её голоса и эта белая роза, - шагнув, открыл Филь за собой мадонну-розу
- Белая роза, - задумчиво повторил Марк и, огладив языком дёсны, смотрел на грандиозный стебель. - Здоровая. Ну и сколько она, по-вашему, будет стоить?
- Ах, понимаю, - ответил Филь и тут же перешёл к перистым голубым пионам, ибо бесцветная Мари так и продолжила стоять бездыханной, безцветной. - Дорого стоит, отчего стоит долго. Даже для вашего блестящего костюма - такая бессмысленная блажь, понимаю, - отбирал Филь жене лучшие пионы. - За хороший разговор я вам по скидке отдам и, полагаю, парой фиалок - слегка припорошить?
Марк хакнул, оттянул челюсть и, с приоткрытым ртом, быстро и коротко закивал.
Так безлюдная суббота перекрылась одним с ней по силе клиентом. Пятую минуту спустя Марк возгласом выдёргивал бутоны и стебли, сгрудив эпилептический ад, райский сад, на прилавке, гоняя Мари и Филя по всей лавочке. Чёрными, как волосы Мари, Марк взял тюльпаны и незабудки под астматический оттенок лица.
- И зелёные лотусы! Зелёный шарф с ваших плеч! - показывал Марк на Мари.
Трудно дыша, Филь стоял у прилавка, говорил учтиво, покойно:
- К сожалению, зелёные лотусы пока не созрели. Ни в одной части света.
- К чёрту лотус! Давайте зелёных гвоздик там, травы.
Филь подошёл к цветам на прилавке, побродил взглядом в оранжерее избранных в цвет жены цветов:
- Странно. Никак, красный я упустил?
Марк осклабился, ощетинился, опять был весел и словоохотлив:
- Пройдёмте-ка со мной, мессир, за очками. Мне починят - вам продадут. Где ж вы так увидели красный? - Марк выставил на Мари, указывая, руку. - Аль исподнее? Не может быть.
- Исподнее? - Филю стало душно от обиды, он впил ногти в ладони. - Бьёте ниже пояса. - он спустил взгляд, притягивая одну ногу за другой, и таков подошёл, встал перед Мари. - Вы смотрите низко, но не вглубь, - и обнял её за шею, и ласково смотрел в мокрые глаза. - Мир куда удивительнее исподнего, - и видел толпы красных фонарей, охваченных дождём. - С очками или без – всё пусто, если смотрите вы не туда. Красный её любимый цвет.
- Бред! Ох, ты ж… - Марк схватился за голову.
Мари покрасилась в свой любимый цветом.
- Он меня ещё и учит! - возмущённый, хмыкал Марк и круговым торопком заходил по лавочке, взмывая руками. - Взаправду вы невозможный человек. Едва ли жена вас терпит, экакий знаток! Сказки рассказывать будете ночью и в постели, - Марк важно шагнул и начал сгущать в горку заказанный ворох, - раз уж другого не умеете! - и, крутясь, прогибаясь, хлопнул малыми купюрами на прилавок и отторгнул букет к Мари, - Дарю! Мои соболезнования и прощальный презент этому месту! - чтобы затем выбежать, хлопнув дверью, радуясь, что виртуозно нащупал повод отчалить, и честь сохранил, и деньги, предвкушая на своём остром языке отполированный, там-сям для дам подцвеченный рассказ.
Манекен Мари стоял, обременённый букетом, выдавливая цветы и слова. Лепесток бегонии, обжаренный по краям, опал на красную туфельку.
- Я, я не знаю, что он… что произошло, - выдыхала Мари.
Филь и не думал спрашивать.
Опрокинув голову, он стоял, немой, над гибнущим кактусом и поднял лепесток бегонии из чернозёмной крови, и уже было двинулся, зашёл в кладовую, как в проходе её обернулся и сказал:
- Сумасшедший.

 

6

Мари нагнулась, чтобы присоединить к букету оброненную хризантему, - и самая благоухающая мусорная урна Германии была полна и довольна собой, и никакая муха её не потревожит. Сверху, как вишенка на торте, в пасть урны легла мокрая салфетка, слизавшая помаду, карминовую сладость, потёкшую тушь, лакричную негу.
Осчастливилась урна на вечно недовольной улочке очередного штрассе, известного лишь своим окающим мостом. Скрестив, подобрав под себя руки, Мари шла, задыхаясь в своих волосах, и поднялась на мост, на пузатый зенит, остановилась. Под полновесным солнцем она была угольной и вздрагивающей спичкой. Кинулась к перилам, сбросив глаза в воду, к выбеленной светом глади. Задрожало в кругах своё отражение. Капля, капля, капля - слёзы били по лбу, заститому ряской. Ныряли страшные мысли, мёртвым грузом увлекая на дно. Марка, думала Мари, если увидит, то для него эта встреча станет в последний раз, как и всё в этом мире. Филь же ею тщательно топился в гвалте бесплодных мыслей. Домой - тошно, страшно, как нельзя. Сама себе запретила, оправдываясь обличительным видом, но в мандраже и откровении предчувствуя тот выжидающий оскал тамбура и зияние его рокочущую пасти. Нависшей над перилами, подаваясь без трусости вперёд, и разбивая обоих себя в рябь, она ждала решимости, ведь больше не знала, куда ей теперь идти.
Спасаясь, сбежала с моста, в любую сторону, со стонущей ладонью. Город помчался сияющей сквозь влагу пургой, горячей, безликой и неустанно разноцветной, прихватывая люком за каблук и кидал коленями на щербатый асфальт и ладонями в топкий грунт. Меняя имена, терялись улицы, и нападали цепкие безликие прохожие, но, как плачущий призрак, отмахиваясь, она плыла сквозь них, недосягаемая, проклятая. Беги, потрескивая икрами, и нельзя остановиться, ибо в утомительном безумстве пути она так сладко забывалась, задыхалась и пропадала в обмороки, ибо и в конце пути ждала её полная голова кислорода, и накатил бы учащённым дыханием разум. Уже пьяная от горя и подкошенная милями, она не заметила, как вошла в мягкие поющие тени, рухнула на скамью под окрепшие кроны.
Первая же трезвая мысль наказала её. Как же бесстыдно близко от сквера пролегала тропинка, по которым сбегала она в злосчастные вечера, в липкие, пакостные объятья. Грязь слёзно просилась наружу. Дура. Беспощадная дура сверх того, солью по ране, вспомнила безвозвратное время в сквере. Бегущая щекотка юности, заветная веха, заветные острые, острые камешки под лопатками, неухоженная трава, кружева бабочек и небеса, распятые ветвями дуба. И добрый странный Филь, показывающий ей, как мир удивителен.
Набрякшая ядовитым дымом, назревала обещанная туча над сквером и сгибала всея к земле свинцовой тяжестью. И, опередив тучу, Мари разлила дождь по коленям и захлебнулась громом. Ведь как тягостно была понять, что сама обесцветила радуги, напрасно и наивно ожидавшие её в любимом сквере. Поняла, что любой знакомый образ засаднит по её новым шрамам. Поняла, что она демон, ангел в изгнании из волшебного мира, которому жить отныне, смирившись с серым обликом. Поняла, что если тамбур сохранит из жалости её душу, то она сама себя добьёт. Пустынен воздух, одинокий чёрствый плач…
Однако, кроме неё, в сквере был ещё дворник да труд его метлы. Когда набегал ветер и бурлили плакучие шиньоны ив, по старому лицу шуршали пугливые светотени, укатывали своей свежестью пыльные борозды. Дворник мёл метлой уличную мишуру и других дел не знал. Ещё только совочком набирает листьев и в мешок. Забурлили ивы.
В центре скромный сквер держал непомерное себе сердце, что обнимало кроной всю земную братию - то был коренастый дуб, их символ не увядший. Стук битого сердца. Она хотела начертать имена, а он отвёл её руку.
- Зачем скрижали? Пусть весь ствол станет нашим.
Тут дворник подошёл к дубу и стал косильщиком, подняв от его ствола отдыхающую косилку. Будто располагая перед Мари спектакль, косильщик, напротив неё, навалился на свою косилку и заблестели бутафорные травы, сбритые в соку, и, что-либо отказываясь замечать, косильщик катил вперёд, покуривая в зубах клевер-кашку. Начал он с лужайки, от десертной мастики ириса, между которой он бережно вилял, нахрапом срезая смиренные галантусы, одуванчики, одевшиеся лунами. Спектакль работал, а она посмотрела под дуб, на метлу из бенуара. Валко подбоченившись дубом, метла щёткой дремала в зелёных блёстках - островок росы, что бился за жизнь, живя с восхищённым невежеством в солнцем покорённой, муравчатой степи.
Когда же она вернулась к косильщику, то вернулась уже только к уходящей едва не за кулисы спине. На голой, придавленной жаром, горели реки и горный тракт, пот и хребет, и подёрнулась неизвестная свету струпа на шее. Запел по дубу дятел. Над крышами домов дышало солнце.
Из-под шагов косильщика выросли случайно нескошенные сиротки-ландыши. Пушистый воздух потрепал её за волосы. Тёплая капля поцеловала в плечо. Капля, капля, капля - и уже морось. Вступила смоговая чёрная туча, угрожая грозой, и поднялась вверх, и зарыдала, возмущённая, а дуб, сердитый на чужих, но в душе добрый дядя, закрывал её плечи от дождя своим ветвистыми руками, и говорил туче «брысь!», и тут же Мари поняла, что хочет промокнуть, поняла, что гордый островок росы будет жить, что косильщику станет легче, что вокруг неё журчат всё те же, старые, незабвенные запахи из юности, поняла, что мир всё ещё топит её в тёплой нежности, стоит только вновь присмотреться, прислушаться и причувствоваться. Поняла, что мир её простил.
Кинулась в сторону, другую. Но куда? К тому зоркому слушателю, который не проронил бы ни одного её душистого слова, преисполненных взглядов, биения, муки, того слушателя, что, тут же она поняла, уже потеряла. Фантомная, как нечто утраченное, она поняла, что раньше заполняло ту простую пустоту в сердечной глубине. Вздох за спиной. Обернулась. Но его уже не было.

 

7

- Девушка, восемь.
- Семь?
- Девушка, восемь часов, - терпеливо, но на исходе терпения отвечал пухлощёкий мужчина. - Повторить ли в четвёртый раз?
Не получив ответа, мужчина увидел, как девушка, трёпаная, несносная, жёлтой шушлайкой расталкивая прохожих, понеслась вверх по бульвару.
«Если я уходила в семь, - думала девушка, теряя туфлю, - то он ещё может быть дома».
Сжалившийся над ней тамбур, мало того, оставил двери свои не закрытыми. Надежда окотила красной волной внимающие её фибры, любому звуку фибры, любому Филю фибры. И пока она справлялась с тем, чтобы разуться, вдруг ей стало совершенно ясно, как оранжевая грязь на своих лживо ухоженных туфлях, что Филь, обутый, сейчас раскладывает паззлы по полу их спальни, ах Филь! он же такой Филь, наверное, сочинил новый способ её развлечь.
- Филь, - произнесла она. - Филь! - повторила она, пуская голос по лестнице, но двинулась в другую сторону, заметив, что дверь кабинета приоткрыта.
Счастье её перебивалось самым неприятным: вскоре ударит, за дверью, раскаляющий момент, когда прольётся много слёз, много правды, и хуже ярости обожгут касания его ласковых, печально-ласковых рук. Обнадёживая себя, заглядывая голосом раньше взгляда, она спросила:
- Будешь кофе? - спросила у пустого кресла.
На столе, возле перевёрнутой, ломанной свечи, лежал большой альбом, чуть ли не сам открывающийся от своей опухоли. Она боязливо вошла и, жмурясь, раскрыла корешок, осела в кресло.
На первой, в метели из конфетти, во всю страницу белели лепестки пиона, засушенного с её свадебной вуалетки. Раньше Филь раз от разу дарил цветы, а когда перестал, - вспоминала Мари - она равнодушно утвердила про себя, что букетный период по правилам брака исчерпан. На соседней лежали осколки роз, взятые из их брачного утра. Она думала, он пропал за завтраком в постель, а притащил ей розы, букет красных роз, скандально одолженных у гостиничной клумбы. Затем были ракушки флокса по случаю летнего её рождения, фольга от съедобного букета на Вознесение Марии, и спонтанные красные гвоздики, и много было, и жизнерадостно было, и началась осень и выпали веточки, под которыми уютно сжималась лапа каштана. Так в лучезарных красках альбом цвёл круглый год с августом, когда после тусклых и небрежных бегоний начался ужас, не в альбоме, но в ней самой. Она встала, чтобы убежать, посаженная вопросом: «Куда?» - и «сядь, дура».
На просохшей, шишками выпуклой бумаге тлела слеза эустомы.
- Марк, - сказала она.
Она подхватила край оборота, и страница просквозила силуэтом хризантемы, орхидею показала следующая, переворачиваясь, брыкаясь из рук, фрезии расстелились перед ней из той субботы, когда они небрежно схоронились в траве вместо воронки. На рваную лодочку рускуса упала слеза, наморщилась ванда из другой субботы, когда мальчик-пастух заплутал в лугу, взывая к своей овечке. Неподъёмная бумага с нарциссами, и тюльпаны, и мерзость, и скверна, и смрад. И бурно, и тряско, сводя год в минуту, она торопила альбом, пролистывая воспоминания, приближая грехи к наказанию, пока не настигла конца своей жизни, конца своей радости, усохших гербер и переходящего, ещё ощутимого дыхания красной бегонии на другой стороне разворота.
- Филь, - протянула она, повторяя пытку от эустомы до пиона, от начала конца и до конца. - Филь. Филя. Филя! Ты снова молчишь? Филь! - она вскинула голову, умолкла, умоляя шум, шорох, скрип половицы, умоляя дверь в кабинете раскрыться. - Скажи, ты ведь молчишь? Филь? Филь! Филь!
Тишина. Она бросилась из дому, босая, расхристывая стопы, тонущая в грязи, бегущая кровью по жгучим, терновым милям к воронке. После, свечи ещё томительно горели в кабинете, когда солнце начало восход, замерло в маревом безоблачном море и, казалось, могло провисеть так до утра. «Хоть до края времён!», - чувствовала Мари, но больше этот чудак Филь никогда не появлялся.

 

Минск

 

"Наша улица” №235 (6) июнь 2019

 

 

 
 
kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   
адрес в интернете
(официальный
сайт)
http://kuvaldn-nu.narod.ru/