Олег Макоша “Какокто. Севина депрессия” очень маленькая повесть

Олег Макоша “Какокто. Севина депрессия” очень маленькая повесть
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин москва

 

Олег Макоша родился в 1966 году в Горьком. Работал: строителем, грузчиком, заведующим гаражом, слесарем-механиком в трамвайном депо, продавцом книжного магазина. Первая публикация в американском журнале «Флорида» (2011). Лауреат премий журналов «Флорида», Майами, США (2012). «Гостиная», Филадельфия, США (2019). «Нижний Новгород», Россия (2019). Автор прозаических книг: «Нифиля и ништяки» (2015), «Зы» (2016), «Мама мыла рану» (2019), «Яйцо» (2019). Живет в Москве.

 

 

 

 

 

 

вернуться
на главную
страницу

Олег Макоша

КАКОКТО. СЕВИНА ДЕПРЕССИЯ

очень маленькая повесть

 

У человеческой души такая глубина, неизвестно что там плавает, говорил Сева про Николая Николаевича Николаева.
И не тонет? Спрашивал Попудоголо.
Я не люблю мужчин старше, говорила Гудрон про Севу, вот пойдут внуки, а он помрет, что я буду делать?
Попудоголо хохотал.
Сева хмыкал.
Сева был надломлен.
Никто этого не видел, но он знал.
Раньше заполнял дыру вином, вернее, заливал, а сейчас нечем. С тех пор как бросил пить.
Мы все ненастоящие, у нас нет стрежня внутри, того, о котором постоянно твердили учителя из советского детства. У меня внутри, например, все измочалено. И болит. Отсюда и проистекает. Отсюда и парадоксы. 
Сева разглагольствовал.
Это было его любимое занятие.

Еще Сева помнил времена, когда неделями не выходил из дома. До пятницы. А в пятницу они с коллегой напивались самогонкой, что брали в шинке.
Сидел дома голодный. Понедельник, вторник, среду, четверг и полпятницы. На разработанной, специально по этому случаю, диете – пакетный гороховый суп и полбуханки ржаного в день. Потом ему звонил Сашка, они встречались на остановке, шли недалеко в частные деревянные дома, там стучали в сгнившую калитку, к ним выходил белобрысый хмурый цыганенок Вася, брал деньги, уходил и возвращался с бутылкой.
Они всегда покупали самогон у цыган.
Иногда спирт.
Чаще самогон.
В грязных пивных толстых бутылках. Коричневых и желтых.
Спирт был дрянной.
Самогон – терпимый, но тоже дрянной.
Вообще идея жить автономно – месяцами не выходя из дома – постоянно преследовала его. Это называлось «Подводная лодка», функционируешь, не соприкасаясь с внешним миром. 

Иногда ему казалось, что кончается завод – хотелось все бросить, снова уйти в запой, хотя бы метафизический. Но он понимал – это не выход. К сожалению, вино не облегчало, а только усугубляло печаль и неприятности.
Забытье было зыбким и зябким.
Чуть вынырнешь на поверхность и пожалуйста – поверхность уже обледенела острой кромкой, о которую можно только изрезаться – и все начиналось с того же места, плюс дикое похмелье.
Пусть и метафизическое.

Бороться со смертельной тоской можно было лишь трезвым.
Но и трезвым бороться с ней было нелегко.
Спасали радостные события, что все-таки случались, время от времени и, не смотря ни на что. Главное было, не подсесть на них как на обезболивающее. Главное было, самому научиться вырабатывать чистую радость внутри собственного организма. Как муравьи вырабатывают спирт. Потом можно было бы с ними, муравьями, обмениваться – если им нужна радость.
Но друг Сашка Тептелкин умер, и радость вырабатывать не получалось.
Но друг Иванов умер, и не осталось даже желаний, что-либо вырабатывать.
Невдалеке маячил друг Феодосий Попудоголо – оптимистичный толстяк с русой бородой лопатой, похожий на поэта Волошина, но он был – так себе друг, одно название.
Они с ним познакомились в магазине писчих принадлежностей.
На улице имени поэта Шота Руставели.

Сева сломал тонкий часовой механизм своей психики, и без того не приспособленной к окружающей среде. Теперь каждый день был борьбой с ужасом обыденности. И соблазном самоубийства (не путать с желанием, намерением и усилием).
В окно лезли ветки деревьев из палисадника. Тянули изломанные длинные, сухие, черные пальцы.
Сева жил на первом этаже.
Тосковал.
Боялся старости.
Болезней.
Особенно пародонтоза и дистонии.
Врачей.
Шприцов.
Вообще больниц.
Вообще улицы и людей.
Вообще жизни…
Невдалеке постоянно маячила паскудная фея алкоголизма.

Однажды к Севе пришли Костя Ротиков и Ротик Костиков, позвали гулять.
Так же пришел их знакомый Климент Летчиков и ударил по столу. Даже не кулаком, а ладонью. Пустая чашка с дельфином отлетела, упала на пол и не разбилась. Блюдце просто подпрыгнуло.
Мысли в голове свернулись калачиком.
Два кота Севы повели себя амбивалентно –
Кот Оскар Уайльд ушел,
Кот Дориан Грей вернулся.
Сева согласился погулять с Костей и Ротиком.
Климент Летчиков отправился домой, за плохое поведение не приглашенный друзьями на прогулку.
Они пошли в парк, там сели на скамейку и принялись беседовать о литературе.
В частности, о поэте Генрихе Гейне – очкастом певце трагического искупления.

Связь у них осуществлялась через посыльных. Оттого, что Сева полностью отказался от современных средств коммуникации. От телефонов, планшетов, компьютеров и даже сигнальных ракет.
Записки писал на вырванных из школьных тетрадок листах. Шариковой ручкой с пастой синего цвета. Почти без ошибок. Иногда только неправильно ставил мягкий знак в глаголах.
«Дорогой Климент, вы великолепны».
Или «Костя и Ротя, жду вас в семь часов тридцать минут восьмого».
Посыльными служили два Севиных кота.

А потом он познакомился с прекрасной и, как в последствии оказалось, роковой Гудрон.
Она жила через две с половиной остановки, если считать от хлебного магазина и пункта приема вторсырья.
Она была почти француженка, что для Севы, как и для многих других жителей города, стало определяющим.
Вы как Кокто, сказала она Севе, через пять минут после знакомства. Даже, через три.
Как кто?
Как Кокто.
Кто?
Не кто, а Кокто.
А-а.

Сева был очарован.
На следующий день, утром, он побежал в барбешопную к кауферу Ринату. Ринат подбрил ему бачки и велел отпустить недельную щетину.
Процедура обошлась Севе в половину месячной пенсии по инвалидности.
Щетину Сева отпустил.
Бачки делали его похожим на Вяземского.

Гудрон улыбалась.
Случилось мгновенное совпадение. На четвертом слове они поняли это окончательно. Все было за них. Каждая фраза ложилась на приготовленное ей заранее место. Каждая шутка была тонка и изыскана и понятна только горстке посвященных.
Плюс толстячку Попудоголо.
Гудрон даже пугалась.
Сева был в себе уверен.
Они провели вместе весь длинный очень короткий день, и вечером пошли гулять по аллеям.
Шли и целовались в свете желтых одноногих, каких-то блоковских фонарей.
Ничего и никогда в мире не было прекраснее этих аллейных поцелуев.
Сева млел.

Они останавливались, и с закрытыми глазами приникали друг к другу губами. Потом разлипались и приникали снова.
Как это правильно, радовался Сева.
Да, соглашалась Гудрон.
Он проводил ее на последний автобус до 36-ой больницы, вернулся домой и с нетерпением стал ждать утра, чтобы позвонить и снова приникать губами.
Но Гудрон не отвечала…

Сева успокаивался старым способом – собирал металлолом.

А Гудрон в это время, со своими косичками, и татуировками на тыльных сторонах ладоней и пальцев – какие-то непонятные знаки несуществующего в мире живых нотного стана – сидела в тату-салоне.
И смотрела прямо перед собой.
И больше никуда.
Она извлекала тоску из всего.

Все будет просто, говорила она миру, как у всех.
Это самое сложное – чтобы было просто как у всех, отвечал ей милосердный мир.

И Гудрон начинала реветь. И ужас выходил из нее слезами. А из Севы через физическое усилие. Он изматывал себя сбором металлического лома. А два интеллигентных полубомжа Костик и Ротик – ему помогали во всем.

И еще Гудрон делала татуировки, чтобы прикрыть шрамы.
Главным образом – душевные.

За их домом были старые, еще советские, стихийные, железные, некрашеные гаражи. А среди гаражей валялось много всякого металлического хлама и целые остовы автомобилей. Как скелеты могучих китов, выброшенных на берег житейского моря.
«Жигули» и «Москвичи», «Запорожцы» и «Мазератти».
Сева бродил среди них, восхищенный.
Он понимал, что если человеку дано много, он может не отдуплять того, что делает, а просто делать – люди потом разберутся.
Один из скелетов был от автомобиля «Рено». Севу это тронуло по-особенному. Он остановился, присел рядом и задумался. Он не знал, зачем здесь бродит. Утащить целый кузов одному невозможно… Откапывать прогнившее насквозь брошенные запчасти – нет смысла…
Место наводило на раздумья.
Не о тщетности, а о непрерывности движения.
Затем Сева, все-таки, укладывал отломанные фрагменты железных корпусов на детскую коляску (точнее, на ее раму) и вез в пункт приема вторсырья. Там приемщик Фауст Карлович смотрел исподлобья, бормотал таджикские стихи и платил семь рублей за килограмм. На вырученные деньги можно было купить плавленых сырков или маленькую, очень красивую бутылочку соевого китайского соуса.
Раньше бы он купил водки…
Но когда это было…
Через неделю цена за килограмм упала до шести рублей.

Два ненамеренных человека, странным образом совпадающие фамилиями и отличающиеся только двумя буквами – Галопогосов и Голопокосов – служили в одной  и той же конторе. Им бы хотелось в головном офисе какой-нибудь крупной японской компании, но контора была жилищной. Тот, что через букву «а», трудился инженером, а тот, что на букву «о» – сантехником.
И второй по приказу первого пришел менять Севе трубы канализации, предварительно оставив в дверях записку.
«Уважаемый Всеволод Н., непременно будьте завтра, во вторник 27 августа, дома, в связи с заменой труб».
Ниже было приписано: «в шесть вечера».
А еще ниже: «обязательно купите шпрот».
Сева прочел записку, замер и покачал головой, потом замер окончательно – он столбенел от такой предупредительности сантехнических служб.
Севины трубы были из чугуна, новые – из пластика.
Нет, не так, конечно, – не его личные, какие бы там ни было трубы, а трубы в стояке Севиной квартиры были из чугуна, – а меняли их на пластиковые.

Шпрот он купил.
Прибалтийских.
В собственном соку.

Вообще все, а в подъезде в частности, жили дружно.
При случае, и в силу крайней необходимости, идиотизм тестировали по Канту. Тот, кто его не понимал – был нормален. Остальные – нет.
Линии Линга-Йони-Мурти, придерживались строго, хотя бы временно.
Ели картошку с индюшачьей тушенкой.
И с жареным или зеленым луком.
С соленой помидоркой.
«Лук – от семи недуг», любил повторять Сева народную мудрость.
Запивали кто, чем горазд.

Во сне или в потаенных мечтах, золотой фасованный песок пляжа, зеленая прозрачная вода океана, синие пальмы Гогена, бесконечный горизонт событий и белоснежные строгие яхты – даны для контраста.
Чтобы было о чем мечтать на повседневном фоне.
Чтобы слаще наплывала крупная, как рыба, рапидная тоска.
Нас так и воспитывали, предупреждала Севу Детка, умри, но не дай! Понял?
Нет.
Поцелуя без любви.
А-а…
То-то же…
Это образ, возражал Сева.
Ну и что? Образ тоже часть правды… Его же создает сам человек… Для себя, значит, – правда.
Детка всегда была права.

Детка и Гудрон иногда путались у него в голове, бывало, он был уверен, что это две разных женщины, бывало, что одна и та же.

Но это была не шизофрения.
Это была любовь.
Сева два раза проверился по Канту, и оба раза получилось, что он абсолютно здоров.
Еще нестарый, высокий, с вьющимися каштановыми волосами, в меру упитанный, с красивыми кистями рук, обладатель первого разряда по стоклеточным шашкам, и небольшой, но приятной пенсии, Сева нравился женщинам.
Одетый (если) в отцовский синий костюм в светлую полоску, он, Сева, а не костюм, казался очаровательным или, как сейчас принято говорить, винтажным, провинциальным адвокатом по кадастровым спорам и вообще земельным недоразумениям.

 В случайной книжке Сева прочитал стихотворение поэта Луговского «Озера» и еще два дня потом ходил больной от пережитого ужаса.
Вынув пистолеты, 
мы входим в дом. 
Зайчики играют на серебряной посуде. 
За тяжелоногим дубовым столом 
Час тому назад 
сидели люди. 
Кофейник еще тепел, 
и чашка полна, 
Английские журналы 
по скатерти разбросаны. 
В окнах, 
мерцая, 
лежит пелена 
Синего озера 
и синей осени. 
Мы переступили порог врага, 
Жизнью чужой 
и каминами согретый. 
В зале могучие оленьи рога, 
Черно-золотые от времени портреты. 
Борзая за нами идет 
в кабинет. 
Шкафы раскрыли пасти свои, 
как звери. 
Иосиф Пилсудский 
стоит в глубине. 
Две телеграммы 
лежат у двери. 
Первую помню: 
«...Любимый мой, 
Сегодня самолетом лечу из Ниццы 
Через Югославию, Румынию — домой, 
Минуя все препятствия, буду стремиться, 
Верю в победу, будь здоров. 
Не бойся за меня. Твоя Агнесса». 
Вторая из Львова. 
Несколько слов. 
Что-то насчет заупокойной мессы. 
Спальня. 
Все настежь. 
Все вокруг 
Пахнет злыми, 
печальными духами. 
Всюду следы торопливых рук. 
Золотое платье горит, 
как пламя. 
К зеркалу прильнул губной карандаш, 
Синяя тушь, 
чем подводят ресницы. 
И, словно венчая вещей ералаш, 
Стоит чемодан 
с этикетками Ниццы. 
Жива ль эта женщина? 
Была ль здесь она? 
К зеркалу склонялась ли, 
вычерчивая брови, 
Или, как пушинка, 
с земли сметена 
Громовыми взрывами 
в далеком Львове? 
Рыженький листок залетел в окно, 
Маленький лазутчик осенней рани. 
Где-то это было 
давным-давно, 
Но на двор помещика 
идут крестьяне. 
В зеркале застыл еще туманный след, 
Жизнь чужая 
медлит, 
замирая слабо... 
Где она оборвана — 
мне дела нет,— 
Дом предназначен 
для нашего штаба.

Сева часто повторял в разговоре с Деткой, сказать «я люблю тебя», все равно, что сказать «ты никогда не умрешь». Да-да, соглашалась Детка и мечтательно закатывала глаза. Это еще что, добавляла она от себя, у нас ведь как?
Как?
А так, русское женское счастье – борща наварила – раздевайся, лежи, жди любви.
Строго по линии Лингам – Йони – Мурти, соглашался Сева.

Всем было хорошо.
Всем.

И даже привычная всегдашняя тоска отступала.

Сева познакомился с Деткой на выставке сантехнического оборудования, куда с трудом заставил себя прийти. Они договаривались о свидании, как будто предъявляли некий секс-райдер. Это – да? Да. А это? И это – да. А это – нет.
И так далее.
Но мы же взрослые люди, хохотала Детка.
Конечно, но как-то…
Детка продолжала хохотать, эх вы, Сева, я же хохотушка!
Но…
Никаких «но», вы гений плоского юмора!
Я гений любого юмора – сразу обижался Сева, гладя какой-то непонятный фиолетовый прибор с экранчиками, обозначенный, как умный унитаз – хоть плоского, хоть высокогорного, хоть тонкого, хоть толстого, это и отличает меня от других заурядных талантов…
Оборудование сверкало.

Это не «красивый поступок», а неизбежный, назидательно говорила Детка, идя вечером вместе с Севой в ближайший к ее дому магазин за «Свиными отбивными по-домашнему» и маринованным жгучим перцем.
Да? удивлялся Сева, пусть так, но он неизбежен только у красивых людей.
Что это значит?
Это значит, – что ты красивый человек…
М-м-м… ничего не делается просто так, мы сами ничего не решаем…
Брось, отмахивался Сева, все это я уже слышал.
Но не в таких выражениях.
Именно в таких…

Чаще всего Сева угощал званных гостей консервами.
Если к нему приходила знакомая по заседаниям в районной библиотеке дама, он варил в крутую пару куриных яиц, открывал банку скумбрии, вываливал на тарелку, доставал краюху ржаного, и они с аппетитом закусывали.
Пили смесь тибетского и нетибетских чаев.
Женщины находили это по-молодому и по-студенчески романтичным.
Сева хотел даже, для еще большей романтизации обстановки и собственного образа, на десерт подавать шестирублевые сырки «Дружба», те, что он покупал на вырученные от сдачи металлолома деньги, но так и не осмелился.

Что значит как? Удивлялась Детка, да очень просто – шарят руками по всему мужику и улыбаются, я, мол, вся ваша, а вы такой огромный талант.
Или ножки перекладывают с одной на другую, чтобы попа при этом призывно ерзала.
Большое чувство – большое беспокойство, возражала непримиримая Гудрон.
Что ты, большое чувство – большое спокойствие.
А у меня, говорил искренне Сева, чувство постепенно зреет, исподволь. Но когда созреет, оно становится тяжелее всей нашей планеты Земля! И им, и лечить можно, и калечить… как дорогим антибиотиком... На первой стадии, это просто интерес, а на последней, я уже не могу жить.
И?
Умираю...
А когда, уточняла Детка, «своя» становится своей?
А когда начинаешь ее считать таковой.
И?
Что ты все «и», да «и»…

Ты что пьешь на завтрак? первоначально интересовался Сева у Детки.
«Аристократ» со сливками, а ты?
А я крестьянина с навозом.
Ах, какая шутка, восхищалась Детка.

И они шли пить чай.

С некоторых пор (полгода), Севе стало казаться, что он – настоящий человек-невидимка.
Рядом постоянно находились люди, которые его не воспринимали.
Коллеги по заседаниям в районной библиотеке, коллеги по посторонним, не относящимся к делу (а оно у него было! Было!) увлечениям, женщины знакомые и женщины незнакомые, кондукторы общественного транспорта, и даже милиционеры с полицейскими.
(Но он, конечно, ошибался).

Ему хотелось кричать, я тут! Я живой! Я с вами!
Почему вы не видите меня!?
На что Детка возражала – они тебя видят, но не замечают.
Спокойнее.
И объясняла, что нести свой талант, тем более огромный, не всем под силу. Поэтому тот, кто не справляется с задачей, кончает с собой в двадцать три и двадцать семь лет, понимаешь?
Сева понимал.
Но не понимал.

Но ты же не такой? продолжала Детка.
Неталантливый? уточнял Сева.
Не невидимый.

Когда никого не было рядом, Детка доставала из зеленой крокодиловой сумки айфон и целовал в нем фотографию.
Экран айфона – туманился.

Что это? Спрашивал Сева.
Лекарства, отвечала Детка.
Много?
Целый пакет. Но возможно они просроченные.
Откуда?
Не знаю, просто иногда покупаю на всякий случай.
Сева задумывался.

Многие, так называемые, друзья Севы пили спозаранку. И с ними почти невозможно было иметь дело.
Например, Костик с Ротиком.
Дома у Костика.
И не похмелялись, как можно было сперва подумать, а принципиально.
И вели философские беседы.
Ротик говорил, ты заметил, какая редкость любовь? И это не смотря на то, что кругом ее разлиты просто океаны?
Еще бы, отвечал Костик, я-то, как раз, и заметил.
Это почему?
А потому.
А-а…

А вот Попудоголо? Продолжал удивляляться Костик.
Что Попудоголо?
Ну, Попудоголо.
Это какой?
Который в театральной студии занимается при Доме Культуры имени Крафт-Эбинга. Они там вместе с Севой, лет десять назад начинали…
Ты все путаешь, возражал Ротик, Попудоголо с Севой в магазине писчих принадлежностей познакомили. Недавно. Феодосий там циркуль покупал с рапидографом.
Неважно. И все-таки? 
А чего с ним?
Тонкий человек.
Костик соглашается, да, тонкий, и итальянским владеет в совершенстве. Мы тут с ним недавно в подземном переходе виделись, так он меня поразил в самое сердце. Идет – в очках, с портфелем, с бородой лопатой, сосредоточенный, в джинсах. Меня джинсы синие поразили сильнее всего. Я у него спрашиваю, ты чего? А он в ответ, а у меня под ними еще трико.
Стильно!
Очень!
Учитывая, что на улице плюс шестнадцать.
И дождь…
И дождь…

Новыми, пластиковыми трубами красного цвета Сева был очень доволен.

Правда, Детка сказала, тебя бы еще бачок поменять.
Да ну его.
Не «ну его», а заменить.
Хорошо-хорошо тут же соглашается Сева.
Я на выставке один видела…

Десять лет назад, Сева часто любил повторять: коллектив у нас хороший, а люди – говно. Имея в виду театральную труппу при Доме Культуры имени Крафт-Эбинга.
Они тогда репетировали какую-то пьесу Славомира Мрожека, которая совершенно не пошла ни у них, ни у народа.

Вечером к Севе зашел Попудоголо и Сева прочел ему только что сочиненное стихотворение:

вот севочка любуется Природой
которая бушует за окном
и свищет ветром и ветвями машет

и севочка свистит что было сил
пинается ногами и плюется
руками вертит словно вертолет

Природа отвечает снегопадом
и тучами похожими на тряпки
повсюду наливает серый цвет

а севочка кричит ужасным криком
тут севочку ругают и уводят
Природу же нельзя остановить*

Гениально, оценил стихотворение Попудогло.

Сева зарделся от счастья. Он стихов не сочинял лет пять уже, но чувствовал, что пауза пошла на пользу. Как другим на пользу идет постоянное упражнение в версификации, так Севе – молчание.
Он с удовольствием находил примеры вынужденной или естественной немоты у великих – Пастернака и Иванова.

А потом приехала старая подружка Севы – Дубравка Угрешич.
У нее было два телефона, и она всегда звонила с двух рук – по-македонски. Не переставая. Так что они с Севой даже не сумели поговорить до ее отъезда.
Тогда звони, прокричал ей и поезду вслед Сева. Тебе же так сподручнее.
Дубравка не услышала, но спустя две недели Сева получил от нее посылку из Николаева, в которой лежала пачка зефира, тщательно завернутая в километры оберточной пупырчатой пленки.
Которой так любят щелкать нервные инженеры по технике безопасности.

Сева где-то прочитал, что тот самый пресловутый Кокто, с которым его сравнила обворожительная и пропавшая навсегда Гудрон, говорил: «я не следую за модой, я ее создаю и бросаю, разрешая другим следовать за ней».
И еще: «я живу потаенно, спрятавшись за плащом легенд».
Севу это необычайно волновало.
С ним делались припадки узнавания.
А потом он увидел, как Кокто шел по улице Риволи, по правому берегу Сены, целых три километра без остановки.
А потом – статую Жанны д’Арк на площади Пирамид.

Севу завораживали образы…

Костик и Ротик уехали в Пермь, делать придуманную Севой выставку фотографий и стихов.
Пермь – Сева млел…

Пермь…

Сева страшно затосковал по путешествиям. По передвижению вообще. Он, проживший тысячу лет на одном месте – городе, улице, доме и квартире – испытывал жжение в том месте организма, что отвечало за перемену мест. «Я с детства склонен к перемене мест», безголосо напевал Сева, но кто не работает, тот не ест… В смысле, не путешествует.
На какие шишы?
Автостопом, советовал друг Попудоголо.
Что я, девочка, что ли, парировал Сева.
Ну и сиди.
Он и сидел.
И седел.

По телевизору рассказали о социальных похоронах за восемь тысяч четыреста рублей, и Сева размечтался быть похороненным на эту сумму. Позвонил Детке и предупредил о своем желании.
Хорошо, согласилась Детка, я прослежу.
Серьезно? слегка опешил Сева, не ожидавший такой прозы жизни.
Ну, ты же хочешь?
А-а...

Потом с ним случился рецидив жизни.
Они – само совершенство, сказала Детка. Такие красивые руки я видела только во Флоренции у статуй. Они там на улицах валяются. Да… Хорошо, что я подглядела тогда – есть с чем сравнивать.

На следующий день Сева позвонил в Пермь Ротику, поздоровался и по обыкновению спросил, как дела? Как выставка?
Да ничего хорошего, ответил Ротик, в общем, нормально. А что?
Ничего, просто так, хотел передать привет своему пермскому знакомому.
Которому?
Артему Добродрочеву. Именно ему, а не его двоюродному брату Денису Додрочеву. Добродрочеву, понимаешь? Пожалуйста, не перепутай.
Передам, пообещал Ротик и отключился.

Нет, запальчиво кричал Сева Ротику при следующем сеансе связи, даже сам поздний Пастернак не имеет права править раннего Пастернака – это кощунство!
Ротик, собственно, с ним и не спорил, но оставался при своем мнении.
Тогда Сева тоже успокаивался и интересовался, как идет устройство выставки.
Так себе, безжалостно откровенничал Ротик.
Но почему?! И как?! И когда?! Были же предварительные договоренности?! Что происходит?! Куда мы идем?!
Мой друг, отвечал печальный голос Ротика Севе в трубку мобильного телефона с двумя сим-картами, это смотря, куда подует вектор.

Игорь Викентьевич Тры, руководитель поэтической студии при районной библиотеке, средних лет лысеющий поэт с несколько излишним весом, встречал Севу у хлебного киоска, и они шли гулять по улице генерала Штеменко, разговаривая о поэзии.
Это ненадолго отвлекало Севу от тяжких дум о не получающейся выставке.
(В начитанную голову Севы, тут же лезли какие-то пули «дум-дум» из юношеских книг о приключениях отважных людей).

Первый оргазм, рассказывала вечером Детка Севе по телефону, я получила, когда лазила по канату на физкультуре. Точнее – соскальзывала вниз. Чуть в обморок не упала. Такие непередаваемые ощущения.
Из чего был канат? Уточнял любознательный Сева.
Резиновый, вроде, неуверенно вспоминала Детка.
О-о.

Выставка, которую в Перми устраивали Костик с Ротиком, приснилась Севе в ночь со вторника на четверг.
Утром он все тщательно записал карандашом в мятый блокнот:

Виртуальная фотовыставка фотоальбома со стихами.

Название «Мы там, где должны быть».

Небольшой зал с белыми стенами. На которых развешаны фотографии в недорогих картонных рамках. Чуть ниже фотографий пояснительные стихотворения к ним. В таких же рамках и отпечатанные не принтере.
Фотки и стихи скреплены проволочками.

Фотография № 1 (Два деревянных некрашеных бруска на белой стене, один выше другого, и разнесены в стороны, на каждом сидит по игрушечной бурой лисе).

Текст: Ночью проснулся от ужаса – ты не поставила мне часы на тумбочку – и вдруг заговорили соседи за стеной – они обсуждали время: два часа сорок восемь минут и три часа четыре минуты и три часа двадцать шесть минут.
Я уснул.

Фотография № 2 (Утилитарные предметы кофейни – красивые, бесконечно красивые стаканчики, крышечки и трубочки. И сахар. На стойке в прекрасных подставках).

Текст: ЧИтош (это Большое, это и явление и это существо).

Фотография № 3 (Старый, гнилой, деревянный электрический столб, одиноко торчащий посередь непонятно чего. Болтаются огрызки проводов).

Текст: Я видела, как ты обращался со своими трусами.

Фотография № 4 (Отражение – тень – металлической мыльницы на кафельной стене душевой кабины. Мыльница дает тень длинных тонких растопыренных пальцев-решетки).

Текст: Первые признаки инсульта – бессвязные смс. Бессвязныесмспервыепризнакиинсульта. Птаолмскрап тьимжлъегуцсит квпд.

Фотография № 5 (Клоуны. Высокие. Яркие. Добрые. С длинными, цветными рукавами клоунской одежды, раздуваемые ветром. Белом, красном).

Текст: Спать при работающем телевизоре.

Фотография № 6 (Блины с маслом на пластиковом кофейном столике. Чуть-чуть разлитая сметана. Ложечка. Стаканчик кофе.
За соседним столиком сидят неподдающиеся описанию мужчины. Трое. То ли гопники, то ли бизнесмены – бывшие гопники, то ли бывшие бизнесмены – снова гопники. Чего-то все время жрут.
Ощущение мрачного ужаса).

Текст: Я видела, как ты обращался со своими трусами 2.

Фотография № 7 (Коробки из-под пиццы в мусорном баке. Коричневые. Квадратные. С надписью «ПИЦЦА»).

Текст: Переодевали снайперов.

Фотография № 8 (Крашеные мусорные баки, как два непонятных, неясной породы животных, уткнулись друг в друга, и то ли бодаются, то ли ласкаются).

Текст: Ты сказала: «Эти люди тоже думают про тебя, зачем ты выходишь по ночам и куда».
«Кто все эти люди», спросил я?

Фотография № 9 (Красная, грязная, небольшая, унисексуальная машинка стоит в слякоти, модель и фирма – не важны).

Текст: Ты сказала: «Мы ходили смотреть на растерзанных львов. Красных растерзанных львов. Трех».

Фотография № 10 (Ремонт дороги, любой ремонт дороги: ограждения, люки, чурки и уголовные рожи в спецформе, спецмашины с полосами и оранжевыми проблесковыми маячками).

Текст: Какие-то строки Шекспира, ты понимаешь, я помню какие-то строки Шекспира, бессмысленные… вертятся в голове… все время вспоминаю….
И еще что-то из Евтушенко…
Пастернака…

А днем, когда он вышел из дома, две какие-то странные личности маячили на деревянных ящиках около пункта приема вторсырья – макулатуры, тряпья и цветного металла – это пили водку уволенные подчистую за нецелевое расхищение средств и инвентаря Галопогосов и Голопокосов.
Рядом орали пьяные люди неопределенного пола.
По одежде непонятно.
По голосам и лицам – тем паче.
Через некоторое время они начали драться. Потом мгновенно успокоились. Заговорили тихо, одновременно и проникновенно.
Севу это почему-то не угнело, а необыкновенно взбодрило.
Он вспомнил, как учился в Институте Культуры на режиссера массовых представлений.
Заулыбался.

А потом его вдруг опять повело на Кокто (о, где же ты, коварная Гудрон?), и он, Сева, стал делать выписки. 
Предваряя их кавычками, как бы и не веря, ни самому себе, ни источникам.

«Сколько там тыщ-тыдыщ? Повторял он без остановки».
Ж. Кокто.

«После скандала вызванного постановкой Дягилевым балета «Парад», Кокто укрылся в Оффранвиле и почему-то вспоминал, как в окопах Первой мировой сочинял роман «Тома-самозванец». Он тогда едва не попал под военный трибунал и его с трудом спас начальник штаба… А в окопах, как полагается, ледяной воды по щиколотку... И весь его полк погиб, пока Кокто отсиживался на губе…».
М. Утрилло.

«Собак любят абсолютно, а людей – в обстоятельствах».
Детка.

«Писать изысканно грубые пьесы».
Ж. Кокто.

Дубравка не эсэмэсилась и не отвечала на звонки.

Попудоголо не выходит из дома и вообще собирается уйти в романтические и мужественные дальнобойщики.
Для чего приобретает автомобиль марки «Мерседес».
В Саранске.
За невообразимо огромные деньги.

Детка подарила Севе бронзовую корову, привезенную из Индии, и сказал – это ты. Похож, как вылитый.

«Кокто заходит в комнату, где огромная деревянная лошадь смотрит на сирену, нарисованную на стене».
Детка.

Галопогосов и Голопокосов из запоя ушли в астральный поиск.

«Нет ничего пошлее, чем конформизм нонконформизма».
Ж. Кокто.

Незаметно (на самом деле, очень заметно) кончилось лето.

Наконец, он получил хоть какие-то вести из-за границы.
Письмо Дубровки Угрешич Севеку:
«Помнишь ту безумную русскую девушку, что говорила – ты как Кокто? Я не в состоянии воспроизвести ее имени. Кажется какое-то типичное французское, как у вас, у русских это полагается. Так вот, та девушка, была не права. Ты не как Кокто, ты вообще как никто. Ни «Никто» – с большой буквы, а «никто» – с маленькой. Но это лучше. В этом – твое спасение. Воспользуйся им…
Прощай.
Нетвоя Дубровка».

Сева, по прочтении письма, сначала сильно погрустнел, а потом наоборот – мощно воспрянул духом.
«Никто» – это же значит – все!
Пошел на Птичий рынок и купил себе собаку породы боксер, точнее боксершу – Никулю.
О чем тут же сообщил в Пермь Котику и Ротику.
Те одобрили.
Добавили, что с выставкой пока неясно, но чтобы он не отчаивался…
А Детка сказала, давно бы так….
А то все, понимаешь, ходит и ходит…
Вокруг да около**.

А Сева счастливо улыбался.

Примечания:
*Автор стихотворения Глаша Кошенбек.

 

 

 

"Наша улица” №250 (9) сентябрь 2020

 

 

 
 
kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   
адрес
в интернете
(официальный сайт)
http://kuvaldn-nu.narod.ru/