Юрий Кувалдин "Тёмный лес" рассказ

Юрий Кувалдин "Тёмный лес" рассказ
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин москва

 

Юрий Кувалдин родился 19 ноября 1946 года прямо в литературу в «Славянском базаре» рядом с первопечатником Иваном Федоровым. Написал десять томов художественных произведений, создал свое издательство «Книжный сад», основал свой ежемесячный литературный журнал «Наша улица», создал свою литературную школу, свою Литературу.

 

вернуться
на главную
страницу

Юрий Кувалдин

ТЁМНЫЙ ЛЕС

рассказ

 
В литературе, этом тёмном лесу самолюбий и самовыявлений, можно заблудиться, и сморозить что-нибудь самому простенькое по доброте душевной, или написать по глупости абсолютно гениальную вещь, чтобы читатели от замешательства онемели, либо постарались дождаться, что скажут просвещённые оценщики, чтобы уж после них выставиться с собственным мнением, и лишь только тот, кто с младенчества совершенствовал свое литературное мастерство, создав магическое поле вокруг своих творений, придавшие миру неизвестный доселе поворот, удовлетворив желание избранных, живущих во второй трансцендентной реальности, можно приступить к оценке начитанности всех остальных.
Одной детали достаточно, когда отец бросает в зарешёченное окно бритоголовому заключённому в Крутицах пачку сигарет, и девочка это видит, стало быть, в душе её бессознательно начинает теплится чувство сострадания, чтобы догадаться, что из неё вырастет писательница, коей становится Ирина Пин, она же Петрова Ирина Николаевна, родившаяся в советской зоне, на Арбатецкой улице в Крутицах, ибо и Крутицы, и Ново-Спасский монастырь, и сама Таганская тюрьма составляли единый ансамбль, о чём я писал в рассказе «Таганка», которая в подтексте проступает в очень сильном рассказе Ирины Пин «Крутицкое детство», с печкой, «оббитой» железом, с жизнью, проскочившей, как «…взмах ресницы…»
Река течёт себе спокойно, не возражает никому, не выясняет отношений, и не скандалит, никому не отвечает грубым словом, вся состоит из комплиментов, в любые смутные эпохи готова приковать твой взор прекрасной вечностью мгновенья, для размышления простор, и в каждом вздохе повторенье, и в отражении рожденье того, что было между строк, земли упрямое вращенье для продвиженья мысли рек, когда тревожный человек, изрек сомнительно мненье о неподвижности планет, того уж нет, а этот падший из яви делает секрет, но тайну знает целый свет, он только заново родился, не различает тьмы и света, поскольку жизнь идёт в метро, сглотнуло города нутро того, что просто минул срок смотреть на медленную воду, и мало-мальское движенье не замечает часовой, ступай-ка за порог и вой для возвращенья в лоно жизни, ты сам река, и держишь путь куда-нибудь, без назначенья, ведь реки мысли вспять текут.
В плену чувств отключается и прошлое и будущее, человек находится как будто в одной точке, вне времени и пространства, потому что там этих понятий не существует, но выныривая из чувственного заключения, попадает в систему диалогичного социума, где все говорят сами с собой, поскольку они все копии друг друга, и в поисках друга стремятся найти адекватного точке отсутствия, где нет времени и пространства, где только наличествуют вспышки чувств, а прочий мир будь пуст, не мешай нам пости гать отсутствие прошлого и будущего, у мохнатенького пушистенького есть только настоящее в не убегающей от него точке, ввиду отсутствия в головке магнитофончика, и когда есть только прямая трансляция без записи с единственно возможной точки, олицетворяющей непреходящую вечность.
«А где Рейн?» - постоянно спрашивает меня Тимофеевский. На что я отвечаю долгим молчанием, причем не по телефону, по которому не говорю с 2006 года, подчёркивая этим, что вхожу в контакт только письменно. А сам думаю, ну, что спрашивать о Рейне, он классик, и стоит на книжной полке, не потерялся, как Штейнберг, Мандельштам и Баратынский… У пишущего человека одна цель - попасть на эту полку, Кто этого не понимает, тому нечего делать в литературе.
С телефоном я покончил в 60 лет. Надо мной многие литераторы смеялись, когда я создал в 1999 году свой журнал «Наша улица». Говорили: «Старик, ты сошел с ума, тебя одолеют графоманы!» Потому что я открыл ворота начинающим. Вышел на передовую, вызвал огонь на себя. И повторял, писательство дело молчаливое, письменное, и устная речь нам не нужна. Фонари расширялись до треска в ушах. Рейн молча сидит за столом. Все говорят. Рейн молчит.
Его, щуплого и маленького, никогда почти не видно было, занимал лишь треть стула, сжав колени, слушал всех и каждого с преувеличенным волнением, но молчаливо, потупив взор, неизменно присутствовал в сложившейся за десятилетия компании по тому или иному поводу, у друзей на вечерах в ЦДЛ послушно исполнял массовку, даже когда а зале было пять человек, но чтобы он сам что-то представил, такого не было, хотя все что-то говорили, выступали, пели под гитару, но он никогда не испытывал собравшихся собственным словом, не отдавая себе в том отчета, но когда хлопали, он хлопал, поднимали рюмки, поднимал, теперь, похоже, одним хорошим человеком стало меньше, он как-то незаметно исчез, о нём даже не вспоминали, так и не узнав, кто он и откуда, и не заметили его исчезновения, так произошло, видимо, ради других, поскольку хороший человек никогда никого не побеспокоит.
Поднесешь спичку к сигарете, посмотришь на огонёк, и задумаешься, не прикуривая, о том, что разуму неподвластно чувство, в этот момент вспоминается элегический фильм, где лирическая героиня очень проникновенно читает стихотворение о цветах: «Куда тебя гонит весенняя ночь, свихнулись цветы, фиалкам невмочь…», - в сущности, здесь героиня выражает свою нежную, впечатлительную, тревожную, противоречивую душу, с которой я, как писатель, до того сроднился, как с Чеховым и Мандельштамом, что сам себя ощущаю этим же цветком, «от жгучей любви обалдев…», - и с большим трудом выстукиваю на клавиатуре компьютера взволнованные строки, чтобы охватить взором всю нашу высокую интеллигентную литературу, от поэтического возбуждения пребывая в счастливом спокойствии.
20 ноября 1950 года в Таллине родилась пленительная в своей чувственности писательница Маргарита Васильевна Прошина. На текстуальную авансцену у Маргариты Прошиной всегда выступает чувство и, кажется, всё она выдаёт экспромтом, оттого создается впечатление поэтической непредсказуемости. А это дорогого в искусстве литературы стоит. Причём, каких бы тем ни касалась Маргарита Прошина в своих вещах, все они пропущены через трепетное женское сердце. Явиться в мир по-настоящему можно только в Слове, стать книгой, абсолютно ни с кем не соревнуясь и, тем более, никому не мешая. Писательство есть самое трудное дело на земле. Писать изо дня в день всю жизнь, отключившись от социума, может не каждый. Одиночество в жизни создаёт полифонию в тексте, в котором и живёт Маргарита Прошина, в бесконечных женских образах, когда настроен глаз на поиск красоты, а ухо ищет звуки поднебесья. Маргарита Прошина не пишет сюжет, она мыслит нелинейно, ассоциативно. Великое счастье быть писателем, и вдвойне радостно писать так поэтично и проникновенно, как это делает Маргарита Прошина.
Не почему, не потому, а просто ноту «до» скрещиваю с «альфой», перескажите, пожалуйста и будьте любезны, своими словами для начала что-нибудь простенькое, ну, хотя бы Второй концерт для фортепиано с оркестром Рахманинова до минор, op. 18, а без названия мы бы не знали, что это звучит, а без слова «Рахманинов» вообще бы запутались, какое существо это «до минор» пропело, или понятие камня в слове «Пётр», то-то и оно, что камень неуловим, камень он и есть камень, даже скала, поэтому так много у нас Петровых, ну куда не бросишь взгляд, всюду Петровы, ибо люди желают быть каменными, как Петроверигский крючковатый переулок между Маросейкой и Старосадским, или как Карадаг у Волошина, но «до-ре-ми-фа и соль-фа-ми-ре-до» мне голубя понятнее, и замечая голубя на газоне, сразу же спрашиваю у него фамилию,  а то маскируется под неизвестного, вот тут и зарыта собака множества существ, подобных камню, камень Пётр размножился повсюду, и в Высокопетровском монастыре на Петровке, на Петровских линиях, у Петровских ворот и даже в Петропавловском переулке, по которому я обожаю ходить к любимой сердцу Хитровке.
10 ноября 1965 года родился единственный в своей драматической экзистенции Андрей Вишневский. Явление на свет Пиноккио происходит весьма загадочно, ибо его отец был создан по образу и подобию великой Литературы, как рождение самого Андрея, в загадочном саду, когда луч лазера, преломленный длинным носом, гравирует на стеклянной колбе дату рождения: 10 ноября 1965 года, при этом Пиноккио поднимается сразу на ноги, идёт в цветы, падает, но поднимается, снова идёт, быстрее, переходит на бег, пока не наталкивается на чугунную ограду Старой площади против ЦК, а там такие же партийцы совок реставрируют, взгляд Пиноккио, который стремится вырваться из своей телесной оболочки, устремляется в сторону станции метро «Китай-город», Андрей сменяет Пиноккио, отец и сын, сын и отец, в свою очередь, земля полностью поглощает тело человека, идёт непрерывная взаимозаменяемость материальных структур под нематериальным управлением книги неба, и тут из подземелья выскакивают бесы, трехметровые, покрытые чёрной шерстью, отдельные клочки шерсти горят алым пламенем, как островки огня в шерстяном океане, и все без кавычек, как достоевские, Мастер вздрагивает и оказывается в Малом Спасоглинищевском переулке на скамейке у высокой арки с Маргаритой, смотри, говорит, сейчас состоится с того конца явление драматического писателя, Маргарита в страхе устремляет огромные голубые глаза в сторону хоральной синагоги, откуда уже летит, распахнув чёрные крылья, подобно «Улетающему Монахову», автор «Белой поэмы».
Во всём есть постоянное прощание, потому что колесо медленно вращается, увозя в прошлое тебя и меня, её и его, каждого, без разбору, а ведь незаметно уходят, нету спора, а когда вдруг замечают исчезновение, прибегают к окончательным выводам о конце эпохи, аплодируя гробам, хотя армия других с цветами мчится к родильным домам, то тут, то там начинается эпоха ради прощального вздоха, не грусти, хозяйка, кроши винегрет, и знай-ка, все, кто были на виду, придут на поминки по дням рождения, к своему стыду, бесконечное пробуждение к вращению повторения, апокалиптическое наваждение Альбрехта Дюрера в потоке людских тел, улетающих в прошлое, все оказываются не у дел, дующих в одну дуду, а Данте опять здесь и сейчас, на пару с Кантом, неутомимо закручивает воронки кругов ада, под воздействием взгляда того, кого надо.
Окутанная снегами, разбуженная нежным дыханием полярных ветров, освещённая жаркими до лютости сполохами северного сияния родилась 24 ноября 1965 года на севере Камчатки восхитительно-сокровенная Ирина Оснач, чтобы при лучине в юрте сочинять притчи о рыбах, рассуждающих о величии существ, сетями вылавливающих их, о говорящих оленях, обучающихся литературе в московском доме, где гуляли булгаковские массолитовцы, где лица сливаются в одно лицо со щелочками глаз катящегося по горизонту солнца, чтобы, выглянув в оконце, увидеть Рокуэлла Кента, и с этого момента поспешить на нашу улицу к карнавальным лицам не верящей никому столицы, чтобы одной рукой ухватить за хвост жар-птицу, а в другой руке заржать синицу, дабы самой в суете сует не раствориться, и превратиться а солнце. Для взора людского в открытости скорой, судачь ни судачь, возникла Оснач, сиянье простора в рождении этом, и радостней стало на всём белом свете, Ирина родная, бокал поднимаю!
Прибитая Москва угрюмым ноябрём, темнеет рано, одиночество плотнее, там был угол, но его нет, с неба выскакивает велосипедист с «котомкой» за спиной разносчика пиццы, проносится над головой, исчезает чёрным дроном во мраке, тьма стала перпендикулярна диагонали «Черного квадрата», однако какой-то огонёк светится впереди, на ощупь продвигаюсь к нему, ветка сильно бьёт по лбу, огонёк сразу гаснет, едва заметной тенью кот, чей глаз светился, исчезает под елями, за которыми возникает рубиновая звезда Кремля, ёлочки зелёные, не может быть, чтобы и он тут впотьмах объявился, когда мозгами помутился, не то ещё будет, мрак во мраке, чёрное на чёрном, занавес вздёрнут, бабушка-бабушка, где дедушка, «отобедамши», рано потемнел, слился с задником театра на Таганке, и вместе с ним спился, темнеет не вокруг, а внутри, в твоей черепной коробке, взгляни на себя квадрокоптер робко, это ведь не кого-то там другого, а именно тебя посылает из темноты злая тёща ночь, ты «пошто тута» по Красной площади строевым шагом ходишь на одного линейного дистанция.
Женщина в значительных годах собирается в магазин, надевает сначала юбку, поглядывая на себя в зеркало, останавливается в задумчивости, звонит городской телефон, да я тоже так думаю, просто прелесть, вот именно, попутно подкрашиваются ресницы, разговор идёт сорок минут, цитирует что сказать мне о жизни что оказалась длинной, взаимная психологическая поддержка, параллельно звонит мобильник, сначала говорит в городской, затем, чуть отстранившись, в мобильник, нет, он играл вчера неважно, ты тоже так думаешь, после юбки, которая не подходит, надеваются брюки, куртка подбирается полчаса, шляпка усаживается на головку седьмая, накануне купленная на Петровке, клетчатый эдакий колокольчик с небольшими полями, опущенными вниз, проверка содержимого сумки особая статья тут время уходит в бесконечность, подходит к входной двери, забывает, что в тапочках, садится на банкетку, двадцать пять минут подбирается обувь, утро давно прошло, день тоже миновал, на улице темно, наконец, направилась элегантно в магазин.
Приезжие, заметные на улице, фонариками светятся, в красном, в белом, в розовом, золотом и прочем, слепящем глаза прохожим, привлекая мошкару, чтобы потом сердечно жаловаться, что к ним вяжутся поддатые прилипалы, вокзалы унылы, кроме красных, розовых и белых, оторопело глядящих впервые на Москву, ух, оживим серых, прибитых суетой и семейными дрязгами москвичей цветами раздольной провинции, мы видны, щеки красны, ножки в алых сапожках, ведь недаром мы пышем ядрёным жаром, не то что дохляки москвичи в очках и шляпах, но ты меня не лапай, я не такая, ещё поглядим, как Москва растает от явления первозданного народа, который на Тверской на площади устроит кубанские цветочные арочки, чтобы под балалайку и гармошку подняли настроение вам пышногрудые ярочки, топи интеллигенцию в демократии, то сеть в народе, чтоб шибко нос не задирали, село пришло в Москву, эй, конёк-горбунок, где ты, подвези нас к Кремлю на рассвете, чтобы на мусоргскую поглазеть реку-Москву.
Утро уехало в ночь, люди сбились с курса, когда подъём был по солнышку, и курс был верен, зерно в землю для хлеба насущного, корова в поле, солнце зашло, всё хорошо, все спят на печи, в печи томятся щи для утреннего завтрака, теперь же солнце ушло в одну сторону, а люди в другую, в ночь под фонарями сами не сами, не в своих санях, что-то ушло, что-то упало, реализм скончался, Казимир Малевич явился с экраном чёрного квадрата, дистанционным пультом включите «Черный квадрат», он будет рад показать вам что угодно, не выходя из дома, дистанционное существование Фомы и Ерёмы отмечено сменой курса рубля, вот центральная проблема, вот новый курс пиджаков в галстуках, штампованных под копирку экземпляров, подобий (симулякров) людей, муляжей, раньше было масло, говорил Андрей Платонов, а теперь маргарин.
Глаз делает предмет преувеличенным, он как бы наплывает на тебя, чтобы поведать все свои секреты, открыть свою бескрайнюю структуру, свой звёздный космос, атом расщеплённый до новых атомов в нём же с блошками снующих электронов, букашки, мошки, запятые, точки, объём строенья предложенья, которое пишется без отдыха с утра до вечера, а также ночью, когда все спят, без начала и конца, туда-сюда, к огромному как будто, но слишком измельчавшему до точки, придется тотчас понять своё значенье по отношенью к миру вещества, всё нам дано для преувеличения, в работе с представлением о мире, насквозь пропитанным новым ощущением с рождением другого существа, подтверждаемое самим тобою, предчувствием создания себя на белых простынях осуществления.
Художник Марк Поляков (Нью-Йорк) "Болезнь". Смотрит глаза в глаза своим портретным героям, как мастер рисунка Марк Поляков, подобно Веласкесу, наблюдающему за инфантой Маргаритой в «Менинах» через зеркало, чтобы Пикассо переписал его десятки раз, (например, "Менины по Веласкесу", 1957 год), чтобы увидеть самого себя, поскольку в кадре портрет, за кадром автор, присутствия в портрете которого, кажется, нет, но на то и знаменит портрет, потому что знаменит автор, который намекает, что его давным-давно нет, но с этим не соглашается потрет, который строчками убегает от рассвета до заката, в старой шинели идёт горбато, в мягкую булку суёт свой нос, сам по себе вызывая вопрос о том, кого нет в кадре, и то же самое возникает, когда по диагонали сцены выхаживает персонаж, уставший от жизни в скудных буднях наших широт в постоянных сумерках, но можно догадаться, что автор в кулисах, иногда же он является в прямой текст, отталкивая персонажей, включая всеобъемлющую полифонию, когда один голос заглушает другой, создавая авторское место в романной неразберихе, как Достоевский читает «Родину» Кувалдина, с которого списывает Родиона Раскольникова, ибо всё проявляется потом.
Природа притворялась всегда хорошей, особенно, когда затрагивала тонкие струны души, дождь идёт, а ты притворяешься тоже, как сама природа, что так надо и что тебе хорошо, на то она и природа, что постоянно изыскивает возможность поддержать человека, который всем своим поведением показывает, что он отлично себя чувствует под ливнем без зонта, босиком идёт по лужам, то есть всем своим поведением дает пример всем прочим, что нужно уметь притворяться, тебе ужасно плохо, но ты улыбаешься, говоря этим, что тебе хорошо, только последний двоечник может вести себя плохо, но и тот в конце концов умолчанием принимает правила природного поведения, напьётся и идёт по стеночке, безусловно, большинство отличается хорошим поведением, помня среди сонма лиц, веди себя прилично.
Занавес открывается, не знаешь, что пить, пей воду, при всём народе, душе в угоду, в любую погоду, знать, что пить, долго жить, особенно про воду, сроду бы не вспомнил о ней, а там, говорят, налей, налили, так пей, но лить воду не каждому удаётся, каждый ищет сухой остаток, в виде спирта, или какого-то суррогата, другой ищет книгу, которая бы сразу открыла ему все тайны жизни, не догадываясь, что тайна в воде, везде и всюду, в пруду, в реке, в море и океане, особенно в большом романе, речение сие окаймляет суть сущую, как кантилена, или по-нашему, песня, одним словом, толкуем про воду, текущую от заглавия до конца книги, наполненной водой, да такой умной, почти святой, не почти, а точно, видел воочию водное потрясение от букв движения, литеры торят дорогу воде, от тебя ко мне, от меня к тебе, водосвятие, крещение в Иордани, что такое театр, рисунки на песке, сказал Михаил Козаков, я же усилил, круги на воде.
На скамейке у подъезда постоянно сплетничают состарившиеся молодые домохозяйки, отновоселившиеся в этом панельном доме пятьдесят лет назад, прикованные к своему жилищу, к своим местам с такой неведомой силой, что весь их жизненный путь пролёг от дома до магазина, возле которого стоит их дом, что-то вокруг в разные времена немного менялось, но столь незаметно, что изменений постоянно старившиеся женщины не замечали, как не обращали внимания на исчезновение то одной, то другой старушки, как не замечали и пополнения на скамейке вышедших в тираж недавно ещё молодящихся женщин из подъезда, иными словами, всё протекало для них так незаметно, что сама жизнь казалась вечной, управлявший же их жизнью, относящийся к бесконечности, им был неведом, реален был только их дом.
Устное воспитание тает на устах, и исчезает бесследно на сих же окаменелых, успели запомнить трели соловья, о, да, так бы и пели, так бы и жили в устном щебете в мире природы не очеловеченными, только письменная речь, иными словами, программа преображения животного, делает из новичка, явившегося из лона матери, человека, профессор просит студентов по памяти не отвечать, знает ли он билет или нет, это не имеет значения, берите книгу и читайте вслух а я буду слушать, во все зачётки профессор мудрых мыслей ставит пятерки с плюсом, за умение читать книги, а лучший читатель станет писателем, вот так вот, господа, болтающие по телефонам и в очередях за папье-маше, колесо со страшной силой и на страшной высоте вращается, люди мелькают как мошкара под лампой, а от века остаются гении книги, которых по пальцам можно пересчитать, но это и есть человечество на линейке вечности, свёрнутой в кольцо.
И даже дуб опять готовится спать, что тут поделать, когда с каёмкой волны дубовые листья улетели в предчувствии метели, когда белое на золотом будет радовать глаз, но потом всё тот же дуб предстанет во всей чёрной графической красе на белом ватмане гравюры в предчувствии увертюры к «Тангейзеру», слушающего Набокова с эпиграфом: «Дуб - дерево», - впрочем, и сам Набоков напоминает дуб, когда канцелярской кнопкой прикнопивает Чехова с Гоголем к бездарному забору, потешаясь над ними, но сам подшит к делу классиков скоросшивателем, им тесно друг с другом, один Анатолий Ким океаном поэзии развеет их как дым, но что поделать, и ещё раз, что поделать, резковато, но душа не виновата, все вокруг хорошие, и враг станет другом, если превратил себя в бегущие строчки при чистописании на дубовом листочке.
Я ехал на машине, и не понимал, где я еду, стемнело в четыре часа дня, зажглись тусклые фонари, пошёл снег, хлопьями залепляя лобовое стекло, я включил дворники, передо мною маячили красные огоньки габаритов впереди идущих машин, на светофоре все встали, я сначала включил поворотник, а потом магнитофон с Брамсом, поворотник пощелкивал, Брамс подпевал третьей частью третьей симфонии, хорошо, тепло, дневная ночь, тут же включилась зелёная стрелка налево, все поехали и я поехал, из-за белизны на чёрном фоне разобрать, ошеломляющий контраст, ничего нельзя, только на асфальте чернели влажные от реагентов проплешины и в жиже колеи от машин, мрачный город вёл меня куда-то между заборами и железными дорогами, мимо блочных строений прошлого века, и допотопных ржавых гаражей, людей на улицах заметно не было, в машине было тепло, а с Брамсом умиротворённо, все ехали куда-то, и я ехал.
13 ноября 1933 года в Москве родился оригинальный до гениальности поэт Александр Павлович Тимофеевский. Но прежде чем родиться, конечно, он был птицей, поющей по причине не в силах помолчать, да, именно так, как начать застолье без Тимофеевского, невозможно, он на ходу под рюмку с невероятной лёгкостью выдаёт экспромт, который и бумажный поэт не сможет нацарапать пёрышком, гений импровизации, почти детской непосредственности и взрослой андеграундной свободы, он сразу пишет набело устно: «Будет пение птиц, // И сирень будет пенно лилова, // Среди милых мне лиц // Я увижу тебя, дорогого. // Скрипку вжавши в плечо, // Ты сыграешь "Чакону" Витали, // Что там будет еще - // Несущественно. Это детали». Вот в чём парадокс и невероятность, он дышит стихами, говорит стихами, мыслит стихами, пьёт стихи, поднимает настроение опечаленному проблемами собеседнику стихами, чтобы мы сами немножко хотя бы отключились от тоскливого телевизорного изолгавшегося социума, и вспорхнули без затей вместе с этой диковинной птицей, грустить с которой не годится…
Что тут делает это вездесущее словечко «значит», пошёл я «значит», пришёл я «значит», он и говорит мне, «значит», в том-то и дело, «значит», что я «значит» имел в виду совсем другое, а он, «значит» зациклился на своём, не поймешь «значит», чего он хочет, иль маячит, «значит», то ж, подаёт тебе сигнал знак любой, чтоб ты узнал через знак любую суть, или даже эту муть, озадачит непременно, поведёт в святую ночь, знак означится новым знакомством, «значит», хотя этого знакомства вовсе не предвидел, и так в жизни, «значит» всю дорогу, не ждёшь, а тебе, «значит» выдают, ищешь, «значит», но ничего не находишь.
Если ты не положила зеркальце в сумку, выходя на прогулку, а потом забыла об этом, то просто беда, будешь копаться в сумке в поисках своего лица, которое, как известно, находится в зеркальце, иного лица тебе не дано, а сумка такая бездонная, несмотря на то, что такая маленькая, как твое лицо, помещающееся в таком маленьком зеркальце, искала в сумочке зеркальце у входа в магазин, в отдел сумочек, но так и не нашла, просто беда, но нащупав в непролазной куче звенящий мобильник, обнаружила его по звуку, включила, поговорила, затем сообразила, воспроизвела своё видео и увидела, что рассматривает своё лицо, как будто видит его впервые, в большом зеркале в фойе театра.
На даче скрипят ступени, пахнет досками пола, согретых солнцем, трава прорастает сквозь щели, хозяйка босиком идет по дорожке к астрам, впереди семенит серенькая с белыми вставками трясогузка, на заборе сидит вполоборота симпатичная ворона, одним глазом следит за хозяйкой, которая подходит к цветам, красным, синим и разным, срезает ножницами букет, на мгновение поворачивает лицо к солнцу, жмурится, как рыженькая кошечка, примостившаяся на подоконнике у окошечка, в хрустальную вазу наливается прозрачная вода, астры стоят в центре круглого стола, хозяйка почти что гола, на ней детская маечка, подчёркивающая сильную грудь, солнышко, побудь тут со мною, пока я выпью маленькую чашечку кофе, с кошечкой у окошечка.
«Две вещи наполняют душу всегда новым и все более сильным удивлением и благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, - это звездное небо надо мной и моральный закон во мне». Иммануил Кант

 

 

"Наша улица” №254 (1) январь 2021

 

 
 

 

 

kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   
адрес в интернете (официальный сайт) http://kuvaldn-nu.narod.ru/