Рада Полищук “Угол для бездомной собаки” повесть о женщине в монологах. Монолог "Глупая молекула". Слово о книге Ольги Акакиевой

Рада Полищук “Угол для бездомной собаки” повесть о женщине в монологах. Монолог "Глупая молекула". Слово о книге Ольги Акакиевой
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин москва

 

Рада Полищук первый рассказ написала в 1984 году, первая публикация была в 1985-м, первая книга вышла в 1991-м. Позже вышли еще несколько книг. Автор многих публикаций в различных журналах, альманахах, антологиях прозы ХХ века, сборниках в России и за рубежом (Франция, США, Израиль, Финляндия), а также множества журналистских публикаций в центральных российских и иностранных изданиях: очерков, эссе, бесед с известными деятелями культуры, литературных портретов друзей – известных поэтов, писателей, артистов. Член Союза Российских писателей, Союза писателей Москвы, Союза журналистов России, Международной федерации журналистов. Издатель и главный редактор российско-израильского русскоязычного альманаха еврейской культуры «ДИАЛОГ» (издается в Москве с 1996 года). Родилась и живет в Москве. В "Нашей улице! публикуется с № 9-2001.

 

 

 

 

 

 

 

вернуться
на главную страницу

Рада Полищук

УГОЛ ДЛЯ БЕЗДОМНОЙ СОБАКИ

повесть о женщине в монологах, монолог "Глупая молекула"

 

К Юбилею Моей Первой Книги

 

Ольга АКАКИЕВА

ОТ ПЕРВОГО ЛИЦА

К 30-летию книги Рады Полищук «УГОЛ ДЛЯ БЕЗДОМНОЙ СОБАКИ»


Быть неповторимом миром в огромном мире
неповторимых миров.
Из Авторского вступления

 

   Любимая моя книга Рады Полищук. Тоненькая. В графически четкой черно-белой бумажной обложке. Почему – любимая? Потому что помню ее новорожденной – в картонной папке с тесемками (её, на машинке отпечатанную, дала мне Рада «прочитать и оценить»)? Потому что – первая? Потому что – собак люблю? На каждый вопрос могу ответить – да. Так что – трижды любимая? Да нет, пожалуй, не трижды. Потому что еще – Раду люблю. Четырежды. И как там дальше: пятижды, шестижды… И как у Вини Пуха: «Возьмем это странно слово «о-пять». Зачем мы его произносим, хотя мы спококйно могли бы сказать: «о-шесть», и «о-семь», и «о-восемь». ...«О-восемь».
Конечно – о-восемь! Потому что в книге – восемь монологов. Очень женских. Каждый – из такого женского нутра написан, что поневоле забываешь о существовании художественного «я» как «образа лирического героя». И начинаешь судорожно оглядываться, в поисках мало-мальски знакомых реалий из окружения персонажей и удивляешься, их в жизни не находя.
И поразительна точность названий главок-монологов: «Скажи мне, кто ты». «Прощение по случаю крестин». «Глупая молекула». «Именительный падеж». «Я и Я». «Странные странности». «Угол для бездомной собаки». «Розовое мое счастье». Каждое название не просто «называет» (именует). Оно потом на нескольких страницах - раскрывается, себя раскрывает.
Сегодня книге моей любимой - 30 лет.
Наше с Радой общее - много старше. Оно старше даже каждой из нас. У Маргариты Рудольфовны Перловой мы обе, в разное время нашего школьного детства, занимались художественным словом в Центральном доме детей железнодорожников, в НАШЕМ доме, который теперь - экскурсионное место «Особняк Стахеевых на Ново-Басманной». Маргарита Рудольфовна воспитывала всех своих учеников в любви к слову - звучащему, написанному - художественному. Потому и выросли они (мы) - артистами и режиссёрами, учёными и художниками, филологами и чтецами, писателями и читателями. Людьми - выросли.
Пелось в нашей песне: Ты геолог в таёжной глуши,
Ты известный артист Ленинграда -
Она примет нас всех от души,
Будет всем одинаково рада.  

   Рада!
Слово «душа» стало определяющим в жизни каждого из нас.

   Можно ли (и не уверена, что нужно) словами характеризовать ...слова. Ведь что такое книга? - «Слова, слова, слова...». Но как-то так иные слова складываются, что за ними - жизнь. Разная. И помнится она, эта, в общем-то, чужая для читателя жизнь и слова о ней - вот уже 30 лет. Наверное, так можно определять мастерство писателя: когда и если его книги не только «с интересом читаются», поскольку «в них воплощены образы и судьбы...». Они (книги) - вспоминаются. Он (автор) удивляет не тем, что умел ТАК составить слова и «описать», а тем, что он откуда-то ЗНАЕТ. Ну откуда, скажите на милость, знает Рада, что свою «лепшую» пред- и послеуниверситетского времени подругу Ленку, Елену Алексеевну, я звала Лёшиком, Алёшкой, пугая иногда этим её маму (и папу). Откуда знает она всё про именительный и другие падежи в моей жизни? И в жизни других Я?.. Про лучших подруг, которые - первые враги. Про все (их здесь множество!) свадьбы и разводы, про встречи и расставания в таких разных жизнях, в таких разных мирах. Про мятущиеся души. Про - душу.
Не каждый может эту душу вне себя так или иначе воплотить. Просто умеют - не все. Рада Полищук - умеет. В первой её книжке, в любимой моей «собаке», это, прежде всего, - женская душа. Потом Рада-писатель будет неизменно (и неизбежно) расти до «знатока человеческих душ» - разных. И вырастет, высочайшие вершины покорит - читатели это знают!
А «собака», которой сегодня 30 лет (и угол, её, бездомную, всё-таки приютивший), так и останется юной, худенькой, графичной (художник Сергей Олиференко) и для меня - самой любимой.

 

 

ГЛУПАЯ МОЛЕКУЛА


Я - круглая идиотка. Горько признаваться в этом, но с истиной, как говорится, не поспоришь. Я сама поставила себе этот диагноз, медицина здесь бессильна, никакой органики у меня нет, и любое обследование выявило бы мою полную дееспособность и высокий интеллектуальный уровень. Я бы даже осмелилась сказать - слишком высокий.
И тем не менее, я - идиотка.
Это лежит в какой-то иной, труднодоступной специалистам области, поэтому никакого документа, удостоверяющего истинность моего заявления, я представить не смогу. И потому призываю верить мне на слово: согласитесь - такое услышишь не каждой день. Всяк человек любит покрасоваться: нос напудрит, мозги припудрит, туману напустит, блеск, глянец наведет, светлой красочкой все темные места подкрасит. И о'кей. Сам не налюбуется.
А тут вдруг такой стриптиз, причем без всякого обмана: не только трусики и лифчик, но и кожу долой.
Без кожи, правда, совсем уж не по себе: и зябко, и стыдно, и страшно. Любое прикосновение ранит и даже взгляд, если в упор и недобрый.
Впрочем, о ранимости моей лучше не говорить, мне все равно не то что собственная кожа, но даже шкура бегемота не поможет.
Я понятия не имею, из каких корней произрастает пышным цветом мой идиотизм. Пока что до конца разобраться в природе столь незаурядного цветения в условиях нашего весьма умеренного климата мне не удалось.
Но факт остается фактом. И как в юриспруденции, к которой имею непосредственное отношение через свое высшее образование, подтвержденное красным дипломом - с фактом надо считаться. Тем более что в данном случае мы имеем дело не с простым фактом, а с чистосердечным и абсолютно добровольным признанием. А это дорогого стоит, я вам как специалист говорю.
Итак, в дальнейшем будем исходить из того, что нам уже известно: я - идиотка.
И - вперед, к вершинам дознания, к истине. Требуется выяснить: что, как и почему, вынести приговор и привести его в исполнение.
Я, правда, еще как бы и не сделала этого признания, то есть во всеуслышание оно еще не прозвучало. Я опробовала его на себе самой, внутри себя прослушала и свои собственные реакции пронаблюдала. Ничего особенного, должна сознаться, не заметила, никакого потрясения не испытала, ни сожаления, ни обиды, ни хотя бы отголосков того или другого не услышала. Странно, конечно. Потому что вчера еще, и позавчера, и еще раньше, наверное, всегда я была полна всевозможных амбиций и претензий.
Отчасти они, возможно, и соответствовали моему весьма недурному от природы внешнему оформлению и в достаточной степени богатому, быть может, от природы же, внутреннему наполнению. И вместе с тем, были явно завышенными, в чем нет, на мой взгляд (на мой вчерашний взгляд), ничего противоестественного. Ведь я женщина и этим все сказано (вчера еще этим все было сказано).
Каждая нормальная женщина, я думаю, тайно или явно мечтает блистать, поражать, притягивать, быть центром Вселенной, ее пупом, ядром, вокруг которого происходит непрерывное вращение по гроб жизни преданных электронов, а в случае выбывания по какой-либо неведомой причине одного из них осуществляется незамедлительное и равновеликое его замещение. Каждая мечтает быть звездой, к которой отовсюду устремлены ослепленные ее лучезарностью взгляды, быть, наконец, омутом, в который кидаются, очертя голову, не успевая подумать о последствиях.
Я, конечно же, тоже обо всем об этом мечтала, не в таких конкретных образах, но в соответствующих им ощущениях. Только вот не могу сказать, что мечты мои непрерывно сбывались.
Впрочем, мечта, наверное, оттого и мечта, что сбывается лишь однажды или не сбывается вовсе. А непрерывно сбывшаяся мечта - это нонсенс, она, случись такое, мгновенно переродилась бы в свою противоположность - обыденность, тотчас обрыдло бы, опостылела и все дела. И ничего не осталось бы тогда в жизни у бедного человека, У обыкновенного, нормального бедного человека.
Вот, например, сегодня я никак не могу пожаловаться на отсутствие внимания к своей персоне. Это уже даже чем-то смахивает на только что означенный мною нонсенс. Ибо я лежу, а вокруг меня непрерывно суетятся, хлопочут люди, люди, люди. Правда, не все мужчины, но все в зеленоватых по последней больничной моде халатах и шапочках. И проявляют они ко мне чисто профессиональный интерес. Но мне почему-то все равно приятно. Я даже готова расплакаться от благодарности и умиления. Но терплю, как могу - гордость не позволяет.
Хотя какая уж тут гордость после вчерашнего. Они в таком виде меня увидели, и такие манипуляции надо мной творили, что уж перед ними мне гордиться нечем.
А вот горжусь. И чем, подумать только: что не с каким-нибудь пошлым аппендицитом к ним попала или с почечной коликой, у них тут таких навалом, они их, по-моему, не различают ни по возрасту, ни по полу, ни по каким другим признакам, кроме температуры, цвета мочи и количества лейкоцитов в крови,
А я - какое-никакое исключение. На меня специально посмотреть приходят, сестры с других постов прибегают, больные в приоткрытую дверь заглядывают, на цыпочки, видно, привстают, шеи тянут, глаза таращат, чтоб из-за спин медперсонала получше меня разглядеть.
Как оказалось немного, в сущности, нужно, чтоб возбудить к себе такое любопытство посторонних людей. И ведь каждый из них, быть может, в сумасшедшей сумятице будней где-нибудь в душном вагоне, предположим, метрополитена, не раз бывал притиснутым ко мне вплотную, живот в живот, нос к носу, невольно смешивая свое дыхание с моим, но никогда так и не взглянул на меня, не заметил. Как я не заметила ни одного из них. Они для меня толпа, которая сдавила со всех сторон и несет, и это мне только кажется, что я иду куда-то сама и по своей воле. Я лишь частичка толпы, ее молекула.
Я и здесь, конечно, молекула. Но здесь я особая молекула - я побывала там, где еще никто из них не бывал. И они - одни при исполнении, по долгу службы, так сказать, но и не без человеческого, житейского любопытства, а другие взбудораженные и даже вдохновленные тем, что кому-то вчера еще было хуже, чем им сегодня - всяк в меру своей причастности проявляют ко мне повышенный интерес.
А я ни на что не реагирую, гляжу в потолок, потрясенно разглядываю ползающих по нему мух, как нечто диковинное, невообразимое, не в силах поверить тому, что лежу, вижу, слышу и даже мыслю.
Дело в том, что вчера я со всеми распростилась навсегда, свела, как принято говорить в таких случаях, все счеты с жизнью. Счетов этих у меня оказалось немного, и я быстренько привела все в порядок: кое-что вымыла, кое-что аккуратненько сложила стопочкой на видном месте, кое-что выбросила, предварительно разорвав на мелкие клочки, написала одно письмо - и оставила в заклеенном, но не надписанном конверте и позвонила родителям по междугороднему телефону. Затем надела свое самое нарядное платье, тщательно навела марафет, без удовольствия, с чисто профессиональным интересом глядя на свое зеркальное отражение. Затем сварила в маленькой джезве крепкий кофе, налила в пузатый бокал остатки любимого сока манго, постелила на журнальный столик красную с белой каймой салфетку, поставила свечу и зажгла ее. Получилось очень эффектно и напоминало приготовление к встрече Нового года. Я покопалась в пластинках, нашла нужную и положила на вертушку. Все было готово.
Я не спеша выкурила сигарету, выдавила на руку содержимое двух пластинок реланиума, бросила всю пригоршню в рот и запила соком манго. Маленькие, гладкие таблетки под напором густого, тягучего манго, легко внедрились внутрь моего организма, не причинив мне никаких неприятных ощущений. Было вкусно, сладко, я выпила кофе, легла на тахту и нажала на клавишу проигрывателя, Я приготовилась встретить свою смерть музыкой Брамса, звуками его третьей симфонии, ибо твердо решила, что могу позволить себе роскошь умереть красиво, со вкусом.
Я лежала, слушала музыку и ждала неведомых мне доселе ощущений.
Первым покинуло меня слово «надо». Только что, еще во время всех этих приготовлений оно было со мной, я говорила себе: «надо налить», «надо постелить», «надо запить». И вот его нет, этого ненавистного, беспощадного «надо», хищно рвущего на куски, вгоняющего в отчаяние оттого, что все не успеть, не выполнить, не объять, а стало быть, нет конца этой гонке, где уже не поймешь - то ли ты бежишь за своим «надо», пытаясь, догнать, ухватить, не упустить, то ли мчишься стремглав от него, а оно, настигает, подстегивает, подхлестывает.
И вот его не стало. Мне ничего больше н е н а д о. Какое счастье. Не надо ничего покупать, доставать, никому ничего объяснять и пытаться разобраться самой, не надо отдавать долги и брать взаймы, не надо ни на что решаться и ничего не надо решать, не надо никому звонить и тревожно ждать звонка, и вообще ничего не надо ждать и тем более тревожиться, не надо идти на службу, блюсти свое осточертевшее реноме деловой, коммуникабельной женщины, которой все по плечу и на все плевать. Не надо никого любить и что самое главное - никого ненавидеть. Ибо это бремя-то и свалило меня: не вытянула.
Любить неразделенной любовью - еще куда ни шло, случалось не раз, в муках и корчах души, но экстерьер сохранялся невредимым: тени, румяна, помада - все в меру, со вкусом, все в той и если даже немножко с вызовом, то ровно настолько, чтобы скрыть все внутренние ссадины и кровоподтеки. А на ненависти сломалась в один день, в один час, в одну минуту. Глядя на свое отражение в черном стекле вагона метро, я не узнавала себя. И немудрено, потому что на мне, что называется, лица не было, вместо него зияло до неприличия неприкрытое, усыпанное старыми и свежими болячками и струпьями самое укромное и, быть может, самое срамное место в человеке - душа.
Но вчера, лежа, на тахте в единственном своем нарядном платье, уже приглушенная реланиумом, еще окутанная Брамсом, я не думала ни о любви, ни о ненависти, ни даже о душе. Хотя, казалось бы, пробил тот самый час.
Я бездумно и беспечно балдела от снизошедшей на меня благодати, от праздной беспечности, от того; что это теперь навсегда. Мне казалось, что я так и останусь навеки в таинственном отсвете догорающей свечи, под звуки невыносимо, до слез прекрасной мелодии, эдакой неувядающей мумией в милом сердцу интерьере.
Время остановилось. Вечно бегущее, летящее, несущееся сквозь и мимо - остановилось. Рабочее, между прочим, время. Потому что, помимо всего прочего, я еще и совершила первый в своей жизни настоящий подвиг: просто так, ни с того вроде бы ни с сего взяла и не пошла на работу в самый разгар трудовой недели.
Я даже в какой-то миг мимолетно, но четко, представила себе первую утреннюю, спросонья, с тяжелого продыху после долгой утомительной дороги, реакцию своих компаньонок на мое затянувшееся отсутствие, которое поначалу будет воспринято ими как вульгарное опоздание. Реакция эта будет единодушно злобной, что объясняется всеобщей ко мне нелюбовью нашего маленького коллектива, старейшего и оттого, быть может, страдающего множеством хронических и, увы, неизлечимых уже недугов. Нелюбовь эта вызвана одним лишь простейшим и на первый взгляд совершенно безобидным фактором - подъезд моего дома находится на расстоянии каких-нибудь тридцати не более изящных неторопливых женских шажков от входа в заведение, где мы отбываем свою трудовую повинность. И несмотря на то, что это, конечно же, столь очевидное перед всеми преимущество, досталось мне совершенно случайно в результате многочисленных и сложных по разным житейским поводам разменов жилплощади, воспринималось оно с первой же минуты и по сей час в апофеозе непреходящей зависти.
Конечно, отчасти их можно понять, слов нет: каждая пилит утром из своих Пиндюрей (так я для простоты называю все новые микрорайоны столицы), наспех вкривь-вкось накрашенная, измятая и расхристанная, будто с ней бог знает что пытались сотворить в этом трижды проклятом городском транспорте - весьма жалкое, что и говорить, зрелище. И тут являюсь я, розовея нежным, естественным от спокойного, безмятежного сна румянцем, не припорошенным дорожной пылью, не забеленным за час толкотни-беготни раздражением, я даже еще чуть причмокиваю губами и глаза мои прозрачны и чисты, как у невинного дитяти. И так изо дня в день. Согласитесь - это все равно что ежедневно на глазах у изумленной публики вытаскивать из крутящегося барабана выигрышный билет на фантастическую, непосильную для нормального сознания сумму, И главное - отнять нельзя, правила игры не позволяют. Но почему так? Ведь всем нужно, все хотят, а тут ни за что ни про что все мне и мне.
Я их даже очень жалела всегда, правда-правда, сочувствовала умом и душой. А на деле, как нарочно, беспрерывно подливала масло в огонь вот уже несколько лет незатухающей зависти, почти ежедневно опаздывая на работу. Да притом еще ухитрялась это делать не один, а два раза в день: утром и после обеда, так как не могла отказаться от детской привычки к дневному сну. Забегу, бывало, домой, пообедаю, и минуточек на пять-десять прикладываюсь к подушке, каждый раз в святой уверенности, что ни на миг больше. В результате со мной перестали разговаривать, меня нарочито не замечали, терпя мое присутствие, как нечто неизбежное, хотя и в высшей степени неприятное, с чем бороться бессмысленно. Как, скажем, пресловутую озоновую дыру или низкую зарплату, или отсутствие в жизни чего-то большого и светлого, ради чего вообще стоило бы жить и мучиться.
Это был бойкот. Я стала персоной нон грата и могла спокойно спать в любое время суток сколько заблагорассудится, чтобы уж соответствовать своему статусу в полной мере. Однако, вышло все как раз наоборот, в связи с тем, что вдруг одновременно на меня напала бессонница, я села на специальную полуголодную диету и перестала ходить домой обедать и, наконец, в нашей служебной обители, чего давно уже не бывало, появилось новое лицо - Алешка.
Алешка. Странное это создание, с первого взгляда не разбери что: мальчик или девочка, юное или вечнозеленое, умное или как пробка - оно прибилось ко мне, как наугад брошенная палка к случайному берегу. А прибившись, прилипло, приклеилось намертво.
Она таскалась за мной неотвязно. Даже в туалет я теперь не ходила одна, рядом за перегородочкой кряхтела Алешка. А если я оставалась ночевать у кого-нибудь из своих многочисленных партнеров или принимала кого-то из них у себя, тут же рядышком
болталась и Алешка. Она бродила, как сомнамбула, по чужой или по моей квартире и могла возникнуть в любой точке и в любой не предназначенный для посторонних контактов момент. Длинная, тощая, сутулая, она могла крючком нависнуть над моим трясущимся в любовной лихорадке телом и, невзирая на столь пикантное обстоятельство, бесстрастно протянуть мне гомеопатические пилюли, которые согласно предписанию врача, мне следовало принимать строго по часам, а стало быть, по Алешкиному разумению, именно в эту минуту.
Поначалу мои партнеры, да и я сама были шокированы Алешкиной бесцеремонностью, но, в конце концов, смирились и перестали обращать на нее внимание. Было в ней что-то патологическое, бесчувственное, в смысле отсутствия чувственности, а не чувствительности. Этого было хоть отбавляй. Она не только с первого взгляда казалась существом неопределенной принадлежности к какому-либо полу, но и во всех своих проявлениях была бесполой, одинаково ровно относясь к обеим половинам рода человеческого.
Исключение составляли два человека: ее сын и я. Сын Алешки, по моему твердому убеждению - плод непорочного зачатия, от рождения был болен какой-то странной, неизлечимой болезнью, что-то связанное с нервной системой и уже несколько лет находился в спецсанатории. Алешка к нему не ездила, но еженедельно собирала и отправляла туда огромные посылки. Она зашивала их в белую простыню, коряво выводила адрес, кидала в рюкзак и тащилась на почту, согнувшись под тяжестью своей ноши, похожая на жалкую горбунью. Рассказывая мне о сыне, Алешка плакала, но и плакала она как-то не по-людски: не глазами, а носом. Она начинала безудержно хлюпать, сморкаться, и глаза становились белыми и огромными, как блюдца.
Алешка беспрерывно пилила меня по всевозможным поводам, но была у нее главная тема, ее конек - дети. Она буквально доставала меня этими разговорами, без конца ковыряя ржавым гвоздем мою и без того не заживающую рану. Иногда я выходила из себя настолько, что начинала топать ногами и орать, чтоб она заткнулась, не то я ее убью. И мне казалось, что я, действительно, могу убить ее.
Но она умела вовремя замолчать, это было поистине бесценное качество, которого начисто была лишена я. Из-за этого мы и разошлись с мужем, потому что не было такой силы, которая могла бы остановить меня, когда я шла вразнос. Он уходил из дома, давая мне выпустить пар, возвращался, мы наспех мирились, но ненадолго, и все начиналось сначала. Банальнейшая, в сущности, история. Постепенно это превратилось в непрерывный кошмар, и однажды он ушел и не вернулся. Я долго не могла поверить, что это навсегда, ждала, копила злобу, готовилась - придет, ползать в ногах будет, прощения молить, а я не прощу.
Только он не пришел. И я осталась одна, как говорится, при своем интересе, тет-а-тет со своей не отмщенной обидой, которая черной желчью шла у меня горлом, прямо из печенки. Я захлебывалась ею и вместе с тем боялась расплескать. Только эта горечь спасала меня, я топила в ней свою тоску. Прямая и четкая прежде линия моей жизни превратилась в еле заметный штрих-пунктир, и я неуверенно, как начинающий канатоходец, балансировала по этой едва видимой нити. Любое неосторожное движение, даже вздох, могло привести к катастрофе. И некому было в случае чего поддержать, подстраховать меня.
Дочурку, спасая от возможных тяжелых последствий своих эквилибристических экзерсисов, я отвезла к родителям в Петрозаводск, а сама, чтоб не сдохнуть от отчаяния, пошла по рукам. Это оказалось не так страшно, как живописуют заштатные моралисты и ханжи. Достаточно было два-три раза перетерпеть тошнотворный спазм отвращения и жалости к себе, после выдвинуть неуязвимую платформу святой мести всем неверным ценой растления во грехе безвинной своей души и безгрешного прежде тела, а затем уж проще - ароматизировать, романтизировать, благовоний лирических понапустить и всякого разного камуфляжа и готова совсем другая концепция: свободный поиск свободной женщины.
Свободный, как песня. Сонет, ноктюрн. Лямур.
Да, да - лямур. Ведь не что иное, как любовь, было целью моего поиска. Не дешевая фальшивка, не искусная подделка, а Любовь, наивная мечта, несбыточная греза.
А что до самого факта физической близости со многими мужчинами» так это ведь как к нему относиться, к факту, то есть. Можно с точки зрения замшелой общественной морали, и тогда ужас до чего омерзительно делается, а можно совсем по-другому: с позиции справного исполнения природой возложенной физиологической функции. И тогда я - ударница, передовица и мой портрет должен украшать доску почета района или даже города. Тем более что он, действительно, украсит любую портретную галерею, ну, уж во всяком случае, не испортит. Вероятно, пошути я так вслух, не всем бы пришлось по вкусу, да на всех и не рассчитано. И шучу я, если по правде, без особенного вдохновения.
Ведь если говорить серьезно, то в результате многолетнего уже поиска я не наша покамест того, что искала. Лишь поимела кое-что из отдела «сопутствующие товары». К примеру, и это главный, по-видимому, аксессуар моего будущего образа - эдакое комбинированное, черно-белое, очень эффектное и броское дополнение к любому весенне-зимне-осенне-летнему наряду, вечная штучка с претензией: железная убежденность в том, что мужа своего бывшего, кстати, по странному совпадению, тоже Алешку, я никогда не любила. И более того, даже отдаленно не представляла себе, что это такое - любовь, не в смысле удобного и более или менее обеспеченного всяческими бытовыми финтифлюшками совместного проживания, а в смысле секса, то есть в самом наиглавнейшем аспекте рассматриваемого предмета. Теперь-то я все это знаю. О, теперь я этим знанием владею сполна и алмаз от страза отличу даже с черной повязкой на глазах в абсолютно темной комнате.
А там уж малость останется - справку соответствующую подобрать, маникюрчик сделать и подогнать по месту, если паче чаяния, маловат или великоват перстенек окажется. Да и это не суть - ни к форме, ни к месту привязываться не стоит: хоть на шею, хоть в ухо, хоть на стенку повесить можно. А то и в ларец под замок упрятать. Главное - чтоб было. И я ищу.
Под лежачий камень вода не течет, это всем ясно. Камень - он камень и есть, хоть, может, в толще своей тоже душу имеет. Но лежит, всей глыбой своей в одно место давит, и не свернуть его в сторону. А я - не камень, я - женщина. И этим теперь все сказано. Вчера еще мне казалось, что этим все сказано.
Не скажу, конечно, что унылые, серые облака и тяжелые тучи не висели над моей бедной, хоть и прелестной головкой и вчера, и многие дни до того. Ну, что ж, я знала, что живу не на острове Пасхи, а в средней полосе России, а здесь небесная лазурь - большая редкость, солнечных дней выпадает, как праздников в году - раз, два и обчелся. Кстати, праздниками меня тоже обделили. У нормальных людей как: Новый год, все государственные праздники и собственный день рождения. А у меня: день рождения и Первое Мая - это одно и то же. Мне же всегда хотелось, чтобы и у меня свой день был, не день Международной солидарности, когда утром парад, а вечером салют, а тихий, обычный день, изредка выходной, а чаще будний - когда ко мне с подарками и в мою честь тосты, и я - виновница скромного торжества. Ну и я нашла довольно простой выход - отмечаю свои дни рождения по половинкам лет - первого октября. И прекрасно, какое это, в сущности, имеет значение.
Я к тому это вспомнила сейчас, чтобы объяснить, что никогда особенно не зарывалась, и вспыльчивость моя, из-за которой, по официальной версии, мы с моим мужем расстались, была не чем иным, как просто вспыльчивостью, то есть неумением держать себя в руках. А амбиции и претензии мои, о которых я уже упоминала, были тоже достаточно безобидными. Да, я считала себя красивой, так ведь существовала и объективная реальность, она и сейчас существует. Даже женщины отваливают мне любезности, в том числе и те, что помоложе, а это, согласитесь, чего-нибудь да стоит: чтобы женщина женщине такое от всей души да за просто так. Мужчины же, балдея от моих женских прелестей, тая в угаре страсти и неги, вместе с тем отдавали должное изысканности и остроте моего интеллекта. Те, разумеется, из них, кто в состоянии оценить этот мой дар, а такие, надо признаться, не слишком часто встречались на моем пути, что уж тут поделаешь.
К тому же все мои амбиции проявлялись исключительно в сфере личностных отношений, никого всерьез не задевая, и никак не захватывая деловую сторону моей жизни. Здесь у меня все шло шиворот-навыворот: я не только не сделала блестящей карьеры, которую хором прочили мне в университете, не только обманула надежда и чаяния своих родителей, хранящих как самую дорогую реликвию пухлую папку с моими похвальными грамотами, почетными дипломами и прочими удостоверениями моей былой незаурядности, но вообще Бог знает чем занималась до вчерашнего дня.
Во всяком случае, я ни одного дня не работала по специальности, не желая быть как бы прокурором, как бы адвокатом или даже как бы юрисконсультом. Я не захотела играть в эту игру по предлагаемым правилам, а изменить что-либо не пыталась - лишнее свидетельство того, что хоть и имела о себе неплохое суждение, но не мнила, слишком высоко, заранее расписываясь в собственном бессилии. Это если по большому счету. Другими словами, я была стопроцентным продуктом породившей меня эпохи.
И потому со своим отличным высшим образованием я вчера еще служила машинисткой в одном отраслевом издательстве, выпускающем мало кому интересный узко профильный тонкий журнальчик. Но меня все это нисколько не волновало, поскольку лежало вне круга моих проблем. Я была специалистом экстра-класса: работала на любом алфавите вслепую со скоростью триста знаков в минуту и стопроцентной гарантией качества. При этом я на ходу, чисто автоматически совмещала в своем лице и корректора, и редактора, порой до такой степени влезая в чужой текст, что это уже тянуло на соавторство. Но я, представьте себе, до такой степени бессребреница, что делала все исключительно на общественных началах.
То есть на службе - ни-ни-ни! Вот если после, если домой зайдете или куда-нибудь пригласите, если там, в атмосфере вольного поклонения и невольного обожания вздумаете преподнести какой-нибудь пустячок - милости прошу. Какая женщина не любит подарки, особенно если не на день рождения, а просто так - в неурочное время.
Так что никакие маленькие слабости мне не чужды, но принципы имею твердые. Имела. И на том стою. Стояла.
Самое трудное для меня сегодня, оказывается, понять - в каком времени я существую: уже только в прошедшем или снова в настоящем. Ведь как-никак, а черту я вчера подвела, подытожила, что называется, и если все же, вопреки тому, я есть, то что же теперь есть я?
Пока лишь мне ясно одно - я не хочу возвращаться в прошлое. Не знаю, что меня ждет там, - но страшно до одури. Я бы, будь моя воля, из этой палаты вовсе не выходила, так остаток жизни здесь и провела. А что - ноу проблем, лежу, за мной ухаживают, правда, не совсем в том смысле, в каком я привыкла, но все же, при этом, ни о чем лишнем не спрашивают, все жизненно важные функции обеспечены, ну, почти все, те, которые необходимы для элементарного существования организма. А ты знай себе - спи спокойно, ешь, что дают, сдавай какие нужно анализы, не скупись, да принимай предписанные лекарства и процедуры. Не жизнь, а разлюли-малина.
Вот только шум за дверью раздражает.
Я давно слышу - это рвется в палату Алешка. Мне мой лечащий врач еще утром сказал, что вообще-то это не положено, но, если я хочу, он может разрешить моей сестре ненадолго зайти ко мне. И тут я как заору, что никакой сестры у меня нет и сроду не было, и вообще никого нет, и чтобы они никого, кто бы ко мне ни просился, ни за что на свете не пропускали. При этом я вцепилась в него обеими руками и забилась в трясучке, как эпилептик.
А он стал гладить меня по голове, успокаивая, симпатичный, молодой еще мужчина, с седоватой бородкой, импозантный, мне такие всегда нравились, и глаза добрые и умные, как у моего скончавшегося год назад пуделя Антипа. Он долго сидел рядом со мной и даже покормил меня с ложечки, аккуратно так и неторопливо, как будто я его ребенок. Наверное, у него есть ребенок, и жена тоже есть, не может у такого мужчины не быть жены и детей, и, наверное, они его очень любят, а как же. А у меня слезы из глаз так и катятся и капают в этот противный, протертый овсяный суп, который я глотаю, пересиливая тошноту, а сама не отрываю глаз от его лица. И кажется мне, что он смотрит на меня с каким-то особенным выражением.
Идиотка. Форменная идиотка.
Вот мы и приехали к тому, с чего начали.
Эротомания - вот, наверное, что это такое. И надо во всем признаться, и раз уж я выжила, пусть меня полечат и от этого недуга.
Это же действительно беда какая-то, хроническая инфекция: мне везде и всюду любовь мерещится. И такой малой малости достаточно мне, чтобы переполниться благодарностью и нежностью, просто курам на смех. Ничто пережитое так и не смогло сломить мою пионерскую неизбывную готовность встретить свою первую любовь во всеоружии чистоты помыслов и святого неведения обид.
Свою первую любовь. Потому что я ее еще не встретила.
И если требуется или когда-нибудь потребуется оправдание, а точнее - смягчающее обстоятельство, объясняющее своеобразный жизненный уклад моих последних лет, то это как раз и будет моя извечная готовность любить.
Нет, не скажу, конечно, не покривлю душой даже во имя облегчения своей упасти, что я любила каждого из тех, кого любила. Но я была готова к этому; всеми фибрами своей души. И всякий раз начинала неблагодарную и трудную старательскую работу, не гнушаясь кропотливым копанием в шелухе и отбросах ради единой крупиночки благородной породы. И не потому срывалась всякий раз моя наживка, что жадность меня погубила, и мне было мало того, что найдено. Не потому. Меня вела моя судьба, и я шла за ней, как цыпленок за наседкой, не понимая до конца, почему сюда, а не туда, но веря, что так надо.
А вчера моя вера разбилась. Но не сама по себе. Нет. Алешка руку приложила, верноподданное создание, ангел-хранитель, исчадие ада.
Не то, что в душу - в селезенку внедрилась и копошилась домовито, по-хозяйски, приручила, приучила и оттуда же, изнутри вспорола острым кинжалом опытного убийцы. Всю кровь до капли выпустила. А теперь рвется, колотится в запертую дверь, страшным воем воет, спешит поправить непоправимое.
Нетушки. Вой, захлебнись - не пустят тебя ко мне. Пусть я жива, пусть смертью своей тебя не пригвоздила - не искупить тебе неискупимое. Кайся, мучайся, во веки веков тебе эта кара. Аминь.
Вся преданность и самоотречение, подумать только, как мимоходом приласканная дворняга, ползала на пузе и благодарно виляла хвостом. Пилюли в постельку подавала. И я не устояла, растаяла, даже успокоилась и обрела какую-то внутреннюю уверенность - вроде бы по-прежнему без лонжа балансировала, а гарантийный вексель тайком заполучила. Вот, думалось мне в минуты отчаяния, есть человек, бескорыстно любящий меня такую, как есть - ни за что, ни почему, просто так. И не надо пыжиться и тужиться и что-то инородное из себя изображать.
Так приятно было сознавать это, что я, признаться, даже подумывала: не прекратить ли мне мой поиск и Алешкой успокоиться. А что? Ведь именно этого искала я - духовной близости, душевности, плотских страстей я вкусила в ассортименте, под разными соусами и с любыми начинками, ажно переела, накушалась, то есть, до отрыжки.
А с Алешкой у нас образцовый альянс получился. Полное благолепие. Несмотря на мой бешеный темперамент и ее рыбью кровь тайфуны плавно переходили в штиль, не принося сколь-нибудь чувствительных уронов обеим сторонам. Скандалы, которые устраивала я, как правило, бывали спровоцированы ею и ею же гасились. Она знала много беспроигрышных приемов и среди них мой любимый - чтение вслух, наизусть или с листа. Алешкин тихий монотонный голос действовал на меня гипнотически, повинуясь его призыву, я легко покидала собственное «я», без опаски и сожаления сбрасывая бренную оболочку, изрядно поднадоевшую за три с небольшим десятка лет столь тесного контакта. И - о, путы земные, прощайте, о, здравствуй, космическая свобода. Полная расслабуха. И только с Алешкой, никогда без нее.
А кроме нее у меня никого и не было. Папочка и мамочка мои от меня отказались, заклеймив позором за полное несоответствие их возвышенным идеалам, да клеймо поставили вечное - не в укромном месте чернильным карандашиком, чтоб легко мылом смылось, а каленым железом на лбу, чтоб только вместе с повинной головой удалить можно было. Бог им судья, конечно, но ведь и от дочурки моей они меня отлучили. Я им ее на время отвезла, а они ее так научили, что она меня тетей зовет, когда видит, а мамой маму мою называет. А я, чтоб не травмировать психику моей крошки, никак не соберусь ей правду сказать. И жалко мне ее - ведь у них ей, в самом деле, лучше: и уход, и забота, и полный достаток. Одного боюсь: они ее искалечат, как меня искалечили своим дальтонизмом - только черное и белое, и никаких других цветов, тонов, полутонов или оттенков.
Но не судиться же мне с ними. Да и кем я в суде предстану, слишком уж неравные силы, хоть, конечно, не составит труда доказать, что я ей мать и де юре и де факте. Только ведь и они не лыком шиты, ох, как хорошо я их знаю, я прямо вижу эту папочку со справочками, которые они припасли, чтобы в суде меня утопить. Нет, бррр, не буду, не могу, страшно.
А Алешка, дуреха, все долдонила - давай мы девочку украдем, да убежим. На кривую дорожку толкала по простоте и широте душевной, трясла, шатала, тянула - не вытянула. Жучку надо было позвать или мышку, а она все одна, да одна. Явно себя переоценила.
У меня ведь как: если по нормальному физическому закону действие равно противодействию, то у меня противодействие во много крат действие превышает. Меня нельзя сдвинуть с места, если я не сделала первый шаг самостоятельно, никакой силой не сдвинуть. Так что про Жучку с мышкой я просто так сказала, в насмешку над Алешкой. А вообще-то я сама такому раскладу не рада, потому что сделать первый шаг в любую сторону - для меня все равно, что броситься со скалы в пропасть вниз головой. А если уж пошла, не могу остановиться, иду до конца, даже если этот конец заведомо не сулит мне ничего хорошего. Некоторая предрешенность и даже обреченность, как ни странно, действуют на меня успокаивающе. Раз уж все равно э т о будет, чего зря суетиться. Ну, что тут поделаешь - так я устроена.
Алешка прекрасно знала эту мою особенность, но, тем не менее, совала свой буратинный нос во все складочки свободной и широкой, как хитон, моей личной жизни, хоть что-нибудь боялась упустить. Как только успевала в своей сонливой неповоротливости.
А вот, поди ж ты, успевала - я только диву давалась. Привередлива, правда, была, не в меру: иные сюжеты ее увлекали, другие почему-то нет, вкусы наши не совпадали, я не могла понять ее резонов, а она моих пристрастий. Я никогда не спрашивала ее мнения, не желая дать ей почувствовать, что оно меня в какой-то степени занимает. Я блюла свою независимость, при этом напряженно вслушиваясь в самопроизвольное Алешкино бормотание, У нее было хроническое недержание мысли, она не умела думать про себя, только вслух, нисколько при этом не заботясь о слушателях, она просто посылала сигналы на авось, убежденная, что они не потеряются всуе.
Что касается меня, то я, правда, жадно прислушивалась к ее вещанию, иногда с большой настороженностью, потому что ее измышления частенько оказывались провидческими. Это меня пугало до жути, но я хорохорилась, как могла, высмеивая очередное не в бровь, а в глаз Алешкино пророчество - ишь, нервно хихикала я, колдунья доморощенная, ведьма-совместительница, тебя в цирке за деньги показывать и еще, еще, резче, хлеще, все больше заводясь. Чем язвительнее, чем больнее ей, тем легче, приятнее, спокойнее мне. Ее боль - моя анестезия, и я, не жалея сил, пинала ее. Ей бы обидеться на меня, накричать или ногой топнуть, или даже замахать руками, но обида - столь расхожее человеческое чувство, было неведомо Алешке.
Она лишь вяло кривила тонкие губы, обнажая в левом уголку рта две ослепительно белые жемчужины. Такого украшения достоин божественный лик, а не заурядная миловидная мордашка, тем паче постная Алешкина физиономия. Да она и не подозревала, чем владеет, прятала дивные сокровища в утробе своего вечно замкнутого рта, ибо ела, смеялась и говорила, практически, не разжимая губ. Ошиблась матушка-природа; не тому роскошное украшение выдала, Алешка к излишествам не приучена, ей этого не надобно.
Она - вся в духовности, в самоотдаче. Предметом своих альтруистических притязаний избрала почему-то меня, видит Бог, без какого бы то ни было участия с моей стороны. Она расшивала гладью канву моей судьбы, и если узорчик был, ей приятен, впадала в творческий экстаз. Правда, такое случалось не часто. Обычно она рвала в клочья только что начатую работу и доводила меня до исступления своими молитвенными нотациями и предупреждениями. Кто знает, может быть, в конце концов, я бы ее убила и даже не исключено, что суд оправдал бы меня, во всяком случае, признал бы смягчающим вину обстоятельством тот факт, что сотворила, я это в состоянии аффекта, в кое потерпевшей же и была ввергнута. Может быть...
Но до убийства дело не дошло, а случилось совершенно неожиданное: мы с Алешкой влюбились - нечто новенькое в наших отношениях и в некотором роде фантастическое. Во-первых, потому, что я и предположить не могла, что Алешка на такое способна. Ее любовь ко мне не принималась мною в расчет - это сестринское, материнское, если хотите, патронажное, словом, совсем иное. Во-вторых, весь предшествующий опыт наших отношений, казалось, даже не сулил ничего подобного, ибо наши с Алешкой пристрастия, как две параллельные прямые, согласно зазубренному со школы правилу, никогда и нигде не должны были пересечься. Но вот верь не верь - существует-таки неевклидова геометрия: пересеклись.
Эта точка пересечения, точнее, - главная фигура нашей с Алешкой геометрии называлась Стас. Красивое, неканоническое имя для вершины равнобедренного треугольника, у основания которого лежали ниц мы с Алешкой. Треугольник был описан вокруг безымянной точки, обозначенной условно неопределенно: жена. А может эта точка оказалась вписана в наш треугольник. Не знаю. Я не сильна в математике, ни разу в жизни мне не удалось самостоятельно доказать ни одну теорему или понять хитроумную аксиому. Моя стихия - литература, слово, а в переводе со строгого математического языка на фривольную литературную лексику наш треугольник - вовсе не треугольник и вообще никакая не фигура о трех или четырех углах, а некая звездная субстанция, таинственный знак, колдовское логово гибельных страстей. Одним словом - драма. Действующих лиц всего четыре: он, она, еще она и его жена.
Оговорюсь сразу - эту интригу мне подсунула сама Алешка. Буквально землю носом рыла, разузнавая все новые и новые подробности из интимной жизни пребывающего в неведении нашего будущего клиента. Что там ретивый сыскной агент какой-нибудь частной конторы, Алешка переплюнула всех. Все от «а» до «я» выведала и передо мной, как пасьянс, разложила. Я диву далась - такое хранят за замками с семью печатями или, как в сказке: внутри яйца, яйцо - в шкатулке, шкатулка в утке, а утка в небе. Не достать. А Алешка достала и мне в клювике принесла. Я еще помню, брать не хотела, не в форме была, никаких желаний - полная атрофия. Ну тебя да ну, слабо отмахивалась я, и в уме у меня даже не было, что она так назойливо отдает мне то, что уже любит.
И навязала-таки, втянула, упрямая. Теперь могу сказать - подсуропила.
Я влюбилась, как кошка, такого со мной еще не бывало. С первого взгляда поняла - это мое, это то, что всю жизнь искала, это моя планида. Ах, Алешка, погубительница, подстрекательница, к краю бездны подвела и заботливо подтолкнула в спину, Легонько, чуть-чуть, и уже падая, я готова была ей руки целовать - такое это было счастье.
Только чего уж теперь об этом, былого не вернешь, а локти кусать - никчемное дело. Да и недостойное. А я все честь свою берегу, никак не отучусь.
 Я и на суде сама себя защищать буду, если дело дойдет до суда. Тогда уж придется все выложить до конца. Правду, одну правду и ничего, кроме правды. И покороче, без подробностей, неча тешить праздно развешенные уши.
Стало быть, так: в официальной версии случившееся будет выглядеть, примерно, как в киносценарии - диалоги, монологи и короткие ремарки, поясняющие происходящее, содержащие характеристику места действия, внешности и особенностей поведения персонажей, И даже более того: в целях ускорения и дальнейшего упрощения изложения вполне можно обойтись без прямой речи, одними ремарками. Итак, место действия. Заштатная редакция мало известного журнала, маленькая тесная комната, кучно сдвинутые столы обсижены, как мухами, раздраженно жужжащими сотрудниками. Здесь каждый сам по себе, но боковым зрением все видит, краем уха все слышит и на всякий случай все запоминает как разведчик в тылу врага. Напротив единственной двери, в узком простенке между окнами висит большое зеркало, назначение которого - показать лицо и торс вошедшего тем из обитателей комнаты, кто вынужденно сидит спиной к входу.
Картина первая: открывается дверь и одни глаза в глаза, а другие с помощью оптики - отраженно видят мужчину в расцвете, чуть пополневшего, как покинувший спорт спортсмен или резко бросивший курить заядлый курильщик, с едва наметившейся лысиной в еще пышных седеющих волосах. Мужчина, как мужчина, ничего себе. Но как будто шаровая молния прокатилась по комнате, оцепенение, сродни испугу, сменилось неестественным оживлением: захихикали, заговорили фальшиво звенящими голосами и, как стон пронеслось над головами Алешкино: «Ах, Стас».
Да, Стас.
«Он чуть вошел, я вмиг узнала...». Но я-то ладно, я хоть как-то была подготовлена. Алешкой к этой встрече, а у остальных, как по команде, сработало то, что зовется интуицией. Мало ли кто заходит к нам, бывают и похлеще красавцы: юные Аполлоны, резвые жеребчики или всезнающие светские львы - кто-то клюнет, заерзает, а основная масса хранит невозмутимое спокойствие.
Тут надо немного пояснить - Стас, известный журналист, чье имя сейчас на устах у читающей публики, Бог весть, по какой благосклонности продолжал изредка печататься в нашем журнальчике - то ли в память о первой юношеской публикации, то ли из добродушного покровительства нашему главному, бывшему однокурснику и родственнику жены (эти подробности, как и многие другие, естественно, добыла Алешка). Так или иначе, Стас был одним из наших авторов, вернее, конечно, автором номер один, и этим фактом гордились все, независимо от эстетических склонностей и мировоззренческих позиций. Но весь фокус в том, что в глаза Стаса никто никогда не видел, для нас он был невидимкой, не снисходил до прямых контактов, во всех случаях действовал через посыльных.
А тут вдруг явился. И - о, диво женского чутья - был мгновенно опознан.
Ведь только мы с Алешкой знали, что не вдруг. Это она все подстроила, неутомимая, хитроумным каким-то способом его сюда заманила. Ну, это все, в общем, мелочи. У Алешки была сверхзадача - устроить мою личную жизнь, не абы как и не на пока, а основательно и навеки, на мой, то бишь, век. Ее мозг без устали трудился, просчитывая различные варианты, и вот каким-то непостижимым для меня способом она вычислила Стаса. Он удовлетворил ее полностью, и она пошла напролом.
Ну, это присказка. А сказка наша началась с первой картины. Значит так: он вошел, я сижу спиной к двери и, стало быть, вижу его в зеркале. Он смотрит прямо на меня, я - на него, а Алешка, сидящая визави, впитывает в себя его взгляд через мои расширившиеся от радостного предчувствия зрачки. С этого перекрестного, дважды преломленного первого взгляда все и началось.
Последующие картины первого, второго и третьего действий происходили в одних декорациях - средняя городская двухкомнатная малометражка, обставленная довольно убого, но с любовью и выдумкой. Действия, как такового, по сути, тоже не было: мы со Стасом обычно в сопровождении Алешки торопливо вбегали в квартиру, быстро раздевались, если было, что поесть, быстро ели, если было, что выпить, быстро выпивали, озабоченные лишь тем, чтоб не терять ни минуточки на всякие пустяки, не обкрадывать себя в главном, ибо времени всегда не хватало. Бесстрастное, оно постоянно заставало нас врасплох, отчего прощания неизменно бывали судорожными, зато встречи - ликующими.
Надо отдать должное Алешке - она не мешала нам, будто ее и не было. Так что в строгом смысле этого слова у меня не было ни малейшего повода считать Алешку соперницей. Ни отбивать, ни уводить, ни умыкать - никаким другим способом покушаться на Стаса она не помышляла, да и смешно было бы ее в этом заподозрить. Нет, в этом смысле она мне соперницей не была. Но она обожала его, порой мне казалось невероятное: что она его любит сильнее, чем я. Это дико раздражало меня, как зуд на нервной почве, от которого нельзя избавиться, не успокоившись, но не успокоиться, покуда он есть.
И вместе с тем без Алешки я бы пропала.
Как только Стас уходил, мы начинали говорить о нем, словами заполняя пустоту. Говорила, в основном, Алешка, не иссякая ни на миг. Она вслух мечтала о том времени, когда Стас женится на мне. Ей было доподлинно известно, что живя с женой под одной крышей, он давно не живет с ней, что они, практически, состоят в разводе и камнем преткновения является ребенок, мальчик, которого Стас, почему-то, не хочет отдавать жене. Я рассеянно пропускала эти подробности, меня интересовал только Стас. Алешка же зависала на слове «мальчик», ее сердце переставало биться, дыхание замирало на полувдохе, я всякий раз пугалась, что она не продохнет, и я больше ничего не услышу о Стасе.
Но Алешка переводила-таки дух и кидалась наверстывать упущенное, такая вся жутко виноватая, будто что-то позволила себе непристойное. И вот во искупление она плела и плела бог знает что, а я не могла наслушаться, хотя, если по правде, слушала вполуха, мне не слова были важны, а процесс. Я знала, о чем она говорит, а что - уже не имело значения. Мимо меня проскакивало - как прекрасно мы будем жить и отфильтровывалось лишь одно: прекрасно. А кто мы, как мы, всей кодлой, что ли: я, он, она, мальчик (маль-чик, снова зависла: ах, ох, дух вон), наши новые дети, чьи наши? А, ладно, там разберемся.
В звуковом обрамлении монотонной Алешкиной речи я видела свое счастливое будущее до удивления простым и славным, как полевой цветок: стебелек, лепесток, еще лепесток, цветик-семицветик, лютик или незабудка. Ах, так бы и жить в тихой радости непышного цветения до скончания своего века.
Одно помню точно: его жена в наших разговорах не фигурировала. Отыграв свою крошечную бессловесную рольку в самом начале нашей драмы, она исчезла за кулисами и больше не появлялась за ненадобностью, никто ее не вызывал. Более того, благодаря все той же всемогущей Алешке, между его женой и нами как бы стояла надежная защита, нечто вроде стеклянного колпака с односторонней проводимостью и односторонней же проницаемостью: кое-что мы о ней знали, что-то из ее жизни даже при желании могли просмотреть, но ее самое никогда не видели. А уж она и подавно - видеть нас не видела, и ведать о нас не ведала.
Тем более странным и неожиданным показалось мне, когда Алешка однажды ни с того ни с сего брякнула:
- Я вчера узнала: его жена больна.
Я пожала плечами, не понимая, какое это имеет к нам отношение. Мне хотелось, чтоб она говорила о другом. Но Алешка вцепилась в меня взглядом, словно пытаясь что-то выудить, и вдруг, зашмыгав носом, прохлюпала:
- Она не просто больна, у нее рак.
Слово неприятно полоснуло по нервам, но никак не связалось в сознании с непосредственной угрозой моему собственному существованию - ведь чужая болезнь, пусть и неизлечимая, не представляет опасности случайно о ней узнавшему. Я даже искренне пожалела ее, как пожалела бы любого другого на ее месте. И приготовилась слушать дальше, мысли мои все еще текли в привычном русле.
И тут Алешка оглушила меня тихим шепотом:
- Ты не должна с ним больше встречаться. Так нельзя. Это грех.
Я молчала, обалдевшая от ее слов, а она, сложив руки на груди лодочкой, как при молитве, повторяла, словно заклятие:
- Ты не должна... Это грех... Грех... Не должна...
Похоже, ее заклинило на этом слове, захотелось ударить ее по спине, чтоб она его выплюнула, но меня тоже словно вдруг пыльным мешком из-за угла стукнули - сижу, смотрю, слушаю и ничего не соображаю.
Уморительная, должно быть, была картинка, если б кто имел возможность со стороны взглянуть - прямо библейский какой-то сюжет, не вспомню только, какой именно: что-то связанное с грешницей и святой.
Ну, это ладно. Дальше еще интереснее было.
Алешка, словно с ума спятила, а ее и без того чокнутой считали, и мне от этого перепадало: дескать, свой свояка... Ну, понятно, в общем. А тут она, видно, и впрямь свихнулась. Чуть завидит меня, только что на колени не падает, а так, как перед алтарем - руки лодочкой, губы что-то бормочут, а глаза молитвенно и страстно устремлены сквозь одежку, кожу, мышцы, кровеносные сосуды и прочую начинку куда-то в глубь, в самую сердцевину, туда, наверное, где все мои пороки упрятались в надежном убежище. Словом, она точно знала, куда глядеть, и взгляд ее достигал цели: озноб охватывал меня от пяток до макушки, будто стою голая на ветру, и нет мне спасения - коченею.
В страхе и гневе я шептала, сбиваясь на ее лексику:
- Сгинь. Изыди. Не доводи до греха.
Но понапрасну надрывалась. Она оглохла, ослепла, у нее отшибло память - все вырубилось. Осталось одно: «Нельзя…. ты не должна... это грех...».
Такой дурацкий перепляс получался с припевками: я ей - «грех», она мне - «грех», два притопа, три прихлопа и все сызнова. Другими словами, наша драма, резко пересекая все границы жанров, чуть не скатилась в пошленькую оперетку или дешевенький водевиль.
Но не успела, просто времени не хватило. Сценарий трещал по швам, события стали развиваться, нарастая крещендо, пока вчера все не кончилось катастрофой.
Стас несколько дней не приходил, не звонил, не подавал никаких признаков жизни, с той, можно сказать, минуты, когда Алешка обрушила на меня свою новость. А мне-то как раз его и не хватало, я задыхалась без него, погибала в самом наипростейшем смысле этого слова. И не потому, что я безумно хотела его, это сладко томило и мучило с того самого первого взгляда, превозмогая все другие желания - есть, пить, спать, жить. Я и сейчас хотела его, что собственно изменилось, но помимо этого, у меня появилось новое, неотвязное, как накатившая вдруг икота - посмотреть ему в глаза, заглянуть в них так глубоко, чтобы все увидеть и понять без слов.
И вот вчера он пришел. С остановившимся, а может, даже разорвавшимся сердцем, такая боль пронзила грудь, что было не разобрать, с трудом передвигая сделавшиеся вдруг непослушными ноги, тая последнюю, Бог знает, за что зацепившуюся надежду, я уже почти подошла к нему вплотную, как вдруг огородным пугалом воткнулась между нами Алешка. Она торчала с растопыренными в стороны руками, полыхала неестественным пятнистым румянцем, какой бывает у неврастеничек, глаза ее тускнели невыразимой скорбью, а перекошенный от страдания рот шептал:
- Стасик, миленький, золотенький, ну зачем ты пришел, иди к ней... Это ведь грех...
Стас вздрогнул всем, телом, будто его током шибануло, плечом отпихнул от себя Алешку, да с такой силой, что она отлетела к противоположной стенке, процедил сквозь зубы: «дура», и не раздеваясь, прошел в комнату, не глядя ни на меня, ни на размазанную по стенке Алешку.
А я стояла посреди коридора в полной невменяемости, тупо разглядывая черные бесформенные следы, протянувшиеся от входной двери к комнате. И эти грязные кляксы на светлом полу казались мне каким-то зловещим знаком. Символом. Мне сделалось страшно до одурения, и я, наверное, совсем лишилась бы сознания, но тут за моей спиной тихо, по-комариному, пискнула Алешка. Я оглянулась. Она потрепыхала руками, как подбитыми крылышками, и вдруг исчезла, испарилась прямо у меня на, глазах, растаяла, будто ее никогда и не было. Будто она мне приснилась. Дверь в квартиру, правда, была приоткрыта, но сквозь эту щелочку могло просочиться лишь облачко, струйка дыма, легкий ветерок - не человек.
Но Алешки не было, этот факт, причем, вопреки ожиданию, не принесший облегчения, не снявший тяжесть ни с души, ни с плеч, а напротив даже, усугубивший и без того крайне тревожное состояние.
Бессмысленно протоптавшись неопределенно-долгое время в прихожей, я все-таки сдвинулась с места и шаркающей походкой древней больной старухи приблизилась к постели, где одетый, в пальто и грязных ботинках лежал Стас. От пустоты звенела голова, этот звон приглушенно отдавался где-то внутри, где прежде все ликовало и пело.
- Задерни штору, - сказал Стас.
Я обрадовалась, получив конкретное указание, хотя все же подумала, что прежде мы не придавали значения таким мелочам - дневной ли свет, электрический: ничто не мешало нам любить. Но ведь то прежде, а теперь что-то же изменилось, я изо всех сил пыталась собрать мысли в смысловую законченную цепочку.
- Ну, что ты там стоишь. Иди сюда. Раздевайся, - снова тем же приказным тоном сказал Стас.
И я снова подчинилась. Разделся, наконец, и Стас. Его движения были то деловито-размеренными, то суетливыми, я никак не могла приладиться к нему, он злился, неистовствовал, делал мне больно и даже оскорблял, но и это не помогло - ничего у нас не получилось. Ну ничегошеньки. Жалкие потуги дилетантов, вот что это было. В общем, смешно, конечно, ведь мы-то знали, как здорово это у нас получается.
Но смех не шел, он застрял где-то в дыхательных путях, а вместо него теснила грудь и давила горло тоска. Она заткнула мне глотку хорошо притертой пробкой, даже плач сквозь нее не мог прорваться.
Это был конец. Ощущение конца исходило от неподвижно и молча лежащего рядом Стаса, непостижимо далекого, как случайный прохожий, от стен родного дома, которые не помогли, не сберегли, предали, от гулкой тишины пустой квартиры, лишившейся привычных шорохов, покашливания и покряхтывания, непрерывного чирканья спички о коробок и беззлобного, по-детски неосмысленного, любимого Алешкиного по любому поводу: «твою мать…».
Я, помнится, подумала тогда, что многое отдала бы, чтобы услышать эти два слова. И вместе с тем вдруг с горечью осознала, что отдавать-то мне совершенно нечего. Все, что могла, растратила, на черный день ни капельки не припрятала, А он таки настал, не заставил себя долго ждать. Странным и гнетущим было ощущение своей вины, что вот не предусмотрела, не подготовилась и теперь абсолютно бессильна. Вроде бы ничего дурного не сделала, а все равно виновата. Так чувствуешь себя после аборта, раздавленная непоправимостью происшедшего, и никакими оправданиями, что де ты-то этого не хотела, а напротив того, любила и верила, а тебя растоптали, распнули и что выхода-то просто иного не было; ну, куда рожать безмужней, зачем, ведь ему, ребеночку, то есть, только хуже от этого будет - никакими самыми вескими доводами не освободиться от карающей петли правосудия, стиснувшей шею. И хочется поджать ноги и самой поскорее привести приговор в исполнение, не дожидаясь окончательного вердикта. Смерть за смерть. Ибо – как бы там ни было, а это ты сама, на своих ногах в больницу пришла, вяло отмахиваясь от столь же вялых нотаций вконец затурканной врачихи из женской консультации, сама на кресло взгромоздилась и позволила чужим, безучастным и ловким рукам выскоблить из твоего чрева живую, трепещущую плоть.
В общем, плохо мне было в тот момент - хуже, казалось, некуда, раз из всего пережитого самое тяжкое вспомнила. И чем дольше мы лежали, как два истукана, тем невозможнее становилась любая попытка что-либо изменить, даже просто произнести вслух
какое-нибудь слово.
«Хорошенькое дело - глупее не придумаешь», - подумала я, в тогдашнем отчаянии своем позабыв, что еще вчера, как о самом великом счастье, мечтала всю оставшуюся жизнь провести со Стасом в постели, безвылазно, ни на миг не прерывая самое сладостное и упоительное из всех ведомых мне земных занятий.
Куда и почему это все исчезло, я не понимала, мозг мой отказывался функционировать, оцепенение достигло предела, я уже почти физически чувствовала, что превращаюсь в амебу, в медузу, в слизь и слякоть и готова была с радостью принять это, как избавление…
Но вдруг все переменилось.
Хлопнула дверь, в коридоре что-то упало и со звоном разбилось, донеслось долгожданное «твою мать…», потянуло сигаретным дымом, и сердце мое, почти переставшее качать, запустилось вновь. Да здравствует фибрилляция, ура, реанимация. Привет тебе, Алешка!
Алешка. Она влетела в комнату, путаясь в собственных ногах, рухнула на колени перед нашей постелью, обхватила Стаса руками за шею и, прижимая его голову к своей тощей груди, зашептала:
- Стасик, миленький, золотенький, она умерла, ну, ничего, ничего, я тебя сейчас отвезу к ней, пойдем, Стасик, вставай, ничего, ничего...
И так далее, в том же духе, похоже, совсем свихнулась, иначе подумала бы своими куриными мозгами - что же «ничего, ничего», если та умерла.
А на меня при этом ноль внимания, ни как на пустое место даже, потому что и на него взглянуть можно, пусть даже без всякого интереса, а как на нечто вообще несуществующее. И Стас тоже, будто меня не только в комнате нет, но и нигде в природе, вылез из-под простыни, не повернув головы в мою сторону, и держась обеими руками за Алешку, словно вдруг разучился это делать без посторонней помощи, встал во весь рост, голый и совершенно несчастный. О чем свидетельствовали и его неестественно ссутулившаяся спина, и волнообразные судороги, сотрясающие все его бесстыдное тело, и странные звуки, которые он выдавливал Алешке в плечо, вжавшись в него лицом. Зрелище было сюрреалистическое, и если бы я в состоянии была думать, то решила бы, что все это бред, галлюцинация. Но я ни о чем не думала, я просто смотрела…
И все.
Алешкины руки обвивали и поддерживали Стаса со всех сторон, они гладили его, ласкали, жалели и утешали. Она дала волю своим рукам, и он отдался им, доверился и доверил все, чего они не пожелали: и одеть, и обуть, и слезы осушить. Короче, много, наверное, еще интересного, почти что фантастически неправдоподобного довелось бы мне увидеть в тот день, не случись этот мой нервный срыв. Так я сама, по крайней мере, расцениваю свое неожиданное вторжение в идеально построенную мизансцену, где мне была отведена скромнейшая роль бестелесного духа-изгнанника, с которой я, опять же на мой взгляд, блестяще справлялась без единой до того репетиции - почти высший пилотаж. Но не дотянула, сорвалась, сфальшивила в последний, можно сказать, момент: когда застегнув Стасу штаны и утерев нос, Алешка понесла его к выходу, я, неожиданно для себя самой, громко прыснула, пробка, до того торчавшая у меня в горле, выскочила, и я разразилась диким, чуть ли не сатанинским хохотом. Весьма и весьма неуместным, что и говорить.
От неожиданности Алешка чуть не уронила Стаса, они резко обернулись, стукнувшись при этом лбами, что лишь прибавило мне пылу. Но ненадолго. Потому что, наконец-то, я увидела их глаза, устремленные на меня в едином порыве. И это оказалось так страшно, что лучше бы мне было ослепнуть. Вообще-то глаза у Алешки и Стаса совершенно разные, я это точно знаю: и по цвету, и по выражению, и по форме, но сейчас на меня смотрело одно огромное, ненавидящее око.
Я потом долго бежала от этого взгляда, как безумная, металась по городу, давилась в транспорте, пряталась за чужими спинами в ненужных очередях и моя низко-низко опущенная голова виновато болталась на не желавшей держать ее шее.
Все, что произошло дальше, вы уже знаете. И вот теперь я лежу в своей одноместной палате, ухоженная, как королева, тело мое отдыхает, все внутренние органы, тщательно промытые и продезинфицированные, пребывают в полном умиротворении, и только мозг, которого не коснулась вся эта профилактика, отчаянно надрывается, пытаясь перекинуть хоть плохонький, шаткий мосток, хоть жердочку от вчерашнего дня к сегодняшнему.
Ведь так или иначе, а смерть моя между ними прошла, хочу я теперь того или нет, но это уже исторический факт, во всяком случае факт моей биографии. Я, правда, совершенно не представляю, что мне с этим фактом делать, как употребить его в моей дальнейшей жизни. Лучше бы всего сокрыть, конечно. Но это от людей, а от себя? Да и от людей - нельзя, ведь за дачу ложных показаний полагается уголовная ответственность.
Впрочем, в эти игры я больше не играю. Тем более что свой первый, пусть и умозрительный процесс, я проиграла. Единственное, что мне удалось из всего намеченного в начале, это привести приговор в исполнение. И то не до конца, в духе лучших российских традиций: недодумать, недоделать, недоповесить, недоотравить.
Но Бог с ними, с традициями.
А вот что мне делать с Алешкой, которая до сих пор, хотя уже ночь наступила, торчит под дверью, как ни гнали ее - и по-плохому, и по-хорошему. Правда, не ломится уже, не орет, а тихохонько скребется и поскуливает, как собачонка. И у меня в животе, где только что царило полное благолепие, начинается противненькое такое шевеление, отчего мне сразу делается тоскливо и тошно.
Что это, Господи, неужто жалость?
Воистину так, и значит, я все-таки идиотка. Не знаю, радоваться мне этому или печалиться, но выходит, что даже смерть ничему меня не научила, на что еще можно надеяться. И ничего мне более не остается, как признать свое полное поражение и призвать на помощь Алешку.
Да она уж вон тут как тут, усекла момент, учуяла, бочком пробирается, будто слепая, рукой стену ощупывает, лицо белое, глаза белые, в халат больничный закуталась, белое с белым перемешалось и белым, дрожащим киселем по палате расплылось. Над лицом моим нависло, капает, да притом еще мычит нечленораздельно. Что-то сверхъестественное, честное слово, просто нечистая сила в натуре. Жаль только я одна вижу - не поверит никто.
Чтобы прекратить тупое мычание, а заодно и удостовериться, что это не нечистая, а все же Алешка, я резко дернула ее за руку. И она упала на колени перед моей больничной койкой, как давеча перед Стасом. Нечто новенькое в ее арсенале - падучая, что ли. Зато речь сделалась более внятной, различимы стали отдельные слова, и постепенно кое-какой смысл, а вскоре проявилась и вся ситуация. Теперь можно дополнить наш сюжет одним лишь недостающим эпизодом и отдать все на суд беспристрастного зрителя. Эпизод, правда, не Бог весть какого накала, ибо все было вполне предугадываемо.
И то, что Стас пошлет Алешку по определенному адресу, приняв от нее лишь поначалу, в растерянности своей, некоторый набор услуг, покуда не сформировалась инициативная группа из ближайшего окружения. И то, что присовокупит к Алешке меня, не обойдя все же напоследок вниманием, и то даже, сильнее всего поразившее невинную Алешкину душу, что объединил нас в одно целое, обозвав одним коротким словом из пяти букв на «б».
Потрясенная Алешка, уже раз сто, наверное, повторила это слово, отчего оно, как это обычно бывает, утратило всякий смысл, оставшись неким мягким и мелодичным звукосочетанием.
- Да что ты разнюнилась, как маленькая? - одернула я Алешку, снова беспомощно и недоуменно раскинувшую руки, словно вопрошая: за что нам такое? за что?
- Вот прицепилась к слову. Кстати, кто-то мне говорил, не помню: происхождение у этого слова самое что ни на есть благородное, со временем извратилось, трансформация какая-то произошла. Да ладно, Бог с ним. И со Стасом тоже, - неожиданно
выпалила я и, скороговоря на Алешкин манер, пыталась заглушить нечто невыразимо липуче-тягостное, обволакивавшее меня изнутри.
Чтобы не дать этой липучей гадости поглотить меня, Алешку, весь мир, я как прилежная Алешкина ученица, принялась с ложным пафосом живописать, как мы еще прекрасно будем жить, и чего только у нас ни будет: и мужиков навалом, выбирай - не хочу, и детей нарожаем: и мальчиков, и девочек.
Я недолго успела проговорить и на слове «мальчик» сделала нарочную паузу, чтобы дать Алешке возможность помлеть. Но она довольно резко сказала:
- Никого я не рожу, у меня ничего этого нет.
- Чего нет? - не поняла я.
- А ничего.
Она схватила мою руку, прижала к своей груда, протащила поперек от одной подмышки к другой, и рука моя вздрогнула - под ней, действительно, ничего не было, кроме, показалось, каких-то маленьких рубцов, или это выпирали тощие Алешкины ребра. Господи, так вот почему она никогда не снимает свою дурацкую мальчиковую маечку, даже в бане. Я стала что-то вспоминать, прозревая, а она тянула мою руку куда-то вниз, и я с ужасом подумала, что сейчас мне предстоит узнать на ощупь бесплодную пустоту женского лона. В ужасе я дернулась что было силы, но Алешка легко отпустила меня, она не собиралась насильничать.
Она вообще была какая-то нездешняя, странная и отчужденная. Не обычной своей странностью странная, а как будто от себя отрешилась и обрела какую-то несвойственную ей значительность. Такая метаморфоза случается обыкновенно с покойником, самым даже что ни на есть завалящим.
Но Алешка-то была живая, и я все пыталась расшевелить ее, что-то выправить, не понимая толком, что и как.
- Ну не родим и не надо, на фиг нам эти муки, - псевдободряческим тоном проговорила я. - Слава Богу, дети у нас есть. Заберем их к себе, и заживем маленькой такой компанией...
- Моего нельзя, он придурок, - сухо перебила меня Алешка. - И жить я с тобой больше не буду: потому что я вообще не буду жить. Надоело.
Она медленно, как бы нехотя, поднялась с колен и бесшумно вытекла из палаты, а вместе с ней из моего тела вытекла душа. И я испытала-таки, как и все в своей жизни с некоторым запозданием, то, что хотела, чего боязливо ждала, но так и не дождалась вчера в тщательно продуманном антураже самоубийства.
Но это уже не шло ни в какое сравнение с новым потрясением, пригвоздившим меня к постели так, что я не только не догнала, но даже и не окликнула навсегда, уходящую от меня Алешку. А что навсегда - я поняла сразу. Я вдруг ощутила себя в двух измерениях: вот я лежу на больничной койке и почему-то не могу ни пошевельнуться, ни заговорить, а вот я, крадучись, чтобы не быть никем замеченной, бреду за Алешкой, холодея от страха, перед тем кошмаром, который вот-вот случится. А вот уже и случилось, только я почему-то не видела, как, хотя стою у гроба, а в нем Алешка, страшная до безобразия, будто назло мне не пожелавшая хоть один, последний раз привести себя в порядок, чтобы не стыдно было людям показаться. А вот уже и гроба, нет, и Алешки, а есть я и у меня на плечах огромный тюк, обшитый белой простыней, с написанным на ней корявым Алешкиным почерком адресом, и я таскаю и таскаю его… И беззвучно кричу: ведь это я подала ей дурной пример, ведь я, а тюк все гнет меня к земле и гнет, потому что вина моя перед Алешкой, которую я запихнула в него, становится с каждым днем все тяжелее и тяжелее. И я все больше похожу на старую, одинокую горбунью, как некогда, совсем же еще недавно походила Алешка.
Алешка… Мой бедный, навсегда покинувший меня ангел-хранитель.

 

 

"Наша улица” №260 (7) июль 2021

 

 

 
 
kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   
адрес в интернете (официальный сайт) http://kuvaldn-nu.narod.ru/