Рада Полищук “Угол для бездомной собаки” повесть о женщине в монологах. Заключительные монологи

Рада Полищук “Угол для бездомной собаки” повесть о женщине в монологах. Заключительные монологи
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин москва

 

Рада Полищук первый рассказ написала в 1984 году, первая публикация была в 1985-м, первая книга вышла в 1991-м. Позже вышли еще несколько книг. Автор многих публикаций в различных журналах, альманахах, антологиях прозы ХХ века, сборниках в России и за рубежом (Франция, США, Израиль, Финляндия), а также множества журналистских публикаций в центральных российских и иностранных изданиях: очерков, эссе, бесед с известными деятелями культуры, литературных портретов друзей – известных поэтов, писателей, артистов. Член Союза Российских писателей, Союза писателей Москвы, Союза журналистов России, Международной федерации журналистов. Издатель и главный редактор российско-израильского русскоязычного альманаха еврейской культуры «ДИАЛОГ» (издается в Москве с 1996 года). Родилась и живет в Москве. В "Нашей улице! публикуется с № 9-2001.

 

 

 

 

 

 

 

вернуться
на главную страницу

Рада Полищук

УГОЛ ДЛЯ БЕЗДОМНОЙ СОБАКИ

повесть о женщине в монологах, заключительные монологи

 

К Юбилею Моей Первой Книги

 

Монолог седьмой

УГОЛ ДЛЯ БЕЗДОМНОЙ СОБАКИ

Бывает, конечно. И на старуху бывает проруха. Бывает, что бывает. А бывает, что и нет. Но так чтобы одна сплошная, махро­вая невезуха - это уж что-то слишком. Даже хуже можно сказать, грубее: непруха. Куда ни кинь.
Ой, только не надо про полосатую жизнь и неизбежные радости. Не надо. Макродозы страдания и микропросветы. Микромикро - ничего не видать.
Все, что может быть на мокром месте - течет. Все, что мо­жет чувствовать - ноет. Ноет, воет и течет - что это такое? Загадка для взрослых с отгадкой (я). Я - правильно. Я - ною, вою и теку. Рассказать отчего - никто не поверит: до того банально.
Мы странно встретились и странно разошлись. Он пришел и ушел. Я пришла и ушла. Он - ко мне. Я - к нему. Туда, сюда, куда, сюда. И разбежались. По своим обителям. Он - к себе. Я - к себе, А мог­ли бы наоборот, без разницы. У него девятиэтажка и у меня девяти­этажка, у него пятый и у меня пятый, у него угловая и у меня угло­вая. Только у него удобства - налево, а у меня - направо» Всего-то различий. А так: тахта и тахта, журнальный столик - журнальный сто­лик, на колесиках - на колесиках. Дальше: полки - полки, только у него лесенкой, а у меня - башенкой. Ну что еще?
И там у нас все было, и здесь. Все предметы обжили, все при­годилось. Он здесь, как дома, я там. Там - здесь, здесь - здесь, здесь - там.
Но что-то все-таки было не так: дырка в кармане, а через нее утекло то, не знаю, что, которого и не было. Но оно все же утекло, потому что была дырка. Теперь я ее ликвидировала, художественную штопку наложила - высший класс.
Но теперь-то зачем? Теперь утекать нечему. Может, как раз дырка нужна, чтобы втекло что-нибудь. Забило бы фонтаном, заигра­ло. А если вдруг пакость какая? Если сточные воды, отходы да от­бросы зафонтанируют?
Эх, ежели б, эх, если! Эх-х-х-х!
Вместо визга радости или вопля отчаяния - один сдавленный хрип рвется из груди моей. Самый противный звук из всех противных освоила и с ним не расстаюсь. Неразлучная парочка: х-х-х-х, глу­хое, хрипучее, и я, тоже не многим привлекательнее, хотя вроде бы и ничего себе. Только буквой X крест-накрест перечеркнутая. И все у меня на букву X получается.
Когда все хорошо - на букву X , и когда дальше уже некуда, так поплохело - опять же на Х. И когда все через дырку утекло, только Х изловчилось и осталось со мной.
Мы с моим X вдвоем замечательно живем. Только любить его нельзя. Ни в прямом, ни в переносном. Ни с дыркой в кармане, ни без. Шепнешь, бывалочи, когда невмоготу - ну, иди же ко мне, ско­рей, ко мне! иди!. И руками шаришь, ищешь в пустоте что-то, но у пустоты ничего этого нет. Она, пустота, потому так и зовется, что пуста. А то, что я ищу, совсем в другом месте находится.
И ведь же знаю, где. И как туда проехать на метро с одной пересадкой на кольцевую линию - знаю. И дальше по кольцу в одну или в другую сторону - все равно. Казалось бы - как все просто. Не заблудишься. Но кольцо кто-то разомкнул, и рельсы разъехались и тянут друг к другу руки. А дотянуться не могут. Коротки руки. А в просвет между ними все падает. И то, что через дырку утекло, тоже туда брякнулось. Я и сама уже совсем было собралась.
Да призадумалась.
Ну, сигану я вниз головой и что? - немножко больно, а по­том все лучше, лучше и совсем хорошо - дальше некуда. Так уже бывало не однажды. Но тогда «вниз головой» означало нечто фигуральное, после чего голова болела не от травм, а от тяжких дум. Не знаю как у кого, a y меня всегда болела  п о с л е,  и то, что происходило до этого после, честное слово, стоило самых жестоких страданий. И я нисколечко ни о чем не жалею. Ни капельки.
Только сейчас-то я призадумалась совсем о другом - а что если в самом деле вниз головой? С моего, нет, лучше с его пятого? И головка вдребезги, и потом уже только божественное окру­жение, даже если грешники, то не во плоти, а в душевной субстан­ции. А кто знает, что это такое? И как с ней себя вести?
Может, у меня помимо того, не знаю, чего, которого и не было, еще и мозги через ту дырку вытекли? И кто-то их быстренько слиз­нул языком, полакомился деликатесом. А может, у меня их отродясь и не было?
Тут одно из двух: или было с избытком или полная недостача. Иначе отчего такая непруха? Я спрашиваю. А?
Или от большого ума. Или от полной глупости.
Мы странно встретились… А кто не странно? Да это же и как посмотреть. Я шла. И он шел. Он спешил не ко мне. И я спешила не к нему. Так все спешат. И мало кто друг к другу. Ну разве что некоторые отдельные особи, что испокон веку зовутся влюбленными. Да много ли их, полноте. А прочие все - мимо, мимо, мимо. И он мимо. И я мимо.
Знать бы, Господи, что это он, стояла бы, как вкопанная и руки бы пошире в стороны раскинула - чтоб сразу в объятия и не выпускать. Лучше задушить, чем выпустить. Нечаянно - в порыве страсти и нежности: милый мой, милый, и ближе к себе, и теснее, и глубже в себя, и полнее. Вдохнуть - и не дышать.
Один раз так вдохнуть - и можно больше не дышать.
Знать бы, я все-все, что у меня есть бросила, спать пере­стала бы и на том перекрестке стояла круглосуточно, до скончания века, до второго пришествия. До встречи с ним. И пусть громы, сирены, салюты. Пусть фанфары, марши, оркестры, клаксоны. Пусть. И он сквозь толпу пробирается, спешит, но - не ко мне. Я свищу в свисток, а он не слышит: гвалт и тарарам. Я свищу! А он не слышит.
И спешит.
Сказиться можно!
Нашел того, к кому спешил, и за руку тащит в сторону. И меня тащат за руку в сторону, только в другую. Тоже нашли. В такой толпе!
Но я вырываюсь и бегом, назад, падая и разбивая коленки. И маленькой девочкой - снова на том же перекрестке. И ни с места, как вкопанная, растопырив руки, и ловлю - что? Правильно: (еьтсачс).
А оно не ловится. Может, потому что в ответе вверх тормаш­ками пишется. А может, просто - кому охота биться в кулаке. Даже в любящих руках. И вот все мимо. И мимо. И он мимо. И я. И как выяснится позже - на одном и том же месте два раза в день, с тех пор, как переехали в свои девятиэтажки, кстати, тоже одно­временно - все мимо и мимо.
И уйма совпадений.
Как в сказке.
Только ничего этого не было, потому что дырка в кармане. И все утекло. Все до капельки.
А что - не помню. Я - манкурт.
Знаю только, что непруха фатальная. Все, что душе угодно, в последний момент, а точнее сказать - после последнего, когда уже ничего непредвиденного быть не может по определению - в этот самый момент случается прокол. И все исчезает. Как мираж. И одна пустота кругом, и муки постижения непостижимого.
Я не только все дырки, а и карманы позашивала - все равно сочится сквозь швы и сукровицей с гноем наружу капает. Кап-кап. Каплет то, не знаю, что, почти уже прирученное, обжитое, дума­лось - мое, а оказалось - нет.
Он здесь, как дома. Я - там. А в результате - ни его, ни дома. Moй мне сразу разонравился, когда он ушел, даже опостылел. Все - и столик на колесиках, и полки башенкой. Хочу лесенкой. Чтоб по ступеням вверх и вверх, до замирания сердца, до звона в ушах, праздничного и ликующего, до парения в невесомости, до озноба и жара, до полного опустошения.
Хотя в чем-в чем, а в пустоте недостатка нет. Этим могу по­делиться.
А теперь еще из дому прочь гонит какая-то нечистая сила. И как бездомная собака бегаю кругами, не скажу вокруг чего, де­вятиэтажного, но не моего, и с тоскливой мольбой заглядываю в глазницы окон. И прохожие снуют мимо и мимо. И я мимо и мимо, только кругами. Это девятиэтажное, не скажу, что, - мой центр притяжения, сильнее земного, я почти лечу туда. Я даже не почти - я лечу. Потому что не еду ни на метро с пересадкой на кольцевую линию, ни на чем другом. А просто - только что была дома на северо-западе или в своем офисе на юго-востоке и вот уже строго на западе и заходящее солнце играет со мной в жмурки, заглядывая то прямо в лицо, то через плечо справа, то слева. Оно единственное, кому до меня есть дело. Но оно - оно. А мне нужен он.
Мы странно встретились. И странно разошлись. Дабы не выпадать из заданного цикла странностей - звоню и спрашиваю, не сдается ли угол для бездомной собаки с приличным происхождением и необходимыми прививками. Нет, отвечают, не задумываясь - не сдается.
Но она - бездомная! Все равно - нет. Но ей ничего не нужно, только приют! И все. Нет свободных углов, отвечают, все заняты. А чем, интересно? Не ваше дело. Грубость какая! Под стать глу­пости. Наглец! Дурында.
Дурында... Все поплыло в потоке воспоминаний, реки потек­ли вспять, и земля бешено завертелась в обратную сторону, рель­сы на кольце судорожно сомкнулись, и поезда понеслись задом напе­ред и пассажиры задом наперед. И я. И он.
Столкнулись лбами. У меня синяк и шишка, у него медный лоб - и ничего. У меня - медный пятак на лбу и тоже вроде ничего. Но что-то все-таки есть. Потому что стоим и улыбаемся. Ну что ж, что столкнулись лбами. Если со всяким, с кем столкнулся, стоять посреди улицы и улыбаться, состаришься раньше времени. И никуда не дойдешь.
Но мы, меж тем, дошли до очень знакомой девятиэтажки, под­нялись на пятый этаж, вошли в угловую квартиру, я сунулась, было, направо, но оно оказалось слева. И поняла, что это не мой дом. Но здесь хорошо, даже еще лучше, потому что здесь он. А у меня его пока еще нет.     
А так все, как дома. Полки - полки. Столик - столик. Тахта - тахта. А на тахте - он. И это такое великолепие. Глазам своим не верю.
Не верю ничему. И от полного безверия впадаю в забытье. Полубред, полуконтузия. Полублаженство. Потому что если полное и не в забытьи - то не  вынести: от счастья тоже умира­ют. Даже скорее от счастья: его не пережить - с ним жить нуж­но. Свыкнуться. А лишь свыкся - и нет его? Завидная смерть - квохчут завистники. А что в ней завидного? Смерть всегда одина­кова и всегда избавление. Вопрос в том - спешишь ли ты избавиться.
Я не спешила: столик - столик, полки - полки, тахта - тахта и он, прекрасный, как Бог. Мой Бог. Там-там, здесь-здесь, здесь-там.
Тамтамы для Томы... Это он говорит, мой Бог. А Тома - это я. А почему тамтамы - не знаю. Но жутко нравилось: тамтамы для Томы. Завораживало. И дурында - нравилось: не дура, не дурочка, не дуреха. Дурында. Мне тогда все нравилось. Все, что с ним и во­круг него. Я на все была готова - лишь бы с ним, на все-все, мне кажется, даже на преступление. Хотя любовь, конечно, должна возвышать. Это я многажды слышала, безусловно, да. Но я была готова на все-все. Лишь бы с ним.
Без него уже не было меня.
И до сих пор нет. И как давно уже нет! Живу вроде бы: сплю, ем, курю, зарплату получаю, даже развлекашечки разные себе по­зволяю: кино, театр, отпуск, шмотки, иногда даже и выпиваю. Для тонуса. Но без него. И без себя.
А без них совсем неинтересно. Одно дело выпить шампанского с любимым из одного бокала - его здоровье, мое здоровье, наше счастье; ну, пусть на худо! конец с собою - тоже можно чего-нибудь загадать потаенное. Но без него и без себя - это уж полный абсурд.
Однако запыленные бутылки под кухонным столиком свидетель­ствуют о факте употребления. Ну и что? Имею право. У себя дома и на свои деньги. Никто меня не видит и никого ни о чем не про­шу. Лишь изредка и все реже и реже. Теперь уж один раз в год, в годовщину медного лба, не выдерживаю - кручу  телефонный диск и кричу: сдайте угол бездомной собаке!
Ну, сдайте, пожалуйста, она совсем бездомная.
И допоздна, а иногда и всю ночь ною, вою и теку. В этот день, как в день рождения, все себе позволяю, распускаюсь до предела, до ручки. И высунувшись из окна пятого этажа, прикинув­шегося немым и слепым девятиэтажного истукана, нашпигованного инородной начинкой, в том смысле, что ни одной родной души здесь нет, вою на луну или же на то место, где ей должно висеть. Луна не помогает: ни видимая, круглая и желтая, похожая на яичницу, ни невидимая, забежавшая за тучку - никакая.
Но я все равно вою. И что-то дикое и вольное начинает свербить в кишках. От этого свербения дурею окончательно и выпрыгиваю из окна прямо в небо, взмахиваю лапами, как крыльями, ви­ляю хвостовым оперением и бодро подруливаю к знакомому окну. За ним притворная темнота. Тук-тук лапой - пустите бездомную собаку, она совсем одичала без хозяина. Притворно молчат, притво­ряясь, что их нет. Притворно не понимаю и стучу громче: пустите! И хвостом виляю от нетерпения - жду ласки, великодушия, жалости.
Напрасно.
И плюхаюсь с высоты на асфальт, подо мной конфузливо расте­кается лужица - рожденный ползать летать не… Нет, конечно нет, только в горячечном бреду.
И метро закрыто - час ночи. Теперь ползти и ползти. В такую бессмысленную даль. что невольно думаю - зачем. Какое, в сущно­сти, имеет значение, где я, если я ни с кем. Если со мной - нико­го. Здесь, там, там, здесь. Везде. Никого.
Луны здесь тоже нет. Может, она там, но теперь мне наплевать. Голосом я уже всю тоску извыла. Пустое это занятие - вытье. Никого не проймешь, не разбудишь даже. Каждый укутался в свое сновидение, носа не высовывает. Так покойнее.
А вокруг лужи хлюпают, и чьи-то слезы привычно, монотонно, ненадрывно текут, невидимые, стыдливо прикрытые ночной завесой. Если ночью все кошки серы, то и все ночные слезы - ничьи. А ничьи - не утрешь, не осушишь. И текут, и лужи кругом, и утекает откуда-то то, не знаю, что, чего еще у кого-то не стало. Там тоже, должно быть, дырка в кармане.
Я бы зашила, да где ж ее найдешь в глухой ночи, во тьме, на чужбине.
Ни зги не видно, ни ку-ку не слышно. Стою или иду - не ясно. Чьими-то слезами омыта с головы до пят, свои - соленые и теплые с чужими не спутаешь. Назад не оглядываюсь. Там известно, что. Если напрячься - все вспомню, не полный манкурт, по собственному принуждению: ничего не помню, потому что помнить ничего не же­лаю.
И гляжу прямо перед собой, и руки вперед вытянула - осторож­ничаю по привычке. А все, что за спиной, спиной же и чувствую. И что крадется по пятам и что не уйти от него: летай или ползай - едино.
И куда ни пойди - кругом ночь, далеко раскинулась - мне ее не перешагать. А у всех таксофонов оборваны трубки, какой-то псих потрудился на славу, и болтаются шнуры, как ничьи по­водки - все таксы сбежали. И моя тоже сбежала, а то, притиснув губы к ее металлическому уху, я прошептала б все ж, не удержалась: сдайте, а, угол бездомной собаке.
Без всякой уже надежды.
Эй, на тахте! Проснись, если спишь. Если умер - очнись. Это я здесь плутаю в ночи. Мы странно встретились... Но встре­тились же. Ты со мною - на миг, я с тобою - на век.
Нескладушки-неладушки, курсы кройки и шитья: дырки, карма­ны, швы, оверлоки. Мартышкин труд. Но и этого могло не быть: ты - только у себя, я - только у себя. И все мимо, и мимо. А так хоть один мяч попал в корзину. Но ты - мой мяч, но я - слу­чайная корзина. Но...
Ты - мой Бог. Я - не твоя рабыня.
Там, где ты - да, там я - не. Там, где я - да, ты - не. Там - здесь? Здесь - там? Не там. Не здесь. Одно сплошное отрицание. Вся жизнь укладывается в одно короткое НЕ и одним неуклюжим Х перечеркивается.
Все только HЕ и только на букву X. Но что-то все-таки было: дырка в кармане, а через нее утекло то, не знаю, что, которого вроде бы и не было. Но оно все-таки утекло. А стало быть - было.
Было - не было. Были - небыли. Если ничего не было, то от­куда эта бездомная собака, летающая и ползающая вокруг того, не знаю чего, девятиэтажного, похожего на неуклюжий квадратный столб с окошками, каких не бывает. Но оно неуклюже стоит, а значит - есть. И собака устало бегает, принюхиваясь к чему-то внутри столба. И значит, оно там есть.
А если все это есть, то было и то, что через дырку утекло, хотя его вроде бы и не было. Если один раз попытаться все спо­койно и деловито разложить по полочкам, то все на свои места и уляжется. Одна полка пустой останется. И это даже к лучшему: с пустой легче пыль вытирать, махнул тряпкой - и все дела. Но я ничего такого делать не собираюсь, и пылью все не просто покры­лось - заросло, как мхом или лишайником.
И пусть. Легче падать будет, когда срок придет.
Пока что не пришел. Бывает, конечно, и на старуху бывает  проруха. Но я - не старуха. И уж подавно - не собака. А просто в разгар любви покинутая баба. От любви угорела и в угаре летаю и ползаю и еще Бог знает, что вытворяю, гордыни своей недостойное. Потому что любовь - это такая зараза, не излечишься. Да и болеть хочется - вот ведь в чем незадача. И так я запустила это все, никаких надежд выкарабкаться.
Если бы ребеночек получился, мы бы с ним вдвоем летали бы и вполне возможно, что и не на запад, а на восток, навстречу, а не вдогонку. Но ребеночка не получилось.
Получился один обман.
А обман обмануть очень трудно. Почти невозможно. Я пыталась. Не раз даже и не два, но всегда, когда случалась случайная связь, случалась только случайная связь. И ничего более. Хотя объекты ничуть не уступали, а некоторые так даже и превосходили по объ­ективным параметрам понятно кого. Но субъект привередливо нудил утробным голосом откуда-то из печенки: не то, не то, не то. И все. И конец. Сразу после начала. А иногда - и вместо. Чтобы попусту время не переводить.
Хотя времени, растраченного попусту, у меня навалом, даже если вычесть из него летные часы, а налетала я не мало. Не много. В общем, налетала. И летать продолжаю. И ползать. В толпе.
И все мимо. Ни с кем никогда ни разу - лоб в лоб, чтобы синяк и шишка, и медный пятак на лбу. И вроде ничего особенного.
Но странно.
И страшно.
И чудно.
И до сих пор кричу во сне, как в бреду: сдайте, а? угол бездомной собаке.
А?

 

 

Монолог восьмой

РОЗОВОЕ МОЁ СЧАСТЬЕ

Да я счастливая, счастливая, я очень счастливая. Главное помнить об этом во сне и наяву и выглядеть, хоть умри, на все сто счастливчиков, а то и на двести - чтобы никто ничего не заподозрил. Всегда благоухать, излучать, одаривать. Счастье обязывает быть в форме. И прекрасно. Мне это нисколько не в тягость. И ответственность свою осознаю перед всеми бесталанными на белом свете.
Я ведь и в самом деле счастливая. Про таких говорят: баловень судьбы. Это понятно, что значит. Или: богатому и черт детей колышет, в том смысле, что везет, так уж везет - нужно будет и черт поможет. Ну, про рубашку, в которой я родилась, я думаю, и говорить не стоит. Есть рубашка, есть.
Все, что положено - все есть. И даже более того, что положено. Ведь я - счастливая.
Скажем, известно, сколько сирот живет на планете, бедных, несчастных сироток - без мамы или без папы, а то и без того и без другого, сиротскую свою юдоль мыкают. А у меня родителей четверо: два + два, две мамы и два папы. Вроде бы так не бывает, и я бы спорить не стала, но у меня их четверо: два + два. Объяснение этому есть вполне банальное, феномен, по сути, отсутствует: мои исконные родители, помимо того, что состоят в разводе друг с другом, еще и каждый сам по себе пребывает в счастливом бездетном супружестве. При этом чтобы лопнули все завистники во всем мире, сохраняют вопреки всему досужему наинежнейшие отношения. Диво дивное и чудо чудное - но факт.
Факт и то, что супруги их не разрушали, а лишь усиливали эту небывалую гармонию, до полного апофеоза любви и дружбы. Этот апофеоз - моя аура с раннего младенчества и по сей день, сию вот минуту, когда рассуждаю об этом. Ну не счастливица ли?
Каждый миг - в апофеозе. И со всех сторон подстраховывают любящие руки, слегка, чуть-чуть напоказ ревностно конкурирующие друг с другом. Главный девиз - не оплошать. Не отстать, не быть обойденным, не недодать. Лучше пере-, чем недо-.
И меня со всех сторон, как котлетку, похлопывают нежные ладошки, вылепляя нечто до невыносимости совершенное. Лишь в страшном сне может примерещиться, что уронили и никто из четырех пар рук не успел подхватить, все разом зазевались (ну, возможно же такое, вполне возможно - не роботы), и я плюхаюсь на раскаленную сковороду, в кипящее масло и обугливаюсь до полной несъедобности, сгораю дотла. Нет меня - только черный крохкий уголек. Кошмар и ужас!
Но мне, слава богу, страшные сны не снятся - лишь розовые, и мир вижу в розовом цвете. И все розовое люблю: помаду, помадку, цветы, ткани, сюжеты, советы и людей люблю розовых. Чтобы все-все розовое - от бледно-бледного до темно-темного. Красиво! И празднично. И радостно. Мое счастье замешено на идеально розовом. Упаси бог от черной кляксы. Никаких клякс, даже и крапинок.
Но я не молю и не молюсь. Просто розовое коллекционирую. И изрядно преуспела - довольно значительную экспозицию могу представить. Ну, родители мои и иже с ними - все розовые, это само собой. Муж мой единственный - исключительно розовый, чистейшего тона, без сучка и задоринки, сплошное ровное, гладкое поле - розовая плантация. Я его обожаю. Он главное украшение моей коллекции. Далее - сын, тоже, слава богу, розовый, хотя я, конечно же, хотела девочку, чтобы без натяжек и подтасовок в естестве своем розовую. Но и мальчик получился на славу, не подкачал и розовый бантик, которым обвязала его еще в пеленках по сей день не снимает, хотя дылда отменная: в 14 лет - 181 см роста и ума не занимать, круглый отличник и везде чемпион. Ну, как же я не счастливая? Ни тени сомнений. Ни боже мой.
Вот Ма-Рая, Раечка, жена отца, та, бывает запечалится, выпадая из общей радости, и, раскачивая огромные малахитовые серьги в отвислых мочках ушей, трясет и трясет головою и что самое неприятное - слова не произносит, но всем видно, что сомневается. Тут кто-нибудь обязательно брякнет, что ей не идет малахит и сколько, дескать, советовать можно - носила бы ты свой розовый жемчуг. И в заключение, вместо точки - нежно-певуче так: Рааечка. А она серьги тут же снимет, в карман засунет. А головой все трясет, уже ничего не раскачивая, безо всякого смысла.
Может, у нее болезнь Паркинсона, конечно, да вряд ли, она молодая, здоровая и крепкая, как ломовая лошадка. Чуть коротконогая, с тяжелым, отвислым задом и добрыми раскосыми бархатными глазами. И должно быть, теплым, шершавым языком. Этого я точно не знаю, почему-то так всегда кажется. Но то, что он розовый - это известно доподлинно: у нее привычка такая - дразниться, язык показывать. Дурная привычка, с детства не отучили. И это странно, потому что родители ее, мои как бы бабушка и как бы дедушка, как на подбор - одинаковой степени розовости, той именно, какая приличествует их возрасту и социальному статусу. Тютелька в тютельку.
А Раечка у них чуточку с изъяном, не доглядели чего-то, хоть и ничего такого страшного нет - вполне же в нашем кругу прижилась. И никуда не рвется, лишь изредка головой потряхивает. Но этот тик ей прощают с дорогой душой, потому что всегда нужен кто-то, кого простить можно. Иначе как свое великодушие проявлять, не ровен час, зачахнет без употребления. Так что Раечка - функция в нашей семье обязательная, как синус, без которого не только косинуса не было бы, но и тангенса с котангенсом. А так -   полный тригонометрический ажур. Счастливая у нас тригонометрия, если можно так выразиться.
Я думаю - можно. Потому что счастливым может быть всё. Или даже обязано. Отец частенько говаривает: «Поэтом можешь ты не быть, а вот счастливым быть обязан…». Это его любимая прибаутка. А ласка любимая вот какая - взять двумя пальцами за щеку, оттянуть кожу и слегка покручивать, слегка, чуть-чуть, до легкой болезненности, до первого писка. Но штука в том и состоит, что пищать не надо, отца это страшно огорчает, нужно улыбаться и глядеть ему в глаза, и видеть в глубине их злые колючки, и думать, что они вовсе не злые, а добрые, и улыбаться им с перекошенной физиономией.  И радоваться. Отец шутит - радуйся. Я, например, до сих пор улыбаюсь. И радуюсь, само собой. Как же не радоваться, если отец шутит.
А вот Ма-Рая, Раечка, так и не научилась исполнять этот номер, она сразу пищит и вырывается, и, по-моему, отец специально потуже закручивает ее нежную с розовыми прожилками кожицу и при этом как-то особенно масляно улыбается. Просто течет от улыбки, жирной лужицей растекается по полу. Розовой, разумеется.
Он вообще весь розовый - от лысой, блестящей, будто налакированной макушки, до безукоризненно аккуратных и на самом деле налаченных ногтей. Он у нас аккуратист и франт. И очень тонкой нервной организации. Очень тонкой. Его надо непрерывно ублажать и пестовать, и только по шерстке, всегда - по шерстке. Мать его, бабушка моя родная, буба, все надрывалась - пестовала дитятко свое ненаглядное, розовое тельце, так надрывалась, что выпестовав нечто огромное - косая сажень и розовая плешивая макушка, дважды женатое и один разведенное, ребеночка розового соорудившего, но по-прежнему капризное и с вечными претензиями на всеобщее ликование, выпестовав это, бедная моя буба не выдержала. Сначала впала в младенчество, а после и вовсе сошла на нет, быстрехонько, за три с половиной недели всего проделав обратный путь, длиною в одну долгую и счастливую жизнь.
Горевали дружно и с размахом, даже с удалью. И в этом тоже была радость. Горе и радость - две противоположности, в  чем-то удивительно схожие, иногда до такой степени, что не поймешь - радуешься или горюешь. Вроде бы все поводы для радости на лицо, а како-то странно жжет в груди. Так радостно отгоревали и бубину смерть, справив все положенные дни - девять, сорок, год, два и вот теперь уже скоро шесть будет. И как будто бубы никогда и не было, а есть, день дополнительный ко всем праздникам, когда собираются вместе, едят обильно, пьют в охотку, и ненавязчиво помянув бубу, дружно радуются текущим радостям. Про бубу говорят. Что счастливую жизнь прожила и умерла хорошо, никого не успела допечь хворобой. И зияющей пустоты после себя не оставила. Каждый не одинок без нее, никого не осиротила ее смерть,  даже деб, муж ее, мой родной дедушка, скоропостижно, что называется женился, чтобы не разрушать всеобщую гармонию счастья.
И снова все пляшут и поют. И без бубы вроде не хуже получается, а если что и не так - то никто не замечает, каждый своим счастьем ослеплен. Наш хоровод - на зависть всем.
Есть у нас и свой доморощенный завистник - Игоряша, Игорь Яковлевич, то бишь, мамин муж. Он тоже розовый, но не очень, до такой допустимой степени не очень, чтобы общий колорит не испортить. Когда в глазах рябит от обилия розового, то и светло-серое зарозовеет, у него просто другого выхода нет. Вот и Игоряша тускло розовеет от безвыходности, куда ему деться: ему с  нами весело, сытно, удобно. Весельчак, правда, из него тот еще, зануда он каких свет не видел, но это его трудности: веселится кто как может, зато в чревоугодничестве Игоряша преуспел - тут ему нет равных, молотит за десятерых, несмотря на хронический гастрит, панкреатит и цистит. Мама его на диете держит, протирает все, что можно, выпаривает, на водяной бане готовит,  а он сползает на общий стол, заглатывает все без разбору, а после горстями ест таблетки и рыгает, и стонет, и за живот держится. А придет время следующей трапезы - все сначала начинается. Мама говорит - слабохарактерный, а на мой взгляд - просто обжора. И вообще - одноклеточное.
Зато всем завидует, не вслух, нет, так-то он помалкивает и маме с ленцой поддакивает, у него в лексиконе всего два слова и есть: да и дай, будто только-только говорить учится. А глазищи завидущие, так и шныряет ими туда-сюда, шнырь-шнырь, все примечает, все про всех знает. Можно подумать - он информацию вместе с пищей заглатывает, потому что в другое время он спит. Что бы где бы они происходило - ест и спит, спит и ест. По-моему, Игоряша у нас счастливее всех, если бы не завидовал никому, был бы самый розовый; он же все свои потребности полностью удовлетворяет. Да их у него всего две, ну, три, ну, пусть четыре, чтобы не обижать маму. Отчего-то же она с ним счастлива. По крайней мере говорит, что счастлива. С отцом, правда, говорит, была счастливее, но это когда было. Да и счастье бывает разное, так считает мама, а ей виднее. У нее было два счастья, а у меня одно.
И другого мне не надо. Я к этому привыкла. И все привычное привычно люблю. Привычной любовью. И все это вместе: к чему привыкла и что привычно люблю - и есть мое розовое счастье. Не бывает розовее. Не бывает. Мое самое-самое. Мне нравится думать, что я счастливая. Я так увлекаюсь этими мыслями, что ничего окружающего не замечаю. И если есть вокруг меня несовершенство какое-нибудь или небольшие шероховатости - я этого не вижу, глаза в глаза со своим счастьем. Я с ним в гляделки играю, со счастьем - кто кого переглядит. Пока я еще ни разу не проиграла, ни одного шелбана не заработала. Гляжу неотрывно и некогда мне озираться. Да и нельзя - правила такие. И мне эти правила нравятся: без «чур-чура» чтобы, а то никакой игры не будет.  Один лишь раз я выбыла из игры по уважительной причине и чуть было не навсегда. Это когда я в роддоме лежала со второй беременностью, на сохранении. Будто в первый раз в чужой мир попала и розового там почти что ничего не было, если не считать блеклых, застиранных, отвратительных пятен на постельном белье и пеленках. И никого из моих розовых ко мне не пропускали, только и было от них - пакетики с гостинцами и записочки. Розовые лепестки моего счастья. И несколько неразборчивых слов в охрипшей телефонной трубке, если хватало сил отстоять очередь на холодной лестничной площадке.
О, я чуть не погибла тогда. Насовсем. Чуть было не растеряла свою счастливую успокоенность. Такое многоцветье полыхало со всех сторон, что я едва не ослепла. Розовая моя завеса поколыхалась-поколыхалась, натянулась, как парус на ветру, и треща по всем швам, лопнула - будто пелена с глаз упала или новый хрусталик незаметно пересадили. Щурилась я, жмурилась - все бесполезно. Спасибо дочурке - родилась преждевременно. Правда, неживая. Спасительница моя маленькая. Я уже был близка к полному краху.
Мне тогда вся моя жизнь показалась, что называется, в другом цвете. Не буду говорить, в каком. Я вообще об этом подробно не буду - эту страницу я вырвала с мясом, почти в буквальном смысле, если вспомнить мои мученические. Многочасовые роды, которым казалось, конца не будет. А хотелось одного - конца. Избавления. Какие там девочки. Какие мальчики. Какие розовые папы-мамы. А муж и подавно никакой не нужен был вовсе. Думать о нем было тошно. Тошно было беспредельно. Никакой светлой радости от того, что внутри тебя - вселенная. И счастье никаким боком не вязалось с тем, что происходило во мне и вокруг.
Никогда больше - раз и навсегда, как отрезала я. Ни-ког-да. И хватит об этом. Все. Розовый бантик мальчику очень к лицу. Очень.
Розовое вообще всем идет. Только мало кто об этом знает. И моду на розовый что-то не припомню, все на контрастах строят: черное - белое, красное - черное, черное в полоску - черное в горошек. Очень много черного. Почему-то этот цвет преобладает. Раньше чулки были черные, теперь колготки, черным карандашом раньше глаза обводили, а теперь еще и губы.
Странно, но я хорошо помню момент, когда это обилие черного впервые бросилось в глаза, я бы даже сказала - ослепило. Обычно мой взгляд повернут внутрь и тут спасительная защитная среда обеспечена на биологическом уровне. А в тот день, вернее, вечер, увидела ни с того ни с сего черные острые лаковые мысочки, черные сетчатые колготы, колготы, еще колготы и любопытство повело - неужто только колготы, сейчас, говорят. Это модно. Нет, нечто черное широкое - балахон? Тога? - прикрывало кое-что в самую меру, едва-едва. Черные перчатки, черный бант-бабочка в  черных волосах - о, господи, наконец, розовое - маленькая, изящно изогнутая раковина - ушко, к нему вплотную прижаты полные, чуть вывернутые розовые губы, влажные и до омерзения знакомые. Стоп. Стоп, стоп. Откуда это омерзение? Еще и неоткуда, но сразу, помню выскочило. Опознан мгновенно, дальше не гляжу, у меня глаз профессионала: мой розовый благоверный. Примелькался до осточертения. Как не узнать. Заключаю в рамку, тоже профессионально: хороший кадр, характерный и контрастный. Но на этом месте профессионал кончился (или скоропостижно скончался?) и бабой-ягой в  ступе налетела разъяренная мегера-жена и ну его терзать - ах, это твоя кафедра, ах, это заседание, ах, у тебя судьба решается. Вот э т о - твоя судьба? И снисходительно-холодно снизу вверх, по колготкам и далее в огромные черные глазищи - что же это вы, милочка, себе позволяете с женатым человеком, стыдно.
Стыдно! От стыда сжимаюсь в комок, как от удара хлыстом, и все-все понимаю: что никакое не счастье и никакое не розовое, одна грязь, жидкая, вонючая, а сверху пленочка тонкая, как кожица у новорожденного, дунь посильнее - и прорвется. Фу, как меня тогда забрало, сначала хотела тут же. В метро с собой покончить. Одним разом. Стоп-кран сорвала, чтобы тут же не мешкая. А когда поезд остановился в тоннеле и все уставились на меня, как на взбесившегося зверя в зоопарке - с азартным и алчным нетерпением, мне вдруг все как-то безразлично сделалось. И даже вроде немножечко смешно. Муж мой, темно-темно розовый от натуги, на самом пределе спектра, проблеял машинисту по радиосвязи, что де тут в вагоне женщине одной дурно сделалось, но вы, дескать, поезжайте, ничего страшного.
И что, в самом деле, страшного. Что страшного, я спрашиваю? Девица эта? - смазливая мочалке с розовым ушком, чуть старше сыночка, наверное? Благоверный мой? - пошляк и похабник, я это, между нами говоря, всегда знала, уж мне ли не знать? Я его, как рентгеновским лучом просвечиваю - насквозь вижу, до самой черной сердцевинки, до червоточинки. О, я вижу насквозь. Всех. Как одного. И пусть спасибо скажут, что розовым замазала, краски не пожалела. А могла бы дегтем - вот бы поплясали. Наш  хоровод - на зависть всем: пляшут, подбоченясь - три прихлопа и с одышкой вприсядку и вокруг себя обернутся и за руки, за руки - по кругу, по кругу… И раз - два-три, раз-два-три и…
Снова - раз…
Я - счастливая, счастливая, я очень счастливая. Главное - помнить об этом во сне и наяву. И я помню. Как таблицу умножения, как «жи-ши - пиши через «и», хоть ночью разбуди, без запинки спросонья выпалю: да я счастливая, счастливая…
А что, в самом деле, смотрите: супруг мой, благоверный, в  обиходе просто муж - чудо розовое. Это точно. Нет, про девицу я  не придумала, все так и было и, думаю, раз эдак тысячу, не менее, он их меняет как листки в еженедельнике, с такой же частотой и  неотвратимостью - сорвал, скомкал и нету листочка, еще сорвал, скомкал… А мне-то что? У меня с ним все - файн. Прекрасно, то есть… лучше не бывает. Он ко мне пальцем не смеет прикоснуться, не то что о другом о чем-нибудь помыслить. Хватит, намучилась, с гинекологического кресла не слезала, и пусть по знакомству и под наркозом - пусть сам попробует, каково это. Меня колотить начинало, когда он ко мне приближался, чуть падучая не началась.
А теперь все - файн. У него - файн. И у меня - файн.
Это меня один раз всего повело в сторону, когда ту мочалку увидела - то ли черные колготки меня так травмировали, то ли просто избыточная концентрация черного сказалась. И взорвало. А так вообще - пожалуйста, ежели кому нужно. Главное, чтобы в ответственный момент на месте был, на случай инвентаризации или ЧП какого-нибудь. Или просто для антуража.
Он как понял, что я его приотпустила, еще пуще порозовел от благодарности. И служит мне верой и правдой. А я его за это обожаю. И  все счастливы.
Все, без исключения. Мама - с Игоряшей, потому что есть о ком заботиться, кому перетирать, парить и спецблюда готовить, чтобы ни дня без новшеств, а в случае чего зло тоже есть на ком выместить. Полный комфорт. Игоряша - с мамой, главным образом, потому, что никаких хлопот - своя фабрика-кухня в автоматическом режиме бесперебойно работает и позавидовать есть кому, родственничков бог послал в изобилии, не обделил. Отец - с Ма-Райей, Раечкой, во-первых, думаю, потому что молодая и крепкая, в случае чего и ущипнуть не противно, а во-вторых, в пику маме - смотри, мол, я каков: удалец, хоть куда. Смотри и сожалей, сожалей о потерянном, рви на себе волосы и по капле истекая кровью. Ма-Рая, Раечка, очень хотелось бы думать счастлива с моим отцом, хотя бы потому, предположительно, хоть и с натяжкой, что до сих пор не сбежала от него: терпит - значит любит.
Про стариков я не говорю, тут все безоблачно. Буба счастлива на том свете тем, что все счастливы здесь. Деб, женившись счастлив, что никого не подвел, вовремя сориентировался, а что бабулька оказалась немного придурковатая - не беда, зато и незлобивая. С как-будто бабушкой и как-будто дедушкой, Ма-Раиными родителями, тоже все ясно, без проблем: праведники и послушники, всегда, во все времена, во веки веков - аминь. Следующие в списке - Игоряшины родители, их никто никогда не видел, но они есть, письма исправно пишут и по случаю дней рождений и похорон всем одинаковые розовые, новенькие десяточки шлют. У них, тоже, наверное, все нормально, есть только одна странность: Игоряша утверждает, что коренной москвич, москаль, а обратный адрес на конвертах и переводах тьмутараканский. Еще Игоряша настаивает на том, что в детстве беспризорничал и оголодал - отъесться никак не может. Я не верю, а мама говорит, что правда. Все равно он - одноклеточное, обжора и завистник. В настоящий момент. В срезе сегодняшнего дня. Я ни про чье прошлое знать ничего не желаю, мало ли чего там было, и как проверить, что истина, а что вымысел.
Нет прошлого, есть только настоящее и будущее. Налегке веселее шагать - это всем известно, без выкладки и вещмешка, спросите тех, кто в армии был, они подтвердят. Идешь себе вольно, хочешь левой, хочешь правой, а то и вприпрыжку - на двух ногах вместе. От радости - глядишь и колесом заходишь.
А чему радоваться - каждый сам выбирает. Было бы желание. От желания очень многое зависит. Есть желание - есть о чем помечтать и жизнь полегоньку катится: помедленнее в горку, побыстрее - с горы. Только это не сразу замечаешь: потряхивает вроде равномерно, на какой-нибудь колдобине особо подбросит, едва удержишься и  опять равномерно-поступательно.
И счастья, если рачительно к нему отнестись, на всю дорогу должно хватить: от самого ее начала до самого ее конца. Лично у  меня все рассчитано, все, до последнего зернышка учтено. И я совершенно спокойна. И абсолютно сча… сча… сча…
Только все чаще и чаще на этом месте случается необъяснимый сбой. Вот как сейчас. Будто пластинку заело. И я, стараясь ни о чем не думать, машинально подталкиваю иглу к центру - на одну всего лишьканавку к центру. Но вместо ожидаемого: - стлива! В чистом и прозрачном звучании слышу дикую какафонию инородных звуков: истошные вопли, рыдания, брань, адский хохот, громче, громче, нарастают децибелы, трещат барабанные перепонки, как луки натянуты нервы, небо рушится на землю, земля вздрагивает всем телом, розовое и тягучее стекает по узкому желобу в отстойник, удушливый запах разложения забивает поры, насыщает кровь. Сознание меркнет, меркнут светила небесные. Чернота чернее ночи. Глохну, слепну, немею. Но слышу. Но вижу. Ору.
Удовлетворенно покачиваются кончики стрел, стрелы плотоядно урчат, благодарные цели истекают кровью, последние сочные капли горошинами падают на черный шлейф ночи…
Ору что есть мочи - и себя не слышу. Ору: я сча!.. сча!.. сча!.. Но здесь другое какое-то измерение - антимир. Неузнаваемые декорации, неузнаваемая я, неузнаваемые все. Все иное. И текста своего я не знаю.
Отец - больше не муж Ма-Раи, у него другая жена, длинношеее, ушастое и глазастое существо, пискляво сообщившее, как нечто чрезвычайное: «Я - Эмма». Эмма, видите ли. Хорошо, что буба умерла, не дожив до Эммы и всех других перестановок, ей бы этого не осилить. Да и не заслужила она такую неблагодарность. Спи спокойно, бубу, и пусть земля тебе будет пухом, больше мне тебя утешить нечем. Я сама безутешна. И почти безумна.
Игоряша сбежал от мамы к Ма-Рае, она приняла его в свои объятия, и они стали моржами, увлеклись сыроедением, йогой и живописью. Ма-Рая больше не трясет головой, никогда не снимает свои малахиты, Игоряша не спит, почти не ест, но зато никому не завидует. Кажется они совершенно сча…
Но я не желаю этого знать. Потом что в результате всех этих метаморфоз умерла мама, еще немного посидела на Игоряшиной диете, сама себе попротирала все. что можно, на водяной бане поготовила, потом все тщательно убрала, перемыла, перестирала, прилегла на тахту, сложила на груди руки и закрыла глаза. Ее переложили в гроб с розовыми оборочками, убрали розовыми розами, и она лежала бледная, гордая и одинокая. И никому ничего не прощала.
Ее непрощение пригнуло меня к земле, немолодая  и усталая, с  сухими от горя глазами проводила я в последний путь свою маму. А главный виновник маминой смерти, отец, шумно рыдал, слезы лились из решета, он вслух корил ее за преждевременную смерть, ничуть не смущаясь присутствием посторонних.
Впрочем, здесь все были посторонними друг для друга. А для  мамы еще и потусторонними. Наш хоровод распался, хотя все участники были налицо.
Вон в уголку, справа от гроба притаились два голубка, Ма-Раечка и Игоряша. Он за ее спиной скукожился - не разглядеть, плачет, нет ли, радуется украдкой или просто горькую повинность отбывает и не дождется конца церемонии. Она мелко-мелко трясет головой, давненько это с ней не случалось, и серьги излюбленные не надела, и мочки трепещут жалкими розовыми лоскутиками, и слезы стряхивает попеременно то правой рукой, то левой. Ишь, расчувствовалась, ехидна слезливая. Тихоня бесстыжая. И Игоряша, прихлебатель одноклеточный, тоже ни стыда, ни совести. Поналетело воронье на мертвечину.
Бедная моя мама. Мамочка бедная. Большую и дружную семью изо всех сил афишировала. Радовалась и гордилась. Жизни своей не пощадила. А на деле - пшик, не семья, а отдельные соты для самцов и самочек. Ничего более.
Насупротив Ма-Раи с Игоряшей - другая парочка примостилась, стенку поддерживают: чадо мое розовое и мочалка черная, которую бедолага муженек обихаживал. Уж как пыжился, из себя вылезал, чуть не лопнул, сердечный, а она  сорвалась, в последний миг соскользнула. А сынуля тут как тут - однокурсник, не лезь, мол, папуля, не в свои сани. И папочка не солоно хлебавши, как говорится, поплелся восвояси, домой, куда ж еще? А тут я ему от ворот поворот. На все 180 градусов - благословляю. Меня эта мочалка своими бесконечными черными колготами прямо на дыбы вздернула. И я понесла - не остановить. Благоверного выгнала - полная ему индульгенция и выкупа никакого не потребовала, с него и взять-то нечего, все, что на нем - все мое, моими стараниями, на мои же деньги приобретено, а за душой у него - ничего, пустота кромешная.
Ну, выгнала я его с разгону, на одном выдохе - мне бы и успокоиться, при своем интересе, как в карточном гадании. Ничуть не бывало. Чадо с мочалкой откуда ни возьмись объявились, вместо десерта. Я как ее увидела - меня чуть кондрашка не хватила. Что за напасть, о, господи. В голове помутилось и с помутненным рассудком отчубучила: бантик розовый с сыночка сдернула и следом за мочалкой за порог вытолкнула - вон, вон, с глаз долой.
А сердце ноет - валокордин пью стаканами. Вместо чая. Тут еще и мама так подвела, нет бы пожалеть, подсобить, поддержать. Хоть морально, советом ненужным. И то легче было бы. А она взяла и  ушла. По пути наименьшего сопротивления. Так каждый может. А бороться и изживать кто будет? Я спрашиваю - кто?
Я лично - тоже пас.
Но и не родственнички же, так называемые. Нет, конечно, и кто тут теперь кому родственник? Каждый каждому - седьмая вода на киселе. И это видно невооруженным глазом.
Взять, к примеру, бывшего моего благоверного. Припоздал немного, как всегда, но явился, весь, по-прежнему, розовый - этот выкрашен несмываемой краской. Все облезли, облупились, шелушатся, и цвет неопределим. А он розовый - с гробом гармонирует. Но стоит в стороне, особняком держится, независимо, лишь мне сдержанно и невыразительно кивнул издали. На маму не глядит, Игоряшу с Раечкой не замечает, деба с бабулькой игнорирует, а все из-за сына с мочалкой. Я же вижу. И прекрасно понимаю, что из-за них-то и  заявился, повезло - повод подвернулся. Вперился в них взглядом и  вроде как не дышит, будто тоже представился. Только стоя.
А сын в изголовье гроба в почетном карауле застыл, руку маме на голову положил не по уставному. Я хочу стукнуть его по руке, чтоб не нарушал, да не могу с места сойти, обездвижела. А он стоит, склонившись над гробом, и шепчет что-то неслышно, одними губами, а мочалка за талию его обхватила обеими руками, вроде поддерживает, а сама обвилась вокруг него всем телом, словно вросла в  него, словно так всегда и было: конгломерат - мочалка и сын.
Я же руки поглубже в карман засунула и непроизвольно пальцами перебираю, обрывки старых традиций комкаю: телеграмму из трех слов без предлога за подписью Игоряшиных родителей и их же десяточку, новенькую, розовенькую.  Не упустили случая - поздравили.
Вся гоп-компания откликнулась, всяк по-своему. Но перекличку провести можно: все живые задействованы. И даже несмотря на мамину смерть, нашего полку не убыло, а прибыло: мочалка да ушастая - на одного больше выходит. Но кто-то явно лишний, нарушена пропорциональность, вроде пары были - пары и есть, а что-то не так.
И бубы ужасно не хватает, вместо нее эта глупая бабулька улыбается, сил нет смотреть. И без мамы моей какая большая родня, даже и видимости нет: все насквозь чужие. Выходит, все на ней одной держалось.
Я такого не потяну. И пытаться не стану. Для меня это пытка. Еще все пока живы были, кроме бубы, и никаких перестановок не случилось, только сынуля привел мочалку в колготах, ту самую, что в метро с благоверным видела. И ничего более. А я уже изнемогла.
И тут как раз мне видение пришло, четкое, ясное и цветное, как в широкоформатном кинематографе. Все, что будет, увидела. Кто, что, с кем и когда.
Не повезло мне. Впервые в жизни, но по-настоящему. Что мне теперь в свете этого видения со счастьем моим делать? В утиль раньше времени не сдашь, жалко все же, привыкла я к нему, да и могут не понять: вполне еще не затасканное счастьице, не первый сорт, но и не гнилье-рванье. Выбросишь - заподозрят что-то нечистое.
А нечистое все и есть. Все. Все. Все! А если копнуть! Да  поглубже! - там такое откроется. Еще ничего и не произошло, никаких потерь, кроме бубы. Еще я вроде бы могу кричать во весь голос: я счастливая, счастливая, я очень счастливая. Только физиономию почему-то от крика перекашивает на бок, как будто отцовскую шутку разыгрываю. Лучше вообще рот не открывать. Зубы стиснуть и помалкивать.
И все розовое поблекло: то ли выгорело, то ли вылиняло, то ли так всегда и было и всему виной мой особенный дальтонизм.
Лишь благоверного моего ничего не берет, он как цветок в горшочке - цветет себе и цветет, независимо от времени года и вообще ни от чего независимо. Это его безвременно почившие родители так ловко вскормили-взлелеяли - на вечное цветение обрекли, вопреки всему. А мои два + два, как ни выпендривались друг перед другом, ничего для меня толком не сделали, никаким запасом прочности не снабдили. И вот я чахну на корню, хотя вполне еще могла бы счастливо цвести. И пахнуть. Розами.
Вполне еще все сносно. Терпимо. В общем, как всегда. А у меня постоянно сосет в желудке, как при хроническом гастрите. И сердце то и дело чуть оземь не шлепается, едва подхватывать успеваю. Не счастье - а сплошная морока. И что странно - ни мочалки еще не видела, ни видения никакого не было, только буба умерла. А лихорадка уже началась. Так и бьет, так и бьет. Сама не своя делаюсь.
Сегодня на работе полдня в помещении под зонтиком просидела. Отчудила. Сослуживцы вокруг потешаются: ну, смеются, счастливица наша совсем рехнулась от радости. А у самих в глазах зависть и недоброе любопытство. А я сижу под зонтиком, будто им от всех напастей прикрыться хочу - и напастей еще нет, даже видения не было, а потребность спрятаться уже есть. На посмешище себя выставила, а поделать ничего не могу - сижу под зонтиком, прячусь и вроде улыбаюсь: шутка, мол, такая, немножко дурацкая, мне можно, я - счастливая. А потом не выдержала и отпросилась у начальника, он меня всегда отпускает, ни о чем не спрашивает, потому что влюблен в меня давно и безнадежно. Хороший мужик, между прочим, только совсем нецветной - черно-белый. А так - отличный мужик. И почему-то неженатый. Но это все меня не касается, не мои это дела - шашни да флирты. Мне ничего не надо, у меня все есть. Свое. Собственное. И на веки вечные. Не избавиться.
Если бы не лихорадка, я бы сейчас домой летела, крылышками брякала и песенку свою напевала: «я счастливая, счастливая, я очень счастливая…» 

 

 

"Наша улица” №265 (12) декабрь 2021

 

 

 
 
kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   
адрес в интернете (официальный сайт) http://kuvaldn-nu.narod.ru/