|
|||
|
Марина Хольмер НА КРЫЛЬЦЕ ПОД БАРЕЛЬЕФОМ роман (продолжение) Марина Хольмер (Островская Марина Юрьевна) - филолог, журналист, переводчик, редактор на телевидении. Родилась в Москве. Окончила МГПИ им. Ленина, филологический факультет, в 1983. Работала в различных СМИ, рекламе. В 2002 году переехала во Францию. Живет в Лионе. Автор рассказов, повестей, ряд которых печатался в журнале "Русское слово". Первый роман "На крыльце под барельефом" увидел свет в 2022 году.
Глава 16. ОТЪЕЗЖАЮЩИЕ Анекдоты становились все актуальнее, рассказывали их все тише. «Девочки» в стенах школы старались по большей части молчать, даже оставили на время свои чаепития после занятий. Могли только покурить минут десять, лишь двумя словами перекинуться, как говорила особенно страдающая от возникшей тишины Нина… Не то чтобы они опасались чего-то, просто не было настроения. После общешкольных собраний, где клеймили «отъездных» детей, атмосфера даже в пустых коридорах стала иной, какой-то осязаемо разреженной, какая, наверное, бывает на большой высоте, и насупленно недоброжелательной. Зато, чтобы уравнять, наверное, потерянное время, домашние телефонные разговоры стали длиннее, а встречи «девочек» вне школы чаще. Алла очень хотела понять, что происходит, что случилось с этими ребятами, которых, как говорили, исключили из школы. Она по-прежнему далеко не все понимала из маминых обсуждений, хотя и прислушивалась изо всех сил. Что на русском, что на английском, если мама переходила со своими подругами на английский, все было одинаково сумбурно и полно каких-то иносказаний, как в баснях. В конце концов Алла устала напрягаться, а вопросы маме задавать, особенно про школу или происходящее вокруг, было не принято. «У тебя вырастут ослиные уши, — шутила мама, снова застав Аллу, медленно прогуливающуюся по трехметровому коридору между прихожей и кухней, — но не от вранья, как у Пиноккио, а от любопытства. Локаторы, а не уши! Ты смотри — ни слова в школе из того, что говорится дома!» Впрочем, даже если, кроме анекдотов и сплетен из театрального мира, Нина не интересовалась никакой политикой, политика приехала к ним сама в лице дальнего родственника из Кишинева. Тут уже деваться было некуда. С Аллой провели настоящую взрослую беседу. Ей объяснили кое-какие азы эмиграционной науки, чтобы дома не прозвучали невзначай полученные на собраниях слова типа «предатель нашей советской родины», и чтобы школа в свою очередь, что гораздо важнее, не узнала об отношении дяди Фимы и мамы к той самой советской родине. Неожиданный визит Ефима в столицу ознаменовал собой уже почти заключительный этап его эпопеи с отъездом — он прибыл для перевода и нотариальной заверки самых важных документов: свидетельств о рождении и браке, дипломов, трудовой книжки, в общем всего, что может пригодиться на новом, полном неизвестности, месте. Радуясь переменам в жизни, встрече с Ниной и Аллой и гостеванию в Москве, Фима пытался совместить важное с полезным. Каждый вечер он практиковался в английском — по-серьезному с Ниной и немножко поболтать — с племянницей. «Let me introduce myself» (Прим. Позвольте мне представиться — англ.), — начинал он каждый раз со сценической интонацией греческих богов, вставая в позу великих людей. Так он встречал Нину с работы и любого, кто заходил. Алкины подружки над ним подшучивали, заставляя повторять каждое слово раз по пять, а соседка-пенсионерка из десятой квартиры, принеся девочкам тарелку с печеньем, чуть не выронила ее от неожиданности. Потом все вместе пили чай. Фима хвалил печенье, рассказывал о своих планах и надеждах. Соседка сидела, подперев морщинистую щеку кулачком, и смахивала украдкой слезу. Ей было жалко этого веселого молодого человека, который вот так все бросает и отправляется в неизвестность, в пустыню, в непонятную страну. Ведь с ней у Советского Союза даже нет отношений! Да и что самое страшное — без возможности вернуться домой, если что… «Что ж будет, если вы все уедете? Я знаю, столько несправедливости кругом, но… Ниночка, обещай, что ты останешься! Мама бы не одобрила», — сказала соседка тихо, уходя, в маленькой темной прихожей. Нина ее успокоила, пообещав, что они-то уж с Аллой точно никогда никуда не соберутся и будут еще долго пробовать с удовольствием ее вкусное печенье. Фима считал, что английский — необходимая составляющая отъезда, такая же, как водительские права. Алле было в радость учить Фиму тому, что знала сама, смеяться вместе с ним над его ошибками, слушать его рассказы про Израиль, героических евреев, которые ничего не боятся и всех кругом побеждают. В советском мире такой страны и таких евреев не было вообще. Да и слово «еврей» произносилось с такой оскорбительной усмешкой, что Алла в интернациональном дворе пару раз уже дала по ухмыляющимся мордам друзей, ставших в тот же момент бывшими. Он провел у них две недели. Уезжая с удачно заверенной кипой бумаг, Фима мог более-менее связать пару важных для будущего иностранных слов. Он не только сумел бы представить себя на английском, но и сказать, откуда он родом и сколько ему лет. В его понимании английским он овладел на высоком уровне, что давало ему несравнимо больше шансов, чем другим, тоже бросившимся в неизвестность, как и он, без права на дорогу назад. Когда в начале 1976 года Ефим с семьей решил уехать в Израиль, он плохо представлял, что им предстоит, через какие круги ада им всем придется пройти. Что послужило толчком к принятию этого решения, никто из родственников не знал. Сам Фима начинал рассказ с отправной, по его мнению, точки, которая звучала так: «Все, больше такое терпеть нельзя! Я понял, что (на этом месте он подмигивал слушателям) жизнь дается человеку только один раз и прожить ее надо там…» Про свои круги ада, которые подходили к концу, он любил рассказывать в свободное время, по вечерам, отчаянно жестикулируя. Фима воздевал руки генетически выверенным жестом Иакова или Иова к небу, то есть на этом витке истории к низкому потолку типовой московской квартиры. Вначале, конечно, была идея, которая приходила к каждому своим путем. Она вспыхивала надеждой или обычной перегоревшей лампочкой в грязном, покрашенном темно-синей краской подъезде, или застывала в сердце процарапанной надписью «бей жидов» в лифте, или вдруг спускалась с того самого снежного неба, освещая несправедливость, окрыляя переменами, и обещала подарить весь мир. Потом начиналось дело — через отъезжающих знакомых, а некоторые — и через активистов у синагоги, устраивали себе получение вызова от некоей тети Песи или Цили, которые ждут не дождутся разрешенного-таки советским правительством воссоединения семьи. Получение приглашения — вполне себе официального и с такой головокружительной вязью на голубом бланке, что никто никогда не мог даже помыслить о подделке, — было первым шагом, голубиным билетом в новую жизнь. Правда, у многих оно так и осталось просто бумагой, памятным сувениром о том времени, о несовпадении желаний и возможностей или о том, что решиться на отъезд пусть даже не из самого совершенного, сероватого, непростого, порой с неприкрытой ненавистью, но домашнего и обжитого мира мог далеко не каждый. Нина тоже получила такое приглашение от очередной, вряд ли существующей на самом деле, тети Песи, устроенное позже благодарным Фимой. Оно так и осталось лежать в серванте, в ящике, который запирался на ключ. С полученным приглашением в руках уже можно было идти в ОВИР. И отсюда назад пути больше не было: очередь, которая тянулась не в масштабе, а во времени, порой до двух недель, приводила наконец смельчаков на ковер к советской власти. Отмечаться по очереди в дежурной тетрадке надо было ежедневно. Также требовалось проводить там, среди своих, таких же страждущих, скрежещащих зубами от злости в настоящем и рассказывающих сказки о прекрасном будущем, какое-то время, чтобы примелькаться и стать тем, кого запомнят и в случае чего поддержат. «Туалетом служили соседние дворы. Раз в день кто-то из сотрудников выходил и что-то обсуждал с держателем тетрадки. И вот настал тот момент, когда я понял, что мы реально продвинулись, что очередь подойдет вот-вот, прямо вот сейчас. Тогда я побежал в телефонную будку и позвонил всем в семье, чтобы приходили быстрее», — рассказывал Фима, держа в напряжении слушателей. Эта очередь была только для того, чтобы получить анкеты. Анкетные простыни заполнялись дома, а потом все «отъезжающие» возвращались туда же, в ОВИР, но на сдачу уже стояли в другой очереди, более короткой и уже живой, движение которой было заметно. Сдав анкеты, глава семьи получал «бегунок». Здесь Фима должен был сделать остановку и объяснить Алле, что такое бегунок и как это унизительно, несмотря на такое игривое название, бегать по городу и во всех пунктах проката и библиотеках просить сотрудников написать, что ты им ничего не остался должен, не заиграл книгу, не сломал казеный велосипед. «Это еще ничего, — улыбался Фима, — Кишинев — город небольшой, я за три недели все обошел. А вот москвичам не завидую! Потом надо было сняться с учета в военкомате и в райкоме комсомола. А там, представляете, встречаю в коридоре бывшего одноклассника. Он еще математику у меня всегда списывал. Идет он такой хозяйской походкой, как у себя дома… Я к нему кидаюсь и кричу: «Коля-я-я-я! Коля!» Он голову поворачивает, глазами хлоп — зыркнул исподлобья на меня, как обжег, — и в ту же секунду в первую попавшуюся дверь нырк, и все. А я остался стоять. Коля, оказалось, дорос уже до секретаря райкома. Он сразу просек, что именно моя еврейская физиономия там делает. Мгновенно решил, что руку подавать точно не стоит, выслушивать просьбы, не дай бог, чревато, вот он и нырнул в какой-то кабинет. Да не сильно уже было и нужно — постоял я снова в очереди часа два и снялся сам с их комсомольского учета». Рассказывая и посмеиваясь, в лицах и красках изображая неожиданно быструю реакцию туповатого и обычно медлительного бывшего дружка, Фима в тот момент никак не мог представить, что через двадцать лет на встрече одноклассников он увидит его, того самого Колю. Райкомов уже не будет, нажитое за годы комсомольской службы разойдется, спустится, не оставив следа, в отчаянные и смутные 90-е. Коля, будучи уже который год безработным, с набрякшими веками и мешками под блеклыми глазами, бросится к Фиме и начнет трясти руку, радуясь встрече. Он знал, разумеется, что этот импортный человек, бывший одноклассник, начинает свой бизнес в родном городе. «Хоть охранником, а? Или посыльным?» — заискивающим голосом будет просить бывший секретарь райкома. Фима руку высвободит, жалобы послушает, но работу не даст, несмотря на уговоры жены забыть и проявить сострадание. До того, как приехать в Москву, Фиме удалось купить и доллары по банковскому официальному курсу. «Гуманисты фиговые! Квартиру забрали, все сбережения… Но разрешили приобрести по 60 зеленых на человека и целых 30 — на собаку. Мы же мою девочку не оставим, с собой повезем!» Фима не унывал, рассказывал о своих «кругах ада» как о почти пройденном, преодоленном с успехом прошлом, уже видел близкую победу. Он пребывал в восторженном угаре, в счастливом нетерпении и, конечно, всеми силами агитировал Нину тоже принять единственно правильное решение. «Уже все стало проще! И я тебе помогу! Вон года не прошло, как мы почти все подготовили. И смотри — все меняется, все самое страшное позади: еще недавно всем эмигрантам приходилось учебу в институте оплачивать. Дескать — государство на вас потратилось, так будьте добры, верните деньги! Доходило до нескольких тысяч рублей! А где их взять-то?» Аллу отослали спать, когда веселый дядя, уже без нее, говорил про собрание на работе. Выписку о его проведении с кратким перечнем осуждений отъезжающего, который «ставит пятно на всем коллективе», тоже нужно было отнести в ОВИР вместе с анкетой и «бегунком». Он вспоминал, как опускали глаза одни перед тем, как поднять руку, и как от всей души клеймили другие. Самые близкие друзья-коллеги, с которыми делили и праздники, и похороны, старались заболеть и на собрание не приходить. Фима никого не осуждал — это он уезжает, а им-то тут оставаться. Нина вполголоса, проверив до этого, спит ли Алла, поделилась с гостем своими мыслями и опытом общешкольных показательных собраний-порок. «Что ж они детей-то так?» — Фима было взвился, вскочил с шаткого табурета и даже ударился головой о полку. «Тише, тише, — одернула его Нина. — Алла не должна этого всего слышать, ей еще учиться там. И жить».
Глава 17. ЭПОХА ПЕРЕМЕН После неудавшегося собрания, где не сумели как следует заклеймить позором «предателей», братья Зильберман в школе не появлялись. Незаметно исчезли и несколько других детей. В классных журналах напротив их фамилий значилось «выбыл». В обиходе появились слова «отъезд», «отказники», «виза», приглашение, какой-то Сохнут, почему-то Вена, потом почему-то Рим… Никто ничего открыто не говорил, не объяснял. По школе гуляла, как сквозняк, растерянность, оставляя после себя шлейф недоверия, недосказанности, чужих странных снов. В темных углах паутиной висел страх. Школу начали мыть и драить с удвоенной силой, но уже плотно осевшие тени не уходили, не развеивались, не отмывались. Несмотря на то, что ничего нового не происходило — уроки шли от звонка до звонка, линейки устраивались под барабаны и горн, за окнами таял снег, потом шел снова, — школьный воздух как будто изменил свой состав. В нем, казалось, обнаружились новые, не открытые еще, химические элементы. Невидные и неслышные, они заставляли даже малышей из начальной школы меньше шуметь, тише двигаться, не бросать портфели куда попало, не виснуть на вешалках. Они молча одевались, прыгая на одной ноге с полунадетым сапогом, чтобы потом с выдохом облегчения спуститься по ступеням высокого крыльца под барельефами и быстро разойтись по домам, не оглядываясь. Произошедшие зимой теракты в метро еще больше накалили школьную атмосферу, ввихриваясь в нее инопланетными звездными ветрами из внешнего мира. Парторг Людмила Петровна ходила с гордо поднятой головой, всем видом показывая свою правоту в разоблачении врагов и не допуская сплетен и пересудов ни в учительской, ни в коридорах. Информации было мало. Те, кто ухитрялся поймать вражеские «голоса», пересказывали потом услышанное шепотом, не всем, конечно, только своим, но каждый раз в новой интерпретации. С ними спорили. То, что суд над террористами был закрытым, убеждало в их невиновности, подогревало интерес к тому, что говорят там, оттуда, из-за бугра. В то же время, как вы там ни пересказывайте, теракты ведь были? Были. Подготовка была? Была. Так зачем придумывать и сочинять объяснения? Их-то там, за бугром, не взрывали… В общем, не было никакой ясности, а разная противоречивая информация, рассыпающаяся нескладными кусками, только путала и пугала. Письмо академика Сахарова добавило печальной уверенности в том, что все идет не к лучшему, не к возвращению справедливости, не к надежде на счастливый мир во всем мире, а к началу еще более странных времен. Застойное, как говорили тогда, болото забулькало и стремительно стало расширять периметр своей трясины. Оно было готово поглотить все, что зазевалось или по-провокаторски специально, дерзко, назло подошло слишком близко к опасной черте. Все обсуждали отъезжающих, увольнения с работы, многие помогали тем, кто остался без средств в ожидании разрешения на выезд. Конечно же, рассказывали анекдоты, но не в школе. Анекдоты стали едкие, меткие, но даже смеялись вполсилы — слишком это все было грустно, безрадостно, сложно, неоднозначно, страшно. Впереди все виделось в тенях темноты и безысходности. Завидовали тем, кто решился на отъезд. Для себя «девочки» такой вариант не рассматривали — им было, что терять, да и вот так, головой в неизвестность, бросаться было жутко. Многих держали семейные обязательства: пожилые родители, больные родственники, маленькие дети. Другие же свято верили в то, что, не припечатываясь громким словом «патриотизм», носило домашнее название «родина», какой бы она ни была: нет, лучше уж на краю болота, но дома, с любимой работой, с родным языком, со своими друзьями, с березками, да-да, с ними, а не с верблюдами. И не надо смеяться… Не особенно следя за новостями, после громко и часто произнесенного слова «теракт» Ирина Евгеньевна теперь боялась ездить в метро. Повезло, что Толе часто давали служебный автомобиль, и он приезжал за женой, поджидая ее то у магазина на улице, то между двух ближайших станций. Пару раз забрал ее прямо от школы на глазах у коллег, которые отметили автомобильное отбытие восторженными возгласами, прямо как дети. Ирине Евгеньевне было очень приятно, она испытала чувство реванша, но зачем это делать каждый день? Так и изгоем недолго стать, объектом не нужной пока, неуместной зависти. Не стоит, решила она. Лучше уж дойти со всеми до метро. Ирина всегда была осторожной и внимательной к мелочам. С Ларисой отношения были заморожены. После свадьбы посланцем из дома, прошлого дома, малой родины, как теперь говорили, была мама. Она всеми силами старалась сохранить и даже наладить по-новому прерванные связи, прикладывая порой недюжинные дипломатические усилия. Она рассказывала Ире, как Ларочка переживает, как жалеет о том, что сделала, как любит сестру, как сильно страдает. Видно этого, правда, не было. Ларочка не звонила. Боль понемногу стиралась, линяла, оставляя чувство пустоты и предательства. Ирина старалась не давать мыслям о сестре себя захватить. Она тут же думала о своей новой жизни и новых подругах, к которым причисляла и коллег. Правда, там тоже многое было непросто. Все равно семья — это самое важное, считала Ирина. Она ждала, когда Ларочка позвонит. В выходные они с Толей и дочкой выезжали в парки, на природу, наслаждаясь машинной свободой и иным статусом. Все было внове, все открывалось сразу, вместе, как в комплекте или продуктовом заказе: и выездные выходные, и близкие люди, и парки, и ВДНХ с золотым фонтаном, и автомобильные возможности… Ирина не любила смешивать вещи. Она все старалась расставить по полочкам, как диван у правильной стены, как книги по цвету корешков, как встреча с коллегами в то время, пока Толя на работе. Ей даже было отчасти жаль своих новых коллег-подруг, у которых не было мужа, Нину, например, — вот ведь, воспитывает дочь одна. Ирина со всей теплотой относилась к женщинам с непростой, как говорила ее мама, судьбой. С другой стороны, это не означает, что все нужно перемешать, как детскую мозаику или калейдоскоп с цветными стеклышками. Да, Нина не могла бы одна выехать куда-нибудь на озеро, не имея ни мужа, ни машины. Да и какая машина без мужа? Как-то у них был разговор после уроков, когда они вместе шли к метро, о том, что хорошо бы поехать куда-нибудь вместе. Ира согласилась. Она старалась быть хорошей и внимательной подругой, хоть и не такие уж безоблачные отношения у нее сложились с людьми в новой школе. В то время у Нины был тяжелый период — пару месяцев назад у нее умерла мама. Нина переживала горе глубоко, с чувством вины и ощущением распутья, не зная, как собрать свою жизнь, такую размеренную раньше и теперь расколотую, как хрупкая чашка. Ира вместе с другими коллегами поддерживала Нину, как могла. Она даже как-то пригласила ее в кафе-мороженое, куда ей самой давно очень хотелось сходить. У обеих выдался свободный день. Они встретились где-то в центре, прошли по улице Горького, почищенной от снежных заносов, и посидели в кафе. Это был восторг, это был выход в открытый космос. Ирина, глядя на свое отражение и рассматривая спешащих в том, заоконном скучном, мире прохожих, изо всех сил старалась не показать своих праздничных эмоций. Правда, Нину, похоже, это никак не трогало — ну кафе, ну официанты… Было немного непонятно, откуда у Нины, которая живет в такой маленькой квартирке в непрестижном районе, привычка к ресторанам? Но зачем себе портить такой день? Две коллеги, готовые стать подругами, болтали обо всем, обо всех, им было легко. Мороженое подавали в высоких бокалах, оно было полито горячим шоколадом. Немыслимое блаженство. Нина говорила о маме. Ира ее слушала, она умела слушать. Потом Ира с ней поделилась своим пусть не горем, но разочарованием. Сестра. Свадьба, на которую не пригласили. Любовь к близким. Семья. Кот, который рос и толстел. Расстались на том, что, конечно же, они с Толей возьмут Нину с собой, когда поедут куда-нибудь в следующие выходные. «Я тебя считаю своим другом, — сказала Нине на прощание Ирина, — ты самый лучший человек из всех, кого я знаю».
Нина хотела уехать от этой пустоты, от чувства вины, памяти. Подруги были рядом, но сколько можно? — думала Нина. — У них есть свои семьи, дети, на которых и так никогда не хватает времени, а они то и дело возятся с ней. Ее маму любили все. Дом был вызывающе открытым. Редко, когда в маленькой, чуть больше тридцати метров, квартирке не останавливались родные и друзья из разных мест. Всех принимали. Всем были рады. Нина никогда ничего не делала по хозяйству. Все было в маминых руках и, как ей казалось, просто делалось само. Собственно, эту квартиру тоже получила мама — после почти полувека работы на заводе. Раньше они жили в коммуналке на Автозаводской, прямо над железной дорогой. Когда родилась Алла, то ли очередь подошла, то ли совесть проснулась у заводских товарищей, отодвигавших долгое время тех, кто не просил, не ходил, не плакал и не требовал, на бессрочное потом, тех, кто все же как-никак каким-никаким, пусть коммунальным, но жильем был обеспечен. Истории людей, родившихся в начале века, отражаются в мелких, разбитых осколках судеб: удивительные и трагические стечения обстоятельств, магические спасения, совпадения и потери. Жизнь тех, дореволюционных, вспыхивала в некоем нечетком полутумане, как на графике, где слева от нуля минус. Потом она двигалась от гимназии в сложно представляемое царское время, про которое Алла обожала слушать, через революцию — «вот вы счастливые — все видели, как оно тогда было!» Неслась дальше, дальше, через мечту, Москву, рабфаки, строительство во всех смыслах этого слова, надежды, аресты, страх, войну, эвакуацию, похоронки, послевоенное возвращение к миру, нищему, голодному, но миру, снова надежды, снова аресты, снова страх, собрания по осуждению «врачей-вредителей»… «Нюсенька, — в дверь стучали работяги, — ты на опохмел не одолжишь? Ты извини, что мы там сегодня руки про евреев поднимали. Мы ж не против тебя! Мы против них, этих, которые вредители. Ты-то наша. Мы так, как все, как надо было, сама ж понимаешь! Так что? Не обиделась, родная ты наша? Дашь до получки?» Нину все эти тяготы как будто не затрагивали. Она скользила по времени, не касаясь или чуть-чуть касаясь черной, неуютной земли, когда забегала домой, хватала что-нибудь съестное со стола и убегала дальше. Да, она помнила тяжелые годы, военную неразбериху, но это все ушло в прошлое, чтобы снова появиться гораздо позже, в старости, в одиноких долгих ночах детским вскриком «мама, мама»… Мама нашла ее в эвакуации, уговорив начальника цеха отпустить на два дня, после того как в результате долгих поисков получила весточку о том, куда все-таки отвезли «наших» школьников. Начальник разрешил, договорившись с комендантом поезда. Спецсостав с техникой и деталями с эвакуированного завода отправлялся как раз туда, где была, по ее мнению, дочь. Мать провела ночь, спрятавшись в шинах, как в вертикальном черном колодце. Пожилой охранник, тоже разыскивающий свою семью, приносил ей картошку, кипяток и выносил горшок. Ночь туда, день на поиск места в незнакомом городе, на быстрые — некогда, некогда, все после — слезы радости, а еще на то, чтобы срочно найти керосин и отмыть детей от вшей. Потом ночь обратно, снова спрятавшись то ли в кузове одного из уже собранных грузовиков, то ли под полкой с каким-то тряпьем. А что тут героического, спрашивала мать, неохотно рассказывая о своей самоволке, которая приравнивалась к дезертирству по законам военного времени. Ничего героического, все так жили. Вернулись в Москву в 44-м и увидели свой дом без одной стены. Книги исчезли или сгорели. Ножка пианинного остова повисла в воздухе. Дверные косяки символически напоминали о границах комнат. От самих дверей ничего почти не осталось — пустили на дрова те, кто выживал в прифронтовом, а потом обычном городе военного времени. А с утра — на завод. Там нашла ее похоронка на Нининого отца — лежала в безлюдном цеху с 43-го года. Треугольник с расплывшимися чернилами: погиб в Белоруссии, под Барановичами. Старший лейтенант, 41 год, отказался от брони на Электростали и ушел на фронт… Что тут героического, говорила мать, заправляя поседевшие волосы под косынку, как требовали правила заводской безопасности. Ничего, выжили, пережили. Как все. Страшными были известия, полученные из города детства, местечек вокруг. Все, кто там оставался, кто отговаривал сестер от поиска нового революционного счастья вдали от налаженного быта среди своих, кто обвинял в предательстве брошенных традиций, были убиты, замучены, уничтожены. В это сложно было поверить. Мать тогда, так до конца и не веря, начала зажигать свечи по пятницам, чего не делала давно — со времени отъезда в другую, интернационально-атеистическую жизнь. Нина была счастлива снова оказаться дома и мечтала о театре. Почти сразу после возвращения она записалась в театральную студию, знаменитую в своем роде, давшую потом стране немало талантливых актеров. Нина попробовала поступить и в театр Михоэлса, но срезалась на последнем, музыкальном конкурсе. Слуха у нее не было, несмотря на приобретенное еще до войны пианино и обязательные в российской еврейской традиции уроки музыки. Только вот в театре Михоэлса, еврейском музыкальном театре Михоэлса, без слуха делать было нечего. «Повезло, — сказали все позже, — что не взяли». Но это было потом. В тот момент Нина очень расстроилась. Правда, уже тогда грустить долго она не умела и не любила. Она быстро стряхнула коснувшуюся ее крылом первую неудачу на актерском поприще и улыбнулась своему отражению в зеркале. Больше, чем театр, Нина все же обожала веселье, компании, центром которых была всегда и всюду, рестораны, красивые вещи — это после войны-то! — и поклонников. Впрочем, оставаясь самой себе театром до конца жизни, она быстро поняла, что великой актрисы из нее не получится, что небольшие роли, хотя тоже прекрасны и важны, но играть их все время не хочется, без права на рост и воплощение мечты. Вся семья, включая пять прошедших через царскую гимназию женщин, требовала от нее диплома и нормальной специальности. Театр в список «нормальных мест» не входил. Двоюродная сестра Света была не в счет. Та еще играла в комсомол и вожатых в пионерских лагерях, тяжело работая в лаборатории на «Новой заре». Туда ее, ожидающую возвращения матери то ли из лагеря, то ли из какой-то «шарашки», устроила старшая из теток. Она же, сменившая когда-то имя Голда на Ольгу, надолго обеспечила старшую племянницу, любимицу Ниночку, немецкими шмотками: шелковыми комбинациями, строгими платьями, к которым немедленно пришивались кружевные воротнички, ажурными чулками… После окончания войны, осенью 1945, занимавшую высокий пост на своем производстве Голду-Ольгу послали в составе специалистов демонтировать оборудование на химзаводе под Берлином. Это был ее единственный заграничный вояж, сложившийся из разных причин, в том числе и из свободного с гимназических времен владения немецким языком. В семье, где говорили на идиш, немецкий выучить было не сложно. Новомодное пальто в милитаристском, как сказали бы позже, стиле Нине перепало от другой тетки, младшей из пяти сестер. Оно было перешито из шинели умелыми теткиными руками. От нее же остались вплоть до Алкиного детства блузки из парашютного шелка, вышитые украинским разноцветным крестиком. Ревекка воевала, три года летала штурманом в эскадрилье, входившей в дивизию Василия Сталина, которого боготворила до конца жизни. У нее была феноменальная память — держала в голове карты и проложенные воздушные маршруты. После ранения осталась служить на аэродроме. Без самолетов и своих товарищей жизни не представляла. Оттуда она и забирала, если разрешали, порванные парашюты. Из них потом дома, в полуподвале, рукодельные сестры шили молочно-прозрачные и невесомые блузки-вышиванки. Все-то они умели, сестры, выросшие, как выяснилось, в дореволюционном достатке: и готовить, и шить, и штопать, и вышивать, и вязать… Младшую из двух племянниц, Светлану, им удалось обучить всему. Главное — научили полагаться исключительно на себя и жить не просто экономно, но очень экономно, с оглядкой на непонятное, полное распахнутых окон, будущее, которое, как в семье знали наверняка, может быть любым. Нина была другой, из иного теста, не то чтобы возвышенного с ее страстью к спектаклям и поклонникам, а скорее избалованного, из того теста, которое быстро всходит на дрожжах увлечений и страстей и столь же быстро опадает. До смерти мамы она ни разу не почистила картошку и, более того, — даже не представляла себе, каким образом на столе появляются те и иные блюда. Не то что пресловутая экономность — минимальная внимательность к тратам никогда не была ее ни сильной чертой, ни способом более-менее сносного существования. Когда заканчивались деньги — а они имели обыкновение заканчиваться довольно быстро, — ей на помощь спешили тетки или подруги одалживали десятку–другую до зарплаты. Это было просто, такой вариант жизни, — и Нина особенно не задумывалась. Алла периодически ездила на трамвае то к одной, то к другой маминой знакомой — ей это не очень нравилось, но что делать… Вместе с конвертом (передавать деньги открыто было категорически неприлично) она получала обязательно конфеты, или кусок пирога, или пакет с зефиром… Все вокруг жалели Нину, мать-одиночку, и старались поделиться, чем можно, поддержать, а то и в буквальном смысле подсластить Алкину жизнь. Зато где бы Нина ни появлялась, с кем бы она ни заговаривала на пляже или в очереди, тут же эти случайные знакомые стремились с ней встретиться снова и снова, пригласить в гости, а если нужно — помочь во всем. При этом они считали себя счастливчиками от одного небольшого приобщения к прекрасному в лице Нины Абрамовны. Удивительный дар, что и говорить. Потом, правда, за это надо было платить — пляжные знакомцы с курорта в Пярну, сами из Баку или Тюмени, теперь наведывались в Москву регулярно. Впрочем, они были веселые, привозили разные сладости для Аллы и оставляли гору конфет и разных московских деликатесов перед отбытием домой. Кто у них только не останавливался, в их маленькой двухкомнатной квартире! Весь Советский союз! Так говорили осуждающие эту театральную даже без театра Нинину жизнь на семи ветрах тетки и двоюродная сестра. Нина, выросшая в разноязыкой среде, когда мама с сестрами ругалась и спорила исключительно на идиш, от немецкого то ли принципиально, то ли случайно отказалась. Она легко освоила в школе английский, а потом поступила в институт для его углубленного изучения. Это был правильный выбор — немецкий уходил в прошлое вместе с войной и становился языком регионально-литературного масштаба. Далекий уже от мировой популярности, он уступив пальму первенства победоносному английскому. Перспектива преподавать Нину не только не пугала, но и казалась удачной, хорошей возможностью, близкой к театральным подмосткам. Она нашла себя и работала с удовольствием, безмерно удивив всю женскую серьезную «мишпуху», то есть родню. Легкий, общительный и наивно-доверчивый нрав Нины отводил от нее даже стукачей. Один, как она потом вспоминала, был вообще в нее по уши влюблен. «Приходим мы в институт, — рассказывали спустя десятилетия ее подруги, — заходим в аудиторию, а Нинка уже сидит там, наверху, в окружении толпы студентов. Где группка, которая время от времени взрывается хохотом, там и нужно было ее искать, в самом центре. Никогда не ошибешься! Начало 50-х, из троих студентов один стукач, второй уже арестован! А она в кружке на самом верху аудитории травит свои анекдоты»! «Да мы знали всех стукачей поименно! — смеялась Нина, — И главный над ними, то ли Коля, то ли Вася, был в меня влюблен, причем безответно! И ведь не стучал. Видимо, в тот момент, когда он меня видел, ему было не до стука. А если серьезно, то удивительно, как пронесло, — такое ощущение, что ходили по лезвию бритвы и спасло только чудо…» «Не чудо! Любовь, Нинка! — веселились подруги. — А самое смешное, что ему так ничего за его преданность и паузы в стуке не перепало!» И вот Нининой мамы, Алкиной бабушки, не стало. Инсульт. За несколько дней человек, который казался бессменным капитаном маленького двухкомнатного суденышка с пятиметровой кухней, который никогда не сидел без дела, который успевал все, даже работая на заводе посменно, который никогда не опаздывал и — что удивительно — никогда не торопился, считая это ниже своего достоинства, этот человек ушел неожиданно и тихо. Остались пустота, а также оседающая постоянно, как выяснилось, уже никем не вытираемая пыль и незаметный шлейф из несказанных слов любви. Когда мы чувствуем первое дыхание смерти? Когда вдруг замечаем ее фигуру, ее тень, ее тянущий холодом приникший к стеклу взгляд? Уход родителей. После внезапной утраты, возникшей пустоты в доме и перелома, перевала в пути человек, как забытый на перроне ребенок, смотрит вслед уходящему поезду, понимая всю тщетность своих криков или последних «прости». Так и над Ниной будто раскрылось небо, показав край своей бездонной вечности, в очереди на которую она следующая. Мама, всю жизнь защищающая и прикрывающая дочь своими руками, отступила, ушла. Через пару месяцев с подоконников исчезли все цветы. Тишина на кухне пахла осенью, чем-то прелым, брошенным, забытым. Там не хотелось находиться. Тогда-то и появилась на Нинином лбу первая глубокая морщинка, легла желобком, который не выравнивался, затвердела ртутью потери, холодной, как ледяная ночь. Морщинка прорезала не только лоб, она распилила на две части и Нинину жизнь — на прошлое и нынешнее. Нина, отправив Аллу к родственникам, просидела все выходные дома одна. Она почему-то думала, что это хороший повод не напрягать друзей заботой о ней, особенно в воскресенье… На самом деле она всерьез восприняла слова Ирины Евгеньевны, уже просто и по-свойски Ирины, помнила о предложении поехать за город, да хоть куда-нибудь… Нина сама бы не согласилась с тем, что ждала ее звонка, но все же… Да, ждала. Ирина так ей и не позвонила. «Видимо, свои дела, никуда, значит, никто никуда не отправился», — думала Нина, перебирая старые фотографии. Весь мир на них был черно-белым. Впрочем, разве кого-то останавливала когда-нибудь черно-белая реальность? Глядя на эти застывшие в прошлом моменты из других, разного цвета времен, Нина видела молодую маму в ярком платье с узорами, довоенный летний лагерь с буйной зеленью, студенческие спирально-радужные вихри любовей и разочарований, набегающие на глянцевые скалы томно-синие волны в Гаграх… Мир дышал во времени. Мир дышал молодостью и жизнью, которая пробивалась отовсюду — из каждого угла, из-под каждого забытого впопыхах при переезде старого, уже ненужного утюга, из-под серого, как общий фон этих фотографий, камня на мостовой, из-под рук грубо кидающего ящики на задворках овощного магазина грузчика… Жизнь имеет обыкновение тасовать карты. Мужчины с Нининого горизонта как-то тихо сами собой утекли, стерлись, оставив приятные или не очень приятные воспоминания. Они держали Ниночку под руку на фоне старого Тбилиси или Таллина, обнимали над букетами цветов, оставляли на память тонкими витиеватыми буквами в расплывающихся чернилах то тут, то там пару слов о «вечной любви»… Желание мужской близости, поначалу зовущее куда-то бежать, оставить маленькую Аллу на попечение истосковавшихся по малышам и соблюдающих очередность теток, притушилось, как морковка в сотейнике. Первые вечера дома, в двухкомнатной квартире, с Алкиными кубиками и книжками были тяжелы, пусты, приземленны, а потом стали привычными. Подруги и коллеги под телефонные трели и бесконечные разговоры заменили прошлые страсти на девчачьи дружбы и школьные пересуды. Отношениями с «девочками» Нина дорожила безмерно, могла бросить все и нестись на другой конец Москвы, если кому-то требовалась ее помощь. У теток и матери это всегда вызывало скрежещащий приступ ревности. В понедельник Нина встретила Ирину Евгеньевну в школьной столовой. Ирина была любезна, как будто они только что вышли из того самого кафе. Увидев Нину, она помахала ей рукой, приглашая сесть за свой стол, подвинулась, подала салфетку. Потом разговор закрутился вокруг шестых классов, новой постановки школьного театра, погоды, быстро пробежавших коротких выходных… «Мы так хорошо провели время вчера, — сказала, в удовольствии мечтательно глядя куда-то вдаль, как на те самые „хорошо проведенные“ часы, Ирина Евгеньевна, полная дружеского расположения к собеседнице. Вместе с тем и — что ж уж греха таить — она не могла не подчеркнуть, смакуя дивный вкус, свое счастье. — Мы поздно встали, походили, посмотрели телевизор и решили, а не поехать ли нам погулять в Коломенское! Погода была прекрасная! Мы вот взяли и как бы поехали. Замечательно провели время! Хотя я там и не первый раз, но мне всегда там, как бы так, ну… нравится!» Слушать Ирину всегда было сложно — она запиналась, подбирая разбегающиеся в стороны слова, впихивала их неумело в кожух фразы, потом возвращалась к уже полусказанному, чтобы исправить, уточнить. Правда, ясности это не прибавляло. Лидия Николаевна не раз удивлялась тому, как непонятно, с нагромождениями лишнего и всяких убогих подпорок в виде «ну», «там», «как бы» и «в общем» пытается себя выразить новая коллега. Впрочем, каждый оставался при своем. Никто никого не поправлял и особенно не торопил, когда Ирина Евгеньевна брела, спотыкаясь, к концу начатого предложения, шарахаясь из стороны в сторону, как пьяный, по дороге из плохо и криво положенных слов-кирпичей. Нина жила недалеко от Коломенского. Она уставилась на Ирину Евгеньевну и не могла отвести взгляда, хотя и понимала, что это становится неприлично. «Она забыла, о чем мы договаривались после кафе? Или специально не захотела меня звать с собой?» — подумала Нина. Собеседница щебетала, не обращая на нее внимания. Нина немного пришла в себя, привела в порядок мысли и подтянула до общепринятого выражение лица. Потом она тихо заметила: «Надо же, я там живу близко, вы же знаете, я могла бы… Могла бы вас пригласить, надо просто было позвонить… Вы могли бы зайти в гости». Ирина продолжала, жуя булочку и вращая вилкой, рассказывать про посещение Коломенского, совершенно не слыша или не собираясь слышать слова Нины. «Когда у нас обеих будет следующий выходной на неделе, сходим в центр? — продолжала Ирина Евгеньевна, забирая со стола кошелек и ключи от кабинета. — Я так люблю гулять по центру, но одной скучно, да и заблудиться недолго… Мы ведь так хорошо как бы провели время в прошлый раз! Можем встретиться часа в два. А то в шесть мне уже надо бы домой вернуться — муж, это, придет с работы». Поднимаясь и не очень обращая внимания на отсутствие ответной реакции собеседницы, Ирина наконец посмотрела на нее в упор и повторила с нажимом: «Мы так хорошо это, покушали в кафе-мороженом в прошлый раз! Надо бы повторить! Как мне нравится ваша компания, Ниночка Абрамовна! Ну ладно, пора идти, у меня урок». Нина посидела еще немного, допивая терпкий столовый чай. Она не склонна была анализировать или мыслить абстрактными категориями с литературными примерами. Жизнь дарила ей любовь просто так, за красивые глаза, как говорится, а если без шуток, то за веселый нрав и незлопамятную отходчивость. Нина была уверена, что все вокруг только и ждут от нее благосклонного внимания и общего досуга с анекдотами. Поведение Ирины поставило ее в тупик. Что это было? И как это понять? Судя по ее словам и увлеченности самой собой, Ирина повела себя неожиданно независимо от отношений и новых подруг. Нина просто не вписывалась в жизнь Ирины так, как позволила себе почему-то принять ее в свою, отдаваясь, хоть и не сразу, новому общению, уверенная в привычной взаимности. Нина бы удивилась, если бы кто-то ей напомнил о постоянных звонках домой, тогда, в самом начале их школьного знакомства. Ирина хотела получить полную характеристику на всех учеников и родителей. Она держала Нину на телефоне по каждому поводу по полтора–два часа, ждала поддержки, уговоров не бояться. И получала это в полном объеме. Нина о тех первых разговорах давно забыла, что было для нее так обыденно. Все выглядело даже трогательно — человек новый, ему помощь нужна. Все выглядело даже трогательно — молодая учительница волнуется и хочет понять все нити переплетений, характеры и нравы, непростые ученические ситуации. Она не знала, что по мере постижения премудростей школьных отношений и секретов, Ирина искала ответы на свои вопросы в разных местах. Никто ей не отказывал. Все привычно шли навстречу, с готовностью открывая свои педагогические сердца. Возможно, каждому хотелось побыть немного наставником, а возможно, и потенциальной подругой. Не исключено, что многим хотелось заручиться лояльностью нового человека на будущее, на грядущие перемены, которыми богата любая школа, на игры, требующие мало-мальски слаженной команды. Так бы Нина и жила со своими невнятными открытиями, убирая куда-то, как на чердак, не очень вразумительные, но от этого не менее неприятные мысли, если бы новая коллега не заинтересовала и других «девочек» своими странными, по их мнению, разворотами. Случайно о новой учительнице как о личности заговорила Лидия Николаевна, от которой Ирина Евгеньевна не отходила ни на шаг. «Интересная эта Ирина, — задумчиво произнесла она как-то. — Но чувство у меня какое-то, предчувствие даже, что нельзя, не стоит при ней расслабляться. Ходит ко мне почти каждый день, сидит на уроках, смотрит преданно в глаза…» — И что, Лидочка? Мы все такими были! Она недавно в Москву приехала, сразу попала в нашу школу. Тут любой почувствует себя неуверенно, — сказал кто-то, похоже, Ольга. — Нет, неуверенно — это не то слово, — отпечатала Лидия Николаевна, как будто поставила что-то тяжелое на стол и теперь не знает, что с этим делать. — Она будто разведчик в тылу врага. Мы ведь не сильно при ней откровенничаем, нет? Она внимательно все фиксирует, как на задании, и в то же время оглядывается по сторонам. Вроде бы амбиции налицо, образование опять же, пусть базовое, без особых заморочек, хочет чему-то у нас с Идочкой научиться, вежливая… Вот недавно вопросы неплохие задавала, толковые, спрашивала, что бы ей вокруг того же Пушкина почитать, чтобы ученикам было интересно… Все бы было хорошо, даже ее «я покушала» можно как-то вежливо исправить, но… Такое ощущение, что ее парализует страх. И получается адская смесь, девочки, — амбиции и страх… И что-то там ее гложет внутри, кому-то что-то она постоянно доказывает, а на людях ей нужно, чтобы ее хвалили и уважали. Поверьте моему опыту, литературному в том числе, она из разряда «донашивающих», этакий наш, местный Грушницкий из «Героя нашего времени». Да-да, литература не только для школьных учебников пишется… Что вы смеетесь, балды вы мои, неучи милые, только анекдоты свои знаете и театральные сплетни. Можно бы было тоже что-то хорошее и умное почитать… — Ну, Лидочка, что это за Грушницкий? Забыли мы все уже давно… — Что-то я сомневаюсь, Ниночка, что ты вообще помнила… — Это который сначала Печориным восторгался, а потом стрелялся с ним на дуэли? — Именно, Риточка. Вот посмотрите, человек помнит! Стрелялся. Но речь не об этом. Ирине сейчас, как мне кажется, нравится все, что делает ее причастной к новой жизни в Москве, к которой она так стремилась. Ей льстит наше внимание, вон у Лилианы она шторы трогала, спрашивала, где покупают такие. Она за нами ходит, хочет дружить и даже куда-то вон Нину звала. Куда она тебя звала, в кафе? Она хочет быть с нами, для нее это — повышение ее статуса. При этом, может быть, она неплохой в целом человек… — Да, — перебила Лилиана, — она сказала, что живет спокойно только тогда, когда все контролирует. Я даже удивилась — мышка такая серенькая, смотрит снизу вверх как будто, а тут бах — контроль. Тотальный контроль! — Так вот, — Лидия Николаевна не отступала, твердо желая предупредить наивных «девочек», особенно Нину, которая готова любить весь мир, — она стремится, как мне кажется, не стать как мы, а с таким характером и такими… — …разведдаными! — подсказала Нина со смехом. — Ладно, смейся, смейся, разведданными, да, она хочет стать не как мы. Она и такие, как она, хотят стать нами. Все замолчали. Нине показалось, что Лида преувеличивает. Вот уж какая редкость — обычная провинциальная учительница мечтает стать своей в новом коллективе. Несомненно, «девочки» ей нравятся — как мы можем не нравиться? — и она к ним тянется, да и все на этом. Лилиана подумала, что Лидия Николаевна, несомненно, очень мудрая женщина, такой гениальный литератор, что да, все похоже на истину. С другой стороны, возразила сама себе Лилиана, позвольте: как при всем желании эта сероватая женщина станет ими? Это невозможно — она скорее полиняет от ужаса и огорчения! Близкая подруга Лидии Ида Иосифовна спросила: У нее была своя история: брат с семьей собирался уезжать, ждал разрешения. Он ушел с работы, пройдя все обязательные круги ада с исключением из партии, собраниями, где клеймили по полной программе, с обходом районных пунктов проката и нескончаемой в плане пакостей изобретательностью со стороны соседей по коммунальной квартире. Это подкосило ИИ. Она теперь смотрела даже на учеников с опаской и в любом косом, по ее болезненным ощущениям, взгляде читала угрозу под лозунгом «бей жидов». — Да нет, этого нет, по-моему, — ответила поувереннее Лидия Николаевна, полная последнее время беспокойства за душевное состояние Иды Иосифовны. — Не замечала. Расслабься хотя бы тут. Но кто знает? Когда человеком управляет страх, он готов на все. Я просто вас хотела предупредить, так сказать, о… нашем Грушницком местного разлива. Все засмеялись, ее последние слова немного разрядили обстановку. Черная тень тревоги, неприятно проскользнувшая при словах Лидии Николаевны рядом с празднично накрытым столом, так контрастно отразившаяся на миг в стаканах и на крахмальной белой скатерти, исчезла. Через минут десять вечер вернулся в свое радостное русло, снова зазвучали тосты. Засверкало в хрустальных бокалах «Советское шампанское», полученное еще в новогоднем продуктовом заказе. Стол готовился под десерт. В то же время слова Лидии Николаевны не пропали даром, не утонули в шампанском с щекотными веселыми пузырьками и потоке свежих анекдотов. — Не стоит недооценивать мышей, — заметила шепотом, наклоняясь прямо к уху Лидии Николаевны, другая молодая коллега, Катерина, не желающая дальше будоражить застолье ненужными размышлениями. Лидия Николаевна посмотрела на нее понимающе серьезно и покачала головой, будто что-то знала, что-то свое, то ли из прошлого, литературного, то ли из будущего, советского. Потом она как будто смахнула с лица тревогу, подобралась, как полагается хозяйке, и улыбнулась гостям. Гости за столом зашевелились. Одни стали поправлять воротнички-бретельки, другие наливали себе давно остывшего чая. Все как будто вернулись обратно из какой-то странной дали, где полным до краев душам остается только молчать. Нина с Лилианой ушли на кухню курить. Посидели еще немного, попытались повеселиться, но все уже было не то. Слишком близко почувствовался край, за который не каждый мог зайти, когда даже от не оформившихся мыслей становится жарко. Стали прощаться. Позже Нина, немного стесняясь своих подраненных чувств, рассказала по дороге Лилиане и Рите о том воскресенье, долгом, муторном, в воронке перекрученной боли, когда почему-то — как такое могло вообще случиться? С чего вдруг? — ждала звонка от Ирины.
Глава 19. ГЛАГОЛ «ДОЛЖЕН» Ученики сели и стали шуршать газетными страницами. Сегодня был урок по периодической английской печати, чью роль бессменно исполняла газета Moscow News. Ее выписывали все ученики и преподаватели английского — изучение политического вокабуляра и умение читать неадаптированные статьи входили в программу и раз в неделю доставляли некоторые хлопоты. Детям было непонятно, зачем это нужно — все та же политинформация с передовицами, как на обязательных пятнадцати минутах до уроков раз в неделю, но на английском, сугубо газетном, довольно грубо отесанном английском, если точно сказать. Правда, стоит выучить некоторые программные фразы, произнести без запинки все занимаемые товарищем Брежневым должности на английском, — и вот уже твердая тройка. На четверку можно было добавить имя того, с кем товарищ Брежнев встречался. Ну и дальше набор привычных и неизменных атрибутов политического воспитания: «борьба за мир во всем мире», «акулы капитализма», «наша советская Родина», «догнать и перегнать»… Впрочем, никто ни задания, ни школьную программу не обсуждал. Чтение Moscow News принималось, как противное лекарство. Но были учителя, которые все же подслащивали пилюлю политических тезисов обсуждением в конце урока музыкальных или киношных новинок с последних страниц издания. — Could you open the newspaper on the front page? Lena, start to read the article, please… ( — Не могли бы вы открыть газету на первой странице? Лена, начни читать статью, пожалуйста…) — Is it about Brezhnev’s visit to GDR? ( — Это про визит Брежнева в ГДР?) — Yes, please. By the way the article is about the visit of Leonid Iliytch Brezhnev… ( — Да, пожалуйста. Кстати, статья — о визите Леонида Ильича Брежнева…) — Что Нина Абрамовна их попросила сделать? — спросила парторг сидящую рядом с ней на задней парте завуча. Они пришли на урок не то чтобы с проверкой, но, как объявила Людмила Петровна, чтобы ознакомиться с методикой преподавания иностранного языка. — А что они читают? — Газету читают, Людмила Петровна. На английском. Moscow News. — Да понимаю, что не на китайском, — проворчала парторг. — А статью про что? Передовицу? — Да, передовицу — про визит товарища Брежнева в ГДР. — А-а-а, хорошо, — удовлетворенно потянула Людмила Петровна, пытаясь что-то разглядеть в развернутой газетной странице на парте у девочки впереди. — Мы с ними сегодня утром об этом говорили на политинформации… Хорошо, что такие важные темы разбирают и на английском, не абы что, иностранное какое-нибудь, хорошо… Вот ведь и на английском тоже товарищи пишут о нас… Так со всех сторон изучается… Нина Абрамовна, которой и так было несколько волнительно от неожиданного визита коллег с совершенно определенной, как она считала, целью, посмотрела в их сторону, на их перешептывания неодобрительно. Кабинет был маленький, детей всего десять человек. У нее всегда на уроках была полная тишина, звучал только английский язык, дети работали весело и дружно. — Nina Abramovna, excuse me, please. Can I ask you a question? ( — Нина Абрамовна, извините меня, пожалуйста. Можно я задам вам вопрос?) Девочка Лена перестала читать, и теперь все посмотрели на ее соседа, который слыл известным шутником. «Боже мой, что он хочет? Что он опять придумал?» — Нина была всегда готова отразить, поднять на острие своего языка любую шутку и не дать никакой провокации сбить ее с толку, но только не сейчас, на глазах у проверяющих. Она многозначительно посмотрела в сторону мальчика, у которого был смиренный вид отличника и чуть подрагивающие уголки губ, совершенно точно выдающие злокозненные намерения. Нина решила не сдаваться. В конце концов, подумала она свою любимую мысль, ниже учителя не разжалуют. — Sure. Dima, what is your question? ( — Конечно. Дима, что у тебя за вопрос?) — I just think that we can read another article, on the last page. It’s more interesting and… ( — Я только вот думаю, что мы можем почитать другую статью, на последней странице. Этоболееинтересно и …) — Thank you, Dima, I understand you. Of course, we shall read another one but later. Now we have to finish this one. ( — Спасибо, Дима. Японялатебя. Разумеется, мы прочитаем другую статью, но позже. Сейчас мы должны закончить эту.) Нина ясно поняла по глазам ученика, что он и дальше продолжит балагурить, возможно, чтобы позлить непрошеных гостей, и решила сменить тактику. Все равно эта политгрымза ни слова не понимает, а завуч не выдаст: — Oh, yes, of course, but, — начавший было балагурить Дима сник. — I can say… We have to read this newspaper… Это мы должны… But «must» — тоже должны, но обязательнее, то есть это просто наша обязанность. We must read — it’s our duty, yes? (Мы должны читать, это наша обязанность, так?) — Что они сейчас обсуждают? Что они там обязаны? — толкнула завуча локтем Людмила Петровна. — Они больше не читают про визит товарища Брежнева? Что это там Дима говорит? Мне показалось, что он что-то такое придумал, урок небось хочет сорвать? На него Ирина Евгеньевна постоянно жалуется… — Все в порядке, Людмила Петровна, они должны были сделать некоторое отступление, чтобы разобрать разные глаголы, — ответила завуч, еле сдерживая смех и отдавая должное тактике Нины Абрамовны. — А-а-а, хорошо, а какие глаголы? — не унималась парторг. Ей было необходимо все понимать, видеть все нюансы преподавания столь сложного для нее предмета, а также обнаружить все возможные уловки для преднамеренного отхода от программы. Проблема лишь состояла в том, что для этого всего ей требовался поводырь, переводчик. Людмила Петровна не знала на английском ни единого слова, ну разве что «йес» и ненавистное ее сердцу «ок», которое ученики постоянно вставляли при любом удобном, а точнее, по ее убеждению, при каждом неудобном, случае вместо нормального русского слова «хорошо». — Самые важные. Вот сейчас — глагол «должен» в разных вариантах, — объяснила шепотом, пытаясь быть терпеливой, завуч. — А что, разве есть варианты? — Людмила Петровна подозрительно посмотрела на соседку, а потом еще подозрительнее на Нину Абрамовну. — Должен, и все тут… Варианты еще какие-то придумали… — В английском таких глаголов несколько — ведь есть разные степени: должен как обязанность, как настойчивое предложение, но не обязанность, и как моральный долг… Людмила Петровна поджала губы. Она не любила, когда очевидные вещи, хотела она или нет, становились сильнее нее. И еще она не любила доверять кому-то, кроме самой себя. Здесь, на уроке английского, преподаватель истории оказалась в проигрыше — сам язык ее не интересовал, она не считала его изучение в каком-либо объеме необходимым. Мало того, она была уверена в том, что слишком усердное изучение иностранного языка только развращает и без этого по-современному вольных детей. Ее пугало то, что позволяет им прикоснуться к чужой культуре без должной осторожности, приоткрыть что-то, что правильно понять они еще по малолетству и из-за отсутствия опыта просто не в состоянии. И самое печальное: без посторонней помощи она не могла толком оценить то, что видела и слышала на этих дурацких уроках английского, — вот что делало ее подозрительной и тяжеловесной. Дима тем временем даже с глаголами умудрился подойти к краю дозволенного: — Дима говорит, что газету он обязан читать, а его моральный долг — перевести старушку через улицу, — заученно, без эмоций переводила завуч парторгу, не чувствуя никакого подвоха. — То есть знание политической жизни страны — это его заставляют, да? А к моральному долгу имеет отношение только старушка?! — Нет, ну что вы, Людмила Петровна, это не совсем так, — завуч осеклась и подавила раздражение. К тому же ей было неудобно: их шепот и постоянные обсуждения уже откровенно мешали вести урок. — В английском очень много разных нюансов… Если вы хотите, я потом вам подробнее объясню… Нина Абрамовна была на взводе, посматривала постоянно в угол, где сидели коллеги. Это мешало сосредоточиться. Она вела урок практически на автомате. Впрочем, одновременно она была немного зла на Диму, на себя, на то, что по привычке самоуверенно откликнулась на его веселые провокации, на то, что, по правде говоря, и сама не хотела читать про визит Брежнева в ГДР и терять время на кондовые газетные фразы о дружбе «сосисских» — социалистических то есть — стран. «Да ладно, модальные глаголы повторили, и то хорошо, — подумала она, немного успокоившись и закрыв уже за парторгом и завучем дверь. Но как же хорошо он, черт, говорит на английском! И да, провокатор. Способный, мерзавец. Божественный. А и ладно, ниже учителя не разжалуют». Полная новых впечатлений, представляя, как она обыграет только что данный «веселый» урок, Нина отправилась к Лилиане покурить в открытое окно и рассказать в лицах о визите дамы в сопровождении. Дима, который чуть не сорвал урок и не желающий читать о визите товарища Брежнева в ГДР, через несколько лет поступит в престижный институт военных переводчиков, с легкостью освоит еще несколько языков. Разные оттенки слова «должен» он выучит назубок и станет применять на практике чрезвычайно умело. Позже каждый раз, попадая в Москву проездом из одной заграницы в другую, он будет заходить в школу с огромным букетом роз для учительницы, которая почти единственная не наказывала его за подковырки и порой тончайшее, как английский юмор, шекспировское шутовство, отдавая дань его способностям. Впрочем, требование Нины Абрамовны было единственным и безоговорочно соблюдавшимся всеми: каверзы и любые провокации должны были происходить исключительно на английском. Это правило Дима соблюдал неукоснительно.
Ирина Евгеньевна устала учиться. Она утомилась, как от долгой и пыльной дороги в жарком поле, когда спасительный лес виден, но недосягаем, как призрак. С уроков Лидии Николаевны или Иды Иосифовны она брала все, что хотела, выносила все, что могла вынести, записывала каждую деталь, считала минуты, отведенные на проверку домашнего задания, скрупулезно конспектировала все идеи. Своих идей у нее никогда не было — она не знала, как и откуда они появляются, поэтому всегда считала оригинальность, которая отличала коллег и даже Ларочку, неким мошенничеством, ловкостью рук и изощренностью особых мозгов. Она была убеждена в том, что им просто удалось найти нужные источники, из которых они и черпают свои ходы-выходы. Это ей не давало покоя. Поначалу Ирина Евгеньевна пыталась найти эти источники, разобраться в том, где они спрятаны, в какой библиотеке или на какой полке дома у Лидии Николаевны, и была разочарована, когда не обнаружила ничего особенного. Перед глазами, когда она побывала в гостях у одной коллеги, потом у другой, проплывали стеллажи с книгами, часто старыми, с «ятями» и твердыми знаками в конце слов, альбомами с репродукциями, громоздкими томами энциклопедий… Однажды она спросила, откуда Лидия Николаевна берет, вытаскивает (на ее взгляд, как фокусник зайца из пустой шляпы) все эти сравнения, аналогии между литературными берегами, которые до этого момента растворялись в тумане, как придумывает темы для творческих работ. Старшая коллега весело взглянула на нее, улыбнулась и задорно подмигнула: «Ирочка Евгеньевна, да откуда ж их брать, как не из головы? Вы читаете, изучаете, роете, как крот, вытаскиваете на свет божий разные разности, внимательно изучаете само произведение — ну что я вам рассказываю, вы же институт окончили! Потом откладываете все в один прекрасный момент в сторону и составляете свои планы урока, свои тезисы, свою систему… Из головы… А вы разве не так работаете?» Ирина Евгеньевна кивнула, улыбнулась, как смогла, но обиду затаила. Не так она работала, совсем не так, но сказать об этом человеку, у которого собирала, подбирала по крупицам все, что удавалось, не было возможности. Она осталась при своем и продолжала считать, что с ней просто не хотят делиться секретами. Так шло время. Ирина Евгеньевна теряла понемногу веру в своих наставников. Их дороги расходились. Теперь Ирина Евгеньевна не столько следовала тенью за рукой и словом Лидии Николаевны, сколько подмечала отступления от темы, ненужные, на ее взгляд, экскурсы в историю, разные каверзные вопросики… Они заставляли учеников застыть на мгновение, погрузиться глубоко в себя, водя невидящими глазами по классу, и вдруг воскликнуть, даже забыв поднять руку, что да, гениально, все, оказывается, так просто — нашел, нашел, нашел… «Нашел он, — думала с подозрением Ирина Евгеньевна, — конечно, так и поверили…» Все расписано было заранее, учительница дала ему на дом какую-нибудь свою тайную книженцию, чтобы произвести на нее, молодую коллегу, особенное и внезапное впечатление… С младшими школьниками Ирина Евгеньевна многое уже опробовала, у нее даже уже получалось воплощать все, чему она поднаучилась. Эффект был интересным: дети стали вести себя тише и уважительнее. Ирина очень собой гордилась, но по-прежнему каждый раз, когда шла за советом к Лидии Николаевне, выходила озадаченная. Даже с уже читанным и перечитанным Пушкиным возникало неожиданно ощущение terra incognita, когда одним словом, совершенно менявшим очевидное, Лидия Николаевна приоткрывала дали неизведанного. И это уже всерьез начинало молодую коллегу раздражать. Лидии Николаевне учить было в радость. Для нее Ирина стала тоже одной из учениц — делиться всем, что знаешь, щедро, шумно, захватывая собеседника своей энергией и любовью к литературе, и было ее призванием. «Да-а-а, — думала после таких разговоров Ирина, — ей повезло все это узнать и прочитать, даже без всяких ее тайных записей. Она ведь выросла в других условиях… в столице…» Ирина Евгеньевна не знала, что Лидия Николаевна действительно выросла в иных условиях, чем она сама. И дело было не в столице. До войны семья ученых, обласканных властью, ожидаемо стала семьей репрессированных, когда незадолго до ареста маленькую Лиду отец успел отвезти к брату в подмосковное Одинцово. Отец сгинул в лагерях. Свою мать дочь-студентка, уже под чужой фамилией, увидела только после смерти Сталина, когда в родные места потянулись бывшие заключенные. Лидия Николаевна никогда об этом не говорила. О ее непростой жизни, о дружбе с известными литераторами и переводчиками, многие из которых уже не первый год были в опале, знали только близкие друзья. В этот день, когда Ирина Евгеньевна, восхищенная и в то же время задетая в очередной раз талантом и кругозором Лидии Николаевны, возвращалась в задумчивости в свой кабинет, ее привлек какой-то шум. Сверху, из актового зала спускались старшеклассники, толкаясь и что-то громко обсуждая. «Очередное собрание, — подумала Ирина Евгеньевна, — пусть проходят, я подожду». Не сознаваясь самой себе, Ирине очень хотелось узнать, послушать, чем это они так взволнованы. Слишком много разных слухов гуляло по школе. Слишком громкими показались ей сегодня старшеклассники. Ученики говорили о новом спектакле и смеялись над одним из одноклассников, который привлек свою маму, главу родительского комитета, для того чтобы получить какую-то роль. — Власов, а Власов, — обращались они по очереди к одному из мальчиков, — ты у нас, значит, герой-любовник с большой буквы Г? — Нет, — смеялся другой, — он у нас ударник социалистического труда! Вымпел ему! Несите скорее вымпел! И поднимите ему веки! — Перестаньте, ребята, — вступились девочки, — отстаньте от него. Власов, ты хоть понял, что сделал? Зачем маму-то привел? — Она тоже играть будет! Мы для нее роль отдельно напишем! Королевы-матери! — хохотал басом кто-то сверху. Тот подросток, которого высмеивали, пытался отшутиться и убыстрить шаг, чтобы наконец продраться сквозь недружественных, как выяснилось, друзей и прекратить все эти насмешки. Они же не могли знать, что он всеми силами пытался остановить свою активную и властную маму, что он не хотел уже никакой роли, что он вообще не хотел, чтобы она появлялась в школе. Его уши пылали, лицо было бледным с красными пятнами щек, зубы сжаты. Дойдя до Ирины Евгеньевны, он с мольбой посмотрел на нее, прося защиты. — Это что еще тут такое? Почему вы не на уроке? — строго произнесла она, чтобы хоть что-то сказать и отвести удар от мальчика. — А у нас уроки закончились, — ответили невозмутимо старшеклассники. — Мы домой идем. — Вот и идите домой, но потише, пожалуйста, — другие еще как бы занимаются, — миролюбиво добавила Ирина Евгеньевна, закрыв собой несчастного Власова. Группа старшеклассников, смеясь и подпихивая друг друга, продолжила спускаться по лестнице вниз. Их голоса становились тише и вскоре совсем укатились куда-то в столовую, оставив эхом последние всплески смеха в пустых, давно не наблюдавших такого непосредственного веселья коридорах. Ирина Евгеньевна оглянулась. Мальчик Власов уже стоял в конце этажа рядом с высокой, представительной дамой, которая ему что-то возмущенно выговаривала. Женщину она признала. Властная и очень активная, мама Вити Власова возглавляла родительский комитет и была чрезвычайно требовательна к учителям. Она требовала от них хороших оценок для своего сына, который особыми способностями не отличался. Она требовала для него ролей в спектаклях, записи в команду по волейболу, настаивала на избрании сына в школьный комитет комсомола… Витя не мог ей противостоять и, несмотря на авторитет мамы, становился постоянным и любимым объектом шуток одноклассников. В этот раз старшую Власову вывели из себя две вещи: несправедливое, по ее мнению, распределение ролей в школьном спектакле и возмутительная, непонятно откуда взявшаяся тройка, поставленная Ниной Абрамовной Вите в четверти по английскому. Если с ролью и спектаклем как-то можно было договориться, то во втором случае ее давление встретило решительный отпор учительницы, показавшей ей контрольные, исчерканные красной ручкой. В английском языке дама не очень разбиралась, но призванный в качестве третейского судьи друг семьи из горкома партии, побывавший недавно в Америке с делегацией товарищей-коммунистов, сказал, что все эти ошибки у мальчика можно истолковать по-разному. Это значит, что и оценки тоже могут быть разными, на усмотрение преподавателя. Последнее слово друг семьи произнес с особенным нажимом, показывая всячески недоверие к «таким преподавателям» и к их «усмотрению». В этот день мама Власова своими глазами увидела, как несправедливы, жестоки одноклассники к ее сыну и насколько высокомерны учителя, особенно эта англичанка. Она отказалась изменить тройку на хотя бы четверку с минусом и с наглой усмешкой отметала переданные ей слова «третейского» друга семьи. — Я этого так не оставлю! — провозгласила мама Вити, открывая дверь учительской. И как специально, как по заказу, она столкнулась нос к носу с Людмилой Петровной. Это была настоящая удача. — Возмутительно! Безобразие! К обычным советским людям, трудящимся, не каким-то там блатным, такое неуважительное отношение! Что я вытерпела сегодня, Людмила Петровна, дорогая! Это все специально! Это… это настоящий заговор! — Успокойтесь, успокойтесь, уважаемая товарищ Власова! — подхватила ее под руки парторг. — Присядьте, дорогая вы моя, хотите водички? — Спасибо, Людмила Петровна, — родительница тяжело дышала. — Я сяду, сяду… Ох, невозможно это все вынести, каждый раз, посещая школу, остаешься опустошенным, возмущенным, возмущенной таким, такой… вопиющей несправедливостью… Женщина, размашисто взметнув полные руки, плюхнулась на стул, задрожавший и застонавший под ее телом. Она взяла из рук парторга стакан с водой и шумно стала пить, всем видом показывая потерю терпения и даже дара речи. Через какое-то время, после нескольких шумных глотков, когда из учительской тихо и быстро исчезли все преподаватели, она доверительно приблизилась к историчке. — Уф, хоть отдышалась, спасибо вам, но внутри я вся киплю! Вы просто не представляете, как это несправедливо! Ладно, я готова как-то понять невнимание к Вите на каких-то мероприятиях, но не в спектакле! Там играет весь класс! Ведь это очевидно, что у мальчика талант. Я говорю не как мать, я все оцениваю абсолютно объективно. Я же провожу с ним весь день, дома… Везде, везде просто все куплено, я знаю, как это делается! Не надо мне рассказывать! Все везде распределяется между своими… И здесь, в нашей школе, все тоже именно так — это очевидно! — Вы думаете? Пожалуйста, успокойтесь… Вот, возьмите таблеточку… Я не в курсе спектакля и ролей, но вроде бы там все… ой, ну, наверное, все же справедливо… Ну было до сегодняшнего дня… Но если вы хотите, мы проверим! Я проверю! Я все проверю! Мы не допустим… — А тройка по английскому? Тут что можно сделать, если она не идет навстречу нам, простым трудящимся людям? Как на нее надавить? Подарков ждет? Она, наверное, ждет взяток? Как они все там… эти… учителя, выскочки со своим английским… Пусть скажет тогда, сколько ей платят другие! Тройка в четверти! Мы держим Вите репетитора, и он говорит, что мальчик все успевает и все знает! Все, что положено программой! Мы платим большие деньги, а здесь учителя не обращают на него внимания! Неприятная обстановка, полная зависти друг к другу, скажу я вам, и презрения. Расслоение! Вот к чему приводит спецшкола! А эта Нина Абрамовна? Она что, не любит учеников с простыми русскими фамилиями? Через какое-то время, благодаря отзывчивости Людмилы Петровны и выпитому чаю, товарищ Власова, супруга товарища Власова, не последнего работника райкома, снизила децибелы возмущения. В учительской никого больше не было. Все, кто там находился в момент вторжения возмущенной дамы, постарались скрыться. Другие, заглянув в комнату, тут же ретировались, предпочитая удалиться на свои уроки даже без классных журналов. Успокоившись, две женщины долго потом говорили о школе, о том, что происходит в мире, о сложной политической обстановке и важной в этих непростых условиях роли советского образования. Две женщины очень хорошо понимали друг друга. При прощании они пожали руки и расстались друзьями. «Вы все правильно оценили, — сказала Людмила Петровна, — слишком много в школе… как это лучше сказать… вольностей, личностей, как говорится, с которыми здоровый коллектив не создашь и настоящее социалистическое общество не построишь». «Спасибо, дорогая Людмила Петровна, — благодарно гладила руку исторички мама Вити. — Буду ждать от вас сигналов. До встречи в райкоме. Кто-то должен положить этому конец. Пусть уезжают тоже, как те, кого они защищают… Но мы-то с вами ни о чем не говорили, ведь так?»
Глава 21. ПРИЖИВАЛКА Ира ответила, что нет, конечно нет, всегда рады. Звонок, которого она ждала так долго, застал ее врасплох. Да, она подумала о сестре, услышав междугороднее короткое треньканье, но тут же посадила подпрыгнувшее сердце на место. Она сказала себе: это мама, не стоит зря надеяться. Ей было сложно не думать о сестре, стереть воспоминания о детском прошлом, о том, как рука в руке… Непросто было простить, хотя прощения никто не просил и, как выяснилось, просить не собирается. Сложно оказалось и уследить за голосом, который то бился в трубку едва сдерживаемым пульсом радости, то цедил сквозь зубы самые обычные слова. Разговор дался ей с трудом. Она сама не помнила, что у нее лучше получалось — то ли желание показать Ларочке, такой бесстыдно и без всяких «прошлостей» веселой, что ей все равно, то ли пустить все на самотек, говорить о пустяках, как ни в чем ни бывало… Пусть Ларочке станет стыдно. Почему-то Ира точно знала, что Ларочке стыдно не станет. С другой стороны, она радовалась тому, что отношения вот так, почти сами собой, восстанавливаются. Пусть ей не удалось ничего сказать, пусть, ведь главное, чтобы снова вместе, чтобы чувствовать руку Ларочки в своей ладони. Лариса с мужем приехали в ближайшие каникулы — чтобы Ира не отвлекалась на уроки и тетради и могла бы им уделить время без оглядки на постоянные школьные дела. Они с Толей поехали их встречать уже на машине, хоть и служебной, но это должно было произвести впечатление. Ира страстно, до нехватки воздуха в легких, желала снова увидеть в Ларочке любимую сестру. В то же время ей не терпелось показать и свои выигрыши, московские приобретения, успехи и выход наконец из тени. Лариса сошла с поезда, как королева. Оглядела перрон и осталась стоять, поджидая сестру. Она не сделала ни шагу. Ее муж вынес чемоданы. Лариса поглядывала на часы и постукивала тонким каблучком по платформе, а снятыми перчатками по запястью. Вскоре появились и спешащие встречающие. Ира с Толей немного опоздали — покупали цветы. Встреча была лучезарной, радостной, без недовысказанных слов, без затаенных, чуть прикрытых улыбками задних мыслей. Увидев сестру, такую родную и наконец-то счастливую, с мужем, который смотрел на нее влюбленными глазами, Ира сразу ей все простила. Прошлое растворилось там, вдали, откуда приплелся поезд, пахнущий дорогой, дымом полей, вечерним туманом. Лариса, принимая цветы, была снисходительно рада, может быть, и просто рада. Ира смотрела на нее во все глаза, обнимая, охватывая ее всю, целиком, подмечая изменения, отмечая новые жесты, сияние в глазах, потеплевших, как ранняя весна с обещаниями и авансами. Потом Лариса пошла по перрону, неторопливо, давая себя увлечь встречающим, погружая периодически носик в букет и улыбаясь. Ира семенила чуть сбоку, рассказывая, спрашивая, восторгаясь. Было видно, что Ларочка успокоилась, найдя хорошую работу, которая позволила ей взять все рычаги достижения материальных целей в свои руки, и выйдя замуж. Ира тогда, в прошлый раз их нечастого общения, после звонка, не очень поняла, что они сделали с квартирой. Мама рассказывала сбивчиво и как будто сама не все понимала, что происходит, но готовая на все. С Ларой же отношения были сложными, только-только сдвинувшимися со скрипом, как оставленный где-то на запасных путях поезд. Теперь Ира надеялась, что они обо всем, обо всем честно поговорят, откроют друг другу то, что лежало камешками на дне души. На дне двух душ. Тогда они обязательно обнимутся, может быть, поплачут вот так по-простому, по-женски, вспомнят разное и оставят в прошлом. Тогда все встанет на свои места. На какие именно места все должно встать и когда их отношения были теми, о которых она мечтала, когда перерисовывала из ностальгической сказочности в реальность, было непонятно. — У нас все как бы по-новому! Я купила такие потрясающие шторы! Ты увидишь! Какие у вас планы? Алиночка вас ждет-не дождется! Что бы вы хотели посетить? Куда бы вы хотели поехать? Столько хороших мест я, мы открыли, вот, были… А знаете, я последнее время общаюсь с такими интересными людьми! Хотите, я достану билеты в театр? — Ира говорила без умолку, держа сестру под руку. — Ой, да мы еще даже не знаем, все еще так неопределенно, — протянула Лариса, поглядывая на мужа. Он крутил головой по сторонам. В Москве он был чуть ли не в первый раз, хотя говорил, что это не так. В любом случае ему все было интересно. — Леша, а что ты думаешь? Куда мы хотим пойти? — Лара томно склонила голову к плечу мужа, потерлась щекой. — Может, Ирочка нам достанет билеты в Большой театр? Это будет здорово! Ты как насчет Большого? — Я бы хотел купить себе джинсы, — сказал, почти не поворачивая головы, Леша и тут же снова припал к стеклу, следя за мелькающим движением на широком, полном огней проспекте. Вечер прошел за разговорами и рассказами, разбором подарков и фотографий. Маленькая Алина прыгала вокруг, радуясь приезду любимой тети. Лариса показывала снимки их с Алексеем свадьбы, объясняя подробно организационные детали и уточняя стоимость зала, машины с куклой на капоте, ничуть не стесняясь, — как будто Ира просто не смогла приехать по какой-то чрезвычайно уважительной причине. Она указывала на общих знакомых и отмечала с усмешкой их провинциальные наряды, подробно перечисляла, кто и что подарил, торжественно-праздничное меню главного, самого престижного ресторана в городе. В ее словах было всего много, через край: гордость, насмешка, удовольствие, презрение и, наконец, как венец того тяжелого дня, — счастье. Ира делала вид, что так и надо, так и должно быть, что ей совсем не больно, и что да, несомненно существовала и та самая уважительная причина, по которой ее, старшей сестры, не было с Ларочкой рядом в важный момент ее жизни. Толя, посидев необходимое требуемое время с компанией, вышел на балкон. Леша смотрел телевизор. Ира не поняла пока, что такое этот Леша. Известно, что он вроде работает вместе с Ларисой. Она, правда, не знала, какое он получил образование, а спрашивать стеснялась. Лариса периодически обращалась к нему за советом и поддержкой, но видно было, что ни в одном, ни в другом она не нуждается, а просто играет новую роль замужней дамы. Судя по односложным ответам, Леша тоже знал это, иногда подыгрывая, но по большей части особо не напрягался и от телеэкрана не отрывался. Квартиру, как выяснилось, Лариса разменяла на две: им с Лешей побольше и маме поменьше. «Маме там очень хорошо и уютно. Мы ей во всем помогли: перевезли, обустроили, мебель новую купили. Она не говорила? Странно. Могла бы и рассказать, как ей хорошо на новом месте. Кстати, где вы тут все покупаете? Обзавелась знакомствами? Почему мебель такая… неказистая? Все жмотничаешь? — Лариса похлопала сестру по плечу, подмигнула и рассмеялась. — Смотри, если уж вы тут в столицах живете, ладно, пусть не в центре, но диван-то нужно найти подостойнее! Надо поспрашивать, подумать, поискать… Там в школе у тебя как с этим? Небось коллеги все из себя этакие фифы московские? Или как? Ты с ними уже в каких отношанцах? Дружишь — это чаек попиваешь или правда сблизилась?» Ира, взяв себя в руки и оставив без внимания шпильки про неказистую, по мнению Ларисы, обстановку, начала с воодушевлением рассказывать про школу. Особенно ярко нарисовала картины чаепития с Ниной и Лилианой, кафе на улице Горького, уроки Лидии Николаевны и Иды Иосифовны, школьные спектакли… Свои разные мысли и усталость от следования новым веяниям в образовании она оставила при себе, тем более что они еще толком не оформились, не выбрались из туманного раздумья и не заняли полагающееся им место на полочке Ириной жизни. — А что там у вас, евреи, что ль, сплошные? — вдруг повернулся к ним Леша, который до сих пор, казалось, не интересовался никакими их «женскими» разговорами. Ира растерялась. Лариса не вмешивалась, с интересом наблюдая за замешательством сестры. Казалось, она получала удовольствие от мизансцены с новыми действующими лицами. Леша продолжал: — Попала ты, Ира, в какую-то странную школу, как я посмотрю. Чаепития, театр, уроки по каким-то буржуйским поэтам, Абрамовны эти разные… Да-да, я понял, что английская, не дурак прям совсем. Задаваться-то не стоит, пусть у нас таких школ в городе и нет, а ты мало того что в Москве, так еще в такое райское местечко пристроилась. И хорошо, что райское, и прекрасно, что пристроилась. А вот смысл главный я тоже уловил! Сама, что ли, не видишь — рассадник какой-то антисоветский, космополитизьм! Вот да, натуральный космолитизьм! И все это на месте, да что там — вместо советской нормальной школы! Неужели еще не стукнул никто? А зря! Чему можно там детей научить с такими программами? Да и разве это программа? Где ж это ты видела в программе поэтов этого, как его, Серебряного века? Это там небось те самые, да? А твои учителя? Они вообще на учебники и РОНО плюют? Самодеятельность? Все должно быть для всех одинаково! Иначе каши-то в нашей стране не сваришь, если каждый будет свое изобретать и с этим к детям ходить! Заразу эту распространять… Ира не поняла, в шутку он это говорит, чтобы ее поддеть, или всерьез. Похоже, он это всерьез, и она испугалась, хотя в глазах у нового родственника прыгали искорки-смешинки. А если всерьез, то вот, значит, как это все выглядит со стороны… Она об этом раньше не думала. Сам Леша уже полуотвернулся к телеэкрану. Тирада была, хотя и с налетом наигранной простоты, вполне логичной, внушительной и удивляющей. — Вот-вот, — поддержала мужа Лариса, подмигивая его профилю, — ты, сестрица, аккуратнее там, мало ли что. Вон сейчас разные процессы, диссиденты, книги запрещенные, на западе изданные. Ты какие-нибудь из них читала вообще? Небось у вас там их по рукам передают, друг дружке, по секрету… Можешь не скромничать… Не думай, что если мы не в Маскве живем, то не в курсах… Все знаем, за всем следим. И за тебя, дуреху, волнуемся! Ты ж наивная, готова всем и каждому поверить… Лариса откинула упавшие на лоб волосы, поискала свое отражение в стеклянной мутной поверхности буфетной дверцы и снова посмотрела на мужа. «Дуэтом играют, прямо как на... на сцене», — подумала Ира. Вслух же она тихо, набычившись, произнесла: — Котик, — Лариса привстала, посмотрела снисходительно на сестру! Она положила руку на плечо мужа, слегка похлопывая, как бы давая понять, что ладно, хватит, и так сказал слишком много, продолжать не стоит. — Котик, ну что ты так сразу разнервничалась? Леша просто высказал свои мысли… Он парень честный, без всяких там интеллигентских экивоков. Но сама подумай, выглядит это все в твоей школе не очень, так сказать, не очень обычно… Рядом она стоит… Не получится рядом-то устоять, если что! Мне как работнику РОНО, знакомому, знакомой хорошо с системой образования тоже… мягко говоря, странноваты эти уроки, факультативы, посиделки в компашке твоих «девочек»… Да и сами эти «девочки»… Лет им всем небось немало, девочкам-то? Ты сама как там себя ощущаешь? Ира молчала. Она переводила затравленный, недоумевающий взгляд с Ларочки на Лешу, вернее, уже на его затылок, потом снова на Ларочку. «Как же так? — думала она. — Я им все рассказала, все, что так притягательно, интересно, ведь такого как бы нигде больше нет, наверное, а они…» Мысли путались, а образ школы тускнел, понемногу терял краски под строгим, разумным взглядом сестры. Толя зашел с балкона на кухню и сейчас стоял спиной к двери, не задернув штор. Как большой кальмар, он поводил головой и отражался в темном стекле, похожем на стенку аквариума. Он пропустил начало разговора и сейчас старался понять, что за проблема вдруг возникла, почему повисла странная напряженность, а жена выглядела смущенной, придавленной грузом разных сомнений. Толя знал это выражение лица — упрямое в нежелании соглашаться и удивленное, расстроенное от чужих слов, приоткрывших что-то такое, что она не знала или не хотела знать. О чем они говорили? Неужели Ирочкина школа стала тем острым предметом, о который порезалась вечерняя мирная дискуссия, разрезалась на какие-то похрустывающие куски? Похоже, что так, и среди них сейчас и сидела огорченная, удрученная чем-то сказанным его маленькая жена, такая беспомощная, нахохлившаяся, как промокший воробей. Он заметил ухмылку Леши, повернувшего голову, дерзостный вызов в глазах Ларисы. Ему хотелось прийти на помощь, защитить Иру и выгнать всех этих родственников — мало было одной сестры, так теперь и мужика своего притащила, — но он молчал, выжидая какого-то прояснения. Толя был человеком дисциплинированным и в жизни, и в голове. Он знал и то, что Иринушка не позволит ему обидеть дорогих и долгожданных гостей. — Ну, — потянула Ира, не зная, что сказать, кроме того, что уже было сказано, но видела, что от нее ждут ответа. Она размышляла в то же время обо всем, что прозвучало и что отозвалось у нее в душе металлическим стуком маленьких молоточков страха. — Что еще сказать? «Девочки» — они разные, да… Они такие, в общем веселые… Они особенные… Дело не в книгах и театрах, хотя и в этом тоже… И не в модных вещах… Есть и другие, кто их достает, но там… Не просто связи, свои как бы, свой круг, в общем… А вот девочки, они такие, знаешь, свободные… — И что тебе с той свободы? — Лариса понимала, что сейчас разрушает в душе сестры новый, с воодушевлением по крупинкам собранный и построенный мир. Она прекрасно понимала свою власть над Ириной, влияние, от которого становилось удовлетворенно, приятно. Это ее реванш, пусть небольшая, но победа над выскочившей за просто так, ни за что, в иную жизнь сестрой. Ей не нравилась Ирина новая жизнь, увлеченность этой дурацкой школой. Ей не нравились заочно до ревности ее новые друзья-подруги, от них исходило что-то чуждое, ей неподвластное. Это не подходит наверняка и ее сестре. В школьных восторгах чувствовалось что-то опасное, угрожающее увести Иру куда-то в сторону от дома, от Ларочкиных целей. Тупиковый, короче, вариант — надо бы остановить этот поезд, пока не поздно. — Мне нравится… Мне хотелось бы тоже так… общаться, с легкостью этой, такой вот, с веселой жизнью, — лепетала Ира, с каждым словом понимая всю невыигрышность ситуации и рассыпающееся на глазах очарование новых коллег. Ей уже все стало казаться глупым, ее желание стать своей бессмысленным, а надежды пустыми. Ей почему-то привиделись, как призраки, Нина с Лилианой, курящие в окно и смеющиеся чему-то своему, только им одним понятному, и забывающие о ее присутствии через две минуты… — Ты там как приживалка при богатых родственниках, — жестко сказала Лариса, считая, что пора перестать ходить вокруг да около. — Неужели ты не видишь? Займи, наконец, найди свое место, перестань унижаться! Думай о будущем! Думай о себе и своей семье! То, о чем ты говоришь тут с восхищением девочки-подростка, смешно и, мало того, — опасно. В твоей школе, я уверена, есть и другие, достойные коллеги, которые бы тебя уважали и ценили… Лара испытывала удовольствие и удовлетворение — она смотрела на потерянное, скукоженное лицо сестры, пытавшейся что-то ей ответить, ответить бездарно, обрывочно, пугливо, как всегда. Ей нравилась сестринская неуверенность и то, что под ее словами рассыпалась вся эта московская дребедень, звенящая пустыми обещаниями и попытками прибиться к столичному странноватому бомонду. У нее, Ларочки, это несомненно получилось бы лучше. И она бы точно не стала раскрывать никому, даже самым близким, своих карт… — Я не про евреев, ты не думай! Ничего такого! И даже эти собрания… Раз надо, то надо — время такое, сложное… Помнить об этом нужно, отмолчаться не удастся, если ты на это надеешься, — Лара взглянула пристально в глаза Иры и опустила снова руку на плечо мужа, который что-то попытался было сказать. — Меня больше беспокоят эти ваши чаепития, литературные подпольные кружки, дружеские сходки, рестораны… А с каких пор ты ходишь по ресторанам, кстати? Толя, а ты вообще в курсе? Лариса решила, что хватит воспитывать сестру, можно и перевести немного дух, отпустить вожжи. Она подмигнула Толе, прекрасно зная, что он, конечно же, в курсе любого передвижения Ирины. По ее мнению, все предельно ясно, они с Лешей показали всем, насколько наивны потуги сестры стать своей в новой школе, выбрав явно не ту сторону. Яркие они, веселые… Лара снова улыбнулась, уже своим мыслям. Невнятные объяснения Иры в расчет не принимаются. Надо надеяться, она сделает выводы и ее не унесет в непонятные дали, откуда она сможет лишь загадочно помахивать рукой с лицемерным изображением любви. Ведь толку от ее московского устройства тогда никакого не будет. Пора уже расслабиться, посмеяться и между делом напомнить, чего от Ирины ждут близкие. Толя серьезно посмотрел на Ларису, потом окинул взглядом всех по очереди, решив, по-видимому, что гроза миновала, от него ничего никто не требует, и обнял Иру. — Мы и сами тоже ходим по ресторанам, частенько, после получки, — задорно сказал он, хотя в Москве там ни разу не был и боялся этих заведений вместе с грозными швейцарами и франтоватыми официантами безумно, — и Иринушка может зайти после работы с коллегами перекусить… А что тут такого? Большой город, столица так сказать! Ира наконец с трудом встала и пошла ставить чайник. На самом деле ей хотелось выйти, выбежать из кухни, оставить их всех, включая мужа. Ведь Толя не пришел ей на помощь, а стоял, как истукан, отражаясь в темном окне, в тоскливой черноте за ним, тягостной зимней мерзлости, которая вползала и сюда, на еще недавно уютную кухню. Она повернулась спиной к столу, к гостям, делая вид, что занята чайником, спичками, чашками, ложками… Ира чуть не плакала. Так ждать сестру, так надеяться на возвращение родственной теплоты, оставляя за бортом обиды последних месяцев, — и вот, все снова разрушилось, как осевший под натиском экскаватора ветхой конструкции дом. Радость пропала, была выпита, оставив мутный осадок на дне. Все вокруг показалось неприятным, в тусклых подтеках, а школа маячила вдалеке тяжелой, необходимой зарплатной обязанностью… Что это Лара только что сказала? Подпольные литературные кружки? Неужели это именно так выглядит? Какой ужас… Тени Нины и Лилианы обернулись с тенью сигарет в руках, посмотрели сквозь нее. И потом уже серьезно, совсем не смеясь тому своему, что всегда оставалось за границей Ириного понимания, коллеги повернулись к темному проему балконной двери и исчезли, растаяли в белесом свете дальних редких фонарей. За столом Леша с Ларисой начали вспоминать каких-то общих знакомых, уводя неприятную струю разговора в сторону. Ира поставила чашки, снова отвернулась, отошла от стола, потом принесла пирог и начала его резать соскальзывающим ножом. Толя мягко ее остановил, приобняв, взял из рук нож и усадил жену на стул, на кружевную подушечку. Он чувствовал, как ее бил мелкий озноб, видел, как дрожали руки. Леша посмотрел пустым взглядом на красивый стол, накрытый к чаю, взял кусок пирога и пошел снова к телевизору, бросив на ходу: «Ларусь, чаю мне туда, в комнату, принесешь, лады?» Сейчас он забрал с собой и стул, который позволял ему сидеть между кухней и комнатой, между разговором и телевизором, между семейными делами и мировыми проблемами. Лариса, делая вид, что все уже позабыто, что это все было так, походя, пила чай и поглядывала на Иру. Вот ведь заволновалась, аж пятнами пошла — от страха, от неуверенности, от своей никчемности душевной… Взяла высокую ноту — так держи, тяни, защищай… Нет, не тот случай: Ирка никогда ничего не могла защищать, никогда не могла держать удар, слишком слаба… Вот таким-то все и достается в жизни, хоть и с утлой мебелью, пусть в новостройке… Ларочка была благодарна мужу за доставленное сердечное блаженство реванша, пусть мелкого, никуда не ведущего, на кухне в отдаленном московском районе. Ира пила горячий чай, от которого становилось жарко, и внутренне ругала себя за то, что разоткровенничалась. Ей было не по себе. Дрожь прошла, а от волнения или чая стали гореть уши. Она дотронулась до них — красные небось, потом незаметно для других прикрыла их волосами. Толя сидел рядом. Воздух на кухне был плотным. Ничего из сказанного не рассеивалось, как бы Ларочка с Лешей ни смеялись уже чему-то своему, как бы ни хвалили купленный в последний момент пирог «Невский» с кремом внутри. Страх уже успел проскользнуть куда-то туда, вниз, поцарапав по дороге то ли горло, то ли саму душу скрюченной куриной лапкой. Уши предательски горели. Ира помнила, что больше всего она тогда боялась, чтобы этого никто не заметил. Она давно чувствовала в школе что-то этакое, не советскогазетное и не программное. Оно летало, кружилось в воздухе, почти невидимое, но колкое, как снежная крупа. Теперь ей уже казалось, что она и сама все понимала и замечала разное не хуже Леши… Последнее время ее порывы стали тише, она не так активно увивалась за девочками, не так часто ходила на уроки к Лидии Николаевне, а все чаще сверяла то, что видела и слышала, со школьной программой. Невидимая нить ее связала и с Людмилой Петровной после того разговора в учительской. Они раскланивались в коридорах, обсуждали школьные мелочи, пересекаясь в столовой, и расходились каждая в свою сторону с чувством удовлетворения. Да, все так, все как Леша сказал, но вот про евреев она не подумала. Дома таких настроений не было, в школе была любимая Дора Моисеевна, учитель математики и классный руководитель. Мама, исходя из каких-то своих соображений, старалась воспитать девочек в духе интернационализма, самого настоящего, без грязных намеков или поисков затаенных смыслов и врагов, тем более что время трудное касалось всех. Это время было само по себе интернационально, и сбежать из него было некуда. К тому же дружить с теми, кому нет возврата в столицу или вообще некуда возвращаться, было в городе сначала опасно, а потом, когда отпустило, когда потекли в город издалека серые, курящие самокрутки люди, стало даже выгодно.
Другая известная в городе дама, Анастасия Андреевна, из «бывших», по счастливому стечению обстоятельств была соседкой Иры и Лары по коммунальной квартире. Она отсидела в лагерях, если посчитать несколько арестов, лет пятнадцать, давала уроки английского и французского всем соседским детям — поначалу за еду, когда у нее не было даже карточек, а потом и за деньги, условные деньги: кто сколько может и кому сколько не жалко. Она опускала глаза и брала у родителей, как она говорила, мзду, чуть бледнея при этом, но стараясь сохранять достоинство. «Что ж тут такого-то, — убеждала ее не принимать все близко к сердцу мама Иры и Ларисы, — вы предлагаете свой труд, вы даете уроки, учите детей языкам, так и плату надо принимать спокойно, без ложного стеснения. А то жить-то на что?» Женщина слушала, склонив голову, соглашалась, но ничего не менялось. По-видимому, жизнь заставила «бывшую» как-то иначе относиться к людям и ценить ту малость, которую могли дать даже самые ничтожные из этого племени. Она старалась уважать каждого, понимать любого, принимать их причины и следствия, но старые привычки оттуда, из уже почти нереального прошлого, все равно никуда не делись. Они лишь стали незаметнее, слились с потрескавшейся кожей старого ридикюля, заполнили нежностью штопки на ветхой скатерти… Привычка с уважением платить за труд должна была уже давно смениться привычкой достойно эту плату принимать, но нет, не получилось, видимо, замены. Кроме языков, Анастасия Андреевна учила детей, в основном девочек, разным «дореволюционным» премудростям: как себя вести в обществе, пусть даже в устаревших обстоятельствах. Она показывала, какой ложкой есть суп, при этом не чавкая и не пытаясь той же ложкой разодрать на куски мясо в тарелке среди овощей (если мясо в супе вообще водилось в то время), а какой вилкой — десерт под удивление детворы: «Разве торт едят вилкой? Вы что, Анастасия Андревна!» На любом примере она пыталась объяснять и координировать то, что хорошо, с тем, что можно и что есть в наличии… Так про существование фруктовых ножей дети в этом городе узнавали тоже впервые от «бывшей» в этой 13-метровой коммунальной комнате. А чтобы давать уроки этикета за столом, этот стол надо было, по меньшей мере, накрыть… Да, детей надо было накормить, они и без уроков этикета всегда голодные! Об этом Анастасия Андреевна не забывала даже в самые голодные бескарточные годы, выменивая на городском базаре продукты за уцелевшие, удивительно и бескорыстно сохраненные знакомыми, фамильные драгоценности. Суп можно было придумать, вообразить, если надо, а вот черный хлеб с солью и постным, как говорили, маслом ученики получали всегда. Этому гениальному и простому рецепту ее научили сами дети. Их деревенские бабушки знали лучше бывшей аристократки, чем поддержать силы вечно голодных сорванцов в мире, где уже не было супниц и взбитых десертов, которые полагалось есть особыми вилочками с тонко изогнутыми серебряными зубьями. Она знала, что не стоит увлекаться, что излишние знания только могут навредить, но… Правда, про коллективизацию не по учебнику и расстрелы в подвалах ЧК и НКВД она рассказывала только самым преданным и проверенно умным ученикам. Они понимали уже ответственность за полученную секретную информацию, ощущая ее особый запах. Наивность детей ее не раздражала, а скорее умиляла. Сама такой была, к тому же еще и глупой — не уехала вместе с семьей в 1917-м, а когда разобралась, стало уже поздно. Только вот что ответить на вопрос одного из мальчиков «А за что их арестовали и расстреляли?», она не всегда знала и только вздыхала. Позже все жильцы разъехались по полученным отдельным квартирам, а старый дом снесли. Страдала от расселения только «бывшая» — отдельная обустроенная квартира пугала ее тишиной и старостью в одиночестве. Соседские девочки, само собой, каждая в свою очередь, тоже учились у Анастасии Андреевны, проходя через приобщение и к серебряным вилочкам, и к иностранным языкам, и к всегда открытой для них комнате. «Бывшая» стала первой, кто не только увидел, прочитал как по нотам внутреннюю программу каждой, но и попытался поговорить о своих открытиях с мамой Иры и Ларисы. Достаточно того, что с девочками учительница не могла развить исторические экскурсы, не могла быть откровенной, как с другими учениками. Нет, она не боялась доносов, разговоров за спиной, подсыпанной соли в ее кастрюлю на коммунальной кухне. Она видела, что девочкам это просто не интересно. Ира, всегда готовая записывать каждое слово в блокнотик, не отличалась особыми способностями и была заинтересована только в хороших оценках и одобрении. Все, что выходило за рамки отведенной для них графы в дневнике, мешало комфортному, если таковое она вообще когда-либо испытывала, состоянию. Переживания вызывали у нее отторжение. Обсуждение любого предмета она как бы примеряла на себя и свои интересы, ограничивающиеся стенами коммунальной квартиры и школьной программой. Ничего лишнего, что могло создать проблемы или нервность снов, в ее головке не оставалось, просеиваясь, как мука, сквозь сито еще не осознанной душевной прагматичности. Лариса, напротив, была увлечена учебой. Особые способности, по мнению Анастасии Андреевны, у девочки довольно рано обнаружились к иностранным языкам. Ее не сильно, в отличие от старшей сестры, интересовала связь дополнительных занятий со школьной программой, мало волновали оценки, вообще не трогало одобрение, так как была в себе бесконечно уверена. Она могла часами слушать интересные истории, как сказки, разглядывать иллюстрации. Правда, и в этом случае учительница, радуясь ее успехам, не расслаблялась ни на минуту: самолюбование и желание всех и вся подмять под себя ставили опытного педагога в тупик. Если старшая сестра не любила переживать и себя огорчать, стремясь быть как все, то младшая, действительно хватая звезды с неба, носила их как награды и уже ни за что не хотела выпускать из рук. Ее тоже не интересовали чужие биографии и разные нестандартные интерпретации прошлого, тем более что этими «наградами» невозможно похвастаться в школе. А вот иностранные словечки, вовремя и красиво ввернутые, как шпилька в спину зазевавшемуся на переменке мальчишке, поднимали ее на иную, более высокую ступеньку среди одноклассников. Ларочка поняла это довольно рано. Она училась старательно, брала все, что можно, впитывала все, что удавалось, но удивлялась тому, что тепло учительницы и доверительные отношения перепадали в большей мере другим, а не ей, талантливой и умной. Попытка Анастасии Андреевны обсудить такие разные характеры девочек понимания у их мамы не нашла. «Они же так любят к вам ходить! У них такие хорошие оценки! Разные, да, они разные, такие уж они родились… Сама не понимаю, как так получилось. Они ведь обе умницы! А какие могут быть тогда проблемы?» «Бывшая» оставила свои умозаключения при себе, но и программу подбирала подходящую — каждой свою, и ничего личного. «В конце концов, им так будет проще жить на этом свете, в этой стране», — думала она. Только однажды, когда Ирочка с Ларочкой еще дружно вместе гуляли во дворе, маме случилось удивиться. Огромный двор был ареной для игр, баталий, чувств, первых влюбленностей и первых обид для детей из восьми многоквартирных домов и нескольких малоквартирных, со скрипучими деревянными лестницами. В большом дворе, где обсуждали последние новости и играли в домино пенсионеры, хозяйки сушили белье, выбивали ковры и дорожки витиеватыми палками, а зимой чистили их снегом. По тенистым дорожкам там гуляли с колясками молодые мамы. Бабушки, хоть и обсуждали рецепты засолки яблок или капусты, бдительно следили за внуками в песочнице, одергивая соседских непосед, пытающихся надеть ведерко на голову товарища по рытью траншеи или самому себе. История была странной, неясной, забросившей в мамино сердце первые нотки беспокойства, как горсть того самого дворового песка. Девочки в этот воскресный вечер пришли с улицы раньше обычного, задолго до того часа, когда мама, выглянув в окно, обычно звала их ужинать. Ира была серьезно-насупленной, а Лара, было видно, успела по дороге всплакнуть и сейчас размазывала слезы и сопли по щекам. Мама работала в РОНО, а начинала свою карьеру учительницей начальной школы. Пришла она туда с рабфака, получив путевку в будущее от заводской комсомольской ячейки. Учителей не хватало. Собственно, их никогда не хватало, в любые времена. Она начала работать изо всех сил, вкладывая всю душу. Так за долгие и непростые годы мама привыкла не отмахиваться от детских проблем, пыталась всегда разобраться, знала, как успокоить и как правильно поговорить с малышами. Теперь очередь дошла и до своих. Перво-наперво она закрыла входную дверь, потом и дверь на общую кухню — зачем соседям слышать то, что происходит в их семье? Незачем, и без того все у всех на коммунальном виду. Она помогла девочкам раздеться, расшнуровать ботинки, направила их в ванную мыть руки и зареванное Ларочкино лицо. И лишь после, усадив их напротив, в своей комнате, где уже стояли приятные, вечерние ароматы ужина, спросила: — Ну рассказывайте, что там у вас произошло! Только честно! Ира посмотрела куда-то в сторону, в окно, на быстро темнеющее небо и произнесла отстраненно-бесстрастно: Мама молча посмотрела на младшую дочь, на ее локоны, растрепанные после расплетенных косичек, на ее уже вымытое милое, да что там — красивое, просто личико ангелочка с картинки. Она чувствовала, что там, внутри, кроется какая-то червоточина, что-то не то, но ухватиться было не за что… Она растерялась, сразу не сообразила, что и сказать. Потом собралась с мыслями, подумала о соседях и строго спросила: — Бабушки на лавочке говорили. Танька вышла, не поздоровалась позавчера, вот просто прошла себе мимо и все. С мячом. Ты же нам говоришь всегда здороваться. А она нет, в мяч играла. Знаешь, какой у нее мяч? Такой большой, красно-синий! Он скачет выше нее, выше головы! Вот бы мне… нам такой! А они ей вслед и сказали: «Бастрючка, что взять-то…» Ларисе нравилось новое слово. Оно было непростое, не как те, обычные, для привычных предметов вокруг. Оно было похоже на крючок на воротничке, колючку, которая цепляется летом за платье, оно чмокало во рту и покалывало, как шипучка. А так как она услышала его от бабушек, сидевших у подъезда, а не было прошептано на ухо по секрету соседским Петькой, то и произносить она его, по ее пониманию, могла вполне свободно. В то же время эта свобода была какой-то темной, как их подъезд, да и бабки уж больно сквозь зубы это слово кинули Таньке вслед. — Бастрючка, — повторила она без всякого сожаления. — Танька бастрючка. Еще и дерется. Точно бастрючка… — Перестань, — одернула ее мать. Взяла за руку и притянула к себе, глядя в ее дерзкие глаза, уже высохшие от слез. Лариса ничуть не чувствовала себя виноватой и посмотрела на старшую сестру, как бы приглашая ее сказать свое слово. — Мама, а я спросила у больших девочек, что это за слово. Это когда только мама, без папы, — вступилась за сестру Ира. — Так это же правда: у Тани нет папы, одна мама. Она и не знает, кто он был. Так, наверное, вообще его не было. Такое ведь бывает — совсем без папы… Что такого-то? Зачем драться-то? Если старушки на лавочке сказали… — Да мало ли что они сказали! Все нужно за ними повторять? Так нельзя говорить, — мама пыталась быть спокойной. — Вы Таню обидели, ей было неприятно. Больно… — Почему нельзя? Это же так! У нее нет папы, значит… — Это плохо, как вы ее назвали, а бабушки старенькие, они обо всех и обо всем судачат, сплетничают… Таня же ваша подруга, она хорошая девочка… — Что такое сплетничают, мама? Но это же правда! На что она обиделась? И еще драться полезла! И мы ничего такого не сказали… Но мы попросим у нее прощения, если ты хочешь… Мама кивнула: пожалуй, на этом можно было закончить серьезный семейный разговор. Она не видела причины, чтобы наказывать дочерей. Она вообще их почти не наказывала, старалась объяснить, разъяснить, уговорить… Слишком сложным был вопрос, по ее мнению, чтобы сейчас, вот так за пять минут, втолковать девочкам, таким еще маленьким, почему нельзя бить по больному, почему нельзя говорить иной раз самую что ни на есть правду… «Подрастут — тогда поймут», — успокаивала саму себя мама, размышляя уже о том, что лучше подать к супу — гренки или обычные сухарики. Когда поздно вечером она рассказала о случившемся мужу с надеждой получить совет, тот отмахнулся и ответил: «А что такого-то? Валька, мамаша Танькина, нагуляла дите, так и пусть сама объяснит своей дочке, от кого она. А наших ты не тронь, Лариска-то даром что малявка, а шустрая! Бастрючка! Вот ведь… А Ирка что? Молчала, пугалась, как всегда? За сестру-то хоть заступилась? Как не спросила? На твоих глазах будут детей твоих лупить, а ты даже не защитишь? Ладно, и то правда, сами поругались — сами обратно подружатся. А все-таки разные они у нас получились… Спи давай». После этого уже этот случай не обсуждали.
Позже Ира все-таки попыталась поговорить с Толей, но он неожиданно отстранился и сказал, что устал и хочет спать. Она знала, что он всегда напрягался в присутствии Ларисы, считал ее сучкой. Обычно он очень переживал за жену, которая, казалось, ничего не может ей противопоставить, только зашкаливающую безотчетную, почти животную любовь и безоглядную, в том числе на логику и реальность, преданность. В этот вечер Ира все же надеялась, что муж что-нибудь скажет в ее поддержку, протянет ей руку, отметит положительность ее новой жизни, ее школы. Его отстраненность была понятной, но когда он и в постели отвернулся и сразу заснул, Ира почувствовала себя безмерно одинокой. Ночью, когда все стихло, когда шепот и смешки из соседней комнаты, где постелили Ларочке с мужем, перешли в почти бумажное шебуршение и пружинное поскрипывание, Ира осталась один на один со своими мыслями. Эти мысли, рассыпаясь на куски от усталости и напряжения, крутились вокруг Ларисы, маминой квартиры, Леши и школы, где, как она видела, и правда не все как у людей. Слово «приживалка» запало в душу. И все невыплаканные за столом, под словесным обстрелом, слезы тихо поползли куда-то вбок по щеке. «Может, зря я вообще туда пошла. Работала бы где попроще и без проблем. Уважали бы больше, — думала она, жалея себя безмерно. — Но вообще-то, — она как будто в мыслях и своих страданиях достигла дна, постояла там, в глубине и первобытной, плотной тишине и, оттолкнувшись, поплыла наверх, к свету, — почему они там не такие, как все? Я-то к ним как бы со всей душой… Я ведь училась, я учитель, я так же все могу, как и они… А вот разные „подпольные“ поэты и эта, ну, дешевая популярность среди детей… Разговорчики, разные чтения после уроков… Да и вообще — это советская школа! Что они себе возомнили там? — слово это она услышала от Нины, когда та возмущалась очередным выступлением парторга после собраний. — Какого черта? Вот-вот, возомнили… Все им не то и не так… Посмотрим, как дальше… Я еще им покажу», — решила Ира, вытирая слезы и прислушиваясь к ровному дыханию мужа. Не понимая уже в такой поздний час толком, что ей надо показать и кому, спускаясь уже в сонное отдохновение, Ира заснула. Главным делом недельного визита Ларисы с мужем в Москву стала покупка джинсов. На поиск спекулянток или фарцовщиков ушло насколько дней. Под постоянные насмешки Лары — «Тоже мне, в столице уже сколько, а поставщиками не обзавелась! У нас и то все лучше схвачено! И денег мы не жалеем!» — и ее намеки на прижимистость сестры Ирина дошла по алфавиту записной книжки до Нины и Ираиды Ашотовны. Первая не стала ей помогать, несмотря на то что была, точно была у нее знакомая спекулянтка. Ира это знала, знала наверняка, даже имя помнила, которое «девочки» регулярно произносили - не то Тамара, не то Жанна. Нина не то чтобы прямо отказалась. Она поначалу сказала, что подумает и поищет, но таким тоном, что было ясно: не подумает и не поищет, тем более что искать там было нечего — все важные телефоны держались в памяти. Нининой памяти на анекдоты и полезные контакты можно было только позавидовать! Если она не сразу дала ей телефон то ли Жанны, то ли Тамары, то значит не хочет. Ну и не надо, подумала Ира, хотя и застеснялась перед Ларой столь недружественной реакции. Это подтверждало сделанные на семейном совете выводы - Ире возразить было нечего. У настоящих подруг нет секретных ходов и скрытых связей, и спекулянтками обычно в кругу друзей делятся. Так и заявила Лара, в очередной раз поддев сестру острой булавкой обнаруженных несоответствий. Ира и сама все знала, а когда положила трубку, долго стояла у столика с телефоном на салфеточке, не зная, как вернуться к вечернему столу с пустыми руками. В отличие от Нины, Ашотовна была готова на все. Правда, пришлось к ней поехать ради нужных контактов, но Лариса с Лешей были очень воодушевлены походом к коллеге сестры, преподавателю английского языка в престижной школе рядом с дипломатическими домами. Мечтой Ларисы, пока не осуществленной и неизвестно, когда осуществленной в будущем, было трудоустройство в какую-нибудь администрацию или, на худой конец, на самом начальном этапе, в московскую школу. Как она уже успела понять, на Ирину не было никакой надежды. Помогать ей сестра не будет. Все попытки Ирины что-то создать, найти или как минимум разведать для лучшего будущего сестры Лариса уже не принимала всерьез. За время их размолвки дело вообще затормозилось. Не было веры ни обещаниям Иры, ни словесной суете с «вот-вот», «еще немного» или «я почти что нашла, но требуется подождать». «Пустота все это, — говорила себе Ларочка. — Самой все надо делать, брать в свои руки. А как брать-то?» Прошло то время, когда ей казалось это простым и плевым делом по принципу «приехала сама — помоги другому», тем более тому другому, кто поталантливее и позаслуженней. «Она и тут ничего не может. Сама живет в Москве, а ни друзей, ни связей, ни в одном музее не была», — думала Лариса, каждый раз наслаждаясь растерянностью сестры при любом ее каверзном вопросе. «А ты была на премьере в Современнике? Писали, что полный восторг!» — могла спросить Лариса, а то еще заметить невзначай: «Ты, конечно, видела живую Джоконду, когда ее привозили? Не видела? Жаль…» Не то чтобы Ларочка мечтала посещать музеи и театры или даже была в курсе, когда привозили шедевры из Лувра, но подчеркнуть никчемность сестры ей было всегда в радость. Она наслаждалась уже ставшей привычной спортивной разминкой. В этот счастливый период Ларочка на время приостановила свой столичный азарт, взяла тайм-аут в виде новой замужней жизни и извлечения максимальной прибыли из своего места работы. Правда, чувство несправедливости по отношению к презираемой ею сестре никуда не делось. Оно приехало вместе с ней и в этот раз. Лариса, правда, всеми силами старалась урезать свои колкости, давая возможность Ирине проявить заботливость хозяйки и гостеприимство. Наладить отношения с сестрой Лара обещала маме, да и сама понимала, что пора это сделать — семья все же, хоть и скособоченная какая-то, и не в ее лучшую сторону. После того достопамятного вечера с обзором Ириного положения в школе Лара больше ее не задевала. Ирина отодвинула в сторону, как непроверенные тетради, все дела и старалась угодить гостям. Толя был молчалив, что не сильно отличалось от его обычного меланхоличного состояния. Впрочем, в противовес веселой компании, которая постоянно куда-то рвалась, поздно вставала и ложилась спать заполночь после долгого сидения за столом, он работал и был этому несказанно рад. С Ларисой все было понятно, он видел ее желание получить от пребывания в Москве максимум и по полной программе. Все как обычно, ничего нового. Правда, из-за того, что она приехала с Лешей, а возможно, также имея в своей красивой головке иные, далеко идущие планы, как отметил про себя Толя, она на время снизила уровень концентрации выброса ядовитых паров в сторону Иры. Он видел, как загорелись глаза Ларочки при виде служебного автомобиля. Толя даже выдержал паузу, не реагируя на географически расширяющиеся от вечера к вечеру надежды Ларисы поехать туда, сюда, в такие магазины, в сякие магазины… А вечерком, как бы между прочим, снова прослушав список ее наполеоновских планов на охвату ГУМ-ЦУМов и других важных мест при наличии личного водителя в лице Толи, заметил спокойным тоном, как всегда: «Ларочка, дорогая, вам придется всюду добираться на метро, ведь я работаю, отпуска у меня нет…» После этого он, чувствуя на себе полные молчаливого негодования взгляды Ларисы, невозмутимо встал, чтобы налить себе чаю. Ира разрывалась между реальностью в лице Толи и желанием угодить сестре. Как только она попыталась и сейчас что-то сказать, успокоить Ларочку, снять напряжение, это вызвало только колкости и явное недовольство женщины, не привыкшей ждать или терпеть неудобства, тем более здесь, в гостях у сестры. Через какое-то время к разговору подключился Леша, как всегда по вечерам сидящий между столом и постоянно работающим телевизором. Из-за его страсти к телепрограммам, причем любым и до упора, до резкого и противного сигнала с заставкой, ели в комнате, что прибавляло забот. Ира старалась всем угодить, но так как готовить не очень любила и не умела, чувствовала себя вымотанной, никогда не уверенной в достойном результате. Лара помогла ей лишь раз, когда вдруг захотела жаркого по маминому рецепту. Она тут же оседлала стул и вела себя как шеф-повар, раздавая указания поваренку в лице суетящейся Ирины. Понятно, что получилось в результате все не то и не так, как Лара определила с безаппеляционностью директора-распорядителя, но съели жаркое быстро и с удовольствием. Леша подключился к разговору, как и раньше, давая понять, что телевизор никак не отменяет участия в семейной трапезе. Важным оказался на этот раз вопрос о внезапном исчезновении, уплывании из рук уже увиденного и прочувствованного на широких московских проспектах автомобиля. «А что, слабо его нам дать на пару дней? Я умею водить. Хочешь, я тебе заплачу! Деньги есть», — у Леши не было водительских прав, хотя он действительно умел водить. За городом, у себя в деревне, откуда он родом, Леша управлял дядиным «Запорожцем» вполне залихватски. Сестры посмотрели на Толю, Лариса — с веселым вызовом, потому как знала все про Лешину браваду, а Ира — с ужасом. «Увы и ах, — ответил невозмутимо Толя, — передавать никому служебный автомобиль, который числится на моей работе, я не имею права. В выходные, если сумею его получить, — здесь он сделал многозначительную паузу, — поездим, повожу вас. Вот, к примеру, на ВДНХ вы же не были? Вот туда и съездим, Алине будет радость — на фонтаны и свинок посмотреть, а вам новые московские впечатления после магазинов…»
Глава 24. БОЛГАРИЯ К концу года стало известно, что от района пришло несколько путевок в международный детский лагерь в Болгарии. Ни у кого в школе не было сомнений, что одна путевка точно достанется Алле. Нина была безмерно рада и горда: с самого начала она всеми силами старалась, чтобы к дочери относились в школе ровно так же, как ко всем другим детям. Чаще всего так и было, но последнее время, по мере взросления, ситуация усложнилась. Первая ласточка прилетела, когда Нина заметила, что Алла тихо смеется рассказанным по-английски анекдотам. «Хм», — подумала Нина. Уточнила. Потом задала пару наводящих вопросов. К ее удивлению, у Аллы был прекрасный английский, и она более или менее свободно в свои двенадцать лет на нем изъяснялась. «Ничего себе, хотя… В целом-то ничего удивительного, — рассказывала подругам слегка ошарашенная Нина, — я сама ее отправила в группу к лучшему преподавателю. Я ей почти не помогаю, она сама все. Да я, сами знаете, мало за чем слежу в ее учебе. Но вывод надо сделать: никаких больше анекдотов дома и тем более по телефону — ни по-русски, ни по-английски!» Про то, что Алла училась сама по себе, а Нина редко когда и дневник-то проверяла, было абсолютной правдой. Нина, соблюдая доверительный баланс между строгостью, дисциплиной и свободой, сама обожающая походить по гостям и ресторанам, мало контролировала Алкины домашние задания. Да что там задания? Она не всегда была в курсе содержимого пузатого ЗИЛовского холодильника с периодически отваливающейся громоздкой ручкой. Как полагается всем родителям, она все же подписывала дневник раз в неделю. Однажды Нина увидела свою, но — позвольте, это вроде и не совсем моя! — подпись и поняла, что дочь растет быстро и уже научилась подделывать ее округлый с нажимом росчерк. «Что там было, на той странице? — сурово спросила Аллу. — Говори, а то скажу классной, что это не я подписывала». Угроза оказалась действенной. Алла призналась, что там красовалась размашистая «двойка» за чтение книги на уроке, под партой. «Что за книга-то хоть? Стоящая?» «Жюль Верн…» «Ладно, больше так не делай. А то краснеть за тебя я не хочу!» Нина считала, что на этом инцидент исчерпан. Дочери она старалась доверять — скорее от своей легкомысленности или увлеченности другими, более интересными жанрами жизни, далекими от новых веяний в воспитании. Алла же берегла эту самостоятельность, не хотела потерять это почти взрослое доверие, которому завидовали многие подружки. Так что дважды повторять правила маме почти не приходилось. Возможно, Алле хотелось и поменьше бы этой самостоятельности, поменьше комнатного одиночества за своим столом. Она выискивала разные, постоянно меняющиеся увлечения, такие как школьный театр или районный детский хор, чтобы быть ближе к людям. Впрочем, Алла-подросток вряд ли могла тогда размышлять на эти сложные темы и принимала жизнь с мамой такой, какая она есть, какая была, какая сложилась. И читала. Читала запоем, убегая, погружаясь, казалось, в те пространства, где творились удивительные вещи, происходили яркие события и уже начинали таинственно манить непонятные, но притягательные любовные истории. Сама Нина литературе предпочитала устные разговорные жанры, в частности по телефону. Впрочем, телефонные разговоры совершенно не заменяли «посиделок», как их пренебрежительно называла Нинина суровая тетка, а по-своему дополняли. Вот ведь встречаешься в компании, всем весело, все дружно, перебивая друг друга, обсуждают последние новости или анекдоты травят. Потом, доехав до дома, обязательно что-то вспомнится или что-то потребуется уточнить. Зачем далеко ходить? Одна из приятельниц, тоже преподаватель английского языка, вернулась недавно из совершенно чудесным образом случившейся поездки в США. Все с нетерпением ждали приглашения в гости, дождались и поехали. Рассматривали фотографии, грызли расставленные в вазочках на низком столике орешки. «Кормить-то будут?» — тихо спросила Рита. «Стол вроде разложен, приборы стоят, — ответила Нина, которая, выходя на кухню курить, заглянула в другую комнату и успела окинуть подозрительным взглядом пустую плиту. — Может, будет сюрприз? Американский!» Сюрпризом стали поставленные порционно перед каждым тарелки с капустными листьями, внутри которых желтела кукуруза и зеленел мелко наструганный зеленый водянистый огурец. «Я поняла, — объяснила хозяйка дома, — что мы принимаем гостей, как варвары, как будто все пришли-приехали из голодного края. В Америке, — она многозначительно подняла палец, — люди друг друга уважают и не закармливают. Это считается неприличным. Еда — это искусство и не самое важное при встрече. Об этом надо помнить». Гости хрустели капустой и переглядывались, еле сдерживаясь, чтобы не нарушить чинности трапезы какими-нибудь прорвавшимися смешливыми ужимками. Когда они дружно вывалились на улицу после «уважительного» ужина, пошли к метро и там отыскали чебуречную. Оперевшись локтями на высокие стойки, обжигаясь горячим бульоном, они глотали жадно чебуреки, обсуждали «американский» прием и смеялись так, что стоящие рядом работяги предложили им пиво — веселые девчонки какие! — и захотели к ним присоединиться. Как потом такое не обсудить? Телефон, если бы мог заговорить, как попугай, после этого вечера повторял бы несколько дней одно слово: «капуста», «капуста». У Нины ведь еще были друзья-коллеги, как минимум из двух предыдущих школ, приятельницы по институту и даже две старинные, самые близкие, подруги детства. На книги в общем-то все равно не оставалось много времени. Если что-то Нина и читала, то тоненькие, сразу видно, что привезенные оттуда, карманные брошюрки на английском или красочные, с несильно заумно-серьезными статьями журналы. Страсть дочери к чтению и способность сидеть часами в одиночестве с романами Нину не то чтобы пугали, но, честно сказать, беспокоили. Всеми силами она пыталась ее растормошить, вдохнуть в нее общительность и легкость, которых у самой было в избытке, и таскала за собой в гости, в театры, на экскурсии со своим классом. Позже пристроила ее при согласии Аллы играть в школьный театр и на русском, и на английском, сделав этаким сыном, то есть дочерью, полка, чем, собственно, школу не удивишь. Алла, конечно, все равно продолжала читать, но уже не с таким самоотверженным погружением. Перейдя в подростковый нескладный возраст, она как будто очнулась, встрепенулась, как взъерошенный воробышек, огляделась по сторонам, прислушиваясь к неожиданным звукам, приглядываясь к новым краскам, и увидела вокруг много всего, что раньше то ли не звучало, то ли не виднелось. Получалось, что мир гораздо больше и многообразнее, чем казался до этого переломного момента даже рядом с мамой Ниной, даже при ее бурном, почти ураганном в этом мире участии. Алле открылись иные пространства, не всегда вдохновляющие на глубинные изменения, но все равно интересные, куда перетекали герои из ее книг или где она себя видела новой, еще, конечно же, не описанной никем героиней будущего романа. Что-то ее интересовало меньше, и она это откладывала на потом, что-то удивляло, что-то стало открытием, откровением — то, что раньше оставалось за бортом ее внимания. С одноклассницами она могла теперь не просто прыгать в школьном дворе или идти медленно к метро, обсуждая свои девчачьи секреты. С некоторых пор они начали обмениваться настоящей информацией о жизни вокруг. Они соединяли строчки передовиц со школьными сплетнями, а также подмечаемыми странностями, которые происходили на их глазах и которые уже в 12–13 лет не заметить было невозможно. Школьная жизнь подбрасывала темы регулярно и переставала быть островком, на котором жизнь течет по иным законам, отличным от большой земли. Да и где, скажите, пролегает граница между этим двоемирием? Где, в какой плоскости, пересекаются тезисы жизнеутверждающей политинформации с темными неютными вечерними улицами, нелюбезными продавщицами над ледниковой пустошью стеклянных витрин, злобными стариками на партийных съездах? Эти обсуждения велись тихо. Разумеется, среди заговорщиц бытовало негласное правило: слушать все, что говорят в доме, но виду не подавать. Главное: требовалось все интересное запомнить, послушать еще раз, если получится, а потом, не расплескав ни слова между уроками и переменками, донести до момента дороги. Они шли вдвоем или втроем из школы до дальней станции метро, где магазин «Школьник», а по другую сторону широкой улицы — магазин «Охотник» с товарами из интересной жизни. Девочки тихо, вполголоса удивляли друг друга, добавляя, составляя картину нового, полного противоречий и вопросов, советского мироустройства. В плане чтения интересы Аллы тоже стали шире. Быстро сделав уроки, она оставалась сидеть за письменным столом, но уже с книгой, которую — руку только протянуть — можно было в любой момент взять в шкафу. Читала она полными собраниями сочинений, можно сказать, полками, одним махом, большим глотком. В то зимнее время очередь дошла уже до пятой полки — после Конана Дойля и Вальтера Скотта до Мопассана. Обязательно брала книгу с собой в школу — ехать на метро было долго, несколько станций все же оставалось на интересное после истории и географии, на которые жалко было тратить время дома. Алла знала, что многие учителя идут жаловаться на нее маме после уроков, и надо отметить, как ей казалось, совершенно несправедливо. Почему, удивлялась она, не поговорить сначала с ней, а потом уже просить помощи у мамы? Она чувствовала себя иной раз самым несчастным человеком в классе: ее знали все учителя, даже которые впервые пришли на замену. Любая ее ошибка и неверное движение воспринимались как сигнал к непослушанию, ну а потом… да, шли на нее жаловаться маме. Маме как маме или маме как коллеге? Алла была уверена, что не будь ее мамы в свободном доступе на третьем этаже, половина школьных «мелочей» оставалась бы незаметной, пройденной походя, забытой. А вообще, многие учителя, думала Алла, слишком долго находились по ту стороны класса, у доски, напротив, и им было сложно перейти эту невидимую границу, зайти хотя бы на время на эту сторону. Они не верили в то, что с детьми можно разговаривать, а не только их учить. Некоторые, как она со временем и возрастом заметила, были на редкость, прямо по-детски обидчивы, им лучше было вообще ничего не говорить, не дай бог, пошутить. Им требовались только ожидаемые ответы. Алла росла среди иной расы учителей — среди людей веселых, интересных, задорных, громких. Если они спорили, то спорили, если смеялись, то смеялись. С ними было интересно. Они ее постоянно спрашивали про школьные дела, как будто сами были не в курсе, дергали, подшучивали над ее книжками, заставляли думать и есть овощи с новым вкусом. Они терпеливо ждали, пока она искала ответы на каверзные вопросы, приносили журналы, из которых можно было вырезать красивых женщин для тетрадей-песенников, таскали на концерты. Однажды Лилиана с огромным трудом достала Нине для Аллы билет на единственный спектакль в Москве канадского детского театра. Как она ждала этого дня! Театр, запах тяжелых кулис и по-особенному подсвеченная сцена с раскрашенной лесенкой у прохода, будка суфлера, какие-то железные конструкции под потолком, а люстры! Все становилось сказкой, все дышало иным миром, той жизнью, которая была так дорога маме и которая связывала хрупким мостиком ее личное прошлое с их общим настоящим. Каково же было разочарование, когда Гулливер, сойдя со сцены с парящими при невидимом ветре огромными шарами, заговорил с маленькими зрителями на… французском! Нет, ничего страшного не произошло: актер был опытным и сразу понял по странному, непривычному молчанию зала, что что-то тут не то. Да, так оно «не то» и было: на спектакль Монреальского театра привели учеников из английских спецшкол… Ну, ошиблись организаторы, бывает. Такого театра Алла она еще не видела — действо разыгрывалось перед ней волшебное, удивительное, с надувающимся парашютом, магическим воздушным тюлем, уносящим в небытие «лошадей»… Язык был неважен, как выяснилось. К тому же Гулливер, когда выявил промашку устроителей, преподал детям, не привыкшим к своему участию в спектаклях, первый урок французского. Алла училась средне, но если что-то ей нравилось, готова была рыть носом землю, стараться и тогда получала сплошные пятерки. Английский был любимым предметом, литература тоже. Правда, очень скоро, в шестом классе, литература тоже разделилась на две параллельных части: книги, в которых начинаешь жить, и сухой, как осенние ветки, школьный предмет. После того, как они с Ириной Евгеньевной стали учить и вслух читать каждый день стихи Некрасова, литература у Аллы возникла своя, получше той, из учебника. Впрочем, зубрежка Некрасова, чья лирика была самой популярной темой выпускных сочинений, не пропала даром. Гораздо позже, уже перейдя в старших классах в другую школу и готовясь к экзаменам, Алла потрясла подруг знанием самых что ни на есть программных произведений революционного поэта 19 века. Она шпарила наизусть Некрасова на зависть тем, кто читал вдумчиво по большей части Бодлера, Тютчева, Блока и Мандельштама без зазубривания страниц в ритме речевок. Алла к тому времени уже освоила по-домашнему гитару. Сначала в шутку, а потом подругам в помощь она переложила стихи Некрасова на музыку, то есть музыку — это громко сказано! — на мотивчик приблатненного шансона. Так под «тум-ба-тум-ба-тум» одноклассницы в такт ее музыкальному сопровождению запомнили «Памяти Добролюбова», а под «па-па-пам-па-па-пам» — «Парадный подъезд». Пение хором было не зря: темой сочинения оказалась как раз «Гражданская муза Некрасова». Дежурившие на экзамене преподаватели не могли понять, почему периодически кто-то хихикал, зажимая рот, в среднем и правом рядах, а в левом, похоже, две девочки ритмично мычали, и, если прислушаться, — мычали в размере анапеста… Правда, это было уже далеко потом, после того, как свой деструктивный подкоп под стройный мир героев и гордости начали вести те несмелые поиски правды по дороге из школы мимо многоподъездно растянутых пятиэтажек. Они стали и теми первыми па в освоении жизни, потихоньку расклеивающейся под руками, все еще привычно взлетающих в пионерском салюте, и расползающейся, как старый коврик из сшитых разноцветных лоскутов. Взамен оставались в душе неясные тревожные тени и сероватые ватные, не позволяющие все привести обратно в прошлый стройный порядок, сомнения. К старшим классам вместе с переходом в другую школу весь этот комплекс первых откровений и постижения реальности сформировался в обычный для юности диссонанс: царящая вокруг несправедливость с одной стороны, а с другой - незыблемая вера в лучшее будущее при несомненно победном собственном в нем участии. Когда по белой школе поползли слухи о путевках в молодежный — слово-то какое! Это вам не детский, пионерский! — лагерь, Нина была уверена, что поедет Алла. «Да, заслужила, — поддержали ее „девочки“, — она старалась! Голос у нее какой — твой голос! И актерский дар тоже мамочкин! Если только расшевелить, конечно». «Вот там и расшевелят!» — смеялась довольная Нина. Она уже начинала крутить телефонный диск в поисках нарядов: «Симпатичных, понимаешь, мне нужны стильные и неброские, без всяких там рюшечек, она такое не любит». С денежками, как обычно, помогут еще живая последняя тетка с кое-какими накоплениями и сестра Светка, вот уж без проблем… Чем ближе дело шло к перевалочному марту, тем меньше становилось информации о том, кто же все-таки едет в эту самую солнечную таинственную Болгарию. На фоне других событий три путевки в какой-то лагерь мало кого занимали, и все вокруг лишь пожимали плечами. История исчезла из школьных коридоров, как будто ее вымели метлой. «Мне все равно, но нам с Аллой обидно!» — эта фраза, сказанная Ниной, стала крылатой. Естественно, Алла ни в какую Болгарию не поехала. Путевки отдали пионерским активистам из школьной дружины и толстой девочке из 9 класса — секретарю комсомола. Алла спросила: «Почему?» Ей никто не ответил. Детей отбирали, как отметила Лилиана, с правильной родословной. «С какой родословной?» — все хотела понять Алла, пытаясь заглянуть Лилиане в глаза. Все на Лилиану зашикали, а Аллу срочно услали за мороженым, посоветовав на обратном пути угостить подружку с третьего этажа. Она немного поразмышляла по дороге о родословной, наверное, о той, про которую говорили во дворе собачники, подыскивая пару своим породистым питомцам. Скажите на милость, где тут связь с теми детьми, которые были отобраны и поедут в Болгарию? Непонятно. «Время такое, наивная ты наша! Таких, как Алла, в заграничный, пусть даже болгарский, лагерь не посылают, нечего было рот раскрывать в прямом и переносном смысле», — успокаивали Нину подруги. Сама Алла, не успев, в отличие от впустую суетящейся мамы, нарисовать себе картины толком неизвестной Болгарии, акта несправедливости почти не заметила — после каникул, читая со сцены перед партийными активистами района, она влюбилась в мальчика. Даже нет, уже и не в мальчика: у него пробивались маленькие усы над верхней губой и он был выше нее на целую голову. Они готовились вместе к этому показательному чтению, и она ждала с замиранием сердца непонятно чего. Мальчик был старше, очень красивый, по ее мнению, и главное — из внешнего, не белошкольного мира. Правда, проводя галантно один раз ее до метро, порасспросив про знаменитую на весь район Алкину школу, больше внимания на нее не обращал. Несмотря на это, увлеченности, гаданий на нарисованных ромашках и новых, казалось, по-настоящему взрослых чувств Алле хватило почти на три месяца, до следующей серьезной влюбленности. Так несостоявшийся лагерь в Болгарии на тот момент оказался на периферии ее интересов и ожиданий. Ей было странно, что мама об этом долго еще не могла забыть, а телефонное эхо ей вторило: «Даже Болгария не для нас»…
Билеты в Большой были дорогими, а с наценкой становились запредельными для многих, чья средняя учительская зарплата была грустным намеком государства на попытку достойной жизни. Очень редко удавалось получить пару лишних билетиков для себя и друзей по себестоимости. В Большой никто специально не стремился — только если перепадало по случаю, не то что в обычные драматические, да и то не во все, разумеется, а в те, которые были на слуху у всей Москвы. Тут уж, как шутили девочки между собой, «за ценой не постоим»: переплачивали, занимали очереди в кассу брони, стреляли лишние билетики… Это был переход в иной мир. Это был выход в тот астрал, где жизнь текла по другим законам притяжения и где знаменитый «Тартюф» становился самым актуальным из возможных подцензурных произведений. С балетами, хоть и не «большими», всем повезло: муж Ниночкиной подруги детства работал в администрации Музыкального театра Станиславского и Немировича-Данченко. Вот там можно было посмотреть любой спектакль с прекрасной балетной труппой в зарезервированной «правительственной», как ее называли, ложе с отделанными красным бархатом удобными креслами и отдельным, только для них, для тех, кто из ложи, небольшим уютным фойе с закусками из буфета. Алла провела в этой ложе все свое детство, полюбила балет всей душой, но в то же время отказывалась смотреть спектакли в одиночестве. Так, благодаря капризам избалованного ребенка и возможностям потакающей ей в этом мамы, к высокому искусству и краснобархатной ложе приобщились Алкины подружки из их заводского «дома высокой культуры быта», как было написано на табличке у подъезда. Другие надписи в стиле народного творчества бдительные, всегда настороже, местные бабушки с лавочки или не допускали, или тут же стирали, а то и, поймав за пакостным делом подростка, заставляли его самого отмыть стену. Бабули регулярно докладывали родителям о заметных их внимательному глазу проблемах отпрысков, которые порой проявлялись на свежем воздухе или в подъезде зимними вечерами чаще, чем в отдельных квартирах. Дом поистине можно было назвать «домом высокой культуры бдительности». Алле же всегда было непонятно, почему ее бабушка никогда не сидит, вернее, не сидела, когда была жива, у подъезда в коллективе. Такое упущение ей представлялось грустным, некомпанейским, а бабушкино поведение даже, наверное, высокомерным. Это, а также некоторую обособленность своей семьи в дворовом масштабе она ощущала затылком, под шепот старушек. «Мне что, нечем больше дома заняться? Сидеть у подъезда? Ну ты и придумала! Сама-то что сейчас делать будешь? Гаммы все проиграла? Книгу тогда иди возьми или вот, помоги мне с пирогом», — когда-то ответила на ее вопрос бабушка, чьи руки ни секунды не оставались без дела и пахли ванилью. Итак, Лариса собиралась в Большой. У Ираиды Ашотовны было по случаю куплено вечернее платье. Коллега неожиданно оказалась дружественной и вне школьного пространства. Она с радостью откликнулась на Ирины просьбы, почти мольбу, ведь обеспечить все московские запросы и «нужды» сестры и ее мужа в одиночку Ирина была не в состоянии. Проведя вечер у хлебосольной Ириной коллеги, все гости, включая посмеивающихся Ларису с Лешей, получили массу впечатлений как от немыслимой вкусноты армянских блюд, так и музыкальных номеров. Леша почему-то не вызвал доверия у мужа хозяйки, так что политической открытости в разговорах за столом было мало, но зато теплоты и радушия хоть отбавляй. Впрочем, результат превзошел все ожидания: через знакомых, которых у Ираиды было разнообразное множество, получилось достать так страстно желаемые Лешей «левайсы» и вечернее платье для Ларочки. Гости долго и шумно прощались в прихожей, потом хозяева помогли им поймать такси у метро и без устали махали рукой вслед, пока машина не скрылась с глаз. — Вот ведь паноптикум! — сразу, как закрыли дверцу такси, изрек Леша. Лариса, закатив глаза и подпихивая мужа локтем, залилась веселым смехом: — И тут выходит эта бедная девочка и начинает водить смычком по инструменту! Боже! Я только и мечтал, когда же закончится эта пытка! Леша, зажатый с двух сторон сестрами, не мог изображать всех уморительных, по его мнению, героев вечера и самые яркие сцены, как того требовала его душа. Да и руки к тому же были заняты врученными при прощании едой и сладостями. Толя держал сверток с джинсами и платьем. Ира, мечтающая о похожих достижениях и своей дочери, не особенно веселилась. Она тихо посмеивалась, не желая вносить раздор в общее настроение, но чувствовала себя при этом немного не в своей тарелке. Ираида ей казалась откровенной, дружелюбной и милой, такого отношения выкатившихся от нее гостей точно не заслуживала. Сказать вслух это она не решалась. — Да она пасет тебя, как теленка на сочной травке, из-за своего Сережи! — сказала, подталкивая ее локтем, Лариса. — Ты особенно не напрягайся: любви, привязанности дружеской, или что там еще бывает, нет никакой — сплошные выгоды. — Ну не знаю, — потянула Ира. — Она ко всем так относится по-доброму — приглашает, кормит, как бы помогает, когда может… Она открытая тетка, она от всей души… Вот и тут помогла вам достать… ну… достать вещи… — Конечно, как бы, прямо все от чистого сердца! — заржал Леша. — Наивная у тебя сестра, Ларусь, хоть и старшая, а жизни вообще не знает! — Вам-то что? — вдруг вмешался молчаливо аскетичный Толя. — Ира верит в людей, это что, так уж плохо? Вам вон перепали джинсы, которые вы в магазине фиг достанете. Так будьте хоть немного терпеливы, если с благодарностью у вас по жизни проблемы. Отшутившись краткими репликами «о! Наш монумент заговорил» и «да мы благодарны, благодарны, прямо вот воспитывают нас, а то мы еще не выросли», пассажиры на заднем сидении смолкли. В такси установилось шуршащее пакетами многозначительное молчание, изредка прерываемое тихим смешком Леши и шепотом Ларисы. Теперь в этом новом платье цвета вечернего неба Ларочка стояла перед большим зеркалом. Темно-синий цвет подчеркивал белизну ее рук и в королевском звездном восторге сочетался со светлыми волосами. Ира смотрела и таяла, наслаждалась и гордилась. Еще она удивлялась тому, как так получилось, что за то время, пока они не виделись, сестра наполнилась женственностью, как яблоко наливается сочностью и упругой розовостью. Лариса крутилась, прохаживалась перед зеркалом, а ее отражение влюбленно кивало ей и, не отрывая глаз, медленно, вальяжно поворачивалось вместе с ней. Лариса шла в театр с мужем. Леша, правда, мечтал только об одном: надеть новые джинсы. Его отговорили — идти в джинсах в театр, да не просто в театр, а в Большой, считалось верхом неприличия. Теперь он то сидел у телевизора, то бродил по квартире смурной, недовольный. Тащиться с Ларисой на скучное, хоть и престижное мероприятие ему и раньше не сильно хотелось. Теперь, вытащив из чемодана костюмные брюки и глядя на них с отвращением, пытался найти причину остаться вечером перед телевизором. Причина никак не находилась. И Леша мрачнел еще больше. Ирина, наоборот, очень хотела пойти с сестрой в Большой, где ни разу не была. Потратив столько сил на поиск билетов, она чуть было не заказала четыре, но вовремя спохватилась и уточнила цену. Это ей показалось настолько неоправданно дорого, что Ирина осеклась и попросила только два. Она очень рассчитывала на то, что Леше балет не сильно интересен и он откажется, оставшись вечером с телеэкраном и «Жигулевским». И Ира пойдет с сестрой. «Как это мило с твоей стороны — достать нам билеты в Большой! — в восторге закричала Лара, кинувшись Ире на шею. — Мы с Лешей тебе так благодарны!» Леша благодарности не испытывал и с удовольствием бы отдал Ирине свою возможность сидеть, точнее — полуспать, в третьем ярусе знаменитого и напыщенного, по его убеждению, театра, посещение которого никогда не входило в его жизненную программу. Когда он на это намекнул, Лариса отвела его в коридор и долго что-то шипела про «супружескую пару, чтобы как все, понимаешь, как все нормальные люди» и «общие интересы». Ира прислушивалась, надеялась, что Леша будет понастойчивее. Но нет, Лариса одержала победу и вернулась на кухню раскрасневшейся, немного раздраженной, но в целом довольной. Большой театр Ире в этот раз не светил. Она знала, что Ларочка не выпустит из своих цепких лапок реализацию своих жизненных планов, как трудовой пятилетки, и просто обязана пойти в театр именно с мужем. Больше это не обсуждалось. Билеты она приняла как подарок к давно прошедшей свадьбе. Или к приезду в Москву. Или просто как подарок от любящей сестры. Это уже было неважно. «Ты знаешь, мне бы не помешала твоя бледно-розовая накидка, — сказала, не поворачивая головы от себя, такой красивой в зеркале, Лариса. Отражение Ирины на втором, заднем зеркальном плане кивнуло и скрылось. Через минут пять она вошла в комнату с накидкой и двумя шарфиками — мало ли что, вдруг и другие пригодятся. Ей было не жаль. Лариса стояла к зеркалу в полупрофиль и подтягивала повыше низкий вырез платья. Ира подошла ближе и заметила что-то странное на ее плече. «Что это у тебя?» — спросила она, желая опустить платье и дотронуться. Лариса вздрогнула и отскочила в сторону. «Почему ты входишь так тихо? Как… как мышь серая!» — с ненавистью воскликнула сестра, выхватывая у нее накидку и тут же закутываясь в нее до подбородка. Ирина отпрянула и была готова расплакаться. «Что ж такое? — подумала она. — Все ведь ей отдала… А она мне „мышь“»… «Прости меня, — извиняющимся голосом протянула сестра, немного придя в себя. Краска схлынула с лица, делая ее еще бледнее и в целом даже прекрасней. — Извини. Ты меня просто напугала. А это… я ударилась о шкаф на кухне. О дверцу. Открытая была… Спасибо тебе за накидку. Или лучше вот этот шарфик, а? Дай-ка, я примерю!» Ира ничего не сказала, но видела, как у Ларисы дрожали, когда она аккуратно, чтобы не открыть больше, чем надо, плечи, меняла розовую накидку на светло-голубой с блестящей ниткой шарфик, ее любимый шарфик. «Даже если будет настаивать и клянчить, не подарю», — решила Ира, опустила глаза и вышла из комнаты. Вечер был испорчен. Не помогло даже любимое фигурное катание, соревнования по которому были, пожалуй, единственным постоянным интересом Ирины. Она знала все тулупы и аксели, обсуждала с сестрой уровень показательных выступлений «наших» и «ненаших», оценки и падения, качество льда и странности костюмов. Ничто не могло отвлечь ее от экрана, когда там скользили любимые фигуристы. Она искала и собирала крупицы информации о личной жизни звезд, переживала за их семейные неурядицы и сочувствовала травмам. В школе ее интерес разделяла только Ашотовна, которая с восторгом, пусть даже показным, но в этом случае приятным, внимала всему, что рассказывала Ирина Евгеньевна. Впрочем, она рассказывала немного, все больше обсуждали школьные проблемы, но неподдельная вовлеченность в тему и понимание хоть какого-то предмета по другую сторону рутинной работы обнаруживались у Ирины именно зимой, когда начинались выступления на льду. Откуда взялась эта страсть к фигурному катанию? Возможно, из неудавшихся попыток занять пьедестал победы хотя бы на детских соревнованиях… А может быть, из ощущения выхода в огромный мир, где на ледяной арене встречались, уравнивая свои оставшиеся по ту сторону телеэкрана страны, города, яркие улицы и темные подворотни, представители иной касты, иного измерения? Фигурное катание смотрела вся страна. Вся страна болела за «наших» и возмущалась несправедливому, по ее убеждениям, политизированному судейству: «Ну как же они нас, нашу страну, ненавидят! Завидуют и ненавидят!». Вся страна стояла горой за своих, за бастион своей гордости, оставляя без внимания или отмечая с нескрываемой злостью успехи противника. Ирина собирала перед телевизором в такие моменты всех домочадцев, а Алина тут же просила ее записать в секцию по фигурному катанию, причем немедленно. На следующий день желание получить золотую медаль под торжественный и самый красивый среди других гимн СССР, рассеивалось в кругу новых, столь же недолговечных увлечений. «Ты знаешь, мне кажется, это синяк не от дверцы на кухне, — сказала вечером Ирина мужу. — Может, Леша ее бьет?» У Иры заходило сердце: туда-сюда, подпрыгивая на стыках внутримышечных рельсов. «Лариса не допустит! Она такая властная и уверенная в себе, что это сложно хоть на мгновение представить. Она сама кого хочешь ударит, — возразил Толя. — Хотя… Знаешь, я ведь со стороны смотрю и на нее, и на ваши отношения. Человек, который так хотел бы сыграть роль, которую играет кто-то другой, кто чувствует себя несправедливо обнесенным… Не перебивай, пожалуйста, я редко говорю что-то про твою сестру. Просто послушай. У нее большие претензии к близким — она и лучше всех, и талантливее, а ты ее взяла, моя маленькая женушка, и обскакала. Ухажеров, да что там? — друзей у нее всегда было мало, да и не друзей — так, подружек… И они-то ей нужны только как свита при ее королевском величестве, нет, конечно же, высочестве… С другими она иная. Вон Леше смотрит в рот и смеется его идиотским шуткам. Разве ты не замечала? Она стремится его удержать. У нее страх в глазах, когда он отворачивается или не замечает ее… Возможно, с появлением ребенка их отношения перестанут быть такими важными для нее, статусными, если хочешь. Пока же это ее жизненная программа, и муж как необходимый атрибут. К тому же ты далеко не все сделала для ее переезда в Москву. Вот что она думает. А Леша что? Он может и ударить, мальчик простой. Вопрос в том, почему она позволяет ему это. И другой вопрос: когда она перестанет на такие вещи закрывать глаза». Ира понимала, что Толя прав. Правда, его разбор, почти впервые, расклад по полочкам их отношений, его слова про «статусного мужа»… «А я? — мелькнула мысль. — А я смогла бы быть одна или с таким, как Леша, если бы не встретила Толю?» Ей стало на миг очень страшно. «Какой он умный и чуткий! — подумала она, засыпая в его руках. — Какой же я вытащила счастливый билет…» Она ухватила когда-то длинного, нескладного и стеснительного курсанта на вечеринке в институте, куда он попал вместе со своим приятелем — братом одной из Ириных одногруппниц. Стоял у стены. Ира стояла у другой стены и смотрела с завистью на девочек, которые могли даже сами активно приглашать кавалеров. Ее никто не приглашал. Наверное, ее даже никто не замечал, несмотря на новое платье с круглым воротничком, а может, как раз именно из-за этого дурацкого девчачьего отглаженного мамой воротничка… Потом брат подруги позвал девочек пойти прогуляться вдоль набережной, а подруга мимоходом, наверное, из вежливости — пришли вместе, неудобно — пригласила уставшую от стояния Иру. К этому моменту она уже мечтала только об одном: дойти до дома, упасть на узкую кровать, накрыться с головой одеялом и поплакать от обиды и одиночества. Странно потом было самой и непонятно, почему она послушно пошла гулять вдоль набережной с юношами, одного из которых видела впервые. Анатолия захватили тоже случайно — он стоял у противоположной стены и так же, как Ира, неприкаянно скучал. Ира с самого начала знала, что судьба ей подарила особенный шанс, что другого может не быть, и берегла свои отношения с долговязым, так нежно краснеющим на первых свиданиях Толей. Вдвоем. Всегда вдвоем, никаких подруг, никаких общественных гуляний или многолюдных вечеринок. Посещение его родных, заботливый интерес к его матери («Ой, как вкусно! Какой дивный салат! Вы дадите мне его рецепт, правда?» или «Вы сами связали эту красивую кружевную салфеточку? Неужели?»). Потом приглашение юноши к себе, желательно, когда Ларочка на занятиях, в кино, у подружек. Подрастающая Лариса, впрочем, все равно не воспринимала Толю всерьез — курсанты ее не интересовали, а молчаливые и скромные курсанты, увлекающиеся математикой и далеким от романтики строительством мостов, и того меньше. Ира умело обходила все подводные камни и камешки, строя свои мосты, переправы и обустраивая гавани, что привело естественным образом к замужеству — на удивление подруг и сестры. А уж когда Толю перевели в Москву, Ирина не скрывала своего торжества и гордости от правильно выбранного курса. Любой шаг, который выделял ее из окружающей действительности заштатного города и, главное, — делал особенной в глазах сестры, она заносила в не видный другим список жизненных успехов и побед. Вот тогда-то уже созревшая и неожиданно осознавшая, что старшая сестра ее обошла, Лариса впервые взглянула на Толю с запоздалым любопытством, а на сестру — с первыми, незаметными, не артикулированными даже ею самой ростками ненависти. Впрочем, если этот поезд ушел — да и не сильно хотелось, — придет другой, гораздо ярче и лучше, думалось Ларисе. Она уже получала первые знаки несомненного внимания и, не в пример сестре, неподдельного восхищения ее красотой без дополнительных вложений в платья и косметику.
Дни, недели шли, тянулись, проходили, то убыстряя, то замедляя свой ритм, давая небольшую передышку в каникулы, зажигая днирожденческие свечи, принося неожиданно то разочарования, то сюрпризы. Аллея по дороге от метро до школы успела облететь, обнажая небо, если глядеть снизу, потом намокнуть под дождями осени, постоять обледенелым морозным царством, чтобы скоро растаять. Все вокруг с нетерпением ждало прихода весны — зима выдалась затяжной, то морозной, то оттепельной, то ветреной, пробирающей до костей, с поземками и длинными ночами. Клетчатое пальто, купленное еще в прошлом году в «Детском мире», считалось зимним, но Алла все время мерзла. Мама искала ей шубку или, если повезет, дубленку, но пока ничего не получалось. Тетя Света связала толстый шарф, и тогда Алла погружалась в него, укутывала лицо, до измороси на бровях и ресницах, чтобы добежать от станции метро до школы по утреннему звонкому морозцу. Этот день запомнился Алле, наверное, на всю жизнь как изменивший обычное течение не только школьной жизни, но и ее собственной. День был как день, как все другие, начинающиеся с толкучки в метро, мокрых разводов от обуви в раздевалке, спешки по лестницам, забытой тетрадки с домашним заданием по русскому… День и проходил, как обычный день, но в начале третьего урока, а это был урок русского языка, в класс вошли завуч, преподаватель истории и классный руководитель. Людмила Петровна, глава парторганизации, всегда возглавляющая общественные мероприятия, оглядела молча и сурово детей, молниеносно с коротким грохотом стульев вставших по стойке смирно в проходах у парт. «Мальчики могут сесть!» — произнесла историчка многозначительно и многообещающе. Мальчики сели. Кто-то попытался пошутить, но тут же замолчал под испепеляющим взглядом круглых навыкате глаз Людмилы Петровны. Девочки переглянулись. Им садиться не разрешили. Ничего хорошего такой визит не предвещал. «Никому из девочек не садиться! — громко продолжала учитель истории. — Мы сейчас проведем проверку соответствия вашей одежды и ваших личных вещей школьным правилам! Общим правилам для всех! И дела нет здесь никому, чтоб вы поняли, откуда кто тут приехал и кто у кого родители! В советской школе все равны!» Девочки замерли стоя. Мальчики вытянулись сидя. Все и так знали, кто откуда приехал. С Ленкой, которую поначалу не очень хорошо приняли в классе, посчитав ее выскочкой, основной, как говорили, — она прожила с родителями в Лондоне года три и прекрасно говорила на английском — оказалось классно и весело прыгать по крышам гаражей. И даже когда двоих из их спонтанно образовавшейся компании-банды сняли бдительные учителя во главе с Алкиной мамой, Ленка не раскололась и друзей по гаражным прыжкам не выдала. Другая, Милочка, ниоткуда не приезжала, но на прошлом классном «огоньке» выступила в такой ультрамодной, прямо как из последнего заграничного журнала, шляпке, что все ей долго аплодировали. Это был чистой воды восторг, удивление, но не более того. Не было в классе ни зависти — ни белой, ни черной, ни какой-либо другой, — ни воровства, ни подлости, а если возникали непонимание или разногласия, выясняли отношения без привлечения взрослой общественности. Приехавшие из туманной заграницы одноклассники часто делились с аборигенами, как называли не уезжавших, яркими ластиками, розовой жевательной резинкой и переводными картинками на пенал. Довольные приобщением к иной жизни аборигены резали жвачку на части линейкой и надолго растягивали новое вкусовое удовольствие. Нет, были, разумеется, дружба против кого-то, вражда из-за чего-то, обиды, бойкоты, измены, взаимопомощь, влюбленности, записки и сплетни — класс как класс, как везде, наверное. Сейчас же дети, удивленные и испуганные, смотрели на взрослых с непониманием. Девочки стояли. Мальчики сидели. В полной тишине каждая из вошедших дам, с суровым видом исполняющих важную миссию, проходила по рядам стоящих девочек и поднимала им волосы. Ту, у которой обнаруживали в ушах сережки, выводили к доске. Алле тоже сказали выйти. Она оглянулась на других, до которых еще контроль не дошел, и медленно прошла вперед. Ей прокололи уши совсем недавно. Зачем это решили сделать, Алла толком не поняла. Почему именно сейчас? Тоже было неясно. Мама так захотела. Сказала, что уже можно, пора. Сказала: «Тебе сейчас все равно, конечно, и красоты ты пока не оценишь, но потом увидишь, как это здорово и женственно, — потом, когда станешь похожа на настоящую девочку». «Барышню!» — добавила мамина подруга. Алле слово не понравилось — какое-то буржуйское, старомодное. Она даже немного зарделась, смутилась. Впрочем, потом согласилась, из любопытства скорее, чем от ожидания добавки обещанной красоты в ее пока угловатую жизнь подростка с острыми коленками. В свежепроколотые мочки покрасневших ушей вставили малюсенькие сережки из червонного золота, как говорила мама, еще дореволюционной какой-то пробы. Про пробу было непонятно, но то, что уши ни секунды не болели и не гноились, как у соседской Наташи, которой вставили сережки, купленные в универмаге у метро, было правдой. Золотых маленьких «пупочек» не было видно под Алкиными густыми волосами, да и не интересовался никто. Сама Алла очень быстро про них забыла. В классе никто на сережки не обращал никакого внимания. Гораздо важнее было то, что Алла заняла первое место на конкурсе чтецов и что ее послали на районный конкурс. Вот об этом все говорили. Алла оказалась в центре внимания, да в кои-то веки не за смешные прозвища, которые у нее слетали с языка, и не за плавный, самый плавный в классе, съезд на животе по перилам с четвертого прямо аж до первого этажа. Довольно грубо дернув ее волосы вверх, с победным воинственным кличем парторг подтащила Аллу к доске. Всего набралось с десяток девочек, чей внешний вид, по мнению строгих судей, не отражал «скромности советских школьниц». Завуч Любовь Васильевна, математик, впрочем, в акции активного участия не принимала, но именно к ней обращалась историчка в праведном гневе за поддержкой. Было видно, что происходящее у учительницы математики энтузиазма не вызывает. Пройдя немного вдоль рядов, она скорее успокаивала, поддерживала, как могла, озадаченных и напуганных шестиклассниц, чем проверяла наличие ювелирных излишеств. Теперь учительница математики стояла спокойно у стены, пытаясь движением руки или парой слов немного сбить накал возмущения у коллеги. Или Алле так показалось… Сережки приказали вынуть. Людмила Петровна, вращая глазами почему-то все время в сторону Аллы, прочитала короткое наставление с призывом помнить о равенстве учеников и учениц советской школы и не поддаваться на такие низменные чувства как высокомерие и желание выделиться за счет родителей. — У вас есть форма, прекрасная и удобная школьная форма, — заключила она свое выступление. — А всякие там сережки и колечки могут только вызывать зависть у тех, кто не может себе их позволить. Я уверена, что вы меня понимаете, осознаете неуместность таких вещей на занятиях, а потом отнесете свои украшения домой, отдадите их мамам и больше в школу надевать не будете. Девочкам разрешили занять свои места. После этого, глядя с удовлетворением на растерянные и пристыженные лица учениц, Людмила Петровна приказала всем — «всем, это ясно? Без исключения!» — вытащить и положить на край парты пеналы. К проверке личных вещей на предмет заграничных излишеств должны были подключиться завуч и Ирина Евгеньевна. Все яркие и странно-нестандартные ручки и карандаши были собраны и отправлены в специальную коробку. — Теперь вам нечем будет хвастать друг перед другом! А то еще повадились уроки срывать у молодых преподавателей! Вы не думайте — я все сразу узнаю, кто зачинщик и откуда это к нам приплыло, из каких таких мест дикого капитализма! Ведь там нет уважения ни к личности, ни к учителю, ни к защите прав трудящихся, а учеников вообще бьют! — заявила Людмила Петровна и удалилась, оставив детей в обиженном и удивленном последней тирадой молчании. — Продолжим урок! — сказала Ирина Евгеньевна и обвела притихших и ошарашенных детей взглядом, как будто до этого просто отвлеклась на залетевшую в класс муху. — Вспомним с вами то, что как бы учили на прошлых уроках. Прежде, чем перейти к этому, новому материалу, повторим выученные с вами те, программные стихотворения. Давайте, э-э, давайте все хором: «Вот парадный подъезд. По торжественным дням…» — Ребята, — вдруг театрально-жалобно сказал Роман с предпоследней парты, как будто урока литературы не было совсем, как, собственно, и Ирины Евгеньевны у доски, — люди добрые, они что, совсем сошли с ума там? У меня все ручки забрали и ластик! Мне чем писать? — Роман, сядь! Мы сейчас ничего не пишем! Мы… это… стихи читаем наизусть! Ирина Евгеньевна была в растерянности, но вида старалась не подавать. Класс и без этих визитов дам сдерживать было трудно. Последние слова Людмилы Петровны, которой она пару дней назад искренне поведала о своих горестях с шестым «А», ее удивили идеологическим напором, и, скорее всего, дети это поняли. Шестой «А» взорвался, как прорвало долго сдерживающую потоки грязной воды плотину. Мальчишки начали кричать о несправедливости. Две девочки всхлипывали, трогая уши. Боря начал вытрясать из портфеля все, что там было, со словами «что-то мало экспроприировали, вон у меня еще мандарин марокканский! Тоже, знаете, импортный фрукт!» Мила, у которой в руках были зажаты маленькие сережки, и она не знала, куда их деть, спросила соседку по парте с вызовом, рассчитанным на Ирину Евгеньевну: «А у тебя есть сережки? Были то есть? А сколько твои стоили? Не помнишь? Зря! Раз уж тут все считают и записывают! А мне мои привезли из Венгрии!» Урок был сорван. Ирина Евгеньевна смотрела на класс и молчала. Она, с одной стороны, понимала, что демарш парторга и завуча был вызван необходимостью усиления дисциплины в это смутное время, а с другой ей было немного жаль детей, хотя они были далеко не ангелами. Сережек ни у кого почти видно и так не было. Яркими ручками никто не хвастал. Да и вообще… не из-за Аллы ли был весь этот спектакль? То есть не из-за Нины ли Абрамовны? Если так, то удар пришелся в правильное место, да и Аллу тоже, как ее маму с подругами, пора давно было призвать к порядку. Но вот зачем она приплела сюда срывы уроков? Дети не любят слабаков и ябед, подумают еще… Ирина Евгеньевна попыталась взять себя в руки и как-то привести класс к порядку: «Шестой „А“! Шестой „А“! Ребята! Девочки! Сядьте! Боря! Сядьте, пожалуйста! Давайте успокоимся! Давайте вернемся к нашему уроку!» Ее никто не слушал. Ее вообще как будто не существовало. Ее это обидело. Да что там обидело — просто резануло ножом по сердцу. Она стояла и открывала беззвучно рот, как рыба, выброшенная из сети на берег. — А вы, Ирина Евгеньевна, вот тут Некрасова нам читаете! И мы тоже читаем… А он там про музу с кнутом что писал? Сестра его, он ведь писал, это сестра его родная! Он же первый против унижения выступал! Вы понимаете, что учите одному, а в жизни все по-другому! Это сказала, перекрикивая и заставляя всех замолчать, отличница Оля Оболенская. Ирина Евгеньевна растерялась еще больше, рот, правда, закрыла, как захлопнула, и поджала губы. Фамилии были тоже в этом классе как на подбор: Оболенская, Разумовская, Потемкин… прямо хоть дворцовый переворот устраивай! — Тише! Сядьте! Успокойтесь! Ученики понемногу теряли боевой дух, разряды возмущения в воздухе спадали, оставляя еще не ясную для детских душ опустошенность и усталость. Правда, и заниматься тоже сейчас никто не хотел — еще меньше, чем раньше. Они считали себя в полном праве ничего не учить и не делать в знак протеста до самого звонка после такой несправедливости. Дети смотрели на Ирину Евгеньевну как на делегата того, взрослого и официально лучшего из миров, который до сегодняшнего дня пользовался полным их доверием. От нее ждали ответа. На нее смотрели 35 пар глаз, какие-то с ожиданием, какие-то с равнодушием, а какие-то — с презрением. Или ей так показалось? Она подошла к балконной двери и прижалась к ней лбом. На балконе была ночь. Справа белел старый шкафчик, поскрипывая, кряхтя плохо закрытыми дверцами. За балконом шел мелкий колючий снег. Качались черные ветви деревьев, сквозь них меркло подсвечивали фонари. Вдалеке прозвенел невидимый трамвай. Было тоскливо. При одной мысли о том, что завтра надо снова идти в школу, становилось зябко. «Ничего, мы справимся, — сказала незаметно вошедшая мама, — не обращай внимания. Чтобы дырочки не заросли, что-нибудь найдем, какие-нибудь сережки поменьше и не такие блестючие». Через несколько месяцев приехала с Кубы мамина подруга и привезла Алле малюсенькие, со спичечную головку, золотые сережки-гвоздики. Конечно, все дружно сразу же решили их вдеть. После истории со «шмоном» Лилиана дала Нине для Аллы сережки на винтиках покрупнее «кубинских» и с камешком. Нина сурово тогда сказала дочери: «Смотри, не потеряй!» Алла так боялась потерять чужие драгоценности, что очень старалась быть по-взрослому ответственной: проверяла каждый день, не раскрутились ли винтики сзади, не выпадают ли сережки под грузом волос. И все подкручивала их, подкручивала… Получив кубинский подарок, Нина была в восторге: теперь точно никто не придерется к дочери из-за такой мелкоты! Тут же позвали Аллу и попробовали вынуть серебряные сережки отзывчивой Лилианы, чтобы заменить на золотые гвоздики. Ничего не вышло — винты буквально вросли в мочку. Они погрузились в розовые дырочки, как вишенки в тесто для кекса. Несчастную и почти теряющую от ужаса сознание Аллу потащили в травмпункт. Врач обработал уши спиртом под тихие, поскуливающие всхлипывания девочки, а потом легким движением руки потянул за камешки — и сережки выплыли из мочек вместе с винтиками. «Ну и ну, — покачал головой пожилой доктор, — первый раз такое вижу! И как тебя угораздило их так крепко завинтить?» А потом, когда Алла вышла их кабинета, он тихо сказал Нине: «Дорабатываю последнюю наделю. И так держат из милости. А может, просто пока замену не подобрали, потому что работать некому. Жду разрешения. А вы что сидите? Так и будете ребенка подставлять под вакханалию этих мракобесов? Подумайте! Сегодня они сережки из ушей вынимают, а завтра ее в университет не примут. Оно вам надо? Может, все же задумаетесь в правильном направлении, пока не поздно? Хотя ваше дело, конечно…» Золотые гвоздики с далекой Кубы Алла смогла вставить в зажившие уши только лет через восемь, на втором курсе института, после того как проколола новые дырочки рядом с оставшимися, но почти незаметными шрамами. Шрам же того позорного школьного дня и унизительного «шмона» отпечатался в памяти, став со временем заметнее в своем философском понимании. Ему было даже отведено особое место в истории государства и отдельной подростковой личности, как говорила позже Алла, незаметно, но жестко повлиявшего на переход от детской, красногалстучной невинности к социалистической реальности.
Глава 27. ЯВКИ, ПАРОЛИ, ПУЛОВЕРЫ История с сережками выбила ее из колеи, но больше всего угнетала абсолютная беспомощность. Она впервые поняла, что не может и не сможет в будущем защитить, оградить свою дочь ни от идеологических демаршей, ни от самой жизни, которая меняться в лучшую сторону, судя по всему, не собиралась. Если Нина всегда, с ранней юности, создавала себе свою собственную реальность, полную параллельных радостей и событий, то здесь настоящая, советская действительность развернулась на марше и посмотрела на Нину многотысячьем глаз, в которых отражался один только красный цвет. Она окатила ее холодным водопадом неизвестности и заставила бояться, и, что самое страшное, — бояться не за себя. Сотканная теперь из мелких колючих оглядок, страха, ожидания плохих новостей, густая, предгрозовая школьная атмосфера нависала над Ниной и ее подругами даже на временно-теплых послеурочных перекурах, чаепитиях, которых стало, надо отметить, на порядок меньше. Оставаться в школе дольше положенного не хотелось. Отовсюду, из каждого темного угла, смотрели чьи-то глаза, слушали чьи-то уши, которые вот-вот, только отвернешься, — и выйдут из тени стен вполне живыми, но недружественными субстанциями. Нина пыталась продолжать свою жизнь в обычном ритме и нанизывать на дневные часы, как бусины на суровую нитку, привычные дела. Вечером же начиналась телефонная рапсодия, когда выходило на авансцену зеленой в шашечку тахты все, что крутилось, падало и отлеживалось до этого момента за занавесом грудой дневной ветоши. То, что происходило в школе, надо было непременно обсудить, осудить, обсмеять, обдумать, просчитать варианты возможных зигзагов в поведении парторга, которая вдруг начала осыпать Аллу пятерками по истории. Также требовалось всем дружно поддержать Иду Иосифовну. Из-за брата-«отказника» и собраний-экзекуций над отъезжающими детьми, которые Ида принимала слишком тонко-близко к сердцу, она подбиралась к состоянию, граничащему с темнотой нервного срыва. Она не могла допустить, чтобы детей обижали ни в какой форме, даже если сами дети ей стоически объясняли необходимость этого чистилища и улыбались грустной, такой щемяще взрослой улыбкой. Она не слышала толком их рассуждений, а только видела кругом несправедливость и свою невозможность их защитить. Проблемы ИИ заметила даже Алла, которую мама постоянно таскала по гостям, чтобы не оставлять одну дома и чтобы приобщать к умному, далекому от рабочего района социуму. Ида Иосифовна стала отчужденной, замыкалась в себе, не смеялась шуткам и не трогала больше Алкину голову при встрече, приговаривая: «Этот ребенок станет великим, гениальным, у него же двойной затылок!» Раньше, до всей этой истории, после восторгов от Алкиного затылка, которые девочка стоически выдерживала, Ида обычно давала ей книги, альбомы художественных галерей, всегда спрашивала про ее достижения и шалости в школе, про роли в театре. Она просила почитать что-нибудь наизусть и, как маг-волшебник белого кролика, доставала из набившего оскомину стихотворения интереснейшую историю… Алла вздохнула было с облегчением от того, что затылок больше никто не трогает, но радость от встреч с ИИ сошла на нет — теперь это был другой человек, погруженный исключительно в свои мысли, грустно-чужой, как отражение вечера за окном. Алла осеклась, когда бросилась по привычке к ИИ за шутками и книжками, и не встретила ответной душевной волны. Девочка остановилась с разбега, как на резко, круто обрывающейся скале, под которой билось холодное море. Глаза маминой подруги опустели, взгляд скользил по кругу, ни на чем и ни на ком не задерживаясь, на грани слез, которые набухали где-то там, невидимые, похожие на далекие тучи в предгрозовой душный день. Звонок Ирины поэтому пришелся невпопад, да и отношения последнее время были у них какие-то нечеткие. После сближения в начале года, встреч в выходные дни на неделе и общих чаепитий в школе случилось некоторое охлаждение. Ирина сблизилась с другими учителями, и было заметно, что с ними ей комфортнее — они щебетали на переменках и в столовой, назначали встречи после уроков, замолкали при случайных столкновениях с «девочками» на лестнице. Нина мельком как-то увидела, что они что-то вместе подписывают, показывая концом ручки на строчки, смеются, поправляют друг друга, перебивая и дополняя. При ее появлении коллеги замолкли. Что это были за бумаги, Нина не видела, да и забыла о них почти сразу. Нина уже и не помнила, почему в свое время отодвинулась от Ирины — ее отходчивость была уникальна, а забывчивость помогала освобождаться от ненужных неприятных воспоминаний. Она уже куда-то вымела из головы, как мусор веником, и тот случай с одиноким воскресным ожиданием, а характеристику, данную коллеге Лидией Николаевной, сочла не связанным с жизнью очередным литературным умствованием… Нина абсолютно и, как она любила выражаться, безапелляционно верила в доброе к себе отношение всего мира. То, что Ирина приняла за нежелание или равнодушие, было обычной Нининой жизнью, немного легковесной, немного эгоистичной, но в которой Ирине просто не отводилось важного места… Впрочем, как только Нина после отъезда родственников вспомнила о просьбе, она тут же позвонила и предложила не только телефон своей знакомой портнихи и по совместительству спекулянтки, но даже пригласила Ирину вместе к ней съездить. Ира была удивлена — звонка она уже не ждала. Отношений, которые ее уже не сильно радовали и которые все больше отзывались неуютностью, она больше строить не хотела, но памятно еще дорожила близостью с «девочками». Упускать случай было тоже не с руки. Она ведь именно к этому стремилась — завести свои московские связи, ведь она не гостем сюда случайным заехала, а жить. И жить надо было в полную силу, так, как делают это ее коллеги — легко, весело и модно. Всему этому она пыталась научиться. Договорились на первые свободные дни после каникул, если Тамара, так звали Нинину знакомую, сможет их принять и, главное, — если у нее будет, чем их удивить. «Вообще-то, чем ей нас удивить, она всегда найдет!» — пообещала Нина. Говорить Ларисе Ира не стала. Решила, что расскажет потом, когда освоит эту новую для нее поляну и будет, чем удивить сестру и срезать ее постоянные задиристые подковырки новой, откуда-то издалека, из того самого далека привезенной шляпкой. Вот только незадача: денег тратить Ира тоже не хотела. Как быть? Впрочем, она была готова переступить через экономию во имя высшего блага. Она была уверена в том, что в мире тотального дефицита связи тоже нужно ценить, лелеять, поддерживать хотя бы купленной мелочовкой — чтобы оставаться интересной и желанной клиенткой. Никогда не знаешь, что и когда пригодится. Ирина уже даже приготовила местечко на полочке своей жизни. Нина жила так, как будто она и мир находились в параллельных измерениях. Разумеется, она была в курсе терактов в Москве, знала про последний угон самолета, ей сообщали ежедневно по радио о росте импорта зерновых, не говоря уже о внешнеполитических событиях. О них она читала вместе с учениками в Moscow News. В то же время все эти события советской жизни, какими бы трагическими они ни были, как будто оставались лишь напечатанной обязаловкой, официальной программой «Время». Они не представляли метеоритной угрозы галактике ее тахты, ее зеленой в черные шашечки старой тахты, плывущей по своему собственному течению под раздувающимися парусами телефонных разговоров и дружеских посиделок. Небольшие рифы, такие как история с сережками и обвинительными собраниями, расстраивали, волновали, но постепенно стирались и заменялись новыми темами. Сейчас, в очередное смутное время, Нину беспокоило больше всего исчезновение из ближайшего к дому бакалейного магазина «Арабики» в зернах. Собственно, другой «Арабики» и не было — грубые мешки с зернами стояли за прилавком и пахли на весь магазин джунглями и экзотикой. Все, конечно, было не настолько плохо, чтобы уже бить во все доступные ей колокола знакомств и связей, — еще оставалась «Робуста», которая к тому же стоила дешевле «Арабики», но Нина не любила этот сорт. Кофе был обязательной составляющей ее домашнего счастья, он был членом семьи, частью кухни, запахом утра и нового дня, а его приготовление — священнодействием. Это не мешало поднимающейся пене постоянно убегать из медной турки и тушить газовую конфорку. Нина никогда не могла спокойно дожидаться приближения того самого момента и отбегала то подтолкнуть сонную Аллу, то срочно найти другую, менее мятую кофточку. Так что исчезновение из свободной продажи «Арабики» оказалось вопросом далеко не праздным и совсем не из простых. Теперь Нина была полностью погружена в поиск тех, кто в состоянии или дать информацию о месте, где еще оставалась любимая «Арабика», или — что еще лучше — просто обеспечить ее бесперебойными поставками утреннего сырья. «Приходит мужик в магазин «Океан», подходит к прилавку и спрашивает: «Идет иностранец по Москве и видит длинную очередь. Спрашивает: Анекдоты разбавляли напряженность реальности с застойной пустотой прилавков, с напыщенными с высокой прической продавщицами в грязно-белых халатах. С ними искали дружбы все, кому было что предложить взамен. «Кофе? Тебе нужно кофе? — удивилась Ирина, узнав о Нининой проблеме. — Ладно, какие проблемы? Я… это… скажу Толе, он может взять для тебя на работе. Сколько как бы надо? Ты какое-то особенное кофе хочешь?» Это был царский подарок. Нина не стала поправлять коллегу — она вообще никого никогда не поправляла. Черт с ним, пусть кофе будет среднего рода, какого угодно, лишь бы коллега помогла его достать. Оказалось, что Ирине было это не сложно. Сама она кофе, каким бы он ни был, любого рода, не пила совсем, но держала дома про запас. Ей казалось это легким, но несомненно аристократическим шиком — предложить заглянувшей на огонек соседке именно чашечку кофе, а не обычного, неинтересного «слоновьего» чая… Ирина была очень довольна тем, что может помочь Нине: она здесь, в Москве, без году неделя, а вот ведь раз — может сделать, достать то, что другим сложно, может встать на равных и даже повыше в чем-то с теми, кто, она была уверена, задирает нос с театрами и другими разными связями. Собственно, она уже давно не верила в настоящность, искренность этих интересов, так что оставалось в сухом остатке только «задирание носа». После приглашения вместе поехать к Тамаре-спекулянтке Ирина испытала чувство паритета: не то чтобы ты мне, я тебе, а просто… вот так просто помочь, просто помочь в ответ… Ей было несложно, да и самой ведь кофе не сильно «нужно». В отличие от Нины, Ирина, хоть и не вдумчиво и не каждый день, но за новостями следила и очень удивилась небрежному предложению «забить стрелку» на станции метро у эскалатора. «Ты не боишься ездить на метро?» — спросила она коллегу. «Нет, а что?» — удивилась в свою очередь Нина. Она ездила всю жизнь, других вариантов просто не было, разве что в те времена, когда ближайшая к ее дому станция еще только строилась, а линия обрывалась за рекой. Вот тогда была проблема — приходилось ехать от метро до дома и обратно в переполненном автобусе, долго и нудно, постоянно боясь опоздать. «А теракты? Это же ужас…» — прошептала Ира с замиранием сердца, поскольку обладала каким-никаким воображением. И оно часто работало на опережение событий, добавляя страху в ее и без этого регулярно вздрагивающий организм. «Да ладно, — легкомысленно махнула по своей привычке Нина, — кто уже об этом думает? Я уже и забыла. Времени много прошло. Больше же не было? Не было. Да и виновных, зачинщиков, вроде арестовали. Ну и ладно, что об этом думать-то? Все равно без метро не обойтись». «Кому как», — подумала Ира и приехала раньше назначенного времени. До центра ее довез Толя на служебной машине, которую уже ему предоставили практически в единоличное пользование. Она спустилась на станцию, чтобы встретиться у эскалатора, у выхода в город, как и было условлено. Эскалатор был длинным, он медленно двигался вниз, погружая, увлекая людей глубоко под землю при свете матовых круглых ламп. «Как в ад», — подумала Ирина, так до конца и не привыкнув к подземной жизни столицы и не сумев отодвинуть, как Нина, в сторону шершавый, заполняющий собой все внутри страх новых терактов. И тут же она застыла, хотя и без этого боялась пошевелиться, крепко держась, как было приказано по громкой связи, за поручень. Она смотрела, как ей навстречу торжественно открывалась станция, которая излучала какой-то особый свет и походила на подземный дворец. Ей раньше не приходилось здесь бывать. Ирина посмотрела на свои маленькие часики, до встречи еще оставалось минут пятнадцать. Она медленно пошла вдоль мраморных серо-бордовых колонн, держась самой середины, чтобы рассмотреть все мозаичные панно. Людей на станции было немного, подозрительных личностей в черных одеждах, как она представляла себе террористов, тоже не было. Это ее успокоило. У Ирины даже немного закружилась голова: еще бы — идти, все время глядя вверх, не очень легко. Так она прошла всю станцию от начала до конца, до самой стены. Потом она пошла обратно, находясь под очарованием советского дизайна с восходящими ввысь одновременно монументальными и изящными колоннами и музейными мозаиками в кругах плафонов высоко, в нарисованном небе. — Привет, привет, — Нина уже ждала у эскалатора. — Станцию смотрела? Я ее очень люблю. Такая красивая! И народу немного — не пересадочная, можно всегда походить, поглазеть… — И глубокая, — отметила Ира, когда они уже поднимались вверх на выход. — Зачем такая глубокая? Ни реки здесь как бы нет, ни прудов, так ведь? — Как прудов нет? Сейчас увидишь, как нет! — засмеялась Нина. — А раньше здесь болота были. Давно, правда. Нина никогда не увлекалась историей, ей нравилось настоящее, от которого можно было получить удовольствие сегодня и сейчас. Что-то, конечно же, ей было известно о московском центре, таком разном, да и детство ее прошло частично на Рождественском бульваре, у теток в полуподвале. Она любила вспоминать, как дружила с дочкой Демьяна Бедного, как ходила к ним в гости на разные детские праздники. Правда, она никогда не упускала случая заметить, что жил знаменитый пролетарский поэт, сменивший одну говорящую фамилию на другую (Прим. Настоящее имя поэта — Ефим Придворов), далеко не бедно в то время. Ну а потом, добавляла она, полуподвал с малюсенькими окнами под потолком оказался пристанищем куда более надежным в конце 30-х, чем белокаменный, с кружевными лестницами целый этаж над ним. «А глубокая, потому что строились многие станции в Москве как бомбоубежище, или потому что реки, но потом использовались как бомбоубежища, — Нина почувствовала в постоянно смеющемся сердце что-то, к собственному удивлению, новое, свою связь с городом. — Мы с мамой спускались на Автозаводскую. Помню не очень хорошо, остались в памяти одни ощущения — страха, непонимания, что происходит, а еще тесноты, узлов каких-то, чужих людей вокруг, грязи, пота… Мама, — Нина сглотнула, как споткнулась, — мама даже в войну, даже в коммуналке все держала в чистоте, вставала утром, до смены на заводе, чтобы все вымыть, без всякого графика… Знаешь, в коммуналках висели графики, когда кому убираться… Я ведь раньше об этом не думала. Я не понимала, как все это было тяжело… Я-то порхала всегда, мне было не до быта…» Нина тряхнула головой, как будто отгоняя тени прошлого и не к месту нахлынувшие воспоминания, и, с легкостью кивнув Ирине, улыбнулась. Ира слушала. Она умела слушать. Ей еще мама сказала, а потом и «бывшая», что ежели хочешь завести друзей и подруг, будь внимательной к их рассказам, болтовне, пусть даже пустой, пусть даже раздражающей. Люди любят, когда их слушают. Они тут же испытывают к тебе доверие, а еще… Если слушаешь внимательно, обязательно узнаешь то, что может пригодиться. Никогда ведь не знаешь, что и когда пригодится. Этот вывод она уже сделала сама. Про войну же ей самой сказать было почти нечего, хотя она часто полупридуманно-полуправдиво поддерживала разговоры о тяжелой жизни и тогда, и в послевоенные скудные годы. Военное время она помнила плохо, тоже только раннедетские ощущения, как они куда-то уезжали, потом откуда-то возвращались… Она была слишком мала, а мама почти ничего не рассказывала. У них в семье было не принято задавать вопросы — что взрослые считали нужным, то и рассказывали. Видимо, этот период в истории семьи не входил в список того, что требовалось вспоминать и передавать детям. Ира же всегда чувствовала, что стоит спрашивать, а о чем лучше не говорить. Женщины тем временем вышли на улицу, повернули налево. Ирина оглянулась, чтобы сориентироваться, и узнала вдалеке справа часть улицы Горького, но эту сторону, двигаясь вдоль Садового кольца, открывала для себя впервые. Они прошли мимо театра Сатиры, потом через сквер, вглубь, забираясь в переулки, переплетенные, удивительные, дышащие другим временем, с монументальными домами. Как она хотела бы здесь жить! Нина что-то говорила, как всегда театрально, громко, трогая коллегу за рукав и периодически останавливаясь, чтобы увидеть реакцию на свои слова. Ира вслушалась. Подруга давала ей инструкции, чтобы ни в коем случае не брала сразу понравившуюся вещь, а обязательно с хозяйкой поторговалась. «На то она и спекулянтка, что закладывает в цену большой процент, навар, но ты не думай, она без выгоды по-всякому не останется». — Да я как-то много покупать не собираюсь, — ответила Ира, выбираясь из морока старой Москвы и откладывая мечту поселиться где-нибудь здесь на потайную, еще самой не обихоженную, только что организованную полочку в глубине души. Нет, вот здесь. Нет, вот лучше… Перед нею вдруг открылся совершенно немосковский вид с аллеями и огромным прудом. «Вот тут надо жить», — Ирина поставила жирную точку в своих размышлениях, как замок амбарный повесила. — Это Патриаршие, — сказала Нина. — Что Патриаршие? — Ирина до сих пор не могла понять и согласиться внутренне с московской привычкой бросать обрубленную фразу. «Ну что это такое?» — всегда возмущалась она. Говоришь «доброе утро», а тебе в ответ «доброе». Как плюнули… — Да пруды же! Патриаршие пруды, — добавила Нина и сбоку посмотрела на реакцию коллеги. Она поняла, что та здесь никогда не была, и видела, что это удивительное, пронзительное адажио настоящей Москвы произвело на провинциальную даму впечатление. — Он один. Пруд один как бы, — отметила удивленно Ирина и посмотрела на Нину. Потом снова охватила взглядом максимально, как втянула в себя всю картину с прудом, лебедями в домике, аллеями, памятником… «Опять тайны и истории, — подумала она, — как они все, москвичи, утомительны! Нет чтобы взять и нормально рассказать, объяснить. Ни терпения у них нет, ни уважения. Ведь думают, нет, мало того — как бы уверены, что каждый в курсе, почему, к примеру, один вот этот пруд называется прудами. Нормальному человеку это разве можно вот так сходу понять?» Нина усмехнулась про себя, ведь даже она что-то знала про этот пруд. Нина прислушивалась к музыке, которая всегда начинала здесь звучать. Она рождалась где-то вдалеке с тихого вступления гобоя, потом нарастала флейтами и почему-то тягучей виолончелью. Это была музыка города и юности, которая у Нины прошла здесь, у Патриарших, на Рождественском, на Неглинной… Правда, сейчас эта чуть слышная музыка обрывалась, сбивалась, невидимые инструменты фальшивили. Приходилось к ней пробиваться. И Нина оставила ее в покое, махнула внутренне рукой — не до тебя сейчас, помех много, суеты. Под рукой подпрыгивала, скользя по неровному снежному тротуару, Ирина и ждала от Нины слов, знаков, обещанного внимания. Нина растерялась — ей уже и не хотелось говорить, и знаний у нее было немного, так, где-то что-то схватила, кто-то что-то сказал, — а вот Лидия Николаевна могла экскурсии по Москве водить. — А помнишь, тут как раз голову Берлиозу отрезало? — решила Нина разрядить какую-то обиженную атмосферу и протянула мысленно руку Ирине как словеснику. — «Мастера», помнишь, читали? Сшитые листы приносили, давали тебе, — перешла на шепот Нина. Ирина отстранилась. Видя, что ее слова не произвели на коллегу никакого впечатления, Нина добавила, немного кокетливо: — А знаешь, вот как раз трамвая-то тут никогда не было. Фантазии все, наверное. — А где живет твоя Тамара? — Ирина уже хотела закончить эти историческо-литературные разговоры. Они ей были не интересны, тем более если речь зашла о тех сшитых листах. Нет уж, сами говорите про запрещенку посреди улицы. Она больше не купится на их дружеские жесты, которые граничат с провокацией. Она сыта по горло этой болтовней. Да и шли сюда не за этим. Зря она ждала каких-то интересных историй-слухов о школе и коллегах — Нину почему-то понесло неожиданно — кто бы мог подумать? — в сторону московской истории. Жаль глупо потраченного времени. — А вот он, дом с эркером, — Нина махнула рукой. — Пошли, заболтались мы с тобой… Их встретила дама в возрасте, яркая, ухоженная шатенка, нездешней наружности, с красивой, как отметила Ирина, прической и крупными блестящими украшениями. Двигаясь быстро и мягко, как кошка, она повела их через длинный полутемный коридор с телефоном на полочке и подвешенным на стене велосипедом. Оказалось, что Тамара занимала лишь одну комнату в коммунальной квартире, но эта комната поражала: она была большой, метров тридцать, с эркером в глубине и заставленной антикварной мебелью. Посередине комнаты стоял круглый стол, накрытый бархатной темно-зеленой скатертью. Хозяйка радушно их пригласила присесть на диван-оттоманку, а на лаковый, из разных сортов дерева, прямо музейный, будто кружевной, низкий столик поставила вазочку с жирным курабье. — Ниночка, как я рада вас видеть! И вас… Ирина …? — Тамара говорила низким, насыщенным голосом знающей себе цену дамы и ждала, что Ирина подскажет ей свое отчество. — Можно просто Ирина… Тамара явно осталась довольна заданным тоном — отчества в этой комнате были точно ни к чему. «Пойду сварю кофе, посидите тут, журнальчики полистайте. Ой, Ниночка, дорогая, — Тамара игриво дотронулась тонким пальчиком с огромным перстнем до Нининого плеча, — как я рада тебя видеть! Заждалась! А ты все не заходишь и не заходишь…» Тамара вернулась довольно быстро. В руках у нее был поднос с витыми ручками по бокам, на котором дымилась турка с кофе и стояла сахарница с серебряными щипчиками. Она поставила поднос на столик и тут же достала из резного то ли буфета, то ли какого-то иного вида ажурной мебели, не известного Ирине, три чашечки размером с наперсток. У Ирины перехватило дыхание от такой красоты и сервировки с золотым подносом. — Как хорошо, что вы пришли, девочки мои любезные! Ниночка, жакет готов. Примерим? — она деловым привычным движением сняла с резного гардероба несколько вешалок и распахнула дверцу с зеркалом. Ах да, вспомнила Ирина, она же еще и портниха, причем работает где-то в театральных мастерских. Вот уж правда интересное знакомство… Нина, быстро заглотнув одним махом наперсточный кофе, уже крутилась перед зеркалом в пиджаке, или жакете, как называла его Тамара. Модный, в крупную клетку плотный жакет сидел прекрасно. Нина в нем была сказочно красива, элегантна, как с картинки одного из модных журналов, небрежно сваленных стопкой тут же, рядом со столиком, на бархатном пуфе. — А вам мы что пошьем, дорогая моя? — обратилась к Ирине хозяйка, заворачивая жакет под Нинины восторженные возгласы и комплименты «Тамарочкиным золотым ручкам». — Ой, я ничего… Я не знала, я подумаю… Пока ведь мы только как бы зашли посмотреть, познакомиться, — растерялась Ирина. Нина уже присела на диван, закурила свою неизменную сигарету, закинула ногу на ногу и, выпыхивая дым, произнесла: «Тамарочка, милая вы моя, мы же познакомиться пришли в общем-то для начала. Вот Ирина недавно в Москве, тоже хотела бы вещички модненькие, ну ты же сама все понимаешь… А потом и пошить, может, решится». Она подмигнула подруге, не обращая внимания на ее напряженное лицо и подрагивающие на коленях руки. «Вот ведь какая, — Ирина привычно подмечала каждое слово, каждую интонационную запятую, — тут же из меня провинциальную дуру сделала… При малознакомом человеке…» Она постаралась улыбнуться, что получилось довольно натужно, и покивала тяжелой головой. Еще Ирина отметила с завистью, что коллега, к которой следовало испытывать благодарность за этот визит, везде чувствовала себя на редкость свободно, комфортно. Да вообще было сложно представить себе ситуацию, когда Нина бы вдруг смутилась или отошла на второй план в компании. Никогда. Она даже не смотрела на Ирину, а если и смотрела, то только как на массовку в своей постановке. Впрочем, сейчас, если Ирину и задело Нинино «недавно в Москве», она решила виду не показывать. Хотя и массовкой она быть не хотела. Тамара все поняла, игру Нины поддержала и тоже закурила, присев в кресло. «Есть кое-что симпатичненькое, — сказала она, понизив голос и придирчиво оглядев Ирину. — На вас, прямо на вас, дорогая моя… Костюм есть, джерси, юбка — пиджачок, есть пара свитерочков, пуловЕров. Хотите глянуть? Примерить? Сейчас я вам все продемонстрирую». Перед гостьями стали появляться из шкафа, как в сказке чудеса из широкого рукава, пакеты, хрустящие пакетики, сквозь которые было видно разноцветие явно несоветских вещичек. Все металось и открывалось, трогалось в восхищении и оценивалось. У Ирины разбегались глаза. В конце концов она все-таки решилась: после долгих раздумий и общупываний тканей, как вслепую, выбрала блузу нежно-голубого цвета с небольшими пенистыми рюшечками на вороте и манжетах, а потом и водолазку, о которой давно мечтала, бежевую, мягкую, с модным рельефом «лапшой». «Отдам обе за 50 рублей», — сказала Тамара, убирая с нескрываемым чувством разочарования остальные вещи обратно в шкаф. — Ой, как дорого! — Ирина прошептала на ухо Нине. — Я не могу столько… — Да ладно тебе, — махнула рукой Нина. — Ты что, каждый день себе что-то покупаешь? Да еще такого качества и такой небесной, не нашенской красоты? Ты подумай как следует! Мужа опять же удивишь! — Нет, не могу я, — Ирина была физически не в состоянии потратить такие деньжища вот так сразу. Стоило ей представить, как она вытаскивает 50, целых 50 рублей из кошелька и отдает кому-то чужому, выпускает, как голубя в запредельные дали, ее начинало мутить. Она взяла себя в руки и решила стоять на своем, не отступать, но и связи рвать только-только образовавшиеся ей тоже очень не хотелось. Как всегда, ей предстояла трудная задача по соединению несоединимого. — Я тогда, если можно, как бы только водолазочку вот эту возьму, хорошо? Нина пожала плечами. Потом она потушила сигарету. Возникла недолгая пауза, которая Ирине показалась осуждающей. Она начала было оглядываться в поисках сумочки, уронила шапку, из нее выпали перчатки… «Все нескладно, все как-то зря», — подумала Ирина. Ей стало неуютно, она почувствовала себя еще больше не в своей тарелке. Ей казалось, что над ней насмехаются. — Конечно, как хотите! Берите то, что вам нравится! Давайте я вам сложу, завяжу, — Тамара уже улыбалась и, как в хорошем спектакле, быстрым кругом обошла стол, собрала и отложила в сторону пакеты, аккуратно упаковала выбранный Ириной свитер. Нина встала: «Тамарочка, дорогая, ну что? Мы договорились? Половину сейчас, а другую первого числа, хорошо? Спасибо, хорошая вы моя! Как вы меня выручаете, вы себе даже не представляете! Завтра же надену ваш жакетик на работу! Девки все умрут от зависти! Кстати, Лилиана тоже к вам на днях собирается. Вы уж ей приготовьте что-нибудь этакое, особенное, она же у нас красавица!» Здесь, в этой комнате с эркером, где четко и безоговорочно соблюдались негласные правила, Нине, как всегда и везде, делались исключения. Впрочем, визит был закончен. Ирина тоже встала, доставая из кошелька деньги и кладя их на стол. Тамара взяла небрежно, цепким профессиональным взглядом пересчитала. Впрочем, за честность своей клиентуры она могла не беспокоиться — сюда приходили только проверенные люди. Со своей стороны Тамара отвечала тем же: одежда, ею пошитая, была высокого класса, ткани из дорогого ателье, а вещи, которыми ей удавалось приторговывать, приходили из надежного источника. Одним словом, нареканий у клиенток никогда ничего не вызывало. Тамару передавали, как переходящий вымпел героя соцтруда, из рук в руки, в надежные руки. Теперь вот и Ирина приобщилась к сети, подумала Нина, ведь ей тоже надо приодеться. Она была рада тому, что взяла Ирину с собой, рада откровенно и без всякой задней мысли. Девочки с жалостью иной раз смотрели на то, как одевается их новая коллега, — слишком серо, слишком топорно, слишком провинциально, слишком… как-то монументально при ее маленьком росте. Вот и сейчас выбрала какую-то бледную вещицу, а пошли бы ей яркие цвета, экстравагантные и нестандартные одежки. От кого она прячется в это бесцветие? От чего она никак не может оторваться? От себя-то и правда не убежишь. Все эти мысли промелькнули на скорости в Нининой голове, не оставляя там особого следа, и скрылись, уступив место удовольствию от приятной тяжести обновки в руках. Носить то, что модно, носить то, что идет, соединяя это с тем, что сумели достать, — вся эта наука хитросплетений советской жизни все равно выдавала человека, его желания, его милые капризы, а иной раз равнодушие, подражание, зависть. Какому-нибудь гению-химику в мятых брюках из Военторга, не обращающему внимания на свой внешний вид, будут рады в гостях у самых что ни на есть московских снобов. Там же от души посмеются попыткам молодой дамы в знаменитых рюшечках заявить о себе какой-нибудь банальной, но претенциозной фразой. Злой город. Город, который смотрит вглубь себя. Город, который смеется. Именно этот смех, смешок, смехуечек, как шутила Нина, насмешливый взгляд и, главное, попытку это все скрыть Ирина ощущала постоянно. Одеваться она не умеет? Она бы удивилась и напряглась, если бы узнала о жалости к ней коллег. Впрочем, последнее время что-то симпатичное у нее все же появилось, явно импортное, дорогое, но как будто с чужого плеча. Все видели, что носить эти вещи она не умела, сочетала их странновато, а ее вечные низкие каблуки не поднимали ее даже в новеньких шмоточках над серой обыденностью, как она ни старалась. Девочки решили, что это Ираида ей помогает своими связями. Вслух же Нина сказала, когда они покинули красивый дом с эркерами, нависающими над узким Бронным тротуаром: «Ну вот, Ирочка, ты теперь знаешь, где можно купить хорошие вещи! Как захочешь, когда будет желание, сама звони Тамаре и договаривайся. Она прекрасный человек, своеобразный, конечно, ты сама видела, но честный, по-своему… Только не сильно рассказывай всем кругом про нее, ты же сама понимаешь!» «Понимаю, — ответила Ира, оглядывая снова запорошенные снегом аллеи вдоль пруда, дома с колоннами на улице, где никогда, оказывается, не проходила трамвайная колея. Вот еще одна московская обманка. Темнело. Чувство чужести всему этому великолепию заполнило душу. — Дороговато только. Не накупишься… Но спасибо, конечно, тебе большое! — спохватилась она. — Очень было как бы интересно…» Они шли к метро. Нина наконец-то заговорила про своих подруг, про ИИ, про историю с сережками. Ирина отделывалась ничего не значащими фразами, но так, чтобы разговор не затух. Ей самой хотелось побольше узнать о настроениях коллег и их видении ситуации в школе. Она поддерживала, вовремя и правильно подкладывая эмоциональные полешки, Нинину болтовню. Нина же со своей стороны так была увлечена последними событиями, что ее даже не насторожило, мало того — она даже не заметила, что Ирина не высказывает ни своего отношения к происходящему, ни своих впечатлений от «шмона» в Алкином классе. Она-то была на все сто убеждена в том, что люди, попадающие в сферу ее влияния и начинающиеся крутиться с ней вместе на одной орбите, думают совершенно так же, как она сама. А уж те, кого она берет в компаньонки на подпольные покупки и телефонную болтовню, точно готовы с ней ответно делиться откровенностями и вообще свои в доску. «В школьную доску!» — смеялась Нина. Подойдя к метро, спустившись в переход, Нина вдруг остановилась, задумалась и, оборвав саму себя на полуслове, сказала: «Слушай, я не поеду сейчас прямо сразу домой, зайду к подруге, она тоже выходная сегодня. И ждет меня. Она всегда меня ждет! Она живет вон там, через площадь. Так что ты дальше сама. Как ехать, знаешь?» Вокруг шли люди и, удивляясь вдруг возникшему препятствию, начинали толкать зачем-то стоящих без дела на самом проходе женщин. Ирина стала оглядываться, почувствовала себя в очередной раз неуютно, захотела тут же домой. Потом она быстро закивала головой: «Знаю, знаю, конечно». На самом деле она совершенно не знала, как ехать, но думала, что, оставшись в одиночестве, обязательно найдет телефон-автомат и позвонит Толе. И уж точно — поднимется наверх, на улицу из этого дурацкого грязного перехода. Может, муж ее сможет забрать отсюда? Или расскажет, как ей доехать до дома. Не то чтобы она сама не могла посмотреть схему линий метрополитена, но на схеме было столько всего и пришлось бы разбираться, как гостю столицы, тупо водя пальцем. Ей не хотелось. Зачем водить пальцем и разбираться в этих линиях, если есть кто-то, кто всегда придет на помощь? Это вон у Нины никого нет, бедолага. Она почувствовала восстановление душевного, самого что ни на есть женского, какой существует на земле, баланса в отношениях с коллегой. Ирина не могла себе представить жизнь без Толи. Немного грызло то, что потратила адову прорву денег на водолазку, которая теперь отяжелелым комом тянула руку. Ладно, подумала она, зато и правда купила что-то модное, да и открыла для себя Тамару. А это дорогого стоит. Связи есть связи, именно они делают мир удобным. Толя никогда не возражал, наоборот — всегда старался Ирочке достать что-то симпатичное. Про Толины возможности «достать» и периодически падающие ей в руки «березовые» чеки Ирина никому в школе не говорила и делиться этим новым благом могла бы только с Ларой, да и то не сейчас, может, потом, если будет настроение.
Глава 28. БЕЛЛА Нине портили настроение проблемы, которые мешали любить жизнь, которые раздражали, как мерзко натирающие новые туфли, и она не могла долго о них думать. Чаще всего, к чему она привыкла и как всегда происходило, проблемы решались сами собой или просто мельчали. В то же время так много разного крутилось, кружилось и завывало в эти последние несколько недель, что хотелось все обговорить с посторонним школе человеком. Именно таким человеком была Белла. Ирине пришлось зайти внутрь вестибюля через тяжелые, грозящие снести с ног своим махом двери, чтобы показать Нине, что уезжает. Зачем это было показывать, непонятно, но почему-то Ира не хотела оставаться вот так, в брошенном одиночестве. Нина помахала ей рукой и, довольная, как будто скинула груз, пошла по подземному переходу на другую сторону улицы Горького, к дому, который стоял немного на пригорке, прямо напротив площади с памятником Маяковскому. Когда-то там собирались поэты, а вокруг них — только что выросшая послевоенная молодежь. Площадь бурлила новой жизнью. Нину ни поэты, ни их модная поэзия не интересовали, но она всегда была в центре внимания, когда они сюда приходили дружной толпой, с гитарами — бывшие однокурсники и друзья по театральной студии. Здесь было весело. Потом можно было забежать на чай к Белле, школьной подруге, самой верной, самой старинной, проверенной подруге, которая была рада ее видеть в любое время. У нее можно было остаться ночевать, а можно было привести вместе с собой толпу голодных полуактеров-полупоэтов. Ну да, одна комната в коммуналке, но как-то все умудрялись размещаться. А кто тогда жил иначе? Нина познакомилась с Беллой в Уфе, в эвакуации. Это стало уже ее вторым эвакуационным местом обитания. До Уфы, до того, как мама нашла дочь, отправленную под бомбовыми ударами прямо с уроков вместе со школой в Омск, завшивленную и голодную, Нинин мир был темным, потерянным, общежитным. Там не было будущего. Никакая фантазия его не могла нарисовать. Собственно, фантазии никакой тогда тоже не было. Прошлое ухнуло в какую-то дыру, воронку — такую, которую она видела на соседней улице перед отъездом. Непонятно тлело настоящее. Временные промежутки отсчитывали долгие часы между кормежками из зазубренных алюминиевых мисок. Тогда уже зимний, с короткими перебежками дневного света Омск запомнился 11-летней Нине почему-то только деревянными тротуарами. Больше запомнить она ничего не успела, да и не хотела — тетка, старшая сестра матери, Голда-Ольга, приехала в Омск и забрала племянницу. Какой из филиалов главного советского парфюмерного королевства переехал в Уфу, понять сегодня сложно, когда основное предприятие оказалось в Свердловске, но факт остается фактом: сотрудникам и работникам химических заводов выпал шанс не только выжить, пережить войну, но и помочь близким. Тетка смогла забрать Нину, пользуясь своим статусом заведующей лабораторией, а спирт оказался самой ходовой, действенной, можно сказать, золотой монетой для более или менее сносной жизни в эвакуации. Нине удалось довольно быстро забыть неприятные моменты потерянности, школьной неразберихи при наступлении «фрицев» на Москву, а потом омской темной тесноты. Когда она встретила Беллу, синюшного оттенка тоненькую брюнетку, Нина почувствовала что-то родное, что невозможно определить словами, а лишь остается развести руками и сказать: вот так оно нашлось и случилось. Нити двух жизней соединились, связались, переплелись и дальше уже двигались вместе — параллельными стежками, неровной вышивкой вначале, со сбивающимися где не надо узелками, чтобы потом заструиться двумя яркими длинными и богатыми событиями шарфами одной судьбы. Белла была эвакуирована с матерью, у которой не было почти никаких сбережений, никакого еврейского торгового дара продать хоть что-то или купить хоть что-то полезное, да к тому же которая плохо говорила по-русски. Семья была из Риги. Один из множественных случайных счастливо-трагических моментов безудержно безумного двадцатого века, когда событие, выросшее из не пойми какой лебеды и ощипанных шабатных куриц, оборачивается горем и счастьем одновременно. Отец Беллы, талантливый инженер, сразу после так называемого присоединения Прибалтики был замечен новой властью и приглашен в Москву. Семья, как водится, прибыла вслед за ним и самым замечательным образом была обласкана и размещена в отдельной квартире в центре, прямо на улице Горького. О лучшем этой еврейской чете, не очень понимавшей, что происходит, но в ужасе глядевшей последние лет семь в направлении обеих великих держав, наблюдавшей судороги Польши и враждебное равнодушие соседей, и мечтать-то было сложно. Куда исчез отец в 41-м, никто не знал. Мама Беллы успела уехать с какими-то знакомыми в эвакуацию, потом умудрилась отстать от эшелона — хорошо, что хоть дочь не потеряла. Они меняли несколько раз странные, незнакомые города, погруженные в холод, в парализующий страх, растерянность и военную суету, чтобы в результате оказаться в Уфе. Не умея ничего из того, чем обладали более тороватые сограждане, женщина пыталась продать, обменять какие-то удивительным случаем прихваченные при отъезде золотые украшения и ненужные уже в обиходе вуальки, кружева из былой жизни, чтобы хоть как-то прокормить себя и дочь. Белла не жаловалась. Нина узнала о том, что подруга живет несколько иначе, чем она сама, совершенно случайно, когда увязалась за ней от нечего делать после школы. Домашние задания она старалась отложить на потом, а лучше всего у Беллы и списать. Белла казалась взрослее Нины, была спокойной, рассудительной и много всего знала. С ней было интересно, к тому же она давала подруге регулярно свои тетради с аккуратными, четко и точно написанными ответами, изложениями, контрольными. Нина с ней делилась тонкими бутербродами, от которых Белла почему-то, краснея, часто отказывалась. Увязалась Нина за ней, потому что хотела обсудить свою первую любовь, Мишку из параллельного класса, и послушать взвешенное мнение мудрой не по годам Беллы на этот счет. Так они и шли заснеженными улицами. Нина рассказывала о своих чувствах, кружась перед медленно и осторожно ступающей Беллой, изображала в лицах себя, Мишку и других героев этой истории. Потом они подошли к деревянному дому, где на скрипучих лестницах сидели и полулежали люди. Потрясением для Нины стало посещение этого грязного дома, странного и густонаселенного. Белла, стесняясь и приседая в извинениях перед Ниной, отодвигала мокрые простыни и, переступая через сваленные в коридоре тазы и ватники, прокладывала себе путь в дальний угол. Было совершенно непонятно, как удалось ее маме, плохо говорящей по-русски, униженной и отчаявшейся, не понимающей толком конъюнктуры новой реальности в огромной многонациональной стране, которая пришла в животное и неподвластное уму движение, снять этот угол. Видимо, сердобольная башкирка, увидев умоляющие, полные ужаса глаза почти безумной женщины, сжимающей крепко руку тонкой и совсем нездешней девочки, не нашла в себе силы отказать. И она пустила их, организовала для них последний, самый последний свободный угол и даже не назвала цену… «Ой вэй… Шма Исраэль…» — только и сказала шепотом несчастная женщина, опустившись наконец на сухие и теплые два метра матрасного пространства. Потом девочки ходили за водой и керосином. И Нина впервые столкнулась с повседневной эвакуированной жизнью тех, кого вынесло случаем и теплушками на берег ничего не подозревающей ранее Уфы-Караидели. Нет, это ее не оттолкнуло от новой подруги, напротив: дальше вся жизнь Беллы и ее мамы в эвакуации сложилась самым наилучшим образом именно благодаря Нине. Мама Беллы была представлена ко двору, как вспоминала потом Нина. С точки зрения многих завистников или просто менее удачливых соседей («вот евреи, и тут-то найдут, как своим помочь!»), она вытащила счастливый билет в виде работы на комбинате. Там не надо было много говорить: мой себе полы и бери паек. Белла тогда впервые за долгое время увидела белый хлеб, и не то чтобы не поняла, что это для нее, но просто не решилась до такого богатства дотронуться. Постепенно она стала частым гостем в Нинином уфимском жилье, а потом — навечным другом всей ее жизни. Эти друзья двадцатого века… Они появлялись из густонаселенных коммуналок, эвакуированного детства, школьных коридоров, дворовых разбитых носов… Они вырастали, сбрасывали, как старую кожу, и эти коммуналки, и дворы с домино, и первые случайные влюбленности. Они расходились по рабфакам, университетам и армиям, шли каждый своим путем, расставались, разъезжались, прощались, как будто навсегда… Но что бы ни случилось, что бы ни происходило в их разбросанных по миру жизнях, они оставались на расстоянии вытянутой руки, звенели натянутой струной, телеграфным нервом, телепатической дрожью в ночи. При первом же позывном, чуть слышном звуке тревоги они устремлялись друг к другу магнитным полюсом человеческого притяжения. И нет, оказывается, на свете ничего сильнее его. «Нинхен! — Белла была всегда рада гостям, особенно близким и родным. — Раздевайся! Мама будет счастлива тебя видеть! Проходи. Иди, мой руки». В своей довоенной квартире Белла с мамой занимали теперь только одну комнату, непонятным чудом полученную обратно после возвращения из эвакуации в конце войны. Как у многих, большая комната была разделена ширмой на несколько частей, а посередине, как у Тамары-спекулянтки и как когда-то у них в коммунальной квартире, стоял большой круглый стол, накрытый бархатной потертой скатертью. Не кофе с печеньем, а настоящий обед был готов к Ниночкиному приходу: бульон с малюсенькими пирожками, жаркое, пирог на десерт. Нина никогда не отказывалась. После смерти Нининой мамы Белла старалась восполнить душевные и кулинарные утраты подруги, так что старались в этом доме от души. Обсудили жизнь, Беллину новую работу — ей наконец удалось устроиться экскурсоводом после возвращения из Ленинграда. Она уехала туда вслед за очередным мужем, который, как и предыдущий, оказался ненадолго. Белла знала немецкий как родной, а исторический факультет дал ей, как говорится, карты в руки и помог оставить далеко позади других конкурентов, претендующих на работу экскурсоводом. Подругам было, что отметить, особенно на фоне закручивания гаек в последние годы — оставалось еще неизвестным, позволят ли Белле водить экскурсии для иностранцев, даже из братской ГДР, но уже хорошо, что дали какую-никакую ставку. Поговорили и о Нининой школе, пугающих переменах, осуждающих собраниях, о знакомых, которые снимаются с насиженного места. Вместе с синей темнотой за окном и мокрым шумом машин в комнату вползала грусть. Белла была когда-то знакома с еврейскими диссидентами, они как раз стояли у истоков борьбы за право выезда из СССР. Через их комнату проехали «на выход» несколько семей из других городов. Общие друзья попросили разместить их, а также помочь, ободрить, поддержать и проводить в конце концов. Уехав из негостеприимной Москвы, они оставили после себя чувство безнадеги и религиозной упертости в своих настойчивых попытках приобщить Беллу к забытым с детства шаббату и кошерности. Белла со сдержанным смехом и самаритянским пониманием рассказывала, оставаясь ночевать во время «исхода» у Нины, что даже к приготовленной для них еде они относились с большим подозрением и требовали полного отчета о происхождении продуктов и правильности смешиваемых ингредиентов. «Как еще никто не донес?» — удивлялись подруги, обнаружив после отъезда одной такой семьи оставленные религиозные самиздатовские (или скорее «тамиздатовские») тексты. Это точно тянуло на 70-ю статью, но Белла быстро избавилась от опасного наследия. Повезло, что соседи были понимающие, сочувствующие, а может, тоже решающие для себя и своих детей те же вопросы. Одна из соседок, отсидевшая в лагерях военврач, была кладезем народной и медицинской мудрости. Услышав как-то мат-перемат новой жилицы в комнате у кухни, Эсфирь Соломоновна изрекла: «Столько я повидала и понаслышала, но до сих пор не могу понять, скажите же мне, почему надо всех посылать к обычным человеческим гениталиям? Ведь они — вейзмир! (Прим. Идиш: боже мой!) — - такие же части тела, как и все другие! Мне как хирургу этого не понять… К тому же кИшки человеческие, которые на фронте приходилось подбирать с земли и засовывать — азохен вэй (Прим. Идиш — „ой-ой-ой!“ „Кошмар какой!“) — обратно, выглядят куда хуже, чем хороший здоровый хуй». Единственное, чего Белла никогда не делала, — не одалживала денег. Никому. И сама никогда не брала в долг. По ее твердому убеждению, во-первых, жить надо строго по средствам, причем по своим средствам, а во-вторых, любые долги или денежное взаимодействие в мире людей портят отношения. Нина это знала, но, посмеиваясь и подшучивая над Беллой, принимала ее такой. А Белла принимала Нину, принимала всю целиком, с легкомыслием, слабохарактерностью, доверчивостью, которую пыталась осадить, и наивностью, которую старалась просеять и приземлить. Для живущей в реальности академически трудоспособной Беллы Нина, Нинхен, осталась той самой девчонкой, избалованной, с белым хлебом в голодной Уфе. Эта девчонка всегда готова отдать и его, и все, что у нее есть, друзьям просто потому что не жалко поделиться или потому что ей скучно есть этот белый хлеб в одиночестве. Белла всегда была рядом. Белла первая сподвигла Нину на то, чтобы, переступив через неудавшуюся и ничего в будущем не обещающую великую любовь, не делать очередной, тот самый аборт-Аллу. Белла не стремилась утешать, не бежала размазывать слезы — вокруг Нины таких хватало и без нее, но что бы ни случалось, она помогала руками и делами. «Спекулянтки? Рестораны? Боже ж ты мой! Неуемная! Опять ты тратишь деньги направо и налево!» — выговаривала Белла и на этот раз. Нина рассказала, что прихватила с собой Ирину, а потом смеялась, изображая в лицах, как та не знала про Патриаршие и после испугалась лишних трат. Изображать страх было одно удовольствие: у него так много оттенков, так много жестов, так много мелких трясогузских рефлексий, так много всего, над чем можно подшутить, чтобы… чтобы не было страшно самой. «Это которая Ирина? Такая серенькая, маленькая, юркая такая, с глазками? Да, с глазами, как у бычков в томате. Глаза у нее бегали, стреляли глаза вокруг, когда я ее видела у тебя. Не понравилась она мне, от таких можно ждать чего угодно. Мелкая какая-то. Молчала по большей части тогда. Не помнишь? Неинтересно. А впрочем… Ты бы поразборчивее была с людьми, сколько раз тебе говорить. Твои коллеги уже много лет рядом, проверенные. Яркие. Интересные. Любящие тебя и вашу школу. Да, не всегда у них есть время, чтобы с тобой болтать или по ресторанам шляться. Когда ж ты угомонишься наконец? Нам же уже полтинник скоро, а ты все прыгаешь… И ребенок дома один. Люди не все такие, какими ты их хочешь видеть. Ирина, похоже, дама с амбициями, даром что тихой тогда была. Была… такая, если хочешь, присматривающаяся. Вы все, ваша гоп-компания, — новое для нее племя, незнакомое, ей и хочется, и колется с вами быть. Да и сама она знает, что недотягивает». Нина искренне удивилась и хотела что-то сказать, объяснить, но Белла остановила ее, положив свою руку на Нинину. «Подожди, дай договорить. Да, хочется и колется. Я же людей вижу, не обольщаясь и не ожидая от них восторгов в свой адрес, как ты со своим вечным театром. Слишком много вы требуете, захватываете, как в водоворот, вам, вашему ритму нужно соответствовать, а ей этого взять-то негде, ответить нечем. Хоть триста раз води ее к спекулянтке твоей, таскай ее за собой в театры, — это прибавит только проблем. Боюсь — не перебивай меня, — проблемы могут быть — антропологическая разница налицо. Если хочешь — антропологическое противостояние у вас, а отсюда зависть и комплекс неполноценности. Нет у нее твоей легкости, а хочется. Нет глубоких знаний, а школа хорошая, просто так не прокатит. У нее ничего этого нет. Ты другим берешь. У тебя ведь тоже нет глубоких знаний, но ты звезда, сияешь, так тебе это прощается за легкость, за веселье, за отходчивый характер. Да и каждый урок у тебя — спектакль, дети английский изучают, как на подмостках шекспировского театра. Так вот, в ее случае, если хочешь, следующим блюдом идет месть. И если пока ее не видно, это не значит, что ее не готовят на дальней кухне. Мне знаком такой типаж. Потом расчистка своего пространства. Хорошо, если она тебя оставит в живых — вам делить нечего, а вот коллегам ее по литературно-словесному цеху нужно быть начеку… Лида с Идой королевы, но короли никогда не были в безопасности. Ты напрасно головой машешь, не веришь мне сейчас. А зря… Да-да, именно, антрополо… Ты таких слов не знаешь, конечно, ладно, не буду умничать. Да, разумеется, какая зависть — никакой зависти, ну понятно, ты же не видишь… Сама-то ты не знаешь вообще, что это такое… Святая простота, Нинхен! Никогда не замечала, как страх превращает человека в животное, а зависть разъедает душу, сжимает обручем шею, дышать не дает? Нет? Ну понятно, редкость… Само собой, конечно, уникум наш наивный, Нинхен на авансцене в трофейной шляпке с вуалью… А раз не знаешь про зависть, про то, как она человека порабощает и любые границы морали стирает, значит, ее нет, не существует. И это тоже понятно. Счастливый ты в этом плане человек, Нинка… Делай что хочешь, — подытожила Белла, — общайся, дружи, делись явками и спекулянтками, таскай за собой в театр, не слушай меня, скучную и заумную… Но вот что я хочу тебе напоследок сказать: эта Ирина твоя — камешек не с нашей улицы».
Глава 29. РАЙКОМ «Эта школа, хоть и советская, какой же ей еще быть, как не советской, — думала Людмила Петровна, — но внутри (она долго подбирала подходящее слово и наконец нашла верное) гнилая. Да, именно гнилой стала школа за последние годы. Как так получилось, что, пытаясь создать лучшие условия для обучения детей, выполняя требования партии и народа, коллектив преподавателей превратил школу в диссидентское логово? Не все, не все, конечно, такие, — успокаивала она себя, — есть и люди, на которых можно опереться. Но другие… И их как много-то стало за последнее время… Это все директор, наверное, виноват: набрал молодых, наприглашал из других школ так называемых «звезд первой величины», разрешил открыть театры и вообще… не сумел притушить в зародыше всю наплывающую «оттуда» моральную грязь. Главная проблема — литераторы и англичане, они поддерживают эти взгляды, взгляды вредные, которые приезжают вместе с детьми дипломатических шишек из-за границы… А ведь советские люди тем и сильны, что их не подкупить этими неоновыми витринами и розовой жвачкой…» Людмила Петровна оглянулась вокруг — черный снег проваливался, вороны носились с мерзким карканьем почти над головой, на бреющем полете… Ей стало неуютно, зачесался низ спины под старой комбинацией, которую она забыла заштопать. Вращая на ходу плечами, не сбавляя жесткого шага, почесав кое-как спину через толстый драп черного пальто, она убыстрила продвижение между сугробами по тропинке у пятиэтажек. Историчка, ничем не отличаясь от обычной женщины в какой-нибудь очереди за колбасой, закуталась поплотнее в пуховый платок. Мысли накатывали, как тезисы перед партийной конференцией. Вещи делались простыми, а враги визуальнее. «Бьешься тут почти что в одиночку, чтобы не дать этому, ну, тлетворному влиянию запада, распространиться по школе, а над тобой только смеются… Коллектив называется… Приструнить всех надо! А собрания? — на этом повороте своих мыслей Людмила Петровна почувствовала острый удар прямо под дых. — Ведь срывали, даже специально хлопали, жалели и до сих пор жалеют предателей…» Унижение, одиночество и отчаянье захлестнули парторга. «Ничего, ничего, — думала она, сжимая в руках сумку, как оружие, и гордо вскидывая голову, — разберемся. Там разберутся. Есть все же люди, которые со мной, с нами, с партией. Все видят… И помогли мне с бумагами… Не допустим! А ведь школа — это в первую очередь дисциплина! — доказывала сама себе парторг, уверенная в своей правоте. — Как они, эти нынешние дети, уже лет в четырнадцать позволяют себе разговаривать на уроке? «На мой взгляд, автор этой статьи в учебнике не учел таких фактов, как…» Да будь оно трижды неладно, никто и не собирался эти факты учитывать! Тоже мне, факты! И кто сказал, что это прямо-таки факты, а не придумки разных там, специально, чтобы нас сбить с толку? Откуда им, соплякам, известно о репрессиях? Слово-то какое выискали… Да и не было репрессий как таковых — были, как это, да, были перегибы, об этом и товарищ Хрущев на 20-м съезде объявил. Коммунисты после этого проработали ошибки, реабилитировали невинно осужденных. Им-то, этим подросткам, что об этом нужно знать? Лучше бы учили этапы героической борьбы с фашизмом. И учебник прекрасный — его писали специалисты, одобрили в министерстве. Куда они лезут своими невзрослыми мозгами? Как можно во всем видеть плохое, сомневаться… Вот чему их успели научить: не тому, как Родину любить, а как ее презирать… Такую войну выиграли! А какой ценой? А что всю Европу освободили? Неблагодарных венгров с чехословаками тоже… Да ладно, тут уж что взять, вот он результат налицо — пропаганда американская. И у нас хотят, чтобы так было? Все разрушить? Героев лишить почестей? Все забыть и простить? Понимали бы что — куда бы мы дошли, как бы воевали, как бы победили без товарища Сталина? Сейчас легко всем говорить, осуждать, рассуждать. Умники такие, на всем готовом выросли. А откуда они выкопали информацию про борьбу за власть после революции, после смерти Ленина? Письма какие-то… Да и не было никакой борьбы за власть! Это все с уроков литературы идет, как пить дать, да и с этих, как их, факультативов. Что они там изучают? Хорошо, есть люди, кто открыл на все эти факультативы глаза, кто сам там «поизучал» что надо…» Обо всем этом размышляла Людмила Петровна по дороге в райком, заведя себя до самого высокого, ультразвукового уровня возмущения. А вокруг таял снег, с деревьев звенели капли, небо уже неделю как стало высоким, и иногда робко проглядывало солнце. Мир казался нежным, хрупким и струился сквозь пальцы ручейком сероватого снега, хрустел под ногами льдинками отступающей, такой тяжелой зимы. Природные, сезонные закорючки с небесной синевой меньше всего интересовали парторга. Она брала приступом почерневшие сугробы, как вражескую высоту, чувствовала прилив сил, уверенность в своем праве, которая утвердилась последнее время, ощущала поддержку партии. Ее решимость дать бой чуждым советской жизни элементам достигла апогея. Она, парторг и советский учитель, больше не может терпеть безобразия. Она все всем расскажет и призовет на помощь партию. Так Людмила Петровна себе сделала вливание порции долга и служения великим идеалам, чтобы никакие ненужные эмоции, бессмысленно женские, не отвлекали ее от важного дела. Людмила Петровна была прекрасным учителем истории. Ее ученики несли потом в жизнь умело и четко составленные конспекты и тезисы, знали наизусть «Манифест Коммунистической партии» и вехи строительства социализма. Подкупало то, что Людмила Петровна свято верила в то, что преподавала и к чему призывала, убеждала и вела вперед, строго проверяя задания, своих учеников. Коллеги, отдавая ей должное, старались в дискуссии не вступать, переглядывались. При этом они подавляли усмешки и «смехуечки», когда историчка от души возмущалась, отправляя старшеклассников стричь немедленно длинные волосы или требуя от старшеклассниц надеть завтра же («завтра же, вы слышали? Иначе вы не будете допущены к занятиям!») юбку на пять сантиметров длиннее. «Это не сочетается с обликом советского школьника!» — трубила она на сборах и в коридорах, с удовольствием записывала замечания в дневники, расписываясь жестко, размашисто, и вызывала родителей в школу. На таких приемах родителям оставалось только опускать глаза и слушать. Потом им давали слово, но только для того, чтобы произнести «да, разумеется, мы согласны, такого больше не повторится». Первое, что говорили раздавленные унижением родители после того, как в многозначительном молчании спускались с высокого крыльца под барельефами, было следующее: «Что ты себе думаешь? Хочешь пойти с волчьим билетом вместо университета? В армию захотел? Завтра же будешь сидеть на уроках с закрытым ртом и говорить ровно то, что написано в учебнике. Понял? Нет, ты не молчи, ты отвечай! А деньги, которые я тебе давала на стрижку? Где они? Чтобы завтра же дошел до парикмахерской! Не то я тебя во сне под ноль постригу — будешь привыкать и к казарме заодно…» За громким материнским или отцовским разносом скрывались жизненный опыт и страх перед государственной машиной в лице парторга; страх, который притих, но никуда не делся, даже при углубленном изучении отпрысками английского, даже слушая «битлов» по ночам, даже с некоторым послаблением новошкольной дисциплины. С Людмилой Петровной не спорили. Ее уважали как учителя и боялись. Сейчас идейный преподаватель истории шла в райком партии. Несмотря на моральную подготовку по дороге, Людмила Петровна была по-прежнему возмущена до дрожи в голосе, до прерывистого дыхания, в первую очередь, сорванными собраниями по отъезжающим и, соответственно, предающим Родину детям. Она не нашла среди коллег поддержки — тех, с кем давно и успешно вместе сеяла семена знаний в белой школе. Попав вдруг, как она с удивлением открыла для себя, в чуждое, даже враждебное пространство, Людмила Петровна по-умному отступила, снизила децибелы призывов и заняла позицию обороны. Она, скрепя сердце коммуниста, сделала шаг назад и отказалась в последнее время от общешкольных мероприятий, где предполагалось клеймить и стыдить. Их заменили на классные собрания. Правда, и там не все шло гладко: Людмила Петровна видела несерьезное отношение к этим важным делам учителей, в первую очередь, словесников, работающих в старших классах. Про «англичанок», не подчиняющихся вообще никаким правилам и не имеющих представления о дисциплине в советской школе, и говорить не стоит. А если среди педагогов нет согласия и единства, то что требовать и ждать от учащихся, тем более в такое сложное, требующее бдительности время? Когда последний раз она столкнулась с настоящим, злокозненным афронтом? Да буквально неделю назад, а было это снова в том самом 10 «Б». Людмила Петровна зашла к ним после урока литературы и потребовала «соблюдать правила школьного распорядка». Именно так она и сказала, войдя в класс и увидя, что никакого запланированного собрания не было. Она и так считала, что пошла на серьезный компромисс с совестью, отменив общешкольные показательные мероприятия по отъезжающим. Всем вокруг парторг объяснила, что такие сборы себя не оправдали, что цель не достигнута из-за нестройного участия мало подготовленных в силу возраста детей из классов среднего звена. Людмила Петровна пошла всем навстречу, разрешив проводить собрания по классам с заранее заготовленными речами. На самом деле она чувствовала свою уязвленность, страдала. Это был удар по самолюбию и, главное, — по моральным ценностям, которые парторг была призвана защищать. Что уж греха таить — не смогла она удержать властной железной рукой дисциплину на собраниях, не добилась нужного результата. Она видела в этом происки врагов, тех, кто сочувствовал уезжающим, тех, кто, возможно, и сам собирался… так же предать Родину. Она теперь часто закрывала дверь кабинета на ключ, чтобы успокоиться. Доказать предательство коллег было сложно — произносимые ими правильные лозунги и громкие аплодисменты во время ее речи никак под «происки» не подпадали. «Я не идиотка, — говорила самой себе Людмила Петровна, — это все было организовано специально, меня им задурить не удастся». В то же время она не хотела снова и снова выставлять себя на всешкольное посмешище. «Хорошо, — сказала она сурово, но, как ей казалось, миролюбиво и компромиссно, войдя в этот раз в кабинет, где сидел и внимательно слушал Иду Иосифовну 10 „Б“. — Я понимаю, у всех много дел. Близится конец года и вашей учебы в нашей замечательной школе. Мы не будем устраивать общее собрание, но пусть сейчас, при всем классе, к доске выйдут те двое, которые уезжают… в Израиль». Слово «Израиль» далось Людмиле Петровне с трудом. Даже подумать было страшно, немыслимо, куда собираются отвезти наших детей их предатели-родители. Впрочем, она преодолела возникший барьер, сглотнула. И хотя этой страны не было даже в Детской энциклопедии, парторг произнесла ее название громко, вложив, как ей казалось, во враждебное, зудящее слово, врезающееся острым гвоздем в советскую жизнь, все свои чувства. Класс сидел и молчал. Класс молчал как-то странно, мелькнуло в мозгу исторички. Он молчал насупленно и смотрел на нее тридцатью парами глаз, как большой, угловатый в школьной форме, разновеликий, но единый и недружелюбный организм. Ида Иосифовна, маленькая и кругленькая учительница литературы, та самая, у которой брат тоже туда ждет разрешения, как поговаривали, покраснела, заволновалась и бросилась к парторгу. Она пыталась тихо, но горячо, подтягиваясь, прямо подпрыгивая к уху, сказать что-то про невозможность, немыслимость, негуманность… «Чушь какая! Негуманность, слово-то какое выдумала со своей литературой. А то и своих небось хочет защитить, знаем мы, как вы всегда своих», — подумала Людмила Петровна, отстранилась от наскоков, яростного шепота и обошла ее, как переступила. А вслух сказала, обращаясь к ученикам: «Так, а что вы сидите? Быстро встали и вышли к доске те, кого это касается! Я ведь могу и поименно вызвать… Пусть все посмотрят… Пусть полюбуются, если еще не поняли, кто с ними доучивается тут последние деньки…» ИИ продолжала верещать где-то сбоку, почти всхлипывая и воздевая руки вверх, как, наверное, в этой их синагоге. Людмила Петровна держала паузу, сохраняла дистанцию. Ждала. Всем было понятно, что так просто она не уйдет. И вдруг два ученика, два хороших ученика, всегда говоривших правильные вещи на уроках, без всяких там тайных умыслов в глазах, положительной внешности, со стуком отодвинули стулья и вышли к доске. После секундной паузы, шока, момента отяжелевшей тишины загремели другие стулья, и к доске потянулись их одноклассники. Через пять минут почти весь класс стоял у доски, а кому не хватило места у доски — в проходах у первых парт. Людмила Петровна застыла у стены, недалеко от дверей, как памятник, как каменное изваяние самой себе — идеологу дисциплины и советской школы. Она смотрела на учеников — уже снизу вверх, как раньше подпрыгивающая возле нее ИИ, а ученики так же молча смотрели на нее. Ида Иосифовна в изнеможении и почти нервном срыве опустилась на стул у учительского стола. По ее лицу текли слезы, и она их не чувствовала, не вытирала, только старалась закрыть лицо дрожащими руками. «Собрание мы уже провели, — сказал один из первых, устроивших этот демарш, золотой медалист Дима Колосов, — можете галочку там у себя в кондуите поставить, Людмила Петровна. Мы им все уже сказали, не волнуйтесь, все, что положено там, про предательство Родины, про то, как страна их растила, воспитывала, а они… вот ведь какие, плохо себя повели. Да и нет их сегодня тут, уехали уже». Он говорил спокойно, как будто вразвалочку. Потом снова стало тихо. Даже Ида Иосифовна перестала всхлипывать, удивленно отнимая руки от лица. Людмила Петровна настолько была возмущена, что даже не нашла, что ответить на дерзость. И слова-то он подобрал какие правильные! Не придерешься! Она поджала губы, отступила и, пятясь к двери, покинула класс. За ее спиной все тут же взорвалось, пришло в движение. Заскрипели стулья, кто-то бил линейкой по парте, кто-то кричал, кто-то хлопал в ладоши. Девочки успокаивали учительницу литературы… «Хамы, наглецы, вот она, ваша хваленая свобода, вот ваша… Я вам покажу…» Людмила Петровна, которую бил озноб и в глазах прыгали черные пиявки с хвостами, спускалась по лестнице. Она опиралась рукой о холодную в пупырышках стену и зеленела на глазах. Парторг чувствовала поражение такой силы, как будто была партизаном, захваченным врагом в плен: отчаянье, провал, унижение, неясное будущее. Ну а если все как на войне, то можно, даже нужно сейчас отступить, ладно, пусть, не сражаться же с детьми? При этом она твердо знала, что за ее спиной сила правоты, и — на войне как на войне — сдаваться она точно не собиралась.
Окончание следует. Начало в № 1 январь 2023 Марина Хольмер “На крыльце под барельефом” роман Лион 2022
"Наша улица” №279 (2) февраль 2023
|
|
|
kuvaldin-yuriy@mail.ru | Copyright © писатель Юрий Кувалдин
2008 Охраняется законом РФ об авторском праве |
||
адрес в интернете (официальный сайт) http://kuvaldn-nu.narod.ru/ |