Поэтесса Нина Краснова родилась 15 марта 1950 года в Рязани. Окончила Литературный институт им. М. Горького (семинар Евгения Долматовского). Автор многих поэтических сборников, выходивших в издательствах «Советский писатель», «Современник», «Молодая гвардия» и др. Печаталась в журналах «Время и мы», «Москва», «Юность», «Новый мир» и др. В «Нашей улице» публикуется с пилотного № 1-1999. Принцесса поэзии «МК-95». В 2003 году в издательстве «Книжный сад» вышла большая книга стихов и прозы «Цветы запоздалые» под редакцией и с предисловием Юрия Кувалдина. Член Союза писателей СССР с 1982 года. Издала 4 выпуска собственного литературного альманаха "Эолова арфа". К 60-летию Нины Красновой в 2010 году Юрий Кувалдин издал еще две её книги: "В небесной сфере" и "Имя". В 2011 году вышла книга "Избранное" с предисловием Валерия Золотухина.
вернуться
на главную
страницу |
Нина Краснова
ВСПОМИНАЯ ВИКТОРА АСТАФЬЕВА
эссе
...Чем больше проходит времени со дня смерти Виктора Петровича Астафьева, со дня его последнего вздоха на этом свете, тем больше я понимаю, с кем судьба свела меня когда-то на моем литературном пути, а могла бы она повернуть мою дорогу куда-то в сторону от его дороги, в какой-нибудь овраг или в канаву, вот и не встретилась бы, вот и не познакомилась бы я с этим великим человеком никогда. Знала бы, что есть такой писатель, читала бы его книги, а с ним самим никогда не познакомилась бы и не встретилась бы. Тем более что я родилась и жила в Рязани, а он - в Красноярске, в деревне Овсянке, за тысячи километров от меня, за высокими горами, за дремучими лесами, за глубокими морями и реками. Это как же надо было судьбе постараться, чтобы наши с ним дороги вдруг сошлись и совпали в один прекрасный день, который и в самом деле был прекрасным. Спасибо ей за то, что она не дала нам разминуться в необъятных просторах России и свела нас с ним в нужное время в нужном месте, чтобы мы уже никогда не теряли один другого из виду.
Это случилось 11 декабря 1990 года, в Москве, в Театре Советской Армии, на съезде писателей РСФСР, куда я приехала из Рязани.
На съезде был "весь цвет литературы СССР" того времени, все советские живые "классики", словно сошедшие с классических, академических фотопортретов фотографа Николая Кочнева, висевших на стенах Большого Союза писателей на улице Воровского, 52 (теперь это улица Поварская)... но, нет, не все, а в основном, как я поняла со временем, приверженцы старого советского режима и приверженцы старого Союза писателей, который тогда еще не раскололся на две части, но уже дал сильную и глубокую трещину. Виктор Астафьев, который прилетел на съезд в Москву прямо из Красноярска, и не только из одного города в другой, но и из одного часового пояса в другой, и попал прямо с корабля на бал, прямо с аэродрома, сидел в президиуме, на сцене Театра, свадебным генералом, но не в позе свадебного генерала, и клевал носом, то есть подремывал, потому что устал с дороги и потому что в Москве было 19.00 - 22.00 вечера, а в Красноярске уже 23.00 - 02.00. Чтобы никто не видел, что он подремывает, маститый абориген Сибири оперся лбом на свою правую руку, прикрыл глаза ладонью-козырьком и сидел так, будто обдумывал, "как обустроить" если не всю Россию, то хотя бы Союз писателей.
В антракте между одной официальной частью и другой, в коридоре с длинной красной ковровой дорожкой, по которой, как по аллее с красной подстриженной травой, бродили туда-сюда съездовцы, и раскланивались и общались между собой, как в салоне Анны Павловны Шерер, и обсуждали доклады, прозвучавшие с трибуны, и проблемы войны и мира между писателями, проблему коммунистов и демократов, русских и евреев, и шли к буфету, чтобы выпить апельсинного или томатного сока, или чего покрепче, и съесть тонкий бутерброд с сыром или с докторской колбасой или с соленой красной рыбой, или уходили в туалет или на лестницу, я подошла к нему со спины, когда он стоял и говорил с кем-то из коллег мелкого калибра, с серым человеком, подождала, когда у них возникнет пауза, и сказала ему, тихо волнуясь: "Здравствуйте. Я Нина Краснова...". Что значило: я та самая Нина Краснова, с которой Вы переписываетесь уже несколько лет и которая уже несколько лет переписывается с Вами. Мы переписывались с ним с 1985 года, когда он и Роман Солнцев взялись составлять в пику московским поэтам антологию провинциальных поэтов "Час России", чтобы показать всему миру, что хорошие поэты не только в столицах живут, и я, как все рязанские поэты, послала ему свои стихи и книгу "Такие красные цветы", и он выделил меня из всей огромной массы провинциальных поэтов и прислал мне свою книгу "Затеси" с теплым, нестандартным автографом, и стал присылать все свои новые книги, а я стала писать ему свои отклики, свои "внутренние рецензии" на них. И завязалась у нас горячая переписка и заочная дружба, и протянулась между нами виртуальная высоковольтная линия связи. И он писал мне, что хотя мы живем и далеко друг от дружки, но он чувствует свое внутреннее "родство" со мной.
Виктор Астафьев обернулся ко мне и... И потом все семь дней съезда мы с ним ходили по коридору Театра Армии, по красной ковровой дорожке, только вдвоем, он со мной, а я с ним, как не разлей-вода. Я сказала ему, что у меня сильная близорукость, как у Натальи Пушкиной (я тогда не носила очков на людях, только дома), и он сам в антрактах отыскивал меня в зале своим единственным глазом (а один глаз он потерял на войне и заменил его на стеклянный "страз", внешне не отличавшийся от оригинала) и брал меня под ручку и шел со мной "гулять", выполняя роль моего "зрячего посоха". А потом он пересел из президиума ко мне в зал, в партерное красное кресло, и сидел со мной рядом. А его товарищи шутили: "Знает Виктор Петрович, с кем рядом сидеть, у него губа не дура..."
Когда под конец работы съезда председатель президиума сказал всем присутствующим в зале: "Давайте голосовать..." - я теперь уж не помню, за что и за кого... я в это и не вникала... А кто-то закричал: "У нас кворума нет! Нельзя голосовать... Для кворума у нас не хватает людей. В зале должно быть не меньше двух третей человек от всего количества участников..." - И президиумцы пришли в замешательство: как быть? считать съезд не действительным и распустить всех по домам? но тогда зачем и для чего мы здесь собирались пять дней и дебатничали? - Виктор Петрович "шумнул" со своего места: "Да зачем нам какой-то кворум? Чего бюрократством заниматься? Давайте проголосуем все, сколько нас тут есть, и подсчитаем, сколько человек "за", а сколько "против"... - Я не знала, за что мы голосуем, и голосовала, как Виктор Астафьев, как он, так и я, поднимала вверх свою правую руку синхронно с ним, как в парном фигурном катании...
А когда я потом узнала, что он ушел из старого Союза в альтернативный, в Союз Российских писателей, я тоже ушла туда, единственная из всех рязанских писателей, которые жестоко обиделись на меня за это, за то, что я их "бросила", как обиделись, или, если говорить языком моей матушки, "осерчали" на меня и многие мои московские коллеги, которые считали меня символом Рязани, символом Руси и "патриоткой", а я оказалась такой не "патриоткой" и не встала с ними под один флаг, чтобы "бить жидов и спасать (от них) Россию". А когда он "шишел-вышел-вон ушел" и из Российского Союза, то есть из обоих Союзов, и перестал быть членом и того и другого, чтобы быть вне партий, вне лагерей, вне групп, над схваткой, я не вернулась в старый Союз, чтобы не прыгать туда-сюда попрыгуньей-стрекозой... А в 1992 году я переехала жить в Москву, куда уже четырнадцать лет после своей учебы в Литинституте собиралась переехать, а все как-то собраться не могла, долго коня своего запрягала, а переехала быстро, в один день, когда жареный петух меня в задницу клюнул и я поняла, что если останусь в Рязани, пропаду в ней, угорю, как в "угарной бане", по образному выражению Астафьева.
Члены старого Союза, особенно "деревенщики", которые всегда считали Астафьева своим, а он оказался, по их мнению, как бы "чужим среди своих", ополчились на Астафьева и стали считать его "врагом народа", и пели ему анафему на всех углах и перекрестках и втаптывали его имя в грязь... Ученик Астафьева Распутин перестал подавать ему руку и знаться с ним, отвернулся от него, и многие другие его товарищи по перу и по оружию - тоже. И я знаю, что Виктор Петрович очень тяжело переживал все это, но на попятную не шел. Сколько здоровья унесла у него Великая Отечественная война 1941 - 1945 года... и сколько здоровья унесла у него гражданская война между писателями 90-х годов ХХ века.
"Худой мир (между странами и народами, между писателями и людьми) лучше хорошей войны", - говорил Виктор Астафьев, а он-то, фронтовик-окопник, который по себе знал, что такое война, знал, что говорил.
...В последний день съезда, который закончился, можно сказать, глубокой ночью, которая уже стояла на дворе, окутывая весь мир плотным черным занавесом с просветами огней Москвы, Виктор Петрович, как истинный джентльмен сибирского разлива, не отпустил меня одну добираться до дома своей подружки, у которой я остановилась, в Строгино (ведь могли на меня и хулиганы напасть по дороге, как в "Печальном детективе"), а позвонил своему московскому другу, и попросил его приехать к Театру на своей машине. Друг приехал на машине, на старом разбитом "козлике" или "газике" с треснутой фарой, и Астафьев, почти как в песне "Увезу тебя я в тундру" или в фильме "Кавказская пленница" ("Увезу тебя я в горы"), похитил меня со съезда и увез в гости к своему другу, у которого дома были свои гости, в Дегтярный переулок, и как только мы вошли в прихожую и попали с черной улицы, из темного подъезда в желтый круг электрического света, Астафьев сказал мне: "Нина, сними с себя шапку (я была в искусственной меховой шапке и в такой же искусственной меховой шубке бежевого цвета)!" - И сказал другу про меня: "Смотри, какая она красавица! А без шапки она еще лучше, чем в шапке! Засними ее на свою кинокамеру...". Мы все сели на тесной кухоньке, одну четверть которой занимал старый холодильник с обтекаемыми углами, электрический штепсель которого все время выпадал из расшатанной розетки, за стол с яствами, где чего только не было, и базарные овощи, словно с выставки народного хозяйства, и дефицитный тогда сервелат, и дефицитная тогда буженина, и даже медведина или медведятина, только птичьего молока, как говорится, не было, и раскупорили бутылку уж не помню какого вина (коньяка семизвездочного?) и бутылку ситра "Буратино" и общались до утра, знакомились друг с другом в неофициальной, в неформальной обстановке, и читали стихи, и пили чай и говорили на самые разные темы, причем говорили все больше "мужики", а я присутствовала при этом, выполняя декоративную роль рязанской вазы с полевыми цветами, и слушала "ораторов". Виктор Петрович рассказывал о своей Овсянке... Он достал из своего чемодана глянцевый журнал, выдернул оттуда яркую страницу с цветной фотографией Овсянки на ней, показал ее мне: "Вот моя деревня" (как в стихотворении Сурикова)... Смотри, вот здесь Енисей, он в несколько раз шире Москвы-реки, и течение у него бурное, а это - утесы с соснами и кедрами, я вижу их из своего окна, когда сижу у себя в кабинете и пишу, а это вот избушки... моя - вон там находится, ближе к берегу, вот за этими крышами..." И подарил мне эту картинку. И подарил мне свою книгу "Улыбка волчицы", с таким автографом:
"Дорогой и нежной рязаночке - Нине Красновой, что на исходе дня сверкнула в моей жизни хлебозарной зарницей. -
Да святится имя твое, создатель! Да воздастся тебе за щедроты твои ко мне! Аминь. От чалдона. В. Астафьев. 17 декабря 1990 г., Москва".
***
Свой первый в жизни рассказ Виктор Астафьев написал в 1951 году, в 27 лет, на Урале, "в городе Чусовом, куда приехал "на жительство" в 1945 году, после демобилизации из армии", вместе со своей женой, чусовлянкой, с которой познакомился в "нестроевой части, после госпиталя". Астафьев, как он сам пишет об этом в своем эссе "Подводя итоги", тогда работал вахтером на "колбасном заводике". И узнал, что при местной газете "начинает действовать литературный кружок", и пошел туда на первое же занятие. На этом занятии один автор, бывший работник политотдела читал свой рассказ "Встреча" о летчике-фронтовике, насквозь лживый и фальшивый, где не было ни одного грамма правды. "Страшно я разозлился" на этого сочинителя, - пишет Астафьев, - "зазвенело в моей контуженной голове", и решил я больше не ходить на сборище, которое называется "литературный кружок". А ночью, когда дежурил "в маленькой, теплой вахтерской комнатке", решил, что "есть один-единственный способ" бороться с "кривдой" - это писать правду о войне. И, поскольку ручка и чернила у него были, а бумаги не было, он "открыл довольно затрепанный и засаленный журнал дежурств" и прямо в нем - за ночь - написал свой первый рассказ - "Гражданский человек". И этот рассказ местная газета стала печатать из номера в номер, с продолжением, а потом вдруг ни с того ни с сего прекратила. Потому что заведующая отделом агитации и пропаганды Чусовского райкома (нагулявшая ребенка от "заезжего прощелыги-лектора") и ее начальник (зараженный сифилисом) выступили против "совращения чусовских трудящихся посредством печатного органа" и заявили, что рассказ Астафьева подрывает моральные устои советских людей. Потому что герой Астафьева "возьми и брякни", что в деревне сейчас, после войны, мало мужиков осталось, вот и стали они все "для баб хороши". Ка-ак? - возмутились в горкоме блюстители "нравственной чистоты" - "наших советских женщин называть бабами" и к тому же делать "грязные намеки на их... похотливость", тогда как у нас все советские женщины идейные и весь народ идейный, сознательный и высоконравственный... Все же газета допечатала этот нашумевший рассказ нашумевшего автора. А потом его напечатала областная газета "Звезда", а потом... "Я еще и дух не перевел, эйфорию не перечувствовал, как рассказ уже... звучит по областному радио, играют-читают в нем артисты, да еще и под музыку, под симфоническую". А уж когда я, пишет Астафьев, получил из альманаха "Прикамье" письмо о том, что мой рассказ будет напечатан в этом альманахе, "во мне уже никаких сил не осталось, один лишь восторг чувств бушевал во мне, и с этим восторгом я накатал несколько рассказов подряд".
В собрании сочинений Астафьева этот рассказ теперь стоит самый первый и называется он "Сибиряк".
***
"Надо заметить, что покорение столицы и ее издательств не было у меня (таким) стремительным и успешным, как это кажется некоторым моим "знатокам" и доброжелателям", - пишет Виктор Астафьев.
Первым журналом, в котором он начал печататься, был журнал "Смена", но, как пишет Астафьев, "полурассказы, блеклые очерки", с которыми он выступал там, не принесли ему славы.
В толстом журнале "Знамя" он стал печататься "благодаря помощи Юрия Нагибина через десять лет" после начала своей "творческой деятельности", в 1961 году. Послал ему свой рассказ (который до этого посылал Сергею Антонову в "Новый мир" и который Антонов одобрил, но не смог опубликовать и с грустными извинениями вернул автору), и Нагибин напечатал его в "Знамени".
"Не зря говорится, чудак чудака видит издалека, контуженный контуженного, к тому же и чует", - пишет Астафьев.
Нагибин, как и он, был контужен во время войны. И потом полушутя говорил Астафьеву: мы с тобой стали писателями, потому что мы оба контуженные. С Нагибиныи они потом оба "состояли членами редколлегии в ту пору в очень хорошем журнале "Наш современник".
В "Новом мире" Астафьев напечатался первый раз через семнадцать лет после начала своей творческой деятельности, в "Роман-газете" - лет через двадцать.
"Более всего в свое время мне хотелось напечататься в журнале "Огонек", служившем тогда эталоном современной новеллистики", - пишет Астафьев. Он посылал туда свои вещи, но в ответ получал "отлупы" на специальных бланках.
***
В своей работе "Подводя итоги" Астафьев писал: "Я всю жизнь учусь на писателя".
В книге "Всему свой час" он писал, что если писателю не хватает образования и культуры, у него вырабатывается "комплекс неполноценности". У самого Астафьева этот комплекс был очень сильным. И Астафьев всю жизнь старался преодолеть его и избавиться от него. И поэтому всю жизнь жадно тянулся к образованию и культуре и активно занимался самообразованием. В Чусовом он стал ходить в библиотеку им. Пушкина и просматривать литературную периодику, журналы "Новый мир", "Знамя", "Огонек", читать не только новые произведения известных писателей, появлявшиеся там, но и критические и литературоведческие статьи, и брать домой и читать книги русских и зарубежных классиков. И всю жизнь он тянулся к образованным и культурным людям. Когда он познакомился с Нагибиным, он перечитал всего Нагибина и потом читал все, что выходило у него из-под пера... Переписывался с ним.
***
...Астафьев переписывался со многими писателями, и таким эпистолярным образом, с помощью переписки, поддерживал свои отношения с ними. Его многолетняя переписка с критиком Александром Макаровым, с которым он потом встретился и не раз встречался в Москве и у которого останавливался там, когда приезжал в Москву, легла в основу его книги "Зрячий посох".
В одном из своих писем Макаров цитировал стихи Павла Васильева:
Вот уж к двадцати шести
Время близится годам,
А мне не с кем отвести
Душу, милая мадам.
Астафьев в своих письмах к Макарову отводил свою душу с ним, а тот в своих письмах к нему отводил свою душу с ним.
"...Наступил 1964 год, в который мы наконец-то встретились с Александром Николаевичем и сразу же подружились без натуг и притирок, - пишет Астафьев. - Может, это произошло отчасти потому, что в письмах мы уже о многом переговорили, "подготовили почву" для дружеских отношений и какого-то жадного и естественного стремления (друг к другу) и общения друг с другом.
Во всяком разе, с того уже далекого года, я почти никогда и нигде в Москве более не останавливался, а только у Макаровых (в его семье), - да и не отпускал меня (никуда) Александр Николаевич. "Успеете еще, успеете нашататься по столице, нагуляться, натрепаться, говорил он, - тут по вас соскучились, и дамочки ваши, да и мужчины... некоторые..."
Макаров говорил Астафьеву:
- ...крики в литературе, битие себя в грудь и заверения в том, что ты вот любишь родину, но другие вроде бы уж и не любят ее и не умеют любить, свойственны больше нашим литвождям. Отвратительная черта! Ее не было ни в какой литературе, в прежней, в русской тем более. И вам не надо лезть в московскую кашу (где идет деление на "наших" и "ненаших"), время только и нервы потратите.
Позже Астафьев понаблюдал за своими московскими собратьями и написал:
"...я уже заканчивал курсы (ВЛК), за два года наслушался всякой всячины и заметил: уж если "борец" орет слова "Россия!", "Родина!" и т.д. и т.п., значит поблизости есть кто-то из тех, кому услышать это надлежит, кто может за эти патриотические крики заплатить (ему) рублишко, напечатать подборку стихов, увеличить тираж книги и даже ввести в какую-нибудь редколлегию".
И дальше:
"Нет... бескорыстных витий в нашей литературе. Бескорыстные, как правило, талантливы, им кричать не надо, за них говорят (их) стихи, книги, перо - словом, их уединенный труд, в тяжком же труде не до суеты".
..."Зрячий посох" - книга о творчестве, о проблемах творчества и о реализации таланта. Астафьев показал в ней трудности своего пути в литературу, своего становления, и показал драму критика Макарова, культурнейшего и образованнейшего человека, который всю жизнь хотел писать книги, художественную прозу, к чему у него был талант, а писал статьи для газет и разменял свой талант на текучку, или, как говорится, разменял горшки на глину.
Интереснейшая и (в хорошем смысле слова) поучительнейшая книга, которую, как мне кажется, должен бы прочитать каждый писатель, в том числе молодой, начинающий, который хочет посвятить себя литературе.
***
..."Первые произведения (литературы) в моей жизни (в раннем детстве) я не читал, а слушал - читать тогда еще просто не умел, пишет Астафьев. - Это были "Кавказский пленник" Толстого и "Дед Архип и Ленька" Горького. Их я не перечитывал и никогда перечитывать не стану, их и по сей день слышу".
***
В 1953 году, в Перми у Виктора Астафьева вышел первый сборник рассказов "До будущей весны".
В 38 лет он попал в Москву на совещание молодых писателей, среди которых был уже далеко не самый молодой, "переросток", как когда-то и в школе, среди своих одноклассников. Оно проходило "в шикарном доме творчества в Малеевке" в течение целого месяца. Вместе с Виктором Астафьевым там оказались Юрий Казаков, Глеб Горышин, Виктор Потанин.
В 1958 году Виктор Астафьев вступил в Союз писателей.
А в 1959 году он поступил на Высшие литературные курсы при Литературном институте, "на которые принимают членов Союза писателей, преимущественно с периферии, причем предпочтение отдается тем, кто не имеет высшего образования", а Виктор Астафьев как раз не имел его. Он проучился там два года. И, как он сам пишет:
"За два года... в Москве я прошел дистанцию, которую в таком культурном центре, как Чусовой, самостоятельно проходил бы лет двадцать, глядишь, и заскоруз бы, опустился до самого заплесневелого обывателя, превратился бы в отвальный шлак, что горит и остывает круглосуточно за рекой Усьвой, ведь мои чусовские сокружковцы... остались на уровне районного литкружка в качестве сочинителей, а как читатели успели даже и одичать, опуститься до завистников... превратиться в злобствующих патриотов, коим рыбьей костью поперек горла стала так называемая демократия, возможность жить, мыслить и работать самостоятельно".
За два года в Москве он пересмотрел "весь тогдашний репертуар в столичных театрах", расширил рамки своей "окружающей среды". Как он пишет, "Москва с ее театрами, концертными залами, выставками, несколькими первоклассными преподавателями, единомышленниками и друзьями, много изведавшими, испытавшими, уже добившимися в литературе заметных успехов, - все-все способствовало духовному просветлению и нравственному усовершенствованию прежде всего тех, кто к этому стремился, но не только водку пил".
...После Москвы он не стал возвращаться в город Чусовой, а переехал с семьей в Пермь, где ("спустя восемнадцать лет после войны") получил "долгожданную квартиру" и тогда навсегда запомнил одну поговорку, родившуюся в ту пору: что "жизнь советского человека делится на две половины: до получения квартиры и после получения таковой". Квартира семье была сдана "без света, без воды, без газа, с бетонными пробками в трубах и вывороченной плиткой в совмещенном туалете", но все же это была своя квартира. Писать он ездил в деревню Быковку, а жена возила ему туда на себе продукты в мешке, и ее все прозвали там "маленькая баба с большим мешком на спине".
***
...Москва наполовину состоит не из москвичей, а из иногородних, которые переехали в Москву. И мир московских писателей наполовину состоит из провинциальных писателей, которые в свое время приехали в Москву из других городов и областей, и кое-как пообтесались здесь, "соскребли" с себя, если пользоваться образным выражением Астафьева, "провинциальную штукатурку" и обмосквичились кто в большей, кто в меньшей степени.
Виктор Астафьев мог бы переехать жить в Москву, и ему, кстати сказать, когда он стал знаменитым, большие литературные чиновники и предлагали перебраться в Москву и обещали дать ему здесь квартиру с большими удобствами, и все, что ему полагается по его рангу писателя, как гордости русской литературы. Но Астафьев не захотел переехать в Москву, в этот мегаполис, населенье которого "таково": 20 миллионов человек. Астафьев не любил "многолюдства" и суету, которая создается этим "многолюдством". И привык жить там, где народу поменьше. Он родился в селе и больше всего любил жить в селе, притом в том селе, в котором он родился, в своей Овсянке, в своей Сибири, на своей родине, по пословице: где родился, там и сгодился. После войны он 18 лет прожил на Урале, в маленьком городе Чусовом, на родине своей жены Марьи Семеновны, с которой познакомился на фронте и которая после войны увезла его к себе, он жил там вместе с ней и с детьми, которые у них появились (одна дочка умерла там). Потом он некоторое время жил в Перми. Потом переехал в Вологду, в северное гнездо писателей-"деревенщиков", прожил там, на родине Василия Белова и иже с ним, "почти одиннадцать лет", "в доброжелательной творческой среде". А в 1980 году, то есть в 56 лет, он вернулся к себе на родину, как в песне "Вернулся я на родину", переехал жить в Красноярск и в село Овсянка, где купил себе избу, в "переулке своего детства", напротив "бабушкиного дома", в котором в ту пору жила одна из его теток, решил, что "куда ни мечи, а лучше нет своей печи", и что "хороша страна Болгария", а Овсянка лучше всех. И еще он понял, что у каждого писателя должна быть своя, а не чужая вотчина, своя берлога, свое место на земле, свой медвежий угол, и сам для себя он считал этим местом то, откуда вышел в мир.
Когда корреспонденты спрашивали его:
- А почему вы вернулись к себе на родину, в Овсянку?
Он отвечал:
- Я приехал сюда умирать. И хочу умереть здесь, на своей родине и лечь в свою землю, на своем кладбище, где лежат мои предки.
Но "умирать" ему было "рановато", потому что ему надо было еще очень многое сделать в литературе и в жизни, и написать свою главную книгу о войне "Прокляты и убиты", свою "Войну и мир", свою "Фиесту", которую он давно собирался написать и за которую долго не мог взяться, слишком тяжела была для него эта тема, которую дала, подкинула ему война, как рядовому солдату-окопнику, прошедшему сквозь весь огонь войны, не раз контуженному и раненному, видавшему войну своими глазами, лицо в лицо, в облике натуральной смерти с косой, и испытавшему на своей шкуре всю ужасность и всю преступную суть войны, тема, которую он всю жизнь нес в себе, надсаживая свое потерянное на фронте здоровье...
"Здесь (на родине, и особенно в Овсянке) мне хорошо работается, за период (своего) сибирского "сидения" я успел много сделать...", - написал через много лет Виктор Астафьев.
***
...Не знаю, как сейчас, а раньше, даже еще и в конце ХХ века, иностранцы представляли себе Россию как страну медведей, дремучих лесов и медведей, которые живут в этих лесах. И поэтому русские люди казались им похожими на этих медведей, и поэтому каждый русский человек был для них "русский медведь". Мне сейчас почему вспомнилось это? Потому что медведи давно перевелись во многих русских лесах, в среднерусской полосе России, в европейской ее части, и остались, может быть, только в тайге, в глухих сибирских лесах. И Астафьев представляется мне таким русским сибирским медведем.
Астафьев произносил и писал слово "медведь" на сибирский манер - "ведьмедь". Астафьев - большой сибирский "ведьмедь". Белый, потому что волосы у него были белые, то есть седые, очень чистого, сверкающе-белого цвета, и мягкие и в то же время густые, как белый мех. И своей комплекцией он был похож на медведя-"ведьмедя", и держался несуетливо, и ходил неторопливо и немного вразвалочку, как косолапый мишка. Он был похож на этого русского царя зверей, некровожадного травоядника, который чудом сохранился и выжил в России в эпоху цивилизации и технического прогресса, после жесточайших революций и войн, после жесточайших советских экспериментов над русским народом и над личностью человека, после страшнейших общественных катаклизмов, которые оказались для России страшнее библейского потопа и страшнее атомных бомб, сброшенных на Хиросиму и Нагасаки.
И притом это был... как бы сказать поточнее? Дрессированный? Нет, не дрессированный, а культурный медведь, который из дикого и неграмотного, превратился благодаря "работе над собой" в культурного, грамотного и образованного, который ездил в Европу и в Америку на симпозиумы и конгрессы - читать доклады о литературе и об экологии, и, сидя в своей берлоге, писал книги и написал 15 томов собрания сочинений, которое встало на полку рядом с книгами русских и зарубежных классиков литературы.
***
...Я посылала Виктору Астафьеву не только свои письма, но иногда и свои стихи. И когда переехала в Москву и хлебнула здесь нужды не меньше, чем в Рязани, потому что я приехала сюда без всяких средств к существованию, в очень трудное не только для меня, а для всей страны время, в период начала рыночных реформ, после либерализации цен, и всеми силами хотела удержаться на плаву и остаться свободной художницей, и не дать себе погибнуть под колесом истории, "как сто тысяч других в России", и оказаться в безымянной братской могиле, и не дать себе пополнить собой ряды людей, которые были выброшены ураганным "ветром перемен" за борт корабля современности и оказались "на дне", глубже, чем у Горького в его одноименной пьесе. И я бегала по улицам Москвы, как Гаврош, в спортивном тренировочном китайском костюме а ля "Montana", с кондукторской сумкой на шее (для книг и для денег за них) и в стоптанных кроссовках, и продавала свои книжки "Интим", чтобы заработать себе на "черныш". И у меня написалось об этом такое стихотворение, которое я послала Виктору Астафьеву и которое очень тронуло его. Юрий Кувалдин потом напечатал это стихотворение в первом "пилотном" номере журнала "Наша улица" в 1999 году вместе с другими моими стихами под общей "шапкой", под общим названием "Я рязанская девчонка". И я подарила этот номер своему милому адресату.
НОВОЕ ПИСЬМО СТАРОМУ ДРУГУ
ИЗ СТОЛИЦЫ В СИБИРСКУЮ ГЛУБИНКУ
НА ДЕРЕВНЮ ВИКТОРУ ПЕТРОВИЧУ АСТАФЬЕВУ
Любезный Виктор Батькович,
Не лаптем щи хлеБатькович,
Овсянец Виктор Батькович!
Мой старый друг Витяночка,
Я стала москвитяночка,
Я стала москвитяночка.
В столицу я приехала.
В столицу переехала,
Я не бомжиха, мне не страшен "мент".
Купила я кроссовки,
Такие-то красивки,
И в них хожу, рязанский элемент.
По Сретенке хожу я,
Кусок батона жуя,
Таксистам предлагаю свой "Интим",
За "трешку", не за фигу
Даю таксистам книгу,
И очень интересно это им.
Но, ради Всеблагого,
Не думайте плохого,
Макушку озабоченно скребя, -
Я не ношу сутану,
Но блядью я не стану,
И продавать не стану я себя.
Не сирота казанская -
Мадонна я рязанская,
И я пропасть в столице не боюсь.
Со всем честным народом,
А не с преступным сбродом
За выживанье я свое борюсь.
...Любезный мой Витяночка,
Я стала москвитяночка,
Я стала москвитяночка...
...На "Литературных встречах в русской провинции", когда мы с Виктором Петровичем Астафьевым и другими участниками праздника сидели в столовой за сервированным столом с накрахмаленной скатертью и с пирамидальными салфетками, он сказал нашим соседям по столу:
- Нина продает в Москве, прямо на улицах, свои книги, чтобы не продавать себя... Она настоящая рязанская баба, которая сама свой воз везет и еще и чужой воз кому-то везти поможет.
...Астафьев не любил женщин двух видов: пьющих и ноющих. И любил меня за то, что я не пьющая и не ноющая. И за то, что я сильная, стойкая и выносливая и сама справляюсь со своими проблемами, не наваливая их ни на кого, и ничего не прошу у сильных мира сего, у которых он и сам ничего не любил просить.
***
Виктор Астафьев рано потерял свою мать, она утонула в Енисее, а отец у него был непутевый, и маленьким мальчиком будущий великий писатель воспитывался в основном со своей бабушкой, о чем он пишет в "Последнем поклоне". А потом он попал в заполярный детдом в г. Игарке. И рос и учился там.
А я тоже росла и училась в школе-интернате, в г. Рязани на улице Гоголя, то есть по существу тоже в детдоме, потому что была у своей мамы четвертым по счету ребенком (а вообще-то седьмым, но трое у нее умерло перед войной и в войну), и ей было трудно растить нас одной, без отца, который не был непутевым, но с которым она не жила, да еще жили-то мы все в темном и сыром подвале площадью двенадцать метров, и она решила, что в школе-интернате (куда гороно посоветовало ей устроить свою младшую дочку, меня) мне будет лучше, чем дома, условия там все же получше, чем дома, и своя отдельная кроватка там у меня будет, и свой отдельный стол-парта, и еда три раза в день...
Из детей, которые воспитывались в школе-интернате, получаются если не "мошенники и воры" (не преступники), то поэты (по натуре своей) и герои.
...Астафьев, может быть, отчасти потому и особенно близок мне, кроме всего прочего, чем он мне близок, что он, как и я, рос, учился и воспитывался в детдоме, в школе-интернате, и пробивался в литературу из такого низа жизни, из которого попадают не в элитарные литкруги, не на вершину Олимпа, а на скамью подсудимых и в тюрьму и катятся, как сказал бы Есенин, "дальше вниз".
На тех же "Литературных встречах", в селе Озерное, в гостях у сибирского писателя, друга Виктора Петровича Астафьева, за щедрым столом-самобранкой с домашними солеными грибочками и огурчиками и с вареной картошечкой без нитратов, за которым сидели хозяева дома и человек десять гостей, участников праздника, и все произносили тосты за тостами, Виктор Петрович, который сидел во главе стола, как тамада, а меня посадил рядом с собой, по левую руку от угла стола, сказал мне, видя, что я стесняюсь сказать свой тост:
- Нина, мадонна рязанская, ты-то скажи свой тост, скажи, скажи...
Я и сейчас-то их произносить не умею (опыта у меня в этом нет), а тогда и подавно не умела. И так и сказала, что я не умею тосты говорить, потому что я у себя в Рязани сижу, как мышка в норке, и никуда оттуда не вылезаю, не высовываюсь и на пирах не бываю.
- Скажи тост в честь Виктора Петровича! - весело и требовательно попросили меня присутствовавшие, и его сын Андрей, сотрудник общества защиты памятников.
И я начала говорить о книгах Виктора Астафьева, о его творчестве, что я все это люблю, что все это очень близко моей душе, и сказала, что Виктор Астафьев, как и я, учился в школе-интернате, и этим тоже близок мне, как и своими книгами и своим творчеством...
- Да ты самое главное-то скажи! - настропаляли меня гости, возжигая во мне боевой лирический дух...
- А что самое главное? - растерялась я.
- Что ты любишь Виктора Петровича!..
И Астафьев подсказал мне, как по шпаргалке:
- Да скажи всем, что ты меня любишь, вот и все! Скажи: "Я люблю Виктора Петровича!" И все, и больше ничего не надо говорить.
И я сказала под бурные и продолжительные аплодисменты зрителей-слушателей, переходящие в овации и в крики "ура-а!":
- Я люблю Виктора Астафьева! И все! И предлагаю всем выпить за него... - И обернулась к нему и сказала бесстрашно: - Я люблю вас, Виктор Петрович!
И выпила за него вместе со всеми два глотка водки и обняла и поцеловала его при всех в щеку и в левую часть лба, чуть выше надбровья, клеточную от глубоких морщин, горизонтальных и вертикальных.
***
...Я пишу эссе о великом писателе и понимаю, о ком я пишу. Но когда хочу вспомнить какие-то интересные эпизоды, связанные с ним, то почему-то мне вспоминаются несерьезные эпизоды. Например, когда я залезла в вертолет МЧС, чтобы лететь на нем с Виктором Астафьевым и его свитой в Енисейск, и выбирала место, где и с кем мне удобнее сесть, и топталась в узком проходе салона, загораживая собой проход, то есть "гнeздилась", как сказала бы моя матушка, Виктор Петрович смотрел-смотрел на меня со всех сторон своим оценивающим взглядом и сказал таким тоном, как будто ставил мне "отл." в зачетную студенческую книжку:
- Ну и задастая ты, Нинка, стала...
...Или вот такой лирический момент мне вспоминается. Виктор Астафьев приехал ко мне в Перово, прямо с аэродрома, с тяжелым чемоданом и с двумя своими друзьями, которые встречали его в аэропорту Шереметьево, с главным редактором "Студенческого меридиана" и с оператором, которые несли при себе большие сумки с закусками. Я, естественно, усадила всех за стол, налила им щей из свежей капусты, крестьянские, которые сварила по рецепту моей матушки... Виктор Петрович покрошил туда "былку" (стебель) зеленого лука, причем "былку" эту он не резал ножницами или ножом, а рвал руками, пальцами на мелкие равномерные частички. И потом ел мои щи под стопочку "Столичной" водки и нахвалил их, ел и нахваливал, ел и нахваливал. А я с тех пор когда крошу в щи зеленый лук по-астафьевски, называю их - щи по-астафьевски.
Виктор Петрович расслабился с дороги и сидел рассказывал нам разные истории из своей жизни, он был мастер на это, рассказывал он их с юмором, сдабривал свою речь крепкими словечками, как специями, а главный редактор журнала брал все на карандаш, - все-все, что рассказывал Виктор Петрович, он записывал авторучкой, беглым почерком, иероглифами, как заправский журналист старого образца.
И тут Виктор Петрович сказал:
- Голова у меня что-то побаливает...
- А давайте я сделаю вам массаж головы, чтобы она перестала болеть, - с готовностью медсестры, а точнее - сестры милосердия, предложила я (я своей матушке делала его время от времени, и она очень это любила).
- Да какой массаж, это мне не поможет... - махнул он рукой.
- Посмотрим, - сказала я. - Вы, Виктор Петрович, сидите себе и разговаривайте с "ребятами", не обращайте на меня внимания, а я буду делать вам массаж. Как древнерусская рязанская дева Феврония из мещерской деревни Ласково (между прочим, родственница моих предков по моей маме) древнерусскому муромскому князю Петру.
И вот я встала сзади него, а он сидел на стуле спиной в окну, и стала делать ему массаж головы - контактный и бесконтактный, как дева Феврония или как Чумак, стала гладить ему голову пальцами и ладонями, в разных местах, круговыми и некруговыми движениями, с легкими нажимами и без нажимов, шишечки под черепом, макушку, затылок, околомакушье, заушье, виски, всю основную площадь головы, сделала ему упражнение "шлем", плотно сдавливая голову ладонями крестовым способом: переднюю и заднюю части головы (лоб - затылок), и боковые части головы (от виска до виска)... потом гладила ему голову так, что не докасалась до нее руками, создавала над головой положительную ауру, легкие движения воздуха...
Сначала никаких положительных результатов это вроде бы не давало, но потом главный редактор, который сидел прямо напротив Виктора Петровича, сказал:
- А глазки-то у Петровича начинают блестеть и сиять... а лицо начинает покрываться здоровым розовым румянцем... и приобретать блаженное выражение...
- Да, правда, - согласился с ним оператор. - Лицо у тебя, Петрович, было тусклое, а сейчас - светлое какое стало, розовое... И глазки начали блестеть.
- Да и голова-то у меня и правда почти перестала болеть, - удивился Виктор Петрович. - Нин, ты мне это, еще массаж поделай. Может быть, она и совсем пройдет.
Через некоторое время боец литературы уже и забыл, что у него голова болела, но не говорил мне: "Нин, ну и хватит делать массаж... Сделала - и спасибо, сделала - и хватит".
- Ему понравилось, что ты ему голову гладишь, как в песне "Уж она и чешет, уж она и гладит (голову доброму молодцу), волос к волосу кладет..." Он теперь и не скажет тебе, что у него голова давно прошла. Так и будет говорить, что она еще не прошла, чтобы ты гладила и гладила ее ему... А лицо-то у Петровича какое просветленное стало... а глазки-то как блестят...
- А голова-то у меня и правда перестала болеть... Была тяжелая, как будто в ней гири лежали, а стала легкая-легкая и совсем не болит... - произнес Виктор Петрович, трогая себя за голову: она это или не она?
***
Вспомнилась мне сейчас русская пословица, которая от частого употребления всеми стала такой банальной, что никто уже не вдумывается в нее и не удивляется тому, как она точна и мудра: не место красит человека, а человек - место.
Более всего подходит она нашим поэтам, писателям, художникам, артистам, людям литературы и искусства, которые вышли в мир или из своего поместья, как в дореволюционное время, или, как в советское время, из какого-нибудь никому ранее неизвестного села, из глухой деревни, из захолустья, из "дыры", из "глубинки" и стали знаменитыми и таким образом сделали знаменитым и свою деревню, свою малую родину, то есть, если пользоваться этим словом в стиле Кувалдина, свое материнское лоно, где они формировались и из которого они вышли в мир большой литературы, большого искусства.
Есенин вышел из Константинова, о котором написал, что оно "только тем и будет знаменито, что здесь когда-то баба родила скандального российского пиита". И как в воду глядел. Никому ранее неизвестное село, каких в стране сотни тысяч, Константиново стало знаменитым на весь мир благодаря своему поэту. И там теперь каждый год проходят Есенинские праздники.
А Пушкин сделал знаменитым свое Михайловское, где он пестовался своей няней, а Лермонтов - свои Тарханы, а Некрасов - свою Карабиху, а Шукшин - свои Сростки, а Фатьянов - свое Малое Петрино и Вязники, а Солоухин - свое Олепино, а ныне, слава Богу, здравствующий и, дай Бог ему еще сто лет быть таковым, Валерий Золотухин - сделал знаменитым свой Быстрый Исток. И в каждом из этих сел-деревень теперь каждый год проходят праздники. А Виктор Астафьев сделал знаменитым свое село Овсянка Красноярского края Дивногорского района, где раз в два года проходят "Литературные встречи в русской провинции", на которых я была два раза еще при жизни Виктора Астафьева.
В своем интервью, которое он дал мне в сентябре 2000 года в Овсянке, во время "Литературных встреч в русской провинции", он рассказал мне смешной эпизод о том, как одного писателя привезли в Овсянку, тот увидел Енисей, крутые утесы, на которых растут кедры и сосны, очаровался этой местностью и воскликнул: "Х-хэ, едрена мать, да здесь и не захочешь, а писателем станешь!" То же самое в подобных или в несколько более интеллигентных выражениях говорили и гости Михайловского, и гости Константинова, которые приезжали туда: еще бы в таких красивых местах и не родиться поэту! еще бы в таких местах и стихов не писать! - "Здесь и пенек слагать стихи начнет", - написала я когда-то под впечатлением своей экскурсии в Михайловское. Но в том-то и закавыка, что и в Михайловском родился (как поэт) всего один гений на все века, и в Константинове... что гении не рождаются в одном месте пучками, как морковь на грядке, или как свекла и петрушка. Астафьев, а еще ранее Солженицын, а еще ранее еще кто-то из великих, а позже Золотухин сказал: куда Бог заглянет, куда он крупинку свою уронит, там талант или гений и родится. Но у Бога вселенная бесконечна, и он не заглядывает в одно и то же место по сто раз и крупинок по сто штук в одну ямку, в одну лунку, в одно лоно не кидает. Хотя есть края, где из его семян произрастает много больших и великих или не очень великих и не очень больших, но и не маленьких людей, прославивших свою землю, как, например, в Рязанском крае, откуда, кроме Есенина, вышли и ученые Циолковский и Павлов и Семенов-Тян-Шанский, и путешественник Головнин, и философ Федоров, и певцы братья Пироговы, и поэт Полонский, и художники Архипов и Малявин, и композиторы Аверкин (автор песни "На побывку едет молодой моряк..." на стихи Бокова) и Попов (автор песен "Над окошком месяц" и "Белая береза" на стихи Есенина), и писатель Можаев и поэт Маркин (ученик Солженицына), и много кто еще... и мать Петра 1 Наталья Нарышкина...
...С тех пор, как я прочитала "Последний поклон" и "Затеси" и другие книги Виктора Астафьева, а потом на съезде писателей РСФРС в 1990 году познакомилась и с самим автором, я все время мечтала об Овсянке, как героиня его рассказа "Индия" мечтала об Индии.
Героиня эта по имени Саша, которая родилась в городе Канавинске, девочкой во время пожара нашла на пожарище сверточек, кусок туалетного малинового мыла в красивой обертке, на которой была нарисована Индия - индиец-принц с синими глазами "в желтой чалме и в красном плаще", а "за его спиною желтоствольные пальмы" с развесистыми зелеными ветвями", а меж ними "желтый усатый тигр, похожий на... домашнего кота Мураша". Это мыло мать Саши спрятала в сундук и выдавала его ей и ее братьям "умываться только по праздникам и во время школьных экзаменов". А обертку девочка оставила себе и хранила у себя. И не знала она занятия приятнее, чем "разглядывать эту картинку с принцем, пальмами и тигром". Обертка так приятно пахла, Саша прижимала ее к груди и была уверена, что вот только так и "должны пахнуть дальние, загадочные страны". И с тех пор она стала мечтать об Индии. И когда попала на фронт связисткой, она и там, "в редкие минуты фронтовых передышек", думала об этой стране, была "не на передовой, не на позициях, а где-то далеко-далеко".
"Комбат один раз полюбопытствовал у связистки, которую он по-отцовски нежно любил и жалел: чему она улыбается и о чем мечтает?
- Я, товарищ капитан, Алексей Васильевич, думаю об Индии, - ...отозвалась девушка".
Вот и я с некоторых пор стала мечтать, но не об Индии, не об экзотических странах и краях, не об островах Сейшелах и Багамах, не о Майями, а об Овсянке и о Сибири, которую полюбила благодаря книгам Виктора Астафьева.
...И вот в 1998 году управление культуры Красноярского края и сам Виктор Астафьев пригласили меня туда на "Литературные встречи в русской провинции", то есть на Астафьевские чтения. И я полетела туда на самолете "ИЛ-86" с группой писателей и кинооператоров из Москвы и несколько дней жила на родине великого писателя земли русской и участвовала в этом празднике, выступала на конференции, на заседании "круглого стола" в Красноярской бибилиотеке и в Овсянковской библиотеке, и много где еще, и летала с Виктором Астафьевым на вертолете в Енисейск, и выступала там в Доме культуры и в селе Озерном и пела там свои частушки по просьбе самого Виктора Астафьева и плясала, отбивая дроби. И, как и все участники праздника, получила из его рук 15 томов собрания его сочинений, которые вышли в Красноярском издательстве "Офсет". И, когда вернулась в Москву, написала Астафьеву по горячим следам большое-большое письмо (38 страниц на машинке), из которого сейчас процитирую некоторые отрывки, говорящие о том, что я тогда чувствовала:
"23 сентября 1998 г., Москва
Закоперник "Литературных встреч в русской провинции"
Витечка Петрович!
Вот и осуществилась моя давняя золотая мечта - побывать у вас в Сибири и в Овсянке! Вот и побывала я у Вас!!! Вот и прокатилась с ветерком по Коммунальному мосту, который Вы присылали мне по почте, на открытке! Вот и прошлась своими ногами по Вашей земле, по Вашей родине! Вот и увидела ее не на открытках, не на фотоснимках и не по ТВ... А главное - пообщалась с Вами!
СПАСИБО ВАМ, что Вы помогли мне осуществить мою мечту! Спасибо, что Вы пригласили меня на "Литературные встречи...", то есть на встречи с Вами! - выписали меня прямо из Москвы, наложным платежом, с доставкой на дом. И окружили меня вниманием, любовью и почетом и выделили меня из всех участников конференции и вознесли на недосягаемую высоту и вывели меня на новую орбиту!.. И взяли с собой в Енисейск! Посадили в вертолет и увезли в поднебесье у всех на глазах!..
Я вспоминаю все это как сказку... И знаю, что чем больше будет проходить времени, тем все это будет больше походить на сказку. И меня теперь все время будет тянуть в Сибирь, к Вам, еще больше, чем раньше!
СПАСИБО ВАМ ЗА ВСЕ "ЛИТЕРАТУРНЫЕ ВСТРЕЧИ..."!
И СПАСИБО ВАМ ЗА ВАШ ЦАРСКИЙ ПОДАРОК, который Вы бросили к моим ногам: ЗА СОБРАНИЕ ВАШИХ СОЧИНЕНИЙ В 15-ТИ ТОМАХ!
Когда Вы писали мне, что работаете над ним, я думала: а как бы и где бы мне достать его, когда оно появится в свет? как бы мне не прозевать, не проворонить его? Но я даже и думать не смела о том, что получу его в подарок от Вас! И не решалась просить его у Вас и даже и заикнуться об этом не смела. И вот оно - у меня в руках! Все 15 томов! Да еще с Вашим автографом!
Это ли не чудо?!
А говорят, что чудес на свете не бывает! ...
Ваша не незваная, а званая гостья из Москвы - мадам Трататуева, то есть НИНА КРАСНОВА,
Ваша главная участница "Литературных встреч...",
Ваша декабристка.
P.S.
...Из окна дивногорской гостинцы "Бирюса", где я жила в одном номере с Людмилой Абаевой (секретарем Союза Российских писателей) во время "Литературных встреч...", я каждый день, просыпаясь утром, видела сибирский пейзаж (не похожий на среднерусский): Енисей с набережной, утесы, кедры и березы на склонах и обрывах утесов... И каждый день я думала: "Боже мой! Я - в Сибири! Вот я где! Боже мой! Я - на родине Виктора Астафьева! Куда меня занесло! Это он меня сюда пригласил! Это он меня сюда вызвал, на край света! И прислал за мной самолет "ИЛ-86"! Мне даже казалось, что Вы и "Литературные встречи"-то устроили, организовали ради меня, чтобы пригласить меня к себе и увидеться со мной!
P.S.
...Раньше, когда кто-то говорил: "Кто хоть раз побывает в Сибири, того опять будет тянуть туда", - я думала, что это всего-навсего красивые слова, поэтическое преувеличение, вежливый комплимент в адрес Сибири. А теперь поняла, что - нет.
P.S.
Но для меня Сибирь - это Вы! И вся природа Сибири - это Вы! И все люди Сибири (особенно те, с которыми Вы связаны хорошими личными отношениями) - это тоже частично Вы! И поэтому меня так тянет в Сибирь! А без Вас она для меня - просто большой кусок России, что, конечно, тоже немало. Тем более, что это - Ваша родина.
P.S.
...Как хорошо мне было сидеть с Вами на крылечке Вашего храма Святого Иннокентия Иркутского, куда Вы усадили меня рядом с собой, когда увидели меня в толпе, на освящении этого храма... И как хорошо мне было идти с Вами под ручку по Вашей Овсянке, по Вашей улице Щетинкина к Вашему дому... в сопровождении Вашей свиты...
P.S.
...Зав. Овсянковской библиотекой за ужином в этой библиотеке после моего выступления там рассказала мне при всех "девчонках" и гостях библиотеки, как Вы рассказывали ей о нашей с Вами первой встрече в 1990 году, на съезде писателей, в Театре Советской Армии: ...что я робко, стеснительно, скромно стояла в толпе людей, в сторонке, а потом подошла к Вам и сказала: "Здравствуйте. Я Нина Краснова (та самая поэтесса, которая переписывалась с Вами несколько лет)..." А Вы тогда думали, что среди поэтесс нет ни одной хорошей, путной "бабы", что все поэтессы - испорченные, эмансипированные, мужикоподобные, ходят в мужичьих портках, пьют и курят. Но повернулись ко мне и увидели: перед Вами стоит "такое светлое, чистое, нежное создание в платьице, такая русская девочка с прямыми русыми волосами, такая красавица"... Зав. Овсянковской библиотекой сказала, что когда Вы рассказывали это, у Вас лицо было просветленное и каким-то особым внутренним светом озаренное...
P.S.
...я вспоминаю, как я "дремала" у Вас на плече, в вертолете (когда мы летели в Енисейск) - склонила свою "русую головку" Вам на плечо и долго-долго летела так с Вами... Наши "пассажиры" потом улыбались и говорили:
- Подремала Нина на плече у классика.
Это был самый блаженный и самый умиротворенный для меня момент наших "Литературных встреч".
P.S.
...Вы так здорово выступали на "Литературных встречах..."! - и на конференции, и на вечерах, и на банкетах! С полной душевной самоотдачей, с полной выкладкой!.. Я просто диву давалась! И не понимала, откуда у Вас только силы берутся! Какой же Вы могучий мужик! Уродил же Вас Бог такого!
Но после этого Вы, конечно, очень устали. Отдыхайте теперь. И новые силы копите.
P.S.
...Вы так хорошо пели в Енисейске! После вечера в Доме культуры, на банкете в здании школы! Народные песни и частушки, под гармошку! Своим басистым, поставленным от природы голосом... Вы пели лучше, чем Хворостовский!
P.S.
А когда я пела и плясала на банкете, Вы сказали всем про меня: "Рязанские девки и бабы - игровитые..."
Какой красивый и необычный и точный эпитет Вы нашли для меня. Спасибо Вам за него! Обнимаю и целую Вас игровитечно!
P.S.
...Я полистала тома Вашего собрания сочинений. Посмотрела и прочитала некоторые Ваши комментарии в конце каждого тома... Сколько же Вы всего понаписали, понаворочали за жизнь и за последние годы! И какую же титаническую работу проделали, готовя в свет свое собрание...
Вы сказали, что до того дописались, что у вас появилось отвращение к перу и к бумаге... и Вы сейчас ничего не можете писать... ни писем, ничего... у вас глаза на бумагу не смотрят.
А Вам ведь во время "Литературных встреч..." еще пришлось столько автографов всем участникам и гостям праздника писать! И все время приходится писать кому-то какие-то автографы, от этого никуда не денешься. А у Вас каждый автограф - как поэтическое произведение, как стихотворение в прозе! Что ни автограф - то шедевр!
Взять хотя бы те из них, которые Вы написали мне на 1-м томе Вашего собрания сочинений и на книге "Обертон", и на всех Ваших книгах, какие у меня есть!
Из Ваших автографов можно целый сборник составить. Я люблю читать их больше, чем стихи поэтов. У меня от них, от каждого Вашего слова и от каждой Вашей буковки и от самого Вашего почерка со всеми его закорючками и завитушками душа щемит, и в ней начинает звучать такая музыка, от которой мне хочется петь и плакать и лететь к Вам на крыльях "ИЛ-86"!
Н.К."
***
...У меня в руках газета "Глагол" г. Енисейска, № 17 за 2003 год, а в ней - статья редактора этой газеты, сибирского писателя Алексея Бондаренко, о Викторе Астафьеве и о том литературном вечере в Енисейске, на котором я выступала вместе с Виктором Астафьевым, "И светится имя твое...", бесценный документальный материал, в живой художественной манере:
"В Овсянке, накануне работы конференции, Виктор Астафьев пытал меня:
- Где бы ты хотел после "Литературных чтений" встретиться с читателями?
- А мне все одно - где (меня) хорошо примут, - беспечно ответил я, смеясь.
- На своей родине (в Енисейске) не хочешь?
- Наверное, надоел я уже там всем...
- А со мной?
- Хоть на край света, Виктор Петрович. Только не возьмете вы меня, колхозника, с собой на край света-то...
- Не шути так, - упрекнул меня Виктор Петрович. - Я к чему клоню? Я наметил поездку в Енисейск. Подобрал подходящих литературных монстров. Вон одна Нинка Краснова чего стоит! Со своими матерными частушками! Она одна весь народ развеселит.
Для меня такое решение писателя было полной неожиданностью... я был просто шокирован... конечно, для моих земляков-енисейцев визит высоких гостей будет большой честью.
Виктор Петрович сказал мне, что он долго думал, делать или не делать перелет из Красноярска в Енисейск в такое слякотное осеннее время, и все же принял решение сделать, несмотря на свое аховское здоровье. И это случилось еще и благодаря настоятельной просьбе главы Енисейского района Василия Несторовича Сидоркина. И кто знает, придется ли еще когда побывать Виктору Петровичу в Енисейске, который напоминает ему его детство (не придется! - Н.К.).
Встреча писателей с читателями в культурном центре села Озерное была впечатляющей. Писатели по очереди говорили о литературе, искусстве... Бойко отвечала на вопросы слушателей поэтесса Нина Краснова. Под бурные аплодисменты зрителей она даже частушки исполнила, не матерные, как обещал Виктор Петрович, а своего собственного сочинения на злободневные темы.
Разговор подытожил Виктор Петрович. Он говорил о состоянии современной литературы в России, о ее значении в нелегкое для народа время..."
В газете, кроме статьи Алексея Бондаренко - три фотографии, на которых я стою рядом с Виктором Астафьевым, на аэродроме Енисейска, около вертолета... а рядом с нами заместитель губернатора Владимир Полушин, глава администрации района Василий Сидоркин, критик из Пскова, близкий друг Астафьева и его семьи (уроженец г. Чусового) Валентин Курбатов, и "вся королевская рать".
...На вечере в Енисейске одна школьница прислала мне записку: "Скажите, пожалуйста, как вы согласились приехать к нам сюда, из Москвы, в такую далекую провинцию?"
Я ответила ей: "Ни один, самый удаленный от Москвы край нельзя считать провинцией, если он дал миру хотя бы одного великого человека. Ваш край дал миру писателя Виктора Астафьева. И уже поэтому это - не провинция..."
...Благодаря Виктору Астафьеву я узнала и полюбила Сибирь и сибиряков...
...Астафьев построил в своем селе библиотеку, в которой хранятся все его книги и вся литература о нем, и построил церковь Иннокентия Иркутского, на месте той, которая была разрушена в советское время, причем церковь - вся из свежих желтых бревен, будто выкрашенная потоками солнечного света, и вся в древнерусском стиле - выросла на глазах у жителей Овсянки буквально за две недели, как терем в сказке про Золотую Рыбку, и всего за три дня перед "Литературными встречами..." 1998 года. (Или ее построил губернатор Лебедь, по просьбе и по инициативе Астафьева? но это уже детали, которые я не буду уточнять сейчас здесь.)
- В этой церкви меня будут отпевать, - сказал тогда Виктор Петрович с мужественным спокойствием в голосе и с чувством удовлетворенности оттого, что есть где будет отпевать его. И тем самым поставил точку в своей жизни, которая, он осознавал это, приближалась к своему завершению, и которую он окинул внутренним взглядом, как некую большую книгу, у которой есть свое начало и должен быть свой конец, своя последняя страница с точкой. 30 ноября 2001 года его в самом деле отпевали в этой церкви. Марья Семеновна, как лебедица, потерявшая своего лебедя, убивалась в руках своего сына Андрея, который поддерживал ее за локти, чтобы она не ринулась за своим лебедем камнем вниз, в свежевырытую яму могилы, как в пропасть.
...Виктор Астафьев писал мне в одном из своих писем, что вся его жизнь проходит за рабочим столом, и он не видит и сознательно лишает себя многих тех радостей и удовольствий жизни, которыми живут другие люди, потому что для него нет ничего важнее в жизни, чем литература, творчество...
"Сколько же... наслаждений упущено русскими писателями оттого, что они женились на литературе, этой бабе... вытягивающей из человека все соки..." - писал он мне в одном из своих писем и восклицал: "Сколько же недоебов... у русских писателей!", которые посвящают себя литературе.
Он был настоящий писатель, для которого, если пользоваться терминологией Юрия Кувалдина, "жизнь в тексте" была важнее жизни в самой жизни. Только такие писатели, при наличии Божьего дара, при наличии таланта и гениальности, то есть того, чего Астафьеву было не занимать у других, и того, что другие могли бы занять у него, входят в Божественную метафизическую программу, в Бессмертие и в Вечность. А кто радостям творчества предпочитает другие - так называемые простые человеческие - радости, тот едет, едет по "эскалатору жизни", как миллионы подобных ему, и съезжает в могилу и сгнивает и перегнивает там и не остается в памяти потомков.
Тело Астафьева, израненное на войне и измученное болезнями, лежит в земле, а его дух, его сущность, его индивидуальность живет в его книгах, в его текстах, которые мы читаем.
Максимилиан Волошин считал, что человек, а писатель, художник тем более, и рождается и живет для того, чтобы воплотить свою сущность в своих творениях, запечатлеть там свой "лик" и свой "образ" (и "лик" и "образ" мира, в котором ты живешь), или, как сказал бы и говорит президент Академии Репецтуализма (искусства Третьего Тысячелетия) академик Юрий Кувалдин, чтобы воплотить свою душу в буквы, в знаки. И кому это удается, тот и живет в веках и тысячелетиях, даже если его бренное тело истлело в земле.
...Виктор Астафьев писал свои вещи трудно и медленно и говорил, что хорошие вещи не пишутся легко и быстро...
...Виктор Астафьев писал трудно и медленно, писал от руки, старинным способом, а наворочал 15 томов собрания сочинений, и это притом, что у него было плохое здоровье, что он перенес два (или даже два с половиной) инфаркта (первый был у него в 1984 году, а второй - в июне 1999 года), о чем он писал мне в письме 11 сентября 1999 года:
"Я, моя хорошая, доживаю трудное лето, в самую жару, в июне хватил меня инфаркт, второй в жизни. Но при первом мне было 60 лет и я его как бы не заметил, проигнорировал, а вот нонешний меня крепко достал и до сих пор мучает.
Живу на лекарствах и к столу присаживаюсь боком, устаю даже от писем, а почты у меня накопилось очень много, и текучка всякая, как всегда, не оставляет мне времени даже для болезни. Я и тебе коротенько пишу, чтобы сообщить, что в октябре иль ноябре, наверное, поеду в подмосковный санаторий, чтобы ладом пролечиться, иначе мне зиму не пережить.
Ну вот, французов мне Бог послал, они у меня интервью для какой-то газеты требуют, и так каждый день..."
...У Астафьева была фронтовая контузия, были фронтовые ранения, в результате одного из которых врачи отрезали ему кусок легкого, были шрамы на руках, на ногах, на теле и на лице, и на сердце, конечно, и притом, он потерял на войне один глаз, и у него остался всего один, который когда-то был зорким глазом орла, а с годами становился все менее зорким, пока совсем перестал видеть.
...За три года до своей смерти, в 1998 году, Виктор Петрович выпустил в издательстве "Офсет" собрание своих сочинений в пятнадцати томах. Он, так сказать, продолжая традицию русских писателей, того же Чехова и Есенина, которые сами готовили свои собрания, еще при своей жизни, не ждя, что это сделают за них другие, и не перекладывая это на чужие плечи, сам подготовил его. И сам написал предисловие к первому тому и комментарии к каждому из пятнадцати томов.
Его предисловие и комментарии - это не сухие научные статьи, а великолепная художественная проза. Если все это собрать под одну крышу, под одну обложку, получится новая книга художественной прозы, лебединая песня Виктора Астафьева.
В своем комментарии к 15-му тому он пишет о том, как возникла у него идея выпустить в свет полное собрание своих сочинений, и кто и каким образом помог ему воплотить эту идею в жизнь.
Нашелся у него один спонсор, из Новосибирска, который "получил... невиданный, по его пониманию, кредит, в 65 миллионов прежних, еще не очень "дутых" рублей и решил ими разумно распорядиться - создать "независимое сибирское издательство", и для начала издал "прелюбопытнешую книгу бывшей зэчки под ошеломляющим названием "Чешежопица" и "простерся мечтой построить... офис" под свое заведение и издать сочинения какого-нибудь крупного сибирского писателя. Выбор спонсора пал на Астафьева. Астафьев подготовил для него собрание сочинений, с помощью своей жены и с помощью своего редактора из "Молодой гвардии". Но инфляция съела все деньги спонсора, его "кредит превратился в копейки", и спонсор-издатель ударился в бега... "С тех пор (от него нет) ни звуку, ни грюку, - пишет Астафьев. - Постепенно выяснилось, и окольными путями и слухами донеслось: издатель мой прячется от кредиторов и ему уже не до издательских дел и творческих деяний, ему бы хоть семью свою сохранить. Говорят, он даже покрасился в какой-то экзотический цвет и все сделал, чтоб его не узнали и не поймали". Дальше история издания собрания сочинений Астафьева превращается под пером писателя в интереснейший авантюрный роман, герой которого ищет спонсоров. Наконец, нашелся новый благодетель - президент России Ельцин. Он приехал в Овсянку, и там девочки-красавицы, школьницы, встречали его блинами с маслом, и "не про Ленина, который всегда молодой, а про блины да про гостей грянули" песню, вместе со своими "учительшами".
"Президент сделал народу ручкой и к тарелке с блинами рванулся. Как потом стало известно, спал он последние сутки всего полтора часа", позавтракать не успел, а "жрать ему хотелось", "мужик (он) рослый, здоровый", вот он и рванулся к блинам. "...ан не тут-то было, - пишет Астафьев, - ...мордатый в "ботинки писающий" генерал и молодцы его (из охраны) цап президента за рукава, к блинам не подпущают. Но это, видать, не раз уж бывало, что его тормозят то к еде, то к выпивке. Он их, шестерых, не менее, волокет на себе, вместе с генералом; они, охрана его, стало быть, допреж президента обязаны яства отведать, и если тут же не помрут, пускать и его к еде". А он тащит на своем "хребте" "целую артель", то есть прет на себе и генерала, и его молодцев и, "повязанный" ими, "каким-то все же неимоверным усилием", "достиг" тарелки с блинами и "блин сцапал, да еще мимоходом в масло (этот блин) макнул, после чего в комок его оборотил и в рот (себе) засунул"... "Пропадать так пропадать и президенту, и генералу, и бдительной охране, дальше уж президент действовал по аппетиту, мигом (тарелку) блинов ополовинил и, осоловелый от еды, будто от вина, сказал: "Ну, куда идти-то?"
Ему показывали школу, классы... президент пообещал подарить... школе компьютерный класс и обещание (свое потом) выполнил.
Дальше путь нам лежал с горы, в самое село Овсянку..."
Читать все это - обхохочешься. Таким ярким живым и смешным пером пишет про все это Астафьев, такими какими-то неуклюжими, кособокими, рельефными фразами с примесью допотопных слов.
Президент с Астафьевым приехали в Овсянку, "в новую... прекрасную библиотеку". Там у них зашла речь об Урале, где родился президент и где когда-то жил Астафьев, и о композиторе Радыгине, который родился на Урале, но которому на телевидении ходу не дают, а он написал сто песен, в том числе песню "Ой, рябина кудрявая"...
"Как же так? - загоревал президент. - Я же вырос с песней Радыгина "Ой, рябина кудрявая"...
С этими словами вышли мы из библиотеки, - пишет Астафьев, - нам сунули лопаты в руки и попросили посадить (на территории возле библиотеки) прутики, называемые рябиной. Президент во время трудового процесса возьми да и затяни под воздействием (нашего с ним) разговора: "Ой, рябина кудрявая, белые цветы-ы". И уж к вечеру разнесся слух от Сибири до Москвы, что президент, будучи в гостях у Астафьева в Овсянке, вдрызг напился и орал черт-те что..."
Здесь Астафьев пытается "отмазать" Ельцина, отпровергуть слух о том, что Ельцин у него в гостях напился вдрызг (слух о том, что они оба напились и ползали по двору Астафьева на карачках, на четвереньках). Как будто нельзя на трезвую голову петь песни? Очень выразительный и художественно симпатичный портрет Ельцина нарисовал Астафьев. И дорисовывает его такими существенными штрихами:
"Читает ли президент? (Читает ли он книги?) После таких "интеллектуалов-вождей, как безграмотный Хрущев и самовлюбленный Брежнев, которому из-за любования собой не до книг было, и Горбачев, и Ельцин кажутся куда как развитыми людьми...". Астафьев утверждает, что и дочь Ельцина Татьяна книги читает (она у него автограф на книгу попросила), и его жена Наина, и сам Ельцин...
Ельцин же и дал своим людям команду включить Астафьева в федеральную программу и издать ему собрание сочинений.
"Уже мы поднялись и пошли было из библиотеки, как президент приостановился и спросил меня: "А что у вас с собранием сочинений, Виктор Петрович?" - "А ничего, лежит (оно, в долгом ящике). Денег (на него) нет (не на что его издавать), важные спонсоры, не нача дела, слиняли" - "Ну как же так, отчего же (вы) не обратились в правительство, ко мне, наконец, у нас же есть федеральная программа по культуре, мы бы вас туда включили. Это никуда не годится, издают (у нас) черт знает что, а вас-то, вас-то, ну и т.д. и т.п."
Это у Астафьева в жизни, прямо как в сказке получилось. Царь приехал к мужику в деревню и спросил его: "Чего бы тебе хотелось больше всего? Сундук денег получить? Дворец с подвесными оранжерейными садами себе построить?" - "Да мне бы, царь батюшка, хотелось собрание своих сочинений издать", - ответствовал мужик. - "Будет тебе собрание сочинений!" - пообещал царь и свое обещание исполнил.
Вот такие у нас на Руси мужики, которые сидят в деревне и собрания сочинений пишут. Где еще есть такие во всем мире? Нигде таких нет.
...Многие недоброжелатели Астафьева бросали камни в его огород, бросали Астафьеву упреки - за то, что он от государства подачку принял в виде средств на издание своего собрания сочинений...
По этому поводу Астафьев пишет:
"А что касается упреков, то явных, то скрытых, от людей, чаще всего литераторов, которые прежде ходили "во славе", то я могу сказать: ...подачкой от государства средств на издание данного собрания сочинений не считаю - это самое государство грабило меня всю дорогу, как и весь наш народ, сперва как рабочего, потом как литератора. Особенно нагло оно обходилось с изданиями за рубежом..." - забирало себе все гонорары за них, а автору если и отстегивало оттуда что, то какие-то гроши. Одна только "Царь-рыба" Астафьева выдержала "около двухсот изданий"...
"Да, удалось мне после издания первого собрания сочинений и массы переизданий собрать сумму, которой, я думал, при скромном житье и умении экономно вести дом моей хозяйкой, хватит мне и моей семье на длительное время, может, и до смерти, но все (у меня), как и у всех граждан, пропало в одночасье, остались в сберкассе на счету - копейки. Поскольку никаких "запасов" в доме я не имел... (все деньги держал в сберкассе и ежемесячно брал оттуда какую-то сумму "на прожиток"), то семья моя попала сразу в тяжелое положение, больной внучке не на что сделалось яблок купить".
...Из всех писателей, кроме Виктора Астафьева, я знаю только двоих писателей, которые при своей жизни сами подготовили свои собрания сочинений: это - учитель Виктора Астафьева Юрий Нагибин, который все свои деньги, все свои личные сбережения вбухал в свой 10-томник, и это - ученик Юрия Нагибина и Виктора Астафьева Юрий Кувалдин, который сам написал, сам составил, сам отпечатал на машинке и набрал на компьютере свой 10-томник и сам же смакетировал и сверстал его, и сам продумал и выстроил весь научно-справочный аппарат своего 10-томника, и нашел себе спонсора, который выпустил все это в свет.
Есть с кого брать пример писателям, хотя примеров этих и немного, а в большинстве своем писатели наши сидят на печи, как Емели, и ждут, когда кто-то что-то сделает за них, издаст их труды и преподнесет им все это как на блюде, а сами ничего делать не умеют, умеют только ручку в руках держать, и то не все, а писать ею тоже, можно сказать, не умеют, потому что, чтo ни напишут, все у них никуда не годится, и на машинке печатать они не умеют, и на компьютере "тюкать" не умеют, и они все сердятся на кого-то и считают, что кто-то должен прийти к ним и забрать у них все, что они насочиняли за жизнь, все "ихние" бумаги, каждую из которых они ценят, конечно же, на вес золота, и издать все это, по щучьему велению, по ихнему хотению или по мановению волшебной палочки.
...Виктор Петрович Астафьев говорил мне, что жители Овсянки, деревенские люди в большинстве своем не понимали его и когда видели, что он сидит у окна и что-то пишет, считали, что он занимается бездельем и каким-то баловством. Он смешно пародировал мне одного мужика, который регулярно проходил мимо его открытого окна и который говорил ему с сочувствием, осуждением и даже с назиданием:
- Петрович, ну какого хрена ты сидишь и сидишь у стола и чего-то пишешь, пузо свое свесил? Кому это все нужно, все то, чего ты пишешь? Лучше пойдем с мужиками выпьем... И чего ты все пишешь и пишешь и пишешь с утра до ночи? И кому это все нужно? Это все на хрен никому не нужно...
Каково было великому писателю жить и работать в такой среде, в гуще народа, в гуще такой биомассы, которая может засосать тебя в себя, как гиблое болоте? И сколько великому писателю требовалось сил, чтобы не дать себя засосать этой "опасной трясине" и не утопнуть в ней, как и в самом болоте провинциальной жизни, которая так и тащит тебя на дно?
***
Из моего письма Виктору Астафьеву 17 мая 1987 г.:
"Я хочу спеть оду Вашей "Оде русскому огороду"!
...Вы росли в деревне. А я - в городе, на камнях и асфальте, и не в избушке, а в глубоком каменном подвале при мясном магазине, как дитя подземелья, с мамой, двумя братьями и сестрой. У нас никогда не было своего личного двора и своего личного огорода. Был под (единственным в подвале) окном маленький участочек земли в половину кухни. Мы с сестрой иногда что-то сажали там: лук, редиску, цветы (бархотки), но чужие люди, бабы и мужики, которые приходили в наш не личный, а общий для всех домов двор, к складу магазина, стоять в очереди за "дентуратом" или за костями, всегда все это вытаптывали. Братья иногда делали палисадничек, чтобы уберечь наш участочек, но грузовые машины, которые всегда стояли у нас под окном, и те же люди, которые стояли за "дентуратом" или за костями, всегда поваливали и ломали его.
Но я видела огород в Солотче (у маминого отца, а моего дедушки) - один раз, и в Зеленеве (у маминого брата, а моего дяди) - один раз, и в Сасове (у родителей жены моего старшего брата) - один раз, и в Веретье (у родителей жены моего младшего брата) - один раз, и на территории школы-интерната, где я училась (на этом огороде я даже работала с другими школьниками), ну и много чужих огородов видела. И все они слились для меня в один Ваш огород, который Вы воспели в "Оде..."! Я вижу его, слышу, осязаю, обоняю... чувствую всеми шестью органами чувств, физически ощущаю. Как его чувствует и ощущает Ваш кузнечик, который там прыгает и стрекочет; или как шмель, который там летает с цветка на цветок и гудит; или как лопух и мак, который там растет; или как травинка, которая из земли лезет; или как морковь на грядке, которая сама сидит в темнице, а коса у нее ботается на улице; или как подсолнушек, который лицо к солнышку поворачивает; или как мальчик Витя Астафьев, который по огороду ходит, "секреты" ищет...
Мне даже кажется, что я выросла не в городе, а в деревне, при Вашем огороде, и мои гены помнят, как я там росла, и я все-все в нем знаю, все уголочки, все укромные места, и что я сама все там сажала и сорняки дергала, как Вы.
И кажется мне, что я жила, была в доме Вашей бабушки, в ее избе, и все там знаю, как Вы.
И кажется мне, что я купалась в Вашей бане, как Вы (а я никогда не купалась в деревенской бане, только один раз, в 8 лет, в лесной школе на станции Денежниково, с девочками из своего отряда, - воспитательница или нянечка помыла мне голову в тазу, с керосином, как и другим девочкам, чтобы вшей в волосах не было, намылила и натерла меня мочалкой и ополоснула ведром горячей воды).
...Ваше художественное слово - удивительно материальное. Вы создаете своим словом не иллюзию какого-то несуществующего, хотя, может быть, и существовавшего мира, и не мертвый макет, а живой материальный мир, в который можно войти, как в избу, как во двор, как в огород, повернуть вертушку на двери или на калитке и войти.
А еще я ощущаю себя той девочкой, с которой Вы играли в "тятьки-матери"... Мне кажется, что она - это я! Она и внутренними своими чертами сильно пошибает, смахивает на меня, и даже внешними: у нее большой лоб - и у меня, у нее большие (не тонкие, не поджатые) губы - и у меня, у нее большие глаза - и у меня. У нее льняные, светлые, мягкие волосы - и у меня. Она "шкелетина" - и я (ну, правда, я теперь не "шкелетина", но все же отношусь к худеньким, а не к толстым "девочкам").
"Оду..." Вашу надо воспевать одой в стихах, а не в прозе!
Ваш художественный язык походит на Ваш "огород". У многих писателей язык походит на запущенное, кое-как вспаханное, насквозь пробензиненное, протравленное химикатами колхозное поле, где одни сорняки. Или на бедный по своему ассортименту, искусственный колхозный луг, где одна только чахлая, редкая вико-овсяная смесь и ни одной медуницы, гвоздички, ни одного одуванчика и василька. Или на огород плохого хозяина.
А Ваш язык походит на Ваш огород. В нем все есть, что нужно для жизни и для души. И картошка, и огурец, и помидор, и "моркошка", и лучок, и подсолнух, и капуста, и мак, и табак, и хрен. И все - высшего качества! И трава есть, густая, сочная, и медуница, и одуванчик и василек, и кипрей, и кусты, и деревья. И кузнечики, и жучки, и бабочки, и шмели, и птички. И строгие, ровные, прополотые грядки, и дикие запущенные дебри трав, цветов и ветвей, перевитых, переплетенных между собой в узоры. И красота, и поэзия, и музыка, и духовитость, и дух, и польза.
И причем язык Ваш походит именно на русский огород, а не на египетский, и не на японский, и не на немецкий и английский. Наш на нем овощ, наш порядок, стиль, наша основательность и добротность, наше все. А если и есть какое чудо заморское (для экзотики) - то оно не забивает ту же картошку и "моркошку", не нарушает пейзажа, не вредит ему и огороду, приносит свою пользу, нормально, естественно вписывается в огород, да и выглядит давно обрусевшим.
...Когда девки и бабы купали Вас мальчиком в бане, они приговаривали: "С гуся вода - с мальчика худоба..." И моя мама, матушка, когда в детстве купала меня в цинковом корыте и поливала меня водой из ковша ("корца", "друшлака"), всегда говорила, приговаривала при этом: "С гуся вода - с Нины худоба... С гуся вода - с Нины худоба... С гуся вода - с Нины худоба..." (Или: с Нины-Малины или Малинки - она звала и зовет меня Малинкой.)
...А сейчас матери купают своих детей и не знают волшебных слов, которые надо говорить при этом.
Жалко.
...У Вас в "Оде русскому огороду" упоминается один очень хороший глагол. Конечно, не один он у Вас там хороший - все слова у Вас хорошие, каждое на своем месте, но это глагол, который многие сейчас забыли и почти не говорят: глагол "мякать", то есть есть, кушать, или "смякать", то есть съесть, скушать. Я знаю его от моей мамы. С детства. Когда она в детстве давала мне блин или свежую булку или пирожок, она говорила: "На-ка, смякай блин... На-ка, Нинок, смякай горяченький блинок" (или булку или пирожок). А когда я уже ела, "мякала", она, довольная, говорила: "Мякай, мякай..." Я сейчас уже подзабыла это слово. И вот - спасибо Вашей "Оде", Вам - вспомнила. Хорошее, древнее слово. А многие не только забыли его, но и не знали и не слышали его никогда.
Жалко.
...Вы - настоящий мастер художественного слова. Мастер тургеневской, что ли, школы, не знаю, в общем классической русской школы.
Вы владеете какими-то такими секретами, приемами искусства слова, тонкими, непостижимыми, например, в изображении пейзажа со всеми его красками, формами, запахами, звуками, подробностями, оттенками, едва приметными черточками, такими секретами, приемами, которые утрачены современными писателями, как утрачены, например, многие секреты прикладного искусства (шитья, узоров, плетения кружев, резьбы по дереву), искусства живописи, искусства зодчества, да и другие. Ваше искусство нельзя повторить и подделать. Можно только удивляться ему, восхищаться и любоваться им, отзываться на него душой и ахать.
И сам материал языка у вас свой, сам словарь, из которого Вы создаете свою художественную прозу.
...Ваш огород - это не только огород овощей и всего прочего, но и огород памяти, огород времени, в котором чего только нет: и настоящее время с его действительностью, и будущее время с его действительностью - и воспоминания, и мечты, и текущие события и моменты, из которых состоит Ваша жизнь... и сопутствующие им чувства, мысли, настроения, из которых состоит Ваша жизнь. И все это растет, цветет, пахнет, благоухает, вянет, звучит, сверкает, играет, рождается, борется с чем-то, умирает, живет, стрекочет, чирикает, кудахтает, молчит, поет, плачет. Волнуется, шелестит, порхает, качается, ползает, движется, сосуществует. И все это удивительно и закономерно сочетается между собой, переплетается, дернешь вершок - выдернешь корешок (вот я и афоризм сочинила на ходу!). Начнешь копаться в земле - наткнешься на червя или на "секрет" под стеклышком, услышишь шмеля над ухом, увидишь птицу в небе. Начнешь следить за шмелем - увидишь кипрей, переключишь свое внимание на него. Начнешь следить за птицей - увидишь небо, дерево, куст или гнездо под окном избы. Полезешь за морковкой мечты - увязнешь в дебрях воспоминаний или в грязи текущего момента, вытащишь репу. Побежишь за бабочкой приятного настоящего момента или приятного воспоминания - напорешься на корягу неприятного воспоминания, рассадишь до крови душу. Начнешь копаться в черных воспоминаниях - обнаружишь желтый одуванчик... И все в огороде памяти, в огороде времени имеет свой порядок и свою хаотичность, свою ожиданность и свою неожиданность...
Надо же, как Вы сумели на небольшой площади своего "огорода", на своих нескольких "сотках" книги, на десяти страницах - сосредоточить, сконцентрировать, увязать и показать все - и свое детство, и свою юность, и свою зрелость, разные моменты и периоды своей жизни, и себя в разные моменты и периоды жизни, и деревню, и страну...
...Когда я читаю Вашу "Оду...", мне жалко мальчика Витю Астафьева! И солдата Виктора Астафьева! И... И... И... И курицу с перебитой ногой..."
***
Когда Виктор Астафьев увидел и стал осматривал мою домашнюю библиотеку, он удивился, что у меня очень много книг, как у какого-нибудь профессора, аж шесть шкафов с антресолями, и книги на полках стоят в два ряда, потому что в один ряд они не умещаются. И удивился тому, сколько у меня его книг. Он с удовлетворением и как бы с гордостью за меня отметил:
- О, у тебя, оказывается, моих книг до хера и больше...
Книги Виктора Астафьева стоят у меня в отдельной нише. Я сейчас вытащила их оттуда и хочу сама для себя выстроить эти книги по годам их выхода в свет, свою библиотеку Астафьева:
"Ясным ли днем" (Северо-западное кн. из-во, 1972).
"Последний поклон" (ЛЕНИЗДАТ, 1982).
"Царь-рыба" (М., справочных данных я не помню, книга на руках у одного из моих друзей).
"Всему свой час" (М., "Молодая гвардия", 1985).
"Военные страницы" (М., Молодая гвардия", 1986, с автографом 1987 г.).
"Жизнь прожить" (М., "Современник", 1986).
"Затеси" (Красноярское кн. изд-во, 1982 с автографом 1987 г.).
"Печальный детектив" (М., б-ка "Огонек" № 26, изд-во "Правда").
"Зрячий посох" (М., "Современник", 1988, а автографом 1988 г.).
"Падение листа" (М., "Советский писатель", 1988, с автографом).
"Улыбка волчицы" (М., изд-во "Книжная палата", 1990, с автографом 1990 г.).
"Русский алмаз" (М., "Искусство", 1994, с автографом 1994 г.).
"Обертон" (М., "Вагриус", 1998, с автографом 1998 г.).
"Благоговение" (Красноярск, ИПК "Платина", 1999, 75-летию автора посвящается, с автографом 1999).
Собрание сочинений в 15-ти томах (Красноярск, "Офсет", 1997-1998, с автографом)
"Веселый солдат" (М., б-ка Международного литературного фонда, "Слово/Slovo", 2000)
"Пролетный гусь" (М., Иркутск, 2002).
Все их я, естественно, перечитала, каждую в свое время, какие с карандашом, какие с выписками. Многие я читала своей матушке и сестре, вслух, когда жила в Рязани, устраивала там домашние Астафьевские чтения задолго до того, как в Красноярском крае возникли Астафьевские чтения российского масштаба. Кстати сказать, Александр Шаталов в телепередаче "Домашнее чтение" сейчас постоянно говорит с экрана, что традиция домашнего чтения, которая была развита в дворянских семьях, сейчас утрачена, а хорошо бы ее возродить, потому что это объединяет и сплачивает членов семьи.
...У Виктора Астафьева есть книги "Русский алмаз". Виктора Астафьева можно сравнить с этим драгоценным камнем - русским алмазом...
***
Я очень любила читать книги Виктора Астафьева и писать ему свои отзывы о них, и не только о книгах, но и о каких-нибудь рассказах, которые мне попадались в периодике. Например, о рассказе "Праздник солидарности", который я прочитала в журнале "Континент", я написала ему такой абзацик:
"В "Континенте", во 2-м номере (1993)... прочитала я Ваш рассказец "Праздник солидарности". Я вся обсмеялась гоголевским и салтыково-щедринским смехом, пока читала его, чуть не усохла и не умерла от смеха. Очень уж точно, ярко, колоритно Вы там советскую жизнь обрисовали со всеми ее специфическими особенностями, партийными иерархиями сверху донизу (вплоть до Чусовской), с ее порядками, ритуалами, мероприятиями, эстафетами, лозунгами, призывами, кличами и советскими "идиллиями", святочными мистериями... Мастер Вы, что и говорить! У Вас под пером вся гнусность, серятина, казенщина, заидеологизированность и бессмыслица советской жизни становится художественно интересной. Одна улица Ленина чего стоит: "...центральная улица имени, конечно же, Ленина была горбата, с уклоном" (не прямая, про которую Ленин мог бы сказать: "Правильной дорогой идете, а товарищи!", а кривая, горбатая, с уклоном). Я Вам за одну только эту деталь дала бы Нобелевскую премию!"
***
Виктор Астафьев владел всеми пластами русского языка, от высокого стиля до так называемого низкого, в том числе и табуированной лексикой, то есть матом, которым он пользовался и в жизни, для связки слов, мыслей и чувств, и в своих произведениях, и делал это виртуозно, с большим искусством, на высшем уровне. За что его, правда, многие чистоплюи ругали, критиковали и стыдили. Например, они возмущались тем, что в романе "Прокляты и убиты" солдаты у него в окопах выражаются этим самым матом, нецензурными словами и выражениями, какой ужас! А чем же этим солдатам, грязным, немытым, завшивевшим, запаршивевшим, голодным, холодным, усталым, больным и изувеченным, каждую минуту находящимся на грани жизни и смерти, было выражаться, как не матом, через который они выбрасывали из себя накопившиеся в них отрицательные эмоции и с помощью которого заряжались положительными эмоциями, флюидами шутки и юмора?
В одном эпизоде романа старший сержант хочет научить своих солдат, юных солдатиков, обращаться с оружием, а они спать после тяжелого дня хотят и спят кто сидя, кто стоя. И он орет на них:
- Не спать! Не спа-ать! Я вас, блядство, все одно научу владеть оружием! (Иначе вас же всех перебьют в первом же бою!) Спят, курвы! Встать!.. Чё? Стоя спите? Н-ну блядство, н-ну бы-ляд-ство!
Здесь с помощью крепкого слова Астафьев показывает все отчаяние и всю беспомощность старшины, который никак не встряхнет своих солдат и который орет на них, потому что их же и жалеет и им же и сочувствует...
А вот еще один эпизод. "Зеленцов спал за печуркой, высунув ноги, тут его и обнаружил капитан Дубельт" и спросил его, кто он таков и "почему здесь валяется". Зеленцов со сна не узнавая капитана, "в свою очередь спросил:
- А кто ты такой? И хули тебе надо?"
Эта порцеляция "И хули тебе надо?" создает в этом эпизоде комический эффект. И если эту порцеляцию убрать, комический эффект пропадет. А без него пропадет и живость и картинность эпизода.
Мат у Астафьева в его произведениях был таким же естественным, как и не мат, и таким же художественным, как какие-нибудь метафоры, он и выполнял роль метафор, роль художественных средств, роль стилистических фигур, стилистических красок и оттенков, и всегда был контекстуально оправданным и обоснованным. А кроме того даже самый грубый мат у него никогда не был грязным, пошлым и похабным, в то время как у многих прозаиков их проза получается грязной, пошлой и похабной, хотя они не используют в ней никакой табуированной лексики, никаких нецензурных слов и выражений, а все только вроде бы приличные слова и выражения.
Конечно, надо уметь пользоваться этим сложным пластом русского языка, или уж лучше вообще не трогать его и не тащить в свои произведения. Далеко не все умеют пользоваться им, и соблюдать греческоантичную меру в этом. Из моих литературных друзей-товарищей - это лучше всего умеют Валерий Золотухин, Юрий Кувалдин и Евгений Лесин.
...Астафьев употреблял нецензурные словечки и в своих произведениях, и в жизни, причем даже на официальных выступлениях. И чаще всего - с оттенком шутки и юмора.
Например, в своей заключительной речи на литературной конференции в Красноярской библиотеке, на заключительном заседании "Литературных встреч в русской провинции", где радиокорреспонденты и телевизионщики обложили его микрофонами, магнитофонами, диктофонами и телекамерами... Он сказал, обращаясь ко всем участникам конференции, к писателям всей Сибири и всей России:
- Я желаю, чтобы вы... едрена мать, не воевали между собой, не разбивались на лагеря, а жили в мире и согласии, в любви и дружбе... и чтобы вы не занимались разной ...ней (возней), суетой разной, а больше сидели и работали за столом, больше писали, а не все только водку жрали, мать вашу так-то!
Эти его усилительные антиофициозные вводные словечки, усиливающие значение всего, что он говорит, были там очень к месту... и помогали всем лучше воспринять и усвоить заветы мэтра и настраивали всех на веселый, оптимистический лад и поднимали в каждом из нас боевой творческий дух.
...В последние годы своей жизни Астафьев стал туговат на ухо, плохо слышал, когда кто-то что-то говорил ему. И поэтому иногда думал, что и другие плохо его слышат, когда он говорит.
И вот произошел с ним такой смешной случай, который уже превратился в классический анекдот об Астафьеве, который я слышала от разных участников праздника в разных интерпретациях. Сидит Астафьев на каком-то важном заседании, в президиуме, перед микрофоном, который стоит у него на столе, и слушает, что говорят на заседании его коллеги, серьезные люди, озабоченные проблемами литературы. Слушал-слушал он их да и отвлекся. И начал тихонько переговариваться со своим соседом по президиуму (фамилию этого соседа каждый рассказчик называет каждый раз разную). И тот что-то сказал ему, что вот, мол, я плохо спал сегодня ночью, не выспался. А Астафьев и говорит ему:
- Ты с бабой, что ль, всю ночь провозжался? Ну ты хоть вы...ал (выдолбал) ее или нет?..
И говорит он это при включенном своем микрофоне на весь зал заседаний, и сам себя не слышит, а его слышит весь зал...
***
...Виктор Астафьев очень любил моего земляка поэта Сергея Есенина, считал его своим "младшим братом", жалел его. А о его поэзии говорил и писал, что это "молитва о Руси". И все мечтал приехать в Рязань и в Константиново на Есенинский праздник, со своей Марьей Семеновной, и все собирался, собирался, и писал мне: "Бог даст... мы все-таки соберемся к Есенину и повидаем Вас", - но все что-то ему мешало, и он так и не собрался. Потому что то он болел, то Марья Семеновна болела, то они оба болели... то он куда-то еще в дни Есенинских праздников уезжал, в Словакию, в Ленинград, и поэтому в Рязань у него пути оказались далеки. К тому же он не любил "мгоголюдицу" и считал, что к поэту толпами нельзя ездить. В толпах с ним путем не пообщаешься. Астафьев писал мне 5 октября 1988 года:
"К Есенину бандой в сто душ нельзя ездить. Я в такие места предпочитаю ездить один и молча там быть, а не гомонить. И, Бог даст, соберусь".
Астафьев общался с Есениным через его стихи. И через меня, его землячку и коллегу.
...19 августа 1987 года у Виктора Астафьева скончалась (от сердца) дочь Ирина, которую он готовил себе в литературные помощницы... Виктор Астафьев писал мне тогда, что ему после этого "жить на свете не хочется". А 28 июля 1988 года он написал мне:
"19 августа год со дня смерти моей доченьки, и это такая тяжесть... Работать не могу, да и остальное все угнетает. Но я опять упорно собираюсь в сентябре к Есенину, может, хоть на этот раз ничто мне не помешает..."
От дочери Виктора Петровича и его жены Марьи Семеновны осталось двое малых детей, которых Виктор Петрович и Марья Семеновна стали растить как своих детей. Два усталых больных человека в годах, два "битых фронтовика", битых войной и судьбой.
...Я сама для себя всегда сравнивала их обоих с "пастухом и пастушкой" из повести Астафьева "Пастух и пастушка", которые когда-то, на войне, нашли друг друга и всю жизнь шли вместе по одной дороге и вместе перемогали все несчастья, все беды, все трудности, которые выпали им на их пути. Я почему-то думала, что они и из жизни уйдут в один день, как "пастух и пастушка", и как персонажи сказок с хорошими концом, и молилась за них обоих, чтобы никто из них не потерял друг друга раньше времени.
Марья Семеновна всю жизнь помогала ему печатать его рукописи. И даже когда после смерти дочери у нее случился инфаркт, она продолжала печатать ему их. И говорила ему: "Я хоть в лежку буду лежать, а буду печатать твои рукописи... я ползком до машинки доползу и буду печатать их... и если у меня обе руки перестанут работать, я хоть одним пальцем, а буду печатать тебе твои вещи..." Она печатала ему их до самой его смерти. Героическая женщина. Идеальная жена такого писателя, как Виктор Астафьев. Жена-секретарь. Жена-подруга. Верная, как Сольвейг. На вид - неказистая, некрасовитая, серая перепелочка, маленькая, низенькая, ничем особенным не выдающаяся, а душой - золотая, и характером - сильная, как одна из тех некрасовских женщин, которая "коня на скаку остановит, в горящую избу войдет".
Она была берегиней Астафьева. Оберегала его от чересчур навязчивых людей, которые лезли к нему и чего-то просили и требовали от него - решения каких-то их финансовых, жилищных, издательских и прочих проблем... как будто он не человек и не писатель, а организация, которая только для того и существует, чтобы решать чужие проблемы. И когда они настаивали на том, чтобы она подозвала его к телефону, а она говорила: "Не подзову. Он сидит работает, не мешайте ему работать", - а они обзывали ее "мымрой", как Мягков Алису Фрейндлих в "Служебном романе", она говорила: "Пускай я мымра, а все равно я не подзову вам его к телефону"...
О том, как судьба свела его с Марьей, Астафьев написал повесть "Веселый солдат".
***
...Когда я в 1987 году собиралась поехать в Польшу, от Иностранной комиссии Союза писателей СССР, на праздник поэзии, Виктор Астафьев советовал мне в своем письме съездить к Шопену под Варшаву, в усадьбе Потоцких под Жешувом, где он бывал в войну и после войны, и в Карпатах, под городом Дуклой, где родилась Марина Мнишек и где он был ранен последний раз. А я перед тем, как ехать в Польшу, перечитала все его рассказы о Польше - "Там, где пролита кровь", "Как лечили богиню", "Сашка Лебедев", "Передышка", чтобы лучше настроиться на Польшу и использовать в каких-то своих выступлениях там факты биографии Астафьева, и факты биографии советского и польского народа, и цифры 600 тысяч и 15 тясяч, которые говорят о том, сколько советских и польских воинов погибло за "освобождение" Польши от фашистов.
Я написала тогда Виктору Астафьеву:
"Польша была для Вас "первым иностранным государством", которое Вы видели "в своей жизни". И для меня она будет первым иностранным государством, которое я увижу в своей жизни. Но какая разница в обстоятельствах, при которых Вы увидели Польшу первый раз (во время войны) и при которых увижу ее я (в мирное время, во время перестройки в России и в Польше и свежего ветра перемен)!
...А если бы не Вы, меня, может быть, и на свете не было бы. А может, я потому и на свете живу, что именно Вы воевали в числе миллионов советских воинов. Вы за весь народ и значит конкретно за меня воевали и рисковали своей жизнью и жертвовали своим здоровьем. КЛАНЯЮСЬ ВАМ, НИЗКО-НИЗКО, ДО ЗЕМЛИ, ВОИН ДОРОГОЙ, ВИКТОР ПЕТРОВИЧ! И ГОВОРЮ ВАМ С П А С И Б О! И ОБНИМАЮ И ЦЕЛУЮ ВАС..."
***
...Здесь, в этом своем эссе я не ставлю своей задачей анализировать произведения Виктора Астафьева... Это слишком большая задача, и, чтобы справиться с ней, надо писать отдельный труд о творчестве Астафьева... Я просто пишу своим беглым пером беглый портрет этого писателя на фоне его жизни и творчества, и пунктирную историю наших с ним отношений, которые мне дороги и которые я хочу сохранить не только в сердце своем, но и на бумаге, только тогда они не исчезнут вместе со мной, когда мое сердце перестанет биться.
***
...Каждое произведение Виктора Астафьева - было большим событием в литературе, вокруг которого в прессе поднимался большой шум и о которых на страницах прессы разворачивались и велись яростные дискуссии.
Одним из таких фундаментальных его произведений был "Последний поклон", который автор писал и дописывал всю жизнь, повесть в рассказах, основанная на своем биографическом материале, не автобиографическая, но близкая к этому. Многие читатели считают эту вещь наиболее сильной среди всех его вещей.
После появления "Последнего поклона" в начале 60-х годов, как пишет в своем очерке об Астафьеве критик Алла Большакова, "критики начинают относить творчество Астафьева к "деревенской прозе" - новому литературному направлению, в русле которого, на правах альтернативы официальному методу соцреализма, сформировались классические произведения русской литературы ХХ века". Английский литературовед Давид Гиллепси в своем филологическом труде об Астафьеве пишет, что Астафьев "принадлежит к школе критического реализма в русской литературе, традиционно консервативной в отношении формы и объекта изображения, а также сознательно придерживающейся русского литературного канона, утверждает интуитивную, нерациональную связь человека с природным миром и отмечает нравственные и духовные потери, происходящие в случае разрыва этой связи".
Другой фундаментальной книгой Астафьева является "Царь-рыба". О которой Юрий Кувалдин сказал беседе с Виктором Линником ("Наша улица" № 1 2003):
"Я считаю - это наиболее сильная его вещь, пронзительная... Романов в традиционном смысле слова он (Астафьев) не писал... Он писал роман в рассказах, повествование в рассказах... Ну, так же есть у нас Фазиль Искандер, который на романы не тянет... Тогда вот сильнейшее впечатление на меня произвела "Царь-рыба", и я всего Астафьева изучил...".
Я помню, на одном из вечеров в Енисейске нам, участникам этого вечера во главе с Виктором Астафьевым, подали на стол вместе с другими блюдами - "царь-рыбу", огромную жареную осетрину длиной в целый метр. Она вся была украшена фигурными кусочками морковки, круглыми зелеными горошками, веточками укропа и петрушки, дольками сиреневого репчатого лука, стеблями зеленого лука и каких-то водорослей и была похожа на произведение русского народного прикладного искусства, а на голове у нее была зеленая корона из репки... "Да это - "царь-рыба"! - восклицали застольщики, и даже боялись ткнуть в нее свои ножи и вилки, боялись расчленить ее по принципу Пикассо, до того она была прекрасна, и они не стали трогать ее, ни резать, ни есть, "пожалели"... И взяли ее с собой в вертолет и увезли в Красноярск, а там Виктор Астафьев и его сын Андрей и критик Валентин Курбатов втроем осторожно, чтобы не уронить и не сломать владычицу речную, отнесли ее в блочный дом Астафьева, жене Астафьева, Марье Семеновне, в подарок. И Астафьев сказал-похвалился жене: "Во какую царь-рыбу я поймал в Енисейске!.."
В "Царь-рыбе" Астафьев поднимает вечную тему "человек - природа", острую проблему экологии, которой (проблемы этой) не было во времена "Записок охотника" Тургенева, и развивает классическую тему "охотничих историй", "приключений и самооткрытий" в мире природы. Давид Гиллепси пишет, что это произведение Астафьева завоевало популярность у западного читателя своей близостью к Дж Лондону и Э. Хемингуэю и к "натурфилософской традиции английской классической литературы: "Астафьев, как и Томас Гарди столетие назад, размышляет над вечностью природы и преходящестью страстей человеческих, мощь и величие естественного мира сопоставляется им с человеческой милостью".
Каждая вещь Астафьева была по-своему сильной и пронзительной, не повторяя предыдущую.
Другой его фундаментальной и сильно нашумевшей вещью был "Печальный детектив", в котором, как и в своей повести "Кража" 1961 - 1965 года и как позже в других своих произведениях, "Людочка" и т.д., Астафьев поставил проблему преступности в нашей стране так, как до него никто из советских писателей не ставил ее, и таким образом он внес свой вклад в разработку "вечной темы" русской литературы - "преступление и наказание", взяв эстафету из рук Федора Достоевского, и поднял тему милосердия и сострадания к "униженным и оскорбленным", в которой звучат мотивы религиозно-христианского пафоса.
"Тогда мы все... зачитывались "Печальным детективом" Астафьева, - говорит Виктор Линник в своей беседе с Кувалдиным в "Нашей улице" (№ 1 2003).
Некоторые советские критики считали, что Астафьев сгущает черные краски и в "Печальном детективе", и в других своих произведениях, и искажает советскую действительность... Из-за чего наполучал по башке много ударов от этих самых критиков и набил себе много шишек.
***
...Главная вещь Виктора Астафьева последних лет - это его роман о войне "Прокляты и убиты". Астафьев говорил: "Я хочу написать о войне то, чего никто до меня не писал, я хочу написать всю страшную правду о ней". Он выполнил свою задачу и свою сверхзадачу.
В этом романе он, как пишет Алла Большакова, "подводит художественный итог многолетним спорам о героизме, дегероизации, пацифизме" и показывает войну с самой "неприглядной стороны, состоявшей не столько из боев и подвигов, сколько из тяжелой надсадной работы, невыносимых... условий (жизни). Обращаясь к практически не исследованной теме штрафных лагерей, Астафьев разоблачает изощренный механизм подавления и унижения человека, вплоть до полной нивелировки личности и физического уничтожения, вскрывая пороки советской системы, ставшие особенно явными в аномальной военной действительности".
В этом своем романе он развенчивает "стереотипный образ врага в оппозиции "русские" - "немцы" ("свои" - "чужие")" и рассматривает "дихотомию": "свои - свои". Чужие немцы оказываются своими, они такие же жертвы войны, как и наши солдаты. А свои оказываются хуже чужих, свои расстреливают своих же, как в одном эпизоде наши старшие по званию командиры расстреляли двух низших по званию - ни в чем не повинных братьев Снегиревых, двух деревенских парней со своим крестьянским менталитетом, который не совпадает с менталитетом государственности, в чем и состоит "один из узловых конфликтов в истории России".
Астафьев показывает войну как величайшее преступление против человечества и человечности, "как величайшую подлость и предательство", как "столкновение двух военных машин, двух во многом равновеликих идеологий - сталинизма и фашизма, в котором отдельные рядовые участники равно уязвимы".
До Астафьева советские писатели писали о войне так, что все школьники, которые читали эти книги, хотели попасть на войну и бить немцев, и с удовольствием играли в "войнушку", как и я в школе-интернате, "и жалели, дураки, что нет войны", как я написала в одном из своих стихотворений. Да и многие русские поэты воспевали войну и описывали ее как серию побед над врагом, гусар Денис Давыдов писал, что "есть упоение в бою"... То есть они все как бы пропагандировали войну как нечто такое, куда читатель начинал стремиться и о чем он начинал мечтать и что начинал любить, в нем пробуждались и поднимались агрессивные инстинкты против воображаемого врага.
А Астафьев написал о войне так, что ее нельзя полюбить, а можно только возненавидеть, как нечто страшное, ужасное, разрушительное для человека и для народа, несущее ему беду, трагедию, смерть.
...Наверное, судьба или Господь Бог для того и уберегли Виктора Астафьева от смерти на войне, для того и спасли и сохранили его, раненного-перераненного и изувеченного ею, и не дали ему погибнуть там, чтобы он потом написал про эту войну свой роман, они выбрали его для этого из всех тысяч писателей, членов СП СССР, и возложили на него эту святую миссию. И он достойно справился с нею.
Он писал мне в своих письмах о том, как ему работается над романом:
"...Я... работаю, совсем скоро одолею первую книгу романа. Жду вот рукопись с машинки, чтобы еще раз по ней пройтись, уточнить (там кое-что), подчистить, да и... за вторую книгу приниматься, коли разгон взял..." (28 марта 1991 г., Красноярск).
"...За роман я не брался, только вписывал (туда) отдельные кусочки. Хватило мороки и трудов с "Поклоном", ну и мелочи всякие-разные делал. Куда от них денешься?.." (15 июля 1991 г., Овсянка).
"...Я штурмую, точнее уже доштурмовываю первую книгу романа, делаю последнюю, пятую редакцию, затем (сдам ее) на машинку, потом (сделаю) вычитку, маникюр и педикюр в рукописи произведу. И все! Буду сдавать в журнал, думаю, в апреле сдам. И тогда до осени буду отдыхать, собираться с силами. Очень устал. Очень. Прыть-то (у меня) все еще молодая, а ресурс уже не тот. Но книга получается, только тебе и скажу, кажется, выдающаяся, во всяком разе такой еще никто не писал. Если вытяну все три книги, думаю, это будет не только моим событием..." (28 апреля 1992 г., Красноярск).
"Нина! Закончил я, слава Богу, рукопись, осталось просмотреть последнюю перепечатку с машинки, и на той неделе отправляю рукопись в журнал. Сразу же улечу на Урал, чтобы прийти в себя. Оторваться от стола и от дома мне совершенно необходимо..." (10 апреля 1992 г.).
"...Я очень устал. На столе (у меня)... последняя глава черновика 2-й книги романа. Приближаюсь к 500-й странице, моим почерком писанных, но это и на машинке не менее 400 стр. При дальнейшей работе прибавится еще. Книга большая и очень трудная. Оба твои прелестные письма я получил. Они (мой) дух укрепили и помогли мне в работе... Твой В. П." (2 февраля 1993 г., Красноярск).
...Когда я потом читала этот роман, а я читала его зимой, у себя дома, не в Рязани, а в Москве, в Перове, и когда я читала о том, как наши солдатики на фронте, в холодных ботинках, в драных сапогах, в легких гимнастерках, мерзли в снегах, не имели никакой крыши над головой, или спали в каком-то наскоро сколоченном из досок бараке, на нарах, в антисанитарных условиях, и где спали, там и... нужду справляли, и где пахло мочой... и как они рады были черствой корке хлеба... я думала: какое счастье, что я сижу у себя дома, в своей пусть и старой и разваленной хрущевке, но все же в своих стенах, в тепле и в уюте, и могу попить чаю горячего и съесть мягкий хлеб с маслом... и какое счастье, что нет войны...
Астафьев говорил: "Я видел на войне нечто такое и такое опишу, что у всех волосы встанут дыбом..."
Когда я читала у него, как раненый солдат лежал на снегу, а вши съедали его заживо, облепив собой, своей серой копошащейся массой все его лицо, и из-под кровавого куска мяса вместо лица уже виднелась кость черепа... и как наши сажали и привязывали пленного немца на дырку толчка, а крыса снизу, из этой дырки вгрызалась в его внутренности и ела их... и как советские детишки катались с горки не на санках, а на обледенелых трупах немцев... у меня волосы вставали дыбом...
Когда он напечатал в "Новом мире" две первые книги романа - "Чертова яма" и "Плацдарм", а потом и весь роман, читатели закидали его письмами. Фронтовики, которые, как и Астафьев, видели войну "из окопа", хвалили его за то, что он показал войну такою, какою она была, а не такою, какою показывали ее советские писатели советского времени. А "высокопоставленные" лица, в основном чины, ругали его, говорили, что он написал о том, чего не было ("где автор этакое видел?"), и что он исказил историю и навел "поклеп на все святое, главное, на партию" (нарисовав парторгов сатирическими красками, как отрицательных и очень несимпатичных, жестоких и демагогичных типов, которые все поднимали солдат в бой за родину, гнали их туда на смерть, как "пушечное мясо", под лживыми лозунгами патриотизма, а сами отсиживались в штабах)... Из всего этого Астафьев сделал заключение, что "высокопоставленный" читатель - "это еще не значит - "высококультурный"...
...Чтобы написать роман "Прокляты и убиты", Виктору Астафьеву пришлось как бы заново пережить войну. И это стоило ему здоровья и в конечном счете жизни. Он как бы второй раз пережил одну и ту же войну, Великую Отечественную, параллельно с другими тяжелыми событиями, которыми судьба испытывала его на крепость, и если первый раз судьба и Господь Бог помиловали, спасли и сохранили его от смерти, то второй раз - уже нет. Он доработался до инфаркта... к которому потом прибавился диабет... и одна за другой привязались другие болезни... даже какая-то подагра, болезнь аристократов... Но его организм и его дух, как бойцовский петух, долго сопротивлялся всему этому, в течение нескольких лет...
***
...В одном из рассказов о войне у Астафьева есть образ медведя, который оказался на поле боя, вышел из леса и попал в самую гущу сражения, и встал на задние лапы и идет между танками и пушками, между русскими и немецкими солдатами, весь в дыме и в огне, раненный осколками гранаты и контуженный в голову, ни в чем не повинный зверь, и закрыл свою голову руками, то есть мохнатыми своими передними лапами, и ревет, во весь голос, и плачет от дикой боли и от непонимания того, что происходит в мире, и от ужаса...
Этим медведем мне представляется сам Виктор Астафьев... В образе медведя он взывает к людям, чтобы они были милосердны друг к другу и чтобы они не были зверьми, а были людьми...
***
Астафьев - писатель-миротворец, писатель-мироносец.
В одной "затеси" он пишет про какой-то такой остров, на который звери приходят отдохнуть и подлечиться, и пишет, что даже самые лютые звери, которые за пределами этого острова враждуют друг с другом и охотятся друг на друга и поедают друг друга, здесь, на этом острове, живут в мире и дружбе и никого не трогают...
Астафьев мечтал о том, чтобы люди брали пример с этих зверей и чтобы вся земля стала для людей таким островом.
***
У Астафьева - очень мужественная и очень жалостливая проза. Ни над чьими книгами я никогда в жизни раньше не плакала так, как над книгами Астафьева, когда читала их. Но, скажу я вам, что и ни над чьими книгами я так не смеялась, как над его книгами, то есть над смешными страницами этих книг, полными шутки и юмора.
Когда я читаю книги Астафьева, я плачу до слез и смеюсь до слез.
***
Астафьев - не только очень мужественный, но и очень лиричный писатель, а кроме того - это самый любовный и самый, я бы сказала, эротичный писатель из всех, кого я знала до него, даже любовнее и эротичнее Мопассана, который в советское время считался самым смелым в этом смысле. Но Астафьев в своих произведениях - еще смелее его, притом с большим чувством юмора.
Взять хотя бы повесть Виктора Астафьева "Пастух и пастушка" или "Звездопад", где герой в течение почти всего действия повести лежит в постели, поскольку действие происходит в госпитале, где герой, молодой раненый солдат, познакомился с Лидой, с медсестрой. А потом лежит в кровати она, в перевязочном кабинете. И при этом они не переступают последней грани в своих отношениях. Только целуются, и все. И то не в каждом эпизоде.
"Я поставил стул и сел подле кровати. Сидел, смотрел, как ровно и глубоко дышит Лида, как легко пошевеливается одеяло на ее груди и как бесшабашно раскинулись ее волосы по пухлой подушке. Я привык видеть Лиду в белой косынке и не знал, что у нее такие пенистые волосы. Что-то истаивало у меня в груди. Я не удержался и дотронулся до волос Лиды. Они были... мягкие, невесомые, как пена..."
Астафьев здесь работает на изображении очень тонких нюансов эротических ощущений своего героя, которых тот стесняется сам перед собой.
В другой сцене он играл с ней и схватил ее за руку "изо всей силушки". Она завопила, и на глазах у нее слезы навернулись. "Девушка все же, нежное существо, а я... Виновато погладил я ее руку, стал на пальцы дуть. А пальчики, господи твоя воля, аж светятся насквозь, и ногти розовенькие. Вот если бы не детдомовец я был, то и целовал бы пальчики эти, каждый по отдельности, но не могу я этого сделать, стыдно как-то..."
Какая трепетная аура чувственности, сдерживаемой героем в самом себе, окутывает эти строки, которые автор написал как будто и не пером, а лучом света.
А в "Пастухе и пастушке" Астафьев передает ощущения девственника, раненого бойца Бориса, "взводного", до и после того, как тот первый раз в жизни овладел женщиной в постели, медсестрой Люсей.
До того. "Дыхание в нем вовсе пресеклось. Сердце зашлось в яростном бое". И "взводного" опрокинуло "в совсем бредовую темень, в совсем горячий, испепеляющий огненный вал". Дальше он ничего не помнил".
После того. А потом, когда зажегся свет, "он загнанно упал в подушку (и не мог смотреть на Люсю, потому что ему было стыдно перед ней за то, что он совершил). Не сразу он осознал себя... Ему так захотелось провалиться сквозь землю, сдохнуть или убежать к солдатам на кухню, что он даже глухо простонал". "Так вот оно как (это происходит)! И зачем это?" - думал он. "Никакого такого наслаждения он как будто не испытал, помнил лишь, что женщина в объятиях почему-то кажется маленькой, и от этого (ему было) еще больше страшно и стыдно (за то, что он натворил). Вот если б все это забыть, сделать бы так, будто ничего не было, тогда бы уж он не посмел обижать женщину этими глупостями - без них вполне можно обойтись, не нужны они совершенно..."
Герой здесь походит не на мужчину, соблазнившего женщину, а на девушку, соблазненную мужчиной, которая раскаивается в том, что она совершила, что она наделала. Кто, кроме Астафьева, передал в нашей литературе такой комплекс чувств юноши, который стал мужчиной? И притом с таким внутренним тактом и с такой деликатностью, прикрывая серьезность и важность этого события в жизни мужчины авторской драпировкой улыбки и иронии? У кого и где из писателей найдешь такое?
И в романе Астафьева "Прокляты и убиты" есть такие эротические сцены, которых у кого еще из писателей найдешь. Вот, например, такая групповая сцена, антивакханальная, очень лиричная, наивная и умилительная.
В городе Новосибирске, за речкой Каменкой, перед отправкой солдат на фронт командование разрешило им встретиться в казармах со своими родственниками и подружками, "у кого они имелись". И вот подружки-девушки пришли к ним.
"Подружки-девушки стеснялись на людях (а которые еще и побаивались)... заходить в старые, пусть и не зловещие, но все же казенные помещения. Парочки лепились по скамейкам вокруг казарм, сидели, обнявшись, прижавшись друг к другу, вроде бы никого и ничего вокруг не замечая. Иные парочки пробовали уединиться, прятались по углам, отыскивая всевозможные ухоронки за деревьями, за поленницами - да где же на все-то войско наберешься укромных мест?
Много-много лет спустя молодой русский поэт, угадывая состояние своих давних сверстников, будто впаяет в ранние солдатские могилы, в несуществующие надгробья литые слова:
Мы с тобой не играли в любовь,
Мы не знали такого искусства.
Просто мы за поленницей дров
Целовались от странного чувства..."
А сколько у Астафьева (у его героев) интересных рассуждений на эту тему:
Леха Булдаков (фамилия которого ассоциируется с Елдаковым, то есть в ней присутствует юмор автора) в ночь перед битвой "нечаянно затесался в избу к офицерам и по пьяной лавочке завел с одним из них, с партийцем Финифатьевым, беседу о "девках". Тот говорит ему: "Какой ты, Олёха, все же маньдюк!.. Уймись, уймись (мол, усни и дай людям поспать)". А тот не унимается:
- ...де-эд! Я девок люблю. А где девку взясти? Хотел у офицеров одну увести, да где там, (им) самим не достает (этих девок). Помнишь, дед, поговорку: "Солдат, девок любишь?" - "Люблю". - "А они тя?" - "Я их тоже..." (бу-бу-бу)!
- А хто их, окаянных, не любит?!
- Гэ-э-э!..
- Хер уж с тобой! Спи!..
Героиня Астафьева Настя за ужином рассказывает двум своим невенчанным мужьям-солдатам советский анекдот "о том, как в тридцатые годы на общем колхозном собрании постановлено было: к каждой советской бабе прикрепить по два мужика. Один отсталый старик возмутился таким постановлением, но старуха заявила: "И чё такова? И будете жить, как родные братья..."
У Астафьева в его произведениях любовные сближения между героями происходят на почве не извращенной и безгрешной природы человека и получаются очень чистыми и целомудренными, даже когда совершаются под влиянием инстинкта, как у его солдат, не опытных и не развитых в этом деле. Если только герои не моральные уроды и не насилуют своих героинь, как хулиганы изнасиловали Людочку в рассказе "Людочка" или старуху в "Печальном детективе".
По книгам Астафьева можно учиться искусству любовных отношений и переживаний и даже способам любовного (не полового, но еще более пикантного) общения друг с другом, как по "Камасутре", где этих способов, между прочим, нет (например, дуть партнеру на пальцы или в ухо, как в "Звездопаде", или целоваться с ним не губами, а носами, как в африканских племенах, или целовать сапоги своего любимого, как в "Пастухе и пастушке").
...Любовь Астафьев считает главной спасительной силой человека, которая способна вытащить его из рук смерти. Смерть только тогда побеждает человека, когда ему не хватает этой спасительной любви от предмета его сердца.
...После Астафьева самым эротичным писателем я назвала бы Кувалдина с его "Юбками", и с другими его произведениями, которые, я думаю, Астафьев сумел бы оценить.
***
Язык прозы Виктора Астафьева - это особая тема. Как я уже писала об этом, если язык Есенина похож на среднерусскую природу, привычную для среднерусского читателя, то язык Астафьева похож на сибирскую природу, непривычную для человека среднерусской полосы. Но главное - это такой удивительный язык, которого нет и у самих сибирских писателей, это как бы совершенно новый в литературе язык, которого до Астафьева ни у кого не было. У него какой-то свой особый словарь и какая-то своя особенная стыковка слов, при которой даже банальные слова становятся небанальными, и какой-то свой особый способ плетения словес, которого никто не сможет повторить за ним.
Его язык - это новое чудо природы в литературе, как и сам Астафьев.
***
...В творчестве Астафьева, если разложить все по полочкам, просматриваются три главные темы, как это определили и критики: "детство; природа и человек; война и любовь". А по жанрам его проза делится на "деревенскую", "военную" и "любовно-лирическую". Хотя в одном и том же его произведении его проза может быть и "деревенской", и "военной" и "любовно-лирической", без жестких рамок жанра, с размывами этих рамок. Впрочем, Астафьев считал всю эту классификацию литературы, деление ее на "деревенскую", "военную", "рабочую" и т.д. искусственной и примитивной, которую придумали критики:
"Ну куда, скажите на милость, деваться Толстому, Бунину, Чехову, Достоевскому, даже и Горькому? Они же просто "нетипичными" писателями получаются! ...чему у них научишься, когда они не подходят ни под "рабочий класс", ни под "деревенщиков"?" - писал он в книге "Всему свой час", и говорил, что "деление литературы по "цеховому" принципу удобно и "выгодно посредственностям, которые создают произведения по схемам и выверенным рецептам, не понимая, что сознанием писателя движет часто интуиция и он сам себе не может объяснить, как и отчего у него получилась та или иная ситуация в книге, тот или иной герой".
***
...Есть у Астафьева культурологические "затеси" - допустим, об оперных певцах - о Евгении Нестеренко, о Елене Образцовой, о Виктории Ивановой, которую он, с ее тоненьким голоском, с ее колоратурным сопрано, называл "пискуха" и у которой, оказывается, была очень тяжелая судьба и тяжелая болезнь ног, которые распухали у нее до того, что она не могла надеть туфли, чтобы выступать в концерте, на сцене. Мне более других ее камерных песен запомнились и полюбились в ее исполнении романсы: "Вам не понять моей печали..." и "Лада, ласка моя...", которые более других запомнились и полюбились и Виктору Астафьеву.
Кстати сказать, Виктор Астафьев (и говорю я об этом без поэтического преувеличения) мог бы стать серьезным оперным певцом, наподобие Шаляпина или Хворостовского, если бы захотел и если бы попал в консерваторию и подучился там. У него был от природы очень красивый, сильный и свободно льющийся голос, баритон, переходящий в бас, и притом оперный голос, от природы хорошо поставленный, с четкими, энергичными вибрациями, и музыкальный слух был абсолютный. Я помню, что когда Виктор Петрович первый раз в жизни запел в моем присутствии арию "Весь табор спит...", а потом и другие арии, - я была изумлена и потрясена его голосом и его репертуаром. И подумала, что Виктор Петрович далеко не так прост, как думают о нем многие.
Народные песни он тоже пел оперным (или филармоническим) голосом, как в свое время саратовский певец Леонид Сметанников: "Выйду на улицу, гляну на село...", "Ой, цветет калина...", "По диким степям Забайкалья", "Ой, полным-полна моя коробушка", "Степь да степь кругом...", "По Дону гуляет казак молодой...", "Ой, мороз, мороз, не морозь меня...", "Догорай, моя лучина", так что человеку без голоса было трудно и даже невозможно подпевать, подтягивать ему. Советские песни он тоже любил петь, притом песни вокально сложные и требующие голоса: "В тумане скрылась милая Одесса...", "Когда весна придет, не знаю...", "За Рогожской заставой...", "Где ж ты, мой сад", "Огней так много золотых...", "Тот, кто рожден был у моря..." и т.д. За столом на званом ужине в Енисейске он устроил целый сольный концерт... Пел одну песню за другой, под гармошку местного работника клуба. А мы, его соседи по столу, подпевали ему, каждый в меру своих способностей.
...Астафьев не любил и не принимал душой эстрадную попсу и искусственно раскрученных звезд с нулевыми данными, он предпочитал им пусть даже и мало кому известных нераскрученных певцов, но с настоящим талантом. Например, ему нравились песни в исполнении "сладкозвучного" тенора, солиста оркестра Леонида Утесова Анатолия Шамардина, русские народные песни и романсы, и его песни на мои стихи, про которые он говорил: "Это не какая-то там дребезжатина, которую нам приходится слушать по радио каждый день. Эти песни хорошо действуют на душу. Они полезны для здоровья". С Шамардиным он один раз ночевал под одной крышей и вместе с ним до утра бил московских комаров, которые не давали им спать, как мошкара в тайге. Шамардин подарил ему свою кассету с песнями. Астафьев сказал: "Я подарю ее своей внучке Поле, чтобы она привыкала слушать не попсу, а нормальные песни и воспитывалась на них и развивала свой вкус к хорошему".
...Астафьев время от времени посещал концерты серьезной классической музыки. Ему очень нравилась месса Шуберта ми бемоль мажор, которую он слушал в Красноярской филармонии, и это даже было показано по телевизору, в программе "Культура", он слушал ее, как Ленин "Апассионату".
Виктор Линник вспоминает, как Астафьев в Нью-Йорке пришел с телевизионщиками, которые отслеживали каждый его шаг, в магазин, где продаются аудиокассеты. "Есть у вас "Дон Карлос" Верди и "Парсифаль" Вагнера"? - спросил он у продавца. "Продавец заметно стушевался - обычно (русские покупатели) спрашивали чего-нибудь попроще. "В исполнении "Ла Скала?" - напирал Астафьев дальше. Обескураженные телевизионщики, разочарованно вздохнув, начали бесшумно сворачивать аппаратуру. Забойного телесюжета о... диких советских потребителях с Астафьевым явно не получилось.
"Я теперь классику собираю, выходя из магазина, несколько смущаясь, признался он. - В Красноярскую филармонию стал ходить".
***
...Астафьев считал, что самое главное в любом произведении "верно взять самый первый тон"... как в песне.
Он говорил, что "занятие литературой - дело сложное, не терпящее баловства, никакой самодеятельности, и нет писателю никаких поблажек". "Сорвешь голос - пеняй на себя. Захочешь поберечься и петь вполголоса, вполсилы - дольше проживешь, но только уж сам для себя и жить и петь будешь. Однако в литературе жизнь для себя равносильная смерти".
***
...Есть люди, склонные к развитию и не склонные к развитию. Не склонные к развитию дорастут до какого-то определенного невысокого уровня, до какой-то планки, до какого-то потолка, в своих взглядах, воззрениях на мир, в своих вкусах и пристрастиях, в своей профессии (если они, например, какие-то-никакие, но писатели, художники), и загипсовываются, превращаются в застывшую гипсовую болванку, отлитую в железной форме. Астафьев, выходец из глухой сибирской деревни, из неблагополучной семьи, был, человек, склонный к развитию и постоянно совершенствующий сам себя, в течение всей своей жизни, до гробовой доски.
Он сказал мне когда-то, да и писал об этом в своих книгах: "Я в школе-интернате был второгодником..." Он был даже не второгодником, а третьегодником, три года сидел в одном и том же пятом классе, из-за математики, которую не любил и по которой получал колы и двойки... Правда, по литературе всегда был хорошистом и отличником, любил читать книги, и писал интересные сочинения, за которые его хвалил его учитель, Игнатий Дмитриевич Рождественский, "родом москвич, из интеллигентного педагогического сословия, истинный патриот и глашатай своего времени", он "сыграл заметную роль" "в раннем творческом детстве" Виктора Астафьева, так же, как и директор школы Василий Иванович Соколов, "дворянин из потомственной древней семьи, высокообразованный человек из колчаковской армии", они оба говорили ему насчет его "природных способностей" и напирали на то, чтобы он учился дальше. "Но далее учиться мне не довелось...", - пишет Астафьев.
...С горем пополам окончив шесть классов, он выбыл из детдома по возрасту, как переросток, и "должен был начинать самостоятельную жизнь" и сам "кормить и одевать... себя". Он думал, "куда (ему) пойти учиться"? И "поступил на кирпичный завод коновозчиком", "чтобы заработать денег" и "выехать на магистраль" своей жизни и "попробовать... поступить в какое-либо училище. И еле-еле поступил в ремесленное железнодорожное училище, в ФЗО № 1, на станции Енисей (то есть как бы значит в ПТУ)... "Ведь он ПТУшник в принципе. У нас это сейчас ассоциируется со шпаной, с футбольными фанатами (которые стекла машин на улицах бьют и машины переворачивают), - сказал о нем Виктор Линник в беседе с Юрием Кувалдиным. Окончив ФЗО, Астафьев работал возле Красноярска на железной дороге сцепщиком вагонов. Осенью 1942 года ушел добровольцем на фронт Великой Отечественной войны. Был там артразведчиком, связистом, шофером. Получил серьезные ранения и в 1945 году демобилизовался с фронта. Жил в провинции, в уральском городе Чусовом, работал слесарем, кладовщиком в артели "Металлист". "Слесарь я был никакой, кладовщик и того хуже: имущество из кладовой у меня тащили все, кому не лень, но поскольку ценного там почти ничего не было, (мне) все сходило с рук", - писал Астафьев. Работал он и грузчиком, и каким-то линейщиком, и вахтером на мясном заводике (и, сидя на своей вахте, написал там свой первый рассказ), по совместительству со всем этим он учился в вечерней школе. Какое-то время работал в газете "Чусовской рабочий", корреспондентом на радио... "На радио я стал хорошо зарабатывать, купил машинку пишущую... Но скоро я устал от халтуры и, пока совсем еще не утратил к себе последнего уважения, с хлебного места ушел..." - на вольные хлеба. На вольных хлебах он в 1959 году написал свою первую повесть "Перевал" и был с нею, как он сам пишет, "безоговорочно принят в Союз писателей, с чем меня поздравил телеграммой мой бывший школьный учитель Игнатий Дмитриевич Рождественский", который в ту пору работал разъездным корреспондентом от газеты "Правда" и оказался "в ту историческую минуту в Москве". "Так вот совпало: я поставил свой первый автограф на первой (своей) книге - своему учителю, и он же первым поздравил меня со вступлением в Союз писателей, а то уж в Чусовом меня начали преследовать, как тунеядца, нигде не работающего, ни топором, ни пилой, ни лопатой, все остальное здесь трудом не считалось".
...Путь Астафьева в литературу, как говорится, не был усыпан розами или какими-то еще цветами, ромашками и орхидеями, а был усыпан камнями и устелен терниями, по которым он и шел и сквозь которые и продирался всю свою жизнь... и при этом все время поднимал и поднимал свою культурную и творческую планку, и пришел "к звездам", поднялся на высокий Олимп и занял там свое законное место среди богов, которые обитают там с античных времен...
...Сколько же для этого, кроме таланта, кроме "природных (творческих) способностей", требовалось ему внутренних сил, терпения, мужества, упорства, веры в себя и в свое высокое предназначение...
Он понимал, куда он идет, и понимал, какие боги работали до него в литературе... И его часто брала робость, когда он думал об этом (мол, куда я лезу со своим рылом в калашный ряд?). Но он понимал также, что не боги горшки обжигают. И если ты взялся за гуж, то не говори, что ты не дюж...
***
Вообще-то в советское время советская власть, почти под корень истребив лучшую часть представителей старой интеллигенции (как и лучшую часть представителей крестьянства и казачества и духовенства), которые в большинстве своем не поддерживали эту власть или, подчиняясь инстинкту самовыживания, делали вид, что мирятся с ней, старалась создать свою интеллигенцию, с чистого листа, которая восхваляла бы и славила бы эту власть и красное знамя революции, окрашенное кровью россиян, и поэтому она давала дорогу в литературу и искусство прежде всего таким вот талантам, неграмотным или полуграмотным выходцам из народа, писателям от сохи, чтобы показать, что у нас и в самом деле вся власть в стране принадлежит народу, и чтобы поставить этих выходцев из народа на службу этой самой советской власти и большевистской, а потом коммунистической партии... и помогала им выбиваться в большие люди... и "кто был ничем", тот становился как бы "всем" и становился ярым поборником советской власти и советского режима и получал премии, награды, хорошие гонорары, высокие звания и титулы, разные льготы, высокие посты, квартиры, дачи, машины, славу, почести и все такое прочее.
Потому и развелось у нас в литературе много чинуш, конъюктурщиков, карьеристов, которые работали "по указке партии" и пытались пробраться к "корыту", к "кормушке" и не "пущать туды" других...
Виктор Астафьев тоже мог бы влиться в эти ряды чинуш, конъюктурщиков, карьеристов, но не влился и не вписался в них, а был из ряда вон выходящим. Потому что был честным художником и работал "по указке своего сердца"... И с первого своего рассказа как начал резать на своих страницах правду-матку и бороться с кривдой, так и делал это всю свою жизнь, никого не боясь, потому что он был битый воробей и бесстрашный боец, что многим, естественно, не нравилось, и за что многие нападали на него со страшной силой и готовы были растоптать его...
Он считал, что лучше "некрасивая и ничем не прикрытая правда", чем красивая ложь.
...Самые талантливые писатели из народа, от сохи, которые болели душой за свою родину, за свой родной народ и за русскую литературу и которые видели "свинцовые мерзости" русской советской жизни и хотели писать и писали правду, которую они видели и понимали, и которые хотели раскрывать и раскрывали людям глаза на эту правду, в 60-е годы стали называться "деревенщиками". В эту обойму входили Белов, Распутин, Астафьев и другие писатели. Но самым неординарным, самым выдающимся и самым крупным из них оказался Виктор Астафьев. Он не помещался в уготованные для него, как и для других деревенщиков, рамки, оказался шире их и не захотел сидеть в них и сломал эти рамки и вырвался из них, и сорвал с себя уготованный для него ярлык "патриота" в кавычках, который стала носить, как красный бант маевки, разная шелупонь, девальвировавшая само понятие патриотизма, и пошел дальше, чем все писатели-"деревенщики", которые так и остались сидеть в своих узких, очерченных ими же самими рамках, и загипсовели там. И которым понравилось находиться в роли "печальников народных" и в роли пророков и спасителей Отечества, и они смыкнулись с коммунистической партией, с советской системой, которая позволила им играть эти роли и позволила им стать классиками советской литературы.
Виктор Астафьев никогда не хотел и никогда не состоял ни в каких партиях. Он был над партиями и над схваткой между ними. Как настоящий художник.
...Многие считали, что Астафьев не любит русский народ, и обвиняли его в непатриотизме. Кого? Во-первых, солдата, который воевал за этот самый народ всю войну, рисковал ради него своей жизнью и стал калекой на всю жизнь? И кто обвинял? Кто во время войны отсиживался в тылу или в кустах или в тюрьме (тоже в очень безопасном для себя месте, где ни один фашист его не достанет) или сидел при штабе, увешивая свой китель боевыми наградами всех образцов, из-за которых самого кителя было не видать... Или кто-нибудь из молодых да ранних, которые пороху не нюхали. А во-вторых, кого? Крестьянина, который всю жизнь жил в провинции, в глухих, допотопных деревнях, среди этого самого народа, хотя мог бы припеваючи жить в Москве, как другие радетели за народ, которые видели объект своего радения в основном по телевизору.
Да, Астафьев ругал и критиковал свой народ. Но это - от боли за него, который превращается в "людское стадо". Как не гладили по головке свой народ и не восхваляли его на каждом углу и на каждой странице своих сочинений и многие русские классики - Гоголь, Салтыков-Щедрин, Гончаров, Глеб Успенский и Николай Успенский, Гиляровский, Помяловский... Платонов, Булгаков, Чехов, Бунин... даже и Горький, и так далее, и показывали его не с самых приглядных сторон...
Астафьев имел на это право, потому что он знал народ изнутри и был сам частью этого народа и был этому народу свой, а не чужой, и когда ругал и критиковал его, то и делал это как брат, как отец, как сын, как свой человек, который чувствовал себя ответственным за него и которому не безразлична его судьба...
В повести "Обертон" Астафьев пишет о том, что делает с человеком и с народом "дорогая наша действительность":
"...прокатывая человека по калибрам армейской жизни, дорогая наша действительность постепенно снимала или целесообразно стесывала топориком с человека все умственные и прочие излишества, чтобы он не портил строя, не изгибал ранжира, ничем не выделялся из людского стада".
Малограмотный армейский писаришка, у которого в голове было "полторы извилины", исказил в документах фамилию главного героя Слесарева, и тот из Слесарева превратился в Слюсарева. Поначалу он "сердился", когда искажали его фамилию, а потом, когда он "получил красноармейскую книжку" перед своей отправкой на "сталинградскую мясорубку", он махнул на себя рукой и сказал сам себе: "...не все ли равно, убьют меня Слюсаревым или Слесаревым - какое это будет иметь значение перед историей?"
"...наш народ постепенно исказился не только в личном документе, но и характером, и обликом своим. Нынче почти над каждым русским дитем висят явные признаки вырождения". Замечал их Астафьев и у детей своего села, о чем тоже писал и о чем говорил мне в нашей с ним беседе для "Нашей улицы"...
У кого еще из "патриотов" вы найдете такой крик и плач души о вырождении народа, которого (вырождения этого) они как бы не замечают, говоря только о том, что народ наш талантливый и самый лучший из всех других народов на всей планете и что у него светлое будущее и прекрасные перспективы?
Арсений Тарковский говорил когда-то, что русский народ нуждается в реставрации (как нуждаются в этом памятники истории?). А разве нет?
...В одной из своих бесед с корреспондентом "Правды" в мае 1991 года, которая называлась "Провинция родная, что случилось?", Астафьев сказал, что многие русские писатели из провинции сами себя губят своими пьянками, своей безалаберностью, как, например, тот же Рубцов или Передереев. Нельзя все свои неудачи на судьбу и на обстоятельства сваливать. Эта беседа вся пронизана заботой и переживанием Астафьева о русской провинции, о ее писателях, о ее литературе и культуре. Как, впрочем, и все творчество Астафьева.
***
...Если и были у Астафьева какие-то ошибки и заблуждения в жизни, в его взглядах на кого-то и на что-то, или в его поступках, то что же в этом такого? Он живой человек. Я не помню, кто, но кто-то из великих сказал о Льве Толстом: у великих людей и ошибки и заблуждения великие.
***
...В сентябре 1993 года Виктор Астафьев позвонил мне из Красноярска в Москву, домой, и попросил меня сходить в "Советский писатель" и встретиться там с редактором С., которому он посылал свою рукопись и свои фотокарточки, и узнать, получил ли тот все это. Я пошла на улицу Воровского, 11, и неожиданно попала на митинг национал-патриотов, который проходил там во дворе. И потом написала об этом такое письмо Астафьеву.
Из моего письма Виктору Астафьеву 14 сентября 1993 г., Москва:
Дорогой Виктор Петрович!
Лучший представитель лучшей части народа
и лучший представитель лучшей части писателей!
Сегодня я ездила в "Сов. пис."... Приехала, а там во дворе народищу полным-полно - сотрудники, редактора, директора и авторы "Сов. писа". Открытое собрание под открытым небом, митинг в защиту "Сов. писа" от какого-то Г. с компанией. На деревьях и воротах и на круглой тумбе для объявлений - рисованые плакаты "Долой Г. из нашего дома!" Мой коллега, поэт Б. сказал мне: "Нин, выступи перед мегафоном в защиту "Сов. писа", скажи два слова как автор". Пока я стояла в толпе и думала, что сказать, и пока настраивалась на это, у мегафона выступило несколько "патриотов" с клеймом на лбу... Они говорили и выкрикивали что-то такое в защиту издательства, а в связи с ним и как бы и России, а самые ярые и агрессивные, пользуясь моментом, - еще и в защиту коммунизма, до кучи. Но мне показалось, что почти все они, если не все, выступали прежде всего в защиту самих себя, своей шкуры и своей рубашки, которая ближе к телу.
Потом к мегафону подскочил какой-то черный тип мелкого формата, "черный человек", из "патриотов" же, и заорал, ни с того ни с сего, ни к селу ни к городу, чуть ли не с эпилепсической пеной у рта: "Я - патриот! А Астафьев (который ему соли, что ли, на хвост насыпал?) - не патриот! Астафьев предал Россию! Продался..." - и дальше все в том же духе. Я вознегодовала и подняла руку, не на него (не хватало мне марать об него свою руку, об эту тварь мелкотравчатую), а вверх, как школьница в классе, и попросила слова. И выступила в защиту Виктора Астафьева, а потом уж в защиту издательства - от таких вот "патриотов" в кавычках, как этот идиот. (Я потом поняла, почему он на Вас набросился, наехал, потому что кто-то сказал: "Наше издательство будет печатать хороших писателей..." - и в числе таких назвал Вас, а его не назвал, хотя он состоит в лагере как бы "патриотов", а Вы там не состоите, вот он и оскорбился.) Я сказала: "Не тот патриот, кто орет, что он патриот, а тот, кто работает во славу России и во имя России, просто сидит у себя дома и работает, книги пишет (а не на митингах глотку свою дерет). И это - как раз Виктор Астафьев! Грех на него нападать и обвинять его в том, что он кому-то продался и предал Россию! Кому он продался-то?! И какую Россию он предал?! Он что - сбежал за границу с мешком долларов, Аляску американцам загнал за большие деньги и в свою кубышку их спрятал, а кубышку в землю закопал? Он сидит в своей Сибири, как сидел, в своей глухой деревне, в своем медвежьем углу, у черта на куличках, на краю света, куда зверь не бежит и птица не летит, сидит и работает себе, как работал, и живет жизнью народа и всеми проблемами и бедами народа... Я не знаю, что хорошего сделал для России и для литературы тот оратор, который сейчас нападал на Виктора Астафьева, но все знают, сколько хорошего сделал для своей страны Виктор Астафьев, своими книгами, своим творчеством. Он - и есть настоящий патриот. Большой настоящий писатель и большой настоящий патриот, без кавычек. И нечего на него нападать!.."
...Я говорила, конечно, не так складно и ровно, как написала в письме, и не все точно так. слово в слово, как написала, но по сути своей так.
Другие тоже вступились Вас. Сказали: "Нина Краснова придала митингу характер литературной дискуссии. Литературная дискуссия естественна в литературном мире, среди писателей, как естественны разные литературные взгляды и направления. И чем их больше, тем и лучше. А Виктор Астафьев, конечно, есть Виктор Астафьев. Его никто со счетов не сбрасывает и из артели никто его не выкинет. И мы как издавали его, так и будем издавать..."
И многие за Вас вступились... И Ваш редактор С. Он даже хотел процитировать всем в мегафон строки Вашего письма, которое Вы прислали ему и в котором Вы пишете, что Вы "тоже за народ" (а не только "патриоты" за него), но что Вы - "за лучшую часть народа". Он потом показал и прочитал эти строки мне и тем, кто был около нас. ...Он очень интеллигентный, порядочный, серьезный и располагающий к себе человек. И очень любит Вас, чем он мне особенно приятен. Он сказала мне и просил меня сказать Вам, что он получил и Ваше письмо, и Вашу рукопись в двух папках, и Ваши фотокарточки, и Вашу статью, только-только получил, что статью Вашу он сейчас читает, изучает, что статья... прекрасная и что он хотел бы опубликовать ее в каких-то газетах, если Вы разрешите... Мы с ним договорились, что я перепечатаю ее... И, конечно, он просил меня передать Вам большой привет и поклон. И многие просили...
Да, я спрашивала у всех, как фамилия того типа, что напал на вас, как фамилия той шавки, той моськи, что лаяла на слона... Никто не смог сказать...
...Очень мне Вас жалко... Нападают на Вас всякие... мудаки...
Целую Вас...
Ваша боеваша -
Нина Краснова,
которая идет плечом к плечу с Вами, под Вашим флагом".
***
...Я уже писала в одной из своих работ, что приходилось мне не один раз помогать Виктору Петровичу Астафьеву в технической части его литературных дел. Например, я перепечатывала ему его эссе "Подводя итоги", которое потом легло в основу предисловия к 15-томнику Виктора Астафьева, приходилось выправлять рукопись его романа "Прокляты и убиты" и вносить туда авторские исправления и правки... приходилось вычитывать верстку его рассказа "Забубенный папаша" для "Нового мира"...
Главная печаль моих отношений с Виктором Астафьевым состоит в том, что я могла бы стать ему хорошей помощницей в его литературных делах, то есть стать и помощницей его литературному секретарю Марье Семеновне, которой было трудно одной справляться со всеми этими делами, я могла бы печатать ему его рукописи, тем более, что я одна понимала его почерк ("мой почерк понимаешь только ты и моя Марья Семеновна", - писал мне Виктор Петрович, благодаря меня в одном из своих писем за какую-то мою выполненную для него работу), я могла стать ему идеальной помощницей, но не стала ею (по причине своего от природы слабого зрения, наследственно слабого, как у моей мамы, которая в конце концов ослепла, к тому же сильно "севшего" к моменту активного развития наших отношений с Виктором Астафьевым, от работы профессиональной машинистки, в машбюро Литинститута, от которой - от работы этой - у меня сосуды в глазах лопались и глаза все время были перенапряженные, переутомленные и смотреть не могли на машинку, от которой меня просто тошнило, мне самой требовались помощники, которые печатали бы за меня мои рукописи)...
Но все это не влияло на характер отношения Виктора Астафьева ко мне, которое независимо ни этого, ни от чего-то еще, всегда было очень хорошим.
***
Со временем я стала замечать за собой, что люди, которые любят Виктора Астафьева, становятся мне особенно приятны, а люди, которые не любят его, становятся мне неприятны. Иными словами, я не люблю тех, кто не любит Астафьева, и люблю тех, кто любит его. Среди моих друзей есть люди, которые знали Виктора Астафьева лично, как и я, встречались с ним.
Юрий Кувалдин, которому Астафьев когда-то подарил свою книгу с доброжелательным автографом, в своем эссе "Певец тихого Дона Федор Крюков" ("Наша улица" № 2-2005) пишет об одном из неофициальных вечеров в одном из номеров гостинцы "Москва", где он, Юрий Кувалдин, москвич-интеллектуал, тогда еще юный писатель, оказался в компании писателей-"деревенщиков" и где был и уважаемый Виктор Петрович Астафьев, с которым у них обоих получился интересный разговор.
"Писателей, приезжавших на очередной писательский съезд, расселяли в гостинице "Москва", которой сейчас нет и существование которой уже надо доказывать. В номер набилась масса писательского народа, было дымно, поскольку курили все сразу, и душно, ибо никак не могли открыть окно, оказавшееся то ли забитым, то ли заклинившим. Стол был заставлен бутылками и тонкими стаканами, некоторые из которых были в подстаканниках. Стоял общий гул разговора, каждый перебивал каждого, кто пел, кто свистел, как курский соловей, кто бил каблуками в паркет, исполняя "барыню". В общем, гуляли по полной программе писатели-деревенщики, к которым меня затащил из ресторана ЦДЛ один довольно известный литературовед. Я был юн, а писатели-деревенщики уже задеревенели в своей славе, говорили свысока, с некоторым пренебрежением к москвичам. И тут завязался разговор, кто как и чем пишет. "Я пишу только рукой, каждую буковку вывожу перышком, чувствую ее!" - говорил Виктор Петрович с доверительным придыханием, как будто рассказывал самую сокровенную тайну своего творчества, при этом не выпуская тонкий стакан из своей крепкой крестьянской руки. Другие дружно поддерживали его, мол, только рукой и можно писать. Я их слушал-слушал, потом не выдержал, и громко прокричал Виктору Петровичу почти что на ухо: "Головой пишут, а не рукой или ногой, задней левой!" Вспотевший Астафьев, сидевший в майке, испуганно отшатнулся, посмотрел на меня и задумчиво сказал: "А Юра-то прав. Головой надо писать... - и, помолчав, добавил: - и сердцем". Все дружно выпили и закусили квашеной капустой..."
Валерий Золотухин 17 января 1989 года описывает в своем дневнике, как он встретился в Овсянке с Астафьевым:
"У Астафьева в Овсянке.
...Я видел, как (к гостинице, в которой остановился наш артист) подъехал Астафьев, как без шапки, с седой головой, поднялся он на крыльцо гостиницы. Я засуетился, стал быстро обуваться не на ту ногу, потом подумал, что он зайдет в номер, - не стал до поры убирать со стола тетрадь и перо. Дескать, пусть (он, Астафьев) увидит, что артист успевает писать-графоманить, но - звонок снизу, и я понял, что мне надо лететь по всей форме к простому, но не всем доступному писателю".
Валерий Золотухин пишет, как они с Астафьевым ходили по Овсянке, как Астафьев рассказывал ему про березы, которые он сажает у себя на участке, на них ничего не растет, но "вырастет, книжка вырастет"; как к Астафьеву подошла соседка "в плюшевой вытертой жакетке" и попросила его заступиться за нее, потому что мужики "разгородили" ее огород и стали делать там колодец, но потом бросили колодец, потому что "вода" в нем "тухлая оказалась", "а огород не загородили, собаки всю смородину (там) помяли"... Астафьев обещал сказать мужикам, чтобы они загородили огород, который разгородили. Потом Золотухин пишет, как они оба зашли на почту и заплатили там за телеграмму, потом зашли в библиотеку, где есть уголок "Астафьев - детям" и в этом уголке выставлены книжки писателя и есть его "краткий биографический экскурс". А когда хозяин Овсянки проезжал со своим московским гостем вдоль Енисея, Астафьев показал ему место, где нашли его маму, которая у него утонула. "Мать у него утонула, оказывается, а я не знал, - пишет Валерий Золотухин (не читал тогда "Последний поклон", а то знал бы). - Сестра разбилась со скалы, туристку из себя выделывала", мать не отпускала ее туда, спрятала ее снаряжение, "так она в форточку выскользнула" и на вторые сутки ее нашли "с перебитым позвоночником", и она умерла в больнице, куда ее отвезли. Потом Астафьев завез своего гостя к двум своим теткам. У тетки Августы Валерий Золотухин "прослезился: старухе 81 год, слепая, на ощупь моет пол... Идет к Вите, а сама на развешанное белье натыкается, отводит его от лица руками, глаза не видят и не мигают...", племянник Виктор Астафьев привез своей любимой тетке лекарств и "деньжат".
Я думаю, как же хорошо, что и Валерий Золотухин, и Юрий Кувалдин не просто встретились с Виктором Астафьевым, а написали о нем... И таким образом показали его живого, и вот я сейчас читаю у них о нем и вижу Виктора Астафьева живого... как будто они засняли его на кинопленку, на видеокассету. И каждый, кто будет читать о нем, будет видеть его живого, и не только видеть, но и слышать... его голос, его живую речь, которую они запомнили и записали, то есть сохранили и воспроизвели с помощью букв на бумаге.
А Виктор Линник, редактор газеты "Слово" (бывший редактор газеты "Правда"), в беседе с Юрием Кувалдиным рассказывает, как он встречался с Виктором Астафьевым в Нью-Йорке, когда работал там журналистом-международником, а тот приезжал туда на какой-то симпозиум из своей Овсянки, и бывал и ночевал у него дома, в корпункте, а до этого они познакомились в Пенсильвании, в Питтсбурге, в 1988 году. А потом они переписывались. А потом, в 2001 и 2002 годах, Линник написал свои мемуары о нем и напечатал их в своей газете "Слово". Вот фрагмент этих мемуаров - портрет Астафьева, принадлежащий кисти Линника:
"Астафьев располагал к себе мгновенно. В нем не было ни намека на фальш, на привычное московское византийство, ни претензий на позу "великого" мэтра. Он сразу перешел (со мной) на "ты", смеялся, шутил, вспоминая хохмы из сегодняшнего заседания, рассказывая анекдоты на сельские темы, которых знал великое множество, не забывая при этом закусывать и, само собой, вставать в очередь к стойке бара за подкреплением. В голубой спортивной куртке, в белой рубашке с галстуком, в темных брюках и в черных башмаках, Виктор Петрович, как теперь принято говорить, "оттягивался", как и все, с заметным удовольствием.
Крупная львиная голова на слегка короткой шее, волевое, обветренное до красноты, стремительное лицо, на котором тотчас читались любые перемены в настроении, ослепительная улыбка, светло-карие глаза, мощные руки. Шрамы на левой руке, шрамы на лице... И эти знаки войны, и отяжелевшая стать, и благородство облика заставляли угадывать в нем облик воина, вечного во временах, будь то суворовский солдат-ворчун или ветеран галльских походов Цезаря. "У кого короткий меч, подходи к опасности ближе", - советовал один из римских полководцев. Астафьев так и вел себя всю жизнь.
Ходил писатель неторопливо, словно бы примериваясь к тому, что под ногами. Позже он признавался, что недавно вырезал артритные шишки на ступнях и потому прежней резвости выказать не может".
Линник в конце своей беседы с Кувалдиным говорит об Астафьеве такие слова, под которыми подписался бы каждый, кто читал его книги и знал его самого:
"...я считаю, что он вообще занимает в русской литературе ведущее место... он... талант исторического масштаба! Человек потрясающего очарования, потрясающего дара общения, искренности. Это большое счастье, что мне удалось с ним пересечься на жизненных путях".
***
...Астафьев переписывался с Эдельманом, а Гете с Эккерманом. И Вознесенский провел параллель между этими двумя парами и написал такое четверостишие:
Хатха-йога... Седуксен...
В мире писем нет совсем,
Только Гете - Эккерман
И Астафьев - Эдельман.
А мне хотелось бы провести параллель между Астафьевым и Гете. Гете жил в городке Ваймере, и тоже довольно замкнуто, как и Астафьев в своем Красноярске, вдали от столицы, хотя люди и в Красноярске донимали его. И благодаря тому, что они оба жили замкнуто, затворнически, они и написали то, что написали.
У Гете есть афористичные строки о литературе, которые в какой-то степени относятся и к Виктору Астафьеву, с которым Гете не был знаком, а Астафьев был знаком по книгам:
"Самые оригинальные писатели нового времени оригинальны не потому, что сумели создать что-то новое, а потому, что оказались способны говорить так, будто до них никогда не было сказано то же самое".
С Гете здесь не во всем можно согласиться. Потому что Виктор Астафьев как раз создал новую прозу, которой до него не было ни в самой России, ни в мире. И, хотя он, как и все писатели, что жили до него, говорил о вечных темах добра и зла, любви и ненависти, жизни и смерти и т.д., но все же говорил об этом не так, как это было кем-то сказано до него.
Гете писал о себе:
"Я терпеть не могу проповедовать".
Астафьев тоже не любил проповедовать, в отличие от многих своих коллег, которые очень любили делать это и потому переставали быть художниками.
Гете писал о патриотическом искусстве и о патриотической науке: "Не может быть ни патриотического искусства, ни патриотической науки. И то и другое принадлежит целому миру, как все высокое и благое..."
Проза Астафьева, его литературное "искусство принадлежит народу", но не только русскому народу, а народу каждой страны, где есть книги Астафьева и где народ читает эти книги. Как, допустим, и электрическая лампочка принадлежит каждому народу, где она есть и где она светит, ученый какой страны ее ни изобрел, и машина любой марки, если она есть и если она ездит и в России, и в других странах, или наоборот - и в других странах, и в России. Или тот же компьютер, который сейчас есть во всем мире, он принадлежит всем, какая бы страна ни изобрела его. Он - всеобщее достояние.
Гете писал: "...наши мнения о каждой вещи нередко противоречат одно другому". И мнения Астафьева о какой-то вещи тоже нередко противоречили одно другому, и это нормально для человека, который умеет мыслить и который имеет свои мнения о вещах.
Гете писал: "Нет ничего отвратительнее большинства: ведь оно состоит из немногих сильных, идущих впереди... и из толпы, которая семенит следом (за ними), не зная сама, чего она хочет".
Большинство - это и есть "людское стадо", по Астафьеву.
Гете писал: "В подлинном искусстве нет предварительного обучения (этому искусству), есть только подготовка (к нему), и самая лучшая подготовка - участие... ученика в работе мастера. Из мальчишек, растиравших краски (мастерам), получались превосходные живописцы".
У Астафьева тоже не было предварительного обучения литературному искусству. Он даже на Высшие литературные курсы поступил, когда уже без них состоялся как писатель. Но он присматривался к работе мастеров. И из него получился превосходный художник слова. Не похожий ни на кого. А то что ему не хватало особой литературной выучки и литературной грамоты (допустим, он прочитал Бунина лишь в сорок лет), придало его прозе особую оригинальность и самобытность, как, допустим, картинам Шагала или Матисса или Гогена, которые поздно начали писать и овладевали мастерством живописи не в специальных школах и не в академиях. Но без предварительного обучения какому-то искусству могут состояться лишь суперталанты, так называемые самородки. Кем по существу и был Виктор Астафьев.
***
Я могу сказать о себе, что я - ученица Виктора Астафьева, а Астафьев - мой учитель, но не в том смысле, что он был моим преподавателем в Литинституте (не был) или моим руководителем творческого семинара (не был), а в том смысле, что он - мой любимый писатель, а все любимые писатели, и те, что живут в твое время, и те, что жили в другие времена, это и есть твои главные учителя. И Есенин мой учитель, и Лермонтов, и Пушкин, и Тютчев, и Чехов с Львом Толстым, и Достоевский... Я - ученица их всех. Я - ученица всех классиков.
Астафьев был для меня не только моим любимым писателем и учителем, но и моим старшим литературным другом и просто родным человеком, с которым я была знакома не только заочно, но и очно, слава Богу.
***
...И не только я любила творчество Астафьева, но и он мое, и мои стихи, и мои частушки, и мою эпистолярную прозу, то есть письма мои, о чем он говорил и на литературных вечерах, на которых мы с ним выступали, и в кругу своих и наших общих друзей, и о чем писал мне:
"Дорогая Нина!.. Большое спасибо за книгу ("Потерянное кольцо""). Она несет радость сердцу и какое-то ощущение родства, хотя живем мы с Вами далеко друг от дружки..." (1 марта 1987).
"Дорогая Нина! Какое замечательное письмо написали Вы мне..." (6 мая 1987).
"Дорогая Нина! ...Недавно в деревне был и перечитал ВСЕ! ВАШИ ПРЕЛЕСТНЫЕ ПИСЬМА!" (14 августа 1987).
"Дорогая Нина! Получил, как всегда, прелестное Ваше письмо. Спасибо! Спасибо!.." (1 сентября 1988).
"Дорогая Нина! Не падай духом, пиши знай! Стихи и письма мне..." (28 апреля 1992 г., Красноярск).
"Дорогая Нина! Ниночка-корзиночка, рязанская картиночка... Это я (пишу) в стиле твоих стихов, вычитанных в "Новом мире"... Очень славная подборка!" (28 октября 1992).
"Дорогая Нина! Очень хорошо ты сделала, что прислала мне (свою) книжку ("Семейная неидиллия")... И предыдущую книгу ("Интим"), и эту я посмотрел с большим любопытством, и очень многое мне в них нравится - они, стихи, у тебя, похожи на тебя, такие же доступно-песенные, без претензий на умственные сложности, но изобразительно богатые и простому народу понятные. И рисунки твои, как всегда трогательные, вроде как детские, да и все в тебе еще борется и, слава Богу, никак не переборется с детством. И как тебе при твоей-то сложной, трудной судьбе и жизни удалось сохранить эту детскую непосредственность и доверчивость, для меня было и остается загадкой. Но это и есть защита от невзгод, напастей... Награда от природы и от Бога..." (31 июля 1996).
"Дорогая Нина! ...письмо твое прелестное, как всегда складное и ладное, с большой радостью и удовольствием прочел его..." (7 сентября 1997).
"Дорогущая Нина! Все я от тебя получаю, с умилением читаю твои письма..." (11 сентября 1999).
И в своем предисловии к сборнику "Час России" он обо мне писал, как об одном из своих главных поэтических открытий, и о моих стихах, и о моих частушках он писал...
А надо сказать, я никогда не просила Виктора Астафьева написать что-то обо мне, потому что не хотела уподобляться тем, кто все время лезет и лезет к нему с этим и чего-то все просит у него.
***
Из письма Виктора Астафьева 5 апреля 2000 г., Красноярск:
"Дорогая Нина!
Я скоро уж как месяц нахожусь в больнице, подремонтирывоваюсь, - писал он мне 5 апреля 2000 года. - Журналы все (тогда только 1-4 номера) получил, но роман твой еще не начинал читать, дождусь весь текст, и тогда уж начну, скорее уж всего в Овсянке.
Здесь (в больнице) что-то дельное читать и делать недосуг, процедуры, уколы и прочая ерундовина..."
Дальше он писал, что собирается приехать в Москву, и что он "всю зиму... не работал (из-за своих болезней), то немоглось, то некогда было, лишь осенью несколько "затесей" написал и парочку отправляю тебе" (для Кувалдина, для "Нашей улицы").
...Виктор Астафьев всегда приветствовал все новое, если считал это новое хорошим. Он приветствовал появление в литературном мире нового литературного журнала "Наша улица". И присылал мне для этого журнала свои новые "затеси", и даже подписывался на него, чтобы поддержать его как-то.
***
Из моего письма Виктору Астафьеву 7 мая 2000 г., Москва:
"Мой Генерал Симонсито -
Виктор Петрович Астафьев,
со здоровьем, "подорванным в боях и походах"!
Спасибо Вам за Ваше послание из больницы! Оно очень обрадовало меня! - не потому, что Вы попали в больницу, а потому что Вы, несмотря на это и несмотря на многочисленные "процедуры" и "уколы", из-за которых Вам "недосуг" не только рoманы читать, но и письма писать, все же накорябали мне письмецо, совершили настоящий акт героизма, настоящий подвиг!
Желаю Вам получше "подремонтироваться" и прибыть в Москву на белом "запыленном коне"!..
Спасибо Вам за Ваши "затеси" для журнала "Наша улица", которые Вы приложили к письму, выполняя мою просьбу! Я с восторгом и наслаждением прочитала их и - чуть ли не на золотом подносе - вручила их главному редактору Юрию Кувалдину, так торжественно и гордо, словно не Вы, а я являюсь автором этих шедевров. И он скорее, скорее "вопхнул" их в 8-й номер (а 6-й и 7-й уже смакетированы). Я набросала для журнала биографическо-библиографическую справочку о Вас и взяла у фотографа Николая Кочнева Вашу очень красивую фотокарточку. Вы затмите собой всех на "Нашей улице"!
Прикалываю Вам на грудь - в честь 1 Мая и Дня Вашего Рождения и в честь Дня Победы - орден высшей степени: "цветок любви моей", Амаполу...
Ваша "девушка из Лимы" -
Нина Краснова
P.S.
Большой привет Вам от Юрия Кувалдина! Юрий Кувалдин очень любит Вас, с тех пор, как прочитал Вашу "Царь-рыбу". Он счастлив, что Вы поддерживаете "Нашу улицу", т.е. прислали нам для публикации свои "затеси", хотя могли бы отдать их в какой угодно другой журнал, их у Вас везде с руками оторвали бы.
P.P.S.
Большой привет Вашей боевой подруге и спутнице жизни Марье Семеновне! И Вашему сыну Андрею! И Вашим внукам! и Овсянковской библиотеке!..
P.P.P.S.
...Здравия желаю, товарищ Генерал!..
Ваша Н.К."
Из моего письма Виктору Астафьеву 8 июня 2000 года, Москва:
Дорогой абориген Сибири, Красноярска, Дивногорска и Овсянки
Виктор Петрович!
Вы хотели приехать в Москву в конце мая, но, видать, не смогли - из-за своего здоровья, т.е. из-за своего нездоровья... Тяжело Вам сейчас пускаться в дальнюю дорогу с одного края света на другой, лететь самолетом...
Вы, как я понимаю, сейчас перебрались в Овсянку, поближе к природе? И правильно сделали. На природе, среди травы, цветов и деревьев, Вы скорее оклемаетесь, "ожагнете" и подзарядитесь новыми жизненными токами.
Посылаю Вам на деревню 5-й и 6-й номера журнала "Наша улица" с продолжением моего романа "Дунька в Европе". Он - ради экономии места - напечатан очень уж мелким шрифтом, который неудобен для Вашего зрения. Но Вы возьмите лупу и читайте "Дуньку..." черед лупу, маленькими кусочками, не спеша, сидя в своем садике, за деревянным столом, на деревянной лавочке, под кедром...
Кувалдин замучился набирать на компьютере этот мой талмуд (отпечатанный мной на машинке). И я купила себе компьютер и сейчас учусь работать на нем и пробую набирать себя сама, чтобы помочь редактору. А то он "ишшо" разозлится и выбросит меня из журнала к ядреной Фене. Он "мушшина" крутой и непредсказуемый. Его злить нельзя.
Стучусь в Ваши тесовые зеленые ворота и открываю их и иду к Вам по дощатому настилу и сажусь с Вами рядышком на лавочке под кедром...
Ваша виртуальная гостья -
Нина Краснова
P.S.
В 5-м и 6-м номерах "Нашей улицы" Вы найдете, кроме меня, и самого Кувалдина... а может быть, и кого-то еще из Ваших очных и заочных знакомцев.
P.P.S.
Я уже вычитала макет 8-го номера "Нашей улицы", где идут Ваши "Затеси" с Вашим портретом и со справкой о Вас. Ваш номер должен выйти в августе.
P.P.P.S.
...Береги Вас Бог, Витенька Петрович! И всех Ваших близких, включая и меня.
...Желаю Вам побольше приятных, положительных эмоций и поменьше волнений, насколько это возможно при Вашей жизни, полной дел и забот!
Ваша Н. К."
***
...Виктор Астафьев не успел прочитать мой автобиографический роман "Дунька в Европе", который печатался в 2000 году в журнале "Наша улица" с 1-но по 12-номер и номера которого я посылала ему. Он в это время не вылезал из больниц и писал и говорил мне по телефону о том, что получает от меня журналы с моим романом и с удовольствием просматривает их и они ему нравятся (а свой роман я ведь писала тем же самым языком прозы, что и свои письма, а письма мои ему очень нравились), но он хотел собрать все номера и тогда уж усесться читать их. Но чтобы читать романы, для этого нужно сил не меньше, чем чтобы писать их, а у Виктора Петровича этих сил уже не было.
...Правда, некоторые отрывки из романа, которые печатались в "Рязанском узорочье" и в журнале "Москва", он читал еще в 1991 году, и они ему тогда очень понравились. А он тогда как раз собирался ехать "в романтическую страну - Шотландию, на конгресс какой-то... с залетом в Англию", и написал мне:
"Дорогая Нина!.. Все твои письма и стихи (я) получил. Про "Дуньку в Европе" прочел, теперь вот еще Ванька, это я, в Европу двинется, да еще с докладом (об экологии)..." (15 июля 1991 г.).
***
...В августе 2000 года я получила от Виктора Астафьева и от управления культуры Красноярского края приглашение на новые "Литературные встречи в русской провинции", которые состоялись с 25 по 30 сентября. Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. Если Астафьев не смог прилететь в Москву... 25 сентября утром я прилетела в Красноярск, в одном самолете с другими писателями из Москвы, среди которых были Евгений Попов и глава Союза российских писателей Светлана Василенко. Нас быстренько отвезли на "Икарусе" в гостиницу, где мы бросили в своих номерах свои багажи, умылись с дороги, привели себя в порядок, а потом на том же "Икарусе" нас, "дубликатами бесценных грузов", доставили в Овсянку, где под высоким куполом светло-синего неба и под прожекторно-яркими лучами солнца уже началась официальная часть литературного праздника, при невероятно большом скоплении народа. На высокой лестнице библиотеки с серыми крыльями-бордюрами, построенной на средства Виктора Астафьева, как на Трибуне Мавзолея, стояли и поочередно выступали члены красноярского "правительства", губернатор Александр Лебедь со своей "красавицей-женой" (который через несколько месяцев разобьется на вертолете), представители администрации, управления культуры и сам виновник торжества Виктор Петрович Астафьев (который через год два месяца и четыре дня покинет этот мир, о чем еще никто не знал, в том числе и я). Он в мае перенес сильный сердечный приступ, после которого у него ноги стали ватные и стали плохо ходить, перестали его слушаться, и теперь он был с палочкой, с посохом.
Когда он сошел со ступеней вниз и подошел ко мне, а я к нему, я, как и в 1998 году, взяла его под ручку, и мы в сопровождении толпы, длинной процессией, медленно двинулись к его избе на улице Щетинкина (местного революционера). И зашли в избу и сфотографировались около нее, во дворе, около калин с зелено-желто-красными листьями, несколько из которых я сорвала с ветки и засушила на память.
...Каждое утро участники "Литературных встреч" собирались в зале Красноярской библиотеки, на литературную конференцию и там с 10.00 до 14.00 заседали за "круглым" столом, то есть за столами, выстроенными буквой "П", каждый около таблички со своей фамилией, и говорили о литературных проблемах. Я выступила с докладом или, лучше сказать, с речью "Проблемы нового московского литературного журнала "Наша улица", в 8-м номере которого как раз появились новые "затеси" Виктора Астафьева - "Прихлебатели", "Скорбь", "Испанский гриб". Я привезла с собой из Москвы экземпляры "Нашей улицы" и раздарила их всe участникам конференции, которые видели его первый раз в жизни и удивлялись ему (а библиотекам и организаторам праздника я прислала по почте комплекты с 1 номера по 8). И Виктору Петровичу, естественно, подарила его авторский номер, из рук в руки, чему мэтр от души порадовался:
- Красивый-красивый журнал, с цветной обложкой, на белой бумаге, - сказал он, рассматривая и полистывая его. - И что - его выпускает всего один человек? Юрий Кувалдин, у которого даже редакции своей нет и никакого штата сотрудников нет? Ну-у, это тяжелое дело. Один он его не подымет и не потя-янет... Поможи ему Бог, конечно... в этом деле, но как он потянет его один? Даже если он такой же сильный и пробивной, как его фамилия. Поможи ему Бог, поможи ему Бог... Большое и трудное дело он затеял... Рисковый он товарищ...
...В предпоследний день праздника я взяла у Виктора Астафьева интервью для журнала "Наша улица"... Мы сидели с ним в Овсянке, в его избе, на анфиладной (то есть проходной) кухоньке, между сенцами и горницей, около маленького окошка с белыми рамами и белыми ситцевыми занавесками, за качающимся и поскрипывающим столом, припертым к окошку и накрытым потертой бежевой - с вишневыми и зелеными рисунками - клеенкой, около свежепобеленной горячей печечки, куда он подбрасывал дровишки, духовитые березовые полешки, и я одно подбросила, ели селедку копченую и селедку соленую с черным хлебом и репчатым луком и пили чай с мятой, и говорили про "Литературные встречи", про то и про се, а мой японский диктофон "Sony" стоял на углу стола и все записывал на пленку, слово в слово, в том числе и нецензурные словечки" Астафьева, которые вылетали из его уст сами собой и которыми он, мастер слова и живого великорусского языка, пересыпал свою речь, как ягодками калины и листьями смородины, чтобы придать ей свой вкус, чтобы снизить ее пафос, которого он терпеть не мог, и чтобы внести в нее антиофициозный юмор...
- Ты там потом че лишнее будет, вырежи тогда... когда будешь материал-то обрабатывать, - с улыбкой и добродушностью сказал мне Виктор Петрович, абориген Овсянки, "крайсветовец", как я называла его.
- Матершинные словечки?
- Кой-че можешь оставить для народного колориту... Все-то не убирай... Ты девка умная, сама знаешь, сама сообразишь, че оставить, а че вырезать...
...В январе я прислала Виктору Астафьеву в Красноярск 1-й номер "Нашей улицы" 2001 года, где появилась мое интервью с ним, а вернее - наша с ним беседа. Он позвонил мне в Москву и сказал, что все получил и что публикацией доволен, и передал привет Кувалдину.
***
...Вот уже пять лет, как Виктор Петрович лежит в земле, на кладбище в Овсянке, где лежат и его предки, и его дочь Ирина, а журнал "Наша улица", с его благословения, все выходит и выходит, и вышло уже около ста номеров "Нашей улицы"... И Кувалдин все тянет и тянет свою упряжку, и Бог помогает ему.
***
Для футболиста и балерины для их профессиональной деятельности важнее всего ноги, для певца - голос, для писателя - глаза.
Про футболистов высшего класса я слышала такой парадоксальный афоризм: чтобы так хорошо играть ногами, надо уметь работать головой. То же самое можно сказать и про певцов высшего класса - чтобы так хорошо петь и делать свою карьеру - надо уметь работать головой, то же самое можно сказать и о писателях. Им надо работать головой, как никому (головой... "и сердцем", добавлял Астафьев). Но самый главный для писателя "струмент" (кроме всех прочих) - глаза. Без них, даже если у тебя есть голова и сердце, как ты будешь писать? Как Николай Островский, который лежал в кровати парализованный, а его повесть "Как закалялась сталь" писалась за него как бы сама собой, то есть она писалась приставленными к нему журналистами, чтобы создать образ советского человека-героя и образ советского писателя-героя.
У Астафьева был всего один глаз, про который он говорил мне в 1990 году, на съезде писателей: "У меня один глаз, но зато хороший. Я им все вижу..."
Он этим своим глазом все видел. Этим своим глазом он разглядел меня. И с этим своим одним глазом работал лучше, чем у кого и два глаза. Он работал так, как будто у него был еще и третий глаз, как в сказке про крошечку-хаврошечку...
Но потом с годами писатель так перетрудил свой глаз, что потом уже не мог ни читать, ни писать много. А потом, после инсульта и совсем ослеп. И тогда его жизнь, которая дальше не имела для него никакого смысла, закончилась. Жизнь на земле, но не на небе и не в вечности, где он теперь пребывает вместе с классиками русской и мировой литературы, вместе с Чеховым, Тургеневым, Достоевским, Гоголем, Ремарком, Зегерс, Хемингуэем, Фолкнером, Гарди, Гете и т.д.
***
...Какие награды были у Астафьева при жизни? Медаль "За отвагу", орден Красной Звезды, Государственная премия России, Пушкинская премия, премия "Триумф", премия Международного Литературного Фонда "За честь и достоинство таланта" за 1997 год.
Но ни одна из них не является для него всеобъемлющей... Главная его премия - это, как говорится, любовь его читателей, любовь народная.
...В советское время самой главным орденом за труд для советского человека считался Орден Героя социалистического труда, а за подвиги - орден Героя Советского Союза.
Сейчас появился орден Герой России, который вбирает в себя заслуги человека перед Россией, перед Отечеством не только в чем-то одном, а в целом - в "труде и в бою", во всей его деятельности на благо родины.
У Виктора Астафьева такого ордена не было и нет, но Астафьеву, как никому из писателей, подходит звание - Герой России, Герой-человек, Герой-гражданин, Герой-писатель.
***
...Всему свое время, и "всему свой час" - мудро говорил Виктор Астафьев.
Сейчас наступает время Виктора Астафьева и наступает его час, сейчас, когда даже те люди и те его друзья и те его недруги из разных литературных лагерей, находившиеся по разные стороны баррикад, кто по одну, кто по другую сторону, которые сердились и обижались на него за что-то, уже больше не сердятся и не обижаются на него, когда всем им "большое" увиделось на расстояньи, и они поняли, что Астафьев есть Астафьев, и он не принадлежит ни к какому лагерю, ни к какой группировке, ни к какой литературной секте, потому что он принадлежит всем и является общим национальным достоянием, все как бы приуспокоились и даже перемирились между собой на этой почве, и правые, и левые, как немцы и русские в его романе "Прокляты и убиты"... и объединились под его белым флагом...
Пришло время по-настоящему оценить Виктора Астафьева и его вклад в русскую литературу. В ее золотой фонд.
***
...Виктор Астафьев родился, по одним источникам, 1 Мая, а по другим 2 мая 1924 года (мне он говорил, что родился 2 мая), в селе Овсянка, близ Красноярска. А умер он, описав большой круг жизни по России, и проделав неслыханно большой путь в своем культурном развитии, от неграмотного деревенского мальчишки, от детдомовца-второгодника и даже третьегодника, от паренька-фэзэушника (или пэтэушника, как сказали бы сейчас) до всесторонне образованного великого русского писателя-мэтра, своеобразного Льва Толстого нашего времени, 29 ноября 2001 года, в 77 лет, на своей родине, как бы продумав и выстроив по художественным законам сюжет своей жизни и выполнив свою главную литературную миссию на земле и закончив его (сюжет своей жизни) и ее (свою жизнь) литературным кольцевым приемом. Похоронен он в Овсянке, в своей символической Ясной поляне, откуда вышел на свет и куда люди шли и ехали к нему из разных точек России и земного шара, как ко Льву Толстому, кто за чем: кто поговорить о смысле жизни и о творчестве, кто свою рукопись ему втюхать, чтобы он издал ее, как будто он Госиздат, кто ночлега под его крышей попросить (даже и бродяги и бомжи разные), как будто он гостиница "Россия" (светлая ей память!), кто денег у него взять безвозмездно, как будто он сбербанк России или меценат Савва Морозов. Покоя ему от людей, надо сказать, никогда и нигде не было, "покой ему только снился", и обрел он его только в могиле.
Он когда-то хотел сводить меня на свое родовое кладбище, показать могилу своей дочки, но не успел. И я до сих пор не видела его родового кладбища, и ее могилу. И его могилу я не видела. И поэтому кажется мне, что он не умер, а просто живет в какой-то другой виртуальной жизни, далеко от меня, почти как и раньше, но только теперь не за тысячи километров от меня, а еще дальше, отчего он не перестает быть мне таким же близким, каким был раньше, и теперь он даже стал еще ближе, чем раньше.
***
...Ужины участников "Литературных встреч...", как и завтраки и обеды, проходили в ресторане той гостиницы, где они все - все мы, и я в том числе - остановились и жили.
На один, самый первый ужин, заявился и Виктор Петрович Астафьев, который столовался у себя дома. Он сел за стол рядом со мной и моими соседями по столу... Посмотрел, что лежит у нас в тарелках, а у нас в тарелках лежали клеклые макароны без масла и жидкие вареные сосиски. То же самое лежало и в никем не занятой тарелке, приготовленной для него. Он попробовал все это, ковырнув вилкой макаронину и сосиску, и сказал разочарованно и сконфуженно:
- Я-то думал, вас тут рябчиками кормят... А вас вон чем... - Неудобно ему стало за хозяев ресторана, которые вон чем угощают приезжих гостей, как будто это он сам нас всем этим и угощает. Мы-то были ни на кого не в претензии за это, мы и у себя в Москве то же самое дома едим, а не разносолы какие-нибудь разъедаем.
Кстати, в 1998 году нас в Красноярске и Дивногорске и кормили почти рябчиками, а к 2000-му году эти птицы все, видно, повывелись с Сибири, или мы их всех тогда, два года назад, съели? И теперь наши блюда были более скромными. И мы, я повторяю, не были ни на кого в претензии за это. Мы что - не в России, что ли, живем, не у себя дома? Мы что - не знаем, что ли, сколько в России бомжей и нищих, которым совсем есть нечего и которые в помойках и в мусорных баках роются, чтобы найти там какие-нибудь "объедки (не) с барских столов"? Мы ели то, что нам дают, и спасибо поварам и официанткам говорили. Но после того, как Виктор Астафьев посидел с нами за столом, меню участников праздника стало таким же, как в 1998 году.
А на прощальном ужине в присутствии двух заместителей губернатора Лебедя - ужин был просто королевский, который - умирать будешь, не забудешь.
Виктор Петрович Астафьев тогда поднял фужер с сухим вином и произнес тост в честь гостей праздника, концовка которого была такой:
- Желаю вам, чтобы, когда вы приедете все к себе домой, в свои города, кто в Москву, кто в Ленинград, кто в Иркутск, кто в Псков, кто в Рязань... чтобы вас всех там кормили, как здесь, на этом ужине!
За это мы все и выпили весело! За эту шутку классика, который сам жил не хлебом единым, а духом единым.
...Среди мероприятий "Литературных встреч" 2000 года самым кульминационным было массовое гулянье участников и гостей праздника в Овсянке на берегу Енисея, рассчитанное на триста человек. Плотники соорудили и поставили вдоль берега деревянные столы с деревянными лавками, крытые крышами со скатами (на случай дождя, которого, к счастью, не было). Повара поставили на столы тарелки и тазы с разными угощенияим и блюдами, на которых были пироги с начинкой, с капустой, с брусникой, с черникой, с яблоками, овощи-фрукты, шашлыки, бутерброды, вареная рыба разных сортов - караси, осетры, стерлядь, карпы, выловленные в Енисее, и даже форель... и все такое живописное, как на картинах Кустодиева, Машкова и Стожарова... И, конечно, среди тарелок и тазов на столах стояли бутылки с напитками, и водка "Русская", и водка "Пшеничная", и сухое вино "Алигате" и какое-то еще, и вода минеральная, и квас, и морсы... И начался коллективный обед под открытым небом, продолжавшийся до ужина, пир горой... На котором присутствовали и представители администрации Красноярского края, и представители управления культуры и Оргкомитета "Литературных встреч...".
В программе гулянья были выступления фольклорных ансамблей, с песнями и плясками, и игрища, аттракционы... И тосты у микрофона...
Виктор Петрович потом, на следующий день, когда я брала у него интервью, сказал мне, что один овсянковский мужик ходил между столами и собирал в полотняный мешок пустые бутылки из-под вина и водки, так он их собирать устал...
Главной фигурой праздника был, конечно, Виктор Петрович, он был центром внимания и объектом любви всех и каждого... Все подходили к нему, говорили ему слова хорошие, чокались с ним своими рюмками и фужерами, я чокалась с ним то способом "каменный топор", то способом "колокольные красные звоны"... И вдруг среди всеобщего веселья и звуков балалаек и гармошек и песен на меня, будто волной Енисея, поднятой и пригнанной ветром, нахлынуло щемящее, необоримое чувство тоски... Я подумала: вот когда-нибудь все эти триста человек опять соберутся здесь на гулянье в честь "Литературных встреч в русской провинции", в честь Виктора Астафьева, приедут и прилетят сюда со всей Сибири и со всей России, а главного виновника торжества - Виктора Петровича Астафьева - здесь не будет... Все будут здесь, и все будет, как сейчас, при нем, и столы с яствами, и песни и пляски, и игрища, и гармошки, а его не будет. И праздник будет продолжаться без него...
Тут Виктор Петрович подошел мне откуда-то сбоку и сказал мне:
- Устал я, пойду домой, мой Андрей меня проводит, мне выспаться надо...
И пошел-пошел своей неторопкой походкой, опираясь на палочку (которую он взял, наверное, у лешего в тайге?), и, ступая по желто-серому песку коричневыми ботинками, ушел с берега домой. И праздник продолжался без него... И многие даже не заметили, что тот, благодаря кому и ради кого все собрались здесь, ушел и его здесь уже нет...
...В мае 2001 года Виктор Астафьев слег в больницу, его разбил инсульт. И вскоре в "Российской газете" появилось фото последних "Литературных встреч...", с шествием большой толпы участников праздника по Овсянке, во главе с самим "паханом", где я в своей модной клеточной немецкой куртке-кофте-батнике иду с ним нога в ногу и поддерживаю его за руку, опирающегося на палку и на меня, а под фото появилась статья о том, что это власти довели его до инсульта, они не могли назначить нашему классику русской литературы (которые - такие, как он, - у нас под ногами не валяются, которых у нас раз-два и обчелся) нормальную пенсию, на которую он мог бы существовать со своей семьей, с женой-фронтовичкой и двумя внуками-сиротами, которых Астафьев, сам сирота, выросший в детском доме, не сдал в детский дом после смерти своей дочери Ирины в 1986 году, а растил и воспитывал сам, вдвоем со своей верной подругой и спутницей жизни Марьей Семеновной. А до истории с пенсией какие-то безымянные вандалы разорили, растоптали могилу его дочери... И это было для него главным страшнейшим ударом, за которым на него свалились и другие удары судьбы.
...Я читала где-то и знаю, что у каждого человека за две-три недели или даже за месяц до дня его рождения и потом в течение двух-трех недель или даже месяца после дня рождения бывают такие периоды биоритмов, когда у него может наблюдаться спад эмоциональной, интеллектуальной и физической энергии, а может возникнуть и критический момент упадка всех видов энергии, и эмоциональной, и интеллектуальной, и физической, когда на таблице биоритмов все синусоиды этих видов энергии опускаются вниз, этот момент называется критическим, или нулевым, после которого синусоиды постепенно начинают ползти вверх. И все это повторяется через полгода после дня рождения. В это время человек может подвергнуться депрессии и ухудшению здоровья.
У Виктора Астафьева инсульт 2001 года случился как раз почти в день его рождения, в мае, через три месяца с ним случился второй приступ инсульта, а потом и третий - почти через семь месяцев после дня рождения, после нулевого момента и реабилитационного периода, во время которого его уже сильно ослабленный организм перенапрягся и утратил свои защитные силы.
Астафьев встал с постели, пошел по палате в коридор, слепой, ощупывая руками пустое пространство, "ощупкой", как его слепая тетка Августа, которую он навещал когда-то в ее избушке, и грохнулся на пол всем весом своего тела, как подрубленный сибирский кедр, и больше не поднялся.
29 ноября 2001 года его страдальческая душа улетела на небо, как божья коровка. И вскоре во всех российских газетах появились некрологи с его портретами в черных рамках. Под некрологом "Литературной газеты" стоит и моя фамилия среди других фамилий.
А я потом написала стихи "Памяти Виктора Астафьева", которые Юрий Кувалдин напечатал сначала в "Нашей улице", а потом в моей новой книге "Цветы запоздалые", которая вышла в издательстве "Книжный сад" в 2003 году. А Валерий Золотухин прочитал их 15 марта 2005 года, на моем авторском вечере в ЦДЛ, в день моего рождения. Он читал их так по-человечески просто и проникновенно, расставляя в них свои интонационные, смысловые и эмоциональные акценты, что мне казалось, что это он и сочинил эти стихи сам от себя. Он читал их как бы и от моего лица, но и от своего собственного, и от лица ведущего вечера Юрия Кувалдина, и от лица всех, кто знал и любил Виктора Астафьева.
ПАМЯТИ ВИКТОРА АСТАФЬЕВА
Уведи меня в ночь, где течет Енисей.
Осип Мандельштам
Жил в Овсянке мужик на крутом берегу Енисея,
Не овес, не люцерну - разумное, доброе, вечное сея.
От простых мужиков отличался, но это похвально.
А они на него обижались за это повально:
"Он не знается с нами и выпить не хочет... Зазнался!
Пишет, пишет чего-то, а лучше бы делом занялся..."
Жил в Овсянке мужик на крутом берегу Енисея,
На своем литучастке разумное, доброе, вечное сея.
Перед сильными мира по-рабски хвостом не вилявший,
На процессы культурные в нашей России влиявший,
Изловивший "царь-рыбу", себя на бумаге изливший,
Восхищавший одних, а других возмущавший и зливший.
Жил в Овсянке мужик, всенародный писатель Астафьев.
Он из жизни ушел, сочиненья потомкам оставив.
У него под окном разрослись лопухи да пыреи.
Где Астафьев? А он умахнул в эмпиреи,
На своей деревянной сохе улетел в эмпиреи...
"Наша улица" № 86 (1) январь 2007
|
|