Людмила Чутко "Недетский сад" повесть

Людмила Чутко

НЕДЕТСКИЙ САД

повесть

 

 

1. МЛАДШАЯ ГРУППА

Таша видела, как упал дед. Это было первое, что она отчетливо запомнила, запомнила на всю жизнь - вот он входит в комнату из коммунального коридора, еще договаривая что-то идущей за ним бабушке. Он машет руками, вероятно, это "что-то" ему не нравится, говорит громко, Таша ловит только возбуждение, руки взлетают, он хочет скинуть с себя неприятное, освободиться на движении туда, в середину комнаты, подальше от докучной кухонной заботы, машет руками, как будто хочет взлететь, внезапно замолкает и взлетает, но как-то вбок, неловко, очевидно, мешает его крупное, крестьянское тело, тянет к земле. Он смотрит растерянно, будто птица с подрезанным крылом на улетающую стаю, и опускается, опускается на дощатый крашеный пол... Бабушка кричит, Таша пугается, замирает в своей детской кроватке, вцепившись в деревянную решетку... Сколько ей? Год?

Мама утверждала, что Таша не может этого помнить - была слишком мала. Но она не помнила многого другого, того, что случилось потом, ей всегда казалось, что это не воспоминания, а представления по маминым рассказам, а падение деда - вот оно, перед глазами. Не по фотографиям, которые мама перебирала - "Вот мы пошли гулять, ты у папы на руках, и он спрашивает - какая Таша большая? А это ты с тетей Верой. Помнишь ее?" - на эти фотографии она смотрела, сосредоточенно пыталась представить, угадать те свои ощущения, но мгновение не оживало. Не помнит! Она ли это? "Да! - говорила мама, - смотри же - здесь подпись! Это Таша в детском саду, на даче". Как будто подпись могла что-то удостоверить! С фотографии на Ташу смотрела чужая маленькая девочка в панамке, и только выражение глаз было знакомо. Если бы эта девочка оказалась рядом, они бы отлично поняли друг друга. Таша знала это чувство одиночества, сразу читала в глазах - родители уедут, они уедут, а я останусь здесь, с чужими людьми, меня опять будут укладывать спать, а я снова начну умирать от тоски, разглядывая белый дощатый потолок, и будут литься на подушку, стекая вправо и влево, непрошеные слезы... "Эта девочка с фотографии смотрит, как будто спрашивает - как я здесь оказалась? Зачем я здесь? И, похоже, не детский сад она имеет в виду, - так сказала однажды Танюша, разглядывая старые фотографии, - зачем я здесь?".

Что Таша помнила отлично - день ее отправки на дачу с детским садом. Это было через три года после первого падения деда, тогда он поднялся, но теперь его разбил второй инсульт. Дед лежал на высокой кровати и икал. Громко, отчетливо. Бабушка сидела рядом и вытирала слезы.

- Шура, Шура... - приговаривала она, поглаживая его белую недвижную руку.

А мама суетилась вокруг, складывала Ташины вещи в большую сумку, потом надела на нее легкую курточку, схватила за руку и повела. Они ехали на трамвае, мама была сосредоточена на своем, она молчала, молчала и Таша - может быть, они едут к бабушке Норе, папиной маме? Они часто посещали тот дом - там была ванная, и происходила общая помывка. Но, выйдя из трамвая, они свернули в другую сторону, прошли по берегу пруда к сахаро-рафинадному заводу, около проходной стояли автобусы. Возле автобусов толпились люди, много людей с детьми.

Таша держалась за мамину руку и чувствовала себя спокойной, хотя некое томительное ожидание неизвестного события уже поселилось в ее душе - странно, что они не проходят мимо, а остановились. Чего они ждут? Стояли довольно долго, пока из проходной завода не появилась крупная женщина, начала что-то выкрикивать, и толпа пришла в движение, она начала делиться на детей и взрослых, делилась суетливо, будто стыдясь детских испуганных вскриков, круглых глаз, на которых выступали слезы. Таша вцепилась в мамину руку, но крупная женщина потащила ее, повела... Таша не понимала, почему мама смотрит на нее, но не делает даже попытки спасти, уберечь, почему она кричит со всеми:

- Мы приедем! Таша, я приеду! - и машет ей рукой.

Автобус тронулся, мама шагала за ним, пытаясь улыбнуться, потом она отстала, дорога свернула в сторону, исчез завод, побежали за окном дома, потом поля, леса, деревеньки, крупная женщина сидела на первом сидении, грозно оглядываясь на тех, кто подавал голос. Таша вжалась в сидение и поняла, что одна...

Летом кто-то из детей устраивал истерики, а Таша не сопротивлялась. Она покорно ела подожженную кашу, строилась парами, выходила за калитку, где открывался лес. Ей стало казаться, что это происходит не с ней. Конечно! Почему - с ней? За что? Она-то была хорошей, ей все дома говорили, что она - самая лучшая. Не с ней, это ошибка, но все разъяснится, так не может продолжаться до бесконечности, а, значит, надо только пережить это время, перетерпеть - оно кончится, и тогда начнется настоящая, ее жизнь...

Да, Таша была в детском саду, но временами ее там не было. Вот они выходили за ограду солнечным утром, парами, шли по лесной тропе. Солнце просвечивало сквозь высокие мощные деревья, пропускающие самые яркие лучи. Сильные, они падали на землю, и вокруг них начиналась жизнь - там росли грибы, блестели красные капли земляники, выползали погреться неведомые жуки. Чтобы их увидеть, чтобы сделать своими, надо было сбежать с тропинки, но как? Строгая воспитательница тащила гусеницу группы, то растягивающуюся, то стягивающуюся под ее грозным окриком, за лес, на большую поляну, и в жизни этой женщины, вероятно, не было предусмотрено никаких детских отступлений с лесной тропки. Но только она отворачивалась, они прыскали в разные стороны, присваивая себе то, что нравилось им, тихонько подворовывая розовые сыроежки с каплями блестящей росы, большие земляничины, таявшие во рту, жуков с поблескивающими зеленью крыльями, божьих коровок, еловые шишки, неведомые травки, цветы - это была их собственная жизнь, полная приключений и опасностей, неизвестных, но радостных встреч, жизнь, пахнущая еловыми шишками, а не подгорелой кашей, оставляющая на руках липкую янтарную смолу и розовые пятна земляничного сока.

Наконец они вышли на поляну, открылся горизонт, сверху - огромное солнце, а внизу - зелено-желтое поле, и виден был, четко различим, первый ряд высоких злаков, спелый колос, в котором можно найти мягкие нежно-желтые зерна. Скорее, скорее! Но воспитательница представляла прогулку по-другому, вероятно, перед ней была поставлена некая медицинско-оздоровительная цель - к родительскому дню дети должны выглядеть загорелыми, поэтому она построила их и приказала раздеться до трусов. Все быстро выполнили команду - в ней не было ничего необычного, но одна девочка, возможно, она, как и Таша, иногда отсутствовала в этом строе и сейчас витала в мыслях где-то в лесу, а, может быть, далеко от этой поляны, эта девочка не заторопилась подхватить подшивку своей беленькой майки и потянуть ее через голову, а стояла, раздумывая о чем-то главном, ее, чем нарушила спокойствие озиравшей цепким взглядом общую картину воспитательницы.

- Ты что - стесняешься? - закричала та, подбегая и сдергивая с девочки майку, - Стесняешься? - и, обведя ненавидящим взглядом всю группу, закричала, - а ну-ка, всем снять трусы!

Что-то невообразимо стыдное накрыло их, на мгновение пристывших к горячей земле, что-то отвратительно скользкое и липкое возникло на этой залитой солнцем полянке, когда они, пряча глаза, не глядя друг на друга, начали стаскивать с себя ситцевые трусики. А потом, словно спасая что-то, разом бросились к колосящемуся полю. Криков разъяренной воспитательницы уже никто не слушал, там, в гуще, забились они каждый в свою норку и сидели, пряча от света, взгляда то, чего, как оказалось, можно было стесняться - свое маленькое тело.

 

Когда Петя встретил Танюшу, и начались ни к чему не обязывающие отношения, он удивился - почему она просит выключить свет? Ему хотелось видеть ее целиком - маленькую, по-мальчишески крепкую, но нет.

- Ни за что! - шутливо говорила она и щелкала выключателем.

Она ничего не требовала, ни о чем не просила, звонила и они встречались. А почему бы и нет? Танюша была совсем из другого мира. Чем она там занималась? Математикой? Это Петю мало интересовало. Главное - ей было интересно то, чем занимался он. А он, из-за своих крупных габаритов не вписавшийся в актерский танк, закончил режиссуру, возможностей было пока немного, в основном, студии, любители, но уже звали в один академический театр, а, главное, его энергия била ключом, малоизбирательная память хранила не только встречи с разновеликими театральными и литературными деятелями, но и плоды просвещения - великие тексты, цитаты, отрывки, стихи. Он читал ей стихи - чего же боле? Иногда она ему читала - свои. Сначала Петя посмеивался - подражательные, слабые. Но кое-где проскальзывала точная строка. Петя ее авторитетно подчеркивал, критикуя остальные. Танюша не обижалась. Она вообще не обижалась, чем поражала Петю, он уже подумывал - где запретная черта? - но остерегался резких выпадов: терять Танюшу ему вовсе не хотелось.

А события захлестывали, накатило лето, шумная компания подхватила Петю и понесла на юг. Шумело море, кипели страсти под портвейн из буфета прогулочного катерка, пекла свою яичницу желтая Луна, не уставала гитара, призывая то Окуджаву, то Галича, то Высоцкого. Но однажды, когда под черным небом, перекрикивая вспенившееся, подкатывающее к ногам море, они бросили ему навстречу высокую волну Мандельштама, Петя неожиданно для себя мысленно оказался в замоскворецком переулке у домика Островского, где - давно? недавно? - читал эти стихи Танюше.

Он вернулся, и они встретились. Уходя, Танюша положила на подоконник три листочка с напечатанным на машинке текстом.

 

Это было до встречи с Петей. Гудело, щебетало прошлое лето. Таша провела месяц вдали от дома. Горящую путевку - Баку, Менгечаур, Сухуми - купила мама, дочке необходимо было отдохнуть после сессии, эти круги под глазами, раздражительность, пусть развеется, наберется сил, впереди опять трудный год. А теперь Таша сидела на лавочке у памятника Пушкину и ждала. В голове крутилось: "Все решено. Я не хочу его видеть... Зачем? Но вдруг... Вдруг есть другое решение? Он сейчас придет, он придет, и все станет ясно...".

Соседка вертелась, вглядываясь толпу, вынимала и снова прятала в сумочку зеркальце, а Таша застыла в своем ожидании, она смотрела в себя. Два месяца тому с ней произошла эта перемена, два месяца. Так смотрела она, когда перед глазами мелькали нефтяные вышки Баку, Менгечаурское водохранилище, где она сходила с ума от сорокоградусной жары, горная тропа, по которой их группу вел молодой азербайджанец. Вечером перед походом он пришел в их девчоночью комнату с огромной дыней и блюдом винограда, сказал, что это им подарок от гостиницы. Они поверили, четыре девчонки осьмнадцати лет, они поверили, а почему бы нет?

С утра Таше было не по себе, накатывала тошнота, но им обещали горные водопады, и она пошла, опираясь на руку проводника там, где тропка была слишком узкой, он видел, что у нее кружилась голова. В их группе было двадцать человек, и все помогали друг другу на подъеме. Водопад действительно был, с выступающей скалы с шумом падала вода, пенилась, и бежала дальше узкой речушкой. Не поражал этот водопад ниагарской мощью, но можно было спрятаться в широкий грот за тонкой полосой воды и через воду смотреть на открывающуюся долину. Все хотели попасть в грот, сначала пропустили старших - несколько семейных пар, затем дошла очередь и до девчонок. Они задержались, но проводник был рядом. Он, как добрый хозяин, дарил им свой водопад, он был щедр, не торопил, поддерживал на скользких камнях. Им это нравилось.

Потом начался трудный спуск, но проводник опять был рядом, галантно подавал руку каждой из четырех, и они улыбались в ответ. Наконец, вышли на поляну, к которой подходила дорога. Группа давно ушла вперед, на поляне стояли только две черные машины. Девочки направились дальше - теперь им не нужен был провожатый. Но проводник что-то крикнул на своем языке, и как по команде, возможно, это и была команда, из машин выскочили двое кавказцев. А девочки шли, ничего не замечая. Дурехи! Если бы в этот момент на поляну не выбежал руководитель их группы, пожилой азербайджанец, вековать бы им свой век где-нибудь высоко в горах. Но он вышел, а за ним еще двое мужчин из группы, заметивших отсутствие девочек. До драки дело не дошло. В гостиничном номере девочки закрылись на все замки, выбросив недоеденные дыню и виноград.

А теперь Таша сидела и ждала. Игорь пришел и стоял в отдалении, как бы решая - подходить или нет? Заметит? Нет, Таша его не видела. Пару раз подняла глаза, но не видела. Только руки теребили маленькую сумочку. Потом она поднялась и медленно двинулась вниз по бульвару. Он все раздумывал, но, глядя на знакомый хохолок стриженых волос, вдруг не выдержал и в два шага нагнал.

- Ну что?

- Я тебя хотела спросить...

- Ты все сама понимаешь. Я думал, дело уже решено...

- Как все просто... Как все просто!

- Нет, не просто. Но другого выхода я не вижу.

Вот и приговор. О чем еще говорить? А чего она ждала? Знала, знала, что так и будет. Они молча спустились до Бронной, повернули, направились к Патриаршим. "Булгаковские места..." - мелькнуло в голове, когда она доставала листочек с адресом.

- Я буду ждать, - сказал он возле подъезда.

- Не надо, - обреченно проговорила она и двинулась в полумрак.

- Я буду ждать, - крикнул он ей в спину.

Таша поднялась в лифте на четвертый этаж, пешком спустилась на третий, подошла к двери - так просил человек за этой коричневой крепкой дверью. Так он просил. Его можно было понять. Он делал свое дело на дому, это преследовалось законом. Таша стояла. Надо было позвонить три раза. А потом... Рука не хотела слушаться. Бежать... Но у подъезда стоит Игорь. Ей все равно не уйти отсюда. Приговор подписан. Три резких звонка прорезали тишину темного подъезда...

- Какой славный мальчик! - смотрел на нее, улыбась, хозяин квартиры. - Проходи, раздевайся. Через пять минут я буду готов.

Он был готов. Через пять минут. "Мама, мамочка! - мысленно кричала она от пронизывающей боли. Человек, сидящий между ее ног, запретил ей издавать звуки - соседи услышат. - Мамочка! Это я... Я сама... Я сама так решила!"

- Терпи, терпи! - приговаривал потный доктор, - Все терпят, и ты... А что же ты хочешь?

Она хотела только одного - чтобы это поскорее кончилось. Все ее силы уходили на то, чтобы сдержать рвущийся крик. Сколько времени прошло - она не знала. Наконец, доктор встал.

- Вот и все. Лежи.

 

Она лежала в изнеможении, яркая лампа светила в глаза. Глаза лучше закрыть... Не было ни одной мысли, только пустота... И боль, которая ворочалась там, внутри, в пустоте... Вдруг кто-то царапнул ее за плечо, она резко повернула голову и вздрогнула: огромный серый кот смотрел на нее сбоку, смотрел внимательно, и страшно вспыхивали в свете лампы его серые глаза...

- Бегемот... - выдохнула она.

- Сенька, пшел отсюда! - прикрикнул на кота вернувшийся в комнату доктор. И добавил уже ей, - Все. Можешь вставать...

Через несколько минут она выпала из подъезда на руки к Игорю. Впрочем, его в ее жизни уже не существовало, как не существовало больше и самой Таши...

Она переночевала у друзей, а когда вошла домой, мама спросила:

- Ну как там у друзей, весело было?

- Да, - коротко ответила Танюша и ушла в свою комнату.

 

Петя не сразу вспомнил о трех листочках. Может быть, через день, а может, через неделю, он наткнулся на них, сиротливо лежащих на подоконнике, сначала хотел смахнуть в ящик письменного стола, но пока нес, прочел первые строчки и остановился. Петя читал поэму аборта. Петя читал поэму боли. Петя читал... И хотя все это не имело к нему никакого отношения, но от Танюшиной выплеснувшейся боли сжимались зубы, и стучало, стучало сердце...

 

В холодное время года Таша не ходила в детский сад, но ежедневная прогулка с дедом была обязательной. Он, как Феникс, поднимался после каждого инсульта, ходил с палкой, трудно выговаривал слова, но Таша его понимала.

 

Дед стучит узловатою палкой.

Будний день - и аллеи пусты.

Мир - он весь в Краснопресненском парке -

Виден с детской моей высоты.

 

Мы идем по листве опаленной,

По затянутым корочкой льда

Стылым лужам, где плещутся клены,

Если вдруг проступает вода...

 

Прогулки были бы однообразными, скучными, если бы не рассказы о Кобчике. Это был какой-то удивительный конь с длинной гривой, которую маленький дед расчесывал, расчесывал долго (от входа в парк до самой Москва-реки), и с такой любовью, и так подробно он это делал, что Таша не замечала дороги - следила за движением руки, и только ждала момента, когда она выйдут на берег, потому что здесь дед вскакивал на Кобчика, взлетал легко, и... Грива Кобчика развевалась, как ветки ракит под ветром, Таша чувствовала этот ветер в лицо, ловила его, у нее перехватывало дыхание, и она, вцепившись в деда, летела на этом коне по полю, полю, огромному полю, которому не было конца. Когда ветра не было, они отправлялись в ночное, и конь, фыркая, пил из реки, пил долго, жадно, при каждом глотке у него ходили бока, а маленький мальчик-дед и Таша сидели на берегу и смотрели, и слушали, как он пофыркивает, переступает в воде. А потом они вели Кобчика домой - после скачки деду было жарко, на лбу выступал пот, и гулко-гулко стукала дедова палка, будто цокает копытами конь...

 

В темном коридоре они старательно по образцу заполнили анкету. Писала Танюша, Петя отказался, сославшись на почерк, но у него была очень важная роль - склонившись над лежащим под стеклом образцом с фамилиями неких Иванова и Петровой, он пытался соотнести сведения об указанных гражданах со своими собственными и выяснить сходство и отличия. Танюша сдерживала смех, но рука дрожала, буквы получались не по образцу, а уж в финале, когда невеста попросила жениха уточнить, какую фамилию они будут брать после бракосочетания, а он, скорбно махнув рукой, сказал: "Пиши - Ивановы!", они хохотали так, что из комнаты выскочила пыльная дама в очках - что здесь происходит?

Петя тут же предложил даме контрамарку в театр, и она согласилась не строить их парой в назначенный день, не называть их "граждане брачующиеся", а дать возможность тихо, в уголочке, скромно поставить свои подписи.

- Ей богу, - почти шептал на ухо даме Петя, - я с детства знаю марш Мендельсона. Хотите - спою? А она сыграет, - он широким жестом указывал на Танюшу. - Где тут у вас пианино?

Отсмеявшись, они вышли на улицу. Они молчали, у обоих было ощущение предательства - эта пыльная тетка, представитель власти, теперь знает, чем они иногда занимаются.

- Почему я должен доносить государству о своей личной жизни? О тебе, - очень серьезно сказал Петя.

- Я не настаиваю, - ответила Танюша. Она подумала, что Петя напрасно сказал, что она сыграет. Она давно уже не подходит к инструменту...

На самом деле они забились в свою рожь, подальше от любопытных глаз - никто из друзей-приятелей, добрых подруг не знал об их отношениях. Могли ходить по Москве, а потом, будто не сговаривались, по одному придти в гости, сидеть в разных углах, слушать, спорить, уходить поодиночке, ничем себя не выдав. Они словно сбегали с протоптанной тропинки в свою жизнь, пахнущую любовным потом, клубничиной, которую Танюша брала губами с Петиных рук, скромными ландышами, которые он по весне стал приносить на свидания.

В день бракосочетания Петя пришел с букетиком ландышей в выдвинутой вперед руке. Волновался, ставя свою закорючку на канцелярской бумажке. А потом они со свидетелями зашли в заросший сиренью ближайший дворик и на детской площадке открыли бутылку шампанского.

Они вышли на свет...

 

Таше казалось, что струны натянуты у нее внутри, это не инструмент, а она поет. Все было в этих звуках - так насвистывали птицы в лесу, так шумела листва под ветром, так тягуче и медленно, с гудением поднимался по деревьям живительный сок, так высоко и звонко вступали звезды, глубоким басом отвечало черное небо, накатывала высокая волна и отступала, так пело все живое, и пело оно о чем-то светлом и чистом, о самом главном, пело, потому что не могло не петь, как и она сейчас, в унисон, в унисон с прекрасной женщиной, данной ей в учителя. Эту женщину звали Любовь. Любовь Борисовна...

Три года тому назад Таша спела в подвале музыкальной школе "В лесу родилась елочка", и ее тут же записали в первый класс. Дед так далеко ходить не мог, водить Ташу на занятия попросили Марию, папину няню.

Сколько Марии было лет, Таша никогда не могла понять. Худая, как тень, в черном платке возникала она у ограды дома, брала Ташу за руку, подхватывала, как течение легкую щепку, молча тянула за руку. Пешком шли достаточно далеко - вокруг шумела улица, тренькали трамваи, шуршали шины по асфальту, что-то кричали ребята, переговаривались идущие мимо люди, а они шли и молчали. Ни остановок, ни отвлечений - Мария летела, как выпущенный снаряд, и всегда точно попадала в цель.

Три года Таша семенила рядом с большой папкой для нот, покорно и обреченно. Она завидовала Марии, которая сядет на стул возле раздевалки и будет молча сидеть все сорок пять минут урока. Дело не в том, что Таша должна была сорок пять минут говорить - она должна была играть. Но только она начинала, Раиса Ивановна вскакивала и била ее по пальцам - я так тебя учила? А начинать надо было - иначе, зачем она сюда пришла?

- Ты зачем сюда пришла? - кричала Раиса ей в ухо. Хорошо, что Таша так долго по дороге тренировалась в молчании. Да и что ответишь?

Но однажды в классе вместо этой дамы оказалась другая, Она...

Мир перевернулся - окружающее потеряло свое значение. Все можно было найти в себе - нежность и напор, гордость, хитрость, мощь, стремительность, неспешность, достоинство... И каждый раз на уроке происходило открытие новой струны, чуткое ухо прислушивалось - тон, полутон, четверть тона, нежнее, Таша, еще нежнее... Любовь Борисовна настраивала ее так, как была настроена сама, а Таша чувствовала, слышала в ней удивительную гармонию, мощь ее человеческого звучания, и шла на этот звук - только бы дойти, дотянуться, нет, это невозможно, - еще раз, Ташенька, уже лучше, возьми чуть выше, вот здесь (рука на груди), взлети! - все равно мне не стать такой! - Таша, выше, в тебе это есть! - нет, я только хочу, чтобы было, - хорошо! Вот видишь, девочка, стоит только захотеть...

Таша захотела, и любовь поселилась в ней. Этой любви уже мало было мелодии, льющейся из-под пальцев. Ей мало было прочитанных книг. Любовь поглощала их в несчетных количествах и становилась от этого больше. Она пела внутри, она требовала выхода, а ее держала, сдавливала, не давала дышать липкая пленка стыда... Но книги, книги диктовали - так бывает, так бывает! Во все века так бывает. И, может быть, все окружающее, картонное, выстроенное по правилам скотского общежития, может быть, оно только затем, чтобы выделить настоящее, отличить его сразу, принять безоговорочно? Теперь, когда она шла по улице, то внимательно вглядывалась в лица идущих, она искала созвучия.

Вот и сегодня она вышла из подъезда, и ее подхватил ветер. Он безжалостно трепал легкое пальто, сыпал за ворот мокрый снег, загонял в лужи на размытые цветные огни отраженной рекламы. Вокруг был город, замерзший и вялый. Серый и больной. Навстречу шли мужчины, мокрые, кто в коже, кто в старомодном драпе, в кепках и бобровых шапках, молодые и пожилые, но у всех в глазах были только лужи, в лужах - огни рекламы и этот город с поднятыми к серому небу бетонными башнями... Ташу охватило отчаяние - время бежит так быстро, а она все ждет, ждет, ищет и не находит...

Она всматривалась в толпу, стараясь найти лицо. Одно лицо, за которым она пошла бы, не раздумывая. Но обладатели этих лиц не ходили по улицам, может быть, по этой улице, не пользовались метро и наземным транспортом, не было их в школе, в институте... Родители посматривали искоса, будто обижались, что дали ей все, а она не умеет этим распорядиться.

Таша вглядывалась и заметила идущую навстречу бывшую учительницу литературы, одновременно бывшую классную руководительницу, радетельницу чистого русского языка и нравственности в стенах родной, недавно оставленной Ташей, по причине окончания, средней школы.

- Девки! Я вас с грязью смешаю! - кричала Лидия Степановна, ворвавшись в класс, когда они позволили себе вольность на уроке домоводства - с репродукциями классических картин в руках доказывали старой козе, мымре с круглыми глазами и загнутыми вверх редкими ресницами, что фасончик предложенной ей кофточки относится, по меньшей мере, к середине прошлого столетия, и потому они категорически отказываются "изготавливать" подобное "изделие". Теперь, когда в классе была Лидия Степановна, мымра тоже осмелела и в ответ на реплику классного руководителя, захлопав ресницами, гордо проблеяла:

- А я их уже смешала!

За Лидией Степановной водилась нехорошая привычка - при разговоре она всегда панибратски подталкивала собеседника локтем в бок - я, мол, своя! Понимаешь? Таша опустила глаза, хотела прошмыгнуть мимо, но почувствовала, что ее схватили за руку, и услышала трубный глас:

- Таша!

Она подняла глаза:

- Здравствуйте, Лидия Степановна.

- Таша, что ты делаешь сегодня вечером? Понимаешь, у меня билет на Таганку, а я никак, ну никак...Ты понимаешь? (локоть в бок).

- Я не знаю.

- Но на Таганку! Ты что, каждый день туда ходишь?

- Я учусь на вечернем.

- Брось! Знаю я, как вы учитесь! Давай, давай! Это надо смотреть! Обязательно! (локтем в бок) А изменилась как! Прям, не узнать!

- Может быть, вы еще кого-нибудь встретите?

- А что это мне кого-то еще встречать! Мне и тебя достаточно!

- Может, кто-то из ваших домашних пойдет?

- Может, кто и пойдет. А я хочу, чтоб ты. Выручи, а? Ни копейки с тебя не возьму. Мне подарок, а я тебе - на, бери!

Мама дала Таше свои выходные туфли, она тут же натерла ноги, хотела вернуться, но не вернулась, прибежала, села на свое место, освободила ноги, выдохнула и уронила сумочку. Молодой человек, сидевший слева, наклонился быстрее, словно ждал, подобрал сумку, увидел Ташины ноги и все понял. Во время действия он часто поглядывал на Ташу, в перерыве, видя, что она осталась на месте, принес ей мороженое, а когда спектакль закончился, предложил подвезти до дома и взял такси. Его звали Игорь...

Утром, когда они выходили из его квартиры, Таша, разочарованная, разбитая, пытаясь понять, как она здесь очутилась, оглянулась, скользнула взглядом по вешалке и замерла - вытертый каракуль сползал на черный драп, она знала это пальто, она знала и его хозяйку, учительницу литературы Лидию Степановну...

Мир был отвратителен. Она отвернулась от него. А через месяц мама купила ей туристическую путевку...

 

Петя и Танюша вышли на свет, значит, решились соблюдать правила игры. В той мере, в какой они допускали это. А то, что вокруг шла бесконечная игра, им было понятно. Страна растила хороших артистов, весело, под речевку или заливистую песню шагавших по лесной тропинке, но только отворачивался воспитатель, как все прыскали в высокие кусты и там воровали, быстро, судорожно, свою маленькую свободу.

Танюша вставала рано, Петя еще спал, тихо выбегала из дома в свое секретное НИИ, в свой "ящик", садилась за стол лицом к окну. В окно видно было сонную улицу, по которой ветер мел белый снег, гнал прохожих, задирая полы пальто, сдувая шляпы, размахивал красным полотнищем забытого флага.

И сегодня все было, как всегда. Сейчас она сядет спиной к двадцати другим столам, спиной к сотрудницам, просмотрит результаты работ ночных операторов, кое-что поправит, отдаст на вторичный запуск, снова получит результаты, снова будет искать ошибки в распечатке, а в свободное от всей этой бессмысленной возни время откроет свою тетрадь и начнет...

Но к ней подошла подруга.

- Пошли, покурим?

- Погоди, Оль, вещи разложу!

- Пошли... Мне надо тебе сказать. Это важно.

Они вышли в коридор, длинный коридор со стеклянными стенами - сотрудники первого отдела, отдела секретности, должны были видеть, что происходит в комнатах, - прошли до половины и свернули в женский туалет, другого места для курения не было. Оля явно волновалась. Она проверила, пусты ли кабинки, потом нервно чиркнула зажигалкой.

- Мой стол опечатан...

- Что?

- Я специально вчера осталась, чтобы перепечатать Галича из твоей тетрадки. Все в столе... Кто-то следил. Кто-то донес...

Танюша замерла. Диссиденты сидели в тюрьмах и психушках. Галич был запрещен. Она представила, как рядом, за стеной туалета, в комнате первого отдела дозревает, краснеет круглое лицо отставного майора, ревнителя секретности, который два дня тому, подписывая увольнительные на лекцию в университет, ткнул в аббревиатуру пальцем и закричал: "Кто такое - МэГэУ?", а теперь он, тщательно сличив почерк в тетрадке с какой-нибудь заполненной ее рукой официальной бумажкой, встает, с шумом отодвигая стул, и кричит:

- Девки! Я вас с грязью смешаю!

Она ощутила бешеную ненависть, дрожание в коленках - хватит! Больше не могу! Мелькнуло - что будет с Олей? На ней - больная мать... Посмотрела на подругу - та как-то странно отвела глаза...

Танюша вдруг ясно вспомнила солнечное утро, третий класс. Таша прибежала к школе, увидела одноклассников, толпящихся у входа.

- Школа закрыта! Пожар! - кричали они наперебой.

Подъехали пожарные машины, детей отогнали, они ушли в соседний двор и там, побросав портфели, играли в салочки, а что делать дома?

На следующий день, когда все расселись за своими партами, один из мальчишек, бегавший со всеми, вдруг встал:

- А вот она (указательный палец прямо на Ташу) смеялась, когда школа горела! - и, не выдержав Ташиного потрясенного взгляда, отвел глаза.

Через час на столе начальника лежало Танюшино заявление об уходе. С завтрашнего дня по семейным обстоятельствам.

Танюша уже направилась к двери, но у опечатанного стола остановилась. Оля сжалась, будто ждала удара. Танюша спокойно сорвала печать, выдвинула ящик, достала из-под бумаг свою тетрадку, бросила в сумочку, повернулась и ушла.

 

Петя собирал свои пожитки. Из соседней комнаты доносился шепот:

- Он уходит, Лева, он уходит...

- Я что - не вижу? Скажи что-нибудь новенькое!

- Но он уходит!

- Пусть уходит!

- Разве так поступают?

- Все! Хватит! Молчи!

Петя брал из этого дома самое дорогое - афиши студенческих спектаклей, наметки сценариев, книги. То, что его родителям никогда не понадобится. На самом деле он ушел от них давно, хотя и возвращался в эту комнату, чтобы переночевать. Ему было жаль отца. Сколько раз просил написать хотя бы кратко о войне, прошел ведь человек и всю Отечественную, и Халхин-гол. Но куда там! Днями сидел, расчерчивал полосочки на открытках, выполнял поручение Комитета ветеранов поздравить с очередным праздником обозначенных в списке. А война...

- Молчи! Об этом нельзя!

- Как - нельзя? Уже давно можно!

- Я сказал - нельзя!

Ужас тридцать седьмого, предвоенные чистки проехали по нему, полковнику танковых войск, круче танковой гусеницы, хотя, на счастье, реальные события не затронули. Один только раз Петя видел его иным - отец брал в 45-м Прагу, и, услышав о Пражских событиях, вдруг появился в форме:

- Я им все скажу! Я пойду и все скажу!

Но мать повисла на руках, забилась в дверях, и он сдался.

Работал он в какой-то строительной фирме, за квартиру, и Петя представлял, как он и там расчерчивает белый лист перед тем, как составить документ. Вечерами и в свободные дни родители сидели у телевизора, а самым большим праздником был выезд за продуктами, которые покупались только на улице Горького. У чистых, как выражалась Петина мама, женщин.

Петя рванул из дома давно, и так, что чуть не подорвался на самодельной бомбе. Отец врезал пару раз для острастки, мамаша плакала, но не взяла на ум, что со столь питательной домашней готовкой продуктов от "чистых" женщин надо завязывать - Петька рос с неимоверной скоростью и скоро был больше их обоих. Так бы и пропал, спился где-нибудь в подвалах Петровки, если бы не Элеонора.

Худенькая девчонка вошла в класс:

- Я - ваша новая учительница истории.

Не только учительница была новой, но и история. Петю обожгло почище взрыва - после всех домашних шиканий и зажиманий рта, такая безбашенная свобода, и в ком? В девчонке, которая, можно сказать, их сверстница!

Теперь, вспомнив Элю, Петя полез в диван, поднял матрас - там лежали особые книги. Некоторые от Эли, другие попадали к нему разными путями, в общем, была это запрещенная литература лет на пятнадцать отсидки. За стеной раздалось:

- Он что - хочет брать с собой диван?

- Молчи, я сказал!

Петя взял одну из книг. Эх, Эля, Эля, Элеонора! Где вы теперь?

После Пражских событий и выступления диссидентов на Красной площади, Элеонору уволили с работы, выгнали с клеймом за несоответствие - то ли подпись ее стояла под каким-то письмом, то ли кто-то из знакомых сдал, но до этого она успела сделать еще одно очень важное для Пети дело - организовала школьный театр. Конечно, и театр после ее ухода закрыли, но Петю уже нельзя было свернуть - он нашел театральную студию, тот же голос свободы. И понеслось, полетело!

Петя закрыл диван - всего с собой не унести. Это он пока оставит здесь. Взял целлофановый пакет, сунул туда трусы, единственную запасную рубашку, подхватил сумку с книгами и ушел к Танюше. Ему всегда всего хватало, кроме дома...

 

 

2. СРЕДНЯЯ ГРУППА

Танюша все время куда-то бежала. И вот теперь по Арбату, Арбату, к овощному магазину, легкое пальтишко не грело, задувал холодный ветерок, надо было быстро, быстро, чтобы не замерзнуть, через дорогу, переждать машины, а теперь, после остановки, еще быстрей, открыть стеклянную дверь, вдохнуть запах прелого лука, встать в очередь, греясь, рассмотреть лежащие под стеклом хилые вялые морковки, есть ли чеснок? В это утреннее время в очереди старушки - кто еще может простаивать часами в магазинах? Они и Танюша, которой нужен чеснок для плова, жалко времени, жалко, но нужен - придут друзья. А еще надо привести в порядок комнату, комнатку, которую они с Петей сняли тут, в Староконюшенном, после того, как съехали от Танюшиной бабушки Норы, сняли недорого, удачно сняли, есть крыша над головой. Дом?

- Пожалуйста, двести грамм чеснока!

- Чеснок вялый, девушка! - продавщица сочувственно смотрела на Танюшу, грязными пальцами перебирая шелуху.

- Тогда полкило... - сказала Танюша, и услышала за спиной старческое хихиканье. Обернулась, увидела заблестевшие от смеха глаза, прятавшиеся за морщинистыми веками, разъехавшиеся в улыбке синие губы. И пока продавщица, насмешливо скривившись, копалась в шелухе, Танюша, замерев, смотрела на старушку, на это когда-то красивое лицо, в котором и сейчас проглядывало что-то аристократическое, глубоко спрятавшееся за патиной старения, и потому это хихиканье показалась Танюше нелепым, неестественным, было тут какое-то противоречие...

- Понимаете, я хотя бы что-то смогу выбрать... - решила она объяснить.

- Да мне-то какое дело? - нарочито грубо прошамкала старушка. Улыбка сошла с губ, они вытянулись в сухую полоску.

Танюша отвела глаза и вдруг увидела всю очередь, всю целиком, в платках и старомодных меховых шляпках, они вытянулись до самой двери, эти старушки, покорно построились, стояли молча, нет, те двое обсуждали, где что сегодня давали, что они успели достать, добыть для семьи, сложить в свои затертые авоськи, какое счастье им сегодня привалило, да и эта вот, молодая, развлекла - денег, что ли, ей не жалко гнилой чеснок покупать? Не первый раз видела она такую картинку, но сейчас вдруг поняла, что в этом магазине пахнет не прелыми овощами, это запах гнилой судьбы, судьбы растянувшейся от начала века до бегущих за окном семидесятых, и ей тоже стоять лет через тридцать-сорок-пятьдесят вон там, в конце очереди, в своем беретике, и ждать - хватит на нее вялой морковки?

Она схватила шелуху, полкило шелухи, и выскочила из магазина.

 

Нора Петровна никогда не скучала - она жила со своей страной. С утра ходила за газетой, открывала ее, вдыхала запах типографской краски, и начинала жить вместе со стройками пятилетки. Но до этого надо было привести себя в порядок - нельзя вставать в строй неприбранной.

Руки не поднимались. Они отказывались подниматься. Чтобы завернуть пучок ей приходилось ставить локти на столешницу серванта и медленно расчесывать длинные седые волосы, прядь за прядью, потом наклонить голову, завернуть пучок, закрепить его гнутой шпилькой. Руки устали. Она сдвинула локти, выдохнула, сделала несколько шагов к плите - радость на старости лет эта маленькая кухня! - поставила чайник, повернулась, взяла ключи.

Медленно прошаркала по квартире - испортили, все они испортили, вот и пускай внучку. Какая комната была - чешский гарнитур ей достался на работе, талоны выдавали, ей первой, еще бы - член партии с 1920 года! Попробовали бы не дать! Так нет - молодым, видите ли, из-за гарнитура места в комнате мало. Продали за копейки! А что купили? Шкаф сборный да диван. Вот и любуйся теперь на пустоту эту! Испоганили всю квартиру...

Медленно по лестнице, медленно... Как она мечтала - вырастет внучка, если уж сын о матери не думает, то хоть она, Татьяна... Это имя она дала ей, такое имя! В одесской гимназии была девочка из богатой семьи, как-то особо устроенная, спокойная, вежливая, тянулся за ней аромат особый, флер. Нора смотрела - как ходит, как говорит. Татьяна... Нет, на Нору она особого внимания не обращала - что ей дочка дворников?

В восемнадцатом вместе с родителями Татьяна уплыла куда-то на последнем пароходе... А флер остался. Правда, Нора никогда и никому, никогда... Всплыло имя и все. Но имя потянуло за собой характер, и было, было в Танюше, ее внучке, что-то высокомерное, чувствовала Нора неприятие того, что ей было дорого, дороже жизни, что строила она после отплытия всех пароходов из родной Одессы, чем гордилась.

Теперь надо было поднять руку с ключом, открыть почтовый ящик. Вернулось к ней это бессилие. Вот уж не думала, что вернется, там, под Одессой, в восемнадцатом, на хуторе, куда поехала менять кофточку на молоко, хоть каплю молока для маленького брата, не думала, а там все было также - тянет она руку, а рука не слушается, и странно это, и страшно, и от стыда за свое бессилие заливает семнадцатилетнюю Нору жар, а кровь стучит в висках и мысль бьется, бьется - твой брат, Нора, год от роду, оставленный на станции, теперь единственный, кроме тебя, живой изо всей семьи, твой брат ждет, плачет, ему молока, хоть каплю, а рука не слушается, а кровь стучит, и от этого натиска горячей крови и горячей мысли что-то в ней ломается, рука, не дотянувшись, падает, свет гаснет...

В подъезде хлопнула дверь, кто-то вошел, начал подниматься.

- Вам помочь? - спросил сосед по лестничной площадке.

- Нет... - Нора не могла признать себя побежденной. Никогда не могла. И тогда, под Одессой, провалявшись в тифу неделю-другую, пришла в себя, без всякой помощи пришла, очнулась в деревенском сарае, помирать бросили, а она очнулась, поползла, встала, на станции появилась, как тень, - где брат? Нет брата... И тут не сдалась - искала, нашла. Начальник станции взял младенца домой.

Еще одно усилие - ящик открылся, выглянула газета "Правда". Только правда и ничего кроме нее. Всегда и всем, в глаза. Вот и Пете этому, Танюшиному мужу, откуда его только взяли, про Танюшу, внучку свою, всю правду - злой она человек, бессердечный. Понимала, как Норе мебель дорога, а по-своему поступила. Но и ей Нора всю правду, все, что про нее думала, как мечтала, что внучка по ее стопам, ее характер возьмет, и как теперь разочарована. И жить с этим разочарованием, каждый вечер глядя, как Танюша на диване этом сидит, книжку читает, Нора не может. Пусть съезжают из ее квартиры, живут, где хотят и как хотят. А она и одна справится! Справилась же тогда, одна с годовалым малышом на руках, до Москвы доехала, в медицинский поступила. Знала бы та Татьяна, из гимназии, что Нора - дипломированный врач, с высшим образованием... Да нет, даже свои не ценят. Сын, невестка, Танюша... И брат. Все забыть ей не может, что в Москву привезла и в детский дом сдала. А как иначе? Ни он бы не выжил, ни она...

Но ничего! У нее совесть чиста. Перед страной чиста совесть. Все она смогла - всю войну на фронте в госпитале. Так что и теперь выстоит, сумеет закрыть этот почтовый ящик... И подняться наверх, в квартиру, она сумеет. Один лестничный пролет. Спокойно, Нора. Нужна тебе их забота! Отрезанный ломоть. Дойдем...

 

Петя встречал Танюшу у входа в детский театр. Так случилось, что его академический закрылся на ремонт, и болгары, приехавшие с ответными гастролями, играли именно в этом, детском. И банкет по поводу их приезда устраивали тут же, в буфете. Вот теперь Петя стоял и ждал, когда появится Танюша. Ей все было интересно в театре, и ее уже все знали. И Петя, казалось, уже знал, ан нет, привык, что в брючках, скромненько, а тут идет себе неведомая, незнакомая в зеленом бархатном платье, туфли на каблуках... Прямо страшно к коллегам вести, только деться уже некуда.

Кто организовывал этот банкет? Кому это в голову пришло закуску с одной стороны на столы поставить, а выпивку - в противоположном углу? Закуску экономили, что ли? Ведь всем понятно, что не дойдут до нее за тостами, да за разговорами. Но, так или иначе, через час в зале все смешалась, стоял шум, гвалт, смеялись по-болгарски и по-русски, Петя был нарасхват, иногда посматривал - где Танюша? Не было, не было и вдруг - плывет, а вокруг нее его товарищи по искусству, и к ней бы, туда, но тут серьезные проблемы, новая книга о Шекспире, новая расшифровка жизни, история графа Рэтленда и его жены Елизаветы, история настолько красивая, что даже если неправда, то имеет право на существование...

О Великом искусстве разговор в фойе детского театра, о великой любви, о том, что невозможно представить себе творцов Бельвуарской долины живущими в наше время, то, что за окном, вон там, за столиками с закуской. А Танюша плывет, проплывает куда-то по фойе, нет, остановилась у дверей, остановила ее одна известная актриса, с которой не раз встречались в театре. А у Пети перед глазами дорога к замку Бельвуар, поместью Рэтлендов - кедры да рододендроны, и Танюша по ней в зеленом платье... Надо бы подойти к закускам... Или к Танюше. Нет, сама справится. Серьезно с актрисой разговаривает, а глаза блестят, и товарищи по искусству как-то странно оседают вокруг, отворачиваются, чтоб не смеяться в открытую. Хулиганит, видно, Танюша...

А она... То ли платье, перешитое из бабушкиного старья, то ли каблуки, то ли глоток вина, но так легко и свободно ступала она по паркету, наслаждаясь своей свободой - своя... Не потому что так уж стремилась, цель себе ставила, а потому что совпала - вот они, те, которых видела на сцене, рядом, и легко ей с ними, потому что они в другом мире, и она в другом! Такой уж сегодня вышел праздник, что совпали они, все совпали, выпали из осеннего города в этот свет, и другая судьба здесь, другая, как будоражит она воображение, как заслоняет серые будни!

- Милая, вы уже были в Оружейной палате? - говорила в это время Танюше известная актриса. Глаза актрисы блестели, она даже как-то странно подмигнула, положила холеную руку на плечо. Танюша не поняла:

- Простите...

- Обязательно побывайте! Обязательно! - актриса еще раз заглянула Танюше в глаза. "Она меня не узнала! Приняла меня за болгарку!" - догадалась Танюша, и неожиданно легко, подыгрывая знаменитости, превратилась в кого-то, кто не знал Москвы, понимая, что не стоит переубеждать, бесполезно, надо принять эту другую предлагаемую жизнь, побыть в ней хоть немного... И она может, может придумать себе болгарское детство, желтый песок, синее море, горячее солнце... И спрашивать, спрашивать, пока знаменитости хочется говорить, а знаменитость и подошла к Танюше только потому, что говорить хочется, чтоб вот так слушали, и болгарские эти актрисы вот так, как эта молоденькая - где-то я ее видела? Она кого-то играла в "Гамлете", да, конечно, она играла, может быть, и не в "Гамлете" вовсе, но хорошо работала, она должна хорошо работать эта девочка в зеленом бархате... Такой бархат в Болгарии, специально руку на плечо положила, чтоб основу почувствовать - шелк, а не наш, бумажный, который колом стоит... Пожалуй, и про Грановитую палату ей сказать нужно - уж больно интересуется...

Как хохотали Танюша с Петей уже на Арбате, когда шли к своей коморке! Так хорош был этот праздник беззаботности, что не хотелось с ним расставаться. Танюша посматривала на Петю, будто чего-то ждала - но нет, не дождалась. Дома, когда Танюша упала на тахту, Петя сел на краешек, вслушивался в ее ровное дыхание, всматривался в ее лицо, на котором еще гуляла улыбка, вспоминал всякие глупости: один из мэтров, известный своей бисексуальностью, подошел к ним, взял Петю и Танюшу за руки, и сказал ей, дыша перегаром:

- А вы, детка, нравитесь мне больше, чем ваш муж!

Но не это развернуло сегодня Петю - перед его глазами Танюша плыла по фойе, легко и грациозно, она была такой, какой он никогда еще ее не видел, а теперь лежала на тахте, рядом, его... И какая-то новая нежность вдруг охватила его, какое-то ясное сильное чувство сжало сердце. Он долго сидел так, с этим новым ощущением, потом подумал - хорошо, что Танюша его сейчас не видит, вытянулся рядом и отвернулся к стене...

Танюша лежала тихо. Она уже знала - в Петиной компании не принято нежничать. Говорить слова... Вообще, впускать кого-то в свой мир - не принято... Но ей так хотелось однажды услышать... Конечно, Петя - друг, но разве не хочет он стать чем-то большим? Нет, не так... Это она хочет... Она хочет быть уверенной, что не только делит его одиночество... Как он не понимает, что ей это нужно?

 

Отец кричал от боли, нет, это был не крик, а рык человека, который не в состоянии справится со своим вышедшим из повиновения телом. Он не мог лежать спокойно, складывался на кровати, потом резко, как пружина, разжимался, вскакивал, сгибался - это боль охватывала всех, и маму, и Танюшу, корчившихся рядом от своего бессилия, невозможности помочь, остановить это сумасшествие, это пытку. Ждали неотложку. Ждали и ждали, а отец все складывался и разжимался, перейдя, очевидно, болевой порог. Он подходил к нему долго - два года, и не предполагал, что подходит. Нет, физической боли он тогда не испытывал. Но каждый миг с момента назначения руководителем работ по сверхсекретному проекту приближал его к этому дню.

Ему дали тупую болванку, брак, из которой, по решению начальства, он со своими сотрудниками должен был сделать пятиметровое зеркало для Зеленчугской обсерватории. О его работе молчали, поскольку весь кураж достался первому зеркалу. Сколько было крику - наш телескоп самый большой в мире! А то зеркало работало только тремя метрами своей поверхности.

Два года, и каждый день - испытание, новое решение, болванка сопротивлялась, хотя была простукана, прослушана, выровнена, отец знал каждый миллиметр ее поверхности, он лечил ее, как ребенка, и рассказывал о ней дома, как о ребенке. Вытащил...

Танюша помнила два недели, когда пятиметровое зеркало перевозили сначала на барже по Волге, потом на машинах, помнила отца - это безумное напряжение в ожидании звонка. Она представляла себе огромный зеркальный круг посреди реки, открытый солнцу, беззащитный - случайный камень мог прервать жизнь этого блестящего ребенка. Потом была отцовская радость, перешедшая в сердечный приступ - зеркало на месте! Она помнила его тихое счастье, когда астрономы подтвердили - работает на все пять метров! Отец привез из Зеленчуга снимки каких-то неведомых галактик, новых туманностей, ярких звезд...

Два дня тому всей группе дали Государственную премию. Всем дали, кроме отца. Он, руководитель работ, был евреем...

Отец два дня сидел в своей комнате, не желая никого видеть, не отвечал на звонки, боль нравственная, вероятно, так же корежила его, ломала, кромсала до тех пор, пока не перешла в физическую, в этот нечеловеческий рык.

Его увезли в больницу, а боль осталась. Она была разлита по всей квартире, она стучала в Танюшиной голове - как же так? Как так может быть? Как же так?

Позвонила бабушка Нора. Мама замахала руками, Танюша ничего не сказала об отце, хотя на языке у нее крутилось: "Страна, которую ты построила, убивает твоего сына! Она убивает твоего гениального сына!"

 

Петя уехал, уехал на гастроли, долгие гастроли. Танюша перебралась к родителям. Чувство одиночества было совсем не ново. Разве не оно накрывало ее во время тихого часа в детском саду? Не так ли чувствовала она себя, когда сидела вечерами одна, поджидая Петю из театра? А если оглянуться, посмотреть вокруг? Как одинок отец, блуждающий в своих мыслях даже тогда, когда все рядом, а мама? Да, они все сталкивались в квартире, на кухне ужинали вместе, но каждый был в своем, своей жизни, своих мыслях...

И наверняка Петя там, где-то на Дальнем Востоке, продолжает жить свою жизнь, ту самую, которая была и здесь. Вспоминает ее? Да, конечно. Но не было, не случилось разрыва надвое, не скрутила Танюшу боль потери, пусть временной, когда считаешь каждое мгновение, и мысли сосредоточены на одном - я не могу без тебя... Не жгло ожидание, а продолжались одинокие будни, работа, дождь за окном, а, может, и не дождь вовсе, а снег, но он идет, как всегда, ничего в нем не изменилось, тихо идет себе, а она живет, живет, как обычно, и как обычно, не нравится Танюше эта жизнь и гнетет один вопрос - зачем я здесь?

Пелену серых дней неожиданно прорвал телефонный звонок - звонила Любовь Борисовна, ее учительница музыки. Танюша замерла, услышав почти забытый голос из далекого детства... Далекого? Почему - далекого? Оно оказалось близким, оно никуда не ушло, и так же, как тогда, натянулась в Танюше и запела глубокая, нежная струна, подстраиваясь, подтягиваясь под звучавший в трубке бархатный голос. Вечером они встретились на концерте в консерватории, они встретились - Танюша и Любовь, мир стал гармоничен, он звучал мелодией Брамса, и взмывала душа, и летела куда-то, замирая от восторга...

Танюша не спала всю ночь, не зная, как справиться с этим вновь охватившим ее чувством, невостребованным, неразделенным, прекрасным и высоким. Утром, когда родители ушли на работу, она осторожно вошла в комнату, которую давно уже старалась обходить стороной, в ту узкую, длинную комнату, где стояло ее старенькое пианино...

Месяц пролетел, вернулся Петя с ящиком книг, которых в Москве не найдешь, с бесконечными рассказами о гастрольной, плотной, лицо к лицу, актерской жизни, этаком театрализованном быте, где все было игрой в гостиничных декорациях, пьесой, по ходу легко меняющей жанр от комедии до мелодрамы и никогда - серьезнее.

Он, чтобы не огорчать Танюшу, притворился, что устал от актерской безудержности, которой, конечно, надо было соответствовать, нет, действительно устал, и теперь его единственное желание - на время забыть примелькавшиеся лица партнеров и пожить тихо-тихо вдвоем, так, чтобы никто, никто не мог вмешаться и нарушить их покой. И для него совершенно неожиданными оказались Танюшины слова, произнесенные тихо, но решительно - она хочет ребенка. Боже мой, зачем? Разве им нужен кто-то третий?

 

Она сама лепила свою любовь, растила день за днем того, кто не будет прятать желания быть с ней рядом, видеть ее, и потому сделает ее жизнь осмысленной и нужной. Вдвоем они будут сильны, так сильны, что вырвутся из круга мелочных забот и воспарят в своем счастье высоко, выше страха быть униженными в длинных очередях за чесночной шелухой. Они вырвутся из этой бессмысленности и притворства, легкие, открытые, и уйдет, уйдет это чувство одиночества, оно исчезнет, потому что их будет двое...

Петя злился, кричал:

- Это будет твой ребенок! Только твой! Как можно рожать в этой стране? Как можно, когда у нас нет крыши над головой?

Он был близко, Петя, и уже далеко. Зачем он произнес эти слова? Но он сказал - твой ребенок, и тем самым стал еще дальше. Ее ребенок... Что же? Этого она и хотела. И жалела Петю - ему было так спокойно с ней, а теперь он решил, что теряет ее, злится, что уступил. Но когда он увидит... Да, да! Когда она появится, любовь, которую Танюша носит в себе - все изменится! Эта любовь будет такой безудержно мощной, такой прекрасной, что, выйдя на свет, втянет и его в свой круг...

Танюша шла напролом. Так, вероятно, идут по углям, не чувствуя огня, не обжигаясь, идут с уверенностью, что дойдут, преодолев, станут еще сильнее.

Казалось, она действительно не замечала внешнего: им отказали от квартиры - Танюша без слов собрала вещи, но переезжать было некуда, Петины родители и не думали предлагать им соседство. Выручили Танюшины, и они с Петей оказались в проходной комнате малогабаритной хрущевки. Отношения с Петей и так были непросты, а теперь осложнились совсем - он не вписывался ни в размер, ни в режим квартирки, уходил рано, приходил поздно ночью. Отец был с ним строг, мама пыталась задавать Танюше вопросы, но та никогда на них не отвечала.

- Все в порядке, мама!

Сдавленные квартирным пространством, вернее, его отсутствием, близкие люди совершали поступки, которые жгли почище горячих углей, но Танюша сосредоточилась на другом: она уже слышала, чувствовала ответное движение, сначала робкое, затем настойчивое, из темноты на свет, желание, набирающее силу, возникшее в ней, но уже отдельное от нее, и настало утро, когда оно стало неодолимым...

Сквозь сон Танюша слышала, как поднялся Петя, но просыпаться не хотелось, за окном хмурое утро, все торопятся на работу, она со свои большим животом будет только мешать, все ходили мимо, ходили тихо, на кухню, к двери, вот она закрылась за отцом, мама подошла, не буду открывать глаза, еще раз хлопнула дверь... И, будто услышав этот хлопок, ее ребенок повернулся в своей малогабаритной норке, но как-то по-новому... И это движение отозвалось болью, нарастающей и опадающей, как первая робкая попытка, после которой надо перевести дыхание...

- Петя! - крикнула Танюша. Он прибежал, и, возможно, только теперь понял, что происходит, осознал, что этого уже не изменить. Он не мог набрать телефонный номер перевозки - руки дрожали, все время ошибался, Танюше пришлось звонить самой...

Это происходило не с ней, нет... Она только смотрела со стороны, как иная воля раздвигала, раскрывала ее тело, и подчинилась этой силе, не человеческой, капризной и жестокой, а силе природы, действующей по своим, одной ей ведомым законам.

Странное ощущение - ее сознание отделилось от тела, было где-то над железной крашеной кроватью, и оно только наблюдало за происходящим, не вмешиваясь - это было бесполезно, а запоминая, вбирая этот серый день за окном, полумрак комнаты, шевеление женских тел рядом, их крики, жесткие слова врачей, приказы нянечек, яркий свет коридорной двери, куда уводили одну за другой, одну за другой, и Танюша ждала своей очереди, потому что там, за этой дверью, выход из мучений, победа над затемняющей сознание болью.

Вот и ее повели по коридору, вот и она вошла в какую-то светлую, но нечеловечески, медицински строгую квадратную комнату, где было холодно, очень холодно для разогретого тела, притащившего и сюда эту боль, доросшую до такой силы, что сознание почти отключилось, и ослабший слух с трудом различал армейские команды акушерки.

- Девка! - выкрикнула акушерка. Измученная Танюша услышала слабый писк, подняла глаза...

- Не-ет... - этот шепот вырвался из той глубины, которая вряд ли могла быть в этот момент подконтрольна. Он вырвался оттуда, где копилось, пело Танюшино ожидание, где хранился уже составленный портрет ее любви. И ни одна черта этого существа, пищавшего на руке акушерки, с ним не совпадала - на нее смотрело сморщенное, плачущее лицо свекра... Лицо человека, которого она не любит... Этого не может быть, не может быть! Ее дочь... Ее дочь должна быть самой красивой... Она знает, она точно знает! Это ошибка!

Ей стало холодно, очень холодно, ее била дрожь, и было уже все равно, что с ней делают, куда везут... Она забывалась и снова открывала глаза - зачем? Зачем тогда? Ответа не было. Были только синие стены больничной палаты, боль, которая догоняла ее временами, звучал в ушах голос Пети - хотя бы мальчишка...

Потом, когда Полю принесли в палату, соседка, кормившая белокожего голубоглазого красавца, улыбнулась:

- Ой, какая смешная черепашка!

А Танюша вглядывалась в чужое, красное лицо своей дочки. Потом приложила ее к груди и вздрогнула от страшной боли внизу живота.

- Ты будешь очень красивой! - вытирая слезы, внушала она мирно сосущей грудь

малышке. - Ты будешь самой красивой! Ты будешь такой, о которой я мечтала!

 

Петя смывал грим. Бордовые плюшевые шторы закрывали окно гримерной, храня вековую пыль, тускло горела лампочка над столом. Он сосредоточенно тер глаза, а грим все не смывался, новый грим, кремом не снимался, и черные трагические морщины расползались на лице. Он тер их сосредоточенно, отвлекаясь только на реплики входящих товарищей по искусству, кто-то успел поздравить его на сцене, кто-то подходил сейчас, чтобы хлопнуть по плечу - молодец, старик! Девка - это же замечательно!

Его сосед уже побежал в буфет, надо было достать стаканы, а он все никак не мог справиться с этим гримом, потом махнул рукой, так и пил с заходившими, забегавшими за здоровье новорожденной, за здоровье Танюши, пил и не пьянел, снова стирал грим, кто-то уже вспомнил старый анекдот, как когда-нибудь, лет через восемнадцать, дочка придет и скажет: папа, я выхожу замуж, и тут войду я...

Все хохотали, и он смеялся, главное, с Танюшей все в порядке... все в порядке... Что за грим? Он смотрел на свое лицо, отражавшееся в зеркале, мелькающие в том же зеркале веселые лица товарищей и то сворачивал, то снова раскрывал и читал Танюшину записку, лежавшую перед ним на столике. Он получил ее утром, прослонявшись полтора часа под окнами роддома, вглядываясь в них, но Танюша кормила ребенка, сейчас кормление, потом обход... Он ходил под окнами, потом ему показали окно... Он видел Танюшу, там, за окном... С ней все в порядке... Да. Она прислала ему эту записку, смешную записку - он спрашивал, на кого похожа девочка? И получил в ответ - на хомяка... Он ходил полтора часа, но Танюша была занята... С ней все в порядке. Она занята... И теперь все время будет занята...

Пришел режиссер, который начинал новый спектакль, незаметно разговор перетек в другое русло - туда, в пространство сцены, в задумку, где Пете отводилась не последняя роль, начали с общего, постепенно стала разворачиваться картина, появился объем, направление движения...

От общего перешли к частностям, не заметили, как исчезли товарищи по искусству, они исчезли из гримерки, оставив вдавленные следы на старом диванчике, на парусиновом чехле, скрывавшем скрипучие пружины, и переместились в сознании оставшихся двух человек - артиста и режиссера - в полумрак огромной сцены, стали красками будущего действа, Петя слышал голоса ушедших, они подавали реплики, потом затихли - дело шло к главному монологу, и он, Петя, остался один перед огромным залом, в напряженной темноте, но почему-то забыл слова, страницу текста, в голове вертелась только одна фраза, которую он и произнес - что ему оставалось делать? - с такой трагической наполненностью, будто все происходило не с его героем, а с ним, и потому этот комок у горла, настоящая, предательски выползшая, соленая слеза, и всего три слова, обращенные к замершему в ожидании залу: а как же я? Как же я?

В этот момент он и проснулся на том же продавленном диванчике, в пыльной гримерке. Из-за бордовой шторы с трудом просачивался в темноту лучик нового дня... Смывая остатки грима, бежала по щеке слеза и от холодного одиночества сжималось сердце...

 

Ушли романтические надежды. Они ушли... Им не было больше места в этой Танюшиной жизни. Снова серое утро, или солнечное, кто его знает, не до этого, надо тихо, услышав Полино шевеление, слезть с кровати, тихо, чтобы не разбудить Петю, не потревожить всех остальных, спящих за тонкой дверью, взять теплый сверток, приложить к груди...

А потом начиналась беготня с пеленками, стиркой и глажкой - выпрыгнуть из этого водоворота можно было только в парке, сев на лавочку рядом с коляской, если не мороз, а если мороз, то Танюша брела, опираясь на ручку старой коляски по знакомым улицам, не замечая прохожих, думая свою грустную думу о стараниях зимы, засыпавшей серый город чистым снегом, а он под ногами расползается, чистота уходит в песок, остается только грязь под ногами, эта жижа, о стараниях весны и лета, выталкивающих на свет клейкие почки, полные надежды, но вот задул осенний ветер, облетают листы, уходят в землю. Таков закон, так было, так будет... Природа сильна, она пробует год за годом, еще и еще раз бредет по кругу, но где Танюше взять силы?

Все игра, игра, ненастоящее, все театр, странная драма, улыбчивая - все в порядке, мама, - все замечательно, Танюша! Все хорошо, Петя? Но где он, Петя? Уходит, сбегает в свой театр, возвращается поздно, так поздно, чтобы его никто не видел. Но если бы он оставался, было бы только хуже - в их маленькой квартирке с появлением Поли, детской кроватки, коляски совсем не стало места.

Зреет, зреет конфликт, когда прорвется? И она, она одна всему виной. Куда стремится, чего ищет? Что выглядывает в Поле? За что малышке достался тот первый родовой взгляд, это страшное "нет"? А Поля вобрала его, она живет с ним. И какое право имеешь ты, не принявшая сразу эту новую жизнь, все-таки смотреть, смотреть, всматриваться, каждый день всматриваться - не проявится ли? Не может быть, чтобы не появилось то, чего ты так ждала... Какое право? Смирись, Танюша. Ты в долгу перед всеми, ты в долгу перед своей Полей, тихо открывшей глаза, серые глаза, в которых отражается хмурое небо, голые деревья, грязные стены домов. Она вглядывается, будто спрашивает - зачем я здесь? Что ты можешь ей ответить?

 

 

3. СТАРШАЯ ГРУППА

Таня влетела в дом, распаренная после московской жары, и мимо Пети, мимо, мимо - в ванную.

Размякший Петя осовело пропустил то, что промелькнуло мимо, и хорошо, что не увидел, не разглядел. Тридцать два градуса в столице - это вам не на побережье под пальмами. Жара выжимала, заставляя чувствовать себя чем-то тестообразным, засунутым в духовку. Кондиционеры плакали горькими слезами от собственного бессилия, плакали и ломались.

Столица пеклась, над ней стояло темное марево подгоревшей биологической массы, приправленное выхлопами кипящих машин, пылью высушенных газонов, смрадом гнивших помоек. Поливалки старались напрасно - вода мгновенно исчезала, превращалась в пар. Серый смог висел над городом, а к вечеру в него опускалось кипящее, раскаленное до красноты, сошедшее с ума солнце.

В квартире стояла духота. Но вода хоть на несколько минут давала успокоение и прохладу. Она лилась - это было счастье. Таня замерла, закрыла глаза - где она, под каким водопадом? Тем, который видела в Швейцарии, или Ниагарским - с картинки? А, может быть, Ташиным, кавказским, у которого Ташу чуть не похитили, чтобы увезти в горы? Нет, какой тут водопад? Она с девочками на море, разбежалась по тонкому песку, нырнула в прозрачную зеленую воду, перед глазами проплыли цветные камешки, рыбка вильнула хвостом... Поля справа, Арина слева, плывут рядом с ней ее рыбки, крепкие, загорелые... Полина-трусиха со спасательным кругом... Поля стала такой, о которой она мечтала - огромные серые глаза, аккуратный маленький носик, длинные толстые косы. Теперь все говорили, что она похожа на мать.

Какое счастье, что девочки там, а не в этой жаре! Ах да, жара... Таня открыла глаза и начала быстро смывать с себя липкую суету, раздражение, лезущее изо всех пор, а, значит, свою слабость... Распаренное тело под рукой и прохладной струей снова становилось упругим, сжималось в предощущении легкости, вода уносила гудящую боль в ступнях - еще чуть-чуть, еще...

Таня знала свое тело - оно, в отличие от Петиного материка, было маленькой страной, со своими полянами и лугами, небольшим аккуратным лесом. Высоких гор не наблюдалось - не Швейцария, а какое-нибудь холмистое Подмосковье, милое Петиному cердцу.

Таня улыбнулась - она вспомнила, как в воскресенье они взбирались с Петей на высокий берег Рузы, дорожка была гладкой - не за что уцепиться, и он неровно дышал у нее за спиной... На гладкой дорожке... Гладкой-гладкой, отполированной ногами отдыхающих, да и они уже не раз и не два поднимались по ней и, казалось, знали каждый камешек.

А это что такое? Она наткнулась на что-то незнакомое - и замерла. В левой груди, явственно перекатывался под пальцами круглый шарик. Показалось? Нет. Шарик, шар... Достаточно большой... Круглый, скорее - как яйцо, чуть вытянутый в длину, плотный... Не может быть... Вчера ничего не было. Или было? Как могла она не заметить? Вчера... Что же это? Откуда? Зачем? Она растерялась от этих вопросов, мгновенно рассыпались мысли, потеряли четкость очертания предметов, стихла льющаяся вода... Перед глазами мелькнули девочки - вот они выходят из моря, поворачиваются, машут ей рукой - мама, скорей сюда! А у нее свело ноги, она не может пошевелиться в ледяной воде, сковывающей тело...

- Тебе звонили, завтра нужно... - пытался сказать Петя, когда Таня вышла из ванной.

- Потом, Петенька, потом.

- В одиннадцать, - он двинулся за ней.

- Извини, - она вошла в комнату и закрыла за собой дверь. - Извини...

Она закрыла глаза и понеслась, покатилась, будто в кино, вся жизнь - все то, что слишком страшно, больно, что обожгло, и потому движенья легкого довольно для возвращения к тому...

 

Подмосковная Малаховка была пронизана солнцем - оно пробивалось сквозь крупные иголки высоких сосен, перебирало листву старых яблонь, на дачной дороге лежало большими пятнами, огибая заборы. Они шли по пятнистой дороге - мама, папа и Таша.

Свет, тень, тень, свет... Шли неторопливо, двигались к свету, к берегу малаховского озера. Старые дачи смотрели из-за высоких заборов, щурясь на солнце, завидуя их свободе. Выбегали собаки, пристраивались к троице, но папа не хотел брать собак с собой. Им было хорошо втроем.

Вот вышли на железную дорогу, промчался поезд, может быть, к морю, на юг, он будет ехать долго-долго, Таша уже знала, он будет бежать по лесам и полям, а им осталось совсем немного - перейти через нагретые, еще дрожащие после скорого рельсы, пройти через малаховский рынок и спуститься вниз по улице.

На рынке замедлили шаг, было многолюдно, благоухала зелень, загорали на солнышке, подставив бока, яблоки белого налива, рядом пестрели мотки домашней крашеной шерсти. Мама, будто завороженная многоцветьем, долго перебирала мотки, все примеривалась и не могла решиться, папа, мурлыкая под нос "Пусть всегда будет солнце", стоял, смотрел, потом взял ее за руку и повел. Он хорошо плавал, Ташин папа, и в прошлый раз выучил Ташу - она поплыла, и теперь предвкушала, как войдет в воду и заскользит рядом с папой, взрослая, четырнадцать лет, конечно, взрослая.

Зеленое озеро неожиданно вынырнуло из-за деревьев и ослепило удвоенным солнцем - небесным и отраженным. Кто-то играл в волейбол на вытоптанном пологом берегу - они отошли подальше, в сторонку, разложили байковое одеяло, скинули легкие одежды и побежали к воде.

Мама боялась воды, тонула когда-то в детстве, поэтому плескалась у берега, а папа и Таша как будто специально оттягивали заплыв - медленно входили в теплую воду, по колено, глубже, песчаное дно, вероятно, тут был карьер, в круг зрения еще входили дома на противоположном берегу, мальчишки, гонявшие мяч, а теперь - никаких отвлечений, только туда, где чуть колышется одинокая лодка, к середине озера...

Отец, легко разрезав воду, уже вытянулся в том направлении, Таша, оттолкнувшись, поплыла за ним, как он учил, вдох, выдох, сильный гребок, берег, чуть фиксируемый косым взглядом, поплыл, удаляясь, вдох-выдох, мельком - синяя шапочка отца... Он плыл быстро, Таша не успевала, шапочка далеко, вокруг никого, далеко синяя шапочка... Она даже удивилась, как далеко, заторопилась, сбилась в движении, глотнула воды, испугалась... Через мгновение мелькнуло солнце, но оно будто бы было скрыто толщей воды, зеленоватое солнце, далекое, она тонет, нет, не может быть, она тонет! Ужас сковал движения, но где-то на краю сознания мелькнула мысль - и все? Нет... и она скорее интуитивно, чем осознанно, расправила руки и ноги и моментально всплыла, хорошо, что хватило дыхания, его хватило, чтобы перевернуться на спину и лежать, как учил отец, лежать на зеленой воде, раскрыв глаза, глядя на яркое солнце, по-прежнему беззаботно висевшее в синем небе...

Она никому не сказала об этом, никому... Она прошла хорошую школу молчания. А, может быть, это было в ее характере. Но перед тем, как заснуть, Таша долго глядела в темное окно, где под ветром танцевали ветви раскидистых яблонь, которые она могла бы уже никогда, никогда не увидеть, их и луну, боком высунувшуюся из-за темного занавеса, расшитого звездами... Именно тогда впервые пришла к Таше мысль о выталкивающей силе, спасительной силе, которая не позволила ей уйти на дно...

 

Второй раз ощутила она эту силу, когда возвращалась домой с работы, поздно возвращалась, ехать было далеко - они с Петей жили у бабушки Норы, после свадьбы переехали, но все там как-то не складывалось, так уж была устроена Танина бабушка, что не могло рядом с ней быть уютно.

Танюша вышла из метро в темную ночь, слегка подсвеченную редкими фонарями. Обычно Петя встречал ее, если засиживалась на работе, а на этот раз не смог, простудился, лежал с температурой, и Танюша сама сказала - не надо.

Редкие попутчики, поднявшиеся из метро вместе с ней, моментально разбежались, она шла и понимала - одна. Только где-то далеко, в свете фонаря, мелькнули две тени, она обратила на них внимание - единственное движение в этой густой темноте.

Их дом уже выглядывал из-за высоких яблонь старого сада, еще оставались в Москве места, где рядом с новостройками доживали свой век пустые деревенские дома с полусгнившими заборами и одичавшими садами. Обогнуть сад и - вот он, дом, она почти пришла...

Приближался круг от фонаря на углу, еще шаг, и она вступит в этот светлый круг, еще шаг, не смотреть в сторону темного сада, ничего там нет... Но краем глаза Танюша заметила движение, через мгновение две темные тени обрели массу и объем, Танюша не понимала - они были далеко, как оказались здесь? Но они были здесь, хриплый голос произнес:

- Девушка! Вам - сюда! - и махнул рукой в сторону старого сада.

Они стояли перед ней, два черных человека, спиной к фонарю, два человека без лиц. Люди ли? Или черные тени? Они встали так, что обежать их было невозможно, да и не такая уж Танюша бегунья. Вокруг, куда бы она не ринулась, была темнота, в ней они непобедимы, и только между ними лежала полоска света... "Все? - мелькнуло в голове, - нет"...

Ее рывок был неожиданным и для нее, и для них, как будто какая-то сила бросила ее между ними, туда, на свет, оставив их в замешательстве на секунду, может быть, две... Она уже слышала топот ног и тяжелое дыхание за спиной, но тут из-за угла дома навстречу выкатилась веселая подгулявшая компания. Танюша оглянулась - тени исчезли...

Было и другое. Десять лет тому назад стоял теплый, ясный осенний день. Танюша любила эту пору - будто паутинки в воздухе, замоскворецкая улица тонула в разноцветье опадающих листьев. Листвы было много, дворники не успевали сметать, она лежала на дорожках старого сквера, на лавках, листья медленно скользили по воздуху, отрываясь от материнской ветки, легкий ветерок снова поднимал их, будто пытался вернуть, сил не хватало, листья поднимались как-то безнадежно, и снова медленно падали, смешиваясь с остальными.

Поля и Арина поднимали самые яркие, с алыми разводами заката, собирали букеты, каждый год они собирали букеты, которые будут стоять до будущей весны. Теперь у них была своя комната, своя крыша над головой в старинном доме возле сквера. Там есть место для букетов...

Танюша не сразу заметила, что на дальней дорожке появилась новая краска, ярче листьев, черная юбка, зеленая шаль... Цыганка направлялась прямо к ней, за юбку держался цыганенок. Гадать решила? Нет, Танюше этого не нужно. Всегда обходила цыган стороной. Но уходить как-то глупо. Она отвела глаза... Женщина приближалась и остановилась у ее лавочки.

- Милая, - сказала она вкрадчиво, - милая, не подскажешь, где тут ребенка покормить можно?

Танюша напряглась под черным взглядом, и все же не могла не ответить на вопрос, хотя столовыми не пользовалась, но знала свой район, а через две улицы, по дороге в детскую поликлинику, была отличная блинная, она покупала там блины, девочкам нравилось... Она объясняла, встала, чтобы показать, цыганка слушала, внимательно слушала... Вдруг взяла Танюшу за руку и сказала тихим шепотом:

- А ты пиши, пиши... - и зашелестели юбки.

Танюша замерла. Цыганка исчезла, а она все еще стояла, глядя ей вслед, потом оглянулась... Осенний сквер будто набрал цвета, он сиял на солнце, она видела это золотое сияние в куполах деревьев, лежащие на земле багряные тени, слышала шепот падающих листьев, в котором не было печали, а было согласие с иной, ведущей их силой... И она почувствовала себя частью этой природы, замеченной частью - кто-то видит ее насквозь, кто-то знает о ее бессонных ночах, спрятанных под детской одеждой толстых тетрадках...

 

Петя уехал в Питер. Он столько лет ждал этой работы, может быть, самой главной в его жизни. Все предыдущее было только подходом - годы активные, когда он дневал и ночевал в театре, сменились годами простоя, не столько вынужденного, сколько осознанного отказа от работы, которая ничего не давала ни уму, ни сердцу. Театр перестраивался, он перестал быть тем странным местом, где возникал глоток свежего воздуха - проступала правда о сегодняшнем времени и о людях, в нем живущих. Театр ныне врал и развлекал, работал на потребу публики, и Петин конкретный театр не стал исключением.

Но теперь, в кино, он будет работать с истинным мастером, может быть, одним из оставшихся динозавров, который делает только то, что хочет, а хочет он - великого, жестокого, правдивого искусства. Все Петины мысли и чувства теперь - лишь инструменты, готовые отозваться на любое движение мощной режиссерской мысли.

Петя приходил на площадку рано утром, стоял в выгородке - средневековой темной комнате, заставленной грязной утварью, и ощущал, как втягивается в то время, становится его частью. И сразу уходили мысли, мучавшие его вечерами, что вся жизнь поставлена на эту карту, а он не дотягивает, постарел, не хватает сил, нет рядом никого, кто бы поддержал - Таня далеко, хотя... Пусть не видит сейчас, увидит потом... Она увидит и, наконец, все про него поймет... Он сможет, он должен... Один раз дается такой шанс, один раз...

К приходу мастера он был уже облачен в средневековую робу, латы прикрывали грудь, они были настоящие, тяжелые латы, высокие скрипучие сапоги. Во всем Ленфильме только на этой площадке кадр репетировали несколько дней. Вчера, резко повернувшись, он наткнулся на тяжелое паникадило, висящее над столом, и сломал передний зуб. Мастер просил не лечить его до конца съемок.

Пусть так, пусть так! Петя готов... Он жил здесь, на площадке, а вечерами снова накатывала тоска, раздражали голые стены крошечного гостиничного номера, и это время выматывало сильнее бесконечных репетиций. Когда, казалось, уже совсем не было сил, звонила Таня, Танюша, Таша... Он рассказывал ей весь свой день, снова проживая его события, проверяя себя, нет, хорошо сработал, он видел реакцию мастера, и, рассказывая, будто освобождался от груза.

 

Таня ничего не сказала Пете - он должен сосредоточиться на своей работе. Жара ушла. Ветер подгонял Таню от троллейбусной остановки к высокому, железобетонному, непреклонно-холодному зданию хирургического института. В сумочке лежало направление, на нем быстрым почерком написанный на латыни диагноз.

Она открыла стеклянную дверь, вошла, огляделась, неторопливо прошла в гардероб, неспешно сняла легкую курточку, достала из сумочки расческу, привела в порядок свои вихры. Окончательно распрощавшись с возможностью выхода, обменяв одежду на хлипкий пластмассовый номерок, вошла в лифт и нажала кнопку пятого этажа. Рядом с ней в лифте скользили вверх люди, решившие, как и она, вверить решение своих проблем эскулапам.

Танюша вышла на своем этаже, а остальные поехали выше, еще выше. Не хотелось думать, но мысль пришла - кто-то поднимается туда, откуда уже нельзя будет спуститься.

Коридор женского хирургического отделения утопал в зелени, и этом саду бродили, как яркие птицы, пестрые халаты, разительно подчеркивающие серые лица своих обитательниц.

Кабинет, в который Таня должна была попасть, оказался закрытым. Она села на диванчик и осматривалась, погружаясь в знакомую - до отвращения - атмосферу детсада. Пахло подгоревшим молоком, нянечка на каталке везла завтрак, пробежала сестричка, крикнув кому-то:

- На уколы!

И сразу стало понятно, что все эти бродившие, хромавшие, прямые и согнутые в три погибели, бледные женщины - одна группа. А вот и воспитатель...

- Вы ко мне?

- Если вы - Алексей Николаевич...

Он улыбнулся - ничего человеческое нам не чуждо - и распахнул дверь. А поскольку и Таня только приглядывалась, не окончательно превратилась в пациентку, в одну из группы, то ей пришлось скрывать смущение, пока он долго и тщательно изучал, ощупывал ее маленькую грудь.

- Надо, - сказал он, вздохнув, а в глазах бегали искорки.

- Все так говорят! - быстро одеваясь, в ответ вздохнула она.

- Но не сейчас, - он спрятал, наконец, глаза, сел в кресло и превратился в заведующего отделением.

- Почему? Лучше бы сразу - промахнуть и забыть.

- Аппарат сломался. Вырезать - вырежу, а что там - сказать не смогу.

- Значит, возможны варианты?

- Надо быть уверенным. Давайте через месяц.

Таня даже растерялась. Еще месяц носить в себе это? А с другой стороны... Скорее отсюда, скорее! Это судьба - что же с ней спорить? Она пулей вылетела из подъезда. Пока шла к троллейбусной остановке, ждала троллейбуса, вдруг увидела сквер напротив, через шумную улицу, сквер, уходящий в осень... Ей даже показалось, что на дорожке промелькнула женщина в зеленой шали...

 

Таня никуда не торопилась - какая-то странная уверенность поселилась в ней, странная определенность - в этом шарике, хищно черневшем на экране УЗИ, ей виделось то, что не давало когда-то Таше, а потом и Танюше прорваться к "своей" жизни. Не события, не люди были в нем, а вошедшее в ее душу вместе с этими людьми и событиями ощущение несовершенства происходящего, невозможности принять его, как данность, и сознание своего несовершенства: я - яйцо, не сумевшее вскрыться, я - цыпленок, в своей скорлупе все еще продолжающий биться, рваться к свету и божьей крупе...

Но у нее был свой сад. Теперь был - прекрасный райский сад, куда она уходила поздно вечером, укрывшись одеялом, чтобы вздохнуть полной грудью, дотронуться до ствола старой яблони, чуть холодноватого, шершавого ствола, прислониться к нему, уткнуться в него лбом, почувствовать движение сока к вершине, увидеть ласточек, рассевшихся на проводах, будто ноты, услышать великую тишину, вобравшую себя все мелодии на свете.

Легкой звучащей волной в тишине проплывал Полин смех. Ее девочка - художник, она талантливый художник по куклам, в Полиных руках оживает все, к чему она прикасается. Она смеется, ее удивительная девочка, она смеется после всего, что было пережито, детских странностей, страхов, какой-то внутренней сосредоточенности, нежелания отвлекаться на мелочи, важные для взрослых, когда все кричали - Полю надо вести к врачу, она не хочет учиться, она не понимает простых вещей! А Таня расправляла над Полей крылья, защищая и оберегая неведомое, что было скрыто в этом ребенке, и теперь она знает, что оберегала.

Полин смех - самое большое Танино счастье... Поле нелегко придется в жизни, и Арине - нелегко. Младшая, ко всему прочему, еще и боец, она хочет этот мир перестроить...

Таня стояла на дорожке, над ней пламенел закат, в небе висели три облачка, удивленно вглядываясь в краски полыхающего неба, потом подняла голову - "открылась бездна, звезд полна. Звездам нет счету, бездне дна..." - и начала подниматься, все выше и выше, уже сверху глядя на низенький домик среди старых яблонь, небольшой огородик, затем ей открылся поселок.

Но не вниз, а вверх, вверх поднимало ее воображение, и она перевела взгляд туда, откуда шел яркий свет, на серебряно-белую дыру в этом полыхающем оранжево-красном покрывале, которая притягивала ее, и - будто переключилась скорость - мчалась по лучу, ввинчивалась в длинный световой тоннель. Здесь надо было быть собранным, как гонщик на спидвее - ни одной сторонней мысли, только вперед, только прорыв, не потеряв цели, набирая и набирая скорость, от которой кружится голова и перехватывает дыхание - хватило бы сил! Только бы хватило!

Краем глаза она видела, как сгущалась темнота вокруг, как перебегали дорогу темные тени, но ее уже не остановить! Ее не остановить! Мгновение - и она вылетела в новое пространство, где нет теней и черноты, только яркая синева, только крапинки ясных звезд и он, источник света.

Гонка кончилась. Танюша раскинула руки в этом спокойном синем мире, подставила себя лучам. Они шли сквозь нее, и она физически ощущала, видела, как расправляются перекрученные спазмом сосуды - боль лопалась, будто воздушные пузыри, один, второй, третий, и утихала, уходила, уплывала из тела туда, к преодоленной черной хмари. "Господи, дай мне сил, дай мне силы!" - повторяла она, ощущая себя одновременно и внутри, и вне своего тела, каждая клеточка которого впитывала серебряный луч, расправлялась, налаживалась, словно выверенная по эталону.

Телефонный звонок кричал громко, резко. Таня открыла глаза, вскочила, босиком бросилась через комнату.

- Ты как там? - Петя звонил из Питера.

- А ты? - Таня забеспокоилась, почему он звонит так рано.

- У меня четыре дня простоя. Режиссер заболел. Съемок не будет. Слушай, у тебя какие там дела?

- Да никаких. Вчера журнал сдала.

- Может, приедешь?

- Что?

- Да вот как-то в голову пришло... Приезжай!

- Ты в гостинице? Через час перезвоню!

- Погоди, я не понял!

- Через час перезвоню!

Она положила трубку. И вдруг почувствовала себя свободной. Четыре дня... А что? Девочки большие...

Вечером Петя встречал ее на Московском вокзале. Он врос в свой возраст, пожалуй, даже перерос его, ожидание - такая трудная штука, но дождался роли, режиссера, сейчас его звездный час. А теперь дождался ее.

- Я не могла тебе отказать в том, чтобы ты ни в чем мне не отказывал! - сказала она, передавая ему легкую сумочку. И они пошли, неспешно пошли сначала по Московскому вокзалу, а затем свернули куда-то вбок и скрылись в переходе Питерского метро.

Есть какая-то необъяснимая прелесть бытия, когда перед тобой раскручивается панорама другого города, а ты идешь бездельником среди бегущих по своим делам людей, какая-то особая прелесть погружения, узнавания, врастания - вот уже в этом городе есть места, где ты шутил, смеялся, они входят в твою жизнь, и когда-нибудь мелькнут перед глазами, может быть, в трудную минуту - это было.

Петя и Таня шли по городу, куда глаза глядят, шли парой, держась за руки, как в детстве... Вечером падали от усталости, но утром вставали и снова шагали по Невскому, набережной Фонтанки, глазели по сторонам, любовались мостами. Они почти не разговаривали - что говорить? Просто шли себе и шли, куда несли их ноги.

Долго гуляли по Лавре, удивляясь тому, что когда-то людей ценили при жизни. Чем еще объяснить, что те, кого знали из истории, лежат здесь, рядом, вместе, целая эпоха - вместе. Петя снова читал стихи, как в замоскворецких переулках, когда они вот так же ходили вдвоем...

А в последний вечер был сюрприз. Петя чувствовал себя Крезом - он не мог показать Тане то, что запечатлела кинопленка, но иной результат непривычно оттягивал карман, и можно было, наконец-то было можно зайти в ресторан. Таня смеялась - неужели она дождалась этого часа? Может быть, не стоит?

Они вошли, тихо играла музыка, Петя долго изучал меню - это была новая роль, такие простые, но сочные слова - ростбиф, антрекот, мясо по-гусарски... Слова пахли, разжигая аппетит, Петя катал их на языке, будто оттягивая встречу с тем, что они обозначают, он шиковал, первый раз за всю их совместную жизнь "гулял", ни в чем себе не отказывая. Здесь, в Питере, Таня снова была его, только его, она приехала, примчалась по первому зову. Он была счастлив...

 

Месяц пролетел. Таня шла к высокому стеклянному зданию, на свидание с хирургом Алексеем Николаевичем.

Этой ночью она снова была в своем саду, вновь купалась в серебряном луче, но затем фантазия повела ее куда-то, сначала в темноте, вверх и вверх по какой-то горе, укрытой туманом. Перед глазами возникали черные камни, но их можно было обогнуть или перелететь... Да, перелететь, перепрыгнуть, не прикладывая к этому особых усилий. Она шла долго, шла, не чувствуя усталости, пока в горе не открылась пещера, дыра, темное пространство. Она поняла - туда...

Это был шаг в пустоту, она летела вниз, на колючих холодных стенах туннеля возникали театральные плакаты, лица, возможно, фотографии знакомых и незнакомых людей, это было странное падение, скорее - спуск к чему-то глубинному, а оно уже проступало внизу играющим пламенем. На мгновение она зависла, как бы решая...

Но был ли выбор? Нет, только боязнь обжигающего огня на секунду задержала ее полет. В голове промелькнуло - будь что будет! - и она нырнула в пламя. Оно не обожгло, оно растаяло, это пламя.

Таня оказалась в странной комнате и, хотя шторы были закрыты, точно знала - приморский городок. Нагретые солнцем низкие желтые дома виднелись за окном, когда она раздвинула кисейные шторы, и тут же очутилась на улице, кривой улочке, ведущей к морю.

Моря не было видно, но оно было там, за желтыми домами, и надо идти к нему по гладким горячим камням булыжной мостовой. Оно открылось внезапно, как всегда открывается море. У берега, поджидая ее, стояла лодка.

Таня не помнила, как села в лодку, но увидела себя уже вдали от берега, посреди залива, окруженного странными высокими, как ей показалось, стеклянными стенами. Лодка остановилась, в этот момент вверху, над Таниной головой возник столб света, он окружил Таню, поднял ее... Она медленно взлетала все выше и выше... Ни тени сомнения, ни страха... Судьба - прозвучало слово.

Слово прозвучало, и теперь, на другой дороге, разъезжающейся под ногами осенней грязью, Таня гадала и не могла понять - где она сейчас? Поднимается ли к вершине, падает ли в пламя? А, может быть, уже идет к морю? Но так или иначе - ни сомнения, ни страха. Все будет хорошо...

"НАША УЛИЦА" №79 (6) июнь 2006