Алексей Ивин "Игра в дурака" повесть

Алексей Ивин

 

ИГРА В ДУРАКА

 

повесть

 

Они думали, что я напишу на самом

кончике листа:

столоначальник такой-то.

Как бы не так!

А я на самом главном месте,

где подписывается директор

департамента, черкнул:

"Фердинанд VIII".

Николай Гоголь "Записки сумасшедшего"

 

В конце декабря Виталий Сухонин занемог: немощь его была не физическая, а душевная. Он стал раздражителен и мучился бессонницей, а тут еще эти собаки. Под окнами дома, где он жил, простирался огороженный заводской пустырь, на котором по ночам резвилась стая одичавших собак. Они скулили, выли на луну, кружили среди сваленных в беспорядке бетонных плит, лаяли. Сухонин, сидя на кухне возле холодной плиты, пил остылый чай с шоколадными конфетами и терпеливо внимал собачьему лаю; его удивляло, почему никто из жильцов не реагирует на это безобразие, но было похоже, что во всем доме бодрствует по ночам он один, а остальные, натрудившись, спят. Наконец, донельзя взбешенный, он одевался, через пролом пробирался на пустырь и прогонял собак, бросая в них чем попало. Впрочем, толку от этого не было, потому что через полчаса собаки снова собирались, и возобновлялся прежний шабаш. Сухонин, истощив терпение, разослал письменные жалобы в газету, в райисполком и в санэпидемстанцию и вскоре получил лаконичное извещение о том, что его сигнал подтвердился и собаки выловлены. Сухонин ощутил минутное злорадное удовлетворение, но его бессонница не прекратилась и самочувствие не улучшилось, потому что не в бродячих собаках было дело, а в том, что он переутомился, надсадился и занервничал.

 На Новый год жена с ребенком уехала к родителям в деревню. Сухонин проводил их до вокзала и поздним вечером, довольный, что остается один, вернулся домой: уединяться он любил. В опустелой квартире царила тишина; из крана в раковину капала вода, и занавеска медленно колыхалась от ветра, задувавшего в фортку. Сухонин остановился на пороге, прислонился к косяку и долго слушал бездомную тишину. Ему вдруг стало не по себе. Странно, что, провожая жену, он так втайне радовался грядущему одиночеству и предвкушал его, а теперь, добившись своего, затосковал. Покой и отдохновение были нужны для какого-то светлого деяния, для созерцательного самоанализа, - он устал, видит бог, устал, ему необходимо сосредоточиться на себе и кое-что обмозговать, - но оказывалось, что, пока в квартире находились надоедливые близкие люди, пока они мыли посуду и наряжали кукол, пока суетились и ссорились, здесь хозяйничала пусть и не очень осмысленная, но все-таки жизнь, а теперь здесь воцарилось безъязыкое молчание. Что-то беспокоило Сухонина. Он потуже завернул кран, чтобы вода перестала сочиться, захлопнул фортку, взглянул на ночной пустырь и желтые окна окрестных домов; потом достал проигрыватель и поставил пластинку, свою любимую - "Ученик чародея" Дюка. Звуки заполнили квартиру. Сухонин закрыл глаза и представил, как нечисть, вызванная неопытным подмастерьем, то реет в воздухе, подобно снежному бурану, то наступает стройным порядком на обезумевшего чародея - жертву собственного искусства. Пока звучала музыка, Сухонин безропотно отдавался ее власти, но вот она смолкла, - и он снова почувствовал всю тяжесть тишины. Тишина тем более угнетала Сухонина, что он понимал: он затем и спровадил жену, чтобы побыть одному, написать, пока есть время, прекрасную музыку, прекрасную картину, прекрасное стихотворение. Что-нибудь в этом роде. Он завидовал прославленным мужам, в какой бы области искусства или науки они не подвизались; сам же он, однако, за все принимался по-дилетантски и работал корректором в технической редакции. Эта завистливая ревность к предшественникам и постоянная неудовлетворенность собой, таким никчемным и бездарным, разъедала душу Сухонина. Свою недееспособность, а подчас и лень он объяснял тем, что ему мешают развернуться, осуществиться согласно предначертанию. Вот и на этот раз, вместо того, чтобы засесть за стол и попытаться выиграть соревнование, если уж не с Бетховеном, то хотя бы с Дюка, и усладить далеких потомков волшебной музыкой, Сухонин, тяготясь своим бездельем, решил зайти к соседу.

Сосед был человек своеобразный и в своем роде замечательный - седеющий пятидесятипятилетний красавец-мужчина, цыган. У него было два взрослых сына - ровесники Сухонина - от первого брака и два малолетних пацана - от третьего, однако, ни с одной из трех жен он не жил, а жил со старухой цыганкой, очень худой и вечно простоволосой, которая, как сказывали соседи по лестничной площадке, матерью ему не была, но вскормила и воспитала его как сына. Она, бывало, часто выходила на лестницу, садилась на ступеньку и закуривала папиросу; и еще - всегда у нее что-то не ладилось с дверным замком, так что Сухонин, в числе прочих жильцов, не раз помогал ей отпирать дверь.

Хотя время было позднее, Андрей Петрович Гренодеров не спал - полуночничал: за стеной слышался звон гитары и смех. Хозяин обрадовался позднему гостю и предложил коньяка. Андрей Петрович жил не то чтобы на широкую ногу, но не по средствам, деньги у него водились, хотя не известно было, где он их брал: работать он не работал и через это имел крупные неприятности с милицией; каким-то образом он исхлопотал себе третью группу инвалидности и крепко на том стоял. Любимым его героем был Наполеон; кстати и некстати Андрей Петрович ссылался на Наполеона и любил соизмерять свои поступки с деяниями означенного героя. Вторым, после Наполеона, предметом, занимавшим его, были женщины. Прежде чем осесть по соседству с  Сухониным, он прошел от Благовещенска до румынских границ и много на своем веку повидал, однако старческой мудрости или благоразумия не накопил; напротив, чем старше становился, тем жаднее волочился за женщинами, которые подчас годились ему в дочери, тем размашистее, по-максималистски судил и рядил обо всем: с годами в нем накапливалась прокурорская бескомпромиссность, и ему казалось, что все живут не так, как следует. Сухонина он называл стариком и домоседом и при любом удобном случае подбивал на авантюры; он красноречиво рисовал перед деликатным Сухониным перспективы богемной, бесшабашной жизни, учил, что жизнь необходимо препровождать в удовольствиях и утехах. Сухонин слушал да поддакивал, но в себе авантюристских склонностей не обнаруживал и, к вящему удовлетворению своей жены, отвергал все заманчивые предложения. В первое время Андрей Петрович еще бывал у Сухониных, но, стремясь оградить мужа от дурного влияния и сохранить целостность семейного очага, Марина мало-помалу отлучила его. "Не ходи к нему, это плохой человек, - говорила она Сухонину. - Не известно, на какие шиши он живет и в каких махинациях замешан". На сей раз предостеречь его от опрометчивых соблазнов было некому, и Сухонин с удовольствием потягивал коньяк и слушал лирическое пение под гитару. Сухонина в последнее время точила мысль, что он и впрямь скучновато живет, пресно, деля свою жизнь между работой и семьей; тяготясь своей персоной, он рад был причаститься к чужой жизни: он безбоязненно пялился на Наташу, худенькую остролицую женщину, внимал песенкам из приблатненного репертуара  Андрея Петровича, смаковал коньяк, и уходить ему не хотелось. Какая никакая, но это была разрядка. В то же время он понимал, что пора уходить, уже поздно; и как его не упрашивали остаться, он сделикатничал и ушел, - такой уж он был человек: одиночество было для него невыносимо, но и общества он в последнее время чуждался. Ему все казалось, и не без основания, что людям с ним тяжело, что своим угрюмством и постной физиономией он вносит расстройство в веселую компанию.

-  Заходите, Виталий, заходите, мы вам всегда рады, - сказал хлебосольный Андрей Петрович, запахивая халат на волосатой груди.

Возвратившись в свою одинокую квартиру, Сухонин ощутил прежнее: тоску и бессонницу. Голова была ясная, и мысль работала четко, но приложения себе не находила. Он слонялся по комнатам, как неприкаянный, пока его взгляд не остановился на телефоне. И тут в его голову пришла нелепая мысль. Он отыскал телефонный справочник и набрал номер психиатрической службы. "Наверно, я болен, - подумал он. - Хоть проконсультируюсь". Он и прежде посещал одного за другим всех врачей поликлиники, подозревая у себя то рак, то язву, то гипертонию; обращался и невропатологу, однако, тот отнесся к его жалобам более, чем сдержанно. "Займитесь делом, молодой человек, и все ваши симптомы как рукой снимет. Уж очень вы прислушиваетесь к своему организму", - сказал невропатолог. Сухонину хотелось, чтобы его выслушали, пожалели, прописали микстуру, озаботились его заботами; но нянчиться с ним никто не желал, у всех хватало собственных треволнений...

- Слушаю, - отозвалась девушка на том конце провода.

- Мне не спится, уже третью ночь, -  солгал он. - Не могли бы вы приехать?..

- Вы состоите на учете?

- Нет, какой там учет. Просто не спится.

- Адрес?

Он назвал адрес.

- Ждите, - был ответ.

Он в волнении стал прохаживаться по комнате, смотрел в окно, не подруливает ли машина скорой помощи. Ждать пришлось недолго. Уже через пять минут в дверь позвонили, он открыл и увидел рыжего бородатого широкоплечего врача в белом халате и двух сестер с ним.

- Вы больной? -  Они смотрели на него пытливо и по-особенному. Он хотел было запротестовать, что он вовсе не псих, но они уже прошли в комнату и на журнальном столике раскрыли походную аптечку. - Давно это с вами?

- Давно, - сказал Сухонин неуверенно.

- Раздевайтесь.

Он покорно лег на диван. Врач с закатанными рукавами, обнажившими большие волосатые руки, со значительной миной на лице сделал укол.

- Теперь раздевайтесь и ложитесь. Уснете, - сказал он, складывая аптечку. Сухонину показалось, что девушки при этом хихикнули и переглянулись.

- Вы меня извините, что обеспокоил вас... - начал он. Ему и впрямь стало совестно, что он тревожит людей по пустякам, в то время как где-нибудь страждут настоящие больные. Он был признателен врачам и вместе с тем хотел, чтобы они поскорее ушли: он вымолил, выклянчил у них немножко соучастия и теперь заснет успокоенный. В этом соучастии, в этом внимании к себе он постоянно нуждался.

Он разделся, поставил у изголовья торшер, лег и принялся было за книгу, но внезапно на него навалилась сонная одурь, голова закружилась и все поплыло перед глазами; он словно провалился в темную яму.

Не известно, сколько времени он проспал, может быть, час, а может быть, одну минуту, - только вдруг проснулся от острого страха умереть во сне. Он бросился к двери и, как был, в трусах и в майке выбежал на лестничную площадку - к людям, к спасению. Он не помнил себя. В ужасе, боясь, что вот-вот умрет, он позвонил в одну дверь, в другую, потом бросился к Андрею Петровичу. Ему открыли. Он помнил себя лежащим в кресле, помнил, что цепляется за теплые, по-матерински нежные руки Наташи, которая считала у него пульс и гладила по голове, помнил сконфуженного Андрея Петровича, стоящего поодаль; и слова старухи о нем, словно о покойнике, в прошедшем времени: "А ведь такой был интеллигентный человек". Что она имела в виду, кто ее знает. Главное, что ему запомнилось, - это теплота Наташиных рук, ее озабоченный голос, та обеспокоенность и смута, которую он внес своим странным вторжением. На него нахлынуло очень давнее, возможно, еще младенческое чувство, испытанное когда-то: так же, как теперь Андрей Петрович, тогда стоял смущенный отец, не знающий, чем ему помочь, так же, как Наташа, тогда хлопотала возле него мать и так же беспомощен был он сам.

- Пульс у него какой-то неровный: то исчезает совсем, то учащен, - сказала Наташа. Ее слова были приятны ему, как избалованному капризному ребенку, слезы которого, наконец, возымели действие на родителей. Когда Наташа спрашивала, что с ним, он отвечал замогильным голосом: "Мне страшно, страшно... Побудьте со мной: я боюсь..." - "Чего вы боитесь?" - "Не знаю... боюсь..." - лепетал он расслаблено и с преувеличенной торопливостью хватал Наташину руку.

- Чистый неврастеник, - сказала Наташа, обращаясь к Андрею Петровичу. - Что мы с ним будем делать? Позвони в неотложку.

Приехали врачи - уже другие. Они спрашивали, что с ним произошло, Наташа и Андрей Петрович высказывали свои соображения. "Что произошло? - думал Сухонин. - Смешал психотропные средства с алкоголем..." Однако свои догадки он не высказывал. Изнеможенного, его подхватили под руки и повели в его квартиру; он расслабленно свисал, подобно большой шарнирной кукле. Его, покорного, уложили в постель и сделали еще один укол. Андрея Петровича попросили подежурить эту ночь у постели больного - во избежание дальнейших недоразумений. Врачи еще находились в комнате, когда Сухонин, обласканный заботой и вниманием, счастливо заснул, ощущая, как по телу распространяется снотворное тепло забытья.

 

Андрей Петрович был человек добросовестный, но небескорыстный: наутро он заявил проспавшемуся Сухонину, что всю ночь не смыкал возле него глаз, и Сухонин был вынужден в качестве уплаты за услугу подарить ему книгу по теории литературы и том шекспировских пьес в переводе Пастернака. После сна и медикаментозных средств, которыми его напичкали, Сухонин был вял и податлив, и Андрей Петрович охотно взял на себя роль опекуна. Позавтракав, они направились в поликлинику к участковому невропатологу. Всю дорогу и в очереди в кабинет Андрей Петрович рассказывал занимательные истории о том, как следует в наш век бороться с депрессиями. Невропатологу, седенькой женщине с усталыми внимательными глазами, Сухонин изложил признаки своего заболевания - с поправками, которые внес Андрей Петрович, при этом присутствующий. Невропатолог дала направление в психоневрологический диспансер.

День был погожий, с солнышком на ясных небесах. Через парк они направились в диспансер. Сухонин чувствовал себя несамостоятельным, спутанным по рукам и ногам; одной половиной сознания он понимал, что следует проконсультироваться у врача, но с другой стороны в нем назревал протест: по какому такому праву Андрей Петрович взялся шефствовать над ним, опекать, сопровождать, как несмышленого мальчика? Он еще в своем уме.

- Ну, так что, пойдем или нет? - спросил Андрей Петрович, улавливая внутреннее сопротивление Сухонина.

- Я потом когда-нибудь один схожу, - ответил Сухонин.

Они как раз проходили мимо пивнушки и решили зайти в нее.

- Я ведь тоже в свое время страдал душевно, - распинался Андрей Петрович за кружкой пива. - У меня был даже диплом инженера. Много потерпел от первой жены. Тоже от врача к врачу ходил, выискивал болезни, а потом однажды увидел безногого калеку и подумал: "А почему, собственно, я так переживаю-то? Руки-ноги на месте, голова цела, не дурак - зачем мучаюсь? Ведь вот этому калеке наверняка труднее живется, чем мне". Нельзя быть таким мягкотелым. Ты подумай хорошенько, рассчитай, что тебя травмирует, что тебе мешает жить? Если жена на нервы действует - разведись, если работа - увольняйся. Из любого положения есть выход. А ты застопорился на себе: "Ой, мама, мне страшно!" Ты отвлекись от этих мыслей. Хочешь, я тебя с одной женщиной познакомлю? Прелесть женщина. Дурь-то из тебя быстро выйдет.

- Я женат.

- "Женат"! Да ты, может быть, не на той женат. Женщин на свете много; надо сперва примириться, попробовать, пожить с ней. А ты, может, как увидел свою зазнобу, сразу в загс побежал, не подумавши. Такой молодой, а губишь себя. Я за вами давно наблюдаю; жена у тебя властная, грубая, держит тебя под каблуком, а ты человек мягкосердечный, меланхолик. При таком раскладе и не хочешь - в психушку попадешь. Психические нагрузки надо снимать. Живешь, как вяленая вобла; затвердил одно: уши выше лба не растут. А может быть, растут, откуда ты знаешь? Ты разве пробовал жить иначе, свободнее? Вот то-то и оно. Бери пример с меня: мне пятьдесят пять лет, а я еще здоров, как бык, с любой женщиной справлюсь, компанию умею поддержать, и все меня любят. Потому что я тень на плетень не навожу, живу как умею, и сам черт мне не брат. А ты забился, как мышь в нору, и сидишь, дрожишь, всего боишься. Эх, некому тебя уму-разуму научить, вот что!

Эти увещевания и наставления были Сухонину неприятны, как и холодное терпкое пиво.

- Не надо меня учить жизни, я сам как-нибудь разберусь, - сказал он. - И вообще, чем кумушек считать трудиться, оборотились бы на себя, Андрей Петрович. Вам шестой десяток лет, а что вы имеете за душой? Полулегальное существование, распри с законом и свободу частного предпринимательства. Жаль, что я не подарил вам учебник по криминологии: там социально дифференцированы люди, уклоняющиеся от работы и живущие на не трудовые доходы.

Андрей Петрович обиделся:

- Я думал, у тебя душа широкая, а ты, небось, пожалел, что книжки мне подарил. Живи, как хочешь, мне-то что за дело. Я просто вижу, что человек пропадает не за понюх табаку. Нагрузился, как вол, обязанностями и все на себе тащит. Ты же в свои тридцать лет уже старик, эмоции у тебя атрофировались.

- А знаете что, - предложил Сухонин. - Давайте продолжим дискуссию у меня дома, пока жены нет. Не люблю я эти пивнушки. Я угощаю.

Андрей Петрович от дармового угощения не отказался, гордыню свою обуздал, и мир был восстановлен.

Так они и дискутировали весь вечер и всю ночь напролет - каждый со своей ценностной установкой: один отстаивал принцип разгульной жизни, а другому была дорога жизнь целесообразная и целеустремленная. Много было выпито и сказано на этот счет, но истина им не открылась - разве что та, немудреная, которая обретается на дне бутылки. К утру оба изрядно осовели, Андрей Петрович держался стойко и пел цыганские романсы под гитару, Сухонин умиленно слушал и даже прослезился. Наступало 31 декабря, канун Нового года. В квартире висел и колыхался трехслойный сигаретный сизый дым. Они собирались уже расставаться, когда дверь распахнулась и в прихожей показалась Марина, жена Сухонина, румяная с морозу, красивая, как светлый ангел в преисподней.

- Ну-у, надымили, хоть топор вешай! - сказала она.

 

Марине все говорили - и родня, и подруги: не выходи ты за него замуж, видишь, он какой-то блаженный, не в себе; разве может такой содержать семью? Она никого не послушалась и со всеми переругалась из-за Сухонина. Он был, точно, слегка чокнутый, но зато не пил запоем, как другие, и не гулял. Они встречались два года; он ухаживал за ней настойчиво и терпеливо, дарил цветы, водил в кино. Была любовь. Женщин у него до нее не было, но целоваться он умел, а со временем постиг и всю прочую науку. Читал чужие и сочинял собственные стихи - все, как полагается, о любви. У Марины опыта было вряд ли больше - так, две - три интрижки в институте, танцульки, вот и все. Так как она была высокорослая и своего роста стеснялась, то искала поклонника себе под стать, высокого. К семейной жизни они были плохо подготовлены, вся домашняя обстановка, начиная с мебели и кончая столовым набором, была приобретена на родительские сбережения. Когда любовь минула и потянулись серые будни, в супругах обнаружились и идейные расхождения. Оказалось, например, что Сухонин торопыга и неврастеник, хочет объять необъятное, часто и без толку мечется, много занимается самокопанием и докучным самоанализом, а зарабатывать деньги - не большой охотник. У Марины был родственник, кузен, так тот, когда приезжал в родную тверскую деревню из Москвы на "жигулях", увозил с собой шесть мешков клюквы, восемь ведер разнообразного варенья, килограмма три-четыре сушеных грибов и несколько мотков пряжи из натуральной овечьей шерсти, - вот это была хватка; работал же он на стройке каменщиком, зарабатывал много, а сына своего отдал в школу хорового пения, так что тот в свои неполные двенадцать лет уже сам приносил в домашнюю копилку ровнехонько семьдесят рублей - концертировал. "Вот так устраиваются люди, - подытожила Марина. - А что твои сто сорок рублей для московской жизни? Тьфу, одно пустое томление духа!" - "Деньги скоро отомрут", - пытался ерничать Сухонин. "Как же, держи карман шире!" - злилась Марина. Сухонина занимали более возвышенные идеи, как то: смысл жизни, совесть, назначение человека, любовь. Когда еще теплилось в них взаимное чувство, в те приснопамятные первые годы после свадьбы, они не замечали и не страдали оттого, что у них нет напольного ковра или хрустального сервиза: им достаточно было приласкаться друг к другу, как все неприятности и житейские дрязги забывались. Но время шло и умудряло, только Марина безоговорочно принимала внушенную обстоятельствами мудрость, а Сухонин остался прежним беспечным идеалистом. Воспитывали, что ли, его неправильно, в детстве, заласкали, недоумевала Марина. На этой почве и конфликтовали. Так они и жили. И перестроиться Сухонин не мог, недоставало смекалки и оптимизма, - вечно кис, как Емеля на печи, мечтал и баюкал свои бесплодные прожектерские планы, вынашивал что-то такое, высиживал, как курица на яйцах, ждал калик перехожих, которые дали бы ему напиться могутной воды, чтобы он сумел перевернуть весь мир. Такой был худосочный мечтатель. И мало-помалу в его неблагоразумную голову закрадывалось сомнение: уж не права ли жена? Может, ему следует грести под себя и хапать, пока не поздно?

Такова была расстановка сил. Так что проповедь Андрея Петровича о личной независимости, его вкрадчивые слова упали на подготовленную почву: уже давно Сухонин задумывался, так ли он живет и не попробовать ли ему жить иначе...

Увидев Марину, Андрей Петрович подобру-поздорову ретировался, и Сухонину пришлось держать ответ за соблазнительные действия одному.

- Спозаранку причащаешься? - спросила Марина риторически, поскольку ясно было, что - причащается.

- Ты еще не знаешь, что со мной произошло. Я чуть не умер. Мне надо менять образ жизни.

- Да, надо: надо больше денег зарабатывать и заботиться о ребенке.

Слово за слово - супруги поссорились. Возбужденный, невыспавшийся, обозленный, Сухонин оделся и ушел, хлопнув дверью и решив больше не возвращаться домой. Он снимет квартиру и расстанется с женой. Хватит, он настрадался. В новом году он начнет жить по-новому. Он поехал на Банный переулок.

Банный переулок - это особый мир, в котором сталкивается невероятное множество разбитых судеб и светлых, еще не оперившихся надежд. Разбитые судьбы предстают в виде стариков и старух, которые хотели бы иметь непьющего квартиранта, с тем, чтобы тот ухаживал за ними на старости лет. А светлые надежды представляют  по преимуществу молодые супружеские пары и холостяки, которым почему-то негде жить. И вот они между собой договариваются, обмениваются номерами телефонов. Сухонин, разумеется воплощал надежду, потому что, хотя жизнь его и была отчасти разбита, он еще надеялся все поправить. Главное было - начать. Едва он появился на толкучке, к нему сразу же стали подходить молодожены с вопросом: "Сдаете?" - и он прилежно всем отвечал: "Сам снимаю". Все это живое скопище людей волновалось, подобно прибою, переминалось с ноги на ногу, окружало каждого вновь прибывшего человека; носы и щеки как у квартиросъемщиков, так и квартиросдатчиков приобретали на морозе сливовый оттенок. В первый же день Сухонин договорился с пышной, полнотелой сорокалетней блондинкой, которая увезла его в Бескудниково, показывать апартаменты, но едва Сухонин увидел запущенную комнату со столом, покрытым дырявой клеенкой, и с убогим инвалидом-диваном, и едва уразумел, что хозяйка будет жить в соседней комнате, как на душе у него сделалось пасмурно и он уехал ни с чем: менять шило на мыло, драгоценную жену на неизвестную неряшливую особу - нет, это никуда не годилось; да и шестьдесят рублей, которые она запросила, на дороге не валяются. Он посещал квартирную толкучку еще неделю. За это время он осмотрел еще одну квартиру - сурового бородатого парня, у которого в прихожей висели большие поясные портреты Сталина и Пушкина, но бородач вел себя подозрительно, спрашивал документы и выдвигал множество ограничительных условий, так что Сухонин с ним тоже не поладил и вернулся восвояси. В течение новогодней недели он ни словом не перемолвился с женой и каждый вечер после работы уезжал на толкучку. С каким-то стариком, который твердил: "Вам у нас будет хорошо", - он уже дошел было до метро, но старик чересчур уж подобострастничал, расхваливая себя, старуху и квартиру, а жил между тем у черта на куличиках в Орехово-Борисово, и Сухонин решил не искушать судьбу - вернулся. Ему хотелось снять по возможности однокомнатную квартиру с телефоном по сходной цене, но предлагались в основном комнаты, квартиры же стоили до ста двадцати рублей и больше - для него явно не по карману; да притом еще через подозрительных лиц, через барышников и перекупщиков. Между тем семейная обстановка накалялась: Марина перестала готовить для Сухонина, обстирывать его и вообще третировала почем зря. Сухонин стоически переносил все превратности судьбы, как вольтеровский Кандид. Десятилетней супружеской жизни как не бывало - такой холод сквозил в его отношениях с женой. Хорошо еще, что дочка осталась в деревне у бабушки, и борьба самолюбий происходила не на ее глазах. Теперь Сухонин все чаще заходил к Андрею Петровичу, и тот поддерживал его бракоразводные поползновения. "Если не заладилось, надо рвать сразу", - авторитетно заявил он.

Наконец, Сухонин познакомился с Витенькой Киселевым. Тот жил возле Курского вокзала, в доме, подлежащем сносу, из которого выехали почти все жильцы. Витенька занимал большую трехкомнатную квартиру с тараканами; две комнаты пустовали, и их окна были заколочены фанерой; в одной еще стояли кровать и сервант. Витенька запросил сорок рублей и сказал, что ночевать будет у жены. Жена его как раз родила двойню и жила где-то, бог весть, как далеко отсюда. В первый день Витенька собственноручно приготовил борщ для квартиранта и вымыл жилую комнату мокрой шваброй. В его отношениях с женой тоже что-то не клеилось, поскольку и на второй, и на третий день - к великой досаде Сухонина - он ночевал в пустой комнате на полу, подстелив старые ватники. Витенька работал на заводе фрезеровщиком, и похоже было, что все деньги тут же спускал. Во всяком случае, он охотно принял конфузливое приглашение Сухонина к выпивке. У Витеньки был очень тихий голос и многое множество друзей, которые некстати вваливались к нему в любое время дня и ночи. От великой докуки, которую причиняли ему и Витенькины ночлеги, и задушевные его разговоры про жисть, и Витенькины внеурочные друзья, Сухонин уже подумывал, не съехать ли и не пойти ли снова на толкучку, но тут произошло событие, весьма скандалезное, так что Сухонин, не насладясь ни душевной независимостью, ни холостяцкой свободой, вынужден был бежать, бежать без оглядки.

А случилось вот что. Как-то раз Марина позвонила ему на работу и сказала (голос был у нее металлический, чеканный):

- К тебе тетушка приехала. Забирай ее к себе, иначе я ее выдворю с милицией.

Когда вечером Сухонин появился на родном пепелище, он застал там три воинственные фигуры: во-первых, жену Марину, во-вторых, свою тетушку Веру Ивановну, приехавшую погостить к племяннику из дальней северной деревушки, а в-третьих, Светлану Андреевну, московскую тетушку Марины, приглашенную, надо думать, специально ради предстоящего генерального сражения. Светлана Андреевна, крупная женщина с обвислыми щеками и подбородком, работала продавцом в продуктовом магазине на Красной Пресне, и через нее в прежние мирные годы семейство Сухониных доставало сервелат. Вера Ивановна жила вдовой в упомянутой деревне и со дня свадьбы помогала молодоженам, посылая им полотенца, вышитые северным узорочьем, клюкву, бруснику, морошку, грузди и тому подобные дары леса, помогала купить стиральную машину и холодильник. Несмотря на пожилые лета, она была еще легка на подъем и приехала погостить к племяннику с подношениями в виде простыней и пододеяльников, а также со своим фамильным альбомом. Каково же было ее первоначальное изумление и негодование, когда она узнала, что Сухонин недели две как съехал и теперь находится неизвестно где.

- Ты что, квартиру ей оставил? - закричала она, завидев Сухонина. - - Ты что, квартиру ей оставил? - закричала она, завидев Сухонина. - Да ты же дурак. Я что, ради этого тебе помогала, чтобы ты ушел и семью бросил? Отвечай!

Сухонину ответить было нечего.

- Собирайся, поедем, - сказал он удрученно.

- Никуда я отсюда не поеду. - Вера Ивановна села на диван и демонстративно раскинула руки, как бы обнимая доступное материальное пространство. - Здесь все мое. Холодильник мой, половина книг моя, все по подписке для тебя доставала...

- Если вы не уедете, я позову милицию и вас выставят отсюда, - взъерепенилась Марина. - Что за наглость: "все мое"! Забирайте, раз ваше, и уходите вместе с племянником.

- Ты не имеешь права прогонять его: квартира на него прописана.

- Никто его не прогонял. Он сам ушел. Он же псих, психанул и ушел. Захотелось одному пожить. Вот пусть и живет, я не знаю, где он шляется, и знать не хочу, а только чтобы здесь больше ноги его не было. Забирайте! Берите, берите! - Марина вдруг принялась снимать и скатывать половики, которыми был устлан пол, и швырять их к дверям. - Берите! Это все ваше, забирайте и уходите отсюда. Мне ничего вашего не надо, только оставьте меня в покое.

- Да как ты смеешь?! - Вера Ивановна порывалась драться. Светлана Андреевна тоже встала в позитуру, готовая вступиться за племянницу. Назревало происшествие, известное в уголовном праве как дебош.

- Тетя Вера, не надо, оставь ты, ради бога, все, поедем отсюда, - сказал Сухонин плаксиво: ему вдруг стало нехорошо, дурно. Такой разгневанной он еще не видел Марину. - Одевайся, иначе я один уеду.

- Тебя выгоняют из собственной квартиры, а ты не можешь за себя постоять. Сопляк ты, вот кто! - сказала Вера Ивановна, в гневе срывая пальто с вешалки.

Между тем Марина, открыв дверь, выбрасывала половики на лестничную площадку; голос ее гремел и разносился по этажам. Сухонин выбежал на лестницу, и Вере Ивановне ничего не оставалось, как последовать за ним. Всю дорогу, пока ехали в такси до нового местожительства, она бранила свояченицу на чем свет стоит. Таксист, молодой парень, улыбался в усы. Сухонин урезонивал расходившуюся тетушку.

Оказавшись в темной и обширной Витенькиной квартире под номером 13 (Витеньки, к счастью, дома не оказалось), Вера Ивановна расплакалась.

- Горе ты мое луковое, - причитала она. - Что я теперь твоей матери-то скажу? Какая тебя муха укусила, почему ушел-то? А я-то ехала к тебе, радовалась, думала, свяжу ему свитерок из теплой шерсти, а он вон какие финты выкидывает. Что теперь делать-то будешь? Как жить-то дальше? Зачем ушел-то, может, еще помирились бы, не выгнала бы она нас вдвоем-то...

- Что теперь плакать, - сказал Сухонин. - Сделанного не воротишь. Да и не хочу я с ней жить: это не женщина, а бульдозер. Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет.

- Как же мне не плакать? Я ли тебе не желала добра, я ли для тебя не старалась? А вышло-то что? Непонятно, ох, непонятно вы живете, молодежь. Сестра твоя с третьим мужиком разошлась, ты вот теперь от жены бегаешь. Мы в свое время жили как: лебеду с мукой да с картофельными очистками смешаешь, шаньги испечешь да и ешь. А у вас ведь все есть, чего вам еще не хватает, не пойму никак...

Сухонин чувствовал себя отвратительно. Мало того, что Витенька еженощно ночевал, - еще и тетушка свалилась на его голову. Вера Ивановна была человеком со странностями, чудачка. Всю жизнь, пока не стала пенсионеркой, она работала в школе уборщицей, а потом в краеведческом музее смотрительницей. Северный городок Вышняки, в котором она тогда жила, был хоть и маленький, но древнее Москвы, и основался  на холмистых берегах Логатовки при солеварнях. Там и сям на холмах высились старые церкви, пощаженные временем, с картушами на стенах; вокруг них лепились бревенчатые избы с палисадниками и приусадебными участками. У Веры Ивановны был собственный пятистенный дом с огородом и сараем. После смерти мужа она проживала в нем одна, а чтобы не скучать и иметь дополнительный доход, пускала постояльцев - деревенских парней и девушек из профтехучилища, которые на выходные разъезжались кто куда. Квартировал в свое время у нее и Сухонин. Любя племянника, Вера Ивановна приносила ему из школьной библиотеки увесистые тома Большой Советской Энциклопедии: отроком Сухонин, глуша в себе чувственные порывы, усиленно впитывал книжную мудрость, много читал, теоретизировал, сладко мечтал. Вера Ивановна водила и прикармливала множество беспородных кошек, калякала с квартирантами, осенью копала картошку и собирала крыжовник, колола дрова - словом, хлопотала, но уже тогда, случалось, сутками ни с кем не разговаривала, бродила сумрачная, вполголоса бранилась, брюзжала, либо валялась в постели с головной болью и компрессами на лбу. Эти два ее состояния - болезненно-подавленное и агрессивно-брюзгливое - чередовались; она верила в приметы, в сглаз, в способность людей наводить порчу; от внешней угрозы она оберегалась заговорами и заклятьем, в которых фигурировал какой-нибудь неизменный "бел-горюч камень в окияне на острове Буяне", троекратным сплевыванием через левое плечо, окроплением углов, а то и просто энергичным ругательством: ей чудилось, что ее преследует нечистый дух, и она отсылала его восвояси. Присмиревшие квартиранты слушали ее проклятья, непонятно кому адресованные, сознавали какую-то свою вину и боялись спать в темноте. Однако нередко Вера Ивановна бывала и добродушна, и приветлива с жильцами, и словоохотлива. Чем ближе к старости, тем чаще она чудила; у нее обнаружилась охота к перемене мест. Свой городской дом она продала и поселилась сперва в пригородной деревне, а потом и вовсе в глуши, поближе к своей младшей сестре Марии, матери Сухонина. Деревенский дом Веры Ивановны был обширен и пуст: пустовал сарай, потому что огородное сено, едва выкосив и высушив, она продавала, пустовал хлев, потому что скота она не заводила, пустовала банька, в которой она мылась крайне редко, пустовали комнаты. Впрочем, в одной из них стояло кросно - ткацкий станок, доставшийся еще от бабушки; на нем Вера Ивановна ткала половики, которые потом развозила многочисленным родственникам и знакомым. Лето и осень она проводила в деревне - растила картошку, клубнику, солила рыжики и волнушки, а зимой со всеми этими вареньями и соленьями объезжала родню - у одного поживет, у другого, и так скоротает зиму. Ее дары принимали охотнее, чем ее, потому что теперь она чудила беспрерывно и ее побаивались. По ночам она не спала, бодрствовала, бродила, а днем отсыпалась, - совсем как грудной младенец, перепутавший день с ночью; ясно, что эта привычка приносила хозяевам много неудобств. Такова Вера Ивановна. Вообразите теперь, что испытывал Сухонин, укладываясь спать на Витенькиных ватниках, а кровать предоставив тетушке. Он жаждал свободы и одиночества, а приобрел одни немыслимые хлопоты.

Заполночь пришел Витенька. Сухонина била мелкая дрожь, когда он ему открывал дверь. Пришлось освободить ватники и улечься на полу в комнате, где спала тетушка. Не привык Сухонин к спартанской жизни, жестоко было на голых половицах, из щелей дуло холодом. В ту ночь он так и не заснул, а наутро надо было идти на работу. Он ворочался с боку на бок и придумывал, как ему расстаться и с Витенькой, и с тетушкой; его томила тоска. Ему хотелось укрыться от людей хоть в какой-нибудь убогой комнатенке, чтобы сотворить без суеты и спешки прекрасное произведение - симфонию, поэму, картину.

Утром, когда Витенька ушел, Сухонин стал укладывать чемодан. Он чувствовал себя очень несчастным.

- Ты куда? - спросила Вера Ивановна.

- Я не для того снял квартиру, чтобы мне мешали! - рассвирепел Сухонин. - Вот ключ: когда пойдешь, запрешь.

Он бросил ключи на стол.

- Я здесь одна не останусь, - сказала Вера Ивановна. - Я боюсь этого твоего друга. Он, наверно, бандит какой-нибудь.

Сухонин чуть не заплакал от злости, когда Вера Ивановна двинулась вслед за ним  к выходу. Они, должно быть, представляли живописную группу - впереди тощий Сухонин с двумя чемоданами в руках, направляющийся по Садовому кольцу в сторону Курского вокзала, за ним, не поспевая, - тетушка со своими сумками и булками. Сухонин шел не оглядываясь. На вокзале, смешавшись с пассажирами, Вера Ивановна потеряла его из виду. Он облегченно вздохнул, когда понял, что его больше не преследуют, спустился к камерам хранения и, со страдальческой миной на лице выстояв длинную очередь, сдал свои чемоданы. Ясно, что тетушка вернется в деревню, и теперь он волен, как птица; родственных угрызений совести он не ощущал: в самом деле, тетушка сама виновата, что приехала так некстати. Не беспокоило его и то обстоятельство, что Витенька не попадет в свою квартиру: его квартира открывалась и без ключа, стоило отогнуть гвоздь, прикрывавший дверную створку сверху. Сухонин выпил кофе с бутербродом и, жмурясь, вышел на привокзальную площадь. "Слава богу, - подумал он, - я избавился от преследователей". Он позвонил на работу и, сославшись на болезнь, сказал, что сегодня не придет. Так славно было чувствовать себя никому и ни в чем не обязанным! Он всегда любил эти преходящие, но счастливые состояния недолженствования. Ему хотелось уехать куда-нибудь, сойти на незнакомой станции, потерять паспорт и трудовую книжку, все документы и начать жить сначала. Чем старше он становился, тем больше запутывался и тем чаще грустил об утраченном беззаботном детстве. Видит бог, он выдохся, ему нужно, чтобы его оставили в покое, позволили отдохнуть, опомниться.

Однако не было ни пристанища, ни денег, и следовало что-то предпринимать. Сухонин тяжело вздохнул, ощутив себя никчемным, ничтожным человеком. Кому он нужен без крыши над головой, без положения в обществе, без денег? "Деньги, которыми располагаешь, орудие свободы; деньги, за которыми гонишься, орудие рабства", - сказал Руссо. Все куда-то торопились, вокруг него кипела целесообразная суетливая жизнь, а он чувствовал себя ни к чему не приспособленным. Ему подумалось вдруг, что  надо уволиться с работы и, получив деньги, уехать к родителям в Логатовскую область; уж они-то примут его, пожалеют, обогреют. От этой мысли о передышке на родительском попечении Сухонин опять повеселел и ощутил прилив энтузиазма. Чего ему опасаться, чем дорожить? О чем сожалеть? Мир неограниченных возможностей открывается лишь перед тем, у кого есть по крайней мере свобода выбора. Уж теперь-то он станет жить разнообразнее, рискованнее, обновленее, чем прежде. Ради куска хлеба и благопристойности он до сего дня умерщвлял в себе душу живу, но теперь с этим покончено; есть тысячи путей, которые ведут к счастью, к осмысленной жизни, к исполнению желаний.

Словом, Сухонин забастовал. Трое суток он провел на вокзалах - на Курском, на Казанском и на Ярославском. Денег он достал, съездив домой в отсутствие жены и продав десяток книг из своей библиотеки в букинистический магазин. Нельзя сказать, чтобы это были самые счастливые дни в его жизни, главным образом потому, что он не высыпался как следует - спал в залах ожидания, сидя.

Горячие, самолюбивые и гордые мысли не покидали его. В Москве у него были родственники и друзья, но он не звонил им, чтобы переночевать в сносных условиях, - никому не хотел быть обязанным. На третьи сутки, однако, он почувствовал себя плохо: от недосыпу и крепкого кофе, который он пил с утра до вечера, сердце стучало, как отбойный молоток, наваливалась усталость, сонливость; да и деньги, опять же кончались. Счастливое ощущение свободы притупилось; теперь он многое отдал бы за свежую постель, за безмятежный сон. Пришлось идти на компромисс с людьми.

 

Он позвонил двоюродной сестре, которая жила в Серебряном Бору. Вкратце рассказал ей о том, что поссорился с женой и просит ненадолго приютить его. Он презирал себя, свою слабость, решившись на этот шаг, но делать было нечего. У кузины была собственная семья, муж и ребенок; она приняла сердечное участие в его конфликте, соглашалась примирить его с женой, но он отверг ее помощь: не надо его мирить, он знает, что делает, с этой мужеподобной бабой трудно ужиться. Он позвонил ей утром  в субботу и мог бы тотчас же поехать, но отложил свой визит до вечера, чтобы про него не подумали, что он в полной прострации и совершенно бесприютен. Весь день он проболтался по городу и измучился окончательно, утомился до того, что его пошатывало при ходьбе. Голова была пустая и звонкая, как котел.

Как он и опасался, кузина подробнейшим образом расспрашивала его о случившемся, Валентин, ее муж, весело хохотал и, доверительно хлопая его по плечу, говорил, что все бабы одинаковые: деньги и ребенок им нужнее, чем муж. Он отмалчивался, уплетал голубцы, а супруги пикировались. Валентин был не дурак выпить, а поскольку зарабатывал много (он гранил и шлифовал алмазы), то часто позволял себе это удовольствие.

Ему постелили в гостиной комнате на раскладном диване. Заснул он быстро и беспечно, но проснулся рано - из-за того, что пятилетняя крепышка Юлька норовила ухватить его за нос. Сразу после завтрака он исчез, сославшись на мнимые неотложные дела; дел у него никаких не намечалось, но он не хотел надоедать Савиновым, милостиво приютившим его. Он чувствовал себя у них скованным. Нелюдимство и замкнутость в нем прогрессировали с каждым днем.

В том, что у Савиновых, хотя дом их  был полная чаша, не все ладится в семейных отношениях, он убедился на следующий вечер. Хотя он пришел уже в десятом часу, Валентина дома не оказалось. "Дурной пример заразителен", - подумал Сухонин. Ужин прошел в тягостном молчании. Сухонину стало совестно, и он, чтобы не быть свидетелем чужой драмы, после ужина сказал, что, пожалуй, поедет домой - попробует примириться. Кузина его  не удерживала, и он уехал.

Сердце, когда он осторожно поднялся по лестнице на четвертый этаж и остановился у самой двери, колотилось во всю мочь. За дверью счастливо смеялась его дочь и что-то ворковала Марина. Он постоял на площадке, попереминался  на коврике у порога, и ему стало грустно; он понял, что войти не сможет. "Раз им весело без меня, пусть живут одни", - подумал он и вышел в подъезд. Падал легкий снег. За каждым окном, где горел свет, протекала мирная вечерняя хлопотливая жизнь; люди готовились к новой рабочей неделе, смотрели телевизор, укладывались спать. Куда податься, что делать? На вокзал он больше не поедет, нет, хватит. Он доведет это дело до конца - снимет квартиру, разведется и станет жить один, в свое удовольствие и как получится. Мужчина им действительно не нужен - был бы ребенок да крыша над головой. Что ж, тем лучше. Когда он упорным трудом достигнет своего, прославится в живописи, в музыке или в сочинительстве, она вспомнит о нем, спохватится, поймет, что угнетала и третировала благороднейшего талантливого человека, но будет уже поздно.

Утешаясь мыслью о грядущем возмездии, которое постигнет неблагодарную жену, Сухонин сел в такси и возвратился к кузине.

Та встретила его с недоумением и в слезах: Валентина до сих пор не было дома. Сухонин не стал ей объяснять, почему вернулся, - сказал только, что передумал, не поехал, возвратился с полдороги. Кузина молча укрылась в комнате, где спала Юлька. В полночь позвонил Валентин. Развеселым хмельным голосом он приветствовал его, сказал, что встретил старых друзей, задержался и, пожалуй, заночует у них. "Жену не зови, - сказал он заговорчески, - а просто скажи, что у меня все в порядке, а то раскричится. Желаю приятных сновидений. Со своей  женой так и не помирился, что ли? Ну ты даешь!" - "Ну и ты тоже даешь, - сказал Сухонин. - Жена в слезах, а он где-то развлекается". - " Она меня ревнует к бабам", - расхохотался Валентин и положил трубку.

В эту ночь Сухонину спалось плохо; он совестился, понимал, что становится невольным наблюдателем чужих семейных неурядиц, которые быть может, сам же и спровоцировал; он чувствовал себя неловко. Надо опять ехать в Банный переулок, развешивать объявления - действовать. Совсем приживальщиком стал - никакой гордости.

 

Мало-помалу бесприютному Сухонину стало казаться, что все ждут, когда же он умрет. Объятый мистическим ужасом, он метался среди людей в надежде, что они его поддержат, но они, - так ему казалось, - шарахались от него. Он, может быть, не отдавал себе отчета, но было ясно, что и к кузине-то он ездил для того, чтобы она, женщина, утешила и обласкала его. "Странный ты человек - не от мира сего..." - сказала она в первый вечер, угощая его голубцами. Легко представить, как Сухонин трактовал ее слова - он, которого в последнее время все настойчивее мучила мысль, что он выделен, как Иов, чтобы пройти через тяжкие испытания. Он приглядывался теперь к людям именно с этой точки зрения. Вероятно, он надоел-таки кузине своими внезапными ночевками, потому что впоследствии, когда он порывался одолжить у нее денег, она поговорила с ним отчужденно, а ее мать, тетка Сухонина по отцу Зинаида Алексеевна, орала в трубку, чтобы он прекратил эти безобразия и сошелся с женой. "Что вам вместе-то не живется, чего вы не поделили?" - вопрошала она.

Он стал замечать и отмечать в своем сознании неведомые ему прежде связи. Он вспомнил, например, своего институтского товарища Валерия Карташова - человека трагической судьбы и необычайного умницу, искавшего оправдание своим поступкам в творчестве Достоевского. Сухонин вспомнил, что Карташов дружил со своим тезкой Валерием Иннокентьевым, и это была настолько необъяснимая дружба, что Карташов за несколько дней до гибели друга в автомобильной катастрофе уже знал, что тот погибнет. "Я знал, что он этим кончит: гонял, как сумасшедший на своем "жигуленке", - сказал тогда Карташов. Это провиденциальное знание ошарашило Сухонина.

 

В районе ВДНХ снимал квартиру еще один институтский приятель Сухонина - Андрей Новгородцев. Расставшись с кузиной и ее семейством, Сухонин квартировал теперь у него. Новгородцев был худой, поджарый, курчавый, с большим жировиком на тыльной стороне ладони. Ему было за тридцать, он вел литературный кружок на каком-то заводе и прирабатывал ночным дежурством во вневедомственной охране. "Не печалься, - сказал он Сухонину. - Мы найдем новую жену, с квартирой, а эта тебя недостойна".

Новую жену они искали следующим образом. Обычно Новгородцев продавал возле театра сатиры очередную контрамарку, а затем они направились по улице Горького вниз до кафе "Север", чтобы на вырученные деньги немного покутить, а заодно познакомиться с какой-нибудь парой "чувих". "Чувихи" и правда подсаживались за их стол, выпивали их вино и поедали мороженое с ликером, болтали о том о сем, но на квартиру Новгородцева, чтобы продолжить знакомство, ехать решительно отказывались и даже номера телефонов не давали. "Одни издержки от этих соплячек", - сердился Новгородцев...

Итак, развод, обмен квартиры, поиски новой жены - все эти достохвальные начинания не завершались; их завершение приходилось откладывать, и эта отсрочка угнетала Сухонина, которому не терпелось решить все свои проблемы сразу.

 

Наступила весна. Благоухая, превозмогая бензиновую вонь, распускались нежно-зеленые клейкие листочки на тополях; все чаще случались ясные голубые дни с веселым солнцем, которое ослепительно блестело в лужах. Играли приветливые ветры с полей.

Сухонин жил теперь в Медведовке, в просторном двенадцатиэтажном доме, развернутом вдоль шоссе, с видом на поле и рощу. Новгородцеву вскоре наскучило его соседство и нахлебничество; Сухонин развесил на столбах и на стенах домов десятка два объявлений и снял эту квартиру. Хозяин, седой, живой, крупный мужчина, лет под шестьдесят, терапевт, работавший в поликлинике на Красной Пресне, уезжал на дачу куда-то под Малоярославец. С ним уезжала его жена, особа вдвое его моложе, с двумя шустрыми мальчиками семи и девяти лет и со своими престарелыми родителями: всем им требовался свежий дачный воздух и свежие впечатления. Вся их трехкомнатная квартира была забита строительными материалами - досками, рейками, паркетом, рубероидом. Сухонин, уже поселившись в отведенной для него голой комнате со старым пружинным диваном и шатким столом, помогал в один из субботних вечеров перетаскивать все это дачное добро в грузовую машину: носил кошелки и корзинки с утварью, мешки с керамической плиткой, свернутые в рулон картины и прочее, и прочее. Машину загрузили сполна, и дачники уехали. Хозяйка потом появлялась время от времени, а хозяин почти не заглядывал. Сошлись на том, что Сухонин будет платить им пятьдесят рублей в месяц.

Александр Афанасьевич Чувакин, шумный, с большими руками и большим животом, на досуге снимал копии с картин. В комнате Сухонина (две другие комнаты хозяева заперли) висела большая копия портрета Пушкина работы Кипренского, картина, изображающая весенний паводок, деревья, торчащие из воды, до основания затопленный дом и низкие торопливые серые облака, бегущие над водным простором; была еще одна картина - мадонна с младенцем на руках и с херувимом за спиной. В коридоре на стенах висели еще две большие копии - на одной из них Иван Грозный убивал своего сына, а потом, вытаращив страшные белки, обнимал его, зажимая окровавленной рукой смертельную рану; на другой был изображен какой-то храм, мальчик и девочка в пламени огня и в кольце змей, а кругом - толпа странных людей в дорогих облачениях. Эти две последние картины наводили на мрачные мысли: он метафизически думал о том, что вот-де и в творчестве подтверждаются его смутные догадки о темных силах, владеющих людьми.

Наконец-то Сухонин уединился. И что же? Он не создал ни симфонию, ни поэму, ни живописное полотно. Было похоже, что не люди ему, а он сам себе мешал, а от себя убежать было невозможно. В первое время он еще обследовал квартиру и тем отвлекался, но потом ему стало муторно. Жене он не звонил, и она ему тоже. В яркие пасхальные дни он повадился уходить в березовую рощу - шел через поле по широкой твердой тропе, вступал под ласковый полог рощи, бродил по ее затейливым тропам, смотрел, как гугукают младенцы в колясках с открытым верхом, как полураздетые парни и девушки пасуются в мяч, как жгут оранжевые прозрачные костры, но сам во всем этом не участвовал - ходил, наблюдал. Роща в эти солнечные дни была буквально нашпигована людьми - выезжали целыми семьями, пили пиво, играли в бадминтон, кое-где пели. Набродившись до одури, вкусив похмелья в чужом пиру, Сухонин возвращался к себе на одиннадцатый этаж, купив предварительно хлеба и молока: он питался теперь почти всухомятку, за исключением тех рабочих дней, когда столовался в кафе. Чувствовал он себя одиноким. Телефон если и звонил, то спрашивали хозяев. Хозяева были с ним радушны, кормили, когда захаживали домой, приглашали на дачу, однако, он так и не собрался туда за ленью и недосугом. Его по-прежнему занимали люди и их отношение к нему. С ним что-то творилось. На него находили странные состояния. Если он гулял в роще и один, это было экстатическое состояние всеприятия и всепрощения; он бродил допоздна, не уставая, и особенно полюбил деревеньку за рощей, высокие крашеные заборы, зеленый пруд с затхлой водой, над которым подолгу стоял, любуясь закатным солнцем, кривые переулки, выходящие в поле, дворы и поленницы, одиноких беспривязных собак, которые полегоньку трусили вдоль заборов; ему нравились случайные прохожие, особенно девушки, которые с любопытством на него косились, нравилась беззаботность и беспечная безответственность этих бесцельных прогулок, нравился чистый воздух и белесый след высокого реактивного самолета в небе. Экстаз сменялся внезапным приступом ипохондрии и глубокой тоски, едва он закрывал дверь и оставался в гулкой тишине своей пустой картинной галереи один. Правда, он познакомился с соседкой Эллой, обаятельной женщиной лет тридцати восьми, жившей со своим сыном, семнадцатилетним румяным подростком; он даже однажды пил с ней и с ее подружкой терпкое вино, но затем, сколько бы он ни уговаривал ее зайти к нему, побеседовать, попить чайку, она только приятно улыбалась, показывая жемчужные ровные зубы, и мягко, но настойчиво отклоняла и его приглашения, и его ухаживания. Это удручало и угнетало: он думал, что почему-то все его сторонятся. Новгородцев так и не нашел ему новую жену, хотя первоначально горячо взялся за это предприятие; между тем Сухонин чувствовал потребность в женском внимании, в женской ласке. Он дошел до того, что стал знакомиться с девушками на улице и в метро, но ни одна из них ему не позвонила. Время шло, а он ничего не сделал: не развелся, не разменял квартиру, не полюбил другую женщину, не сотворил произведение, в котором бы вполне выразился он, Виталий Сухонин. Иногда сердобольной удушливой волной наплывала слезливость: становилось до такой степени жаль себя, что он начинал потихоньку скулить и плакать. Но слезы не облегчали душу. Он принимался звонить всем знакомым, но то ли слишком подобострастничал и заискивал, вымаливая внимания и снисхождения, то ли еще что, но только ему казалось, что никто его не слушает, никто ему не сочувствует; он рассыпался в извинениях, торопливо обрывал разговор и вешал трубку. Нет, решительно - во всем городе не было для него родственной души.

 

Впрочем, был в его записной книжке один номер телефона, по которому оно мог бы позвонить. Ее звали Лариса. Он познакомился с ней в сквере возле метро "Семеновская". Она подсела на скамейку, которую он занимал, статная, в потертых джинсах и джинсовой же пелеринке, застегнутой на одну пуговицу; у нее были красивые миндалевидные глаза, сочные губы, темные вьющиеся волосы и белые, только что вошедшие в моду клипсы. Юное, стройное создание, она преувеличенно устало опустилась на скамейку, и он понял, что с ней можно заговорить. Они говорили какую-то чепуху, пока не выяснилось, что она взяла билет на кино; кинотеатр был поблизости, Сухонин купил место рядом в фойе кинотеатра возле игровых автоматов, где толпились мальчишки, обыграл не на скачках (она громко и простодушно смеялась, когда ее фигурка спотыкалась на барьерах); потом они уютно сели рядом в самом последнем ряду, он взял ее длинную ладонь в свою, но обнять не пытался - и так они просидели весь фильм - индийский, в двух сериях, про благородного красавца, который ценой беспримерных тягот и приключений нашел свою мать; фильм немного смахивал на боевик американского образца, в нем было много потешных драк и потасовок, Лариса от души смеялась, а он пожимал ее теплую сочувственную ручку. Потом они расстались, и с тех пор, с мая, он не звонил ей ни домой, ни на работу. Сперва не звонил потому, почему утаивают лучшее воспоминание, которое можно обновить в черный день, а потом уже стал бояться, что если условится о встрече, то не узнает ее - память на лица у него была плохая. Так и осталась эта встреча мимолетной, случайной, и Лариса жила в его памяти Прекрасной Незнакомкой.

Работу свою Сухонин посещал аккуратно. По его звонкам в различные судебные инстанции там уже знали, что он собирается разводиться, и жалели его: "Такой скромный человек..." В технической редакции работали две бойкие матери-одиночки ("одноночки", съязвила одна из них); с ними Сухонин часто ссорился - не было согласия в том, кто должен заправлять в современной семье. Сухонин утверждал, что эмансипация не пошла на пользу женщине, что, работая наравне с мужчинами, женщины лишаются исконных своих качеств. Нормальнее было бы, если бы мужчине больше платили, чтобы он мог содержать семью, а женщина целиком занялась бы бытовыми проблемами и воспитанием детей. "В Австралии замужние женщины не работают, и, однако, ничего - не жалуются, и бракоразводных процессов меньше", - говорил он. У Елены муж был кандидат биологических наук, у Тамары - пьяница и бездельник; обе были активные, задиристые хохотушки, жаловались на безденежье. "Вы же, мужчины, боролись за нашу эмансипацию, вы  и плоды пожинаете!" - со смехом отвечали они на филиппики разгневанного Сухонина.

По мере того как приближалась весна и припекало солнышко, Сухонин размягчался, ему хотелось уехать куда-нибудь, отдохнуть; однако отпуск ему полагался только осенью. А между тем ему изрядно надоело выискивать ошибки в гранках, видеть ежедневно за столом старушку-корректоршу по фамилии Псковская, править этот бездушный наукообразный стиль рефератов по архитектуре и гражданскому строительству, когда дополнение громоздится на дополнение. Все эти селитебные зоны, квадратные метры, опалубки, дизайны, Крогиусы и Л. мис ван дер Роэ, районные планировки и инженерные коммуникации, структура расселения, облицовки по фасаду, все эти мудреные термины, таблицы, формулы и технико-экономические показатели казались ему темным лесом. Что проку в этих брошюрах, отпечатанных на ротапринте, заглядывает ли в них хоть кто-нибудь, и неужели его назначение в том, чтобы разбирать весь этот вздор. Он нервничал и терял прилежание. Технические редакторы сплетничали о художественных, художественные - о корректорах и технических, и все вместе - о начальстве; весь маленький коллектив был оплетен интригами. А весна распускалась вовсю и манила путешествовать; Сухонин чувствовал себя очень утомленным. Спал он плохо, пробуждался среди ночи с забившимся сердцем и долго потом не мог заснуть - лежал и слушал чуждую тишину.

Он много гулял в окрестностях своего района, по берегам неизвестной речки, но городская природа, изрытая котлованами под будущие дома, располосованная шоссейными дорогами, наводненная людьми, не приносила мира и облегчения душе. В нем зрела мысль уехать домой, в деревню к родителям, забыться там, утешиться, а может быть, остаться навсегда. В самом деле, какой из него горожанин? Городская жизнь угнетает его; сельское раздолье и вольный ветер - вот по чему он истосковался.

Однажды ему позвонила некая родственница Чувакина, назвавшаяся Нелли. Он оставил записку на случай, если Чувакины появятся: "Позвонить Нелли", - а сам ходил два дня, повторяя это имя: Нелли, Нелли. И только на третий день понял, кого оно ему напоминает. Еще когда он учился в институте, однажды в Новый год к нему приехала жена, румяная, в длинном красном платье, очаровала всех его сокурсников, а потом, когда праздник был в разгаре, в дверях комнаты появилась Нелли Истомина, щуплая, остролицая, влюбленная, неся блюдо, наполненное домашними пирожками. "Как, разве к тебе приехала жена?" - спросила она изумленно. Что Нелли влюблена в него, Сухонин знал ("люблю высоких мужчин"- простодушно сказала она как-то раз), но, как и все его сокурсники, не воспринимал странную, чудаковатую Нелли всерьез. Она была одновременно жеманница и синий чулок. Закончив институт, она осталась в аспирантуре - разрабатывала проблематику чеховских пьес, утверждала, что все пьесы Чехова - уморительные комедии (в этом заключался ее новый подход), только никто, кроме нее, не видит и не понимает этого. Так ее и прозвали - "Чеховедка". У нее была особенная черта - попадать впросак. Ей-богу, она могла прийти к нему, в карнавальной новогодней чехарде все было возможно, но не следовало же в самом деле так горестно и разочарованно изумляться, что к нему приехала жена. Ее пирожные пошли под белое вино, Нелли ходила следом за Сухониным, как на привязи, так что Марина вспылила и, отозвав его в сторону, прошипела: "Это что, твоя любовница? Отвечай!" Он отвечал, что это странное существо мало того, что гораздо старше его и невзрачно, оно никак не может быть его любовницей. Нелли, как болтали про нее, была сексуально озабоченная старая дева, которая липла ко всем мужчинам, да и в науку-то ударилась по этой же причине; так во всяком случае про нее говорили.

И вот сейчас одинокий Сухонин вспомнил о ней и подумал, что это, должно быть, перст судьбы. Он уже отчуждался от своих действий: собственная записка "Позвонить Нелли" казалась теперь написанной кем-то другим, кто заинтересован в его спасении от злой супруги. В сущности, они с Нелли два сапога пара и поймут друг друга. Правда, про Нелли говорили, что после института она чуть ли не обручилась с Сергеем Кучеренко, институтским товарищем Сухонина, совершила с ним вояж в Сальские степи, откуда Кучеренко был родом, но там между ними что-то не заладилось, и она приехала одна...

Сухонин порылся в своей записной книжке и без труда нашел ее номер телефона. Он руководился скорее инстинктом самосохранения, чем трезвым чувством. Нелли не сразу узнала его, а узнав, очень обрадовалась. Он, как доброму другу, пожаловался ей на свои семейные неурядицы. Они договорились встретиться в Сокольническом парке. Нелли по-прежнему училась в аспирантуре и прирабатывала, разнося почту... В жизни Сухонина забрезжила надежда. Не то, чтобы Нелли годилась в качестве "новой жены", но она по крайней мере была образованна, могла жить одними с ним интересами. Пока жизнь длится, нужно искать выходы из тупиковых ситуаций. "Вероятно, Гренадеров прав: мир многовариантен, - думал Сухонин, - отчего я так слепо привязан к семье, будто у меня есть с нею духовное родство, которое ценнее всего на свете. Что я видел в супружестве, кроме унизительных сцен от того, что соседи живут обеспеченнее?"

Сухонин не ощущал к Нелли никакой симпатии, даже духовной, но ему хотелось с ее помощью как-нибудь выкарабкаться из той безвыходной ямы, в которой он сидел теперь - без друзей, без семьи, без сил.

Восьмого мая в парке играла музыка, встречались ветераны войны. Нелли пришла нарядная, в желтом платье цыплячьего цвета - и от того еще более неказистая; гадкий утенок, да и только.

- Прости, что задержалась, - сказала она, подтанцовывая к скамейке, где он сидел, воздушная, востроносая, с мелкими скупыми чертами лица. - Сегодня было много почты. Ты давно ждешь?

- Недавно, - ответил он. - Куда мы пойдем?

- Погуляем. Смотри, сколько людей сегодня.

Нелли нравилось, что она приглашена на свидание, что рядом видный мужчина, и она не скрывала этого - светилась радостью. Сухонин смотрел на ее ребяческую радость по-отечески и вел себя степенно.

- У меня, с тех пор как я на почте, на ногах крылышки, как у Гермеса, смеялась она. - Ты только поспевай.

Они колесили по парковым дорожкам, Нелли говорила, что ведет замкнутую жизнь, ни с кем не встречается, работает над диссертацией по Чехову. Сухонин поддержал разговор о Чехове, но пожалел об этом: Нелли оседлала любимого конька:

- Ты представь себе, никто не верит, что "Три сестры" - комедия, но ведь сам Чехов писал, что комедия, и сердился, когда думали иначе. - Нелли покорно следовала за Сухониным, а он выбирал самые глухие тропки и, искоса поглядывая на нее, худенькую, как заморыш, сомневался, сумеет ли поцеловать: желания не было, а актер он был плохой. Когда он сказал ей, что жена ревновала его к ней еще с той новогодней вечеринки, Нелли самолюбиво рассмеялась. Смеялась она добро и тонко, как курица. Наконец Сухонин присел на скамью под березой, поднял прут с земли и, когда Нелли села рядом, легко, словно бабочка, он, превозмогая себя, обнял ее за острые плечи и прижал к себе. Удивляло, как втихомолку и покорно она повиновалась, с какой выжидательной готовностью ждала, что он еще предпримет. Хоть бы какую-нибудь шутку обронила. Ничто не всколыхнулось в душе Сухонина, когда он скромно поцеловал ее в бледную щеку. Нелли покорно придвинулась к нему, уместившись под мышкой, как ребенок. Не выдержав роли степенного самоуверенного соблазнителя, Сухонин надолго замолчал, а когда в нем проснулось обычное для всех, кто знал Нелли, желание подтрунить над нею, завел разговор о Кучеренко - справлялся, что у нее с ним произошло. Нелли отнекивалась. Ничего не произошло, просто он увез ее в эти проклятые степи знакомить со своими родителями, а сам по целым дням шатался где-то и на нее ноль внимания. Там, в этих степях, ничего замечательного не было, кроме песка и ветра. Она обиделась таким обхождением и уехала. Вот и все.

Сухонин подсмеивался: так-таки и все?

- Все, - Нелли таращила невинные глаза и старушечьим желанием клялась, что все сказанное - истинная правда. - Я же не виновата, что он так и не сделал меня женщиной.

Детали можно было и не уточнять, - подумал Сухонин. - Уж если он не сделал, то я тем более не гожусь для этой роли". Его удивила ее непосредственность, граничащая с цинизмом. В их свидании, похоже, не было ничего любовного - головной расчет с обеих сторон. Ей хочется расстаться с девственностью, но он здесь при чем. А как она невзрачна, бог мой!

- Пойдем домой, становится прохладно, - с усталым вздохом предложил он.

- А я бы еще погуляла: я так редко выхожу из дому, - беспечно сказала она и потянулась. - С тобой тепло.

- Спасибо, - буркнул он. - Я теплокровный.

Они расстались. На обратном пути он встретил какого-то человека в черной сутане, похожего на монастырского ключика; человек этот опять напоминал ему о Карташове: про Карташова люди, близко знавшие его, говорили, что он прибился к братии одного монастыря и к мирской жизни не вернулся. На Карташова, исповедавшего мистические идеи отцов православной церкви начала века и корпевшего в институтской библиотеки над сочинениями Соловьева, Бердяева, Булгакова и Флоренского, это было похоже. Встреча дала Сухонину повод лишний раз подумать о тщете жизни и о своем собственном назначении. С любовного свидания он шел, думая, а не податься ли ему в монастырь. Карташов как-то раз возил его в Троице-Сергиеву лавру, и Сухонину там не понравилось. Он видел, как Карташов здоровается со священниками и служаками, а те ему чинно отвечают. Сухонин купил три рублевых свечи и поставил их перед Троицей, когда служба уже заканчивалась - перед миропомазанием. Он поставил свечи перед Троицей потому, что уже в то время много размышлял о себе, о жене и ребенке, хотя их семейство представляло отнюдь не евангелическую Троицу. Из трех свечей две сразу покривились, и сгорбленная старуха в глухом черном платке бесцеремонно вынула и задула их, оставив гореть только одну; тогда эта бесцеремонность взбесила его. Ему стало жаль трешника и разрушенного молитвенного настроения, но потом он подумал, что в этом есть своя символическая правда: искривившиеся свечи - это он и Марина, грешники, а прямая свеча - их невинное дитя. Тем не менее, как ни уговаривал его впоследствии Карташов, в церковь он больше не ходил - чувствовал себя лишним там, среди сверкающего золота и ладанного дыма, среди торжественных песнопений и коленопреклоненных старух. У него не поднималась рука креститься, и он вышел из церкви грустный и нераскаявшийся. Вокруг лавры бродили зеваки экскурсанты, ели мороженое и тыкали пальцами в позлащенные купола, судачили о средневековой Руси - с ними Сухонину стало легче. Он уехал один, оставив Карташова на молебствии.

Нет, последовать примеру Карташова он не мог - не имел права, нужно было решать свои неотложные дела, налаживать жизнь по-новому. Карташов мог бы стать хорошим филологом, если бы захотел, но он избрал другой путь; что ж, очевидно, он не мог иначе. Это ничего, что Сухонин ни в чем не проявил себя до тридцати лет и работает простым корректором. Жизнь идет, и в ней еще есть простор для свободного выбора. Его жизнь будет отмечена высоким служением людям. Он вдруг вспомнил одну католическую песенку, в которой были такие слова: "Путь наш лежит мимо дальних миров: там впереди наш Христос!" - и рассмеялся, а потом задумался: да действительно ли он в дальних мирах, а не в нашем? Песню пел детский хор, ангельские голоса детей звучали сладко и чисто.

За этим свиданием с Нелли последовали и другие, но Сухонин был бесчувствен, как чурбан; ему даже не казались сколько-нибудь занимательными эти встречи, исключая разве только те незначительные факты и наблюдения, которые он мог перевести в психоаналитический план. Его болезнь развивалась так, что он с каждым днем все чаще обобщал приметы и устрашающие его знамения  соотносил со своей личностью. Однажды он был свидетелем дорожной аварии - разбился мотоциклист; мотоциклист лежал в крови на асфальте и пробовал подняться. Подъехала автомашина ГАИ и скорая помощь, собрались зеваки. Сухонин заметил стаю сизых и белых голубей, описывавших широкие круги как раз над местом происшествия. Из этого случайного совпадения он вывел, что отлетела душа несчастного мотоциклиста, и была она наполовину белой, наполовину черной. Наблюдать, что произошло дальше на шоссе, он не стал, направился домой - вид смерти был ему отвратителен. Он теперь часто думал о смерти и готовился к ней, хотя ему едва исполнилось тридцать и с организмом все было в порядке; он, однако, вопреки телесному здравию, верил, что скоро умрет. Не разрешив, не распутав и не разрубив гордиев узел своих противоречий, он теперь просто ждал, когда же наступит смерть, к которой его подталкивают здоровые самоуверенные люди, ближние и дальние. В последнем письме к матери он в сердцах написал: "Раз ты хочешь моей смерти, зачем ты меня родила, - уж лучше бы задушила во чреве". Вряд ли он понимал, что такое заявление насмерть перепугает мать, вряд ли он осознавал, что она, как и любая мать, желала ему только счастья и здоровья. Мать поплакала и решила, что с ее Виталенькой творится что-то неладное, а именно: "что-то с головой". Она написала Марине, требуя объяснений, клялась, что ни в чем не виновата (не она их сватала, сами сошлись), что ей самой приходилось воспитывать обоих детей, "а отцу - что, ему лишь бы напиться". Марина на письмо не ответила - сердилась. Сухонин оборонялся от навязчивых состояний, обвиняя в своих неудачах прежде всего близких людей. Матери - и в этом содержалась доля истины - он написал, что он неврастеник и неудачник потому, что с детства нагляделся на ее с отцом ежедневные ссоры, а случалось и драки. "Ты никогда не была женщиной, - писал он. - Вы всю жизнь дрались за первенство в семье, а я не слыхал от вас ни единого ласкового слова. Не мудрено ли, что теперь вы делите одну курицу на двоих, потому что из-за вашей вражды пострадали не только мы с сестрой, но даже хозяйство. Подумай, не вы ли с отцом виноваты в том, что сестра развелась уже с третьим мужем, а я бегаю от жены и скитаюсь. С кого мне было брать пример?"

В запальчивости и ожесточении Сухонин воспринимал теперь многое. Даже при обычном объявлении в метро: "Уважаемые товарищи, у нас принято уступать места женщинам и людям старшего возраста", - он приходил в ярость; ему казалось, что эти напоминания касаются лично его, который непочтителен к родителям и груб с женой, казалось, что машинисту, который ведет поезд, известна вся его подноготная. "Но я им все равно не уступлю, - думал он в бешенстве, когда в глаза лезла повсеместно развешенная киноафиша "Укрощение строптивого". - Врете, меня не так-то просто погубить".

Однажды при переходе улицы на красный цвет его задержал милиционер. Платить штраф было нечем, и он, ерничая, чтобы скрыть панический страх, согласился пройти в отделение. Там его тотчас отпустили, записав рабочий адрес, но тем не менее он, сообразуясь с новой мистической логикой, решил, что за ним охотятся, его травят. Подобное наблюдалось время от времени и у Веры Ивановны: в деревне, собирая ягоды в палисаде, она кричала, что к ней повадились воры, что они вытоптали всю клубнику, но что она знает их, этих воров и бандитов: они специально приезжают из Логатова разбойничать, они неуловимы и даже логатовская милиция их побаивается; они ходят в наушниках и с магнитофоном, поют срамные песни и мешают спать. Если бы он сопоставил свое поведение и Веры Ивановны, он, пожалуй, отправился бы по доброй воле к психиатру; но к разумным умозаключением он был уже почти не способен.

Однако на других производил впечатление здравомыслящего человека - вероятно, потому, что помалкивал о своих наблюдениях, о своем новом опыте.

Если беспокойство и тоска не особенно донимали, он читал - и читал, как на беду, Достоевского. Исторические вероисповедания его героев воспринимались Сухониным чрезвычайно ярко, как свои собственные; он даже конспектировал отдельные сцены, набрасывал собственные заметки о прочитанном. Но усидчивости и прилежания в нем поубавилось - опять подкатывала тоска, внутренняя смута, и он уходил бродить по городу. Он шел не разбирая дороги, мимо снующих горожан, мимо магазинов и ателье, ориентируясь на смутный силуэт Останкинской башни, неподалеку от которой жил Новгородцев; впрочем, к нему он теперь почти не заходил и не звонил. Город был хорош, и людей на улице было много. Странно, что сколько бы он ни бродил, он не уставал физически, не терял мыслительной способности. Думал же и мечтал он исключительно о себе. По крупицам собирал он новый опыт. Белая болонка с красным бантом на шее означала жертвенную собачку и была послана ради того, чтобы напомнить ему о его собственной участи закланного агнца. Красное символизировало опасность, белое - чистоту и спасение, зеленое - надежду, желтое - предательство. Хромцы воплощали черта; Сухонин не шутя высматривал, не торчит ли у них из-под фалд жесткий хвостик. Кто он сам, грешник или святой, он так и не определил: было много доводов за и против. На этой стороне вечерней улицы, по которой он шел, внезапно гасли фонари, - он воспринимал это как зловещее знамение. Воробьев воспринимал, как малых сих, а на ворон смотрел весьма неодобрительно. Если чудесным образом, едва он ступал в фойе, подъезжал и услужливо распахивал свои двери лифт, трактовал это как следствие эманации, флюидной энергии, исходящей от него; да, это так: ему повинуются даже неодушевленные приказы. Однажды, выйдя на площадку покурить, он увидел в окне два солнца и заключил, что это особенное, ему одному явленное видение; позднее, правда, обнаружился оптический обман: одна оконная створка была приоткрыта и солнечный диск дважды преломлялся сквозь стекла, вот и все. Но это тривиальное объяснение его не устраивало; он неутомимо искал и находил приметы, свидетельствовавшие либо о его избранности, либо о его греховности, - середины не было.

До начала июня он исправно отбывал службу и встречался с Нелли. Она являлась каждый раз в новом платье. У нее была острая девичья грудь и невыразительное лицо, по которому ей давали от шестнадцати до сорока. На самом деле ей исполнилось тридцать четыре года. Как-то раз она позвонила из пансионата "Клязьменское водохранилище" и просила приехать. На выходные Сухонин отправился к ней.

Он шел по асфальтовым дорожкам среди мягкой зелени, в которой утопали невесомые коттеджи гостиничного типа. Нелли очень ему обрадовалась, повисла на шее, обвив ее худыми руками. В номере жила еще одна девушка, весьма миленькая, поэтому столь демонстративный прием, установивший на нем как бы личное клеймо принадлежности, ему не понравился: в самом деле, могла не афишировать их бестолковую связь. День был солнечный, теплый, с приятным медвяным ветерком. Они взяли лодку на станции и поехали кататься. Воду слегка рябило; от неосторожных гребков брызги летели в лодку, Нелли взвизгивала и смеялась. Сухонин, раздевшись до пояса, греб с удовольствием; тело обдувало ветром; плечи и спину припекало солнцем. По левому берегу росли развесистые ивы. Вода влажно терлась о борт, серебрясь, стекала с весельных лопастей. С каждым гребком берега удалялись, лодка выплыла на вольный простор. Утомившись грести, Сухонин завернул в тихий, укромный залив, осененный ивами, и направил лодку к берегу; вода здесь была чистая и просматривалась до дна. Сухонин пожалел, что не захватил удочку. Нелли разделась; выпирающий позвоночник придавал ей сходство со стерлядью; обнаженная, она казалась еще более щуплой и бледнокожей, чем можно было предполагать. Она свернулась калачиком на узенькой кормовой скамейке, положила туфли под голову и в этой неудобной позе дремала - жмурилась, загорала; кожа на ее вздернутом носике и впалых щеках была пористая. Сухонин развернул лодку так, чтобы солнце не слепило Нелли глаза, причалил ее к берегу и вышел босиком на траву. Хотелось озорничать  и веселиться. На воде играли солнечные блики; в этом заливе было безветренно.

- Тебя кто больше любит, отец или мать? - спросил он, развивая свои излюбленные мотивы.

- Они меня оба любят, - нарочито сонным голосом ответила Нелли; ее умиротворенное лицо блаженствовало.

- А ты неженка и киска, кис-кис, - дразнился Сухонин, бродя по берегу в штанах, закатанных выше колен. - "Царя Эдипа" читала?

- Господи, какой ты смешной! - пискнула Нелли. - Мы же вместе античную литературу проходили в институте.

- Проходили - галопом по Европам, - сказал Сухонин.

- Я бы так целый день пролежала, сказала Нелли. - Только жестко.

- Поедем обратно, - предложил Сухонин. - А то завезу тебя в какой-нибудь омут и утоплю. Вспомнишь тогда Сальские степи. Неужели у тебя никогда никого не было, ни-ко-го-шень-ки?

- Никого. Мне говорили, что с мужчинами надо вести себя нагло, кокетничать, а я не умею, не получается.

- Давай искупаемся?

- Купайся один, вода холодная.

Не долго думая, Сухонин снял брюки и полез в воду. Вода и впрямь была холодная. Ноги утопали в иле. Когда вода достигла пояса, он окунулся с головой - тотчас выскочил; но первоначальный испуг и сердечный озноб прошли, и теперь уже на воздухе было прохладнее, чем в воде. Сухонин наслаждался. Из лодки, мирно прикорнувшей к берегу, торчали узкие Неллины лодыжки. Вокруг была тишина.

Мокрый, возбужденный, счастливый, Сухонин прыгал на одной ноге, целясь другой в штанину. На берегу было холодно. Не мешало бы развести костер, но не оказалось спичек. Сухонин чувствовал пренебрежительное равнодушие к своей анемичной спутнице. Он сел в лодку и взялся за весла. Нелли, потревоженная, зашевелилась, села.

- Ты уже хочешь ехать? - спросила она удивленно.

- А о чем нам с тобой беседовать? Мы за пять лет институтской жизни друг другу надоели. 

- А я думала, ты ко мне испытываешь хорошие чувства, - обиделась Нелли.

- Я сейчас ко всем женщинам испытываю те же чувства, что и к своей жене.

- Зачем же ты тогда приехал?

- Отдохнуть. Устал я. Со мной что-то происходит непонятное. Ну, да тебе это вряд ли интересно. - Сухонин был сдержанный человек; он понимал, что все эти приметы и наваждения, которые его одолевают, другому покажутся не более, чем блажью. К тому же, на этот раз он был в ровном расположении духа. Интрига с Нелли ему нравилась - после долгого поста это было какое-никакое разговение, месть жене. Видя, как доверчиво льнет к нему Нелли, он силился возбудить в себе ответное чувство - и не мог; в глазах стояли только короткие редкие поросячьи реснички Нелли, ее вздернутый носик, ее конопушки, ее худоба. Поиграть с ней, подтрунить - на большее в нем не было охоты. Он мощно греб, чтобы поскорее увидеться с миловидной Неллиной соседкой, а Нелли строила планы:

- Сейчас мы пообедаем, я дам тебе талончик, а потом пойдем гулять в лес, лады?

- Лады. В лес так  в лес. - Бросив весла, он приобнял Нелли и поцеловал в бледное костистое плечико; он чувствовал, что она, возможно, еще более одинока, чем он.

- А я загорела немножко, - сказала она. - Сегодня хороший день.

Они оставили лодку на причале, пообедали и направились в лес. Ломая внутреннее сопротивление, Сухонин обнимал Нелли; обнявшись, они спускались и поднимались по крутым тропинкам, запинаясь за мощные корни деревьев. У Нелли была низкая талия; Сухонин обнимал ее, притихшую, податливую, за узкие плечи, ее голова умещалась у него под мышкой, как взъерошенный воробей. Сухонин острил, каламбурил, ему становилось тоскливо от того, что Нелли ждет, когда же он ее поцелует. Губы у нее были узкие, невыразительные, и вся она, выглядывая из-под пазухи, напоминала мышонка.

- Что же мне делать с женой, посоветуй, Чеховедка?

- Почем мне знать. Я ведь не знаю, что между вами произошло. Ты ее любишь?

- Никого я не люблю, - огрызнулся он. - Разве тебя только, да и то немножко.

- Ну, спасибо, утешил. А я думала, ты от меня без ума.

- Без ума-то без ума, да только не от тебя, а от жизни этой проклятой. Вот такие пироги, Чеховедка.

- Не называй меня так, пожалуйста. Почему-то никто всерьез не принимает моих изысканий. Но если вглядеться, Чехов в самом деле комедиограф, и только, веселый комедиограф.

- Да, в жизни много смешного, - поддакнул Сухонин. Взять хотя бы нас с тобой... парочка, баран да ярочка.

Лес становился гуще.

- Мы не заблудимся? - Сухонин остановился под сумрачной елью и привлек к себе Нелли. "Ах ты, боже мой, сейчас надо ее поцеловать!" Он поцеловал ее в губы, - губ она не разлепляла, - в жиденький пробор на темно-русой головке, погладил; ему стало очень грустно. Нелли молчала. В кронах шумел ветер. "Не люблю ведь я никого, вот в чем вся беда-то. А ведь как был счастлив в первые месяцы с Мариной! Куда-то все исчезло, все чувства. Влюбиться бы в кого, что ли. Нет, не смогу. Неужели она не понимает, что ничего между нами нет? Нет чувства, и все идет прахом. Засиделась в девках, аспирантка..."

Ему захотелось кукарекнуть; кукарекать он не стал, но рассмеялся. Нелли озабочено на него посмотрела. Он, назидательно погрозив пальцем возле ее носа, пропел:

Что прелесть ее ручек?

Что жар ее перин?

Давай, брат, отрешимся,

Давай, брат, воспарим...

С доверчивой Нелли было по-своему просто. А что некрасива - это пустяк...

Вечером они загорали в частом молодом сосняке, в котором там и сям пестрели расстеленные одеяла и распластанные тела. Нелли сбросила просторный халат и легла рядом с Сухониным. Он провел пальцем по ее позвоночнику и сказал:

- Ой, укололся!

Выходные пролетели незаметно, упаднические настроения ни разу не посетили Сухонина. Нелли еще неделю оставалась в пансионате, затем тоже вернулась в Москву.

 Хотя Нелли и говорила, что любит, когда мужчины управляют ею, ее мысли развивались в более практичном направлении, чем безалаберные и безответственные сухонинские. Недели через две она позвонила Сухонину и сказала, что ее подруга, артистка Москонцерта, уехала на гастроли, а свою квартиру препоручила ей, так что они могут встретится там, если, конечно он хочет.

- Васька Васин на все согласен, - схохмил Сухонин, а про себя подумал, что его тащат в постель, как бодливого телка на скотобойню. - Только я сижу без денег - такой вот тонкий намек на толстые обстоятельства.

Нелли сказала, что обо всем позаботится сама. Сухонин положил трубку и задумался. Боже правый, неужели в обширной столице нельзя найти женщину красивую, одинокую, с умом, с квартирой? Нет, решительно, такая не обнаруживалась. Нелли жили с родителями и не годилась в жены. Он согласен, что они культурные люди, принадлежат к аристократической среде, да что толку - любви-то нет. А  между тем Истомина - уже узнавала его по голосу, когда он звонил Нелли, и называла запросто - Виталий. Следовательно, Нелли придавала их встрече куда большее значение. "Я тебя выручу, - как-то проговорилась она. - Не отчаивайся. Ты можешь прописаться у нас, даже если мы заключим фиктивный брак, а потом маме и папе дадут квартиру, и ты будешь свободен. Занимайся творчеством, чем хочешь". Это была развернутая программа будущей жизни. Сухонину же все это казалось нереальным. Он и без того запутался, без этих новых осложнений. Исчезла целенаправленная перспектива в его жизни, простая, ясная. Новая логика, новое знание захватило его. На свидание в квартире гастрольной артистки он согласился скрепя сердцем. А впрочем, отчего бы и не попытаться: авось кое-что в его жизни сдвинется в лучшую сторону. Он ощущал опустошительное равнодушие, словно все это происходило не с ним, не его касалось, словно он присутствовал или играл на дурном любительском спектакле.

День выдался дождливым; высотные дома теряли очертания в мглистой туманной поволоке. У Сухонина не было зонта. Он нес зонт Нелли, стараясь, чтобы он закрывал обоих, и тяжелую сумку с продуктами: на квартире предполагалось побыть дня два-три. Нелли плохо знала этот район. Сухонин с мрачной улыбкой думал, что его заманивают, как глупого кролика.

Каков же был ужас, когда они, открыв дверь, увидели двух собак, черную и белую, с голодным повизгиванием бросившихся им навстречу.

- Я тебе совсем забыла сказать - этих двух собачек нам придется кормить. Вообще-то их подкармливают соседи, но пока мы здесь, мы сами ими займемся. Не знаю, как их зовут; знаю только, что вот эта черная мать, а эта белая - дочь.

- Отличная пара собак! - Иронизировал Сухонин сквозь страх. Крепость черных мясов просто наводит изумление, щиток - игла.

Квартира была двухкомнатная. Одна из комнат по стенам была завалена книгами, а посреди нее возвышалась широченная софа со множеством подушек и подлокотников. На кухне творилось невесть что, повсюду в мисках стояли прокисшие собачьи супы. Собаки путались под ногами. Раковина ломилась от грязной посуды, на полу валялись газетные обрывки. Не очень-то ухоженное жилье. Нелли поставила чайник на плиту и вынула бутылку португальского портвейна. К своему дамскому счастью с высоким мужчиной она стремилась напролом. Сухонин наблюдал за ее приготовлениями встревоженно; сквозь апатию в нем пробивалась злость. Сейчас она напоит его вином, потом чаем, потом полезет в ванну, потом... Сухонина поташнивало от предчувствия этого "потом"; он уже знал, что ничего у него не получится, ему было лишь чуточку любопытно, а больше того скучно. Он рылся в книгах, но ценных было мало, - брошюры по социологии, психологии. Он обнаружил одну, привлекшую его внимание, под названием "Бермудский треугольник" и сунул ее в портфель.

Вино было приятное, сладкое, но с него мутило. Все развивалось примерно так, как он и предполагал. Нелли принимала ванну, и, пока она там плескалась, Сухонин положил кухонный нож посреди застеленной софы. "Следовало положить  кинжал или меч, - подумал он. - У каких это народов так делалось, когда мужчина хотел сохранить честь женщины? Забыл совсем, дырявая стала память".

Из ванны вышла Нелли, чистенькая, умытая, в мешковатом хлопчатобумажном халатике в синих цветочках.

- Ну что, подруга дней моих суровых? - спросил он риторически, положив тяжелую руку на ее теплое плечо. - Софа расстелена и убрана, скатерть залита вином. Поди ложись!

- А ты?

- Я обнаружил интересную книгу, почитаю, а потом тоже лягу.

- У тебя нет совсем никаких чувств ко мне? - спросила Нелли заискивающе.

- Есть. Усталость. Я очень устал, и многое из того, что для других представляет интерес, мне надоело. Иди, иди!.. - Он поцеловал ее в лоб и легонько подтолкнул. - Иди. Я сейчас тоже приду.

Он уединился в комнате, где сидели собаки, и закрыл стеклянную дверь; поставил тихую музыку Джеймса Ласта. Хотелось курить.

- Ну что мне с этой дурехой делать, подскажите? - спросил  он у собак. - Не знаете? Вот и я не знаю. Мне сейчас хоть Джину Лоллобриджиду подавай - один черт...

Собаки понимающе вылупляли карие глаза.

Прошло с полчаса. Наконец он решил выйти в комнату, где Нелли ждала его. Однако не успел он подойти к ней и присесть, как запертые собаки стали скрестись и скулить.

- По-моему, они не хотят, чтобы мы спали вместе.

Он впустил собак; они тотчас же юркнули на софу и забрались под одеяло.

- Кыш! Кыш! - Нелли отгоняла их бледной ручкой, которую они норовили лизнуть; вид у нее был жалкий. Сухонин рассмеялся:

- Точно не хотят!

- Да прогони ты их, - бессильно злилась Нелли.

- Куда же я их прогоню? Они, видимо, с хозяйкой привыкли спать. Я тебе лучше притчу расскажу. В прошлом году в ноябре я подобрал одну такую же пегую собачку и принес домой. Собачка кружилась по комнате, как безумная, оставляя мокрые следы, а жена бегала за ней и кричала: "Это бес! Прогони его!" Пришлось прогнать, а милая была собачка, хоть и грязная. Может, и эти - бесы, а?

- Ты не испытываешь ко мне никаких чувств? - приниженно спросила Нелли. - Зачем же ты тогда пришел?

- Ты знаешь, мне худо. - Сухонин стал серьезен. - Мне уже давно худо. Не нужно ничего этого, миленькая, никаких скоропалительных решений. Ты еще молодая, найдешь человека, который полюбит тебя. Я если и пришел, то совсем не за этим. Я понятно говорю? А нож ты не убирай: между нами должно лежать холодное оружие, примета такая есть. Если хочешь, ночью, когда я засну, можешь меня зарезать. Мне все равно.

Он пинками согнал собак и запер их на кухне; они там визжали и скреблись. Он вернулся, подвинул торшер к изголовью, разделся и лег. Софа была настолько просторная, что они с Нелли не соприкасались телами. Потом он сладостно вытянулся и сразу заснул.

 

Сухонин еще мог притворятся равнодушным, разочарованным, но в глубине души очередное поражение переживал болезненно. Кольцо отчуждения сжималось туже. Любой мужчина в его положении уж, конечно же, не сплоховал бы. А он заснул, да так сладко! Впрочем, что могло получиться у двух книжников? Они больше не встречались, он не звонил ей, она - ему.

В конце июня он три будних дня в глубокой хандре провалялся в постели, а выйдя на работу, вместо того, чтобы извиниться, нагрубил начальству. Теперь он часто гневался. В таком состоянии он написал заявление на расчет и уволился без отработки. В тот день, бегая с обходным листом по этажам, он чувствовал прилив энергии, бодрость, радость, но уже на следующий день сник: в конце августа должны вернуться дачники, следовало подыскивать другую квартиру, а рассчитываться за нее да и за старую было нечем.

И он решил вернуться к жене.

Каждое утро и каждый вечер Марина устраивала ему скандалы. Он не выносил ее истошного крика, выпученных круглых совиных глаз, мужеподобных жестов и битья тарелок. Ему хотелось размозжить ей голову, лишь бы она заткнулась. На ночь она заставляла тяжелым креслом, чтобы он не вошел и не прикончил ее. Ему с особой отчетливостью стало казаться, что все люди, в особенности жена, хотят его смерти; он впадал то в сокрушительную ярость, то в слезливость. По ночам он читал Откровение Иоанна Богослова.

- Ты сумасшедший, - распалялась Марина. - Ты же голый ломился к Гренадерову, все говорят. Тебе надо лечиться.

- Это тебе надо лечиться - от жестокости, от бульдозеризма своего. Взгляни на себя: разве ты похоже на женщину? Ты же мужик. У тебя вон усы растут и борода пробивается, до такой степени ты мужик.

Наступил июль. Сухонин бродил по городу целыми днями напролет. Ему повсюду мерещились друзья и враги. Случайные обрывки разговора Сухонин соотносил с собой. Люди казались ему ангелами или слугами сатаны - все зависело от того, насколько они ему нравились. Он шел и думал, что если даже он и сумасшедший - что ж, все люди сходят с ума: повсюду войны, террор, насилие, атомные взрывы. Ждать мессию уже недолго. Опекуны и доброхоты следили за Сухониным, ходили по пятам, оберегали от врагов. Он не паниковал, но обреченно думал, что злые силы все равно одолеют его. Иногда ему казалось, что мать и отец зовут его вернуться домой; он вспомнил притчу о блудном сыне, и ему становилось горько. Марина настойчиво спроваживала его в деревню и почти не кормила: не работал, следовательно, не заслуживал. Марина представлялась Сухонину опаснее и настойчивее всех его гонителей.

На последние деньги он взял билет до Логатова. Разумеется, его преследовали увязались за ним, сели в тот же поезд. Дорогу он помнил смутно.

Одна картина рисовалась ему, когда он выходил в тамбур: за окном висели провода линии электропередачи, и на них, как знаки на нотной бумаге, чернели вороны...

 

Мать, казалось, нисколько не удивлялась его приезду. Она стала низенькая, с бледным отечным лицом и сутулой спиной. Она сидела за столом и ела пирог, когда он вошел.

- А я пирогов натворила, да дрожжи больно худые, прокисли. Неудачные получились пироги, попробуй-ка, - сказала она вместо приветствия.

Он сел на шаткий табурет и попробовал коричневого, загорелого пирога; пирог, и правда, был кислый. “Худые дрожжи, это она обо мне, иносказательно”. - подумал он.

Сухонин смутно помнил все, происшедшее затем в родительском доме. Он помнил только взволнованный голос матери: “Третью ночь не спит, не ест”; помнил, как обнимал отца и мать и плакал, умолял убить его. Мать тоже плакала: “Что ты, дитятко сердечное, что с тобой? Ведь сглазили... Ослепли бы глаза у того, кто это с тобой сделали!” Отец хмуро отворачивался, когда Сухонин обнимал его за жилистую шею, и говорил: “Полно, успокойся, ляг”. Сухонина поражало, что происки врагов продолжались даже здесь, в родительском доме. Мать жаловалась, что козы мало доят и рождают больных, которые умирают, и Сухонин олицетворял себя с таким больным козленком. Однажды отец при нем собирался зарубить одного такого козленка; козленок сидел в корзине и жалобно блеял.

- Потрогай, если не брезгуешь, - сказал отец. - У него железы разбухли по обеим сторонам шеи. Не жилец он на этом свете.

Приметы неотвратимо преследовали Сухонина. Он не спал с самого приезда. Отец ходил хмуро. Время спуталось в сознании Сухонина; он не знал, когда светает, когда вечереет, сколько времени он живет у родителей.

- Я же говорил тебе, - кипятился отец, - что он зачитается когда-нибудь.

- Разве я виновата? - причитала мать. - Это все тетка, все она его соблазняла: поезжай в Москву, учись; вот и доучился.

Они долго говорили о нем так, словно он уже не мог понять их, - открыто, в третьем лице: “он”: “ он болен”, “его надо лечить”. Сухонин вслушивался в их слова, но не всегда постигал смысл.

 

Однажды он лежал на матрасе посреди комнаты. В доме было тихо. Мать пряла шерсть, отец куда-то вышел. Вдруг дверь распахнулась, и в нее ввалилась его сестра Шура, с сыном Владиком. Мать обрадовалась.

- Ой, Шурочка, как я рада, что ты приехала. С Виталькой не все в порядке, что-то с ним сотворили, какой-то худой человек это сделал...

- А что, что такое? - шумно спрашивала Шура, выкладывая из рюкзака рыбу: она привезла целый рюкзак рыбы. “Рыба - рыдать, - подумал Сухонин. Оплакивать будут меня”.

- Он ведь письмо мне написал, - говорила мать. - Я уже по письму догадалась, что у него плохо с головой. Не надо было, вишь, рожать его. Господи, сколько я горя с ним хлебнула, когда он маленький был: болел часто. И вот на тебе! Не приведи господи дожить до такого!

- Ну, так что с тобой, братик? - Шура погладила Сухонина по голове, как маленького. Рассказывай.

- Нечего мне рассказывать, - глухо ответил Сухонин. Он, как завороженный, смотрел на медальон на шее сестры. И было отчего заворожиться: на плохонькой цепочке висел медальон с изображением богородицы!

- Кто ты? Зачем ты приехала? - истошно завопил он. - Что это у тебя?

- Успокойся. Успокойся. Мы тебя вылечим. А это медальон, мне его подарили. Если хочешь, могу тебе отдать?

- Нет, не надо.

 

В доме разыгрывалась драма, собрались все добрые и все злые духи со всего света. Не в силах вынести этого, оставшись один, Сухонин отыскал на печке прочную, толстую веревку, запримеченную накануне, положил ее в корзину, а сверху прикрыл дырявым платком. С корзиной в руках он вышел из дому и направился к лесу. “Подумают, что по грибы собрался”, решил он. Видит бог,, у него нет больше сил переносить эту пытку.

Он завернул за лесопунктовский свинарник и углубился в лес. Солнце высвечивало в лесу веселые поляны, золотило замшелые стволы, наполняло воздух сиянием; пели птицы. Сухонин вытащил веревку. Он шел и плакал, подыскивая прочный сук. Он плакал, слезы текли по щекам, но легче ему не становилось. Он понял, что повеситься не сможет. Он молился ласковому солнцу, обнимал шершавые стволы, он плакал навзрыд, потому что здесь некого было стесняться, никто его не видел. Он кружил по лесу, пока совсем не притомился, потом сел на землю, привалившись спиной к елке, и, кажется, задремал, обессиленный.

На следующую ночь он опять не спал, отказывался от еды... Шура и Владик спали на кровати, он на полу, головой к окну, отец и мать в его изножии. Изба была тесная, захламленная. Всю ночь горел свет. Мать, стесняясь, что соседи прознают о ее беде, выключила свет, но Сухонин темноты боялся, и она включила снова.

Утром на семейном совете было решено везти его в Брусенец, в километрах в двадцати ниже по течению Логатовки, к старухе-знахорке. Мать завернула деньги в носовой платок. Шура поехала с ними. Обе надели красные кофты, хотя день, с утра туманный, к полудню разгуляется, ветер разогнал туман, прояснилось голубое небо. Сознание Сухонина тоже прояснилось; он печально наблюдал, как проплывают залитые солнцем зеленые берега, ему хотелось жить в лесу, вдали от людей, промышляя охотой и рыбной ловлей. От того, что мать и сестра сопровождали его, на душе у него было уютно.

 Брусенец гнездился на овражистых берегах по обоим сторонам реки. Солнце тепло и ласково припекало, над тихой водой кричали белые чайки. Маленький катер перевез их на другой берег; Сухонин стоял на носу, обдуваемый теплым ветерком; ему было очень хорошо. Он помнил, как они высадились на прибрежный галечник, который скрипел и раскатывался под ногами, помнил, как по отвесной тропе с трудом взобрались на верх оврага и двинулись к избе Клавдии Михайловны - Сухонин впереди, позади мать, справляясь с отдышкой, и сестра. Путешествие успокоило и развлекло Сухонина. “Жить и жить бы в такой мирной и прекрасной деревне, - думал он, - и забыть совсем о Москве. Собирать ягоды и грибы, сенокосить, ловить рыбу... Зачем я живу в Москве, наживая неврозы? Как хорошо здесь, тихо!”

Возле избы, где жила Клавдия Михайловны, бродил черно-пестрый козленок, и от этого факта на чистое сознание Сухонина наслоилась летучая тучка. Козленок увязался за ними, тоненько блеял, стучал копытцами по крепким мосткам.

Клавдия Михайловна оказалась не такой уж старухой - простая русская баба, которой едва ли шестьдесят, она выглядела моложе матери. В гулких прохладных сенях она приветствовала Сухониных.

- Вот удружили-то, что приехали, вот удружили! - говорила она. - Раздевайтесь-ка, присаживайтесь к столу.

- Беда у меня, Клавдия Михайловна, - ответила мать заискивающе. - С сыном что-то случилось, не ест, не спит, плачет, неладно говорит всякое. Вот и приехала к тебе со своей бедой - помоги.

- Это ничего, это бывает, - просто сказала Клавдия Михайловна. - Он ведь у тебя в городе живет? В городе жизнь теперь такая нервная, что оборони господь. Ничего, поправится, поправится - вон он у тебя какой красавец, здоровяк какой!

Знахарка понравилась Сухонину, от нее исходила какая-то сердечность и задушевность. Насторожило его только, что она была в черном фартуке. Сухонин доверчиво сообщил об этом матери.

- А фартук-то я сейчас сниму, сниму, ты, голубок, не беспокойся. Я обряжалась, скотину поила, поэтому и в фартуке.

Она быстро собрала на стол - пироги, жирный суп, говяжий студень; принесла какой-то травы, заварила в чайнике, в отвар добавила меду.

- Ну-ка поешь, поешь-ка медку-то, сладкий мед, - увещевала она Сухонина, протягивая ему ложку с тягучим, приторным зельем. Сухонин испуганно смотрел то на сестру, то на мать, словно спрашивая их, что ему делать. У матери по лицу бежали слезы.

- Ты отхлебни немножко, посоветовала Шура. - Это же не отрава - снадобье такое, не одному тебе помогало, поешь.

Сухонин затравленно озирался, поел немного студня и супу, но снадобья так и не попробовал. Ему было стыдно, что вокруг него так увиваются, но страх пересилил стыд.

- Его надо везти в город к врачам. Я тут вряд ли чем могу помочь. Видишь, он напуганный какой. Меня за ведьму принял. - Клавдия Михайловна рассмеялась. Глаза при этом смотрели пытливо, словно ей было в диковинку видеть такого здорового парня таким нюней. Добрый увещевательный тон она внезапно сменила на суровый, уговаривая его отведать медку, но он только еще больше испугался и запросился на улицу. Его отпустили. Во дворе он опять увидел черного козленка, взял его за крепенькие коротенькие рожки и попытался скрутить ему шею. На вольном воздухе ему опять сделалось весело, беззаботно. Женщины сидели в избе и, он знал, говорили про него, а он, единоборствуя с козленком, допытывался у него:

- Поджидаешь, зараза, чем дело кончится, сторожишь меня? Отвечай! У, ты, бестия рогатая! Пободайся мне еще, пободайся, вонючка поганая.

Козленок мотал головой, старался освободиться от цепкой хватки. На крыльцо вышла Шура, затем мать и Клавдия Михайловна. Он отпустил козленка. Козленок стучал копытцами по мосткам и устремлял на всех поочередно наглые глаза. Мать засунула Сухонину в карман пакет с какой-то сушеной травкой. “Присуха или отсуха? - подумал Сухонин, но выбрасывать пакет не стал, переложил в другой карман, поближе к сердцу. Вскоре ему всерьез стало казаться, что от сердца как будто что-то отлегает, что-то тяжелое, печаль-тоска. Но он не доверял уже ни матери, ни сестре, поэтому, когда они на бревенчатом настиле на берегу поджидали катер, еще раз переложил присуху - в задний карман брюк. Этими действиями он пытался сбить с толку врагов, морочивших его. Низко над водой летали чайки, лазурный полдень померк от часто набегавших белокурых тучек.

Обратного пути он не помнил, но на следующую ночь спал крепко. Тем не менее здоровье его не восстанавливалось. Решено было, что Шура отвезет его в Москву показать врачам.

- Тебе надо показаться врачам, - сказал отец. - В Москве хорошие врачи, они тебе помогут. Ты слишком много читал.

- Да здоров я, здоров. Мне бы еще немного у вас побыть - я бы совсем выздоровел. Не хочу я в Москву, - защищался Сухонин.

Однако, ему пришлось подчиниться: образок богородицы был сильнее любых доводов.

На логатовском вокзале они не смогли сразу взять билет - пришлось заночевать в зале ожидания. Сухонин не спал - бродил по сонным гулким залам, и ему хотелось удрать от сестры. Часа в три ночи он решился, но сестра, проснувшись, настигла его на привокзальной площади.

- Кто ты? Ну, кто ты? - скулил он, ломая руки.

- Ты что, не узнаешь меня? Я твоя сестра, - сурово говорила Шура, брала его за рукав и тащила в зал.

- Я все равно от тебя убегу.

- Попробуй! Я обещала родителям, что доставлю тебя в больницу, и я это сделаю!

Голос ее был непреклонен. Сухонин смирялся.

В Москву они приехали вечером. Марина поначалу встретила их в штыки, но понемногу успокоилась, выслушав, как чудил Сухонин в деревне. На следующий день в сопровождении сестры Сухонин направился в тот самый диспансер, куда так и не дошел с Гренадеровым. Круглолицая женщина с внимательными глазами молча выслушала его, затем попросила зайти Шуру. Выставленный в коридор, он печально ждал своей участи. Больным он себя не чувствовал и, как мог, в разговоре с врачом пытался изобразить свое положение не столь уж кризисным.

- Пойдем, тебе дали путевку в больницу, - сказала Шура, выходя из кабинета.

Сухонин поплелся следом. Он понимал, что лечиться надо, но чем ближе они подходили, тем нерешительнее он вел себя. Колебалась и сестра.

- Может, до завтра повременим? - спросила она.

- Нет уж, пойдем. Лечиться так лечиться. Человек все должен познать, а что такое сумасшедший дом, я еще не знаю.

Сухонин вдруг ощутил прилив самостоятельных сил и предвкушение надежды. Они вошли в приемное отделение. Там о чем-то расспрашивали и усовещали растрепанную толстуху, с руками, связанными за спиной. Сухонин вел себя так, чтобы врачи признали его разумным, уравновешенным, спокойным человеком. Он внятно и толково изложил историю своей болезни, стараясь смягчить свой рассказ и ссылаясь в основном на бессонницу.

- Раздевайся, - сказал бесстрастный санитар.

- До трусов? - робко спросил Сухонин: в нем все еще теплилась надежда, что все, с ним происходящее, несерьезно, что его выслушают и отпустят.

- Ну, не догола же, - сказал санитар. Получи. - Он бросил Сухонину широкие кальсоны, рубашку. - Тапочки не забудь надеть.

Сухонин примерил несколько пар стоптанных тапочек, но все они были ему малы.

- А это куда? - Сухонин указал на свою одежду.

- Это передадим твоей сестре, не беспокойся.

- Что хоть у меня за болезнь-то? - с мольбой спросил он.

- Что за болезнь? Чокнулся ты, - сказал санитар.

В широченных ниспадающих белых кальсонах и в белой рубашке бледный Сухонин шел впереди санитара по длинным прямым больничным коридорам навстречу новым впечатлениям.

 

 

"НАША УЛИЦА", № 2, № 3-2003