Ваграм Кеворков "Эликсир жизни" рассказы

Ваграм Кеворков "Эликсир жизни" рассказы
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин

 

Ваграм Кеворков родился 1 июля 1938 года в Пятигорске. Окончил режиссерский факультет ГИТИСа им. А. В. Луначарского, а ранее - историко-филологический факультет Пятигорского государственного педагогического института. Режиссер-постановщик, актер, журналист. Работал на телевидении, снял много телефильмов, в том числе фильм "Юрий Кувалдин. Жизнь в тексте", в 70-х годах вёл передачу "Спокойной ночи малыши". Член Союзов писателей и журналистов. В 2005 году в Московской городской организации Союза писателей России вышла его книга «Сопряжение времён». В «Нашей улице» печатается с № 76 (3) март 2006. Участник альманахов издательства "Книжный сад" "Ре-цепт" и "Золотая птица". В 2008 году в Издательстве писателя Юрия Кувалдина "Книжный сад" вышла книга повестей, рассказов, эссе "Романы бахт". В 2009 году Юрий Кувалдин издал новую книгу повестей и рассказов Ваграма Кеворкова "Эликсир жизни".

 

 

вернуться
на главную страницу

Ваграм Кеворков

ЭЛИКСИР ЖИЗНИ

рассказы


ПЕРВЫЙ ТАБЕЛЬ

Мы с Алькой гоняли "чижа" на пыльной дороге, как вдруг увидели, что на нас движется огромная телега, до верху высоких боковых ребер груженная свежим сеном. Я тотчас узнал дядю Ваню Зубенко, восседавшего на самой верхотуре с вожжами в руках. А Алька закричал, что колесо сейчас отвалится! И, правда, заднее колесо телеги болталось и вот-вот должно было соскочить!
Мы бросились к возу и стали кричать дяде Ване. Он остановил лошадей, съехал со своей верхотуры - и ахнул: колесо еле держалось!
Дядя Ваня был наш почтовый конюх и вез сено с покоса на дальний, загородный сеновал. Пришлось заворачивать к почте: надо было там во дворе сгрузить сено, починить колесо, вновь нагрузить и потом уж двигаться дальше.
Я, конечно, бросил Альку с "чижом" и отправился рядом с возом домой - жили мы в почтовом дворе.
Приехали кое-как. Я влез по тугому ремню, перетягивавшему сено, на самый верх и стал вилами сбрасывать сено вниз. Там дядя Ваня разбрасывал его ровно по двору, чтоб лучше сохло. Внезапно у моих ног скользнула черная змейка, я успел подхватить ее вилами и, крикнув дяде Ване, сбросил вниз. Дядя Ваня сапогами ее затоптал, а потом, поддев вилами, ловко повесил на проволоку, протянутую через весь двор для сушки белья.
В это время из кузни рядом с конюшней вышел мой дед. Он был начальником почты, а все хозяйство было почтовым. Увидев меня высоко наверху, дед испугался и закричал: "А ну-ка слезай оттуда, сукин сын!"
Все конюхи отчаянно матерились. Я перенял у них это, не понимая суть ругательств. И в ответ на реплику деда обратился с воза к конюху: "А ну-ка, дядя Ваня, стукни его хорошенько!" Только я сказал не "стукни", а совсем другое, матерное слово.
Дед от неожиданности остолбенел с открытым ртом.
А потом закричал: "Выдеру тебя дома!"
И выдрал. Телефонным проводом. Было больно, и я кусал деду руки, кричал: "Пошел ты к чертовой матери!" Это бесило деда, и он стегал меня с каждым таким моим криком или укусом все яростней...
Это было мое последнее лето в Георгиевске.
Вскоре после этого случая бабушка отвезла меня в Пятигорск, к маме. А мама сказала, что я пойду в школу.
Я понятия не имел о школе. Я вырос на почтовой конюшне, любил помогать в кузне, мастерски цедил через зубы длинный плевок, залихватски ругался матом и пропадал с утра до ночи, где хотелось: на конюшне, в кузне, на речке... И вот теперь эта вольница кончилась.
Мама заставляла меня подметать, а я с трудом сдерживался, чтобы не послать ее - по георгиевской привычке - матом, и отвечал: "Та нехай! Та пущай!"
Но пришел день, когда она отвела меня в школу. У трехэтажного кирпичного дома выстроились шеренги мальчишек. Дядька и тетка перед ними что-то произносили, мальчики поочередно выходили из строя и говорили: "Я!" Мама наклонилась ко мне и шепнула: "Сейчас скажут твою фамилию, ты тоже выйди и скажи: "Я!". Но я не знал, что такое "фамилия" и стоял истуканом, пока мама не подтолкнула меня вперед.
Потом нас повели по чугунным узорным лестницам с деревянными перилами и привели в какую-то странную комнату - огромную, с горбатыми столами и чем-то черным на белой стене: я впервые в жизни увидел парты и школьную доску.
Все мне здесь было внове.
Но постепенно, по мере учения, мне становилось все интересней. На старых газетах я писал палочки с хвостиками (тетрадей тогда, в 45-м, не было). Ручку с пером нам заменяли остро отточенные деревянные палочки. А вместо чернил был настой волчих ягод. Хвостики выходили толстые: расплывались на газетной бумаге.
Но самое интересное началось с букв. Оказывается, то, что мы говорим, можно писать и читать! Это было невероятно! Я пристал к учительнице, стал упрашивать объяснить мне все буквы, а не только лишь "А" и "Б". Она удивилась, но прочла мне все буквы, и я тут же запомнил их навсегда, на всю жизнь.
А, придя домой, медленно, по складам, как меня научила бабушка, прочел весь букварь. Еще бы не интересно!
Через неделю я записался в детскую библиотеку и взял домой свою первую книжку: "Малышок". Запоем прочел ее, а на следующий день опять был в библиотеке. Женщина, выдававшая книги, посмотрела на меня удивленно и протянула новую книгу - "Приключения Гекльберри Финна".
Я погрузился в нее с головой! Я никак не мог вынырнуть из этой удивительной книжки, из этой чудесной, упоительной жизни. Я был сражен литературой и побежден ее безоговорочно - навсегда!
Но и складывать-вычитать было интересно! Я не знал, что такое "делать уроки", - я просто приходил домой и с удовольствием, радостью делал то, что велели в школе.
Так прошли сентябрь и октябрь.
Но однажды все прекрасное кончилось.
Перед праздником Седьмого ноября мама спросила меня: "Ну? Как ты закончил четверть?"
Я ничего не понял. Что такое четверть? И как ее можно закончить?
- Ну тебе же дали табель?
- Какой табель?
- Ну, твой табель, такую бумажку с оценками! Ну, покажи-ка свои бумаги!
Мама достала из портфеля тетради, учебники, а потом какую-то сложенную вдвое бумажку. Развернула, сказала: "Да ты молодец, у тебя только две четверки, а все пятерки!"
Я ничего не понял в первый момент. А когда мама объяснила мне, что за то, как я учусь, ставят оценки - мне стало противно. Я был оскорблен в самых лучших чувствах своих, в самых чистых своих побуждениях... Интерес к учебе пропал. И не возникал потом долго-долго. До самой тригонометрии...
Одна лишь литература была моим солнцем - все эти школьные годы и всю мою жизнь.
 

 

СЛОН

Из школы я приходил рано, часов в двенадцать, и больше уж никуда не ходил. Была зима, я сидел дома и слушал пластинки, которые мой дядя Павел привез с японской войны. Больше всего я любил слушать "Валенсию"
И вот так однажды я сидел у окна и слушал "Валенсию", а из окна сильно дуло, и я простыл.        
И меня уложили в постель, потому что у меня поднялась очень высокая температура от воспаления легких.
Я долго болел, а когда стал поправляться, мне разрешили прочесть книжку, - большую красивую книжку с картинками.
И был в этой книжке слон.
Он был так здорово нарисован, что мне сразу захотелось нарисовать такого же. Но так как я знал, что рисовать не умею, то потихоньку взял из стола у деда переводную черную бумагу, подложил ее вместе с чистым бумажным листом под страницу и обвел рисунок карандашом. Получился великолепный слон! Он был точно такой же, как на картинке!
Я позвал бабушку и, показав ей "своего" слона, сказал: "Смотри, как я нарисовал!" Бабушка похвалила меня: "Молодец!"...
Когда пришла мама, я сразу показал ей "рисунок" и сказал: "Смотри, какого слона я нарисовал!"
Мама посмотрела - и не поверила: "Ты же не мог нарисовать его сам!"
- А я не сам! Я ...срисовал его!
- Откуда? - спросила мама.
Я подал ей книжку. Мама внимательно осмотрела картинку, но ничего на ней не заметила, потому что след от карандаша я уже стер.
Мама ничего не сказала, но я видел, что она мне все-таки не поверила.
Тогда я стал настаивать, что нарисовал это сам. "Почему ты мне не веришь? - возмущался я. - Что, я не могу рисовать, как другие?.."
Бабушка слушала, улыбалась, а потом вдруг сказала: "Ну зачем ты бре-бре?" (так она говорила, когда обманывали)
Я заартачился, стал обижаться, и все настаивал, что нарисовал сам: "Как это вы мне не верите?"
Пришел дедушка. Мама и бабушка показали ему картинку, потом мой "рисунок", и спросили, верит ли он, что я мог так хорошо срисовать?
- Вот тебе раз! - сказал дедушка. - Какой же это рисунок! Если б ты сам рисовал, то линия была бы с ошибками, а тут вон как все гладко!
Мне стало стыдно, но я упорствовал. Я твердил, что этого слона нарисовал я сам, - пусть они мне не верят, но я рисовал его сам, все равно сам, - понятно?
Бабушка пыталась мне возражать:
- Ты же не мог нарисовать так быстро!
- Мог, - говорил я, - чего тут рисовать? Провел раз - и все!
Тогда бабушка сказала:
- Ну, нарисуй такого сейчас!
Я понял, что попался, и стал выкручиваться, говоря, что, конечно, сейчас я такого не нарисую, сейчас свет тусклый, я устал за день, у меня уже голова болит и, наверное, температура опять...
- Вот днем - пожалуйста, днем другое дело!..
Бабушка сказала: "Ну, что ж, днем так днем", - и мы стали ложиться спать...
Утром я старался ничем не напоминать о слоне, но бабушка еще до завтрака принесла мне в постель чистый лист бумаги и сказала: "Рисуй!"
Делать было нечего. Я взял лист, карандаш и стал рисовать. Я очень старался, но то, что у меня получилось, скорее, смахивало на осла.
Бабушка сказала: "Ну вот, видишь, в другой раз не ври!"...
Но я не сдавался! Я сказал: "Мало ли что! Это дело такое: раз получится, раз не получится? Вчера получилось, а сейчас вот нет".
Тогда бабушка пошла и принесла лист черной переводной бумаги, тот самый лист, который я потихоньку положил обратно в дедушкин стол и на котором четкой белой линией светился переведенный слон!
И тогда я сдался...
Мне было очень стыдно, но я все еще хорохорился и говорил: "А все-таки здорово я врал, правда?"
И тут все согласно кивали в ответ...
С тех пор я не берусь за слонов.
 

 

СПАСИТЕЛЬНЫЙ ГВАРДАФУЙ

С третьего класса мы начали учить английский язык. Преподавал нам его демобилизованный офицер. Невысокий, кряжистый, он расхаживал по классу в зеленой шерстяной гимнастерке, зеленых же галифе, сапогах, за малейшую шалость или незнание бил нас по головам своей большой расческой и буравил нам души своими темными глазками. Мы боялись его и звали "чеканчик". Мне даже однажды приснился ужасный сон. Будто я захожу в комнату к нашей соседке, никого нет, и вдруг со второго этажа огромного буфета выпрыгивает "чеканчик", и от удара его сапог земной шар становится металлическим, раскалывается у меня под ногами и больно бьет по подошвам... Но в середине четвертого класса английский отменили, решили, что нам еще рано, и второй раз мы приступили к английскому уже в пятом классе.
Теперь нашим преподавателем был Владимир Петрович Брюханов, молодой блондин, весь отутюженный, с длинной, почти женской прической, холодными серыми глазами и, самое главное, длинными ногтями в розовом маникюре. Он всегда опаздывал закончить урок до звонка и крупно писал домашнее задание на доске чуть не всю перемену. За все это мы сразу невзлюбили его.
Однажды я потихоньку грыз на уроке яблоко, прозвенел звонок, "Брюхан", как мы его звали, повернулся к доске и начал писать задание, а я посмотрел на его холеную розовую шею и вдруг, прицелившись, что было сил, кинул в него огрызок. Бац! И огрызок разлетается вдребезги, угодив в самую ложбинку затылка! Вот это да! Этого я не ожидал!..
Я все время старался развить свою меткость, старался попасть камнем в столб, в дерево, даже в лампочку фонаря, за что был отчитан однажды пожилым офицером. Но чтобы так вот попасть!..
Я поскорее отвернулся к окну, благо за шумом и суматохой, начавшимися сразу после звонка, никто ничего не заметил. Но краем глаза все-таки вижу, как шея Брюхана медленно багровеет, потом бледнеет, потом опять багровеет, и, наконец, Брюхан поворачивается лицом к классу. "Кто это сделал?!" - он едва не трясется от гнева.
А шум в классе, гвалт! Его слов никто не расслышал... Тогда Брюхан кричит вовсю: "Кто кинул в меня огрызок?!" На этот раз его услышали, шум постепенно стих, полетели реплики: "А кто это сделал?", "Что сделали?". Брюхан, чувствуя некоторую оторопь класса, пошел в наступление: "Я последний раз спрашиваю: кто кинул в меня огрызок?! Если сейчас же не скажете, будете сидеть здесь до ночи, пока не вызовем всех родителей!"
Мой сосед по парте повернулся ко мне (я все время смотрел в окно) и сказал: "Слышь, кто-то кинул огрызок в Брюхана, а теперь нам всем сидеть до вечера!" Я обернулся к нему и сказал: "Это я кинул!" - "Ты? - изумился он. - Тогда молчи, не говори ни за что!" И тут же, обернувшись назад, прошептал на заднюю парту: "Это Кeв!" "Кeв?" - в свою очередь изумились соседи и тут же прошептали дальше... Скоро уже весь класс знал, в чем дело, и бодренько зашумел: "А мы не знаем!.. А мы при чем?" И все потихоньку показывали мне кулаки и заговорщицки шептали: "Молчи! Не говори ни за что!"
"Один за всех и все за одного!" - было железным правило нашей жизни, особенно, когда мы после уроков, после своей второй смены, уже в темноте шли стенкою класс на класс, выложив на землю учебники и набив портфели камнями!..
"Всем сидеть в классе до прихода директора!" - крикнул Брюхан и вышел.
Тут уж все в открытую накинулись на меня: "Молчи! Смотри, молчи! Если скажешь, дадим тебе!" - и опять показывали кулаки.
В класс влетели директор, по прозвищу "Самовар", Брюхан и наша классная руководительница Наталья Антоновна Фролова. У меня сердце екнуло! Наталью Антоновну, интеллигентную математичку, жену известного путешественника Фролова, не раз поднимавшегося на Эльбрус и Казбек, мы искренне уважали. Ее огорчать никак не хотелось!.. Мы встали.
- Сесть! - крикнул директор. Все шумно сели.
- Встать! - крикнул он тут же.
Ну, началось!
- Сесть! Встать! Сесть! Встать!
Мы шумно встаем, садимся, встаем, садимся... Все это нам не впервой, все это мы уже проходили, ибо проказили, в общем-то, часто...
Погоняв нас раз тридцать, Самовар крикнул: "Встать!" Команды "Сесть!" не последовало. Молча стоим, ждем, что будет дальше.
- Кто кинул огрызок во Владимир Петровича? - грозно спрашивает Самовар.
Молчим.
- Я еще раз вас спрашиваю, кто кинул огрызок во Владимир Петровича?
Молчим.
- Тогда будете стоять до тех пор, пока не признаетесь!
Стоим.
Брюхан принес два стула из учительской, и троица села.
А мы стоим и молчим.
Наконец, кто-то не выдерживает и начинает мычать. С закрытым ртом. "М-м-м" - постепенно мычание охватывает весь класс.
Снова:
- Сесть! Встать! Сесть! Встать!
Встаем. Но мычим. Беспрерывно.
Меня мучит совесть. Ведь из-за меня все это! Но многозначительные взгляды ребят говорят: "Молчи!"
И я молчу.
А у Натальи Антоновны в ее выпуклых глазах появляются слезы. Она достает из рукава кружевной платочек и промокает им уголки глаз.
Я не выдерживаю:
- Наталья Антоновна, это я сделал!
Мычание обрывается, а Наталья Антоновна, Брюхан и Самовар изумленно смотрят на меня, не в силах поверить услышанному.
- Ты?!
- Я, Наталья Антоновна!
- Староста класса?!
- Я, Наталья Антоновна!..
Губы ее задрожали, рука с платочком задергалась... Брюхан испепеляет меня глазами, а Самовар, шумно вздохнув, отирает потную шею и глядит на меня пораженно.
- Но ты, надеюсь, нечаянно? - голос ее срывается, а глаза с мольбой глядят на меня: только б нечаянно, только б нечаянно!
Я не выдерживаю этого взгляда и вру:
- Нечаянно!
У Натальи Антоновны отлегло от сердца, Брюхан чуть смягчился, а Самовар задышал ровнее.
- Как же это случилось?
Я пожимаю плечами: "Сорвалось!.. Я хотел в дверь кинуть!"
Класс зашумел, я услышал свистящий шепот: "Ну, погоди, дадим тебе!.."
Какая кара теперь ждет меня? Запись в дневник и вызов родителей, даже исключение из школы на десять дней - чепуха против мести товарищей.
Жестоки мы были невероятно. Любимым наказанием было загнуть на перемене "салазки" и, заложив стулом дверь, галошей или расслабленной пятерней изо всех сил оттянуть по мягкому месту! Боль нестерпимая даже от одного удара, а тут их будет сорок!
А Наталья Антоновна, усадив класс, гневно ко мне обращается: "Сейчас же извинись перед Владимиром Петровичем!"
- Владимир Петрович, - четко говорю я, глядя на его маникюрные ногти, - извините, я нечаянно!
- Ладно, - говорит Брюхан, - завтра я тебя вызову, проверим, как ты учишь английский!..
И троица величественно удаляется.
Вот это да!.. Даже в дневник не записали!.. Кажется, пронесло!..
Но едва они вышли, ко мне бросилось человек пять, вытащили меня из-за парты, уложили на учительский стол, загнули "салазки" и... В это время вошел географ. Мы и забыли о последнем уроке...
Меня сбросили со стола, все мы поскорее уселись за парты, а географ, будто и не заметив "салазок", сказал: "Ну, натворили вы!.. Лучше уж геограхвией займемся!"
Вместо "ф" он произносил "хв". Вместо "хв" - "ф". Вместо "фасоль" - "хвасоль". Вместо "хвост" - "фост".
Спросив троих, он стал рассказывать нам об Африке. И тут нас ждал несравненный сюрприз. Оказывается, в Африке есть мыс Гвардафуй. Вот он и преподнес нам его: "Гвардахвуй!" Восторгу нашему предела не было!
Этот его "Гвардахвуй" спас меня.
"Салазки" мне после уроков все же загнули, но били не сильно: все смеялись и смаковали услышанное...
На следующий день Брюхан вызвал меня, я ответил ему на "отлично", лежа на боку (сесть от боли не мог), зубрил до полуночи.
А после уроков, освободив от учебников портфели и набив их камнями, мы пошли класс на класс - стенка на стенку.
Кто-то, изловчившись, шандарахнул меня по голове, я упал, все поплыло, закружилось, меня затошнило...
Но, сквозь шум головокружения, я услышал крик: "Кeва стукнули! Бей их!"
Я понял, что прощен классом, и сотрясение мозга было мне уже нипочем...
 

 

ЭЛИКСИР ЖИЗНИ

Она себе давно не позволяла этого: рядом был муж. Но сейчас, зная его усталость - он уже засыпал на соседней кровати, - она потихоньку начала ублажать себя - с мыслями о мальчишке. Наклонясь, она искала колготки в ящике маленького комода, как вдруг он упал на нее сзади. Она оторопело выпрямилась, а он, сам ошарашенный, нагловато сказал: "Ага, испугались!" А когда сын затеял шутливую потасовку с нею (он подрастал и все проверял силенки), мальчишка-сосед присоединился к ним, и вдруг так, что сын не заметил, сунул руку ей под халат и угодил прямо туда, куда и хотел, и она с трудом вывернулась: "Ну, ты!" - "А что?" - "А то!" И с тех пор он везде подстерегал ее - в подъезде, на лестнице, - и, когда она бывала одна, начинались эти восхитительные игры с ним: в нем просыпался мужчина, и он тискал, мял ее, и все чаще его рука оказывалась там, где сейчас ее... Муж однажды чуть не застукал их, - хорошо, она, заслышав его шаги, вырвалась и убежала на кухню, а встрепанный, перевозбужденный "шахматист" остался сидеть у разоренных шахмат - для начала она села играть с ним... Потом она объясняла мужу, что соседский Игорек поссорился с их Костиком, они чуть не подрались, и она стыдила его и "пушила" - оттого он сидел такой встрепанный... "О, Игорек!.." Только б не застонать - муж проснется и все поймет!.. А может, и пусть, может, он что-то сумеет?.. Хватит иллюзий, она уж сыта ими по горло: он бывает мужиком раз в два месяца!..
Фамилия ее была Кокошина, и за глаза ее звали Коко, а редакционные остряки - Укокошина: уж больно лихо свинчивала она головы хорошим, добрым программам, если что-то в них настораживало. "Балаган!" - возмущалась она в таких случаях, и многие понимали: Коко не знает, что "балаган" - это зрелищный жанр, а "Балаганчик" Блока попросту не читала.
Окончив свердловский журфак, она выскочила замуж за московского газетчика, командированного в их город, и перебралась в столицу, где муж пристроил ее на "теле": сперва рядовым редактором, а вскоре и зав. отделом.
Потом много лет она ходила в зам. главного, и так бы себе и ходила, но ее муж был по своим сценарным делам у самого большого теленачальства и очень этому начальству понравился: умница! И, не мудрствуя лукаво, начальство решило: муж и жена - одна сатана; раз он умница, значит, и она умница.
Подвела большое начальство эта логика: муж, хоть и с большими "рогами" ходил, сатаной не был; получалось, по такому раскладу, умница - мужского рода, а сатана - женского.
Доброго, дельного мужика начальство из главных турнуло (не глянулся, и все тут), а ее возвело в главные.
Она сразу задумалась: как ей вести себя в новом служебном обличьи? И тонким бабьим чутьем уловила: ее сила в слабости. Она будет жесткой на деле, но в глазах начальства лучше выглядеть милой и слабой, тогда оно будет помогать ей и защищать ее: ведь она его ставленница.
Сократив многих кадровых работников - журналистов и режиссеров, - она привела в редакцию новых людей - молодых и циничных, ей лично преданных. Они "открывали" давно уж открытое, а она их поддерживала, сама не ведая, что эта "новая свежая вода" давно уж истолчена в старой ступе. Многим опытным работникам становилось смешно и горько: "манкурты" стали "первооткрывателями".
Ассистент-эстонка прямо из своего отдела звонила в Таллин и орала по-эстонски, увещевая своих знакомых обеспечить Коко одноместный номер в гостинице. Обеспечили, и слетавшая в Таллин на выходные Коко перевела эстонку из ассистентов в режиссеры. Один из редакторов предоставил Коко свою машину: черная "Волга" не совсем устраивала Коко (нельзя было гонять на ней целыми днями по личным делам), и редактор шоферил всю дорогу, а Коко хвалила его на летучках, и выписывала ему премии и завышенные гонорары.
Еще когда она была замом, мужики в редакции остро почувствовали ее бабью неутоленность, говорили между собою: "Дорвется она до власти, - переберет тогда нашего брата!" Она кокетничала не со всеми подряд, нравились ей умные и пригожие. Может, и не занималась бы она этой бабьей охотой, если бы ее мужа-умницу на нее хватало. Но в том-то и дело, что не хватало.
Поначалу она отчаивалась, потом попробовала помогать себе, а потом... Много чего было потом!..
В конце концов она дала этому Игорю, мальчишке этому со стойким кочетком! И не жалеет об этом! Как она тогда просила поцеловать ее, а он щенком неумелым тыкался в ее губы, и это так заводило! О господи, скоро ведь и ее Костику нужно будет это, через пару лет и он будет мучиться, как этот Игорь соседский, и будет шатром вздыматься на нем одеяло, - прямо хоть сама дай ему!.. Кого же тогда подсунуть ему? Может быть, Деранкову? Страшна, конечно, зато живая, не кукла резиновая! Сделает она - пообещает сделать, - ее режиссером (баба всю жизнь в ассистентах ходит), - да она будет счастлива!.. Премию разок ей подкинуть!.. Да она и так будет счастлива, сама-то ведь нипочем мужика не словит, а тут девственник!.. Пока что Деранкова исправно выполняла ее поручения - рассказывала, кому нужно, о ногах ее от ушей!..
И она с удовольствием огладила себя, - колени, ляжки, живот... Нет, нет, это входит в привычку, нельзя так часто!.. А Цыров? Не ошибается ли она?..
Коко раздирали желания, жажда бурной любви бередила душу, мнились ей ласки любовников... Она уж давно решила: все это даст ей власть! Надо будет все взять от жизни, все изведать сполна, чтоб стать, наконец-то, по-бабьи счастливой... Теперь пробил час ее! Вот она, радость - бери! И она бросилась в омут, забыв о муже, о сыне, обо всем, кроме службы. В этом кресле надо усидеть во что бы то ни стало! Власть и удовольствие - все остальное химеры! Но и о старости надо подумать. Уже и сейчас без семьи трудно себя представить, а после-то? Значит, надо прежнее сохранить, а новое приобрести!.. И ее упрямый выпуклый лобик морщили честолюбивые мысли!..
Они жили тогда в Капотне, муж только что получил от своей многотиражки квартиру - однокомнатную и далекую. Там и родился Костик... Их соседом, в такой же однокомнатной, был артист областной филармонии, тенор, и когда он - за стеной - пел, ее обволакивало желание! И однажды, когда она была на больничном, постучала к нему: нет ли у него от головной боли? И пока он рылся в аптечке, она стояла в прихожей в ожидании, и кровь гудела!.. Он был в шелковом коротком халате, и его волосатые ноги возбуждали невероятно! Он любезно вынес ей анальгин и стакан воды, она, чуть только "стрельнув" глазами, сказала: "Ой, ну что вы!" И, запив таблетку, вернула стакан: "Спасибо!" И посмотрела на него выжидающе. "Обращайтесь, если что!" - сказал он. - "Спасибо!" И вышла: "Дур-рак!.." Через час, не в силах успокоиться, снова постучала к нему: нет ли у него валерьянки? И уж тут он допер, что у нее за болезнь, и, как мог, исцелял ее!.. Он не вполне устроил ее, она даже прозвала его "щекотунчиком", но с тех пор изменяла с ним мужу без зазрения совести - дома, на берегу реки, по дороге в Беседы или на шлюзы...
Потом мужу - он уже работал в центральной газете - дали трехкомнатную квартиру в престижном районе, и, слава богу, они уехали из Капотни, - артист надоел ей до смерти!..
Девчонкой она посмотрела в клубе чудесный мультик Уолта Диснея, - красивоглазый олененок поразил ее воображение, и с тех пор она звала себя "Бэмби"...
И когда, после праздничного вечера, мужик-комментатор из информации предложил подвезти ее на своей "семерке" и вдруг назвал ее "Бэмби", у нее сердце екнуло. Она отпустила "Волгу", а он завез ее в какой-то двор колодцем и там, загнав машину в темень, стал целовать жарко, и на заднем сидении его машины она опять изменила мужу - с опаской, жадностью и совестливостью одновременно... Когда они выезжали из подворотни, едва не задавили сотрудника ее редакции Цырова (он шел с вечеринки к метро и, конечно, узнал их), - тревога, как бы тот не разболтал об этом, долго не отпускала ее... Цыров с тех пор смотрел на нее ласково и смиренно... Тайные свидания с комментатором стали сперва еженедельными, потом все более частыми, и закончились его обширным инфарктом. И она впервые подумала о том, что ей нужен кто-нибудь помоложе: она не ожидала от себя такой ненасытности!
Однажды, нацеловавшись с курящим Сверстовым, она, придя домой, привычно потянулась губами к щеке мужа, и тот ошарашил ее: "Ты что, курила?" - "Да нет, что ты! - смутилась она. - Вся редакция напрочь прокурена!" И засмеялась деланно, широко растягивая углы рта и чуть всхлипывая, а потом юркнула в ванную, тотчас вычистила зубы и многажды полоскала рот.
А муж перед сном сказал ей: "Знаешь, не нужно гнаться за большим! Сегодня тебе захочется "Жигули", завтра "Волгу", потом "Роллс-Ройс" - это ведь бесконечно! Нужно довольствоваться тем, что есть".
Все в ней сжалось: он догадался! Довольствуйся им, не гонись за мужиками! Но ответила: "Да зачем нам с тобою машина? Есть же редакционная!" Он промолчал.
Сверстов вскоре перевелся в другую редакцию (чтобы избежать изнурительных встреч с ней в квартире приятеля), и она на какое-то время придержала себя, и отношения с мужем улучшились, потеплели.
Дважды в неделю она плавала в бассейне, нежилась в теплой прозрачной влаге, и так приятно было ощущать себя гармоничной и легкой и ловить на себе заинтересованные взгляды мужчин, а с некоторыми даже сталкиваться в воде, как бы случайно, но так, чтоб без грубостей, слегка возбуждаясь от их прикосновений. И ее телесная женственность, и ее глаза "Бэмби" притягивали мужиков, - она это видела и радовалась этому.
"Ну, бабу я закадрил - вьюном ходит! Не то, что моя благоверная, - ой, сиську прищемил, ой, не лапай так сильно! Эта ярая, аж рычит! Ножки, грудочки! Не то, что у моей, - как титьки коровьи, не лифчик - гамак двухместный!"
Кокошин не любил подобных откровений, и к авторам их относился с брезгливостью. И невдомек ему было, что рассказывали ему о жене его - это она рычала и ходила вьюном. Трудно было Кокошину угадать в ней жену: дома ничего похожего не было.
А известный газетчик - дерзкий фельетонист, - рассказав о своей беседе с ее муженьком, напугал Коко, и она тут же прекратила с ним отношения, и дома была подчеркнуто ласкова с мужем и сыном. И опять стала думать о Цырове.
Цыров был молод, со всеми улыбчив, слегка ироничен, понимал свою творческую ограниченность, и редакторство его, в общем, устраивало. Но хотелось-то большего: денег, известности!
Когда страховидная Деранкова стала расхваливать ему Коко ("Ой, я была сейчас с ней в туалете, у нее ноги от ушей растут!"), Цыров сделал стойку: "Я восхищен ею!" И в его желтых кошачьих глазах вспыхнул хищный огонек, и он стал похож на рысь.
В конце рабочего дня его вызвали в кабинет главного. Дождавшись, пока редакция опустеет и секретарша, наконец, уйдет, Коко оказалась наедине с ним. Он пожирал ее глазами, и она ласково улыбнулась ему... Он был нежен и чуток, он упал к ее ногам и целовал, целовал, постепенно поднимаясь все выше и выше, и кожаный красный диван стал их первым совместным ложем...
Зам. главного Макс был страстно влюблен. Сидя рядом с Леной на монтаже в аппаратной, он повесил себе на грудь Ленин янтарный кулон и все гладил его, ласкал и шептал: "Блаженство! Счастье!" Семью он отправил на море, ее семья торчала на даче, и они упивались друг другом (его квартира была их временной крепостью).
Цыров просек это, сообщил Коко, и она, пригласив зама в свой кабинет, игриво попросила его о квартире - хотя бы трижды в неделю, - шутливо добавив: "Порядок и чистоту гарантирую!"
Макс (не дурак), мгновенно сообразив, что отказываться нельзя, наоборот, надо использовать это себе во благо, - радушно согласился, назавтра привез ей запасные ключи, а втайне - чтобы была у него на крючке - укрепил на шкафу возле кровати видеокамеру, замаскировал ее и, покидая свою квартиру, включал камеру прямо перед приходом Цырова и Коко, и они с Леной стали регулярно отсматривать "сеансы любви" - это их возбуждало, и они ставили рекорд за рекордом. Дни Коко были понедельник, среда и пятница (с двух до четырех), и Лена с Максом однажды смотрели во вторник съемку от понедельника, и не услышали, как за их спиной появилась Коко со своим "пажем".
Коко пришла в бешенство, кричала: "Это подло! Подло!" А Цыров схватил кассету и убежал с нею!
Макс и Лена были уволены (три опоздания - три приказа: выговоры и увольнение), но и после этого их травили - сообщили родным об их связи и дали - через мужа - статью в газету об их аморалке (Коко мстила, как только могла, а злополучную пленку собственноручно выбросила в Москву-реку).
Пришлось квартиру снимать, и они с Цыровым бросались в служебную "Волгу", и мчались, и влетали в это свое убежище, и сразу бросались друг другу в объятия, падали на кровать, и уж потом, стремясь скорей слиться в единое, неловко срывали одежду и, полуодетые, сливались, наконец, взлетая в ослепительно блаженное поднебесье, и она впивалась ногтями в его прыщавую спину и кричала, кричала, кричала, обнимая его руками, ногами и обволакивая собой всего без остатка! А однажды он в упоении приник губами к ее лону, и она, вспыхнув небывалым восторгом, набросилась на его восставшую плоть, и с тех пор жаждала этого самозабвенно!..
Ее пресный правильный муж и понятия не имел о таком сумасшедшем блаженстве!..
Режиссер Александров вышел на своем редакционном этаже и увидел вдруг, что в закутке за лифтом, где изредка курили втихую, Цыров прижал Коко к подоконнику и, ухватив ее за ягодицы, мнет, тискает, целуя в шею, а она, изнемогающая от его грубых ласк, с придыханием шепчет: "Не надо! Не надо!" ..."Бедная баба, совсем с ума сошла от недогрузки!"
Через несколько дней Коко возвращалась с партактива в компании комментаторов, их обогнал Александров, и она, продолжая разговор, неожиданно для себя кокектнула с ним: стрельнула глазами и вильнула бедрами. Александров усмехнулся, и на другой день, выждав, когда она возвращалась из туалета, позвал ее у лифта: "Пожалуйста, на одну минуточку!" Она, не ожидая подвоха, удивленно-кокетливо подошла к нему, а он, не долго думая, подхватив ее внезапно за задницу, усадил на подоконник в закутке за лифтами и собрался действовать дальше, но звонкая пощечина ожгла его щеку! На секунду он растерялся, - этого хватило, чтобы она, гневно оттолкнув его, спрыгнула на пол и ушла, зло чокая каблучками! "Ссука!" - потер щеку Александров...
Гроза ходила-ходила кругами, мешала заснуть, и она лежала на своей кровати, думая о себе, о муже, о сыне, - постепенно из мыслей этих проступили слабые далекие звезды, потом крики утренних петухов, а потом распахнулся за деревней широкий луг, повисли над ним высокие трели жаворонков, рассыпалась веселыми стайками земляника, и она берет и берет ее, и не может оторваться от этой сладкой, вызревшей ягоды... Но гулко ворчит за рекою в набухших тучах, ударило первыми каплями - и давай Бог ноги!.. Только влетела в избу - раскололо грозой высокое небо, ахнуло - жахнуло, треснуло страшно, согнуло ветром зеленые заросли, и застонали, завыли ветви, и заметались смутными тенями, и вот-вот страшной водой опрокинется небо!.. Но полило чуток, окропило землицу, освежило травы, и улетело мокрым ветром на дальнюю сторону... И отец, хватанув молока с погреба, заводит: "Ох, хорошо тому живется, хто с молошницей живеть! Молока с утра напьется и молошницу..." - "Охолони, старый, при девке такое петь!" - стыдит мать отца, и он, посмеиваясь, умолкает, и долго курит, сидя на лавке в белом исподнем... А утром, когда в окне еще серо, скорей на покос - лето подогнало травы, и в самую пору теперь косить: росы пали великие!..
И у Коко становится чище на сердце, и светлые воспоминания будят душу и упрекают в тщете ее нынешней...
А утром летучка. И когда уж закончилось обсуждение, возникает вдруг мстительный Александров, и спрашивает ее "на голубом глазу": "Извините меня, пожалуйста, за неделикатность, но куда это вы с Цыровым ездите на черной "Волге"?" (Что за чертик в него вселился, он и сам не знал, но чертик раззадорился не на шутку - зал затих! Он понимал, что теперь будет уволен за опоздание - он никогда не приходил на работу вовремя, но его, что называется, понесло!) Коко резко встала и, краснея от стыда и возмущения, сказала громко: "Я не обязана отчитываться перед вами, куда я езжу!" - "Да не вы, а с Цыровым!" Александров сам пер на плаху. "Летучка закончена!" - оборвала она, чтоб закончить это позорище!..
Уволила она его грамотно. На следующий день приказ - выговор за опоздание. Через день - строгий за опоздание. И еще через день - увольнение! "Хроника пикирующего бомбардировщика!" - комментировали редакционные остряки.
Коко лежала рядом с мирно посапывающим мужем, Костик давно уже спал, поцеловав ее перед сном, и в этой тишине ей впервые пришла в голову мысль о том, что у нее не получается жизнь по прописям, не вмещается в прокрустово ложе привычных понятий... Вспомнилась и Анна Каренина, и Катерина... Нет, не так, - конечно. не так, но почему же тогда нет в ее жизни главного - любви, гармонии? Может, когда она перебесится, все станет на место? Ну ладно, Кокошин оказался мужиком слабоватым, но ведь она забросила не только его, но и Костика - кровинку свою! Впервые совесть ее зацепило так покаянно. Что она несет в дом, кроме денег и лжи? Она - жена, мать, хранительница очага... Пришлось встать, выпить валерьянки, и постепенно явились иные мысли - примиряющие...
Солнышко поднялось высоко, травы подсохли, косцы перестали махать и сходятся к рощице у реки... Сев на траву в тени деревьев, отец достает из кошелки хлеб, огурцы, яйца, потом, пошарив слегка, бутылку молока с газетной затычкой... Пасутся невдалеке лошади, обмахиваясь хвостами, и все вокруг чистое, умытое, нетраченое... И душа ее тоже нетрачена и чиста...
Сладкой болью стискивает грудь - об этих днях невозвратных, полных светлых надежд... Она открыла глаза: раннее утро уже обозначило мужа на соседней кровати, - такого же привычного, как их спальня... Вчера она вернулась из Софрино, - там, в доме творчества, был семинар главных редакторов... В его взгляде было все, что нужно бабам: и порочность, и ум, и призывная ласковость, и властная сила самца. Они возвращались из бара втроем, вместе с его товарищем - цековцем, но он, ничуть не стесняясь и не церемонясь, лапал ее грубо, нагло, смеясь и вынуждая ее смеяться, обращая все в шутку... А мужиком оказался квелым: подергался, отвалился, заснул. Она лежала рядом с ним злая, униженная, и со стыдом думала о том, как позорит себя и мужа... Как хорошо, что у нее сын, а не дочь!..
Каждый год она ездила летом-осенью в поднадоевшие Ессентуки: мучил гастрит, шалила печень... Может, тогда, в студенческом безденежьи, и развились эти болезни: утром кефир, днем скудный обед, на ночь кефир... Только и поела она однажды в усладочку - за все эти кефирные годы - на практике в районной газете... Поселилась в избе у одинокой старухи, и все богатство той было - одинокий петух! Она отдала старухе все свои рубли, и та, ошалев от живых денег, давно в колхозе не виданных, решила в благодарность пожертвовать ей самое дорогое, и, держа в правой руке топор, а левой прижав к пеньку-плахе голову предсмертно орущего петуха, плакала: "Ты прости меня, Петенька, прости меня, грешную, сволочь я окаянная, что убиваю тебя, но если не угожу нашей гостье, она обидицца больно и, неровен час, съедет от нас! Совестно!.." Никогда в жизни она не ела ничего вкуснее того супа и того петуха!..
Санаторий - всегда один и тот же - фешенебельный, палата одноместная со всеми удобствами, и она много читала, осознав свою малообразованность. Но что книги, когда в ней еще молодая жизнь! И она стала по воскресеньям - единственный день без процедур - ездить на экскурсии в соседние города - Пятигорск, Железноводск, Кисловодск, не очень далекий Нальчик и сказочное Приэльбрусье... Но и экскурсии приелись за несколько лет, и стало кристально ясно: только любовь ей нужна, любовь - эликсир жизни! А тут еще настойчиво стал являться ей покойный отец: "Бери от жизни все, девка, упустишь свое - чужие возьмуть!.."
Эдико, решив схохмить, повесил на свою желтую "Волгу" с шашечками табличку "Только для черных". Эффект оказался поразительным: у черноволосых жуликов стало модным, своеобразным шиком проехаться на этой машине.
Когда Коко подняла руку, а потом, увидев табличку, опустила ее, Эдико галантно подкатил к еще молодой женщине и распахнул дверцу: "Садитесь, подвезу!" Коко сразу оценила его улыбку ребенка и роскошную фигуру самца: широкие плечи, мощную грудь и длинные сильные руки в черной обильной шерсти. Он тогда же, как только она села к нему, увез ее в горы ("Угощаю экскурсией по красотам Кавказа!"), дорогой дал ей "Курортную газету" за 1913 год, и читал наизусть стишки из этой газеты: "Флирт и торг, шашлык, попойки, замки разные коварства, ночи, песни, пляски, тройки - вот здесь лучшие лекарства!" Она сразу попала на эту его волну - шутливую и бесшабашную, - и со страхом и отчаянностью ответила на его поцелуи, и отдалась ему в цветущей субальпике, среди душистого травостоя и пронзительных криков орлов. "Дала, так есть, что вспомнить!" - делилась с ней соседка по диетному столу.
Эдик оказался натурой романтичной, и они, сняв табличку о черных, ездили с ним к Медовому водопаду и в Долину нарзанов, на Голубые озера и в Чегемское ущелье к водопаду "Тысяча слез"... Возле этих "Слез" у Коко впервые появилось ощущение надвигающейся беды. А уж после случая в ночном парке!..
Они с Эдом шли густой аллеей. Эд обнял ее, стал целовать, и вдруг из кустов, из темноты, кто-то позвал: "Помогите, пожалуйста!" И столько отчаяния и стыда было в этом мужском голосишке, что они не испугались, только насторожились, и вместе двинулись в темноту. Эд чиркнул зажигалкой, и они скорее угадали, чем увидели: на траве лежала полуобнаженная пара, с ними случилось то, что так часто постигает собак. "Вызовите, пожалуйста. скорую!" У Коко похолодела спина, а Эд сказал нарочито бодро: "Сейчас вызовем!" Они быстро дошли до бокового входа в парк - к таксофону. Фонари не горели. Она держала зажженную зажигалку, а он звонил. "Скорая" капризничала, требовала точного адреса, и тогда Эд сказал: "Мы будем ждать вас у входа в парк, у бокового! Встретим вас и проводим!" Ей стало стыдно и не по себе и, оставив Эда у входа, она быстро пошла к санаторию, а придя к себе, залезла в душ и долго смывала с себя все стыдное и порочное... Она отказала Эду в близости, когда он пришел, а утром отправилась в церковь.
Она не умела молиться, она всю жизнь прожила атеисткой, но что-то толкнуло ее прийти в храм. Она слушала возглашение молитв, слушала пение, и слезы текли из глаз, и она не понимала, что с ней творится... Впервые ей пришла мысль о непоправимой греховности ее жизни, о неискупимой вине перед мужем и сыном. Она стояла истуканом, не рискуя креститься не только потому, что никогда не делала этого, хотя и была крещеной, но и от опаски, что за церквами наверняка следят, и уж ее-то точно возьмут на заметку. Но почему она все же пришла сюда, что за сила привела ее? Случай в парке не выходил из головы как символ наказания и опозоренности. Ведь молва найдет этих людей и дома, не только здесь. Хорошо, если у них нет семей, а то ведь крах жизни. Муж давно уже знает, что она изменяет ему, но Костя, Костик?.. Она купила и поставила свечку прямо у распятия, поглядев, как делают это старушки: возжигают от горящей свечи фитиль, а потом держат над пламенем основание свечи, и, когда воск растает, ставят прочно в маленький канделябр. Рука тянулась перекреститься, но она все-таки не рискнула, и так и ушла, долго постояв просто. Но от зажженной свечи стало легче, светлее.
На другой день она проснулась от ощущения тишины. Странный сон ей приснился: будто там, в свердловском студенчестве, когда их вывозили на лето в колхоз - помочь труженикам села, - сидит она в кузове грузовика одна-одинешенька, а бабий голос выводит жалостно: "Ой, сорока-белобока, научи меня летать!.." Грузовик на месте стоит, а дорога сама бежит из-под нее, и убегает куда-то далеко-далеко... "Невысoко, недалеко, чтобы милого достать!.." А кто-то в самом конце дороги все машет и машет ей вслед... А вроде уже и не машет... И слезы катятся сами собою, и нету им удержу...
И она всхлипывает, и еще всхлипывает, а потом вдруг на нее накатывает прорвавшееся из глуби рыдание, и она никак не может унять его, и жалость к себе рвется наружу, и мнится: не будет уже ничего более в ее жизни, да и жизни самой не будет... И исходит слезами, и дышать уже невмочь, и все как-то рухнуло - ухнуло в никуда...
Цыров прилетел неожиданно. Дал только телеграмму без подписи, да ей и не нужна была его подпись: кто еще мог прилететь к ней, примчаться к ней - так вот, нежданно-негаданно!.. К черту Эдика, ну его, - здравствуй, Цыров, милый, родной, бородатенький, - Цыров, исцеловавший каждую ее клеточку!.. Она отправила его в душ, а после жадно припала к его мужской сути, - могучей, дивной, сладчайшей, хмельной до умопомрачения, до одури!..
Лето катилось к пределу, вечера уже стали прохладными, но все ходили высокие грозы, обрушиваясь громовыми раскатами и долгими плакучими ливнями...
Кокошин запирал дверь их квартиры, - они с сыном летели в Ессентуки к ней, жене и матери, решили сделать ей сюрприз - явиться без предупреждения, когда принесли телеграмму - странную: "Необходимо срочно прибыть деньгами санаторий "Россия" главврач Зильбершер". И пока летели в Минводы, телеграмма не давала покоя, и смутное предчувствие томило душу...
В палате никого не нашли - было заперто, - и отправились к главврачу. Сын остался в приемной, а отец вошел в кабинет и представился. Сероглазый, с сединой на висках высокий интеллигентный еврей, встав из-за стола, пошел навстречу Кокошину, пожал ему руку, потом прошел к двери, плотно закрыл ее и, остановившись перед ним, сказал: "Уважая вас, я скажу вам всю правду. Лучше, если вы услышите ее от меня, а не от какого-нибудь шептуна". Кокошин страшно насторожился. "Ваша жена умерла от удушья, она захлебнулась спермой". Кокошин дернулся, закрыл глаза, стиснул зубы и опустил голову. Главврач продолжил: "Подлец, бывший с нею, позвонил в скорую, но не сказал, в чем дело, и скорая приехала поздно. Возможно, ее удалось бы спасти, если бы тот... подлец... сразу обратился к нашему медперсоналу. При вскрытии оказалось, что дыхательное горло у нее было забито спермой..." Кокошин, отторгая от себя этот ужас, замотал головою, потом рванулся спросить, но главврач опередил его: "Кто этот подлец, мы не знаем... В последние годы к ней прилетал какой-то молодой человек из Москвы..." - "Цыров!" - взорвалось в мозгу у Кокошина! Как она упрашивала его устроить Цырова к нему в газету! Он тогда еще подивился ее выбору: неужели ничего получше найти не могла?! Посредственность, и неприятный, хихикающий, какой-то подлый!..
"Счастье! А что такое счастье? Я вот пяток яиц сварила - ни одно не лопнуло, - уже счастье! - бабка-кастелянша, у которой он забирал вещи жены, была подозрительно словоохотливой. - А к ей за счастьем грузинец ездил, из Кисловодска!.." И, вроде бы спохватившись: "Ой, да вы ей кто будете?" - "Муж!" - трудно выдохнул он. - "Ой, - притворно перепугалась она, - простите вы меня, дуру, - никто ведь не знает, что промеж них было!.. Может, просто гулять ездил!.." Белый, как труп, он забрал сумку и сумочку, подаренную им в ее день рождения. Оставшись в коридоре один, открыл сумочку: никаких фотографий не было. Была пачка таблеток - тех самых, противозачаточных, что он "доставал". И записная книжка. Он открыл ее, и прочел на первой странице: "Жить любовью и жить в любви - это ли не счастье?"
Похоронить ее удалось недалеко от входа на кладбище. Отец стоял каменным изваянием, а сын плакал и все шептал: "Мама! Мама!.."
Через год они опять прилетели сюда: поставили прекрасный памятник белого мрамора с черной мраморной полосой, ее фотографией и, после фамилии-имени-отчества, словами: "Скорбим. Любим. Помним". И подписями: "Сын. Муж".
Мальчик снова плакал, прижался к отцу, а отец, поглаживая ласково его голову, думал: он никогда не расскажет сыну о том, что произошло, ведь память о матери должна быть свята...
Сын во всем повторил отца: те же светлые волосы, то же выражение лица, те же прямые плечи... Но глаза у него были ее, матери - грустные глаза Бэмби.


“Наша улица” №87 (2) февраль 2007

 

 
   
kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   

адрес в интернете
(официальный сайт)
http://kuvaldn-nu.narod.ru/