Ваграм Кеворков
НАСТИ И ЕРЕМЕИ
повесть
МАРТОВА
Летом туманного и холодного года отправились мы с женою на юг.
Хотелось для начала заехать на Харьковщину, погостить у родных моего приятеля,
украинского поэта москвича Вани Шишова, а потом уже дальше к морю.
Машина моя неспешно катилась дорогами тульскими, орловскими,
курскими - тяжело пыхтя в общем потоке на затяжных подъемах, а взобравшись,
наконец, на гору, радостно устремлялась вниз, чтобы потом вновь ползти вверх.
“Каждый спуск таит в себе новый подъем!” - старая присказка бывалых туристов.
Трасса загружена и, пока автопоток медленно движется к югу, можно
вволю глядеть по сторонам, сначала на роскошные могучие ельники, одним видом
своим - недвижным, величественным, - навевающие мысль о вечности; потом на
белые ядреные березники - чистые, веселые, как частушки; потом на прозрачные
осинники, шепчущие дрожащим трепетом листиков: “Будет и осень! Будет и осень!”
Потом - на неявное появление степи, еще не совсем освободившейся от лесов, еще
тронутой веснушками рощиц и перелесков, но все-таки уже тихо переходящей в
безлесный юг.
За день добрались мы до Харькова, к вечеру отыскали нужный нам
одноэтажный дом, в нижней части города, после многокилометрового забора ХТЗ.
Суета встречи - ох, ах, - чаепитие с горилкой и “ковбасою”, долгие разговоры
заполночь, и, наконец, сон.
С утра пораньше опять разговоры - опять: “Як там Ваня?” - потом
чай с горилкой, мытье в импровизированном душе среди обширного, засаженного
цветами двора.
Матушка Ванина тоже купнулась, вымывшись, накрутила на голову
полотенце, и получилась чалма! И сразу стала явной горбинка на ее носу и
турецкая кровь! И стала очень похожа на Ваню. Как не найдешь русского без
татарской крови, так не найти украинца без турецкой.
Подивившись такому яркому проявлению кровушки, я стал читать
Ванюшины вирши:
Я слиз у матэри нэ бачив
У найскрутнэйшую хвилину!
Але завжди матуся плаче,
Колы читае “Катэрину”!
И прохудились матушкины глаза, и потекли слезы по горбатому
материнскому носу, и растроганные братья Ванюхины - черные, как турчаки - тут
же налили полные чарки горилки, наломали жареных кур, - и как тут было не
выпить с ними за родившую и взрастившую их матусю! А потом за Ванюсю! А потом
за каждого из братов! А потом за Шевченка! А потом за Украйну! А потом... Лучше
б я не читал этих виршей! Чуть не за каждый стог на Украйне поднималась чарка с
горилкой, и моего хилого здоровья на все растущее количество замечательностей
этой и в самом деле дивной земли попросту не хватило. Из последних сил
отказался я пить более, а бедная жена моя, позеленевшая, как свежие огурцы на тарелке,
опрометью вылетела из-за стола куда-то на двор!
Славное дело гостеприимство, особенно когда третьи сутки подряд на
столе горилка, огурцы, помидоры и куры жареные! “Изверги!” - рыдал мой приятель
после подобного гостеприимства на Львовщине.
А я все талдычил, все настаивал, чтоб отвезли нас, наконец, в то
самое село, которое так расхвалил мне Ванюша - “Дуже гарно!” Да что там
отвезти, я сам поеду туда, только расскажите, как ехать, кого там искать, а
самое главное, отпустите душеньку на покаяние, - нет уже сил никаких на
ежедневные возлияния!
После трех суток отчаянного, сверхсильного бражничания, после
того, как было сочтено, наконец, что законы гостеприимства исполнены, старший
брат Ванюшин сел на заднее сиденье моей машины, и мы, наобнимавшись и нацеловавшись
на прощанье со всею роднею Ванюшиной, поехали-таки в Мартову! - вот как,
оказывается, имя тому селу, где живет их дальняя родственница, у которой теперь
предстоит нам гостить.
Через шестьдесят километров живописной, прямо-таки шевченковской
местности, - миновав не один курган с сидящими на них орлами, - достигли мы
развилки: налево Мартова, направо Печенэзи.
Чуете?
Язык - бесценный хранитель истории, жизни всего человечества.
Через язык иногда такие высвечиваются загогулины развития, такое становится
явью, что яснее ясного: язык - главный хранитель древности. Одно только слово
на дорожном указателе - Печенэзи, а уж целый этап в жизни Руси Киевской! А
стало быть, и нас с вами, если иметь в виду, что мы появились на свет Божий не
из ничего, а от родителей, от предков - близких и дальних, далеких от нас по
времени, но таких близких по языку. Печенэзи! Значит, здесь жили эти кочевники
- тюрки, эти воители, сражавшиеся со славянами, - славами, как тогда
прозывались.
А Мартова - явно от Марта, Мартовское, Весеннее - в самом деле,
хорошее, доброе украинское село, - с хатами, плетнями, садочками, мальвами, -
пригожее и просторное.
А вот и нужный нам дом! А вот и хозяйка! Брат Ванин знакомит:
“Настя Степановна Коваленко!”
Лет ей, на взгляд, где-то за пятьдесят, пепельные волосы редко
тронуты сединой, в меру загорелое лицо поражает спокойной строгой, но не
суровою, красотой: ровный нос, щеки, губы, подбородок - все соразмерно, все
гармония, но глаза! Вроде бы, серые, сероватые, а вроде бы прозрачные, как с иконы,
и смотрят как бы сквозь тебя, - видят тебя без утайки! Таким глазам не соврешь,
не станешь казаться лучше, нежели есть!.. Хорошего, почти высокого росту,
ровные сильные плечи, крепкая грудь под ситцевой гладкой кофтой, охваченной
ниже шеи тайной резинкой, кофта забрана в талии серой холщовой юбкой, сразу
видны красивые крепкие бедра и красивые ровные ноги, загорелые ниже длинноватой
юбки, и тонкие щиколотки... Все в ней порода, но глаза!
Настя Степановна ведет нас в саманную хату об одну комнатку. Окошко
маленькое, вмазано наглухо, без створок и форточки. Глиняный пол. Стол, стулья,
кровать. У другой стенки топчанчик.
На топчанчике этом жена и устроилась. А я в машине, вольный казак,
- откинул кресло, чуть опустил стекло в окошке, - в своем доме на свежем
воздухе!
Лег - и гляди на звезды! Горят они ярко на черном небе, и так
сладко засыпать, на них глядя, под ровный стрекот цикад!
Рано утром мычит скотина, редко голосит какой-то петушок вдалеке,
- проснулся я и лежу в полудреме, во сне и наяву. Где-то далеко щелкает бич
пастуха, взмычит иногда корова - и опять тишина, только посвист веселых пташек.
Потом зашумели, зачирикали воробьи - сорвались откуда-то и ф-р-р-р мимо меня их
легкокрылая стайка!
И во мне просыпается вчерашний день, вчерашний приезд наш к Насте
Степановне, ужин с нею - она угощает свежими - с грядки - огурцами, помидорами,
луком зеленым, вареной картохой, и - слава Богу - нету горилки: хозяйка не пьет
ее вовсе, за всю жизнь ни капли не выпила. И тихая светлая радость заполнила
душу, и мы сразу почувствовали себя с этой удивительной женщиной просто,
свободно, а Ванин брат, сверкнув напоследок улыбкой, обнимает меня
по-родственному и прощается с нами со всеми.
Я не хочу окончательно просыпаться, я в полусне, как бабочка в
коконе, и сам себя вижу в этой сладкой прострации, - как знакомились вчера с
Настей Степановной, как что-то затеплилось в ней, когда узнала, что меня зовут
Еремей - “Ерема” - встрял Ванин брат, - в глазах ее мелькнул крохотный свет и
руки вдруг повернулись ладонями мне навстречу и вернулись тут же в прежнее
обычное положение на столе, рядом с краюхою хлеба, картохой и овощами. “А вот
чаю нету у меня, травку пью!” - легко повинилась она, а мы и рады, куда лучше
завар зверобоя, ромашки и барбариса, и тут только приметили пучки травок,
развешенные по стенкам на гвоздиках, и видя наш искренний уважительный интерес
к ее травкам, она сказала ласково: “Научу потом!” И мы оказались в какой-то
новой стихии, ее стихии, и на душе стало легко и покойно, и с этой легкостью я
уснул.
Уснул и на самом деле, сейчас, утром, и проснулся оттого, что
солнце стало пожаривать, машина нагрелась, стало вдруг душновато, и в коконе
дремать не хотелось.
Я выбрался из машины, откинул калитку, вошел во двор, и увидел
Настю Степановну в огороде за редким подсолнечником: она отламывала початки от
рослых и сильных стеблей кукурузы. Я зашел в хату, жена еще дрыхла, я сел на
приступок и наслаждался утром, сельским покоем и ощущением наступившего отдыха.
В хате что-то заворочалось, заскрипел топчанчик, вышла, уткнувшись
в меня на приступке, жена, сбегала кой-куда, и мы отправились с ней по
украинской улице.
Давно хотелось мне насладиться Украйной, этой сладкой окраиной
огромного славяно-угро-тюркского притяжения, охватившего и другие народы.
Наверное, Гоголь тут виноват. С детства, с “Вечеров на хуторе близ Диканьки” и
“Миргорода” заронил он во мне эту тягу, эту любовь к щедрой земле украинской и
расположение к “ласкавой мове” ее.
Хата Насти Степановны на отшибе, другие хаты с другой стороны
улицы, да и то через раз. Но, как и положено, с розовыми, белыми мальвами в
палисадниках перед окнами, с плетнем, на котором сохнут вверх дном кринки,
банки и “глэчики”. Похоже, этой улочкой мы вчера и приехали, вверху ее съехав с
асфальта на грунт.
День раскрывается подобно цветку, распахивающему лепестки
навстречу свету и солнцу.
Когда, прогулявшись, возвращаемся домой, Настя Степановна стоит на
лестнице, приставленной к чердачному окну: в руках у нее початки, она кидает их
в оконце, а сама спускается за новой порцией.
Я начинаю помогать ей, влажу с початками на лестницу, подавая ей
кукурузу, невольно гляжу вверх и вижу ослепительно белые ровные ноги и всю ее -
на ней нет исподнего! Она замечает мое открытие, но не сердится, наоборот,
глаза ее мягчеют и какой-то свет пробегает в них, как вчера за столом! Я подаю
и подаю ей початки, мое открытие настолько увлекает меня, что, когда груда
кукурузы заканчивается, я досадую.
Пока мы с женой завтракаем, Настя Степановна наламывает и подносит
к лестнице новую груду, и я азартно бросаюсь помогать ей.
Но Настя Степановна уж не на лесенке, а на чердаке, выглядывает из
окна. Я влажу по лестнице, подаю ей кукурузу, она подхватывает ее и исчезает, а
я спускаюсь за новыми початками - никакого вдохновения без заманчивых
прелестей. Я быстро упарился, меня сменила жена, но вскоре запросила пощады:
листья початков больно шершавые, мочало кукурузное липнет, не городское это
дело. Пришлось мне до ломоты в спине заниматься этим сельским трудом, пока
Настя Степановна, видя мое уныние, не смилостивилась: - Ладно, остаток завтра!
И смотрела на меня, как огромная снеговая гора смотрит с ледяной усмешкой на
пытающихся штурмовать ее альпинистов.
На другой день только пробудился, глядь - Настя Степановна уж
орудует: початков с огорода натаскала, сама на лесенку влазит, на чердак
забрасывает. Я ей из машины:
- Куда ж вы сырую? Ведь в росе вся!
- На чердаке проветрится!
Надо идти помогать, а я, в сладкой дреме своей, как животное
сонное в теплой норе, долго потягиваюсь, позевываю, обманываю себя - ну, еще
немножко, еще полежу чуток, а потом уж... И лежу, и подремываю, пока иглой не
впивается в мозг: - Вставай, не позорься, ты же мужик! Тогда окончательно
просыпаюсь, и становлюсь “примкнувшим” к ней Еремеем!
Настя Степановна влазит на чердак, и все, как вчера: трудно и
скучно. Только иногда мелькнут в памяти ее ноги и ...
Через пару часов разделались мы с кукурузой, я, было, возликовал,
да рано: в огороде еще и подсолнухи, надо их выдернуть, шляпки срезать, разложить
на просушку и сидеть при них, вроде пугала, чтоб сороки и прочая тварь пернатая
семечки не склевала бы! Ну, тут уж я с газетой на табурете уселся, стал читать,
как американцы против нас ракетную систему хотят развернуть. Американцы
американцами, а солнышко набирает силу, печет все крепче. Тут и сороки
пожаловали, растрещались своим трескучим смехом, внаглую за семечками с крыш да
акаций пикируют! Пришлось вместо газеты взять в руки палку, покручивать ее над
собой, а самому средь шляпок похаживать. Убедил я сорок, что ничего из их затеи
не выйдет, убрались они с шумом и стрекотом. Тут жена завтракать позвала, а я
не могу боевой пост покинуть! Пришлось тут же, на табурете, каши поесть и чаю
попить, - на боевом посту и завтрак солдатский.
Через часик Настя Степановна вышла, села в тени, стала подсолнухи
лущить. А мы с женою пошли гулять.
Где-то на ближней улице раздается призывное бодрое ржание молодой
кобыленки, с другой стороны села откликается старческим слабым голосом
ухайдаканное работой лошадиное существо... И снова ни звука, даже цикад не
слышно.
Тополя не шелохнут ни одним листочком, кажется, еще немного - и
солнце расплавит все! Скорей в спасительный лес!
Лес высок, но узок, - мы уж смотрели по карте, - зеленым длинным
языком тянется до водохранилища, а там мощнеет и широкими рукавами охватывает
длинное, на десятки километров, пространство воды.
В середине леса дорога, вся в красноватой пыли, - выходы
краснозема, редкость в этих широтах. А сосны в лесу - с красноватыми стволами -
подстать почве.
Проходим в зное километра полтора-два и останавливаемся: прямо
перед нами на красной пыльной дороге сидят орлы. Их когтистые крючковатые лапы
погружены в пыль; сами красноватые, как дорога, не прячутся от жары в лес, в
тень, - нет, греются, наслаждаются солнцем, - огромные, как бы составленные из
углов, птицы, все в них хищное: и крылья, и головы с кривым огромным
черно-желтым клювом, у некоторых он раскрыт и виден длинный узкий желтый
язык...Они шипят громко, расправляют крылья, угрожающе переваливаются из
стороны в сторону на кривых лапах, нехотя прыгают, - кто в сторону, а кто нам
навстречу, щелкая мощным клювом, пошире расправив крылья и крикнув
пронзительно, и злоба на тех, кто их потревожил, все нарастает. Их семь или
восемь, сразу не сосчитал, а теперь уже не до этого: три или четыре птицы явно
нацелились на нас, уже подпрыгивают перед взлетом, устремляясь к нам!
Мы мгновенно исчезаем в лесу, прячемся за мощными соснами,
подальше обходим дорогу, за стволами не теряя из виду хищников, - они медленно
успокаиваются, сходятся опять поближе друг к другу, но все еще озираются,
вытянув шеи, и крылья еще углом, не сложены...
Метров через сто после них выбираемся из лесу, счищаем с себя
налипшую хвою и паутину. Оглядываемся: стихшие, было, орлы, опять всполошились,
ну и пусть их.
Через пару километров привал на зеленой лужайке у закраины леса.
Солнце печет по-прежнему, все накалено, и мы тоже. Жара толкает нас в объятия,
мы обрушиваем друг на друга солнечную энергию восторженной силы, взрываемся ею
и, откинувшись навзничь, я гляжу в бездонное светлое небо, - вековые сосны над
нами не мешают видеть его. Метрах в тридцати вверху, на могучей сосновой ветви
замечаю большого красноватого ястреба, он прочно обхватил лапами ветку, а сам,
чуть наклоняя голову то влево, то вправо, внимательно нас разглядывает.
“Здорово, приятель!” - говорю я ему и пугаю этим задремавшую, было жену, - я и
не заметил, как она прикорнула. Жена заполошно: “Что? Где?” - мы лежим нагие. Я
показываю ей ястреба, она вдруг громко: “Какая прелесть!” “Прелесть” после ее
слов ошалело срывается с ветви и, расправив крылья, летит над дорогой, - сперва
недвижно, а потом крупно взмахивая. Я, приподнявшись на локте, долго смотрю ему
вслед... Зной, истома, горячая лень... Мы засыпаем.
Просыпаюсь минут через тридцать, и снова любуюсь небом, лесом,
травой у щеки... Чуден мир Божий!
После отдыха шагается легко, бодро, и мы быстро продвигаемся
дальше.
Лес наполнен неясным шумом: я вижу, как перелетают с дерева на
дерево ястреба, их все больше. Один сидит на крайней к дороге сосне, что-то
долбает и потрошит. Я запускаю в него подвернувшейся палкой, он срывается с
места, к моим ногам падает голубь - он уже расклеван: сердце съедено. Все в
природе пожирает друг друга. А вот гиганты - слоны и киты - растительноядны.
Мне, что ль, перейти на траву? Жена, оценив мою иронию, улыбается.
Меж тем воздух свежеет, чувствуется приближение воды. Еще с
километр - и мы выходим к сплошным зарослям камыша. Сколько ж здесь пернатого
люду! Чайки, цапли, сороки, вороны... А это кто такое - беловатый, летит низко,
облетает камыши по длинному полукругу - лунь! Ну, конечно же, лунь! Прямо над
камышом шкандыбает, бродяга! А вот белый орел! Да никакой не орел, - скопа! Ну
конечно, скопа! Так - резко вниз! Ага, значит, камыш не сплошной, где-то окна
воды! О! Уже с рыбешкой - чуть не сказал в руках - в лапах! Вот это рыболов!
Лапы - мохнатые, белые! Как в штанах. Красивая птица! Внезапный резкий
нарастающий свист, шум, что-то упало сверху - орел! Когтит цаплю, молотит
клювом, цапля кричит от боли и ужаса, а хищник - вот гад! - еле-еле взлетев, с
трудом тянет ее над камышом, заваливаясь на правое крыло... Цаплины ноги висят,
едва не задевая камыш, она кричит так, что сердце мое переворачивается, а
красновато-бурый гигант - уж не из наших ли знакомцев? - уволакивает ее на
растерзание к дальнему лесу... Во жизнь - всемирный комбинат поедания!
Этот орел все испортил: была рыбалка, каждый рыбалил, как мог,
кто, как цапля, сидя часами у воды в ожидании рыбешки - ни дать, ни взять
мужичок - любитель лова, только что без поллитры, - другие ныряя за рыбою, как
скопа, цапая ее с поверхности, - опять же честная, вроде, охота, рыбу достать
из воды не просто. Соперничество обитателей разных стихий - надводной и водной.
А этот убийца на такую же летунью, как сам, свалился, бандит!
Огорчение не проходит, но долго смотрим на это камышовое царство,
кишащее и рыбою в воде, и пернатыми охотниками над зарослями. Камыш уходит
вдаль, сколько хватает глаз, значит, до чистой большой воды далеко, мы туда не
пойдем, останемся без купания. Ну что ж, обольемся дома водой колодезной, смоем
с себя этот жаркий день.
Наглядевшись, поворачиваем обратно.
Жара все тучнеет, наваливается тяжестью, да и устали, конечно.
Одно дело идти в новое, в открываемое, другое - возвращаться хоженым,
выясненным. Подспудная жажда открытия - великое дело. Она и ведет нас в новые
дали. Но мы с женой - не “идущие за солнцем”, их кибитка всегда с ними, они
идут только вперед, а мы возвращаемся к дому.
Орлы все там же, сидят на дороге! Подойдя к ним метров на сто,
забираем в лес: они уже встревожились, зашевелились, расправляют огромные
крылья... Обходим их лесом, метрах в тридцати от дороги, видим их за деревьями,
они чувствуют, что мы где-то недалеко, и опять беспокойны и агрессивны.
Выходим на дорогу метров за двести после них, они смотрят на нас,
и злоба их даже сюда достигает. Но дальше уж идем по дороге, на всякий случай,
оглядываясь, - орлы все смотрят нам вслед.
Вышли из лесу, и сразу начались скирды, копны, копешки, а потом уж
и улица - с плетнями, кринками на них, мальвами в палисадниках, с обильной
геранью на окнах.
Обернулся - и увидел разом голубой купол неба, и хаты под
соломенными крышами, будто парубки, стриженные “под горшок”, и тополя с
недвижными листьями, и огромные стога сена - порождение плодоносной мощи этой
земли, и все пронизано зноем, даже птахи спрятались от жаркого солнышка,
забились под стрехи, чтоб выпорхнуть из укрытия, когда свечереет и прохлада
освежит мир.
Настя Степановна просит нас погодить, не входить в хату: она
ворожит и целительствует, какая-то молодая черноволосая, черноглазая хохлушка
глядит на нее с восторгом надежды. А Настя Степановна величественна, строга и
сосредоточена.
Присели на лестницу - она все еще приставлена к чердаку, - долго
ждем; у каждого перед глазами увиденное сегодня.
Давно замечал я в себе особенность: прокручивать в мозгу картины
дня, все излагая словами от третьего лица, не “я”, а “он”. “Он” смотрел в
голубое небо, “он” увидел разом хаты, стога и бредущее домой стадо... Этот я-он
стал частью жизни, он стал мною, я стал им. “Он смотрел неотрывно, и волосы у
нее были как светлое золото...” - это я сейчас гляжу на жену.
Стучит откинутая щеколда, скрипит отворяемая дверь, из хаты
выходят Настя Степановна и молодайка, - хозяйка провожает ее до калитки,
прощается, та в ответ: “Щиро дякую!” И уходит, явно счастливая. А Настя
Степановна, просветленная, чуть взволнованная, подходит к нам: “Ну, нагулялись?”
И глаза ее смотрят на нас, все угадывая.
В хате пьем молоко, заедая душистым хлебушком, - дары молодайки. У
стола лукошко яиц, на столе завернутая в марлю “буханка” сала и пышный каравай
серого помола с присыпанной белой мукою корочкой. Вкусно!
Оказывается, Настя Степановна никогда не ходит в сельмаг.
Односельчанки и женщины из других сел несут ей яиц, молока, меда, хлеба
домашнего, сала, а то и курицу жареную. “Ой, Настю Степановна, зробите отваду!”
“Ой, Настю Степановна, зробите приваду!” Или забеременеть надо, или ребеночка
полечить травой, заговором. И Настя Степановна и приваживает, и отваживает, и
исцеляет, бабоньки приходят зареванными, а уходят счастливыми.
- Настя Степановна, а почему вы всегда по-русски говорите, вы же
украинка!
- Русская! Ставрополочка.
- Казачка?
- Пришлые мы, отец дрогалем был.
Ах, вот что! Дрогали - куряне, воронежцы, волгари, рязанцы-
лапотники - появились на Ставрополье в начале двадцатого века, особенно перед
германской войной их прибавилось. Селились поближе к чугунке, на окраинах
городов и станиц; в телегах своих длинных - дрогах - перевозили по найму грузы.
Купцы побогаче старались нанимать их оптом, пять-десять телег зараз, тогда
меньше платили им, голодранцам пришлым. Купцы, мещане сытые откровенно
брезговали этим людом, казаки ворчали: селились бедняки на тучных землях,
жалованных лампасному сословию самим государем. Не раз дрогалей бивали, и до
ножей доходило: извоз оказался занятием прибыльным, поздно сообразили местные,
какой жирный кус у них дрогали оттяпали, а самим в это дело податься - купцам,
казакам, мещанам - гордыня не позволяет.
- Отца зарезали, мать в дом к хозяину нанялась.
Многие пришлые подались в батраки к бывшим помещикам, воротилам
новым. Пасли гурты, табуны, сады водили. Но революция, потом “гражданка”, - и
все пошло прахом.
- Когда мне четыре года было, мать в монастырь ушла, меня бросила.
Спасибо, хозяева не выгнали, вырастили, грамоте выучили.
- С матерью виделись?
- Никогда я ее не видела больше... А шестнадцати лет колхоз меня в
сады услал работать, в горах. Там и встретила я своего суженого. Как и вас,
Еремеем звали.
Так вот почему пробегал молодой огонь в ее строгих глазах, когда я
невольно видел ее крепкие белые ноги и всю ее, и раньше - в первый же день за
столом: я напомнил ей ее Еремея! И она невольно перенесла на меня что-то от ее
отношения к нему, - вот откуда снисходительность и расположение!
- И где он сейчас?
- Погиб в сорок пятом, в Польше.
- А немцы были в селе? Стояли у вас?
- Были, они тут смирно стояли, ко мне не ходили!
Что-то было в тоне ее ответа такое, что я ожидал продолжения.
- Я не велела им ходить на наш край, и не ходили!
- Как - не велели?
- Так! Мысленно приказала и все!
Вот это да! Не зря у нее глаза иконы!
- А Еремея любили?
- И сейчас люблю!
- А замуж еще выходили?
- Была. Он в окошко тук да тук, а я с полюбовником, не открываю
ему. Велю уйти, он и уйдет.
Ничего себе!
- А где ж он сейчас?
- В Ростове. Услала туда, не люблю.
- А сюда как попали?
- Экой вы дошлый! Все-то вам расскажи! Работа скучает!
Ночью в машине наплывают московские лица, люди, среди которых
вращается “он”, и как же все это мелко рядом с ее глазами, с ее исполненного
достоинства обликом, неспешной, но легкой поступью, и нет-нет, да и мелькнет
шальное: а ведь будь он помоложе и холост - влюбился бы, опасно влюбился,
нельзя жить с колдуньей - несчастья не миновать! Вот как она муженька своего от
себя отвадила, как игрушкой играла им, из человека пустяк сделала! Нет уж! Да и
чем ему жить здесь? Початками и подсолнухом? Ему-то?
А она, словно читая мысли его, усмехалась углами рта, видно, знала
наперед все истории с влюблениями, страданиями. И как природа - ровна, спокойна
и сама в себе.
Орлов не видно, наверное, в степь улетели, а может, и затаились
где-нибудь здесь, среди исполинов-сосен, в засаде, как печенеги. Хотя на лесных
не похожи, окрас иной, пожалуй, что степняки. Вот здесь на дороге они и сидели,
- пыль испахана их когтями. На всякий случай внимательно оглядываем лес, - нет,
нигде никого.
Проходим это место, и теперь главные отметины в этой красноватой
пыли уже не орлиные следы, а наши - убедительные человеческие ступни.
Дома, раздевшись до плавок, обливаемся холодной водою колодезной,
перехватывает дыхание, пыхтим, отфыркиваемся, - так загнанные в реку или озеро
кони: и пьют, и фыркают, и норовят погрузиться чуток поболе, спасаясь от
давящей жары.
Умиротворенные, обдуваемые проснувшимся к вечеру ветерком, сидим
на лесенке, а “он” никак не может отрешиться от пронизывающей все его существо
пленительности Малороссии, этой жаркости Украины, “он” еще в детстве “заболел”
сладкою гоголевскою прозой и поразившим его “взбутетенился”! И чувство
прекрасного, вошедшего в его жизнь с самых первых познанных им букв, снова
бродит в его душе, и складывает новые строки.
БОР И ХУТОР
Тот, кто любит Украйну, - поймет меня. Сладкозвучная, ласковая
украинская речь, - не та суконная, т.н. литературная, что казенно звучит на
киевском радио, а та сердечная “ридна мова”, на которой писал Шевченко, на
которой говорит Харькiвщина, Запорiжжя, Днiпропетрiвськ и Одеса... А песни!
“Мисяць на нэби, мисяцю ясный, ясно, хоть голкы збырай! Выйди, коханая, працею
зморэна, хочь на хвилыныньку в гай!” Всю душу перевернет, всего тебя заберет в
полон сладкий, навсегда пронзит твое сердце, - куда там амуру!
И вот еду я на своем “Москвиче” благословенной землею Украины,
когда-то прозывавшейся Малороссией, еду на юг, еду под страшным ливнем!
Множество машин, не в силах преодолеть сплошную водяную завесу, съезжает на
обочину, останавливается - я еду! Медленно, с трудом различая дорогу!
Позади Харьков, близко уж Днепропетровск, - и вдруг: стоп! Дорога
перегорожена несколькими рядами солдат, какие-то люди в штатском заворачивают
назад все машины, даже с дипломатическими номерами, - дальше нельзя: холера!
Пытаюсь узнать что-либо под нещадными струями - разверзлись хляби небесные, -
на кордоне отвечают: “Далее все холера, и в Крыму тоже!”
Вымокший, растерянный, с кислейшей физиономией разворачиваюсь
обратно: все планы рухнули! Доезжаю через пару часов до Харькова, снижаю
скорость под Мерефой - поселок в преддверии города, - и тут прямо передо мной
перебегает дорогу старушка! Я скорее по тормозам, а их нету, нога проваливается
вместе с педалью! Едва успеваю объехать бабушку, виляю рулем
вправо-влево-вправо-влево, пытаясь погасить скорость, - дергаю ручник и кое-как
останавливаюсь на обочине. Дождь, слава те Господи, перестал, - можно, не
спеша, оглядеть машину, что-то понять. И нахожу: на заднем правом скате явный
подтек! Ага! Значит, пробило, съело манжетик тормозного цилиндра!
Сам по себе резиновый манжетик - тьфу, ерунда, копейки! Да только
где его взять? Дефицит в советское время!
Что делать? Еду тихонечко дальше - надо добраться к какому-то
ремонтному пункту или автомагазину! И вдруг огромный щит: надписи на
английском, немецком, французском и русском - “Автосервис”! С чувством
огромного облегчения сворачиваю налево - согласно стрелке, - и через несколько
километров понимаю, что прибыл точно: бесконечной чередою стоят машины,
страждущие починки. Торможу ручником, останавливаюсь, спрашиваю о ремонте. “А
что у вас?” - “Манжетик тормозного цилиндра!” - “О-о, гиблое дело, манжетиков у
них нет! У меня то же самое!”
Утешили!
Времени уже семь часов, сервис давно закрыт - работают до четырех,
- придется ждать до утра. Занимаю очередь - я сто пятнадцатый, - открываю
тушенку, ужинаем с женой, пьем чай из термоса, и потихоньку укладываемся на ночлег:
надо встать пораньше, чтобы еще до открытия ремонтного центра перехватить
кого-нибудь из мастеров, попытаться раздобыть этот злополучный манжетик,
который официально стоит девять копеек!
В пять утра я уже в автосервисе. И - о чудо! - какой-то замасленный
паренек с бодуна продает мне за девять рублей искомый манжетик, - последний у
него, единственный! (Так, по крайней мере, он утверждает после долгих поисков).
С этим манжетиком в руке бужу спавшую в машине жену, поддомкрачиваю авто,
снимаю колесо, разбираю тормозной цилиндр, меняю манжетик, собираю цилиндр,
долго прокачиваю тормоза, изгоняя воздух из разветвленной на четыре части
системы (жена нажимает до упора педаль, я стравливаю воздух из клапана, - так
едва ли не два часа), - наконец, тормоза готовы, колесо одето, домкрат снят, -
можно ехать дальше! Сажусь за руль, включаю зажигание, - и тут подходит молодой
человек, спрашивает в открытое окошко: “А вы куда едите?” - “Да мы еще не
определились! Наверное, в Москву!” - “А вы не хотите отдохнуть в сосновом лесу?
Я с женою и дочкой, мы из Ленинграда, у меня мотоцикл с коляской, одним боязно,
а с вами бы в самый раз!”
И мы поехали: впереди Саша, Маша и Томаша, как я их “окрестил”, мы
за ними.
Спустились дорогой через вековую дубраву, - густую, огромную, - по
узкой дамбе медленно пересекли Печенежское водохранилище, осторожно поднялись
долгим склоном вверх и въехали в бесконечный сосняк. Стали.
Вышел из машины - и окружила сосновая благодать! Рослые молодые
сосны, все сероствольные, идут рядами. Явно посадки послевоенные. Кое-где они
разбавлены красноствольными исполинами, вверху расходящимися мощной ветвистой
кроной. А воздух! Эх, еще бы солнышка!
Мне просто: поставил машину и все. А Саше надо заняться палаткой.
Натесали колышков, вбили их, привязали палатку к ним, внутрь шест-подпору, -
готово дело.
Шикарно устроились! Чудесный сосновый бор, тянущийся над
Печенежским водохранилищем аж на семьдесят километров, внизу огромная
акватория, а на том берегу - за три километра отсюда, - реликтовая дубрава! Чем
не курорт!
Разводим костер, потом с ведрами вниз, к водохранилищу; наполняем
котел, вешаем его над костром, жены пусть готовят обед.
В лесу обнаруживается масса траншей и окопчиков, - следы войны.
Кое-где россыпи ржавых гильз и патронов. И повсюду маслята, семейками и в
одиночку. Начинается азартная грибная охота, - да какая охота, просто сбор
урожая: грибов полнехонько. Мы с Сашей и Томашей срезаем их, а наши жены чистят
сопливцев, потом режут повдоль надвое, и кидают в котел, добавив туда соль,
лаврушку и горошины черного перца. Еще бы картошечки!
Надо будет разведать, нет ли поблизости какого села, чтоб
прикупить там продуктов.
- Слушай, Ерем, а не пойти ли купнуться?
Жены остаются у костерка, а мы с Сашей и Томашей, прихватив
плавки, спускаемся крутою тропкой к воде. Б-р-р-р! - какая холодная! Томаша
остается на берегу, а мы с Сашей заходим поглубже, плывем недолго, и скорее
назад! Нет, покуда солнышко не прогреет воду, купание придется отставить. Разве
чуток облиться на берегу, освежиться. Но пока что и так свежо.
Варево грибное готово, заправляем его тушенкой и наперебой суем
ложки в котел. Вроде бы, вкусно!
Но начинается дождь, наскоро выхлебав гущу, бросаем немытую посуду
у шипящего от капель костра, скорее в свои укрытия! Досадно! Без чая остались!
Дождь стучит по крыше, этот шум убаюкивает, дремлется, и передо
мной возникает лик Насти Степановны.
Что же заставило ее вместе с моим тезкой перебраться сюда, на
Украйну? Почему так внезапно оборвала разговор, когда я спросил об этом?
Утром выбрался из машины, все еще спят.
Песок впитал влагу, дождя нет, почти сухо. Снизу, от водохранилища
клубами валит туман. Солнце бьет в него, пронизывает, и кажется, вот-вот
одолеет. Но туман густеет, обволакивает лес, натекает на сосновые иглы.
Начинается шопот капель.
“И волосы у нее были, как светлое золото!” - может, это о Насте
Степановне, о Насте?
Хожу по опавшей хвое, проминаю ноги, что-то пытаюсь понять,
придумываю, придуманное стараюсь запомнить, - как же я не взял с собой ни
тетради, ни ручки? “Он целовал ее неумело и жадно, и душа засветилась
радостью!..”
Намаявшись, влажу в машину: доспать. Но возникает: “Степная даль,
перевитая сизым дымком, искрилась под солнцем после первых морозцев... Еремей
обнял Настю... обнял Настю... Еремей...”
Просыпаюсь последним. Саша и Томаша уж набрали маслят, Маша и моя
женушка чистят их.
Дождя нет, пасмурно, туман исчез, растворился. С Сашей и Томашей
начинаем обход окрестностей. Добредаем до высоченной сосны - старой,
разлапистой - где-то наверху явно гнездо, скорее дупло, и оттуда частое
пищание, похожее на мяуканье: наверное, сычики. Взрослые птицы и совы кричат по
иному, потверже. “Сычи в гаю переклыкалысь, та ясень раз у раз скрыпить...”
Нет, ничего не скрипит, безветренно. Кричат жалобно, монотонно. Голодные, что
ли?
Движемся далее. Стараемся особо не удаляться от лагеря, лес
незнакомый, не заплутать бы. Встречаем какие-то заброшенные дороги, они
расходятся, непонятно куда и откуда. Похоже, мы здесь, действительно, одни,
кроме нашей компании никого. Вот это отдых!
Стараемся обойти лагерь вокруг, бродим пару часов, выходим к
костру. Как раз в котел отправляется тушенка, ее запах дразнит ноздри, и мы
поспешно устраиваемся у костра. Маша разливает хлебово по мискам, - не то, что
вчера, по деревенски, все из котла.
Погода, похоже, налаживается, и мы с Сашей отправляемся на
разведку: нет ли села поблизости? Хотя петухов не слышно. Но может, все-таки
есть? Находим какую-то дорогу с засохшим навозом, она вскоре выходит из леса и
далее идет у самого его края, все ширясь, светлея “убитым” песком, и часа через
полтора приводит нас к плетню, за которым две хаты под камышовыми крышами -
метрах в пятидесяти друг от друга, разгорожены невысоким плетеньком. Жилье!
- Хозяйка, - кричу я, - ау! Есть кто?
Из раскрытых дверей ближней хаты высовывается голова в белой
косынке и опасливо исчезает.
- Хозяюшка, - кричу я поласковей, - как бы купить чего?
Никого. Наверное, смотрит на нас в окошко, - окошки маленькие, без
створок, вмазаны наглухо.
- Тетю Присю! - вспоминаю я Ванины озорные стихи - “Тетю Присю,
тетю Присю, я кохаю вашу писю!” - Тетю Присю!
- Яка тебэ Присю! - громко заявляет о себе хозяйка белой косынки,
показываясь из хаты. - Чого трэба?
- Хозяюшка, подойдите сюда, пожалуйста, купить хотим! - в моем
голосе мед и сахар.
Тетка, угрюмо поглядывая на нас, подходит к плетню. Лет ей
пятьдесят с гаком, дородная, косынка повязана под самые черные брови, а глаза
карие - хорошие, ласковые, хоть и напускает на себя тетка суровости:
- Чого?
- Купить бы нам молочка, чесночку, мы тут в лесу живем, на машинах
приехали! - интригую я: раз на машинах, значит, деньга есть, можно бы и
продать!
- Нычого немае в мэнэ, нычого нэмае!
Ну надо ж, какая досада! Так хотелось прикупить поесть что-нибудь,
а уж чеснок просто необходим, раз холера движется!
- Обидно! Столько проехать!.. Я вот из Москвы, а он из Ленинграда!
- Звидкиля?! - вдруг ярится вниманием тетка.
- Я из Москвы, а он из Ленинграда!
- Гапуся! Гапуся! - как громом небесным оглушает нас могучею
глоткою, - Йды швыдче, дывись: чоловик аж з самой Москвы, а о ций з Ленинграду!
Во заорала, чуть уши не заложило!
- Гапуся!
Но Гапуся уже бежит, поспешает с тряпкой в руке по своему двору к
соседскому стыку плетней, и подбежав, выпаливает: “Шо, Настю?!”
А я ее Присею!
И Настя повторяет торжествующе, будто только что открыла Америку:
“О ций чоловик з Москвы, а о ций з Ленинграду!!”
- Ой! - хлопает себя по коленам присевшая от изумления Гапуся!
А Настя - счастливая, преображенная радостью - щедро одаривает: -
Та е в менэ часнык, е! И молоко е! Чекайтэ!
И бабы, подхватившись враз, кидаются к своим хатам, а мы с Сашей,
пораженные таким оборотом, не успевшие даже вымолвить что-то признательное,
благодарное, изумленно и радостно смотрим им вслед. Только и обмениваемся
взглядами, покачиваем головами: - Ай да ну!
Пару минут длится неловким ожиданием пауза, наконец, Настя
выскакивает из хаты и устремляется к нам, обеими руками прижимая к груди
немалый утянутый в газету сверток, подбегает к плетню - запыхавшаяся,
раскрасневшаяся, с капельками пота на лбу и над верхней губой, - и радостно
сверкая своими очами карими, передает нам через плетень этот сверток: - Йишьты
на здоровьичко! Мы растроганно благодарим, опускаем сверток в пакет, лезем за
кошельками, и тут Настя шлепает себя ладонями по бокам: - А молоко! И, сходу
развернувшись, назад к хате!
Тут подбегает Гапуся, сует нам огурцы, помидоры, огромный пучок
зеленого лука, головки толстенного чеснока, ломти домашнего хлеба, а Настя
несется с двумя банками молока: - Ось! На здоровьичко!
Бывает же такая радость на свете!
Щедро расплачиваемся, сердечно благодарим и, затаренные,
отправляемся к лагерю, чувствуя себя победителями!
А Настя с Гапусей стоят у плетня и машут нам вслед.
У костра начинается пиршество: в свертке оказывается здоровенный шмат
сала, чеснок и луковицы! Сало с чесночком и Гапусиным хлебом тает во рту, и как
быстро тает! Вот это поели, отвели душеньку! И чай с костерка! Оказывается,
“усэ е”! Ай да тетки! И опять Настя!
И тут же лик Насти Степановны, и губы ее шепчут: “Еремей! Еремей!”
и все исчезает. Ну, наваждение!
Утром выбрался из машины в зеленоватый полумрак. Чуть моросит.
Тепло, сыро, тихо. Шорох капель, падающих на мокрую землю, вздохи ветвей,
сбрасывающих избыток влаги, изредка шум крыльев - кто-то уже пробудился.
“Он” шел к водохранилищу, сосны становились мощнее, а у кромки
обрыва ждали своей судьбы, вцепившись корнями в глину и супесь: иногда почва не
выдерживала тяжких стволов, вместе с ними съезжала, и тогда летели гиганты вниз
и оставались на урезе воды, жалко припав к ней своими вершинами.
Так вот и он лежал на берегу Вислы, и кровь его смешивалась с
водами великой реки...
Ой, Настю, Настю! Отчего ж мы подались с тобою из казацких краев
на землю украинскую? Или там счастия не хватило нам? Кто кого зарезал, убил,
приревновав к тебе, присухе моей? Сады, сады в горах! Сладкое грешное яблочко!
“Он целовал, целовал ее, жадно и неумело прижимаясь губами к ее губам - сухим,
горячечным, как вдруг пуля ударила его под лопатку...” Это надо запомнить!
А на завтрак - салат из огурцов с помидорами, зеленым луком и
чесночком! И последние ломти душистого хлебушка!
Ну что же, - вперед по грибы! Разбрелись, кто куда, и он остался
наедине с траншеями.
Рядом неглубокие воронки - снарядные недолеты.
Услышав в последний момент вой снаряда, мигом нырнул в окопчик,
тотчас рвануло где-то недалеко, по каске застучали комья земли, он судорожно
глотал и глотал, чтоб избавиться от звона в ушах. И снова дрогнула земля,
швырнуло песком, ударили по каске комочки и камешки. Сверху метельно летела
пересохшая хвоя...
- А вы почему их не взяли, смотрите, их сколько тут!
Томаша! Славная девочка, то на Машу, то на Сашу похожа.
- А я их тебе оставил!
Она срезает маслятки все до единого.
...душу раздирающий минный вой, взрыв, он летит вместе с землей к
небесам и...о, какая боль в позвоночнике!.. Да, сосед прав, надо отходить всем
полком, иначе клещи и будем драпать, как тот генерал в подштаниках, только у
нас машины нет, драпать не на чем, кроме как на своем одиннадцатом...
- Смотри-ка, чего нашел!
Саша сияет, в руках у него моховик - огромный и чистый!
Все, все, хватит, пора собирать грибы, совестно торчать с пустым
пакетом у заброшенного окопчика!
Приносим едва ль не ведро, и мучимся, чистим, потом хозяйки наши
варганят еду. Как же невкусно это хлебово из маслят с тушенкой! Придется снова
к хохлушкам!
Идем к ним через несколько дней, ближе к вечеру, и погода опять
получше. Вот и знакомый плетень! На дворе ни души. Вместе с Сашею напрягаем
глотки: - Настя! Гапуся!
Никого, но двери в хаты открыты, значит, где-нибудь на участке за
домом, там, скорей всего, хлев и свинарник, и птичник.
- Настя! Гапуся!
Первой показывается из-за своей хаты Гапуся, вся перепачканная
саманом, - явно занималась строительством. Приветливо машет нам, обмывает руки
под рукомойником, подходит к плетню: - Здоровэньки булы!
- Здравствуйте! - оба, а далее я один: - Вот, опять к вам, уж
больно вкусно вы нас тогда накормили!
- Та ну шо вы!
- Ей Богу! У нас там жены в лесу, а у Саши еще и доченька! Так
поели! Все вас вспоминали!
- На здоровьичко!
- А нельзя ли у вас яиц прикупить?
- Яечек?
- Яечек, хотя бы десяток!
Гапуся мнется: и нас обижать не хочется, и с куриным товаром жаль
расставаться - еда ведь, но и денежек получить охота! Что делать?
Тут появляется из-за своей хаты Настя, лицо марлей завешено -
неужто возилась с пчелами?
- О, здравствуйте!
- Здоровэньки булы! - откидывает марлю на голову.
И тут у меня срывается: - А как перевести на русский язык
“Рэпнувся, гэпнувся тай пэрэкандубачився?” Саша смотрит на меня квадратными
глазами, хохлушки обомлели, а потом едва ли не разом: - Ныяк нэ можно! Це
тильки по-вкраиньски!
- Да, - усекаю я их слабинку, - ридна мова - богата мова!
- Богата! - обе кивают и улыбаются.
- А шо, - пускаюсь я во все тяжкие, - може, вам почитать трошки из
Шевченка Тараса Григорьевича? - А хиба ж знаетэ?
- Знаю! И начинаю знакомое со школьной скамьи:
- Як умру, то поховайте мени на могили
Серед стэпу широкого, на Вкраини милий!
Дальше не помню, и сразу на последнее четверостишье.
И менэ в семье велыкой,
В семье вильной, новий,-
Не забудтэ помьянуты
Нэзлым тыхим словим.
Я-то учил все это на русском, а прочел сейчас на украинском, - то,
что на слуху было, откуда - и сам не знаю!
- Гарно! - хвалит меня Гапуся, и Настя подхваливает: -
Гарнэсенько!
И я, чтобы не утерять эту ниточку чувств, связавших нас только
что, тихонько завожу:
Зас-пи-вай-мо писню весэлэньку
Про су-си-и-и-дку мо-о-ло-о-дэньку!
Гапуся тут же заулыбалась, поняла, что про них, подхватила -
вторым голосом - да так нежно, так музыкально:
Про су-си-дку зас-пи-и-ваймо -
Сэрдце наше зве-сэ-ляй-мо-о!
Ну, тут и Настя густой второй помогла припеву:
Ой,су-сид-ко, сусидко, сусидко,
Позычь менэ решэтко, решэтко!..
Пели сусидки и друг на друга поглядывали - по доброму так!
Гарно спивали мы! Ей Богу, гарно! А хиба ни? Хиба ж ни, если мы
несем с Сашей пакеты замечательной снеди - и курку, и яйки, и глэчик сметанки -
это все уделила Гапуся, а Настя притаранила пампушек с чесноком и целую миску
творожных вареников! И новые банки - вместо пустых - с питательнейшим коровьим
продуктом! Нет, что ни говорите, а творчество дружбе народов способствует!
Жены и маленькая Томаша в восторге! В момент съедена курка, потом
пампушки в сметане - еще б борща к ним! - потом вареники, и запили все чудесным
парным молоком! Славно!
Самое время костер развести, посидеть -поокать, но совсем уж
некстати лес накрывает плотная завеса дождя, и мы с досадой разбегаемся по
своим “домикам”.
Сколько ж продлится это массированное безобразие?!
За неделю до нашего отпуска кто-то бессердечный выдавил “форточку”
в моем “Москвиче”, открыл дверь и спер весь щиток приборов, прихватил и
приемник! Щиток удалось купить на автобарахолке в Лианозове, а приемник -
легкомысленно решил я, - зачем он в отпуске? Кто знал, что придется торчать в
лесу в полном неведении о прогнозе... Надо бы хоть хохлушек спросить, они-то уж
точно знают.
Дни начинаются, как ясно видимые “им” беседы Насти с Гапусею:
иногда солнышком, - это их увлеченное стрекотание, подобно сорочьему, когда они
заинтересованно обмениваются новостями, услышанными по радио; иногда туманом и
сеянкой - это когда они нехотя перебрасываются словами, сонные и вялые. Но как
бы не начинались дни, к десяти утра затяжной мелкий дождь. И каждый вечер
надежда: а вдруг завтра солнышко одолеет, наконец, непогоду и дарует Бог чистые
небеса?
А на Украине сонычко съяе,
Сонычко съяе та нас выглядае!
Где ты, сонычко?
А внизу под обрывом шумит прибоем разыгравшаяся под ветром
огромная масса воды. Прямо “Рэвэ тай стогнэ Днипр широкий!” От лышечко, та шо ж
вона таке з погодой зробылося! Чи вже тикаты, чи ще почекаты?
К вечеру обычно выглядывает “сонычко” и удается запалить костерок.
Тогда грибы насаживаем на прутья, жарим над огнем, как шашлык, открываем
надоевшие консервы, а потом у пляшущего пламени начинаются тары-бары и песни.
“Закувала та сива зозуля”, - поет Саша свою самую любимую из украинских и его
тенорок улетает к верхушкам сосен вместе с искорками костерка. Потом “на горе
женцы жнуть” и “козакы йдуть”, потом “солнце нызенько, вечир блызенько”, -
слышали б это Настя с Гапусею, то-то растрогавшись от такого нашего украинства,
расстарались бы и яек, и бульбы, и цыбули, и огиркив с помидорами, а може, и
сала шмат! Славные нам попались хохлушки!
Подсчитали денежки - решили немножко поэкономить, сегодня купить
только молока. Собираемся с Сашей, но тут вдруг женщины протестуют: им страшно
в лесу одним, пусть кто-нибудь из мужчин останется.
Я решаю идти. Поздновато, конечно, надо бы на часок раньше, но
ладно. Авось, успею вернуться засветло.
Закатное солнце пробилось сквозь тучи и, медленно опускаясь к
дубраве, золотит наш сосняк. И сразу озон ударяет в ноздри, и я легко шагаю
знакомой дорогой.
Маленькие совки, сидящие на нижних сосновых лапах, при виде меня
беспокоятся, хохлятся, делают вид, что хотят напасть - пугают! Забавные! Рано
они начинают охоту!
Настя удивлена моим поздним приходом, - не сразу я ее докричался,
оторвал от телевизора. Даю ей пустые банки, прошу наполнить их. Неловко
называть ее Настей - без отчества: - А как вас по батюшке?
- Пилыповна!
- Настасья Филипповна?!
- Га!
Ай да Федор Михайлович! На глухом украинском хуторе родители
нарекли доченьку именем полюбившейся им его героини!
- А вы знаете, в честь кого назвали так?
- Чого?
- Достоевского читали?
- Кого?
- Ну, вообще, читали что-нибудь?
- Шо?
Оказывается, она прекратила читать со смертью матери, когда на ее
плечи легло хозяйство.
А до этого влипала глазами в манящие строки и через глаза вся
втягивалась в страницы французских романов, и там совершала подвиги и поступки,
боролась за свое счастье и погружалась в то сладчайшее, желаннейшее колыхание,
ради которого забывается все на свете, а потом, вынырнув из страниц, с
восторгом и сожалением думала: “Живут же люди!” На их хуторе ничего похожего не
было!
Теперь же, начав с утренней дойки и продолжая потом бесконечный
круг хлопот по хозяйству, она с трудом дотягивает до той минуты, когда можно
включить телевизор и услышать долгожданное: “Бажаемо телеглядачи!” И тут уж
погружается в затягивающую магию ящика, когда даже по малой нужде не сбегать, -
а вдруг в этот отлучный момент тут то самое и произойдет! И так до вечерней
дойки!
Как же похожи их судьбы - и Насти Степановны, и Насти Пилыповны, и
Гапуси: у всех у них война отняла мужей!
“Бедные бабы! В самом вишневом цвете своем овдоветь!” И в думах о
них не сразу понимаю, что в густых сумерках пошел не по той дороге, и теперь не
пойму, где я, почему стою в темном, совсем уж ночном лесу, верно ли свернул в
бор с хуторского пути или не дошел до нужного заворота? Но стою-то я на дороге,
это с трудом, но видно! Может, верно свернул? Ну, ладно, так или иначе я
доберусь до нашей стоянки, надо осторожненько дальше. Со мной молоко, не
споткнуться бы, не пролить бы! И тотчас в плечо кто-то мягко ударяется и
проскальзывает мимо! Пугаюсь, но соображаю: а-а, видимо совка, из тех
маленьких, что “атаковали” меня на закате, наткнулась, увлекшись охотой за
мышами или еще какой-нибудь мелочью. Останавливаюсь, потом медленно двигаюсь
дальше. Ну и темень! Луну бы сейчас включить! А нервишки-то напряглись! Хотя
чего особо бояться? Ну, проведу ночь в лесу, но рассветет же в конце концов!
Ну, заблудился, но, как говорит Саша, за это в тюрьму не сажают!
Фу ты, опять кто-то!.. Совки, конечно, совки, но неприятно!..
Страшновато от неожиданности! О! Теперь справа! Да что они, - такие же слепые в
темноте, как я сам? Ну, разлетались! Опять по левой щеке крылом! Хорошо дождя
нет, а то б вообще припух! Вроде, дорога, - значит, верно иду!
Молоко б не разлить! “У-ха-ха-ха-ха-ха!” - оглушительно надо мной
вдруг! Я заорал, присел от ужаса, от этого жуткого хохота! Соображаю: филин!
Проклятый! Так инфаркт схватить можно! Вот гад! “У-фа-фа-фа-фа!” - Эй, заткнись
ты! - ору в страхе. “Е-е-ей!” - Саша! Точно, Саша - чуть слышно! Значит, кричит
мне - ветер оттуда. Пойду тихохонько, буду слушать! Опять по лицу крылом
мазнула! Бесшумно летают! Надо идти на Сашин голос, - только почему он так
справа? Как я мог так влево забрать? “Саша-а-а! Саша-а-а!” Ой! Обдало воздухом,
кто-то большой пролетел прямо над головой, наверное, это филин! Не цапнул бы,
тварь! “У-фа-фа-фа-фа!” - опять! Идиот!
Ни палки, ни фонарика!
Так, куда ж мне двигаться - по дороге или через лес на голос?
Какой лес, тут дорогу еле находишь!.. Надо остановиться и покричать. “Саша-а-а!
Саша-а-а!” - раз десять кричу. Нет ответа. Придется опять по дороге. “Е-е-ей!”
О! “Саша-а-а! Саша-а-а!..” Нет, тишина. Значит, он не слышит меня, кричит сам
по себе. Плохо. “Саша-а-а! Саша-а-а!” “У-фа-фа-фа-фа!” О, Господи! “Саша-а-а!
Саша-а-а!” Стоп! Надо послушать: это сычики? Похоже! Пищат-мяукают! Если это те
самые, на огромной сосне в километре от лагеря, значит, мне надо идти все также
дорогой, а потом от сычей взять вправо! “Ееей!” - почему опять справа и позади?
Ну, конечно, Саша идет к хутору, - мне навстречу, - там , по своему
направлению, а я - значительно левее него - иду в противоположную сторону.
“Саша-а! Саша-а!” Нет, не слышит, молчит! Робко двигаюсь дальше в кромешной
тьме, теперь держу только на пищанье-мяуканье! Не споткнуться, молоко б не
разлить! “Ееей!” - о, уже хором! Саша, жена и Маша! И Томаша подкрикивает!
Значит, Саша вернулся!Значит лагерь наш, в обще-то, недалече! Как гора с плеч!
Вперед! “У-фа-фа-фа-фа!” - да отвяжись ты, проклятый. “У-фа-фа-фа-фа!” Ну, шут
с тобой! Иду под хохот филина, мороз по коже от его голосочка! Но все слышнее жалобы
сычиков, я все ближе к их могучей сосне, а значит, и к нашей стоянке. “Ееей!” -
“Саша-а!” - “Ереей!” - “Саша-а!” Все! Слышим друг друга!
Вот: сосна с сычиками - орут надо мною! Теперь четко вправо:
“Саша-а” - “Ереме-ей!” Порядок! О! Вижу меж стволов крохотный огонечек -
костер! Маяк мой! Иду на него! Только б не улететь в окопчик - тут уж полно
траншей. А то напоследок брякнусь с молоком вместе1 Медленней, медленней, “не
гони лошадей!” “Е-ре-мей!” - все вместе, мои хорошие! - “Ау-у!”
Ну, все! Вижу уж силуэты у костерка! “Е-ре-мей!” - “Тут я!”
Подхожу - и бросаются мне навстречу! Ура!! Не пропал!!
Оказывается, я добирался лесом почти два часа! Я в напряжении и не заметил! А
они все обкричались тут! Первый раз в жизни заблудился в лесу - и ночью!
На другой день, выспавшись, отправляюсь к сосне, где сычики, - они
орут по-прежнему, - нахожу дорогу, которой шел ночью, иду аж до края леса -
точно, эта дорога тоже выходит к хутору. Но та, которой ходили с Сашей, короче:
та гипотенуза, а эта - сумма двух катетов. Возвращаюсь гипотенузой. Сворачиваю
в лес - да, не дошел я вчера до этого поворота - и едва успеваю отпрянуть в
сторону от чего-то огромно-крылатого в ворохе летяще-орущих ворон! Все это
мелькает мимо меня и уносится в чисто поле к водохранилищу! Я устремляюсь
вслед, уже понимая, что вороны гонят какую-то огромную птицу, - их летящая
ватага, долетев до обрыва, исчезает куда-то вниз.
Добежав до края, вижу как внизу, в зарослях тальника на берегу,
вороны с криком пикируют на огромную птицу, севшую на крупную ветку ивы - и
узнаю: сова! Нет, - ушастая: филин! Конечно, филин! Даже отсюда вижу торчащие
уши, горящие желтым огнем глаза, угрожающе щелкающий клюв, - но воронам плевать
на угрозы, они раз за разом пикируя, долбают его мощными клювами, сбрасывают с
ветки и филин спасается бегством, они мстяще летят за ним! Огромные крылья
филина доносят его до ивняка, там разбойник ныряет в гущу ветвей, прячется, но
вороны все продолжают пикировать и орут! Хотя, пожалуй, более побед в этот день
им не светит: филина не видно в чаще куста! Досидит там до тьмы! А потом!..
У меня нет сомнения, что это тот самый пугач, что ночью полжизни у
меня отнял. Так что спасибо воронам, хоть днем за меня вступились! И за себя
тоже! Это ж надо было так им досадить, чтоб они так ополчились! Ночью хохотал
окаянный, как нечистая сила с “Вечеров на хуторе близ Диканьки!” Ну его!
Подхожу к лесу - и обмираю: у крайней сосны, прислонившись к
стволу, Настя Степановна Коваленко - смотрит в меня глазами прозрачными,
шепчет: “Еремей! Еремей!” Мороз по коже, - я в ужасе трясу головой - сбросить
скорей наваждение! - и она исчезает, только шепот ее: “Напиши! Напиши!”
Останавливаюсь и долго не могу придти в себя! Потом боюсь войти в лес! Эк
прошибло! Кое-как, обуздав себя, вхожу в сосняк, и до самого нашего становища
иду на ватных ногах! Жена сразу: “Что с тобой?” А Томаша: “Ой, вы белый
совсем!” Побелеешь тут! Скорее к огню, у костра как-то легче!
А когда засыпаю, Настя Степановна уже вовсе не страшная, добрая:
“Он орехов лесных приносил мне, замуж звал!” И я улыбаюсь ей: “Напишу!”
Утром пьем чай у костра, с тоской поглядываем на серое небо и
решаем: уезжать надо! Настя Пилыповна сказала мне в прошлый раз, что над всей
Украиной дожди, а в Москве и Питере солнышко!
Добром поминаем наших хохлушек - и кормилицы, и молоком поилицы,
дай Бог им здоровья! Скучно жилось бы нам здесь без их продуктовой поддержки,
без тепла их душевного!
А вот рыбки здешней и не отведали! Видали иногда на середине
водохранилища рыбаков с того берега, в надувных резиновых лодках, дождевиках -
от нас километрах в полутора.
Причалил как-то здоровенный баркас, в нем несколько рыбаков и
громадные рыбины. Хотели купить одну, куда там! “Самим трэба!” А рыба: сом,
сазан, щука - огромные! Видно, здесь такие сомы, коих ловят на курицу жареную,
- в ней мощный крюк.
Пытаемся наладить разговор с рыбаками, - молчат вглухую.
Высадились, нарубили прямых толстых веток - наверное, чтоб продеть их рыбинам
под жабры, так удобней нести, - покидали в баркас, оттолкнулись веслом и
поплыли вдоль берега к дамбе: значит, там ждет машина. У воды жить и без рыбки
остаться!
Я отпустил за эти дни бороду, решил оставить пока, Саша выбрился,
сбрызнулся одеколоном и меня окропил чуток, и Гапусин милый курносый носик и
Настина “гуля” реагируют моментально, как только подходим к плетню: - Чи
“Красна Москва?” - это Настя. - Ни, це “Киивський вальс” - Гапуся. - Просто
“Шипр” - улыбается Саша, и все смеемся, - мы уж свои.
И грустно прощаться, так бы жить и жить в этом лесу, пусть и
дождливом, и ходить за продуктами к нашим милым хохлушкам, и петь украинские
песни, и засыпать в надежде увидеть звезды на ясном небе, а утром сподобиться
солнышка!
Утром он слушал шорох небесных капель, и вдруг понял, что все это
счастье: и туманный лес, и испещренное буравчиками дождя тело воды, и чистый
воздух густого соснового бора, и то, что они все здоровы, и есть работа, жилье,
этот отдых, машина, мотоцикл, уверенность в жизни, любовь - да, это счастье!
И скоро Москва! И в воскресенье - просторный день! - можно сесть
на рассвете к столу и, доверив бумаге мысли и чувства, отлитые в слово,
унестись фантазией туда, где кружатся орлиные перья, слетающие со скалы, где
хрупанье табуна в альпийских лугах, где призывное ржание вожака и кобыл, где
сама воля, разлитая в поднебесьи.
И это новое осмысление счастья, и его еще молодая жизнь, ощущение
победительной силы своих способностей - все это радует и окрыляет.
Скорей бы Москва!
КАВКАЗСКИЙ
РАНЕТ
Любил Еремей лежать так вот, сцепив руки под головой, глядеть в
голубое небо, покусывая травинку, любоваться величественным полетом орлов.
С двенадцати лет ходил с табуном Еремей. Пастушонок Ерема,
помощник табунщика Ерема, а теперь вот табунщик Еремей. Восемь лет уже видит он
розовые майские зори, буйные, в рост человека, луговые травостои в июле; восемь
лет слышит непробудную тишину первых осенних дней, когда синеватые горы быстро
желтеют, а воздух становится особенно чист и прозрачен.
С мая по октябрь Еремей в горах. Видал весенние грозы, когда
перекатывается в ущельях громовое эхо, а тучи, изойдя молниями у скальных круч,
спускаются на равнину, чтобы пролить на радость нивам благодатные потоки с
небес. Видал непогоду, когда сечет нещадно ледяная крупа или град, когда летом
вдруг падет снег, и косяк начинает страдать от бескормицы. Тогда никакая сила
не заставит табун стоять на месте, он умчится невесть куда, гонимый все
сметающим ветром бури. И тогда целыми днями не слезал Еремей с седла, скакал
вместе с ошалевшими от ужаса лошадьми. Спасибо, был мощный вожак - жеребец, он
всегда приводил табун в расщелину или котловину, где затишек.
Тогда ползал Еремей над обрывами, разыскивая копешки прошлогоднего
сена, волок охапки ослабшим жеребятам и маткам их. А когда ночь загоняла в
ущелье ледяной черный туман, Еремей отогревал дрожащих от холода жеребят под
своей буркой.
Если же раздавался в ночи громовой рык барса, Еремей ,
предусмотрительно согнав лошадей головами друг к другу, палил из ружья на голос
гигантской кошки и швырял во тьму горящие головни из костра, надеясь на себя да
на собак.
Но барс один, и Еремей один. А вот волков всегда много.
Вожак-жеребец, чуя волчью крадущуюся повадку, прежде сторожевых
псов поднимал тревогу - ржал, бил копытом. Молодые собаки с остервенелым лаем
убегали во тьму, волки заманивали их в теснину и рвали. Опытные псы, ощетинясь,
глухо рычали, ждали, когда волки приблизятся. И когда появлялись во тьме желтые
немигающие огоньки, Еремей палил и палил по ним. Огоньки редели, исчезали, снова
ползли. И если осатаневший волчара, разбросав собак, прорывался к сгрудившимся
кобылицам, Еремей, зажав нож в зубах, прыгал с седла навстречу разбойнику,
бился с ним один на один. Мощью Бог его не обидел, - в талии тонок, в плечах
широк, весь налит тяжелою силою, как наковальня, и не одного матерого серого
завалил он в ночном бою.
Яблоки, поспевающие в горном саду, ценились особо: плоды сочные,
ароматные, приятные на вкус, а главное - могут пролежать полгода и больше в
мягких стружках, сохраняя твердую белизну мякоти и розово-молочный цвет кожуры,
не теряя свежести и набираясь к Новому году такой дивной сладости, что
дегустаторы на выставках присуждают им золотые медали и отправляют дорогие
яблочки за границу, где еще с дореволюционного времени прозвали их “Принцесс
черкес” - “Черкесская княжна”, потому что при царе-батюшке эти яблоки приходили
из России в ящиках с наклейкой, изображающей молодую горянку.
Нелегко было тем, кого посылали в горные сады собирать “черкесскую
княжну”: садовник заставлял остригать ногти глубоко, до мяса; яблоки снимали,
осторожно вращая плод, чтоб не ободрать, не поцарапать природное восковое
покрытие, корзины наполняли в один рядок, несли к весам, где приемщик в белом
халате и белых перчатках осматривал яблоки, сортировал, распоряжался паковкой.
Так было заведено при хозяине, так пока держалось в колхозе.
А нестандартные яблоки - слишком крупные или, наоборот,
мелковатые, - шли на продажу своим, и назывались “Кавказский ранет”.
Старший табунщик велел Еремею съездить в сады, отвезти туда двух
баранчиков - на пропитание работницам.
Неохота было Ереме спускаться вниз, где на террасах долинки рос
сад. Хотелось лежать и лежать на бурке в этот ясный октябрьский день, глядеть и
глядеть на плавный полет орлов, широкими кругами уходящими все выше и выше в
бездонную синь. Воздух, как легкое, горьковатое вино, кружил голову запахом
увядших трав.
- Поезжай! - жестко велел старший табунщик. - Мне в гостинец
яблочков привезешь.
Еремей связал баранчиков за ноги, вскинул на круп коня, и, ведя того
под уздцы, стал спускаться вниз, любуясь сверкающими под солнцем снегами
вершин. День зачаровывал.
Еремей добрался до первой террасы, спросил, где садовник, и вдруг
услышал сверху с дерева: “Пастух, пастух, баран протух!” Поднял глаза: под
самой верхушкой яблони смеялась над ним совсем молоденькая девчонка, а с ветки
пониже внимательно и строго глядела на него сама красота! От ее неземного
взгляда, будто сквозь него, перехватило дыхание! Забыв обо всем на свете, он,
застыв недвижно, глядел на нее, как на чудо, восторг светился в глазах его!
- Ну, Настя, еще один мужик пропал! - засмеялись вокруг него
женщины, - Еремей слышал и не слышал их: ангел спустился к нему с небес,
строгий ангел глядел на него - ласково! Маленьким водили его по воскресеньям к
заутрене - покуда храм еще не разрушили, - он разом вспомнил то состояние
благоговения, которое охватывало его при пении молитв, вспомнил глаза икон -
глаза святых!
- Очнись, парень! - толкнул его крепко садовник, - нестарый,
плотный, мясистый мужик в красной рубашке. Еремей сдал ему привоз, а
сам...остался в саду: таскал корзины, грузил на арбу тяжелые ящики, носил
лестницы, - чтоб только глянуть иногда на нее, на ангела, на богиню - Настю!
Женщины смеялись над ним - “Пропал, совсем пропал!” - но на душе у Еремея
никогда прежде не было так хорошо!
К полудню накалило воздух, нажгло щеки и руки. Женщины, намаявшись
возиться с недотрогой - “княжной”, поели и разбрелись подремать. А Настя-богиня
куда-то пропала. Без нее, как без солнца, все померкло в глазах Еремея.
Еле очнулся он от наваждения. Сунул за пазуху несколько яблок,
влез на коня, тронул поводья, послушный конь пошел шагом.
Осенний день короток: солнце уже уходило за черную зубчатую стену
хребта. Меркнущий багровый свет на изломах скал, заполнившая долинку
предвечерняя тишина, вкусный дух яблок, выбивавшийся из-за пазухи, - все лилось
в душу теплым покоем. Ерема оглянулся на речку - и вдруг увидел там ее, Настю!
Она сидела на валуне у маленькой заводи! Конь махом пролетел полсотни шагов до
речки - прежде чем спрыгнуть с коня, Еремей успел увидеть, как Настя что-то
внимательно высматривала в реке, водила над водою руками. Спрыгнув, он подбежал
к ней, - она, прекратив занятия с водой, спокойно сказала: “Все в воде видно. И
небо, и горы”. Встала, легко ступая по камешкам, перешла речку, и прямая,
статная, скрылась в зарослях на том берегу.
Еремей ошеломленно смотрел ей вслед.
Теперь Еремей сам просил у старшего табунщика отправить его в сад
с каким-нибудь поручением. Тот, догадавшись о чем-то, спросил с подковыркой:
“Что, понравились яблочки?” Еремей смолчал.
Но на четвертый день все же отпросился у старшего:
- Только яблочек прихвачу, туда и обратно!
В саду никого не было, видно, отобедав, ушли отдыхать. Привязав
коня к яблоне на первой террасе, Еремей неслышным шагом стал спускаться к реке,
- авось она опять там! Донесся до него Настин голос:
- Уйди, смола, у тебя жена есть! Еремей выглянул из-за ветки и
увидел рядом с Настей садовника.
- Да что жена, - щи да каша, мне бы курятинки с перчиком!
Видно, ожгла его взглядом красавица, аж заслонился рукой, как от
плетки!
- Стой, как стоишь! - в сердцах велела ему Настя-богиня, и остался
он пнем стоять у тропинки, а она поднималась вверх от террасы к террасе,
свободно, легко ступая узкими в щиколотках ногами, - садовник жадно смотрел ей
вслед.
Поравнявшись с Еремой, она чуть улыбнулась:
- Помогать пришел?
Ерема, оробев, кивнул растерянно.
- Смотри, не надорвись! А то жена плакать будет!
- Не будет! - хрипло отозвался Ерема. - Нет у меня жены!
Чуть дрогнули брови и уголки рта у красавицы, потеплело в глазах:
- Куда дел?
- Никуда! Просто нету! - осмелел Еремей.
- Тогда помогай! - величаво разрешила красавица. И усмехнулась: -
А все же не надорвись!
Ух, с какой радостью хватал Еремей тяжеленные ящики, относил их на
телегу. Он бы и телегу отнес куда-нибудь, если б надо было!
Женщины опять подшучивали над ним, а у него душа ликовала!
Влетело ему в тот раз от старшего, хотя и привез он ему яблочек
полну пазуху, - обещал только туда и обратно, а явился уж затемно, целый день
пропадал. Долго косился на него старший табунщик, целую неделю не отпускал, да
все же охота яблочек поесть пересилила: отпустил.
Во-время подоспел Еремей: последний день тут работали, почти все
уж закончили, малолюдно в саду. Стал Настю высматривать - нету. Что-то толкнуло
его спуститься к реке, и тут увидел, что Настя быстрым шагом идет к заводи, а
за копной притаился садовник. Только миновала Настя копну, кинулся на нее
сзади, скрутил, свалил на копну! Молнией пролетел Еремей до копны, рубанул
мужика вдоль спины плеткой - с потягом, так что красная рубашка лопнула. Взвыл
садовник, перекрутился от боли, взревел медведем: “Убью!” - глаза кровавые,
мутные. По морде, по морде багровой хлестал и хлестал Еремей, и садовник,
защищаясь локтем, бешено кинулся на обидчика, но тут же свалился, сбитый литым
кулаком под вздох.
Настя незаметно исчезла.
Садовник, лежа, ругался и грозил пожаловаться в правление колхоза.
- Настю не тронь! - предупредил Еремей, и добавил, что стоит ему
только свистнуть кунакам-абрекам, они живо отобьют охоту до девок, жалуйся
тогда, кому хочешь!
Прикинул садовник: горы рядом и абреки в них, точно, водятся!
Скрылся за деревьями, и оттуда крыл матом Еремея и свою неудачную
жизнь, но жалобою в колхоз уже не грозил.
Взяв под уздцы коня, Еремей вышел на дорогу: надо было уезжать, он
ведь только на час отпросился. Но ведь завтра все уезжают отсюда, и Настя тоже!
Когда, где он теперь увидит ее?
Она сама вышла из-за яблони, спросила, глядя ему в глаза: “Верно,
что тебя Еремеем зовут?” Ерема кивнул. “Спасибо, Ерема!” И пошла прочь. “Настя,
постой, сказать надо!” Она остановилась, ждала, не оборачиваясь. “Выходи за меня
замуж!” - брякнул он вдруг и сам испугался своих смелых слов. Она тут же
обернулась к нему и, глядя в глаза его сказала: “За меня нельзя замуж!
Несчастье тебе принесу!” На секунду Еремей растерялся, а потом взмолился
беспомощно: “Но я же люблю тебя!” “Любишь? - вскинулась Настя. - Повтори!”
“Люблю тебя! - уже смело повторил он, и тогда она совсем близко - лицо в лицо -
сказала: “Любишь - найдешь!”, и крепко поцеловала в губы.
Ах, как он вспоминал потом этот ее поцелуй, от которого тогда
поплыло все и запело в душе, а она быстрыми шагами пошла в темнеющий сад, но он
догнал ее, схватил, усадил в седло и умчал к своему табуну, и там молил
остаться и жить с ним, но она отрезвила его: “Где? Здесь скоро снега пойдут!”
Только тут дошло до Еремы: сам-то он зимою живет в конюшне, спит
на сеновале. А Настя? Оказалось, снимает угол в избе, в одной комнате десять
душ.
Коротко объяснив все старшему, он умчал ее в горы к своим кунакам,
и там они нашли кров и пищу.
Много у него было кунаков в аулах, много беглых - русских и
казаков - прятали у себя кунаки. Казаки хорохорились: “Это у вас, у русских,
так, а у нас, казаков, не так!”
Кунаки всех скрывали: мало ли что у русских там меж собою вышло,
здесь все гости равны, всем кров и хлеб нужны, гость - радость, Аллахом данная!
И гостили Ерема с Настею то у одних, то у других, - до самой весны
догостили.
А когда тронули первоцветы полянки, теплые после стаявшего с них
снега, решил Еремей опять к колхозному табуну податься, - вместе с Настей
своей.
Кунаки сообщили, что колхозный скот погнали на горные выпасы, и
явились Еремей с Настею на прежние луга над садами, - веселые, молодые,
счастливые.
Ахнул старший табунщик: “С ума сошел парень, вас еще с осени ищут,
как порешили вы садовника, а сами сбежали!”
- Как “порешили”? Какого садовника?
- Да не темни ты со мной, люди видели, как ты его плетью ласкал!
Под Еремеем качнулась земля, а Настя серьезно сказала: “Значит он
кому-то еще насолил, ему отплатили, а на тебя указали!”
Поверил им старший табунщик, от души посоветовал: - Бегите вы
отсюда, ребята, в “холодную” упекут, потом ничего не докажете!
Настя и сама знала, что надо скорее отсюда, сердцем видела: не
будет хорошего им - посадят!
Вернулись к тому кунаку, от которого ушли, было, рассказали ему
все без утайки. Кунак внимательно выслушал, поцокал сочувственно, сказал: “Мой
дом - твой дом! Живите, сколько вам надо!”
А Еремей соображал: зимой, в снега, милиция сюда не совалась, а
летом как раз и заявится! Надо куда-то повыше подаваться отсюда! Да не успели
податься: милиция на другой же день объявилась.
Стали служивые Еремею руки крутить, расшвырял он их, как кутят,
схватил Настю, усадил ее в седло перед собою, помчались они вниз, в долину, а
милиционеры тоже на лошадях. Был бы Ерема один, - ушел бы, как пить дать, ушел
бы, а вдвоем!.. Догнали их милиционеры, выстрелили в Еремея из пистолета,
расплылось у него пятно кровавое между лопаток, - спасибо, пуля застряла в нем,
а навылет и Настю сразила бы!
Доставили их в станицу, в комнату за решеткой, Еремею позвали
лекаря, тот оставил тряпок чистых, зеленку.
До утра метался Еремей в жару, стонал от боли, всю ночь Настя
смачивала тряпку зеленкой, прикладывала к стреляной ране.
Утром, как пришел милицейский начальник, Настю выпустили. Через
час вернулась она к Еремею со свежесваренным снадобьем из барсучьего жира и
травок, ей одной ведомых; вязальным крючком пулю вытащила, остановила кровь
мертвой водою - отваром из мандрагоры, смазала снадобьем. Затих Еремей.
Две недели целыми днями до вечера сидела Настя рядом с лежащим на
соломе раненым, поила отварами травяными и бульоном куриным, ухаживала, как за
маленьким. Две недели был счастлив Еремей, хотя и не оставляла тревога: что
будет?
А на третью неделю судили его. Как ни доказывал он, что не убивал
садовника, не сбрасывал его в пропасть орлам на пир, как ни веско звучали
Настины слова о том, что уехали они с Еремеем в горы, когда садовник был жив,
только по спине его прошлась плеть Еремеева, - приговорили Еремея к Сибири!
Когда стали выводить его, чтобы везти к “железке”, разбросал он
конвойных, кинулся к Насте, обнял ее, зарыдал, - насилу оттащили его, даже
после болезни двужильного, скрутили, связали веревками и ремнями, свалили в
телегу, - бешено сверкали глаза его, окровавленные губы кричали хрипом:
“Прощай, Настя!” А уж когда отъезжала телега, крикнул всем напоследок: “Не
забижайте Настю!”
Молча смотрели ему вслед мужики, с каменным лицом - Настя, глазами
страшными!
Вскоре после того перевели Настю в правление колхоза уборщицей.
Немало хищных мужичьих глаз сверлило ее - и когда убиралась в правлении, лузгу
да окурки в совок сметала, и когда, подоткнув высоко холщовую юбку, полы мыла,
- запирала тогда правление на щеколду, окошки газетами завешивала, чтоб не
липли взглядами, но и так кое-что ухитрялись увидеть: ровные ноги у Насти,
красивые, белые! И ударяло в мужичью голову: “Эх, я б ее!”
Но была в ней какая-то опасная сила, заставляла при встрече с нею
широко улыбаться и приветливо кланяться. Пройдет она мимо, кивнет в ответ, да
так, что оторопь возьмет, страх в поджилки ударит. И мнилось: что-то такое
знает, иным не ведомое!
Через полгода после того, как увезли Еремея связанным, загорелась
ночью изба судьи, а самого судью нашли с перерезанным горлом.
А спустя две ночи запылала камышовая крыша на хате милиционера,
который стрелял в Еремея.
Поняли станичники: бежал Еремей из Сибири!
Кинулись милицейские к Насте:
- Не видела Еремея?
- Видела, - смело и спокойно ответила Настя.
- Где?! - вскинулись.
- Во сне, приветы передавал, велел кланяться, не забывать его!
- Чур меня! - открещивались служивые от такого привета, враз
ощутив на спине опасливый холодок.
Милиционер со всем семейством поскорей умотал куда-то, но через
пару недель пришла в сельсовет телеграмма: нашли того милиционера зарезанным аж
в Дербенте. Видно, длинные руки были у Еремея, везде кунаки!
А потом кто-то из конюшни лучших скакунов свел! И как тихо свел:
ни одна собака не забрехала! А сторож бердан проспал!
Тут уж начали следствие, стали сторожа допрашивать, и за Настю
решили взяться!
Да только исчезла Настя, а сторож разум потерял вдруг, руками
водит чего-то, мычит и плачет - дурак дураком.
Тогда и пошел шепоток, что связался Еремей с абреками, а Настя -
колдунья у них там вроде царицы, и что видели Еремея с Настей на хуторах аж под
Ставрополем.
А через полгода пришла бумага: объявили Еремея в розыск по всей
стране. Но, скорей всего, так и не нашли, иначе милиции сообщили бы.
Все реже и реже вспоминали в станице Настю и Еремея. С войною и
вовсе забыли.
А Еремей, подавшись с Настей к ее дальним родственникам на
Украину, скрывшись там вместе с нею за новыми паспортами с украинской фамилией,
так и не привык к плоскому степному существованию, и всю свою оставшуюся жизнь,
до самого смертного часа жгучей тоской тосковал по своей воле вольной, где
снеговые вершины цвета алой зари, и синие горы, и луговой травостой в рост, и
хрустальный воздух, сладко льющийся в легкие, и пасущийся мирно табун, и
высокий полет орлов, - где великое поднебесное молчание - огромное, как мир.
"НАША УЛИЦА" № 100 (3) март 2008