Фёдор Крюков РЕЧЬ НА ЗАСЕДАНИИ ПЕРВОЙ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ДУМЫ

Федор КРЮКОВ. РЕЧЬ НА ЗАСЕДАНИИ ПЕРВОЙ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ДУМЫ - Государственная Дума: Стенографические отчеты. — 1906. — Т. II. —  С. 1311-1316.

 

 

Федор Крюков

 

РЕЧЬ НА ЗАСЕДАНИИ ПЕРВОЙ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ДУМЫ

 

 

Господа народные представители. Тысячи казачьих семей и десятки тысяч детей казацких ждут от Государственной Думы решения вопроса об их отцах и кормильцах, не считаясь с тем, что компетенция нашего юного парламента в военных вопросах поставлена в самые тесные рамки. Уже два года как казаки второй и третьей очереди оторваны от родного угла, от родных семей и, под видом исполнения воинского долга, несут ярмо такой службы, которая покрыла позором все казачество. История не раз являла нам глубоко трагические зрелища. Не раз полуголодные, темные, беспрос­ветные толпы, предводимые толпой фарисеев и первосвящен­ников, кричали: «Распни Его!»... — и верили, что делают дело истинно патриотическое; не раз толпы народа, несчастного, задавленного нищетой, любовались яркими кострами, на которых пылали мученики за его блага, и, в святой простоте, подкладывали вязанки дров под эти костры или, предводимые правительственными агентами, на наших глазах обливали керосином и поджигали общественные здания, в которых находились люди, неугодные правительству. Скорбь и ужас охватывают сердце при виде таких трагических зрелищ, невольно вспоминается грозный символ Евангелия: «Жернов на шею совратителя этой темноты». Но еще более трагическое зрелище, на мой взгляд, представляется, когда те люди, которые, хорошо сознавая, что дело, вмененное им в обязанность, если страшное, позорное дело, все-таки должны делать его, должны потому, что существует целый кодекс, вме­няющий им в святую обязанность повиновение без рассуждения. Прежде всего, подчинение, слепое подчинение, которое признается исполнением служебного долга, верностью данной присяге. В таком положении находятся люди военной про­фессии, в таком положении находятся и казаки. Главные основы того строя, на которых покоится власть нынешнего командующего класса над массами, заключаются в этой системе безусловного повиновения, безусловного подчинения, безусловного нерассуждения, освященного к тому же религиозными актами. Молодые люди, оторванные от родных мест, от родных семей, прежде всего, обязываются присягой, религиозной клятвой, главное содержание которой, по-видимому, заключается в том, чтобы защищать отечество до последней капли крови и служить Государю, как выразителю идеи высшей справедливости и могущества этого отечества. Но затем идет особый гипнотический процесс, кото­рый подменяет это содержание другим — слепым, механически-рефлекторным подчинением приставленным начальникам. Особая казарменная атмосфера с ее беспощадной муштров­кой, убивающей живую душу, с ее жестокими наказаниями, с ее изолированностью, с ее обычным развращением, замас­кированным подкупом, водкой и особыми песнями, залихватски-хвастливыми или циничными, — все это приспособле­но к тому, чтобы постепенно, пожалуй, незаметно, людей простых, открытых, людей труда обратить в живые машины, часто бессмысленно жестокие, искусственно озверенные машины. И, в силу своей бессознательности, эти живые машины, как показал недавно опыт, представляют не вполне надежную защиту против серьезного внешнего врага, но страшное орудие порабощения и угнетения народа в руках нынешней командующей кучки. Теперь представьте себе, что этот гипнотический процесс обращения человека в маши­ну, в бессознательное орудие порабощения или истребления совершается не в тот сравнительно короткий срок, который требуется на пребывание в казармах, на отбытие воинской повинности, но десятки лет или даже всю жизнь! Какой может получиться результат? Результат такой, какой мы видим в лице современного казачества: казак, и находясь в казармах, и находясь дома, должен прежде всего помнить, что он не человек, в общепринятом высоком смысле слова, а нижний чин, только нижний чин, так называемая «святая серая скотина». С семнадцати лет он попадает в этот разряд, начиная отбывать повинность при станичном правлении, и уже первый его начальник — десятник из служилых казаков, — посылая его за водкой, напоминает ему о царской службе и о его, нижнего чина, обязанностях — в данном случае, испол­нить поручение быстро и аккуратно. 19 лет казак присягает и уже становится форменным нижним чином, поступая в так называемый приготовительный разряд, где его муштруют особые инструктора из гг. офицеров и урядников. Воздух вокруг него насыщается пряными словами начальственного происхождения: его приучают смотреть бодро, «есть глаза­ми начальника», приучают иметь вид бравый и воинственный, его «поправляют» руками, так что он здесь впервые практически ознакомляется с принципом прикосновенности личности. Затем следует служба: в первоочередных полках — четыре года, во второочередных полках четыре года, в третье­очередных полках — четыре года, и, наконец — состояние в запасе, всего приблизительно около четверти столетия. Даже в домашней жизни, в мирной обстановке, казак не должен забывать, что он, прежде всего, нижний чин, подлежа­щий воздействию военного начальства, и всякий начальник может распечь его за цивильный костюм, за чирики, за шаро­вары без лампас. Казак не имеет права войти в общественное помещение, где хотя бы случайно был офицер; старик казак не может сесть в присутствии офицера, хотя бы очень юного; казак не имеет права продать свою лошадь, не спросясь начальства, хотя бы эта лошадь пришла в совершенную негодность; но зато казак имеет право быть посаженным на нес­колько дней в кутузку за невычищенные сапоги или запылен­ное седло. Здесь не раз упоминалось о гнете земских началь­ников. Что такое земский начальник по сравнению с нашим военным администратором, для которого закон не писан ни в буквальном, ни в переносном смысле, с военным администратором, при посещении которого воздух станицы насыщается трехэтажными словами, обра­щенными как к казаку, еще не отбывшему своих военных обязанностей, так и к старику, его отцу. Я как сейчас вижу перед собой эти знакомые фигуры, вижу и молодого казака в чекмене, в шароварах с лампасами, в неуклюжих сапогах, голенища которых похожи на широкие лопухи, и старика, его отца, униженно упрашивающего «его высокоблагоро­дие» принять представленную на смотр лошадку. А «его высокоблагородие», сытый, полупьяный, подчищенный офи­цер, не принимает лошади, находя ее или недостаточно подкормленной, или обнаруживая в ней скрытые пороки, известные только ему одному. А нижнему чину-казаку и ста­рому отцу его предстоят новые затраты, истощающие хозяйство, новые заботы о сокрушении об исправности снаряжения. Ведь казак на алтарь отечества несет не только свою силу, свою молодость и жизнь, он должен предстать на сей алтарь во всеоружии нижнего чана, в полном обмундиро­вании, на свой счет сделанном, со значительной частью воору­жения и даже с частью продовольственного запаса. И он берет у своей семьи, у своих детей на снаряжение сотни рублей, и сколько крепких казачьих хозяйств, в которых не было недос­татка в сильных молодых работниках, разорялись на долгие годы, именно в силу того, что эти молодые, сильные работ­ники должны были унести на царскую службу почти все сбережения, скопленные целым рядом поколений. И, разоряя казака, начальство постоянно внушает ему, что это делается во имя его долга перед отечеством, во имя военного звания, во имя его присяги; внушает, дабы в забитой и темной голове казака ничего, кроме благоговения к своим разорителям, не было, дабы ни тени сомнения, тем паче ропота, в законности этого не возникало. Никакая казарма, никакая солдатская муштровка не может идти в сравнение с этим своеобраз­ным воспитательным режимом, сковавшим все существова­ние казака. Чтобы сохранить человеческий облик в этих усло­виях, нужна масса усилий. Эта беспощадная муштровка тяго­теет над каждым казаком около четверти столетия, тяготе­ла над его отцом и дедом — начало ее идет с николаевских времен. Она постоянно истощает хозяйство его, а главным образом — опустошает душу. Ею окрашено существование казака в молодые годы и в старости, потому что едва успеет казак отбыть свою службу, как подходит служебный возраст брата, а там детей, внуков. И все это сопровождается значительными затратами, разоряющими хозяйство, унизительны­ми понуканиями, напоминаниями начальства. Такие понука­ния проникают решительно все циркуляры, или — на воен­ном языке — приказы по военному ведомству, приказы, в ко­торых разные титулованные и нетитулованные казнокрады напоминали казакам об их долге, забывая о своем собствен­ном. Вне этих приказов казак немыслим. Всякое пребывание вне станицы, вне атмосферы этой начальственной опеки, всякая частная служба, посторонние заработки для него зак­рыты, потому что он имеет право лишь кратковременной отлучки из станицы, потому что он постоянно должен быть в готовности разить врага. Ему закрыт также доступ к обра­зованию, ибо невежество было признано лучшим средством сохранить воинский казачий дух. Как было уже сказано, в 80-х годах несколько гимназий на Дону — все гимназии, кроме одной, — были заменены низшими военно-ремесленными школами, из которых выпускают нестроевых младшего разряда. Даже ремесло, и то допускалось особое — военное: седельное, слесарно-ружейное, портняжное, и то в пределах изготовления военных шинелей и чекменей, но отнюдь не штатского платья. Кроме того, нужно прибавить, что не только вся администрация состоит из офицеров, но в большинстве случаев интеллигентный или, лучше сказать, культурный слой приходится тоже на долю казачьих офицеров. Казачьи офицеры... они, может быть, не хуже и не лучше офицеров остальной русской армии; они прошли те же юнкерские школы с их культом безграмотности, невежества, безделия и разврата, с особым военно-воспитательным режимом, иск­лючающим всякую мысль о гражданском правосознании. Когда-то в старину казачьи офицеры, правда, стояли довольно близко к подчиненной им в строю массе. Узы единой роди­ны, одинаковые условия труда, почти одинаковое образование — все это сближало их тесно с казаками. Но современ­ный военный режим все это уничтожил в интересы офицера резко отделил от интересов казака, даже противопоставил их, и недоверие к офицеру теперь резко сквозит во всех общественных отношениях казака. Освободительное движе­ние захватило нескольких идеалистов в казачьих офицерских мундирах, глубокой скорбью болевших за свой родной край, за темных сограждан-станичников. Но где они? Ныне они, эти офицеры, сидят по тюрьмам. Что же сказать об остальной офицерской массе? Лучше ничего не говорить. Военно-административная среда, правда, выдвинула несколь­ко блестящих имен, но исключительно на поприще хищения и казнокрадства.

Итак, вот условия, в которых живет и формируется современный казак. С возраста, самого восприимчивого к навыку, он поставлен в атмосферу жестокой муштровки. Перефразируя известную поговорку о католике, превзо­шедшем ревнительностью самого папу, можно сказать, что казак искусственно созданными в нем качествами превосхо­дит солдата. Более солдат, чем сам солдат. Это, так сказать, обер-солдат. Эта беспощадная муштровка успела развить в нем обер-солдатский образ мыслей, чисто обер-солдатские чувства и служительские слова — «слушаю», «рад стараться» и т. д. Темнота, почти полная невозможность протеста или чрезвычайно тяжкие последствия его, бессилие едва пробуждающейся мысли, полная беспомощность опустошен­ной души — вот главные черты нынешнего казачьего зва­ния. Но все-таки казак дорожит этим казачьим званием, и на то у него есть чрезвычайно веские причины. Он дорожит им, может быть, инстинктивно, соединяя с ним те отдаленные, но не угасшие традиции, которые вошли в его сознание вместе с молоком матери, с дедовскими преданиями, со сло­вами и грустным напевом старинной казачьей песни. Ведь отдаленный предок казака бежал когда-то по сиротской дороге на Дон, бежал от папской неволи, от жестоких воевод и неправедных судей, которые кнутом писали расправу на его спине. Он бежал бесправный от бесправной жизни. Он борьбой отстоял самое дорогое, самое высокое, самое свет­лое — человеческую личность, ее достоинство, ее человечес­кие права и завещал своим потомкам свой боевой дух, ненависть к угнетателям и завет отстаивать борьбой права не только свои, но и всех угнетенных. Силой вещей это положе­ние изменилось ныне до неузнаваемости, но воспоминание о славных временах казачества еще живет и заставляет дорожить казацким званием. Правительство, как говорил предшествующий оратор, сделало все для того, чтобы стереть память о тех отдаленных временах своеобразной рыцарской отваги, гордой независимости, но слабый отзвук утраченной свободы прозвучит иногда для казака в его старинной песне, и задрожит казацкое сердце от горькой тоски по дедовской воле. Там, в прошлом, для казака было много бесконечно дорогого, там была полная, свободная жизнь широкой удали, была та совокупность прав личности, которых добивается теперь русский народ. Этим ли не дорожить?

Ныне казачество из защитника угнетаемых повернуто в стражи угнетателей; специальностью его определено — рас­писывать обывательские спины нагайками. Пробовали ли казаки протестовать против этого? Да, пробовали, но безус­пешно. Я напомню историю Урупского полка, историю треть­его сводного Донского полка и многочисленные протесты в разных других казачьих частях, протесты в хуторах и стани­цах, породившие массу политических арестов. Напомню об этом потому, что процент арестованных казачьих офицеров и казаков не меньше, чем в войсках других родов оружия. И он не угаснет, этот протест, он не может угаснуть, он растет в казачьих станицах, в хуторах, в казачьих частях, как мы это знаем доподлинно, он растет, оставаясь пока в скрытом состоянии. Но чем объяснить те зверские поступки, о которых оповещено всему миру, о которых чуть не ежеднев­но сообщает печать? Ведь если не все, а только одна десятая часть из того, что оглашено, правда, то это ужасно! Невыразимая боль стыда охватывает сердце каждого казака, доро­жащего лучшими заветами казачества. Для меня это было бы просто невероятно, если бы я самолично не убедился в некоторых фактах. Я знаю казака в обыденной жизни: он такой же простой, открытый и сердечный человек, как и всякий русский крестьянин. Для того чтобы обратить его в зверя, господам русской земли удалось изобрести особую систему, беспредельно подлую систему натравливания, под­купа, спаивания, преступного попустительства, безот­ветственности, которая разнуздывает и развращает не одних только министров, систему возведения зверства в геройство, систему поучительных начальнических примеров. Вспомните Луженовского. Вспомните героев читинских, голутвинских, Прибалтийского края, Сибирской дороги и Забалканского проспекта; в лучах их немеркнущей славы даже современ­ная казацкая известность меркнет. У них, у этих героев, и секрет превращения человека в зверя.

Но я твердо убежден, что, усмиряя так называемых бунтовщиков, казак часто совершенно не знает, кого и за что он усмиряет. Поговорите с любым казаком, и вы убедитесь в этом. Припоминаю разговор с одним казаком, небольшим, невзрачным человеком, с винтовкой в руках, наблюдавшим за проезжими пассажирами в Козловском вокзале. Пожаловав­шись на постылую жизнь вдали от родины, сообщив, что они «локотки пролежали» от безделья, он рассказал мне, что забастовщики здесь смирные: «Скажешь им, не бунтуйте, а идите с докладом, просите. Ну, иной раз скажут: казаки-дураки, а другой раз мирно расходятся с вежливыми пес­нями». И тон, которым это говорилось, был тон эпически-спокойный, рассудительный тон простого, смирного человека. Но за минуту перед тем этот же невзрачный воин тем же эпически-спокойным тоном сообщал, как они, их сотня, в Москве из манежа расстреливали толпу манифестантов и как генерал, руководивший ими, несколько раз напоминал им, что они, эти манифестанты, «собираются вас ножами порезать. Ну, мы и старались».

Так вот — «идите с докладом»... очень хороший совет, которым неоднократно пользовалось и само казачество и, конечно, без всякого успеха. И вот теперь, когда степи тихо­го Дона выжжены солнцем, когда казацкие поля имеют самый унылый вид, когда многие казацкие курени совершенно рас­крыты, потому что солома понадобилась скоту, когда цена сену дошла до 60 коп. за пуд, мы «идем с докладом», побуждаемые многочисленными письменными и телеграф­ными просьбами, побуждаемые голосом своей совести. Мы вносим настоящий запрос с тою главным образом целью, что­бы «тихо и благородно» спросить у подлежащего начальства: когда же полки 2-й и 3-й очереди будут демобилизованы и когда казачьим семьям возвратят их кормильцев?

Я знаю, господа народные представители, что нет такой нужды, которая не была бы превзойдена другой, еще большей нуждой. Когда я говорю о нужде казаков, я отлично помню, что на Руси есть многочисленнейшие классы населения, го­раздо более богатые горем и бедствиями, чем казаки. Но если бы я мог перенести ваше воображение в мой родной край, то вы увидели бы теперь сухие, бурые степи с достаточным количеством солончаков, песков, оврагов и голых шпилей. Вы увидели бы пустые гумна с повалившимися плетнями. Вы увидели бы убогие хаты, крытые полусгнившей соломой. Вы увидели бы тощую скотину так называемой «тасканской» породы; вы увидели бы полураздетых, беспри­зорных детей, беспомощных, голодных стариков и старух. Вы узнали бы тупое, беспомощное горе и озлобление жите­лей моего родного края, озлобление нужды и невежества, которое долго культивировалось и вкоренялось искусственно, так как невежество предполагалось лучшим средством сохранить так называемый воинский казачий дух и, главным обра­зом, девственную преданность начальству. И рассказал бы вам мой согражданин-станичник, как падает и разрушается год от года его хозяйство, как отказывается кормить его скудный клочок родной земли, выпаханной, истощенной и развеянной сухими ветрами. И прибавил бы, что впереди нет никакого просвета, что все источники его когда-то цветущего благосостояния теперь оскудели или исчезли совсем, что задол­женность его растет все в больших и больших размерах и жизнестроительство его преисполнено одними безнадежными терзаниями и изнуряющими заботами. А попечительное пра­вительство облагодетельствовало семьи мобилизованных казаков значительным месячным пособием — именно в один рубль, чтобы казаки старались на усмирениях народа!

Сообщалось недавно, что правительство желает облагоде­тельствовать казаков отобранием войсковых запасных земель, в которых казаки сами до зарезу нуждаются и которые яв­ляются запасными только по воле начальства. Конечно, собственность священна только помещичья, ибо донские каза­ки по опыту знают, что казацкая собственность и не священ­на, и весьма прикосновенна. В продолжение прошлого, XIX столетия правительство два раза ограбило донских казаков на 3 000 000 десятин, обратив лучшие казацкие земли в достоя­ние господ дворян и чиновников. Теперь, чтобы спасти помещичье землевладение от взволновавшегося крестьян­ского моря, правительство заставляет казаков караулить по­мещичьи усадьбы. Но в самую критическую минуту нет ниче­го невозможного, что правительство преподнесет казакам такой сюрприз, который довершит совершенное их разоре­ние. А пока пусть они занимаются усмирением и оберегают помещичьи усадьбы, купеческие фабрики, заводы, пусть ста­раются! Пусть озлобляют против себя русский народ, плоть от плоти и кость от кости которого они сами есть. Пусть разоряются их хозяйства там, далеко, па родине. Разве это важно для правительства? Для него гораздо важнее, чтобы казаки не поняли каким-либо образом, что их кровные инте­ресы неразлучны с интересами этого народа, который борется за землю и волю и за свои человеческие права. И вот, чтобы показать нежную заботу о казаке, о целости его имущества, правительство в марте месяце рассылает по станицам сек­ретный циркуляр, в котором сообщает, что тысячи револю­ционеров из внутренних губерний, смежных главным обра­зом, поклялись сжечь все станицы и хутора казачьи, и реко­мендует иметь в виду их, для чего и роздало огнестрельное оружие. Провокация действует, что мы видим из получаемых писем и телеграмм как казаков, так и крестьян; в недалеком будущем возможны кровавые столкновения между ними.

Нам небезызвестно, что компетенция нашего молодого парламента в военном вопросе поставлена в самые тесные границы. И, внося наш запрос, мы не имеем твердых упований на удовлетворительный ответ со стороны военного ведомства. Самым прямым путем был бы путь прямого обращения к Державному Вождю русской армии. Но недавний опыт пока­зал, что в такого рода ходатайствах нам закрыт доступ к Монарху. Если же избрать обычный путь по многочисленным инстанциям, то существует весьма основательное опасе­ние, как бы голос нужды, горя, голос народных слез, будучи отражен многократным бюрократическим эхом, в ко­нечный момент не преобразился бы в голос беспредельной преданности, готовой вцепиться в глотку ближнего при пер­вом мановении начальственного перста. Здесь не так давно говорилось нам, что право и справедливость в русской ар­мии покоятся на незыблемых основаниях. Вот мы и хотели убедиться, насколько эти основания незыблемы, во-первых, в области права: применялся ли подлинно закон при мобилиза­ции полков казачьих 2-й и 3-й очереди? Во-вторых, в области справедливости: справедливо ли на одно казачество, разорен­ное казачество, возлагать тяжелое — и материально, и мо­рально — бремя, тяжелое ярмо полицейско-экзекуционной службы, тогда как вся гвардия и большая часть войск других родов оружия свободна от этой службы? Мы избираем един­ственный, доступный для нас путь для того, чтобы испол­нить долг нашей совести; мы несем нужды нашего края вам, представители русского народа (продолжительные аплодисменты).

 

Федор КРЮКОВ. РЕЧЬ НА ЗАСЕДАНИИ ПЕРВОЙ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ДУМЫ - Государственная Дума: Стенографические отчеты. — 1906. — Т. II. —  С. 1311-1316.