Юрий Кувалдин "Певец тихого Дона Фёдор Крюков" эссе

Юрий Кувалдин

 

ПЕВЕЦ ТИХОГО ДОНА ФЕДОР КРЮКОВ

Эссе 

К 135-летию со дня рождения

 

эссе

 

 

О чем ты думаешь, казак?

Воспоминаешь прежни битвы,

На смертном поле свой бивак,

Полков хвалебные молитвы

И родину?.. Коварный сон!

Простите, вольные станицы,

И дом отцов, и тихий Дон...

 

Александр Пушкин "Кавказский пленник",

1821 год

 

 

1.

 

Случилось так, что с моей негласной подачи издательство "Советская Россия", с которым я сотрудничал как новый издатель в производственной сфере, в 1990 году на пике литературного бума выпустило в свет толстый том рассказов и публицистики истинного автора "Тихого Дона" писателя Федора Крюкова. Такова уж сила подлинного и крупного таланта, который заставил меня, соприкоснувшегося с его прозой, звонить о нем на каждом перекрестке, тем более что работа автора под псевдонимом Д* "Стремя "Тихого Дона"" с предисловием Александра Солженицына мне была давно знакома по самиздату (Д*. СТРЕМЯ "ТИХОГО ДОНА" /Загадка романа/. - Париж, YMKA-PRESS, 1974). В предисловии к публикации "Невырванная тайна" Солженицын писал: "С самого появления своего в 1928 году "Тихий Дон" протянул цепь загадок, не объясненных и по сей день. Перед читающей публикой проступил случай небывалый в мировой литературе. 23-х-летний дебютант создал произведение на материале, далеко превосходящем свой жизненный опыт и свой уровень образованности (4-х-классный). Юный продкомиссар, затем московский чернорабочий и делопроизводитель домоуправления на Красной Пресне, опубликовал труд, который мог быть подготовлен только долгим общением со многими слоями дореволюционного донского общества, более всего поражал именно вжитостью в быт и психологию тех слоев".

Потом, в 1993 году, эту книгу переиздал мой знакомый редактор выходившего в издательстве "Московский рабочий" тоненького, в книжном формате журнала "Горизонт" Евгений Ефимов, уже с именем автора - это Ирина Николаевна Медведева-Томашевская (1903-1973), а послесловие к этому изданию по просьбе Ефимова написала в апреле 1991 года дочь Ирины Николаевны - Зоя Томашевская.

«Крюков - писатель настоящий, без вывертов, без громкого поведения, но со своей собственной нотой, и первый дал настоящий колорит Дона», - писал Владимир Короленко в 1913 году. Вывертов и случаев громкого поведения в то время было предостаточно. Здесь Короленко подразумевались, несомненно, футуристы, модернисты, сбрасывавшие «с корабля современности» классическую традицию. Крюков же в меру таланта утверждал ее. Тем он и был дорог Короленко. Максим Горький назвал имя Крюкова в ряду тех, у кого следует учиться, «как надо писать правду». А еще раньше, в сентябре 1909 года, он напишет Крюкову с острова Капри: «Рассказ Ваш прочитал. В общем - он мне кажется удачным, как и все напечатанное Вами до сей поры в «Русском богатстве»... Коли не ошибаюсь да коли Вы отнесетесь к самому себе построже - тогда мы с Вами поздра­вим Русскую литературу еще с одним новым талантливым работником». Горький имел в виду рассказ «Зыбь», который был им тогда же включен в 27-й сборник товарищества «Знание». Но оценка распространялась и на другие произведения: в «Русском богатстве» были напечатаны «Казачка», «На тихом Дону», «Из дневника учителя Васюхина», «В родных местах», «Станичники», «Шаг на месте», «Жажда», «Мечты», «Товарищи».

Я с небывалой жадностью листал книгу Федора Крюкова, как будто опасался, что ее могут у меня отобрать, и мою душу забирала полностью, зачаровывала и доводила до трепета уже сама мелодика его письма:

"Родимый край... Как ласка матери, как нежный зов ее над колыбелью, теплом и радостью трепещет в сердце волшебный звук знакомых слов... Чуть тает тихий свет зари, звенит сверчок под лавкой в уголку, из серебра узор чеканит в окошко месяц молодой... Укропом пахнет с огоро­да... Родимый край..."

Эта будто песенная основа, строжайше выверенная тонким, чутким внутренним слухом и безукоризненно выдержанная, это - переливы голоса, долгое, почти певче­ское дыхание. Это поет казак Федор Крюков, гениальный писатель, я бы даже сказал, поэтический прозаик.

Ф. Д. Крюков отчаянно и страстно трудился как художник четверть века. Создал он за это время так много, что собрание сочинений составит при самом строгом отборе несколько томов. Тем не ме­нее, еще в 1914 году рецензент журнала «Северные записки» справедливо сетовал:

«О Ф. Крюкове нельзя писать без некоторого чувства обиды за этого талантливого художника, до сих пор, к сожалению, мало известного широким кругам русских читателей... Ф. Крюкова узнали только немногие, но зато те, которые узнали, давно уже оценили писателя за его нежную, родственную любовь к природе и людям, за простоту стиля, за его изобразительный дар, за меткий живописный язык... Он пишет только о том, что знает, и никогда не впадает при этом в то «сочинительство» дурного тона, которое ошибочно принимается некоторыми людьми за подлинное художественное творчество».

Федор Дмитриевич Крюков родился 2 февраля 1870 года в ста­нице Глазуновской (бывшая Область Войска Донского, теперь - Волгоград­ская область). Отец - казак, землероб, урядник, долгое время был ата­маном в родной станице. Мать - донская дворянка. Первоначальное образование - станичное приходское училище. За­тем - с 1880 по 1888 год - Усть-Медведицкая гимназия. Окончил ее с се­ребряной медалью. Годы детства, отрочества и юности Крюкова прошли в местах, которые он назовет потом в своих очерках, прямо так и озаглавит их: «В сугробах», «В углу» - районе пустынном, бездорожном. В весеннее и осеннее время даже главная станица бывала отрезанной от мира широко разлившимися реками, непроходимой грязью. Зимой надо было пробираться туда по снежным заносам. И все-таки лучше родных мест Крюков ничего не знал. Реки Медведица и Дон, балки, буераки, полынные степи стали той милой средой, куда он всегда стремился, где бы ни жил и ни ездил. И все это он впитывал глазом художника, записывал: “Я родился в трудовой среде, непосредственно знакомой с плугом, бороной, косой, вилами, граблями, дегтем, навозом. Вырос в постоянном общении с лошадьми, волами, овцами, среди соломы, сена, зерна и черноземной пыли”.

Несмотря на «черный» ежедневный труд, казаки умели сохранить доб­родушие, веселость, бодрость, чистоплотность. «Невольно пришли мне на память чистые горницы моего родного края с перинами и подушками, горой лежащими на крашеной кровати, покрытой пестро-ярким штучным одеялом, картинки на стенах, цветы на окнах...» - заметит он в очерке «Мельком».

(КРЮКОВ Федор Дмитриевич, 2. 2. 1870, станица Глазуновская Усть-Медведицкого округа земли Войска Донского - 4. 3. 1920, станица Новокорсунская Кавк. отд. по др. сведениям - станица Челбасская Ейского отд. Кубан. обл., прозаик. обществ. деятель. Сын казака-землепашца, имевшего чин урядника и дважды (1880-82, 1889-91) избиравшегося станичным атаманом. Окончил местное приходское уч-ще (1880) и Усть-Медведицкую гимназию (1888; серебряная медаль). В старших классах учился на собств. средства, зарабатывая уроками. В 1888 поступил в Петерб. ист.-филол. ин-т на казенное содержание. Дружил со своим однокурсником В. Ф. Боцяновским. Лит. дебют - ст. “Казаки на Академич. выставке” и “Что теперь поют казаки” (обе: “Донская речь”, 1890, 18 марта и 29 апр.). Первая публ. в столичной прессе - ст. “Казачьи станичные суды” (СВ, 1892, № 4).)

 

 

2.

 

В детстве Федор Крюков зачитывался лубочными сказаниями о брынских и муромских лесах, о легендарных героях, купцах касимовских, монахах-отшельниках. И в то же время овладевала всем его существом привязанность к обычным реалиям - каждому холмику, деревцу, кургану. Позднее в трудные дни тоски он умел ободрять себя и других: «Ну, не робейте. Земля - наша, обла­ка - Божьи». И это - «наше» и «Божье», как и современное и древнее, со­единилось потом в его художественном сознании.

Выход в свет в 1928 году «Тихого Дона» стал необыкновенным событием в русской литературе. Нужно учесть, что в ту пору литература расценивалась как средство идеологического, массового воздействия на общество, поскольку не было ни радио, ни телевидения, ни кинематографа (или были в самом зачатке). В сущности, революцией 1917-го года было заторможено развитие литературы, поскольку уже ко времени Чехова литература расслоилась на массовую (попса) и на собственно художественную серьезную литературу. Большевики продлили агонию еще на 70 лет. В одном котле варились, с одной стороны, многотысячная армия стихоплетов, считавших, что только стихи являются литературой, литературные поденщики, халтурщики, карьеристы, циники, романисты от сохи; и, с другой стороны, собственно писатели, которых расстреливали, гноили в тюрьмах и лагерях, лишали средств к существованию. И только в наши дни произошло четкое размежевание: с нами - Андрей Платонов, Осип Мандельштам, Михаил Булгаков... И Федор Крюков.

Итак, выход "Тихого Дона" произвел смятение в читающих кругах. И не потому, что автором числился безвестный парень. Поразил сам роман. Все сходились в од­ном - авторов «Тихого Дона» было два. Один писал, другой пере­краивал, приспосабливал. Борис Викторович Томашевский, муж Ирины Николаевны, больше всего интересо­вался возможностью отслоения текстов. Томашевский был линг­вистом, специалистом текстологического и литературовед­ческого анализа, филологом, который занимался сложнейшими струк­турными проблемами творчества. Математик по образованию, он сделал математику фундаментом своей научной мысли. Ну, не мог же, в самом деле, парень с четырехклассным образованием, иногородний, не знающий ни казачьего быта, ни донской истории, сразу написать произведение такого масштаба, такой силы, которая да­ется лишь большим жизненным и литературным опытом. Не мог же, к примеру, сам Пушкин написать в 20 лет «Капитанскую дочку» или «Историю Пугачевского бунта». Это был любимый аргумент Томашевского.

Когда в 1929 году появилось знаменитое письмо пятерых рапповцев (пролетарских "писателей"), заставившее всех «усумнившихся» замолчать от страха, Томашевский только одно имя из подписавших письмо комментировал совершенно иначе - Сера­фимовича. Он был старше всех, был «донской» и яростно настаивал на том, чтобы роман был напечатан. Во что бы то ни стало. Под любым именем. Немедленное появление романа считал чрезвычайно нужным для становления новой социалистической литературы...

Крюков отдавался земному, писал: «Перед нами широкая низменность Медведицы, с мелкими, корявыми голыми рощицами в синей дымке, с кри­выми, сверкающими полосками озер и реки, с зеркальными болотцами в зеленой роще лугов, с мутными плешаками песков, с разбросанными у горы хуторами и с нашей станицей в центре. Направо и налево буланые жнивья, черные квадраты пашни и веселая первая зелень на скатах...» Его герои, уезжая из Глазуновской, не раз оглядывались на курени, голубые ставни на белых стенах, журавцы колодцев в белом небе с ветками садов над ними. С таким чувством привязанности к своему краю, к земле, труду, прос­тым людям едет он в Петербург, поступает в Историко-филологический ин­ститут, чтоб стать потом учителем гимназии. Там он долго не расставался с красными лампасами, проводил свободное время в казачьих частях, пел донские песни.

Федор Крюков готовил себя к служению народу в духе идей Некрасова, Толстого. Окончив институт в 1892 году, вернулся в родную станицу. Но с филологиче­ским дипломом там нечего было делать. Ему представилось, что лучшим местом, которое сближает с людьми и удовлетворит его порыв к любви и са­мопожертвованию, может быть духовная служба. Примером для него был Филипп Петрович Горбаневский. Служил он иереем в Глазуновской с начала 90-х годов. Тогда случались постоянные неурожаи. Народ бедствовал. Бился в нужде и отец Филипп. Но «он пошел к бедноте и мелкоте, труднее всего переживавшей надвигающуюся нужду. Знакомился, расспрашивал, беседовал, утешал, кое-где умудрялся даже помогать из личных грошей». Это не был чиновник в рясе. Он брал у студента Крюкова литературу, которую тот привозил из столицы, в том числе сочинения Л. Толстого, на­чавшего бунтовать против царя, господ, церкви. Архиерей, прослышав об умонастроении и действиях отца Филиппа, перевел его за вольнодумство и просветительский пыл в бедный хохлацкий приход слободы Степановки. Оттуда отец Филипп поехал в Московскую духовную академию. Но на­ука открыла ему лишь дебри догматики, апологетики, гомилетики, патристи­ки и духовного искания не утолила... Федор Дмитриевич вспоминал: «Тос­кует душа в этой каменной пустыне, - писал он мне в то время. -  Хотелось бы назад, к своим хижинам и казакам, - легче дышать там». Отец Филипп погибнет потом на восточном фронте, куда пойдет добро­вольно. Это был скромный, мягкий, сердечный человек, по натуре чуждый вражды и крови. Крюков поехал с дипломом к донскому архиепископу Макарию в Новочеркасск. Перед спокойным старичком в скромном монашеском подряснике стоял безусый мощный юноша в тужурке, просился на службу. Благодушный и словоохотливый владыко усомнился в его призвании к духовному сану, посоветовал ему идти в гимназию: «Не хочешь в учителя, подавайся в ар­тиллерию: парень крепкий, плечи у тебя здоровые, орудия ворочать мо­жешь - казаку самое подходящее дело..." - "Каюсь, ушел я от архиерея теми же легкомысленно весомыми ногами, какими и пришел, не огорчившись отказом», - рассказывал Крюков...

(После окончания ин-та (1892) по разряду истории и географии был освобожден от обязат. шестилетней пед. службы в связи с намерением (неосуществленным) стать священником (см. его восп. "О пастыре добром. Памяти о. Филиппа Петровича Горбачевского" - "Рус. зап.", 1915, № 6). Более года жил на заработок от сотрудничества в "Петерб. газ." (1892-94), печатая короткие рассказы из столичного, сел. и провинц. быта: публиковался в "Ист. вест." - казакам Дона в Петровскую эпоху посв. большие рассказы "Гулебщики" (1892, № 10) и "Шульгинская расправа. (Этюды из истории Булавинского возмущения)" (1894, № 9: отрицат. рец.: С. Ф. Мельников-Разведенков - "Донская речь". 1894, 13. 15 дек.). Получив в 1893 место воспитателя (а с 1900 и учителя) в пансионе Орлов. мужской г-зии, К. прожил в Орле двенадцать лет, преподавал также в Николаев. жен. г-зии (1894-98). Орловском-Бахтина кадет. корпусе (1898-1905). Состоял членом губ. ученой арх. комиссии. Публикация рассказа "Картинки школьной жизни" (РБ, 1904. № 6) о нравах Орлов. мужской г-зии вызвала конфликт с коллегами (см.: РСл. 1904, 19 нояб.) и перевод К. в авг. 1905 в нижегород. Владимир. реальное уч-ще. Летом 1903 участвовал в паломничестве на открытие мощей Серафима Саровского. В многолюдном людском потоке, среди калек и неизлечимо больных, увидел образ безысходного горя народа; эти впечатления дали "важный материал для анализа народной мечты и веры" (С. Пинус - в сб. "Родимый край", Усть-Медведицкая, 1918, с. 20) и запечатлены им в рассказе "К источнику исцелений" (РБ. 1904, № 11-12).)

 

 

3.

 

Надежда Васильевна Реформатская занялась чтением «Русского богатства», редактором которого был Владимир Галактионович Короленко, где в изобилии печатался Федор Крюков. В разгар споров о предполагаемом авторе «Тихого Дона» она, наслаждаясь прозой Крюкова, вдруг решила, что сделала открытие. Крюков - вот кто автор. И отправилась к писателям. Ее принял некто, выслушал горячую речь молодого «открывателя» и повел к Фадееву. Тот тоже выслушал и предупреждающе сказал: «Не девичьего это ума дело». Но «открыватель» был молод, настойчив и горяч. Фадеев уступил: «Ну, коли так, пойдите к Серафимовичу. Это его дела. Вот пусть вам все и расскажет». Но Серафимовича на ту пору в Москве не было. А вскоре появилось то письмо. И тема эта исчезла из разговоров. Даже домашних.

В сентябре 1893 года Федор Крюков поступает на службу в Орловские гимназии - мужскую и женскую. Сначала - воспитателем пансиона. Прослужил в должности семь лет, с августа 1900 года был назначен сверхштатным учителем истории и географии. Он напишет о своем настроении этого времени: «Что за жизнь! Позади - длинный ряд дней, до тошноты похожих один на другой. Ничего яркого, захватывающего, поднимающего дух, даже просто занимательного ничего не было! Пыльная, серая, однообразная дорога по одноцветной, мутной, немой пустыни. Впереди... впереди выри­совывалась та же безотрадная картина: однообразные дни без радости, оди­нокие ночи с бессильными думами. Та же гимназия с испорченным воздухом, корпус, пансион... Невыносимое, пестрое, одуряющее галдение в тесных классах и коридорах, убожество духа, лицемерие и тупость в учительских... Все на свете меняется, но тут, в этой духоте, жизнь как будто окаменела на­веки в своих однообразных казарменных формах... О, незаметная трагедия учительской жизни! Мелкая, жалкая, возбуж­дающая смех и нестерпимый зуд поучений о высоком призвании...» В Орловской гимназии у Крюкова учился, между прочим, выдающийся поэт Александр Тиняков, о котором подробно и глубоко написала поэтесса Нина Краснова в эссе "Одинокий поэт Тиняков" (“Наша улица”, № 1-2005).

 

Мы словно в повести Тургенева:

Стыдливо льнет плечо к плечу,

И свежей веткою сиреневой

Твое лицо я щекочу...

 

В январе 1942-го года, в блокаду, гостиница «Астория» была превращена в стационар для умирающих от голода. В темном и холодном номере среди других - Томашевский и Боцяновский. Они беседуют. Главная тема - «Тихий Дон». Боцяновский рассказывает о своем институтском друге Федоре Дмитриевиче Крюкове, о переписке с ним в последние годы, о жалобах его на опостылевшую ему военную жизнь, которую охотно сменил бы на письменный стол, о том, что полон романом "Тихий Дон", делом всей его жизни.

С 1892 года Ф. Д. Крюков начал печатать очерки. Не обошел он и по­ложения в учебных заведениях. Орловские педагоги узнавали в картинах из школьной жизни себя. Автор почувствовал, как и герой его очерка «Новые дни" учитель Карев - образ во многом автобиографический, - «косые взгляды, молчаливое озлобление, душный воздух, пропитанный ненавистью и соглядатайством...».

Карев поддерживал гимназистов, которые читали "Коммунистический манифест», «Эрфуртскую программу», проповеди Толстого. Он возненави­дел «полицейскую школу», где «начальство преследует и систематически убивает всякое проявление живой мысли". Крюкова преследовали в Орле и как литератора. В. Короленко сове­товал молодому прозаику выступать под псевдонимом, что Крюков отчасти и делал, печатаясь под фамилиями - А. Березинцев, И. Гордеев. «С лета 1905 года, - вспоминал он, - я за одно литературное прегреше­ние был переведен распоряжением попечителя Московского округа из Ор­ловской гимназии в учителя Нижегородского реального училища»...

(Все эти годы не прерывалась связь К. с родиной. После смерти отца в 1894 он заботился о семье - матери, двух незамужних сестрах, брате и приемном сыне Петре, впоследствии изв. поэте казачьей эмиграции. На Дону К. проводил каникулы и летний отпуск, пользовался уважением станичников, оказывал им юридич. помощь, славился как знаток и исполнитель "на подголоске" донских песен. После публикации пов. "Казачка" (РБ, 1896, № 10) тема совр. станичной жизни стала основной в его творчестве. Большинство произв. К. с этого времени публикуется в "Рус. богатстве" ("Рус. зап.", 1914-17), доброжелат. редактором для него стал В. Г. Короленко (см, его письма к К. в сб.: "Родимый край", Усть-Медведицкая, 1918; см. также: ВЛ. 1962, № 4; Книга. Иссл. и мат-лы, сб. 14, М., 1967). В очерке "На тихом Дону. (Летние впечатления и заметки)" (РБ, 1898, № 10), описывающем путешествие К. по Дону до Новочеркасска, дана обстоятельная картина обществ. и экономич. жизни края, интересны беглые портретные зарисовки. Отличит. черты произв. 1896-1906. в осн. вошедших в первый сб-к прозы К. "Казацкие мотивы" (СПб., 1907; издан при содействии А. И. Иванчина-Писарсва в изд-ве "Рус. богатства"; одобрит. рец.: К. Хр. - "Новый ж-л лит-ры. иск-ва и науки", 1907, № 3; Ю. В. - РВед. 1907. 15 мая; А. Г. Горнфельд - "Товарищ", 1907, 26 мая; иронич. рец.: А. П. Налимов - "Обр.", 1907. № 6), - изображение здоровых обществ. отношений в среде казаков-земледельцев, основанных на началах демократизма (выборность и т. п.) - уважении к старшим, к крест. труду, знание автором быта и психологии казаков, органичное использование донских песен, тонкая передача особенностей разговорной речи верхне-донцев, мягкий юмор. пронизывающий эпич. повествование. В то же время К. показал, что консерватизм и суровость в соблюдении семейного уклада и бытовой морали приводят к трагедиям, жертвами к-рых становятся яркие неординарные личности: пов. "Казачка", рассказы "Клад" (ИВ, 1897. № 8). "В родных местах" (РБ. 1903. № 9; отд. изд. - Р. н/Д., 1903), пов. "Из дневника учителя Васюхина" (РБ, 1903. № 7).)

 

 

4.

 

После войны Томашевский и Ирина Николаевна снова и снова говорят о возможности отслоения подлинного текста, к этому времени уже букваль­но утопающего в несметных и противоречивых переделках. Только с чужим текстом можно было так обращаться. Солженицын эту же мысль выразил сокрушительнее: «Всякий плагиатор - убийца, но такого убийцы поискать: чтобы над трупом еще изгалялся, вырезал ремни, перешивал в другие места, выкалывал, вырезал внутренно­сти и выкидывал, вставлял другие, сучьи».

Идеологической секте попался в руки художественный текст, который они решили положить в основу социалистического реализма. И, как сказано, организовал это не без ведома ЦК донской писатель Александр Серафимович, автор "Железного потока". Сокрушителям старой жизни необходимы были свои фундаменты и свои маяки. Упрощая тему, можно сказать, что на смену интеллекту пришел инстинкт. Очень точно по этому поводу высказался поэт Кирилл Ковальджи:

 

ВОСПРОИЗВОДСТВО

 

Не умирает дурость с дураком,

а запросто выныривает с новым,

бритоголовым и тупоголовым,

кто умных дрессирует кулаком.

 

Для меня вообще удивительно, как люди, не знающие на элементарном уровне русского языка, не говоря уже об искусстве художественной прозы, идут в писатели. А это происходит по инерции распада СССР. Страна не распадается в одночасье. Куда ни глянь, всюду еще играют в СССР. В литературе - это осколки литературной номенклатуры, для которых литература была средством безбедного существования. Номенклатура, которой, в сущности, было 90 процентов в Союзе писателей СССР, не умела писать, не понимала художественного творчества, и даже не догадывалась о Божественной метафизической программе, которая действует помимо воли людей. А о том, что Слово - это Бог, вовсе не догадывалась...

Двенадцать лет провел Крюков в Орле. И все эти годы, ежедневно для совершенствования мастерства записывал хотя бы одну строчку, абзац, и прочитывал на ночь хотя бы одну страницу Чехова или Достоевского, Канта или Шопенгауэра. Когда уезжал, почувствовал: прошли лучшие годы в милом и скучном городе. В Нижегородском училище дослужился он до чина статского советника, получил орден Станислава. Но свое призвание видел в другом - в служении Слову, в постоянном повышении писательского мастерства. Хотя, надо заметить, не гнушался и гражданской деятельностью. В 1905 году раздавал в Глазуновской нелегальную литературу, ругал царя, составил демократического содержания прокламацию нижегородских граждан.

И вот открылось перед ним - как он полагал - широкое поприще: в начале марта 1906 года ему доставили в Нижний Новгород казенный па­кет с печатью Глазуновского станичного правления: его извещали, что он избран уполномоченным в окружное Усть-Медведицкое собрание по вы­борам членов Государственной думы. В гимназии предоставили месячный отпуск. Он прошел выборы и в округе, и в Области Войска Донского - Новочеркасске.

«Первый момент - после нашего избрания, по-особому сильный, тор­жественно трогательный, необыкновенный - первые народные избранни­ки! - как будто спаял всех близостью осуществления лучших надежд в упо­вании. В приветственных речах говорилось о свободе, о праве, о восстановле­нии старой забытой славы и достоинства... Много хорошего...» - вспоми­нал он через десять лет.

"Кресты родных моих могил, и под левадой дым кизячный, и пятна белых куреней в зеленой раме рощ вербовых, гумно с буреющей соломой и журавец, застывший в думе, - волнуют сердце мое сильнее всех дивных стран за дальними морями, где красота природы и искусство создали мир очарованья..."

Это поет истинный художник, в совершенстве владеющий русским языком, постоянно работающий над словом, над фразой, над образом, над композицией, образованный, интеллигентный человек, поэт прозы, когда фраза тянется, длится, переходит из строки в строку:

"Напев протяжный песен старины, тоска и удаль, красота разгула и грусть безбрежная - щемят мне сердце сладкой болью печали, невыразимо близкой и родной... Молчанье мудрое седых курганов, и в небе клекот сизого орла, в жемчужном мареве виденья зипунных рыцарей былых, поливших кровью молодецкой, усеявших казацкими костями простор зеленый и родной... - Не ты ли это, родимый край?" 

Когда Крюков приехал домой после избрания в Думу, его брат, студент-лесник, посадил в палисаднике по этому случаю дубовый желудь, чтобы выросло в память народного представительства вечное дерево как па­мятник свободы.

Крюков ехал в Петербург, вез в Думу наказы-требования народа. «Я люблю Россию - всю, в целом, великую, несуразную, богатую про­тиворечиями, непостижимую, «Могучую и бессильную...» Я болел ее болью, радовался ее редкими радостями, гордился гордостью, горел ее жгучим сты­дом», - писал Крюков. Страдал стыдом за казачество, «зипунных рыца­рей», которых гнали на усмирение восставшего народа в города и села. Дума открылась 27 апреля (10 мая) 1906 года в Таврическом дворце. Крюков выступал от фракции трудовиков, состояла она из крестьян и близ­ких к ним интеллигентов. Они требовали отмены сословных и национальных ограничений, отстаивали неприкосновенность личности, свободу совести и собраний, демократические формы самоуправления, справедливое разре­шение аграрного вопроса на принципах уравнительного распределения зем­ли, протестовали против репрессий и особенно смертной казни, использо­вания казачьих войск для разгона демонстраций и усмирения бунтов.

Вот с какими мыслями выступил Федор Крюков:

"...Тысячи казачьих семей и десятки тысяч детей казацких ждут от Государственной Думы решения вопроса об их отцах и кормильцах, не считаясь с тем, что компетенция нашего юного парламента в военных вопросах поставлена в самые тесные рамки. Уже два года как казаки второй и третьей очереди оторваны от родного угла, от родных семей и, под видом исполнения воинского долга, несут ярмо такой службы, которая покрыла позором все казачество... Главные основы того строя, на которых покоится власть нынешнего командующего класса над массами, заключаются в этой сис­теме безусловного повиновения, безусловного подчинения, безусловного нерассуждения,  освященного к тому же религиозными актами... Особая казарменная атмосфера с ее беспощадной муштров­кой, убивающей живую душу, с ее жестокими наказаниями, с ее изолированностью, с ее обычным развращением, замаскированным подкупом, водкой и особыми песнями, залихватски-хвастливыми или циничными, - все это приспособле­но к тому, чтобы постепенно, пожалуй, незаметно, людей простых, открытых, людей труда обратить в живые машины, часто бессмысленно жестокие, искусственно озверенные машины. И, в силу своей бессознательности, эти живые машины, как показал недавно опыт, представляют не вполне надежную защиту против серьезного внешнего врага, но страшное орудие порабощения и угнетения народа в руках нынешней командующей кучки... С семнадцати лет казак попадает в этот разряд, начиная отбывать повинность при станичном правлении, и уже первый его начальник - десятник из служилых казаков, - посылая его за водкой, напоминает ему о царской службе и о его, нижнего чина, обязанностях - в данном случае, испол­нить поручение быстро и аккуратно. 19 лет казак присягает и уже становится форменным нижним чином, поступая в так называемый приготовительный разряд, где его муштруют особые инструктора из гг. офицеров и урядников... Чтобы сохранить человеческий облик в этих условиях, нужна масса усилий. Эта беспощадная муштровка тяго­теет над каждым казаком около четверти столетия, тяготе­ла над его отцом и дедом - начало ее идет с николаевских времен... Всякое пребывание вне станицы, вне атмосферы этой начальственной опеки, всякая частная служба, посторонние заработки для него зак­рыты, потому что он имеет право лишь кратковременной отлучки из станицы, потому что он постоянно должен быть в готовности разить врага. Ему закрыт также доступ к обра­зованию, ибо невежество было признано лучшим средством сохранить воинский казачий дух. Как было уже сказано, в 80-х годах несколько гимназий на Дону - все гимназии, кроме одной, - были заменены низшими военно-ремесленными школами, из которых выпускают нестроевых младшего разряда. Даже ремесло, и то допускалось особое - военное: седельное, слесарно-ружейное, портняжное, и то в пределах изготовления военных шинелей и чекменей, но отнюдь не штатского платья. Кроме того, нужно прибавить, что не толь­ко вся администрация состоит из офицеров, но в большинстве случаев интеллигентный или, лучше сказать, культурный слой приходится тоже на долю казачьих офицеров. Казачьи офицеры... они, может быть, не хуже и не лучше офицеров остальной русской армии; они прошли те же юнкерские школы с их культом безграмотности, невежества, безделия и разврата, с особым военно-воспитательным режимом, иск­лючающим всякую мысль о гражданском правосознании..."

В Думе был зачитан запрос о казаках. Донцы привезли и зачитали «при­говор» одной из станиц, в котором, между прочим, говорилось: «Мы не же­лаем, чтобы дети наши и братья несли на себе обязанности внутренней охран­ной службы, так как считаем эту службу противоречащей чести и доброму имени казачества. Теперь, когда мы узнали, что на требования Государствен­ной Думы дать русскому народу свободу и землю правительство ответило отказом, для нас стало ясным, где наши друзья и где враги. Крестьяне и рабочие, требующие от правительства земли и воли, есть наши друзья и братья. Правительство же, которое не желает удовлетворить этих справед­ливых и законных требований всего русского народа, мы не считаем пра­вительством народным... Само собою разумеется, что оставаться долее на службе у такого правительства не позволяет наша честь и совесть. Служить такому правительству - значит служить интересам помещиков-землевла­дельцев и богачей, притесняющих трудящийся русский народ, крестьян и рабочих и выжимающих из него последние соки». Станица не была названа. Стояло 73 подписи казаков. 13 июня на 26-м заседании Думы протестующее, гневное, требовательное слово произнес Ф. Крюков. Это была речь борца за демократию, порядок в стране. Против него выступили три бывших станичных атамана. Завязалась острая борьба среди земляков в самой Ду­ме. Если Крюков закончил речь под бурные аплодисменты, то возражения его оппонентов вызвали раздраженные возгласы, хохот, шум. Крюков выступил еще раз и ответил атаманам-«нагаечникам». Крюков в числе других депутатов подписывает ряд запросов министру внутренних дел: на каком основании содержится в тюрьме четыре месяца учитель и продолжаются увольнения со службы учителей и фельдшеров; об уголовных пре­следованиях железнодорожных служащих за октябрьскую забастовку. В таганрогской тюрьме много месяцев томились без предъявленных об­винений пять человек. Объявили голодовку. Двое находились в тяжелом состоянии. Крюков поддерживает запрос и по этому случаю.

Дума, где кипели народные страсти, высочайшим повелением была рас­пущена. После Крюков иронически заметит: желудю, который посадил его брат, не суждено было произрасти. «Забралась в палисадник пестрая Хаврошка, нашкодила в цветнике и выковырнула тупым рылом своим неж­ный росток нашего дубочка. Погиб памятник».

(Будучи избранным в члены 1-й Гос. думы от казачьего населения обл. Войска Донского в апр. 1906 (см. восп. К. "Первые выборы" - "Рус. зап.", 1916, № 4), К. вышел в отставку (в чине стат. сов.). В Думе примкнул к Трудовой группе. Выступил с речью против использования казаков для подавления внутр. беспорядков (см.: Гос. дума. Стенографич. отчеты, 1906 г., сессия первая, т. 2. СПб., 1906). Подписал Выборгское воззвание (см. воен. К. "9-11 июля 1906 г." - в кн.: Выборгский процесс, СПб., 1908). Более года занимался на Дону пропагандист. работой как член организац. к-та трудовой нар.-социалистич. партии. В сент. 1906 привлекался с подъесаулом Ф. К. Мироновым (впоследствии изв. сов. воен. деятель) усть-медведицкой полицией к суду за "произнесение речи преступного содержания", но был оправдан мировым судьей (см.: "Донская жизнь". 1906, 6 окт., и рассказ К. "Встреча" - РБ, 1906. № 11). В авг. 1907 после обыска выслан волею наказного атамана за пределы области Войска Донского. После Выборгского процесса отбывал срок в тюрьме "Кресты" (Петербург) в мае - авг. 1909 и воссоздал ее быт в рассказах "У окна" ("Бодрое слово". 1909, № 24), "Полчаса", "В камере № 380" (РБ, 1910, № 4, 6). Приговор лишил К. возможности вернуться к пед. деятельности, в 1907-12 он служил пом. библиотекаря в Горном ин-те. Впечатления от Революции 1905-07 обусловили проблематику новых произв. К. Забастовка учащихся, протестующих против косной атмосферы гимназии, в к-рой совершается и "незаметная трагедия учительской жизни", описана в самой большой пов. К. "Новые дни" (РБ, 1907, № 10-12); бунт казаков против мобилизации для несения внутр. караульной службы (т. е. в полицейских целях), обернувшийся погромом торг. заведений, - тема пов. "Шаг на месте" (РБ, 1907, № 5); рев. волнениям летом 1906 в станице Усть-Медведицкой посв. пов. "Шквал" (РБ, 1909, № 11-12; первонач. назв. "Пленный генерал"). Драматич. ломка судеб молодых казаков, жаждущих социальной справедливости, жестокая практика военных судов отразились в пов. "Зыбь" ("Знание", кн. 27, СПб., 1909; написана в тюрьме, опубл. по инициативе М. Горького - см.: М. Горький. Письма к К. (Публ. Б. Н. Двинянинова). - РЛ, 1982. № 2) и "Мать" (РБ, 1910, № 12).)

 

 

5.

 

Любовь, как и должно быть у настоящего художника, вкусившего сладость вдохновения, является в прозе Крюкова первопричиной жизни. В рассказе “Мечты” он любовь изображет с мастерством рядового случая:

"Ферапонт был мужем удобным во многих отношениях. Угловатая, смуглая до закоптелости Лукерья, с крупными чертами рябого лица, не рождена была пленять сердца и сама была глубоко равнодушна по части нежных чувств. Но нужда полуголодного существования еще до замужества за­ставила ее стать жрицей богини любви. Выйдя за Ферапонта, она тоже не стеснялась в способах заработка. Тело ее - боль­шое и мягкое - находило своеобразных любителей красоты этого сорта. Раз в неделю приглашал ее мыть полы в своем доме вдовый батюшка о. Никандр, и каждый раз Лукерья ухо­дила от него с лишним двугривенничком, против условлен­ного пятиалтынного, да с десятком белых мятных пряников. Заходили иногда подгулявшие казаки, приезжие хуторяне, - со своей водкой и закуской. Ферапонт очень охотно угощался с ними, быстро хмелел и смирно засыпал за столом, предвари­тельно извинившись перед всеми собеседниками за то, что скоро ослаб. А гости после этого поочередно разделяли в чулане его супружеское ложе. И после нескольких таких визитов Лукерья могла пойти в лавку к красноярдцам Скесовым и купить своим ребятишкам по рубахе. Заветной меч­той ее было собрать рубля четыре и начать тайную торговлю водкой - хорошие барыши можно было бы выручать... Но это тоже оставалось лишь мечтой".

Совсем иначе любовная сцена выглядит в рассказе "Зыбь":

"Он взял ее за руки. Сжал, свернул в трубочки похолодавшие ладони ее с тонкими, худыми пальцами. Зубы ее судорожно стучали, а глаза глядели снизу вверх - вопроси­тельно и покорно.

Хотелось ему сказать ей что-нибудь ласковое, от сердца идущее, но он конфузился нежных, любовных слов. Молчал и с застенчивой улыбкой глядел в ее глаза... Потом, молча, обнял ее, сжал, поднял... И когда чуть слышный стон или вздох томительного счастья, радостной беззащитности, покор­ности коснулся его слуха, он прижался долгим поцелуем к ее трепещущим, влажно-горячим губам...

...Пора было уходить, а она не отпускала. Казалось, забыла всякий страх, осторожность, смеялась, обнимала его и гово­рила без умолку. Диковинную, непобедимую слабость чувст­вовал Терпуг во всем теле, сладкую лень, тихий смех сча­стья и радостного удовлетворения. Было так хорошо лежать неподвижно на соломе, положив ладони под голову, глядеть вверх, в стеклисто-прозрачное глубокое небо, на смешно обре­занный месяц и белые, крохотные, редкие звездочки, слушать торопливый, сбивчивый полушепот над собой и видеть близко склоняющееся лицо молодой женщины.

- Житье мое, Никиша, - похвалиться нечем... Веку ма­ло, а за горем в соседи не ходила, своего много...

- Свекровь? - лениво спросил Терпуг.

- Свекровь бы ничего - свекор, будь он проклят, лютой, как тигра... Бьет, туды его милость! Вот погляди-ка...

Она быстрым движением расстегнула и спустила рубаху с левого плеча. Голое молодое тело, свежее и крепкое, молочно-белое при лунном свете, небольшие, упругие груди с тем­ными сосками, блеснувшие перед ним бесстыдно-соблазни­тельной красотой, смутили вдруг его своей неожиданной откровенностью. Он мельком, конфузливо взглянул на два темных пятна на левом боку и сейчас же отвел глаза...

- Вот сукин сын! - снисходительно-сочувствующим тоном проговорил он после значительной паузы. - За что же?..

- За что! Сватается... а я отшила..."

Если есть у Крюкова любовь, то и будет у него, казака донского, песнь, как в рассказе "Сеть мирская":

"Певуче-протяжные звуки какого-то инструмента, пе­чальные и торжественные, коснулись его слуха. Он насторо­жился. Духовное пение ему было хорошо знакомо: сам он пел когда-то в хоре. Любил он музыку - духовную и свет­скую - и стыдливо держал в тайне эту свою слабость.

Подошел поближе к серенькой кучке, окружившей ста­ренький, облупленный гармониум. С лицом темно-бронзовым, худым, заветренным сидела за инструментом слепая женщи­на, не молодая, в белом платке своем похожая на головешку. Черные пальцы ее привычно и уверенно, неторопливо ходили по клавишам, а невидящие очи, не моргая, глядели перед со­бой и внутрь себя, и медлительно пел ветхий инструмент над­треснутыми голосами старой скорби, невыплаканной и неиз­бывной, тихой скорби одинокого покинутого сердца...

 

Кому повем... печаль мою-ю...

 

Голос почти мужской. Немножко сиплый, он дрожит и об­рывается на верхних нотах. Льются ровным потоком звуки инструмента, текут величаво, как тихие воды, с малой зыбью, и утопает в них далекий шум города, говор толпы, шелест шагов ее. Плачем живым и скорбнозовущим звучит на­дорванный голос невидящей женщины:

 

Кого призову... ко рыда-а-нию...

 

Поет-гудит гармониум. Мотив суровый, горький, порой сплетается в гирлянду нежных, тонких голосов, звучит дет­ски-трогательной жалобой отягченного, израненного сердца человеческого. Льется и обрывается усталый голос человечес­кий, о вечной тьме и скорби говорящий. Льется в сердце - од­но большое сердце - этих серых, скудно одетых, невзрачных, корявых людей, стоящих тут, возле, с изумленными и очаро­ванными лицами. Как будто подслушал он, этот старый инст­румент, все горькие думы, затаенные рыдания, подглядел все слезы и отчаяние темной, горькой жизни, ее нужду терзающую, озлобление и падение... И все собрал в себя, все горе людское, и, когда темные, загорелые персты одной из самых обездоленных коснулись струн его, заплакал горькой жа­лобой.

 

Кому повем печаль мою?..

 

И вот стоят они, изумленные, притихшие и растроганные. И молодые тут, наивные, спрашивающие лица, и старые, трудом, заботой, нуждой изборожденные. Солдат и дивчина, старушка в лапотках и сивоусый белорус с гусиной шеей, свитки из домотканой сермяги и пиджаки - все сгрудились и прислушались.

Дрожат заветренные, запекшиеся губы, горестные соби­раются морщины на женских лицах, слезы ползут. Свое горе заныло, своя тоска выступила четко и выпукло, как теплым лучом заката выхваченный закоулок, вылилась неудержимо в теплых слезах. Корявые, натруженные руки развязывают узелок в уголке платка, достают медную монету, и падает она с благодарным звоном в деревянную чашечку слепой пе­вицы"...

А это сам Федор Крюков в повести "Казачка" поет на улице станицы, уходящей тихой серебристой лентой к закату алому,  а, замерев, отозвавшись в тебе тихим, как выдох, последним улетевшим звуком, вновь берет разбег в следующем абзаце, снова нарастает плавно набирающим силу голосом:

"Лунная ночь была мечтательно безмолвна и красива. Сон­ная улица тянулась и терялась в тонком, золотистом тумане. Белые стены хат на лунной стороне казались мраморными и смутно синели в черной тени. Небо, светлое, глубокое, с редкими и неяркими звездами, широко раскинулось и об­няло землю своей неясной синевой, на которой отчетливо вырисовывались купы неподвижных верб и тополей. Ермаков любил ходить по станице в такие ночи. Шагая по улицам из конца в конец, в своем белом кителе и белой фуражке, в этом таинственном, серебристом свете луны он был похож издали на привидение. Не колыхнет ветерок, ни один лист не дрогнет. Нога неслышно ступает по мягкой, пыльной дороге или плавно шуршит по траве с круглыми листочками, обильно растущей на всех станичных улицах. Раскрытые окошки хат блестят жидким блеском на лунном свете. Одиноким чувствовал себя Ермаков среди этого сонного безмолвия и... грустил, глядя на ясное небо, на кроткие звез­ды... Он подходил к садам, откуда струился свежий, сырова­тый воздух, где все было молчаливо и черно; сосредоточенно и жадно вслушивался в эту тишину, стараясь уловить какие-нибудь звуки ночи и... одиноко мечтал без конца. Куда не уно­сился он в своих мечтах!"

9 июля 1906 года около 200 депутатов собрались в Выборге в гостинице «Бель­ведер» на экстренное совещание, где было выработано воззвание «Народу от народных представителей». В нем говорилось:

«Граждане всей России! Указом 8 июля Государственная Дума распу­щена. Когда вы выбирали нас своими представителями, вы поручили нам добиваться земли и воли. Исполняя ваше поручение и наш долг, мы состав­ляли законы для обеспечения народу свободы, мы требовали удаления безответственных министерств, которые, безнаказанно нарушая законы, подавляли свободу; но прежде всего мы желали издать закон о наделении землею трудящегося крестьянства путем обращения на этот предмет зе­мель казенных, удельных, кабинетских, монастырских, церковных и при­нудительного отчуждения земель частнособственнических. Правительство признало такой закон недопустимым, а когда Дума еще раз настойчиво подтвердила свое решение о принудительном отчуждении, был объявлен роспуск народных представителей... Граждане! Стойте крепко за попранные права народного представитель­ства, стойте за Государственную Думу...»

Воззвание подписали 166 перводумцев, в их числе «отставной стат­ский советник Ф. Д. Крюков, 36 лет». Оно распространялось во многих местах, попало и на Дон, напри­мер - в станицу Нижнечирскую, о чем доносило в то время жандармское управление Департаменту полиции. За агитационные выступления в Усть-Медведицкой Крюкову - вместе с будущим командармом Второй Конной Филиппом Кузьмичом Мироно­вым - было запрещено проживание в пределах Области Войска Донского. Казаки Глазуновской отправляли прошение вой­сковому наказному атаману о снятии позорного запрета. По делу о выборгском воззвании началось следствие. Готовился суд. Но Крюков продолжал политическую деятельность. Он становится одним из создателей Трудо­вой народно-социалистической партии (энэсы). Их цель - защита трудо­вого крестьянства. В связи с организацией Трудовой народно-социалистической партии против Крюкова было возбуждено еще одно дело, которое грозило ка­торгой. Он писал тогда своему другу: «Я знаю, что я все перенесу - и мно­голетнюю каторгу, и вечное поселение где-нибудь в Сибирской тайге, но знаю, что я не вынесу только одного - это тоски по своим родным местам. Донские песчаные бугры и Глазуновская с своими лесами и Медведицей потянут так, что не хватит меня и на два года». Между тем следствие по делу о воззвании закончилось. 12 декабря 1907 года начался суд, 19-го было вынесено решение: заключить среди прочих Ф. Д. Крюкова на три месяца в тюрьму, лишить избирательных прав. Так Федор Крюков попа­дает в петербургские Кресты. Выйдя на свободу, он живет в Петербурге. Работает библиотекарем в Гор­ном институте, дает частные уроки. Прежнее место в Нижнем Новгороде он потерял. Наезжал в Глазуновскую, чтобы помочь по хозяйству двум своим не­замужним сестрам. Сохранялся там и его собственный казачий надел пахотной и луговой земли. Охотно трудился на земле, в саду, на косовице. Он пишет А. С. Серафимовичу из Глазуновской 14 августа 1913 года: «...путешествовал по окрестным ярмаркам, хотел купить лошадей для мо­лотьбы - у меня ведь есть посев, - лошадей не купил («приступу нет - дорогие»), устал и теперь сижу средь хлебного изобилия, не знаю, что делать, как перебавить его в закрома... И вот единственная в своем роде кар­тина: обилие, избыток, богатство задавили почти обладателей, - люди вы­бились из силы (не только люди - скот), ворочая этот тяжкий груз, почер­нели, отощали, изморились, изболелись от чрезмерного физического напряжения. Воза скрипят и день и ночь, спят люди на ходу или на тряских арбах... Перестали праздновать праздники (даже «годовые»). Нет пьяных: некогда гулять... Быть средь этой жизни интересно и радостно, и мне сейчас никуда не хочется. Единственный раз в жизни я вижу картину такого изо­билия и такого труда»...

(В нояб. 1909 К. избран товарищем-соиздателем ж. "Рус. богатство" (с дек. 1912 чл. ред. к-та по отд. беллетристики наряду с А. Г. Горнфельдом и Короленко). После смерти П. Ф. Якубовича (см. о нем восп. К. - РБ, 1911, № 4) часто выступал в ж-ле как публицист и рецензент (см. перечень нек-рых рец. - ЛН, т. 87, ук.). Регулярно печатался в газ. "Рус. вед." (1910-17) и периодически в газ. "Речь" (1911-15). С нач. 1910-х гг. К. все чаще выходил за рамки казацкой тематики. По впечатлениям от участия в переписи населения написан очерк "Угловые жильцы" (РБ, 1911, № 1) о бедствующих низах Петербурга. Путешествие в Киев, по Волге и в Сальскую степь дало материал для очерка "Мельком" ("Речь", 1911. 22 июня... 22 июля), посещение шахтерских поселков Донецкого округа - для очерка "Среди углекопов" (там же, 1912, 15 июля... 19 авг.), образ "реки-жизни" Волги, множество "лиц, самых разнообразных положений и состояний", начало политики отрубов, жизнь нем. колонистов запечатлены в очерках "Меж крутых берегов" (там же, 1912, 3 июня... 8 июля). "Уездная Россия" (там же, 1912. 4... 30 сент.). "В нижнем течении" (РБ, 1912, № 10-11). В рассказах "Сеть мирская" и "Без огня" (оба - РБ, 1912, № 1, 12) затронут монастырский и церковный быт, устами сельского священника высказана тревога о нравств. здоровье народа, к-рый все больше погружается в "междоусобную брань, ненависть без разбора, зависть ко всему более благополучному" ("Рассказы. Публицистика", с. 318). Процесс разрушения нравств. основ и в среде казачества, отвыкающего за время сверхсрочной службы от земледельч. труда, от семьи, - предмет пристального внимания К. в 1910-е гг.: рассказ "На речке лазоревой" (РБ, 1911, № 12), пов. "Офицерша" (РБ, 1912, № 4-5). В цикле очерков "В глубине. Очерки из жизни глухого уголка" (РБ, 1913, № 4-6) сфокусированы характерные для передвоен. Дона проблемы: внедрение воен. воспитания казачат в нач. школе, тяжелые экономич. последствия воен. мобилизации, уменьшение земельных паев, общее оскудение природы.)

 

 

6.

 

Постигать Федора Крюкова, впитывать сердцем такую прозу, чувствовать ее дыхание, ритм, буквально любовное совокупление слов - наслаждение почти эротическое... Те, кто откроют для себя Федора Крюкова, узнают этот ни с чем не сравнимый эффект, этот, смею сказать, высокий эстетический восторг, когда, читая, то и дело, едва ли не на каждой странице, почти в каждом абзаце, в каждой фразе невольно ахаешь про себя, потому что по­стоянно слышишь такие песни:

"Перед самым закатом выглянуло на минутку солнце, и степь ненадолго оделась в прекрасный багряный наряд. Все вдруг осветилось, стало ярко, необычайно выпукло и близ­ко. И далеко, на самом горизонте, можно было различить масти лошадей, отчетливо перебиравших тонкими ногами, как будто легко, без напряжения, словно шутя, таскавших боро­ны. Казачка, верхом на рыжем коне, гнала быков в балку, к водопою. Пела песню. И было какое-то особенное обаяние в этом одиноком молодом голосе, который так сладко тужил и грустил о смутном счастье, манящем сердце несбыточными грезами. И так хотелось слушать эти жалобы, откликнуться им. Хотелось крикнуть издали певице что-нибудь дружеское, ласковое, остроумно-веселое, как кричат вон те казаки, кото­рые переезжают балку. Они смеются, шлют ей вслед свои крепкие шутки, а она едет, не оглядываясь, и, изредка обры­вая песню, отвечает им с задорной, милой бойкостью, и долго мягкая, мечтательная улыбка не сходит с лица тех, кто слы­шит ее".

И с наших лиц не сходит улыбка, и в самом деле есть во что вслушивать­ся. Перед нами широко распахивается и беспрепятственно впускает в себя знакомый и словно бы незнакомый мир степных трав и вод, закатов и рассветов - мы будто заново начинаем жить на этих страницах, жить с новым, промытым зрением, обострившимся слухом. Совершается художественное колдовство, неуловимое, текучее, всякий раз иное...

После 1906 года Крюков становится профессиональным литератором. Он связал свою судьбу с журналом Владимира Короленко «Русское богатство», обрел здесь единомышленников и свою трибуну как прозаик и публицист. В 1912 году, когда ушел из жизни поэт, революционер-народоволец Петр Филиппович Якубович, Крюков был взят на его место редактором по отделу художественной литературы. Крюков становится помощником Короленко, который, видя, насколько тяжело было на первых порах новому редактору, ободрял его в письмах 1913 года: «Вообще с редакционным делом не робейте, - обвыкнете». «Не унывайте, Федор Дмитриевич. Поначалу-то оно трудненько, да и после работа не ахтивеселая. Но привычка все-таки великое дело», «Терпи, казак, будучи одним из атаманов «Русского богатства». Укреплялись его связи с земляком А. С. Серафимовичем. 24 апреля 1912 года Крюков пишет из Петербурга Серафимовичу, что 19 мая намерен отправиться в путешествие по маршруту: Рыбинск-Волга-Царицын-Серебряково-Глазуновская, чтобы до половины августа ездить по местам «русских» губерний, поглядеть жизнь «русских», то есть не принадлежащих к казакам. Это было хождение в народ по примеру Короленко, написавшего после своих путешествий - «Река играет», «По Ветлуге и Керженцу», «В пустынных местах», «В облачный день» и другие рассказы и очерки. Вернувшись из поездки по Волге, Крюков печатает обширный очерк "Меж крутых берегов". Он едет в Донецк, к шахтерам, спускается в шахту - и пишет «Среди углекопов». Плывет по Волге - и появляется очерк «В нижнем течении». Совершает путешествие из Петербурга в Орел, оттуда водным путем до Калуги, чтобы «взглянуть хоть одним оком на коренную русскую деревню и, насколько сил окажется возможным, познакомиться с его современным общественным настроением и хозяйственным бытом»...

(В 1910-х годах укрепляются дружеские отношения с А. С. Серафимовичем, к-рый высоко ценил творчество К. (по его словам, изображаемое К. "трепещет живое, как выдернутая из воды рыба, трепещет красками, звуками, движением, и все это - настоящее" - письмо от 28 апр. 1912, см.: Переписка между К. и Серафимовичем. Публ. В. М. Проскурина. - "Волга", 1988, № 2, с. 154) и настоял на том, чтобы К. связался через В. В. Вересаева с Книгоизд-вом писателей в Москве. В этом изд-ве была опубл. кн. "Рассказы" (т. 1, 1914) - избранные произв. К. 1908-11. Критика отметила присутствие в творчестве К. "подкупающей трогательности, меткого юмора, острой наблюдательности" (Н. Е. Доброво - "Изв. книжного магазина товарищества Вольф и вест. литры", 1914, № 4, стр. 107), "нежную родственную любовь к природе и людям" (А. К. - СевЗ, 1914, № 8-9, с. 249; аналогичное мнение: 3. Галин - ЕЖЛ, 1914, № 7). Последними отголосками мирного времени в творчестве К. стали очерк о лодочном путешествии в мае 1914 с А. В. Пешехоновым по Оке "Мельком" (РБ, 1914, № 7- 9), где показаны последствия столыпинской реформы в коренной рус. деревне, и пов. "Тишь" ("Рус. зап.", 1914, № 2, дек.), рисующая тягостную картину неудовлетворенных амбиций и мелких страстей, в к-рые погружены провинц. интеллигенты.)

 

 

7.

 

Крюков может "растянуть", панорамировать пейзаж, по краске, по штриху, по звуку, добавляя в него душевную энергетическую си­лу, усиливая, удваивая впечатление:

"Тебя люблю, родимый край... И тихих вод твоих осоку, и серебро песочных кос, плач чибиса в куге зеленой, песнь хороводов на горе, и в праздник шум станичного майдана, и старый, милый Дон - не променяю ни на что... Родимый край..."

Здесь все идет волновым наплывом, добавляясь и накапливаясь. Но Крюков может добиться нужного ему эффекта и одной-единственной фразой, краткой и точной, как шаг часового:

"Шорох движенья стоял в воздухе".

Мастерство Крюкова высоко и несомненно, и пишу я о нем с волнительным наслаждением. Крюкова постоянно тревожит и притягивает первооснова жиз­ни, ее глубинная, властная сила, проявляющаяся не в противоборстве красных и белых, не в идеологии, не в недрах текущих проблем, а в постижении человеческой природной натуры, лучше всего видной в ярком свете вечных истин: любовь, обретение счастья и его хрупкость, рани­мость. Крюков, как истинный художник, писал о том человеке, о тех его чувствах, остром контакте с жизнью, отклике на нее, что были и будут всегда, пока жизнь течет, длится, пока есть все мы и сердца наши и впрямь открыты для счастья и скорби...

Во время первой мировой войны Крюков побывал на фронте в составе санитарного отряда Государственной Думы на турецком участке в Галиции в качестве корреспондента, писал об этой войне очерки и рассказы.

Он воспринял как вполне естественное событие 28 февраля 1917 года. У Серафимовича были все основания для радостного поздравления друга «с чудесным праздником, Дожили-таки мы с Вами», - писал он Крюкову 9 марта из Москвы в Петербург.

С философской глубиной этот период истории выразил в поэме "Россия" запрещенный коммунистами Максимилиан Волошин, чье собрание сочинений я подпольно готовил в начале 70-х годов, перепечатывая вещь за вещью на машинке, вместе с ныне покойным Володей Купченко.

 

В России революция была

Исконнейшим из прав самодержавья.

(Как ныне - в свой черед - утверждено

Самодержавье правом революций.)

Крижанич жаловался до Петра:

«Великое народное несчастье

Есть неумеренность во власти: мы

Ни в чем не знаем меры да средины,

Все по краям да пропастям блуждаем.

И нет нигде такого безнарядья,

И власти нету более крутой...»

 

Мы углубили рознь противоречий

За двести лет, что прожили с Петра:

При добродушье русского народа,

При сказочном терпенье мужика -

Никто не делал более кровавой

И страшной революции, чем мы.

При всем упорстве Сергиевой веры

И Серафимовых молитв - никто

С такой хулой не потрошил святыни,

Так страшно не кощунствовал, как мы.

При русских грамотах на благородство,

Как Пушкин, Тютчев, Герцен, Соловьев,

Мы шли путем не их, а Смердякова -

Через Азефа, через Брестский мир.

 

В России нет сыновнего преемства

И нет ответственности за отцов.

Мы нерадивы, мы нечистоплотны,

Невежественны и ущемлены.

На дне души мы презираем Запад,

Но мы оттуда в поисках богов

Выкрадываем Гегелей и Марксов,

Чтоб, взгромоздив на варварский Олимп,

Курить в их честь стираксою и серой

И головы рубить родным богам,

А год спустя - заморского болвана

Тащить к реке, привязанным к хвосту.

 

Зато в нас есть бродило духа - совесть

И наш великий покаянный дар,

Оплавивший Толстых и Достоевских

И Иоанна Грозного... В нас нет

Достоинства простого гражданина,

Но каждый, кто перекипел в котле

Российской государственности, рядом

С любым из европейцев - человек.

 

У нас в душе некошеные степи.

Вся наша непашь буйно заросла

Разрыв-травой, быльем да своевольем.

Размахом мысли, дерзостью ума,

Паденьями и взлетами Бакунин

Наш истый лик отобразил вполне.

В анархии - все творчество России:

Европа шла культурою огня,

А мы в себе несем культуру взрыва.

Огню нужны машины, города,

И фабрики, и доменные печи,

А взрыву, чтоб не распылить себя, -

Стальной нарез и маточник орудий.

Отсюда - тяж советских обручей

И тугоплавкость колб самодержавья.

Бакунину потребен Николай,

Как Петр - стрельцу, как Аввакуму - Никон.

 

Поэтому так непомерна Русь

И в своеволье, и в самодержавье.

И в мире нет истории страшней,

Безумней, чем история России.

 

Чтобы почувствовать живой пульс тех дней, приведу фрагмент из рассказа Федора Крюкова "Обвал", опубликованном в № 2 1917 года "Русских записок":

"Солдаты держали ружья на изготовку. Молоденький офицер в полушубке, с револьвером у пояса, мрачно ходил позади шеренги, изредка покрикивал на любопытных, напиравших сбоку. Через несколько минут толпа освоилась с зрелищем солдатиков, окаменевших в заученной позе - «ружья наперевес», вытекла из-за углов, придвинулась и стала перед ними темным, беспокойным озером. Мелкой зыбью перебегали детские голоса, сливались, и вырастал пенистым валом разноголосый крик:

- Ура-а-а... а-а... а-а-а...

Городовые пробовали работать руками — «осаживать». Толстый пристав кричал на панели:

- Не давайте останавливаться!

- Проходите, кому надо! Проходи ты... куда лезешь?..

Но все гуще и шире становилось темное людское озеро. Вдруг крик испуганный:

- Казаки!

Вдали маячил взвод всадников в серых шапках набек­рень. И опять как будто вихрь погнал кучу опавших листь­ев - затопотали тысячи ног, хлынули прочь, и вместо темного озера осталась скудная лужица. Казаки проехали шагом по улице, плавно покачиваясь в седлах, оглядываясь с любо­пытством дикарей. Чубы их торчали лихо с левой стороны, но лица были наивно-добродушные. И за то, что они были не страшны, ребятишки закричали им «ура».

- Ура-а... а-а-а... а-а-а... - покатились голоса по улице, и стало весело всем, и снова в темное озеро слились разбросан­ные людские брызги..."

В марте 1917 года в Петрограде был созван Общеказачий съезд, избрал Совет Союза казачьих войск. В него вошел и Крюков, но практических дел не вел и вскоре уехал в родные места. В апреле собрался Войсковой съезд в Новочеркасске. Крюков был делегатом от Глазуновской. Выступал с ре­чью.

Ф. Крюков стоял за продолжение войны, считая ее для России оборонительной. Надо полагать, что он с сочувствием воспринял пафос манифестации, устроенной после Общеказачьего съезда в Петербурге: казаки на лошадях, с пиками, украшенными красными флажками, с лозунгами на знаменах - «Война до победного конца», «За свободу Родины в крови немецкой выкупаем коней своих», «Всколыхнулся тихий Дон», «Да здравствует свободный народ", «Да здравствует республика».

(Фронтовые лишения, обыденность смерти, поток разнообразных солдатских лиц, разруху и эпидемию спекуляции в тылу передают очерки и рассказы К., опубл. в 1914-17 в "Рус. вед." и "Рус. зап.". Чтобы увидеть "рус. народ в солдатском образе", К. совершил поездку к юж. театру воен. действий через Баку, Тифлис, Джульфу и Хой (очерки "С южной стороны" - РВед, 1914, 6... 28 нояб., 18 дек., и "На войне. В Азербайджане" - РВед, 1915, 27, 31 марта, 8 апр., 8. 17 мая). В декабре К. находился на Турецком фронте в качестве пом. думского уполномоченного при 3-м санитарном отряде Красного Креста им. Гос. думы, принимал участие в спасении раненых (очерки "За Карсом" - РВед, 1915, 9 янв... 18 марта, и "Около войны" - "Рус. зап.", 1914, № 2; 1915, № 2-3). Состраданием к человеческому горю на войне проникнуты рассказы "Четверо" ("Рус. зап.", 1915, № 5), "Ратник", "Душа одна" (там же, 1915, № 11, 12), "Мамет-оглы" (РВед, 1916, 9 нояб.). В нояб. 1915 - февр. 1916 с тем же санитарным отрядом в должности контролера К. побывал на Галицийском фронте. Будням прифронтового госпиталя посвящена пов. "Группа Б." ("Рус. зап.", 1916, № 11-12). Считая войну тяжелым бедствием для народа, К. неизменно подчеркивал терпение и верность патриотич. долгу у солдат, был убежден в необходимости воевать до победного конца. Поэтому события Февр. революции 1917 в Петрограде, очевидцем к-рых К. был, поразили его "самочинной диктатурой анонимов", отозвались душевной болью, тревогой за судьбу родины (очерк "Обвал" - "Рус. зап.", 1917, № 2-3). В марте К. включен во Врем. совет Союза казачьих войск от Войска Донского, в апреле - делегат от Глазуновской станицы на войсковом съезде в Новочеркасске. Очерки "Новое" (РБ, 1917, № 4-7) и "Новым строем" (РВед, 1917, 23 авг., 8 сент.) рисуют атмосферу "взбаламученного" обществ. сознания в рос. провинции после свержения самодержавия, расстроенного мирного быта, хозяйств, разруху, уродливость новых адм. форм. В июле 1917 К. окончательно покинул Петроград.

На родине работал над "романом из казачьей жизни", то есть над "Тихим Доном", начатым еще в 1912.)

 

 

8.

 

Революционная Россия - считал Крюков - может погибнуть, если не остановить милитаристскую Германию, которая вторгается в пределы страны. Национальная задача - отражение мощного натиска. Вина за состояние фронта лежит на самодержавии. Временное правительство отстаи­вает единую, неделимую, республиканскую Россию. Для ее спасения надо оставить в стороне все внутренние неурядицы, все групповое, личное, внося­щее рознь, мешающее прочному единству. Таков был смысл его рассуждений в очерках и статьях этого времени. Второй вопрос - казачий. В течение двухсот лет свободные сыны До­на напоминают орлов со связанными крыльями. Ущемление их прав на­чалось уже в царствование Михаила Федоровича, а со времени Петра Пер­вого войсковые атаманы стали назначаться по воле царя. И только теперь разгорается заря свободы и счастья. Только теперь можно возвратить казачьи вольности былого времени, демократический уклад, восстановить равен­ство всех перед землей, перед обязанностями, равенство в правах. Все это возможно лишь на основе областного самоуправления, воссозда­ния Круга - казачьего Вече. Выборы должны быть тайными, прямыми, всеобщими. Это будет Донская Областная Дума с законодательной палатой, избираемой всем населением. Казаки имеют исторические заслуги перед страной как сила объеди­нения. Они защищали Московскую Русь от набегов степных варваров. В те­чение нескольких веков были на передних позициях. Подарили России Сибирь, первыми строили города на диком Амуре, стояли стражами на гребнях Кавказа. И теперь, в 1917 году, они должны громить Германию, оставаться оплотом государственности...

Здесь Крюкова можно сопоставить с Достоевским по страстности патриотического чувства, но верх, конечно, в нем всегда брал художник, впрочем, как и в Достоевском: не ненависть и вражда, а красота спасет мир.

Проза Крюкова целиком принадлежит русской классике. Классик вырастает из классика. Чтобы быть великим, нужно читать великих и дружить с великими. Примечателен в этом отношении рассказ Крюкова "К источнику исцеления", в котором даже имя Егорушка говорит о связи с Чеховым, с его гениальной "Степью".

"Отец Егора с готовностью передал свою ношу Алексею. - Ну, с Богом! - напутствовал он их, показывая дорогу. - Егорушка, бодрым шагом! По-кавалерийски! Смотри у меня, чтобы назад без костылей! Святому отдай костылики... Ну, дай Господи...

Он еще что-то говорил им вслед, но за народом уже не было слышно. Они спустились с насыпи и пошли по новой, пыльной, хорошо устроенной дороге с свежеобритыми глини­стыми берегами, над узенькой зеленой речкой. Толпы народа шли туда и обратно и по дороге, и по лесным тро­пам, вьющимся вверху, над яром. Здесь было царство боль­ных, калек, нищих, людей, просящих подаяния, взывающих к щедротам мира сего. Все они выкликали, громогласно пели, читали что-то, и под ярким, палящим солнцем, в пыли, среди этого суетливого, поспешного и сосредоточенно-серьезного движения, это скопление нищеты, грязи, физиче­ской уродливости производило такое впечатление, как будто здесь нарочно собралось все, что есть самого ненормального, гадкого, отвратительно-зловонного, нечистого, возбуж­дающего содрогание ужасными болезнями и несчастием... И здоровый человек, как бы он ни был удручен нуждой, забо­тами и горем, невольно останавливался перед этой бездной непонятного несчастия и, вглядевшись, чувствовал себя бога­чом и счастливцем...

Звуки говора и выкликаний были здесь свободнее, громче, чем в монастыре, и разнообразнее. Вот лохматый человек с бельмом на глазу, сбычившись, поет диким голосом какой-то тропарь и держит перед собой руку ковшом... Вот, поджав тонкие, голые выше колен ноги, громогласно читает псал­тырь какой-то растерзанный, почти голый человек с болячка­ми на лице, с облезшей головой и бородой. Загорелая, с об­ветренным лицом молодая женщина симулирует сумасшед­шую: она сидит на коленях в тени куста и то смеется дробным смехом, то бормочет, то крутит головой и вдруг роняет ее себе в колени с искусством акробата".

Повесть "Степь. История одной поездки" ("Северный вестник", март 1888) пользуется репутацией одного из центральных текстов чеховского творчества. Ее величина важна постольку, поскольку она сочетается с исключительной конденсированностью текста, включает игру малейших деталей, какие свойственны поэзии и в лучшем случае малым жанрам прозы, и при этом дает простор сложному, многоплановому смысловому построению. Повесть включает и обширный объективный, предметный горизонт, и поток глубокого личного выражения. Написанию ее предшествовала поездка Чехова весной 1887 по югу России, включая его родной город, Таганрог, где он встретился с обстановкой своего детства и со своими родственниками, в числе которых был его младший двоюродный брат Егорушка. В одном из писем он упоминает, что глава, посвященная трактиру Моисея Моисеича, имела соответствие эпизоду его собственной жизни (письмо к А. Н. Плещееву от 9 февраля 1888).

Герой гениальной повести Чехова “Степь”, мальчик Егорушка, совершает путешествие по степи из родного города в другой город, где он должен учиться в гимназии. По пути перед ним впервые раздвигается горизонт, и он открывает мир, людей и самого себя.  Посреди путешествия он знакомится со стариком-подводчиком, происходит следующий разговор:

- Тебя как звать?

- Егорушка.

- Стало быть, Егорий... Святого великомученика Егория Победоносца..."

Как это все сочетается с Георгиевскими крестами и донскими казаками! У Крюкова был в какой-то мере романтический взгляд на казачество. Поскольку, де, оно не знало крепостнических порядков, то в большей мере сохранило дух свободолюбия, независимости, ощущение государственного долга, чем русские крестьяне, жившие под гнетом бояр, дворян, помещиков, купцов и чиновников. Казачество представляет собой мобильную и надежную вооруженную силу, стоящую вне политики. Вот почему Крюков считал, что казак должен занимать особое положение в обществе. Самая большая опасность для Дона и других казачьих регионов, а, следовательно, и для всей страны, считал Крюков, - в установке некоторых политиков на расказачивание.

Еще при царизме публицисты из «Нового времени» высказывали мысль о том, что казачество как особое военное со­словие изжило себя и в этой роли обществу бесполезно.

Казаки настороженно присматривались, как отнесется к ним Временное правительство. Положение складывалось довольно благополучно. Военное ведомство в марте 1917 года отменило распоряжения царского времени о предоставлении войсковым наказным атаманам права налагать на казака административные взыскания. Была обещана скорейшая от­мена и других правоограничений, реорганизация местного управления на демократических принципах. В Воззвании от Донского исполнительного комитета к «гражданам ка­закам и крестьянам» было высказано заверение: "У трудового населения, в том числе и у казаков, не может быть отобрано ни пяди земли. Земля казачья полита потом казака-землероба, вместе с крестьянином, питающего великую Матушку Русь». Это должно было вполне соответствовать политическому стремлению писателя. Однако настроение у Крюкова после Февраля становилось все более тревож­ным. Он писал: «Все чувствуют, несомненно, надвигающуюся катастрофу... Самый серый, заскорузлый обыватель уже ощупью дошел до ответственного со­знания связи своего угла с тем далеким, отвлеченным и туманным целым, что именуется отечеством. Прозрев, увидел развал, почувствовал скорбь, негодование, страх за грядущую судьбу. Оторопел, подавленный и бес­сильный. И стоит растерянно, как брошенная равнодушным хозяином вер­ная дворняга на оторвавшейся льдине, гонимой по волнам завывающей бурей. Что-то надо самим делать - всем это ясно. Но как? с чего начать? за что ухватиться? куда кинуться? - Никто не знает". Как наблюдатель фронта и тыла он убеждался: нет патриотического по­рыва ни там, ни здесь. Распространились карьеризм, торгашество, спеку­ляция, взятки, мешочничество. Особенно опасными становились анархизм, властолюбие, самозванство, грабеж, насилие над личностью. Родовые пятна самодержавного строя еще больше стали проявляться в ходе разорительной войны и разложения фронта. Его паническое настроение передают письма к А. Горнфельду с Дона: «Тревога моя за Россию, начавшаяся в Питере, не улеглась. На гребне волны почти всюду оказывается хулиган, бывший стражник, уголовный, подпольный, адвокатишка. Они ориентируются быстрее, чем добропорядоч­ные граждане, захватывают власть, обманывают, арестовывают, сводят личные счеты». Не было твердой надежды на казачий Круг. В апреле он пишет тому же адресату: «Завтра начнется казачий съезд - кстати сказать, совершенно сумбур­ный, бестолковый и бесплодный. Я заеду отсюда в Глазуновскую на несколько дней и затем - в Питер. Не знаю, кого из товарищей застану там. Хотя мне и угрожают здесь оставить меня на какие-нибудь амплуа, но у меня про­пала охота к начальствованию в данный момент, да и чувствую, что соскучил­ся по литературе. Материалом переполнен до чрезвычайности. Попробую засесть».

Крюков находится в гуще взбудораженного, митингующего, кочующего по дорогам страны народа. Ездит по России. Приходилось и на буферах ваго­нов, и в кочегарках, в теплушках. Научился проникать в вагоны через окно, когда невозможно было войти через дверь. Сидел на станциях, лежал на платформах вместе с мужиками и бабами, добывавшими хлеб. Приходилось спать в реквизированных учреждениях на тюках бумаг. «Каких только схваток и столкновений я не видел, каких споров и суждений не слышал! Были ослепительно блестящие планы перестройки всего мира; были робкие вздохи о том, чтобы сохранить то, что есть, не ломать старенькое, а осторожненько, с рассмотрением, бережно починить его; были буйные озорно гогочущие призывы «взять» и были степенные, но твердые разводы в тех смыслах, что взять - не шутка, а вот как распределить без обиды, без греха? Как бы промежду себя ножами не перерезаться». Ослепительные планы перестройки всего мира ему казались фантастическими, потому что он хорошо знал жизнь в глубинной России. Ему ближе были те, кто не хотел ломать старое, а пред­лагал осторожно приспособить его к новому. Политическая программа Крюкова - это программа «Русского бо­гатства», взгляды Короленко, изложенные в статьях о мировой войне и в некоторых письмах. Не сошелся он и с большевиками. В частности, Брестский договор, по которому границы на западе страны передвигались до территориальных пре­делов XVII века, он воспринял как предательство.

Не согласен был и с тем, что большевики сделали опорой в деревне, ста­ницах, хуторах бедноту, иногородних. Он протестовал против притеснения середняков, интеллигенции, крепких, но трудолюбивых хозяев, которых нередко подводили под категорию «буржуев». Он не прощал гонения на церковь, духовенство. Считал неправильным огульное обвинение старого офицерства, служилых людей в контрреволюционности.

В июле 1918 года, когда красногвардейцы вошли в Глазуновскую, Федору Крюкову лично, как «буржую», пришлось уйти в поле с подростками - сыном и пле­мянником. Поймали, привели в станицу, посадили как арестанта в дом станичного правления атамана, затем повезли в революционный центр на Дону - Михайловку. К счастью, там он встретился с Ф. К. Мироновым, в то время заведующим военным отделом ревкома. Это спасло от расправы. Дом его был за это время разграблен, сад вырублен. Бесследно это не проходило, гнев накапливался. И Крюков все больше склонялся к тому, что красные несут казакам разорение, отбирают права, проводят колонизацию.

В августе 1918 года в Новочеркасске собирается Большой Круг. Крюков был снова представителем от Глазуновской. Его избирают секретарем Кру­га. Теперь он должен был ставить свою подпись под некоторыми воззвания­ми, распоряжениями Донского правительства. Но и в это время близости к белогвардейскому лагерю он был противни­ком планов сепаратистов, стремившихся отделить Дон от России. Когда Войсковой Круг учредил донской герб - олень, пронзенный стрелой, и свой флаг - васильково-золотисто-алый, Крюкова радовало это как сына роди­мого Дона, но как гражданина России опечалило. Он писал: «Звучит гордо это - «собственный флаг», но обязательно почувство­валось тут же, что сироты мы и «бесквасники», голыши у разваленной печки, холодной и ободранной, и нечем обогреть нам иззябшее сердце...

Нет России, но да здравствует великая Россия... Почему кажется сей­час, что все в ней было такое чудесное и славное, какого нет ни в одной стра­не на свете? И почему так тепло было около ее патриархальной печки с лежан­кой и так сиротливо холодно теперь, под собственным флагом?.. Олень, стрелой пронзенный, еще бежит. Но долго ли?» Тяжелыми для казачества и всей страны стали последствия осуществ­ляемой в эти годы от имени большевиков авантюристической политики «расказачивания». Не зная народную среду, не разбираясь в социальном составе населения, рьяные администраторы из советских органов считали все каза­чество страны железной гвардией царя, сословным монолитом, контрреволю­ционной силой. Соответственно разрабатывались директивы для армии. Так, в феврале 1919 года, когда произошел перелом в настроении казаков и основ­ная часть отошла от Краснова, переходила на сторону Советов, ждала Крас­ную Армию с надеждой, что она принесет мир и защитит от местной контр­революции, - «Известия народного комиссариата по военным делам» выступили с большой статьей «Борьба с Доном». Она печаталась с продол­жением в четырех номерах, имела директивное значение. «Разъясняла», кто такие казаки в прошлом и теперь, как надлежит к ним относиться. Статья очень показательна как большевистская программа искоренения ка­зачества. В статье из истории донцов исключалось все передовое, патриоти­ческое, доблестное, что восхищало еще Пушкина, Гоголя, Толстого.

Вот к чему сводились выводы той статьи:

"Дон выступил против нас, против русского революционного народа, выступил в своей прежней исторической роли разбойника, душителя всяких свободных начинаний в России... Казачество для России всегда играло роль палача, усмирителя и при­служника императорского дома... Казачество так и называлось бессмен­ным караулом династии... Со времени Николая I «казаки становятся для русского народа скорпио­нами и пиявками... По своей боевой подготовке казачество не отличалось способностью к полевым боевым действиям. Казаки по своей природе ленивы и неряшливы, предрасположены к разгулу, к лени и ничегонеделанью. Такими были как казачьи офицеры, так равно и рядовое казачество... При своей храбрости казак, как малоинтеллигентный человек, лгун, и доверять ему нельзя... Казаки в своей массе хуже, чем обыкновенная сол­датская масса, когда она потеряла воинскую дисциплину... Казак сам по себе субъект нечистоплотный и неопрятный... Казачья масса еще настолько некультурна, что при исследовании психологических сторон этой массы приходится заметить сходство между психологией каза­чества и психологией некоторых представителей зоологического мира... Стомиллионный русский пролетариат не имеет никакого нравственного права применить к Дону великодушие. Старое казачество должно быть сожжено в пламени социальной ре­волюции».

Таково идейное обоснование той акции, которую проводили большевики на Дону. Статья в газете военного наркомата служила комментарием к секрет­ному циркулярному письму Оргбюро ЦК РКП (б) от 24 января 1919 года, которое рассылалось с напутствием Я. Свердлова строго придерживаться указаний циркуляра. Предписывалось физические уничтожение всех верхов казачества, всех состоявших в армии Краснова, всех бывших атаманов, офицеров и служилых людей.

Так началась массовая расправа над населением. Красноармейцы расстреливали в станицах и хуторах кого попало, не щадя стариков, жен­щин, молодых девушек. Об этом с тревогой сообщали в Москву честные со­ветские работники, командиры и комиссары, возмущенные дикой вакха­налией. Но нередко дело кончалось тем, что сами они попадали в волчьи ямы, приготовленные чекистами для несогласных. Такая участь постигла Ф. К. Миронова, чьи подвиги приписал себе С. М. Буденный. Принцип отобрать и поделить действовал во всех сферах жизни. К чему все это привело? К дискредитации идей Советской власти, вос­станию казаков против репрессий и прочих беззаконий, переходу их на сто­рону Деникина, к развалу Южного фронта.

 

День стоял о пяти головах. Сплошные пять суток

Я, сжимаясь, гордился пространством за то, что росло на дрожжах.

Сон был больше, чем слух, слух был старше, чем сон, - слитен, чуток,

А за нами неслись большаки на ямщицких вожжах.

 

День стоял о пяти головах, и, чумея от пляса,

Ехала конная, пешая шла черноверхая масса -

Расширеньем аорты могущества в белых ночах - нет, в ножах -

­Глаз превращался в хвойное мясо.

 

На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!

Чтобы тройка конвойного времени парусами неслась хорошо.

Сухомятная русская сказка, деревянная ложка, ау!

Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?

 

Чтобы Пушкина славный товар не пошел по рукам дармоедов,

Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов -

Молодые любители белозубых стишков.

На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!

 

Поезд шел на Урал. В раскрытые рты нам

Говорящий Чапаев с картины скакал звуковой...

За бревенчатым тылом, на ленте простынной

Утонуть и вскочить на коня своего!

 

Так пригвоздил то время Осип Мандельштам. "Черноверхая масса" без каких бы то ни было доказательств вины расстреляет в 1921 году Николая Гумилева. А год спустя отправит вон из страны на "философском пароходе" выдающихся философов и литераторов.

Ф. Д. Крюков, ставший с апреля 1919 года редактором «Донских ве­домостей», печатал обличительные материалы против массового террора, опубликовал немало раскаленных статей - своих и чужих, воззвания ка­заков, свидетельства с мест о том, как проходил фронт. Опубликовал он и текст циркулярного письма. К сожалению, многочисленные факты, приве­денные в газете, оказывались действительными. Вот почему Крюков счи­тал: «Ведь поставлено на карту все: бытие родного края, судьба казачества, целость родных и близких нам людей, семей наших, собственная жизнь, все трудовое достояние наше, скудное, скромное, малое, но нашим трудовым потом облитое, ибо все мы кость от кости своего трудового народа». Крюков находил резкие слова обличения: расказачивание он назы­вал «диким торжищем красного угара», а тех, кто бездумно шел с большевиками-чекистами считал «холопа­ми», «смердами», он призывал к повстанческому движению, созданию дру­жин для спасения Области.

Крюков осуждал не только «леваков» из советских органов власти, но и белогвардейцев, Крюков вел борьбу на два фронта. Он печатает в «Дон­ских ведомостях» от 13 ноября 1919 года заметку о положении дел у белогвардейских мятежников, в которой отмечены грабежи, спекуляции, узкоклассовая агитация и пропаганда, корысть и трусость, общий упадок производительной анергии, леность, страсть к наслаждениям.

Трагедия донцов и всех прочих казаков отражена в «Тихом Доне» Федора Крюкова, чью рукопись исказили, но не могли убить, соавторы. «Стравили людей», - делает вывод Григорий Мелехов, имея в виду и заправил контрреволюции и чекистов - вдохновителей истреб­ления казачества.

Как тут не вспомнить легендарный "Дон" из надрывно-гениального "Лебединого стана" Марины Цветаевой:

 

Белая гвардия, путь твой высок:

Черному дулу - грудь и висок.

 

Божье да белое твое дело:

Белое тело твое - в песок.

 

Не лебедей это в небе стая:

Белогвардейская рать святая

Белым видением тает, тает...

 

Старого мира - последний сон:

Молодость - Доблесть - Вандея - Дон.

 

Поддерживая повстанческое движение, Крюков сам, однако, в боях не участвовал. Он присутствовал иногда на фронте как журналист. Под ним однажды подбили коня, он упал, получил контузию. За год до смерти Крюков отказался от звания секретаря Круга.

В 1920 году, отступая вместе с остатками армии Деникина через Кубань к Новороссийску, Федор Крюков заболел сыпным тифом и умер в ста­нице Новокорсунской 20 февраля.

(Крюков состоял выборным Глазуновского станичного сбора, пред. местного об-ва потребителей. Включен в казачий список на выборах в Учредит. собрание, но не был избран. Очерк К. "В углу" ("Свобода России", 1918, 16 апр... 24 мая) зафиксировал противоречивость отношения казаков к большевикам на верхнем Дону и обстоятельства прихода Советов к власти в янв. 1918 в слободе Михайловке. В мае 1918 К. арестован красноармейцами, а затем отпущен. Выступив в июне на стороне восставших против сов. власти казаков, в первом бою получил контузию. Тогда же написал исполненное любви к родине стих. в прозе "Край родной" ("Донская волна", 1918, № 12, 26 авг.), популярное среди донцов и более известное по рефрену "Родимый край". В августе избран чл. Войскового круга Всевеликого Войска Донского; в выборной должности секретаря этого законодат. органа участвовал в работе трех его сессий в Новочеркасске (авг. - сент. 1918, февр. - июнь, нояб. - дек. 1919). С болью отнесся к гос. отделению Дона от России (см. очерк "Войсковой круг и Россия" - "Донская волна", 1918, № 16). С осени 1918 по нач. 1919 дир. Усть-Медведицкой мужской г-зии. В ноябре обществ. орг-ции станицы Усть-Медведицкой и донская печать широко отметили 25-летие (фактически 28-летие) лит. деятельности К. Очерки К. в новочеркасской газ. "Донские вед." (в апр. - июне и нояб, - дек. 1919 К. - ред.) - "В гостях у товарища Миронова" (1919, 13/26 янв,. 19 янв./1 февр.), "После красных гостей" (1919. 7, 17. 21 авг., "Усть-Медведицкий боевой участок" (1919. 14 окт., 2 нояб.), а также в газ. "Север Дона", "Приазовский край", "Сполох", "Донская речь" в 1918-19 отразили перипетии Гражд. войны на верхнем Дону. Публицистика К. после 1917 передает его восприятие событий двух революций и Гражд. войны как катастрофы для народа и России, исполнена пафоса борьбы с большевизмом. В июле-окт. 1919 К. находился в Усть-Медведицком округе. В ноябрьских передовых "Донских вед." критиковал процедурную сторону работы Войскового круга, письм. заявлением к кругу сложил с себя секретарские полномочия и в янв. 1920 выехал из Новочеркасска. Умер от возвратного тифа по дороге в Екатеринодар.)

 

 

9.

 

Похоронен писатель Федор Дмитриевич Крюков близ ограды монасты­ря в станице Новокорсунской. В некрологе было сказано:

«Певец Дона и казачества, глубоко знавший душу донского казачества, его быт, его радости и горести, любивший его славное былое, скорбевший о его тяжелой жизни в предреволюционную эпоху, ушел из жизни вдали от родимой земли. В его казачьих рассказах навсегда сохранится облик дон­ского казачества, аромат далеких степей и, добавим мы, аромат его мягкой любящей души. Громадна потеря Дона! Велика скорбь и русской всероссий­ской литературы. И страшно становится при мысли о могилах, могилах без конца».

«Очень жалею об этом человеке, - отозвался на смерть Федора Крюкова Владимир Короленко. - Отличный был человек и даровитый писатель».

(К. был неустанным летописцем нар. жизни, писавшим всегда с живой натуры, по непосредств. впечатлениям, часто выступая действующим лицом в амплуа рассказчика. наблюдателя, очевидца. Собирательный образ его автобиогр. героя, доброго, симпатичного, одинокого человека, в осн. соответствует традиц. типу рус. провинц. интеллигента, радеющего за народ, стремящегося принести ему посильную пользу. тяготящегося бездуховной обывательской средой, в к-рой вынужден жить. Формула Булгакова "Рукописи не горят" действует и в случае с К. Началом к воскрешению незаслуженно забытого имени посл. статья В. Моложавенко в газете "Молот" (Ростов-на-Дону) от 15 августа 1965 года. "ОБ ОДНОМ НЕЗАСЛУЖЕННО ЗАБЫТОМ ИМЕНИ" и исслед. Д*. СТРЕМЯ "ТИХОГО ДОНА". Загадка романа". (Париж, YMKA-PRESS, 1974). См. также: И. Медведева (Д*) "Стремя "Тихого Дона". Загадки романа" (послесл. ко второму изд. дочери Ирины Никол. Медведевой-Томашевской Зои Томашевской, редакт. Евг. Ефимов. - М.: Горизонт. 1993. - 128 с.). Лит. наследие К. (более 350 произв.), рассыпанное по периодич. изданиям, до наст. времени полност. не собрано и не переиздано, за исключ. кн. Крюков Ф. Д. "Рассказы. Публицистика" (вступ. Ст. и примеч. Ф. Г. Бирюкова. - М.: Сов. Россия, 1990. - 576 с.). Творчество К. ценили Короленко ("Крюков писатель настоящий... со своей собств. нотой и первый дал нам настоящий колорит Дона" - в его кн.: Избр. письма, т. 3, М., 1936, с. 228), Якубович, отмечавший стилистич. мастерство К. (см. его письмо Короленко от 21 сент, 1909 - ГБЛ, ф. 135, Р. II, к. 37, № 3, л. 21 об.). Современники писали, что К. открыл дорев. читателю "новый, до того почти неизвестный ему уголок жизни: уклад быта казачьего, так непохожий на уклад мужицкой Руси; сочная яркая речь казачья с неожиданными оборотами; романтич. душа казака, его песня" (Казмин, с. 2), называли его "певцом тихого Дона" (Доброво, с. 105) и "Гомером казачества" (Автономов. с. 3). Изображенная в его произв. многоплановая панорама верхнедонской действительности и выведенные в них самобытные худож. образы - наиб. значительный вклад донского лит. гнезда в рус. лит-ру 19 - нач. 20 вв. См. "Русские писатели" 1800-1917. Биографический словарь. - М.: изд. БРЭ и ФИАНИТ. - 1994. с. 187-189. Ф. Д. Крюков. Авт. Ст. А. А. Заяц.)

 

 

10.

 

Для полноты понимания проблемы я полностью привожу статью В. Моложавенко из газеты "Молот" (Ростов-на-Дону) от 15 августа 1965 года. "ОБ ОДНОМ НЕЗАСЛУЖЕННО ЗАБЫТОМ ИМЕНИ":

 

"Случилось это в тот далекий, но памятный год, когда разбитые Красной Армией белоказачьи отряды покидали родные места, отправляясь на чужбину. Горькая судьба ждала их в дальних краях, и в долгие бессонные ночи не раз еще должны были привидеться казаку до боли родные места. Но все это придет к нему позже, а пока Григорий Мелехов, раненый, уставший, потерявший все самое дорогое, что было у него на свете, слушал знакомую с детства песню о Ермаке - старую, пережившую многие века. Простыми и бесхитростными словами рассказывала песня о вольных казачьих предках, некогда бесстрашно громивших царские рати, ходивших по Дону и Волге на мелких стругах, "щупавших" купцов, бояр и воевод, покорявших далекую Сибирь. "И в угрюмом молчании слушали могучую песню потомки вольных казаков, позорно отступавшие, разбитые в бесславной войне против русского народа..."

Слушал ту песню о Ермаке и казак Глазуновской станицы Федор Крюков, волей лихой судьбы оказавшийся в кубанском хуторе. В жарком тифозном бреду, когда удавалось на миг-другой взять себя в руки, укоризненно оглядывал станичников, сманивших его в эту нелегкую и ненужную дорогу, судорожно хватался за кованый сундучок с рукописями, умолял приглядеть: не было у него ни царских червонцев, ни другого богатства, кроме заветных бумаг. Словно чуял беду. И, наверное, не напрасно...

Вырос в том безвестном хуторе на берегу Егорлыка еще один могильный холмик, и не до бумаг было станичникам, бежавшим от наступавшей Красной Армии. Бесследно исчезли рукописи, а молва о Крюкове-отступнике в немалой степени способствовала тому, чтобы о нем долгие годы не вспоминали литературоведы и не издавались его книги.

Нынешнему поколению читателей почти неизвестно имя Федора Дмитриевича Крюкова.

Между тем его по праву можно считать одним из крупнейших донских литераторов дореволюционного периода. Побывайте в любой казачьей станице - там и поныне сохранилась память о нем.

Известно, что русская критика конца XIX - начала XX веков именовала Крюкова не иначе, как "Глебом Успенским донского казачества". А. М. Горький в статье "О писателях-самоучках" называл Крюкова в числе литераторов, которые "не льстят мужику", советовал учиться у него "как надо писать правду". В. Г. Короленко в августе 1920 года сообщал С. Д. Протопопову: "От Горнфельда получил известие о смерти Ф. Д. Крюкова. Очень жалею об этом человеке. Отличный был человек и даровитый писатель".

А вот что писал в статье "Памяти Ф. Д. Крюкова" журнал "Вестник литературы", издававшийся в 1920 году в Петрограде: "Чуткий и внимательный наблюдатель, любящий и насмешливый изобразитель простонародной души и жизни, Ф.Д. принадлежит к тем второстепенным, но подлинным создателям художественного слова, которыми по праву гордится русская литература".

Со всем этим нельзя не согласиться.

 

* * *

Весь полувековой жизненный путь Ф. Д. Крюкова (он родился в 1870 году в станице Глазуновской) связан с Доном. Окончив гимназию, уехал в Петербург, поступил на историко-филологический факультет университета. Товарищ его студенческих лет Вл. Боцяновский (впоследствии известный русский литератор) вспоминал, как Крюков "долго и до последней возможности не хотел расстаться со своими красными лампасами, бывшими для него как бы символом горячо любимого Дона".

Он рано начал писать - еще на студенческой скамье. Поначалу, подражая Чехову, помещал бытовые миниатюры в "Петербургской газете". Один из ранних рассказов Крюкова, подписанный псевдонимом "Березенцов", повествовал о том, как студент давал урок околоточному надзирателю. Фраза околоточного "И дал же вам бог такой талант, Иван Абрамович", вызванная красноречием Крюковского героя, стала, как вспоминал тот же Вл. Боцяновский, афоризмом в студенческих кругах.

От миниатюр Крюков перешел к историческим повестям. В 1892 году "Северный вестник" печатает его "Казачьи старинные суды". В том же году в "Историческом вестнике" появляется повесть Крюкова "Гулебщики". На следующий год в "Русском богатстве" появляется знаменитая повесть писателя "Казачка". С той поры почти на протяжении четверти века в "Русском богатстве" печатаются его рассказы, повести и очерки из жизни простых людей с Дона.

Народник по своим убеждениям, он удивительно тонко изображал в своих

произведениях земляков - встревоженных, ищущих, болезненно приспособлявшихся к сумятице, будоражившей их быт и душу на рубеже двух веков. Эту мятущуюся душу казачества Крюков показывал и в своеобразных бытовых буднях, и в острых конфликтах с новым, оставаясь - в любых обстоятельствах - честным и откровенным художником. "Вы открыли России казака", - говорил Крюкову Короленко.

Окончив Петербургский университет, Крюков в течение нескольких лет преподавал словесность в орловской гимназии. Педагогическая карьера его была, однако, непродолжительной: начальству не по душе пришлась неизменная тяга Крюкова к простонародью и пришлось выйти в отставку. К этому времени относится избрание Крюкова в 1-ю Государственную думу. Это была дань земляков популярному на Дону писателю, но никак не стремлением Крюкова к политической деятельности. В думе Крюков примкнул к трудовикам, подписал вместе с другими знаменитое "Выборгское воззвание", за что был заключен в "Кресты". После освобождения из царской тюрьмы ему запрещен был въезд на Дон. Продолжая писать для "Русского богатства", Крюков стал репетитором детей войскового атамана, живших в Петербурге, втайне мечтая заслужить этим право на возвращение в Глазуновскую. "Терпи казак, будучи одним из атаманов "Русского богатства", - дружески поддерживал его в это трудное время В. Г. Короленко (письмо от 18 июля 1913 года).

Возвращение в родные места затянулось, однако, надолго. В "Русском богатстве" Крюков стал к тому времени одним из ведущих редакторов, много писал для журнала, правил рукописи начинающих. Один за другим выходили из печати сборники рассказов писателя. Он начал работу над большим романом из казачьей жизни. Помешала война - Крюкова призвали в армию. Оторванный от своих рукописей, от любимых книг, он страшно тосковал.

Революционные события 1917 года застали его на Дону, но он не смог правильно понять их и определить свою идейную позицию, растерялся. Земляки послали его делегатом на Войсковой круг, а там - как человека уважаемого и популярного в народе - избрали войсковым секретарем, - на должность, совершенно ему не нужную.

Он и сам понимал это, но не нашел мужества отказаться. Лучше всего говорит об этом письмо к А. Г. Горнфельду в редакцию "Русских записок" (выходивших после закрытия "Русского богатства"), посланное из Новочеркасска в апреле 1917 года:

"Завтра кончается казачий съезд - кстати сказать, совершенно сумбурный, бестолковый и бесплодный. Я заеду отсюда в Глазуновскую на несколько дней и затем - в Питер. Не знаю, кого из товарищей застану там. Хотя мне и угрожают тут оставить меня на какое-нибудь амплуа, но у меня пропала охота к начальствованию в данный момент, да и чувствую, что соскучился по литературе. Материалом переполнен до чрезвычайности. Попробую засесть".

Случилось иначе.

Крюков не попал в Петербург, остался на Дону. В те бурные дни, когда решалась судьба казачества, ушел в себя, забросил рукописи. Приглашения и просьбы сотрудничать, приходившие в Глазуновскую из белогвардейских журналов, складывались в ящик письменного стола и оставались без ответа. В сложном водовороте событий Крюков оказался бессильным найти свое место. Народнические иллюзии рушились, принять же безоговорочно то, о чем писали газеты Москвы и Петрограда, он тоже не мог. Когда под натиском красных частей белоказачьи войска начали отступать с Дона, двинулся с ними на юг и Крюков, так и не понявший до конца великого ветра надвигавшихся перемен.

О последних днях писателя мне рассказывали его сверстники, глазуновские старожилы Дмитрий Филиппович Мишаткин и Никита Куприянович Мохов, а также крестница Ф. Д. Крюкова - Евдокия Моисеевна Мишаткина, проживающая сейчас в Глазуновской, и племянник его - Дмитрий Александрович Крюков, ныне ростовчанин.

Пытаясь уйти от политики, Крюков усиленно занялся подзапущенным хозяйством - купил две пары волов, пару лошадей, коров, заложил на пустыре сад. "Хозяйство это меня и погубило, заставило тронуться в отступление..." - с горечью говорил Крюков станичникам, оказавшись на Кубани.

Тернистой, путанной дорогой шел писатель к тому, о чем мечтал всю свою жизнь, - к счастью трудового казака. Трагично оборвалась эта дорога, а память в народе о нем все-таки осталась. Не может ведь так просто уйти из жизни человек, живший для людей. И думается потому, все лучшее из того, что создал этот интересный и самобытный писатель, чье творчество по достоинству оценили Горький и Короленко, следовало бы переиздать".

 

После этого добавлю фрагмент из книги Ирины Медведевой-Томашевской "Стремя "Тихого Дона"":

 

"Анализ структуры произведения, его идейной и поэтической сути устанавливает в нем наличие двух, совершенно различных, но сосуществующих авторских начал. Эталон для отслойки одного от другого устанавливается по первым двум книгам романа, которые в целом принадлежат перу автора - создателя эпопеи. Здесь характернейшим является поэтическая интерпретация фольклорной темы, определившей самое "сцепление мыслей" (Толстой), т.е. поэтический замысел-образ и героев произведения. Четко выраженным качеством данной исторической хроники является та живая и документальная точность, которая дается хорошим пониманием истории, а здесь и явным, авторским соучастием в событиях и органической связью с изображенным бытом.

Если говорить о духовной сути эпопеи, то здесь наличие несколько расплывчатого, но высокого гуманизма и народолюбия, которые характерны для русской интеллигенции и русской литературы 1890-1910 годов. Что касается политических воззрений, то сепаративизм здесь очевиден, но идея его, если так можно выразиться, размыта, облагорожена поэтическим источником эпопеи, понятиями о свободе, заключенными в фольклоре (исторических песнях). Для стиля (в узком смысле) характерно соединение бытописательской манеры, ее этнографической достоверности - с импрессионизмом свободной живописности. Своеобразие языка определено органичностью для автора донского диалекта, свободно применяемого как в прямой речи персонажей, так и в авторском слове с умелой ассимиляцией диалектной лексики и фразеологии. Этот народный язык (без малейшего признака нарочитой стилизации) мастерски сочетается с интеллектуальной речью писателя.

Применение эталона поэтики автора легко отслаивает речь "соавтора", не имеющую ни одного из перечисленных признаков (а потому и не могущую быть принятой, как авторская). Сочинения "соавтора" разительно отличаются от написанного автором-создателем. Для сочиненного "соавтором" прежде всего характерна полная независимость от авторского поэтического замысла-образа, причем никакое другое поэтическое "сцепление мыслей" не перекрывает этого исконного замысла. Здесь нет поэтики, а есть лишь отправная, голая политическая формула, из которой исходит "соавтор" в своих сюжетах и характеристиках. Эта формула (великие идеи коммунизма в России должны уничтожить косный сепаративизм) - прямо противоположна мыслям автора-создателя. В той мере, в какой автор является художником, - "соавтор" - публицистом-агитатором. "Соавтор" не изображает события, а излагает их, не живописует движение мыслей и чувств героев, а оголенно аргументирует. Язык "соавтора", даже безотносительно к своеобразию лексики и фразеологии автора, - отличается бедностью и даже беспомощностью, отсутствием профессиональных беглости и грамотности. Характерно, что в своей попытке стилизоваться под автора "соавтор" особенно выдает себя. Он не владеет диалектом, а тем самым персонажи его говорят на каком-то вымученном языке, в состав которого входят и диалектные речения, характерные для быта и газетной литературы 1920-1930 г.г. Стилизуя описания природы и обстановки под описательные эскизы автора, "соавтор" зачастую создает нечто карикатурно безграмотное или нелепое, а главное - не имеющее связи с героями и событиями, меж тем как у автора эти картины являются своеобразной символикой происходящего. "Соавтор" настолько не задумывается над своей фразеологией, что даже когда цитирует народные речения или поговорки, не может их переосмыслить или перевирает их. Уникальная коллекция "соавторских" безграмотностей занимает в данном исследовании ряд страниц, чтение которых дает полное представление о литературной беспомощности "соавтора". Таковы данные - результат анализа текста.

В части текста, принадлежащего автору-создателю, анализ приводит к следующим выводам:

Книги первая и вторая представляют собой совершенную часть романа, дошедшую до нас, однако, с некоторыми изъятиями (несколько глав), о чем можно судить по некоторым лакунам в ходе повествования, в целом отличающегося медленным и глубоко взятым разворотом эпическим. Наряду с лакунами в тексте повествования имеются и вставные главы, сюжеты, персонажи и стиль которых резко выделяются на фоне основных глав, как текст инородный, автору не принадлежащий.

Ряд основных, наиболее впечатляющих и художественно полноценных глав и фрагментов третьей и четвертой книг романа также принадлежат автору-создателю, из чего следует, что историческая хроника событий охватывает время 1911 - начало 1920-х г.г. Однако метод обработки этих глав, монтаж третьей и четвертой книг, сделанный "соавтором", свидетельствует о том, что в руках его были лишь отдельные куски, наброски и материалы из принадлежащего замыслу, который полностью осуществлен не был. О том, что связующие звенья и вся финальная часть романа написаны "соавтором", говорит редкий разнобой между главами, катастрофическая непоследовательность написанного "соавтором", в отношении к основному поэтическому замыслу-образу. Непоследовательность эта исказила художественный замысел всей эпопеи.

Необходимость монтировать произведение (все его части) в соответствии с иной идеологией, противоположной идее автора-создателя, побудила "соавтора" ко многим изъятиям и вставкам, а следовательно не только к сочинительству, но и к использованию накопленных ценнейших материалов исторической хроники, связанных с местным бытом, событиями русско-германской войны, двух революций и гражданской войны. Однако ни изъятия, ни вставки не лишили произведения того "сцепления мыслей", которое в художественном создании выражено не прямыми высказываниями, а всем изображением в целом.

Деятельность "соавтора", как выясняет анализ текста, заключалась в следующем:

а) в редактировании (идейном) авторского текста, с изъятиями глав, страниц, отдельных строк, не соответствующих идейной установке "соавтора", б) во вклинивании в текст ряда глав собственного ("соавторского") сочинения, составившего в романе особую идеологическую зону, в) в компиляции глав и фрагментов авторского текста путем скрепления их текстом соавторского сочинения, г) в использовании в соавторском тексте материалов автора (исторических документов и сводок событий, а также различных записей-заготовок)".

 

Конечно, нужно специально изучать работу Ирины Николаевны Медведевой-Томашевской, чтобы полностью погрузиться в детали проблемы. Я же скажу достаточно просто, что мне, как писателю, и без того очевидно, что написать "Тихий Дон" мог только многоопытный писатель, в течение десятилетий совершенствовавший свое мастерство. Например, Виктор Астафьев написал свой первый рассказ в сорок лет! Доказывая, что и полуграмотный 20-22-летний парень с четырехклассным образованием может писать лучше Льва Толстого, литературоведы в штатском вытаскивают из бутафорских сундуков рукописи, якобы написанные его рукой в поте писательского труда, с обязательными помарками, перечеркиваниями и рисунками на полях, как положено, как Пушкин писал, как Достоевский. Однако эти литературоведы мало учитывали мнение таких экспертов, как Кувалдин, который в грош не ставит музейные автографы, никогда не гонялся за ними, не коллекционировал. И эти строки я пишу с ходу, из головы, по вдохновению на компьютере, бегая пальцами по клавиатуре со скоростью секретаря-машинистки. Ибо в юности, в период активной работы в самиздате, я перелопатил на машинке не одну тысячу страниц запрещенной литературы. Можно усадить школьника за ручную, перышком, переписку "Войны и мира", но от этого школьник не станет Львом Толстым. Но создателям "советской литературы" пришлось усаживать соавтора-делопроизводителя за переписку "Тихого Дона".

В этом смысле показателен мой давнишний разговор с Виктором Астафьевым. Писателей, приезжавших на очередной писательский съезд, расселяли в гостинице "Москва", которой сейчас нет и существование которой уже надо доказывать. В номер набилась масса писательского народу, было дымно, поскольку курили все сразу, и душно, ибо никак не могли открыть окно, оказавшееся то ли забитым, то ли заклинившим. Стол был заставлен бутылками и тонкими стаканами, некоторые из которых были в подстаканниках. Стоял общий гул разговора, каждый перебивал каждого, кто пел, кто свистел, как курский соловей, кто бил каблуками в паркет, исполняя "барыню". В общем, гуляли по полной программе писатели-деревенщики, к которым меня затащил из ресторана ЦДЛ один довольно известный литературовед. Я был юн, а писатели-деревенщики уже задеревенели в своей славе, говорили свысока, с некоторым пренебрежением к москвичам. И тут завязался разговор, кто как и чем пишет. "Я пишу только рукой, каждую буковку вывожу перышком, чувствую ее!" - говорил Виктор Петрович с доверительным придыханием, как будто рассказывал самую сокровенную тайну своего творчества, при этом не выпуская тонкий стакан из своей крепкой крестьянской руки. Другие дружно поддерживали его, мол, только рукой и можно писать. Я их слушал-слушал, потом не выдержал, и громко прокричал Виктору Петровичу почти что на ухо: "Головой пишут, а не рукой или ногой, задней левой!" Вспотевший Астафьев, сидевший в майке, испуганно отшатнулся, посмотрел на меня и задумчиво сказал: "А Юра-то прав. Головой надо писать... - и помолчав, добавил: - и сердцем". Все дружно выпили и закусили квашеной капустой...

Я неустанно во многих своих работах повторяю, что моя жизнь - жизнь писателя Юрия Кувалдина - в том, чтобы делать литературу в самом широком смысле этого слова, то есть самому писать, самому издавать, и самому читать. Каждый из этих процессов доставляет мне огромное удовольствие. При видимой простоте - Литература самое сложное дело в мире, поскольку Слово - это Бог. Литература - это самая захватывающая вещь на свете, но рассказывать об этом - не самое захватывающее занятие. Мне под силу понять, отчего чуть ли не каждый мечтает стать писателем, но для меня непостижимо, почему люди, захлебываясь от волнения, вслушиваются в чей-либо рассказ о том, как это делается. Когда я в процессе работы над каким-нибудь произведением, то мне хочется, чтобы она длилась бесконечно. Слова живут совершенно свободно, как хотят, как облака, как вода, льются-переливаются от человека к человеку, от века к веку, от народа к народу, из книги в книгу, из вечности в вечность. С годами я пришел к тому, что Чехов называл рассказом о пепельнице, то есть меня мало тревожит, о чем рассказывает произведение, но меня волнует, как это произведение написано. Художником ли?

Поэтому я всегда обращаю внимание не на то, что говорит персонаж, а как он это говорит. Вот на этом "как" Федор Крюков, как художник, мыслящий в образах, и держится. Я навскидку выбрал несколько примеров из разных вещей Крюкова, чтобы было видно, кто как говорит:

 

- Да я что же на словах могу сказать? - заговорил сту­дент, вставая с места и покоряясь необходимости повторить в двадцатый раз одно и то же, что он говорил всем односум­кам об их мужьях в эти два дня. ("Казачка")

 

- Нет, нет! Не надо, пожалуйста! - сказал я своему лю­безному собеседнику и ушел, оставив в нем о себе мнение, вероятно, не высокое. ("Из дневника учителя Васюхина")

 

- Билеты были до Лукьянова городу, - заговорил вдруг старичок в длинной свите, быстро и оживленно поглядывая своими проворными и наивными глазками на стоявших и сидевших вокруг тачки людей. ("К источнику исцелений)

 

- Ей-богу, не брешу! - сказал он искреннейшим тоном и перекрестился в доказательство. ("Встреча")

 

- Денек-то румян нонче, - умиленным голосом прерывает неожиданно Соболь красноречивое и тягостное молчание. - Только вы, барин, калошки наденьте, - заботливо прибавляет он... ("Отрада")

 

- Стать в затылок и не разговаривать! - тонким, раздра­женным голосом кричит на них старший надзиратель и, несколько понизив голос, прибавляет длинное непечатное слово. ("Полчаса")

 

- Позвольте! - в отчаянии воскликнул я - тоном не возражения, а мольбы, и опять огонь стыда бросился мне в лицо. - Позвольте... но как же? Вы сами понимаете... ("В камере № 380")

 

- Смертная казнь, - коротко, с щеголеватой сухостью, повторил прокурор и незаметным движением сбросил с носа свое золотое украшение. ("Мать")

 

А в голосе у него все те же льстиво шутовские нотки, полу конфузливый смех, - должно быть, думает, что это самый выигрышный тон в его положении.

- Работы искать не пробовали? ("Человек")

 

- Сроду меня ни один генерал не целовал, а этот поцеловал, - всхлипывающим голосом продолжал Бунтиш, утирая нос пальцами. - А мороз был... ("Счастье")

 

- Я не согласен, что вы хотите самоубиваться! - весело возражает Иван Парменыч, подбираясь и молодея от близо­сти барышень. - Как это можно! вид какой!.. воздух какой!.. ("Без огня")

 

- Не любитель? - спросил он, дипломатически обходя резкость выражения о. Ионы. ("Сеть мирская")

 

- Да... Так из пеклеванного теста его, - продолжал Шишов неторопливо, с манерами опытного повествователя... ("Мечты")

 

- Что верно, то верно! - грустно повторил он, прислу­шиваясь к ровному шуму ветра в голых ветвях и монотон­ному чиликанью какой-то серенькой птички. Наладила она одно коленце: чим... чим... чим-чим-чим... И дальше не шла. Чиликнет, помолчит и опять повторит. ("Зыбь")

 

- Всемирная! - качнув головой, согласился Семен Уласенков и достал кисет с табаком. - Весь мир под гребло... ("Четверо")

 

- Да уж прием был, болезные мои, - последнюю рубаху чуть не отдала", - сверкая зубами и глазами, изгибаясь от смеха, говорила Уляшка... ("Душа одна")

 

Я немножко взыскательным тоном, обывательски пугаясь темы, соприкасающейся с «распространением ложных слу­хов», сказал:

- ...«Говорят»... Сам увидишь - тогда говори... ("Обвал")

 

Кто-то пытается управлять словами, давать указания языку. Но это те люди, которые не понимают, кто они, куда и откуда. Впрочем, страна, построенная на борьбе со Словом, страна, ради которой расстреливали культурных и умных пачками, сама сыграла в ящик вместе со своими пареньками-романистами, с Союзом писателей СССР из девяти тысяч членов, с цензурой, с запретом на издательское дело и прочими и прочими "нельзя". Да я родился в стране "нельзя" и делал все возможное, чтобы она превратилась в страну Льзя! И чтобы восторжествовала Литература. В самом слове "литература" содержится указание на величие этого дела, на элитарность - эЛИТер! Биологические субъекты смертны, как мухи, а язык вечен и он - Бог. Писатель за короткое биологическое существование перекладывает свою душу в слова, в буквы, с непостижимым мастерством, с художественным восторгом, и тем самым обеспечивает себе метафизическое бессмертие. Мы смело произносим имена: Пушкин, Достоевский, Толстой, Платонов, Мандельштам, Булгаков... и вот теперь - Крюков, забывая о том, что их нет на свете, их тела истлели в могилах или в ямах, рассыпались на атомы, превратившись в другие соединения: в травы, деревья, в облака, в небо... Но они стоят на полках и говорят с нами, говорят живее всех живых. Вот в чем дело! Язык бессмертен. А если он Бог, то он един. Русский язык, как и испанский и прочие языки - это одно и то же, один язык. Это как дерево. Ствол пошел из Египта, а потом пошли ветви: арабские, китайские, немецкие, французские, славянские, русские и так далее. Из Египта язык двинулся; много позже возник Израиль, и совсем в позднюю эпоху возникли Эллада и Рим. Да, язык двинулся из Египта, и в России закончится. Воссияет Христос в России. Наступит у нас всемирная Паруссия (окончательное объединение языков, воссияние Истины). Был Ад, стал - Лад! Татары бились с русскими, немцы с французами и так далее, полагая, что они какие-то не такие люди, что они обладают правом на истину, что у них свой бог, свой язык. И красные с белыми. А истинный художник всегда сидит на облаке, интеллект поднимает его ввысь. "Трудно быть Богом", - сказали Стругацкие. Максимилиан Волошин эту же мысль выразил предельно четко:

 

И красный вождь, и белый офицер -

Фанатики непримиримых вер -

Искали здесь, под кровлею поэта,

Убежища, защиты и совета.

Я ж делал все, чтоб братьям помешать

Себя губить, друг друга истреблять,

И сам читал в одном столбце с другими

В кровавых списках собственное имя...

 

Да, бились страны и народы, и даже брат шел на брата, полагая, что он прав. Как они заблуждались! Язык в мире, на Земном шаре, да и везде - один, и он начинается со слова "Бог", в котором зашифрована страшно-прекрасная сущность мира. Трудно быть писателем, то есть не участвовать в распрях за своих против чужих, трудно быть Богом, но необходимо, ибо у писателя, как у Бога, все свои, люди, появившиеся на свет от священного совокупления. И они не виноваты, что их совокупили. Философы полагали, что жизнь есть существование белковых тел. Я же говорю: жизнь есть всеобщее совокупление: буквы с буквой, слова со словом, водорода с кислородом, мужчины с женщиной... Только при совокуплении возникает новое. Читайте мой роман "Родина" и вы обретете счастье. Все религии мира, даже не подозревая о том, поклоняются одному Богу или началу языка из двух скрещенных палочек: "Х". И строятся на нем путем сокрытия букв, как на фундаменте. Какие-нибудь майя не знали, что логос пришел к ним по проводам человеческих тел из Египта, а само слово "майя" означает "Моисей"... В 1970-х годах в просвещенном литературном кругу только и разговоров было, что об авторстве "Тихого Дона". Я с максималистским жаром доказывал каждому встречному-поперечному, что подделать можно все что угодно, кроме тональности, кантилены. Стоит лишь открыть любую вещь Крюкова, хотя бы "Казачку", и понимающий писатель это сразу почует... Читать Федора Крюкова нужно учиться заново. Сильный писатель, мощью веет, до холодка пробирает.

 

"НАША УЛИЦА", № 2-2005