Виталий Лоринов "Осень на улице, осень в душе" размышления композитора

Виталий Лоринов "Осень на улице, осень в душе" размышления композитора
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин москва

 

Виталий Миронович Лоринов родился 3 марта 1938 года в Днепропетровске. В 1965 году окончил Кишинёвский Институт искусств по классу композиции Гурова Л.С. Продолжил музыкальное образование в Московской консерватории в классе Леденёва Р.С.
Среди сочинений:
Опера "Сцены из жизни провинциального города" (по М.Е. Салтыкову-Щедрину), опера-мистерия "Иов страдающий" (по Ветхому Завету); 5 симфоний, Увертюра и Сюита для оркестра, "Музыка" для струнного оркестра с ударными, Концерт для оркестра. Инструментальные концерты: для скрипки, тубы, виолончели, гобоя и солирующей скрипки; Квинтеты для деревянных и медных духовых, два струнных квартета, камерные ансамбли для различных оркестровых инструментов; инструментальные сонаты; вокальные, хоровые и фортепьянные циклы; хоры, романсы, инструментальные пьесы; музыка для эстрадно-симфонического оркестра, и т. д.
Член Союза композиторов СССР (ныне России) с 1967 года.
Среди литературных произведений:
"Повесть о фронтовом детстве"; 
"Исповедь одного года"; 
"Глазами современника"; 
"Книга о жизни"; 
"Диалоги с самим собой" (размышления композитора).
Рассказы и главы из "Исповеди одного года", а также "Повесть о фронтовом детстве", публиковались в ежемесячном журнале современной русской литературы "Наша улица" (Юрий Кувалдин. Москва).

.

вернуться
на главную страницу

Виталий Лоринов

ОСЕНЬ НА УЛИЦЕ, ОСЕНЬ В ДУШЕ

размышления композитора

 

Часть первая

Итак, очередная и очень тяжёлая осень, перевалившая за свою вторую половину. Судите сами, лишь в октябре, в 10-х числах, было всего несколько солнечных и столько же полу солнечных дней, а так - бесконечный дождь, серость, туман и сумерки, и как неизбежное следствие этого, отнюдь не угасания (солнце ещё с 1.09 исчезло начисто), а прямо таки умирания - неизбывная тоска. Ещё при жизни моего старшего брата Мики (Михаила Мироновича Лоринова), в начале 90-х, я писал ему, что с каждым разом всё тяжелее переношу осеннюю пору, и что каждую последующую вряд ли переживу. Пожалуй, нынешняя, по тяжести, мраку и депрессивности для меня, бьёт все рекорды. Не хочется жить, а ведь впереди зима, когда в природе всё мертво, хотя точнее было бы сказать, что просто природа спит. Вообще, какой то странный климат в Москве: зима крадёт у весны, весна - у лета, зима - у осени, осень - у лета. Ну, явный дефицит тепла и света. Но это же всего лишь средние широты, не Север же? И вот сейчас, когда пишу я эти строки, за окном ну просто плаксивая погода. На асфальтированной дорожке - мириады жёлтых, опавших, берёзовых листочков, и постоянно вздрагивающие лужицы от бесконечной, казалось, нескончаемой мороси или капели. Смотрю на белесое небо, и кажется, что всё уже в прошлом, навсегда, и не вернуть ни в чём ушедшего времени, или потерянного. Ничто не радует, да и какие основания для какой либо перспективы. Тяжёлое, очень ненастное время года. А началось всё с Переделкино, когда приехав я туда 13. 08, к вечеру, и был обескуражен (после летней жары) внезапным налётом холода. Да, эти четыре дня были предвестниками нынешнего ненастья. И даже комната, в которой я находился, вернее жил в санатории, с окном, глядевшим прямо в лес на прекрасные в своём величии и великолепии раскидистые сосны, казалась мне постылой, одинокой, и холодной. А я ведь всегда любил эту келью ( 301 палату). И мне работалось в ней, так как чувствовал себя комфортно. Но год на год, по-видимому, не приходится. Как видно Переделкино, как место отдыха или работы для меня, себя уже исчерпало. Памятуя о нервном срыве, меня уже не будет туда тянуть. Однако, начиная с 1993 года, меня спасал Кисловодск. О будь благословен этот уголок, где испытал я столько творческого вдохновения, и самую большую, к несчастью, обречённую на неуспех любовь. Приезжая туда осенью, я продлевал для себя лето. Небо, с его невероятно глубинной голубизной и солнцем, скорачивало для меня среднеширотное ненастье, и позволяло наслаждаться и просто любить жизнь в эти непродолжительные отрезки времени. Но с помощью их было намного легче преодолевать зиму. Ведь за зимой - весна, и этим так много сказано. Несколько лет назад я просто записывал свои мысли, демонстративно отказавшись от дневников. Ведь дневники пишут все. Теперь, похоже, я пишу книгу о жизни, вернее о своей жизни.
Как это ни парадоксально, впервые по настоящему депрессия меня настигла там, в Кисловодске, ещё в 1993 году, в после полуденное время дня, тот есть в такое время, когда человека и постигает грусть. Начавшаяся безотчётная печаль и была причиной моей "мировой" тоски. А ведь там состоялись премьеры таких моих сочинений как 5 симфония, Концерт для скрипки с оркестром, 4-я симфония, Сюита для струнных и ударных. Поистине симптоматичен тот факт, что двадцатью годами ранее, филармония Кисловодска запросила у Молдавского музфонда ноты моего Квинтета для деревянных духовых с валторной, для исполнения в концертах. Как видно ничего в этом мире не случайно. Всё имеет своё начало и продолжение. Сказанное вполне относится и к возникшей депрессии, дремавшей до времени в недрах моей души. Она стала повторяться, и мучить меня, особенно в переходные и неустойчивые периоды в природе (осень, весна). Но есть и объективные причины для тоски, так называемые социальные аспекты моей жизни - одиночество в прямом и переносном смысле, отсутствие родных и близких друзей, характер работы, предполагающий затворническую жизнь, словом тотальное одиночество, которое никакими химическими реактивами не устранить. А если ещё и учесть канун возрастного шестидесятилетия и отсутствие "товарного" вида (я имею в виду внешнего), то это - роковое. А преследовавшее меня всю жизнь нежелание красиво и хорошо одеваться; и это, несмотря на неоднократные предупреждения любимых мною женщин. Однако ничего уже возвратить нельзя; прожитого не вернуть. Остаётся уповать на Бога, на чудо, которое бы Он мог совершить в отношении меня. Нужно молиться, а будет ли это угодно Господу - неведомо. Вот такой безрадостный итог я подвожу теперешней моей жизни. А ведь запас энергии и любви с возрастом у меня не иссяк, вернее он оказался поразительно невостребованным, хотя, признаться, физических сил у меня уже немного. Это - как нераскрытые способности, или неиспользованные возможности. Если ещё не умер, то остаётся примиряться с таким положением вещей, вернее смиряться. А ведь ничего другого экклезиастически не остаётся. Остаётся по настоящему живой лишь душа, всё остальное - на пути к Голгофе. Как говорил, по шолом-алейхемовски, мой родной брат, что "я уже возвращаюсь с ярмарки", так ничего не приобретя, кроме почти неисполняемых сочинений, хотя этому была отдана вся жизнь. Своё повествование о нынешней осени я мог бы обозначить кратко: "эпитафией". Так я "прочитываю" страницы моей полуторамесячной жизни.
Пытаюсь совместить лечение с работой. Лёг в санаторное отделение районной психиатрической б-цы, бывшей, когда-то, диссидентской (так говорят), то есть использовавшейся для них. Обвальное курение, притом курят не только там, где оправляются, но и в то время, когда другие сидят на унитазе, в палатах, и т. д. Сейчас в первой палате тлеет матрац из-за забытого, по небрежности, окурка. У всех же на лице есть носы, но из-за того, что это - куряки, никто не реагировал, пока я лично не обратился к медсестре. Заливали водой, иначе не миновать бы пожара, а виновник - тихий человек лет около 50, нисколько не волновался. По-видимому, не контролирует ситуацию, вернее собственную жизнь. Словом курня и пьянство, это не только бич больницы, а и бич всей страны. Последнее из этих зол блестяще подтверждает и биография "всенародно избранного". Фатальное и типичное для России, я бы сказал скорее неотъемлемое от этих 2-х факторов следствие - генетическое отсутствие дисциплины. И если следовать пословице, а это неминуемо, то "без дисциплины - не победить". Ну а анархия означает хаос, а значит жизнь - по наклонной. Раз этому не противодействует государство, значит, народ будет гибнуть. Истина предельно проста. Значит, торжествует "погода в доме" (слова из песни) а, следовательно, перефразируя Ларису Долину, "всё остальное право…" будет бедой.
Моё пребывание в санаторном отделении психиатрической больницы, таким образом, не было случайным. Нынешняя депрессия, выведшая меня из состояния равновесия, началась ещё с середины августа, по приезде в санаторий, где (как я уже упоминал) меня захлестнула первая волна холода, резко напомнившая об осени, и оказавшаяся, как показали первые дни сентября неслучайной. То, что происходило, должно же было когда-нибудь произойти. Я не прекращал своей работы, но она меня не ограждала от этого состояния, как было всегда прежде. То есть работа не радовала, хотя я, по мере сил, этому настроению не поддавался. Так продолжалось несколько дней, и по возвращении тепла грозные симптомы заболевания исчезли. Так показалось. Но новая, более серьёзная вспышка началась с первых чисел сентября. Осень решительно вступила в свои права. Исчезло солнце и похолодало. При этом исчезло оно надолго. На небе - никаких эмоций; одинаковый серо белый фон без просветлений. Санаторий в августе, как это ни странно, был мало укомплектован, интересных людей не было. Увлечься, хотя бы платонически, тоже было некем. Работа моя была технической. Я заклеивал зачёркнутые такты партитуры моей 3-й симфонии, и в целом, несмотря ни на что, работу эту сделал. По возвращении такую же работу проделал и с Концертом для гобоя и скрипки, предварительно ещё раз просмотрев партитуру, хотя надежд на её исполнение нет. В целом за Переделкино поставил себе тройку, а если бы не выполненная работа, то единицу.
Сейчас октябрь, то есть то время, которое последние годы я проводил в Кисловодске. Благословен ещё раз Кисловодск, благодаря которому осень пролетала незаметно. Теперь, в этом сезоне, я оказался под прессом тяжёлой, чаще кислой погоды, и тоскую, тоскую, тоскую. Благословен Кисловодск с его солнцем, благословен его горный воздух и голубой небосвод. А сейчас я не нахожу себе места. Вместо того, чтоб съездить к племяннику, лёг в больницу; вместо того, чтобы поехать на родные могилы, "спрятался" в психиатрической лечебнице…
Я прожил в Молдавии 29 лет, то есть больше, чем в родном Днепропетровске. Днепропетровск я покинул в 21 год. Когда я вспоминаю о Молдавии, вернее думаю об этом периоде, то ничего запомнившегося, тронувшего; никаких жизненных вех. Быть может я не прав, если подумать о живых ещё тогда родителях, учёбе, и вступления в творческий Союз. Конечно, было немало и светлых моментов, но всё же грусти и страданий было больше. Теперь об этом времени - ни одной бороздки в душе. Я там был изгоем, я тосковал, так как был одинок. Не столько физически, сколько морально. Конечно, это было особое одиночество; не столько человека без семьи, сколько человека из большого города, попавшего на жизнь в провинцию, а потому была тоска по "большой" земле. Отсюда стремление переехать на жительство в Москву, ради того, чтобы быть ближе к очагам культуры. Эта мечта осуществилась. Очень помог мой покойный брат Мика. Он крепко держал в поле зрения найденный мною вариант обмена квартиры, и своей решительностью подтолкнул меня к действиям. Ведь обмен на Москву всегда был не прост. Благодаря Тихону Николаевичу Хренникову как главе СК СССР (его ходатайствам в Бюро обмена на имя начальника жилых помещений г. Москвы), такое разрешение я получил. Мика не только поехал в Кишинёв укомплектовать меня, практически отправив контейнер с вещами, но и прилетел в Москву, чтобы получить его. То был июнь 1988 года. Я был тогда опьянён переездом, и вот теперь настолько же разочарован нынешним проживанием здесь. Ведь я переезжал в столицу в период начинавшегося её заката, а к 1994 году жизнь, которой я прежде дорожил, перестала быть той. Теперь это жизнь доживания. Всё померкло, все уехали, наступило время упадка, и прежняя жизнь не возродится никогда. Ведь нет страны, в которой мы все жили, и рухнули все очаги, которыми дышал. То одиночество, которое преследовало меня в Молдавии, воплотилось в тотальном одиночестве жизни моей теперь. Только тогда было просто плохое настроение, которое менялось. Теперь это - депрессия. Ненастным было моё детство, но хороша была юность. Лучшими были зрелые годы, неблагополучием заканчивается жизнь. Жаль, что мой закат совпал с закатом земли, на которой обитаю. Это закат вдвойне; фатальный, непоправимый уже. Как не оживить моих близких, не возвратить из дальних стран далёких, так невозможен доктор Фауст вообще. Когда умерла моя мама и папа остался один (он не пережил своей тоски), я посоветовал ему писать историю своей жизни. Он оставил после себя лишь одну часть (годы детства и юности), а остального не успел. Теперь такую же книгу частично пишу я, так как жизнь моя - уже в прошлом. Я - на пороге 60-тилетия. Как это не прискорбно сознавать, но это так. Горчит сознание того, что собственного дома не построил, сына или дочь не вырастил. Оставляю лишь музыкальные сочинения и некоторые опыты литературной деятельности. Но кто это сохранит и кому это нужно? Разве возможно оставить след после себя? На это могут рассчитывать лишь единицы. Пока творец жив, живы и его дела; как только перестаёт жить, все его забывают. И знают его лишь современники его, а новые поколения - уже нет. В этом и трагизм положения. Наверно это естественно, что творчество - основа собственной жизнедеятельности, не более. То есть оно необходимо и нужно самому автору.
Меня всегда интересовал вопрос итога человеческой жизни. Думаю, что каждый, мало-мальски мыслящий человек на определённом этапе своего жизненного пути или в его конце, задаёт себе этот вопрос. Цитирую Ярослава Ивашкевича: "Ещё не час последнему сужденью, Никто не скажет, чем ты был в итоге, Быть может веткой, плывшей по теченью, Быть может, камнем, канувшим в потоке".
В чём причина иных крутых поворотов в жизненных судьбах главным образом мыслящих людей. Почему они разочаровываются во многих собственных убеждениях или представлениях. И часто это - уход в религию. Вне всякого сомнения, это результат постоянного поиска смысла жизни, неудовлетворённость достигнутым, или напротив. То, что сделано и прошло, не успокаивает душу. Не знаю, что побудило Листа, достигшего прижизненной мировой славы принять сан аббата, Паскаля - изменить своей научной карьере. Таких примеров ведь не мало, ну может не в такой мере как Паскаль. Может ответ тоже в стихотворной строфе: "Господь, Господь. Я плачу, я тоскую. Тебе молюсь в вечерней мгле. Зачем ты создал душу неземную, и приковал её к земле" (Бальмонт).
Почему тот же Галич обратился к вере?.. Вывод один; человек слаб и беззащитен. Поэтому он ищет опоры. Я думаю, что моя депрессия - тот же поиск. Мне нужен смысл, нужна и занятость. Я инстинктивно боюсь остаться наедине с собой. И мой приход к Церкви был также предопределён. Разве не стал он поиском смысла жизни!? Он обогатил и продлил творческую жизнь. 5 хоров из поэтического цикла "Христос в поэзии" и опера - мистерия "Иов страдающий" - не подтверждение этому? Наверно всё таки "рождённый свыше". Однако, видимо, я очень слаб в веровании, ибо ощущаю свою сущность как беззащитную. Тревога - от того, что боюсь жизни, которая равна тревоге боязни смерти. А я ведь - неотъемлемая частичка этого мира, не ощущающая этого. Целостный он, или нет - но мир. Примеры Мопассана, Бакста, Балакирева, Мусоргского - это большущие итоги, хотя и с печальным концом. Это всё тот же поиск, приведший к конфликтному с окружающим миром концу. А депрессия, казалось бы, благополучного Ионеско? Описанное им самим смятенное состояние его души. То есть душа мыслящего не успокаивается на достигнутом, она, всё равно, в беспокойстве. Как это не парадоксально, но смысл жизни в поисках этого смысла. Взлёты и падения - это есть жизнь. Чем их больше, тем жизнь ярче. Ведь вялотекущая жизнь подобна почти ровной линии на электрокардиограмме, то есть линия без видимых зубцов вверху и снизу равносильна смерти.
Вопрос женщин в моей судьбе (их роли и места) - сложный вопрос и, в целом, неудачный. Я не использовал многих возможностей в молодые годы. Ведь было столько красивых и привлекательных, звавших меня к себе. Но я, воспитанный в иных традициях (учился в мужской школе), смущался, стеснялся, боялся и прочее. Впервые женщину познал лишь в 28 лет. Это случилось в Доме творчества СК "Иваново". Помню даже фамилию и имя моей первой половой партнёрши. Была она ласковой. Бывали и другие на протяжении жизни, но были "моими" лишь несколько (может быть из"100"). Хотя я был и остаюсь чрезмерно влюбчивым, так как всегда замечаю красоту, но из-за природной трусости по отношению к женщинам не часто (скорее редко) проявляю инициативу. Конечно, в молодости спермокомплекс превалирует над чувством. Он буквально не давал мне житья из-за природной чувственности. Но когда прошло изрядное количество лет, и встретив многих на своём пути, я стал задумываться над тем, что действительно есть привлекательность, в чём сущность любви - вопросы, которые в незрелые годы не возникали. Хотя и вступил в брак лишь в 33 года, однако ошибку совершил, выбирая лишь по внешности. В итоге очень быстро сломалась совместная жизнь. К тому же попал в ужасную по интриганской сущности историю.
Я был неопытен в семейной жизни и не внимателен к жене, как она того хотела. Но я не делал никакого зла. Она и её мать, а также все, поддерживавшие их, творили вопиющую несправедливость. Я даже обратился за помощью к юристу "Известий", когда побывал в Москве, куда меня адресовала журналистка Ольга Чайковская, часто публиковавшая материалы о бракоразводных процессах. К чести инстанций, куда были направлены письма против меня
(за исключением судебных), в обиду меня не давали, и ответы на них были отрицательными. Когда пишу, то весь в депрессии. Ну что ж настало для меня время платить по векселям за все просчёты и переживания в собственной жизни. Да, ничего не проходит даром.
На этом моя первая (но, к сожалению, не единственная) попытка семейной жизни закончилась. Серьёзными были отношения и с Валей Бармак, но эгоистичная мать не отпустила её жить ко мне. Влюблялся и в замужних женщин, но оставался всегда в проигрыше, так как они обманывали меня. Флирт был их главной целью. Некто Тамбовская, когда мы встретились, сказала, что голодна, и после трапезы в кафе за мой счёт, исчезла навсегда. Я же любую встречу принимал всерьёз, совсем не думая, что от меня хотят лишь развлечений. Счастливым было моё пребывание в Пярну в 1982 году, где я встречался с Нелей Зубко. Счастливым было и моё пребывание в ДТК "Сортавала", где я увлёкся Оленькой Швуховой, хотя и та, и другая были замужем. И как то странно получалось, что в 30 лет я встречал 18-тилетних, а в 40 не находил 30-тилетних, а в 50 я тоже не нашёл приемлемого возраста, ну а когда пишу вот эти строки, то и со сверстницей ничего не получилось. Я никогда не понимал женской психологии, этого недружественного непостоянства. Я не умел ухаживать, быть щедрым и галантным, но в то же время я был жертвенным, а это воспринималось как романтизм. Я полагаю, что требую от женщины того, чего ей не дано. Хотя ну просто требования порядочности к человеку и не зависят от пола. Скажем, пунктуальность и умение держать слово, для меня тот оселок, при помощи которого определяю человека, но эти качества присущи более мужчинам, нежели женщинам. К тому же всегда отдавал предпочтение работе. Возможно, невнимательность играла главную роль в разрыве моих семейных отношений. Нельзя, как сказано в Библии, одновременно "поклоняться Богу и Маммоне". Так что прав был мой брат, считая, что невозможно любить одновременно (на одинаковом уровне) и музыку, и женщину, то есть либо то, либо другое. И я заметил, что влюблённость всегда мешала работе. И ещё одно, очень отрицательное качество в женщине, это расчёт; расчёт во всём, сознательно и подсознательно, подкоркой. И так всегда. Как видно деньги, это природный биологический инстинкт женщины, быть может, объясняющий её роль в семейной жизни и как хранительницы домашнего очага. Но всё же женская потребность в деньгах мне кажется испорченностью и избалованностью. Ведь иждивенчество у них в крови. Итак, я не хвалю, как и особенно не порицаю тех женщин, которых встретил на своём пути, однако не могу понять спонтанности их поведения, а это, от отсутствия логики. Словом мышления женщины мне, видимо, не суждено понять, так как не понимаю его до сих пор.
Возможно, по этой причине, природа и одарила женщин такими разнообразными по красоте внешними качествами. Если с одной стороны дано, то с другой забрано. Только так я могу воспринимать женщину и по сей день.
Из сновидений. Мне как-то приснилось, что я победил на выборах в президенты Соединённых штатов Америки. Но так как новый президент вступает в свои права только через два месяца, я решил, будучи осчастливленным, пока хотя бы попросить у прежнего президента что-то для себя. И я спросил у Клингтона, можно ли мне получить нижнее место в купейном вагоне в поезде из Москвы в Кисловодск. Он воскликнул: "Конечно!"
Моё первое пребывание в 13 психиатрической больнице, как это не покажется странным, связано с приподнятым настроением, так как была весна (май месяц), а, главное, с тем необыкновенным чувством, которое испытывал я к одной молодой женщине, то есть с прекрасным увлечением, к которому как нельзя более подходит определение "поздней" любви, и предысторию которой я и хочу рассказать. А начиналось всё опять же, с Кисловодска, куда поехал я зимой, по санаторной путёвке, причём без особого энтузиазма. Я помню длинный и долгий путь поездом. Садился в 22 градуса мороза в 1час 30 минут ночи в Москве. На мне - дублёнка, и бесконечный снег по пути от севера до юга, и солнце, начиная от Минеральных Вод. И постепенно исчезающий снег после Ессентуков и, наконец, почти полное его отсутствие при ярком свете кисловодского солнца. Встречал меня, по просьбе Эллы Марковны, художник-баптист Слава. Я, расстегнув дублёнку, уселся в его изрядно потрёпанный "Москвич", который доставил меня в санаторий Минатома "Джинал", на улицу Пятигорскую. Встретила же меня миловидная черноглазая особа - дежурная медсестра санатория, мягко спросившая: "- Вы новенький?". Я попросил у неё отдельный номер. Вот после этой случайной встречи и началось моё душевное смятение, дающее, пожалуй, "рецидивы" до сих пор, но и, конечно, порядком поугасшее оттого, что она от меня - так далеко. Порывы мои те же. И в трудные минуты моё сердце вспоминает о ней, хотя никаких сигналов ни тогда, ни тем более теперь она не подаёт. А начиналось это так. Я робко заходил в кабинет дежурной медсестры за какой-либо мелочью, но и разговор никак не мог продлиться сколько-нибудь долго; ведь заходили и другие больные. Однако, заметив мой интерес к ней, она даже в присутствии моего лечащего врача как-то сказала: "Заходите и расскажите о своих творческих планах". Наивный я человек, так и не распознавший натуру и повадки женщин, имея ввиду переменчивость их настроения, поступков и дел, когда меняется, в какой-то степени, их жизненная ситуация. Ведь у неё, как говорили, был полный дом (мать, муж, и двое ребят-подростков). Я полагаю, что это был период какого-то ненастья в её семейной жизни, и толика малого интереса, который она проявила ко мне, была вызвана естественным, инстинктивным желанием уйти от неприятностей и неурядиц. Увы, я с этим уже сталкивался, однако это не спасло меня вновь от ошибки. И я увлёкся, дал сердцу волю, подумал, карась-идеалист, что может быть это мой час.
Чего только не может воссоздать воображение увлечённого женщиною человека. Я ведь всегда не любил флирт, вот почему серьёзно заблуждался. Быть может увлечение ею и было болезнью, но куда более серьёзным явлением неутолённой потребности любви. Мой жар был подогрет довольно продолжительною встречей с ней в один из вечеров её дежурства. Она сидела в холле перед кабинетом, на мягком креслице в белом халатике, заложив ручки в карманы, сложив крест накрест ножки, так что были видны её коленки. Росточка она была небольшого, но с изумительной фигуркой и необыкновенно красивыми полными ножками. Я был очарован её разговором, так как мы вели интеллектуальную беседу. Она показала недюжинный запас эрудиции для медицинской сестры. На протяжении всей моей жизни я никогда не замечал, чтобы сестра по своему интеллектуальному мышлению могла превосходить врача. Всё-таки высшее образование всегда оставалось высшим, и отпечаток его, в большей или меньшей степени, я ощущал всецело. Однако, в этом случае, я совершенно искренне был поражён таким количеством информации, и просто очарован таким поворотом дел. Я был положен на обе лопатки не в смысле её преимущества в этом вопросе, а, как мне казалось, наличием в таком объёме общих интересов между композитором и медсестрой. Романтик. Как выяснилось, она некоторое время работала, когда была ещё моложе, в санатории имени Горького, в котором отдыхали преимущественно учёные, и, грубо говоря, попросту нахваталась этой информации. Ну, разве кто-то мог пройти мимо неё, самой природой данного ей женского обаяния!? И только можно себе представить, как была хороша она в свою 20-тилетнюю женскую пору, ведь встретил я её уже в возрасте 36 лет.
Что мне ещё сказать про всё это. Дежурила она всего лишь раз в 4 дня, и я с нетерпением ждал её прихода на работу. Однако знакомство и интерес к ней был разогрет ещё и разговорами на религиозные, тот есть духовные темы. Она тяготела к баптистам. Я подарил ей Новый завет, которым накануне снабдил меня художник Слава. Валечка говорила, что у неё есть вопросы по поводу этой темы, что подсказало мысль о том, что у неё не всё благополучно в семье, раз она нуждалась в обращении к Богу. Особенно поразил меня тот факт, что после прочтения мною одной строфы из бальмонтовского стихотворения "Господь! Господь! Я плачу, я тоскую…", где, после слов "Зачем ты создал душу неземную, и приковал её к земле", она вскрикнула. Большего впечатления на меня нельзя было оказать. И я действительно решил, что она - неземная. За 24 дня моего пребывания в "Джинале" я видел её всего лишь 5 или 6 раз. Я стал молить Господа, чтобы он сделал её моей, начисто забыв, что такая просьба греховна. Однако ж я не желал её только физически, я хотел её всю, целиком. Я видел в ней, хотел видеть судьбу, человека. Впервые за всю жизнь я сказал женщине открыто в глаза, что я молился Богу, чтобы она стала моей подругой. Она совершенно искренне испугалась. Теперь я понимаю, она боялась, что я могу разрушить её семью, то есть своим спонтанным увлечением нанести ущерб ей. Можно себе только представить, под знаком каких эмоциональных накоплений проходило моё санаторное пребывание в "Джинале", если учесть, что все мысли мои были только о ней. Словом 18. 02 1996 года я увёз с собой в Москву прекрасный образ и право писать ей, хотя отвечать мне она не обещала, а только позвонить (хотя и это, к великому сожалению, сделано не было). Я получал ещё право называть её на "ты", но этого права в отношении меня она не соблюдала. Я уезжал в понедельник, а в воскресенье она сутки дежурила. Накануне она бросила фразу, что "в воскресенье пообщаемся", намёк, который как показала жизнь, я истолковывал правильно. Я не хотел флирта. Я не хотел конца этой истории. И я побоялся испортить концовку. Я хотел продолжать жить ею, она была необходима для моего существования, и я на долгое время приобрёл стимул, если это слово вообще может подойти для объяснения подобной ситуации. Словом, я желал продолжения. Конечно, я хотел многого, но сердце не принимало разум ни во что. Ведь я предложил ей уехать со мной. Она как будто бы заколебалась, боясь с моей стороны каких-либо решительных шагов. Понятно, она меня не понимала. Я же не оценивал ситуацию реалистично. Я говорил ей, что это тот жизненный случай, когда ни возраст, ни семья, ни происхождение или образование не имеют значения. Я был искренен, и сознательно увёз с собой её очаровательный образ в большой надежде на продолжение.
Я вспоминаю, что уже в самом первом письме к ней, я написал (жаль, что не делал копий с этих писем, так как подозреваю, что они не сохранились, ибо в ответ на них не получил ни строчки): "Спасибо тебе за этот праздник". Сказать, что она явилась украшением моего пребывания в Кисловодске, значит, ничего не сказать. Это тот случай в моей жизни, когда я принимал женщину (если бы это было мне дано), не считаясь ни с какими обстоятельствами, не испытывая ревности ни к кому, кто бы ею не обладал. Это приятие её, безо всяких условий, сделало мою жизнь на протяжении полутора лет яркой и вдохновенной. Не скажу, чтоб это помогало в работе, но существование моё как человека было приподнятым над обыденностью. И если бы меня спросили, в чём суть (ведь я же не обладал ею ни тогда, ни потом), я бы ответил, что само существование её на свете было для меня радостью. Мне просто было хорошо с ней. И в дни её дежурств меня тянуло к ней, и я мучительно перебирал время, когда бы можно было к ней зайти. Она, конечно, знала, и не могла не чувствовать этого. Увы, истинного энтузиазма, насколько я понял потом, по отношению ко мне у неё не было. Наше знакомство, бесспорно, несколько всколыхнуло её, однако, думаю, не более. Я написал ей в общей сложности 20 писем, не получив от неё ни единой весточки. Я писал ей раз в неделю, не требуя взамен ничего. Я обещал приехать осенью, так как знал, что такая возможность представится мне. Впоследствии она бросит мне упрёк в том, что в моих письмах она ощущала, что я хочу от неё всего. Хотя я и не формулировал это прямо, но она, безусловно, почувствовала мою глубокую заинтересованность к ней. Она даже сказала мне, при нашей встрече (я забегаю несколько вперёд), что она "этого не стоит". Дорогого стоит это редкое признание женщины, которая ещё в "Джинале" мне говорила, что "надо себя любить".
Итак, осень 1996 года, и мой приезд в Клинику, но с целью исполнения 2-х моих премьерных сочинений (Сюиты для струнных и ударных и 4-й симфонии). Она сразу узнала мой голос по своему рабочему телефону, но никакой радости или дружеского участия я в её ответе не услыхал.
" - Если не будет никаких важных дел, то заходите".
Позвонив в субботу, то есть ближайший день её дежурства, я всё ж услышал: " - Я буду ждать вас…".
В тот выходной она была единственным медицинским работником, дежурившем во всём санатории. Меня пропустили к ней. Она сделала шаг навстречу, я крепко прижал её, успев поцеловать в уголочек губ. Она не противилась, но предусмотрительно открыла один из одноместных номеров, где мы могли посидеть и поговорить, не вызывая ничьих подозрений (я имею ввиду конечно редких отдыхающих). Мы сидели рядом и болтали обо всём. Я положил руку на её коленку. Однако не терпелось ей получить от меня то, что я ей обещал (книжицу "Ежедневное христианское чтение"). Со дня моего отъезда из "Джинала" я ей послал обещанные 2 посылки христианской литературы - ведь эта тема была отправной точкой нашего знакомства. Я очень боялся этой встречи. Не видеть любимого человека целый год, и не разочароваться при встрече - редко. Я очень боялся, повторяю, этой встречи, так как в душе считал, что она будет последней. Но Валя меня не разочаровала. Естественность её поведения настолько расположила меня к ней, что я ей чистосердечно сказал: " - Валечка! Оставь меня здесь до утра", на что она спокойно ответила, что ведь известно при входе, что я - у неё. Я пригласил её на мой авторский концерт.
А репетиции в оркестре шли полным ходом. Я, как-то, после репетиции зашёл к ней, что вызвало у неё недовольство. Я повторил своё приглашение. По первому разу она ответила, что ей самой это интересно. На этот раз она сказала, что, вряд ли, сможет, так как будет занята. Но я решил, что это - отговорка, и когда в кабинет зашла моя бывшая лечащая врач (Валентина Александровна Бурлаченко), я преложил пойти им в концерт вместе. Валечка с надеждой посмотрела на неё, после чего сказала, что б я позвонил в 12 часов, на следующий день, справится у той же В. А., сможет ли она прийти с ней или нет. Я позвонил, но В. А. как-то равнодушно ответила, что Валя не звонила (наверное, семейные дела), и положила трубку. Я понял, что надеяться не на что. Ну что ж, я принял жизнь такой, какой она была, иного выхода у меня не было. Я шёл в концерт и думал, что было бы невероятным, если бы она вдруг оказалась в филармонии. Каково же было моё удивление (наверно это не тот слово), когда в фойе увидел я эту прелестную и стройную фигурку, которая приветливо выглянула из другой двери партера. Я не поверил своим глазам. Они пришли вдвоём, так было легче с семейной точки зрения. Я поцеловал обеих в щёчки, но ушёл на своё место, к аппаратуре, так как хотел иметь магнитофонную запись концерта. Они видели это и слышали всё, вплоть до вступительного слова перед исполнением. Когда прозвучала симфония, то Валечка заметила, что это - такой большой труд написать столько.
Я полагал, что после первого отделения они уйдут, однако они остались. Но во втором отделении я сидел с ними рядом. По окончании концерта я спросил В. А., смогут ли они добраться сами домой, на что В. А. заметила, что это - сущий пустяк. Прощаясь с Валечкой не мог внезапно не заметить недоуменно - вопросительного выражения её милого лица. Потом я осознал и понял всю глубину реакции, последовавшей на моё замечание, вернее вопрос. Моя победа в лице исполнения моих сочинений (но, главное, моего поведения после концерта) обернулась для меня поражением. Оставшись в оркестре после концерта, и поблагодарив Нестерова за проделанную работу, я возвращался в Клинику счастливый и окрылённый. Я был уверен, что успех, сопутствовавший моему авторскому концерту, не оставит её равнодушной по отношению ко мне. Я с упоением ждал дня её дежурства, чтоб позвонить ей и прийти. При этом ещё до концерта Валя сделала намёк, что надо отметить это. Таким образом, во вторую, концертную половину моего пребывания в Кисловодске, я предполагал сблизиться с ней. Едва дождавшись утра, я позвонил ей на работу. Вот что услышал я:
" - Вы знаете, я разочаровалась в вас как мужчине. Я думаю, звонить Вам больше не стоит".
Я оторопел. Меня словно окатили ведром холодной воды. Ведь ожидал я поздравления с концертом, и вдруг такой ужасный для меня отказ. Я ей сказал, что не ожидал, что она придёт. Я понимаю, что должен был её, хотя бы, элементарно проводить. Но суть то в том, что она рассчитывала, по меньшей мере, на бар, если не на кафе или ресторан. Но я не мог уйти из филармонии как простой слушатель после исполнения моих сочинений, мне нужно было видеть дирижёра и оркестр, и пообщаться с ними. Но тщетно. В этот день я ей звонил несколько раз. Видимо происшедшее крепко её задело как женщину, привыкшую к поклонению и подношениям (ведь вся её работа на протяжении её медсёстринской жизни среди отдыхающих свидетельствовала, что в этом опыт у неё немалый). Как следствие того, о чём написал выше, она заявила: " – Я-то себе цену знаю." Конечно, это меня покоробило, и я не находил себе места от произошедшего. Я извинялся и оправдывался, как мог. Взволнованный всем тем, что так неожиданно свалилось на меня, я побежал к Фатиме, абазинке, чудной красивой женщине, похожей скорее на одесскую еврейку, чем на кисловодчанку, работавшей на ваннах, и рассказал ей всё. Она сказала мне, что кавказская женщина, кто бы она ни была по национальности, не прощает, если мужчина приходит к ней без цветов, бутылки вина и коробочки конфет. Всё это надо сделать и сказать, что если я понадоблюсь, она меня найдёт. Я тут же позвонил с обещанием всё поправить. Однако в этот день она была непреклонна. Я ей звонил ещё несколько раз на дню, однако смятение меня не оставляло. Я говорил ей о дружбе, она же говорила, что дружбы между мужчиной и женщиной не бывает, и всё заканчивается только вот этим… Я ей поведал, что посвятил ей своё новое сочинение (Концерт для гобоя и солирующей скрипки с оркестром), и что оно было написано после моего пребывания в "Джинале" и вдохновлено ею в огромной степени (хотя в основе Концерта - тема горы, ну совершенно серебряной от снега, и слепившей глаза от блёсток при свете солнца). Но эмоциональный запас для написания этого сочинения дала она, незабываемая Валечка. Только переживания, связанные с нею и породили настроение и музыку. Она, почему-то, назвала меня после этого эгоистом, быть может, считая, что я должен отблагодарить её и за это?! Так прошёл для меня полный растерянности день, свидетельствовавший о том, что, видимо, кульминация наших, так называемых "отношений" уже позади. Я по своей, в который раз, неумелости, скупости и непрактичности потерял то, что мог иметь от того, что даёт жизнь. И она, таким образом, не получила того, что могла бы получить, общаясь с мужчиной, приехавшим на курорт. Для меня стали понятны её возможности и представления обо всём. "Раскололась" - подумал я, хотя она то, в сущности, никак и не менялась. Я не учитывал, или не понимал, что многого она не может мне дать. Семья, дети, "ответственность", как выразилась она при первой же встрече по моём приезде, а также сообщила, что у неё в семье всё хорошо, и даже намёка нет на какой либо разрыв. Подводя итог, я думаю, что изрядно ей поднадоевший быт всё-таки помог нашему знакомству. Кстати по телефону она мне сказала, что "в браке можно жить и без любви". Я ей ответил, что, вероятно, в этом вопросе она мудрей меня. Из её реплики я понял, что, видимо, любви у неё к собственному мужу нет, любовь прошла (да и была ли она истинной любовью?!). Конечно, нет, просто такая как у всех, вернее большинства.
Прошло ещё четыре кисловодских дня. Дождавшись её присутствия на работе, я позвонил и поблагодарил за то, что она пришла в концерт. На что она неожиданно ответила: " - Не смейте извиняться, я этого не стою". (Уже за одно это её стоило любить). На следующий раз её дежурства мне уже как-то не хотелось к ней приходить, и было далеко к ней, да и рано темнело; к тому же слишком свежи были переживания по поводу всего этого. Я чувствовал, что отношения не складываются, и потому решил попробовать, в какой-то степени, обо всём этом перестать думать. Во всяком случае, тяга к ней после всего произошедшего несколько поостыла, скорее сердце тайно противилось тому, что б вновь искать с ней встречи, упрашивать, переживать. Она могла мне дать лишь только сексуальность, однако и условий для этого не было. Я жил от неё слишком далеко, да и ко мне она и не стремилась. И что я мог ей дать, кроме так называемого "презента", о котором говорила Фатима Магомедовна, и что она могла, несвободная женщина, дать мне со своей стороны. А я ведь хотел большего. Признаться, после концерта, после её неожиданной реакции, я заболел. Потом уже пришёл в себя. Ведь не было ни одного моего письма, где я бы не писал ей: "Будь благословенна во всём!". Не просто женщину, а человека я жаждал в её лице. Горько признаться, но мне не достаёт её и по сей день. В последнюю субботу перед отъездом я ей честно сказал, что не хотел её бы видеть сейчас, чтобы не расстраивать себя, а увезти с собой такой, какой была она в филармонии: в чудном коротеньком платьице с поясочком. Но я спросил, можно ли мне всё же ей писать. Она замялась, и после небольшой паузы сама задала вопрос: " - А нужны ли мне эти письма". Я ей ответил, что нужны, но, в свою очередь, и я не удержался от такого же вопроса. Ответ последовал, что следует писать на почтовое отделение, а не на медицинский кабинет санатория. С этим и расстались. Я ей писал ещё 3 месяца, вплоть до её дня рождения ( 9. 03 ), но ответов не дождался. Я попросил кисловодчанина, художника Славу, в бытность его в Кисловодске (куда он ездил к матери), ей позвонить, узнать, получены ли мои письма. Она ответила, что получила.
" - А что ему передать?" - спросил он.
"- Большое спасибо".
После этого я перестал писать, хотя не выдержал, и в сентябре 1997 года написал. Ответа не дождался. Одна, уже немолодая женщина (в бытность мою в санатории), когда я, вскользь, поделился с ней и о сентябрьском письме, и об отсутствии ответов на мои прежние письма, сказала: "- Вы знаете, почему так получалось? Романа не было". То есть не было с её стороны ответной любви. Я это понимал, ибо даже 20 предыдущих писем к ней не смогли воздействовать не её сердце. А я всё же, в трудные минуты своей жизни, вспоминаю о ней. И всё равно, несмотря ни на что, пусть будет она благословенна во всём, всегда. Этими же словами я заключил и своё последнее послание к ней. Осень на улице и осень в душе. Не последнее ли это моё прибежище - психиатрическая больница?

 

Часть вторая

1 ноября 1994 года, когда племянник Борик заехал ко мне после кремации отца, моего родного брата Мики. На улице метель, бело коричневого цвета кошмарно дикая свистопляска. Дождь перемежался со снегом. Природа словно смеялась над человеческим горем…
Прохаживался по территории больницы. Сорокалетний мужичок, в грязном ватнике, подходит, суёт мне руку и говорит: " - Юрий Михайлович" (взгляд у него при этом был беспокойный).
Я подаю в ответ, молчу, не понимаю.
Повторно подаёт руку мне и говорит: " - Юрий Михайлович".
Я отвечаю: "Виталий".
"-Прогуливаетесь?" - спрашивает он.
Я говорю: "Да".
"- Ну, я пошёл в отделение".
Уборщица в совершенстве владеет мужской матерной лексикой. В её разговоре только матерщина. Воровский почерк вообще характерен для пищеблока, мелко воровский, скажем. На полдник подаётся сок и печенье, или вафелька в шоколаде. Раздатчица, пользуясь тем, что некоторым больным назначена диэта ( то есть не кушать острого или солёного ), объявляет, что им печенья ( а оно импортное) не положено. Хотя на вкус оно даже не сладкое. Таким образом, сознательно не додаёт, а мелко ворует.
Нынешняя Россия, это страна ельциных, то есть непорядочных людей, занятотых, в основном, торговлей. Все озабочены куплей - продажей. Книги давно не в цене, никому не нужны. Следовательно, господствует антимораль, то есть отсутствие нравственного начала. Психбольничная нелепость - раздавать больным гардины, чтобы они подвешивали их, при помощи скрепок. Никто не знает как! Это же работа медперсонала.
Разговор медсестёр в озокеритной (лечебный корус):
"-Нажопники у нас есть? Ему приписали душ, коктейль и греть жопу…( Это по поводу больного, ожидающего в коридоре).
"-Ему остаётся только задницу лечить…"
Санаторное отделение. Стоим в очереди за соком. Остолоп подсовывает свою кружку вперёд, ни мало не смущаясь впереди стоящего человека.
Ещё не кончилась осень, а хамскомордая зима уже спешит вступить в свои права (идёт снег, холод).
Смеркается. Сине фиолетовая облачность и синевато чёрные лужицы на асфальте. Слышится реплика медсестры: "- Нужно хорошо удовлетворяться, чтобы избавиться от нервов…"

 

Я весьма отрывочно помню себя с 4-х лет. Это было в эвакуации, в посёлке Джанги - Джер, близ г. Бишкек (Фрунзе). И также смутно помню наш дворик, большую тыкву, арык. Потом меня ужалила оса. Я посещал детский сад, где дружил с мальчиком по имени Фриц (из русских немцев, интернированных в Среднюю Азию из Поволжья).
Рядом жили русские люди, Пименовы, сосланные ещё в довоенное время как кулаки.
Из еды помню макуху, жареных сусликов (это ведь полевые грызуны). Брат Мика доставал птичьи яйца. Дедушка Павел Аронович работал сторожем в совхозном саду - огороде. Когда в детсад привезли две корзины яблок, мы, дети, стояли вокруг этих корзин и лихорадочно ели, ибо яблок мы не видели. Всё - фронту. Я пытался, как можно больше съесть. Потом я помню товарный вагон с пробоинами с 2-х сторон, на станции Пятихатки, который двигался совсем медленно, не то назад, не то вперёд. Было это в 1944 году, когда мы возвращались в освобождённый от немцев Днепропетровск. А потом мы сидели наверху цистерны, и какой то мужик развязал грязный платок, в котором были яблоки. Я с вожделением смотрел на них. Затем был подвал, так как наша квартира оказалась занятой, и нас туда не впустили. С помощью папы (пришли солдаты из военкомата) мы были вселены, но папа ещё не демобилизовался. Его военная часть стояла в Киеве. Два раза ел американскую тушёнку. Такой вкуснятины я в жизни никогда не пробовал. От этого осталось впечатление на всю жизнь, так как был голод, и мы страдали от недоедания. Тушёнка была в железных банках. Школьный бухгалтер Фёдор Григорьевич (инвалид с детства) их собирал. Когда он переезжал со двора на новую квартиру, железных банок горы вывезли, говорят.
Папа приезжал из Киева, где дислоцировалась его военная часть, переведённая из Восточной Пруссии после окончания войны. Папа не курил, и вместо махорки получал дополнительный паёк в виде шоколада. Хлеба мы почти не ели (хлеб был по карточкам), но этот шоколад я никогда не забуду. Его, в красной обёртке, с большой звездой посередине ("Гвардейский"), я ел кусками. И как-то стеснялся называть папу папой, так как рос без него (папа же был на фронте).
Я хорошо помню детсад, который находился на противоположной стороне от нашего дома. Нам давали кусочек хлеба, и прежде, чем подавали суп, я клал крошку в ложку, и возил её по столу, играючи и фырча, а затем отправлял эту крошку в рот. Но к супу уже хлеба не оставалось.
Когда пошёл я в первый класс, мама договорилась с заведующей детсадом, чтобы после окончания школьных уроков я приходил туда, так как дома никого не было. Папа и мама - на работе, а старший брат Мика - в школе.
Помню как мальчишки, на пятачке перед "верхним" парком, в отличие от "нижнего", то есть парка им. Чкалова, торговали сладкими петушками на палочках, и папиросами. Мороженого мне не покупали, оно стоило дорого. В "тихий" час в детском саду я никогда не спал (эту привычку я сохранил до сих пор), и очень скучал, ожидая лёжа, когда же кончится это злополучное для меня время.
Очень любил свою воспитательницу, мягкую, добрую, интеллигентную женщину в пенснэ, Анастасию Львовну. О своём детстве я написал повесть. (которая опубликована в литературном журнале "Наша улица", в 10 номере за 2001 год).
Был ли я счастлив в детские годы, радовался ли жизни? Наверно да, как все дети в таком возрасте. Но ведь иного детства я не видел, не знал ни игрушек, ни сладостей, ну и, конечно, детского велосипеда. Послевоенные годы были годами голода. Страна огромными усилиями восстанавливала своё разрушенное войной хозяйство. Однако не в пример нынешнему времени, у всех на душе было радостно. Люди хотели жить, и после такой страшной войны с надеждой смотрели в будущее.
В 1948 году моя мама, я, и мой родной брат, съездили в Молдавию, в г. Бельцы, где тогда жили дядя Гриша и тётя Роза. Интересно, что дядя Гриша был мне дядей по линии папы (старший брат моего папы), а тётя Роза - моя двоюродная бабушка, так как была родной сестрой моей бабушки. Так получились, что два родных брата женились один на тёте, а другой - на её племяннице, моей маме. Так вот, приглашены мы были для того, чтобы немного поддержать и подкормить нас. Было это жарким летом 1948 года. Дядя работал директором маслобойного завода, и был известен в городе и как общественный деятель. В это же время туда приехал и его сын, бывший в ту пору студентом Кишинёвского университета и хорошо игравший в футбол. Туда же приезжала и его дочь Ирочка, впоследствии врач-инфекционист.
А в 1949 году я съездил с папой в Москву. Остановились мы у папиной племянницы, моей двоюродной сестры. Жила она тогда с мужем в 11-тиметровой комнатушке коммунальной квартиры по улице Садово-Самотёчной. Посетили и мамину тётю Цилю. Жила она тогда ещё в пригороде Москвы, на станции Лосиноостровская, на 2-м этаже 2-хэтажного деревянного дома. Здесь, в её садике, наелся я садовой малины.
Вспоминаю и такой штрих, когда вторично приезжал с папой в Москву по поводу поступления в Музыкально - педагогический институт им. Гнесиных. Когда я шёл с мужем двоюродной сестры по улице Горького, и что-то громко спрашивая о Политбюро, он словно обрубил меня: "Потише!". А в 1962 году я приезжал на Всесоюзный Пленум молодых композиторов. С 1966 года ездил на семинар молодых композиторов в Дом творчества "Иваново". Там всегда было очень интересно. Руководителем семинара в ту пору был незабвенный Юрий Александрович Фортунатов. Я всегда с трепетом ожидал этих поездок, заранее ощущая специфический аромат деревянных дач (отдельных коттеджей с пианино или роялем). В бытность мою консультантами там были и Солин, Клюзнер, и Тимофеев, и Пейко, Зингер и Месснер.
В один из моих приездов, когда пытался сочинить симфонию, то консультантом был композитор Револь Бунин. В этом заезде была и Софья Губайдуллина. Я помню, нервничал по поводу того, что не писалось (к такому жанру как симфония, я ещё не был готов), и жаловался Бунину, что плохо себя чувствую, и даже собирался преждевременно покинуть ДТК. С. Губайдуллина увещевала меня, что главное - не нервничать, а быть здоровым, тогда и симфония получится. Рассказывали, что на месте Дома творчества, ещё до войны, жил какой то обрусевший немец, а рядом, на хуторе Афанасово, во время войны, Музфондом СССР были арендованы комнаты для работы и жилья (для наиболее известных композиторов страны, Шостаковича, Прокофьева, Хачатуряна, и других). Когда женился, то приезжал вместе с Татьяной, и жил в бывшей, прокофьевской даче, находившейся рядом с чудесной берёзовой роще, которую Прокофьев назвал "рощей До - мажор". Роща была удивительно зелёной, солнечной. А в первый мой приезд в Иваново там жил композитор Герман Галынин, надежда русской музыки, безвременно ушедший, так как был душевно болен. Жил он в ней несколько месяцев, был не в себе. Причины крылись в Сталинской премии, присуждённой ему ещё на студенческой скамье, но не полученной им в разгар кампании по борьбе против формализма. Был он обрюзгшим (выглядел значительно старше своего), не брился, ни с кем не говорил, а приходил первым в столовую и первым молча вставал из-за стола. И шёл к себе. Я видел, как вытирал он руки половой тряпкой. Говорили, что когда приходил в себя, то пил, и это обостряло его болезнь. Действительно, спустя лишь некоторое время, после моего отъезда из Иваново, он умер. Молдавское отделение Союза композиторов направило тогда в Москву телеграмму соболезнования.
Пребывание в Доме творчества композиторов всегда было очень интересным. Помимо собственного творчества были прослушивания новой музыки, знакомства со многими композиторами из всех союзных республик. А с переездом в Москву я стал ездить в Рузу. ДТК "Руза" была намного больше и комфортнее "Иваново" во всех отношениях, да и находилась всего в 100 км от Москвы. В Рузе я написал 4-ю симфонию, Концерт для тубы с оркестром. В Рузу в летнее время ездили, по большей части, маститые композиторы, и было по 3 - 4 претендента на коттедж, то есть творческую дачу. Теперь же в благословенную Рузу не попасть, не по карману. Спасало "Переделкино", санаторий, который мне ещё давали как бывшему операционному, для реабилитации. В 1996 году я там работал над Концертом для солирующей скрипки и гобоя с оркестром. Там же написана была и "Осенняя пьеса" для симфоджазоркестра, но эта музыка, как и другие, подобные ей оркестровые миниатюры, к сожалению, у меня не исполнялись. Особенно и не переживал, когда Кажлаев (эстрадно - симфонический оркестр Радио) пытался убедить меня, что моя музыка не для его оркестра. Конечно, можно было показать "Осеннюю пьесу" на Худсовете. Я чувствовал, что он (Кажлаев) неискренен, и потому я не настаивал, прекрасно понимая, что он не будет заинтересован во мне. Но эти 4 оркестровых миниатюры, да ещё 6 песен для голоса и фортепьяно, лежат у меня и по сей день, без всякого движения. Конечно, эта музыка не имеет ничего общего с попсовой музыкой, создаваемой в секунды, безо всякого замысла. Эта продукция, как жизнь бабочек, коротка и недолговечна. Как быстро создаётся, так быстро и умирает, ибо это - не настоящее искусство, хотя аранжировки, при всей стёртости музыкального материала, могут быть и не плохими. Но это же упаковка, не более.
После окончания теоретико-композиторского отделения Молдавского Института искусств (консерватории), я был направлен на работу в Музыкальное училище села Слободзея , что близ Тирасполя (теперь Тираспольское музыкальное училище). Поездки (правда, на 2 дня) из Кишинёва в Тирасполь и назад, меня весьма удручали. И через год я был отпущен. Затем я - концертмейстер в классе виолончели в музыкальной школе - десятилетке при консерватории, а в следующем году был приглашён на должность ассистента, на кафедру теории музыки. Пройдя по конкурсу, как преподаватель, я вёл различные теоретические дисциплины: сольфеджио, теорию музыки, гармонию, полифонию, а также разработал курс "Музыка в спектакле" для будущих режиссёров народных театров (по кафедре актёрского мастерства и режиссуры). И методическую разработку этого курса я доработал и откорректировал. Но надобности теперь в ней нет. Педагогическую работу оставил ещё в 1985 году, а с ней и преподавание в вузе. Зато я много сделал творческой работы за это, освободившееся от службы время. Однако на сегодняшний момент испытываю разочарование. Мне кажется, что после оперы - мистерии (до этого был небольшой вокальный цикл), мне больше ничего не написать.
А на дворе зима и снег, который не стает до апреля. Конечно снег лучше, чем распутица или бесконечно моросящий дождь. Но солнышка, этого извечного и бесконечного источника жизни, всё равно нет. В 1994 году я попытался прийти к Богу, то есть уверовать в Иисуса Христа. Всю предыдущую жизнь я отрицал его, и лишь на данном этапе произошло у меня изменение в мировоззрении. Вначале я покаялся, потом стал читать Новый Завет. Интересно, что в момент покаяния, сидя на стуле в квартире проповедницы, Эллы Марковны, как бы реально, а не в воображении, увидел справа от себя, с огромной высоты, и, как бы в дымке, большую долину, простиравшуюся далеко в даль, и петляющее русло реки Иордан. Это было поистине видение наяву. И я поверил, что существует мир, мною не познанный.
На протяжении всего этого времени читал много литературы (духовной). Однако есть сомнения, и, полагаю, будут. Я не могу сказать, что после этого мне стало жить полегче, но для меня открылся ещё совсем неизведанный для меня мир, который не имеет конца в своём постижении, тем более, что вера моя очень слаба. Библия - сверх мудрая книга, таящая в себе огромные глубины истины и познания. Замечу, что многие крылатые выражения и афоризмы взяты из Библии. Однако, тревожит вопрос о вечной жизни. Почему, на протяжении веков, ни одним мигом не приоткрылась завеса над тем, что происходит после смерти. Не верить в вечную жизнь, значит, не верить в воскрешение Христа, а значит быть неверующим. Вот это противоречие в моей душе есть, так что я очень несовершенен в этом вопросе. Но Библию читаю, дабы поддерживать в себе духовность и постигать мудрость жизни во Христе (то есть в Боге). Надеюсь на Него. Хочу надеяться на величайшего из Сынов человеческих. Постижение Библии выявили для меня многие человеческие пороки, которых я ранее не замечал до такой степени. Люди, в массе своей, мелкотравье, и это осознание не способствует оптимизму. Надо прощать, вернее, мириться с этим, ибо другого выхода нет.
Я уже не раз замечал, что не могу жить без солнца. Интересно наблюдение, сделанное моим лечащим врачом, Татьяной Степановной Ляховой, что моё чувство тоски по солнцу, возможно, есть зов предков, то есть когда-то выходцев из Ближнего Востока. Ведь солнце там - всегда, его там много.

 

Часть третья

По совету Юрия Богатыренко (режиссёра Центрального Телевидения) я решил вновь обратиться к Б. А. Покровскому. Борис Александрович - легенда, 86-й год, самый яркий из современных мировых оперных режиссёров. По телефону, в 9. 30 утра, я напомнил ему, что был у него дома в 1994 году, и показывал ему фрагменты своей оперы. Что я кое в чём её пересмотрел. Не хотел бы он вновь вернуться к этому разговору. Он сказал, чтобы я ему позвонил недельки через две. Но я не выдержал, и позвонил ему через 10 дней. Это был понедельник 29 сентября. Он назначил на вторник на 12 часов. "- Только позвоните в воскресенье или лучше в субботу, чтобы закрепить время". Таков был краткий и лаконичный ответ Покровского. Я так и сделал.
4. 10. я ему позвонил, и он сказал: "- Пожалуйста, в 12 или 12. 30. Никольская 21", то есть в его новом театре. У него должны там быть занятия со студентами из Гитиса, и мне нужно, когда я приду, спросить секретаря.
И так 7-го я был в театре, новом театре, в котором можно запутаться из-за сложной планировки, но в совершенно волшебном, с невероятно синим интерьером, напоминавшем скорее декорацию, чем собственно театр, или скорее театр Коломбины и Пьеро. Покровский запаздывал из-за автомобильной пробки. Я же сидел неподалеку от секретарши, которая была осведомлена о моём приходе, и покорно ждал. Наконец изрядно понервничавший Покровский появился, без четверти час, и меня пригласили к нему. И мы вновь заговорили о Салтыкове - Щедрине.
Что можно сказать об этой полуторачасовой беседе. Светлый ум 86-тилетнего сделал это рандеву откровением для меня. Попробую его произвести, хотя возможно, и не в хронологической
последовательности.
"- Вы полагаете" - говорил он, "что-то, что вы написали, смешно?.. Наивный композитор. Ведь даже для того, чтобы Хлестаков вызывал смех, нужно оживить Москвина".
-" Позвольте" - возразил я. "Ведь это же Салтыков - Щедрин?!"
"- Но это же литература, а не театр" - возразил Б. А.
Вообще же, ещё в начале разговора, я сказал ему, что все пласты русской литературы он освоил, кроме Салтыкова - Щедрина, и что я, говоря откровенно, не вижу никого другого, кто бы мог осуществить постановку.. Я говорил об этом серьёзно. Я показал ему начало оперы в моём, авторском исполнении, записанном на кассету, а, кроме того, отдельные фрагменты прямо на пианино по собственному клавиру. Я пел и играл, чувствуя его интерес, и был совершенно раскован. Он же говорил вообще исключительно о режиссуре, о том, что режиссёр всегда всё чувствует иначе. Так было со Стравинским, когда он ставил его "Мавру", и Игорь Фёдорович, сидя на репетиции рядом с Покровским, ни словом не возразил. Так было с Миррой Мендельсон (второй женой Прокофьева), когда она сидела сзади во время работы Покровского над постановкой "Войны и мира". И что Сергей Сергеевич Прокофьев сказал:
"- Конечно, я написал иначе, но Вы ставите лучше…"
Я рассказал Покровскому о кульминации своей оперы, где на сцене быть должен всеобщий смех, вследствие того, что народ прозрел, то есть понял, что градоначальники - это механизмы с органчиками. Б. А. Возразил: "- Какой смех?.. Это на сцене смех, а в зале - нет. Я говорю Вам, как человек из зала. Вообще же Салтыков - Щедрин это далеко не смешно. Это слёзы. Вы посмотрите, что ни один театр его не ставит!"
"- А как же школьные программы?"
"- В школах теперь изучают, как наполнять презервативы…"
Я изумился. Зашедший в кабинет Покровского директор театра и главный дирижёр, Оссовский Лев Моисеевич, подтвердил: "- Ну, в связи с политикой полового воспитания".
"- Сыграйте концовку оперы" - предложил Покровский.
Я сыграл ему финальный хор " Были мы цветами, порубили нас острыми косами…"
"- Как Вы вообще видите Ваш спектакль?".
Этот вопрос был задан им несколько раз. Я не знал, как ответить. Б. А. мне язвительно заявил: "- А если вместо ваших именитых граждан выйдет человек в кепке, так что?… Какой состав оркестра у Вас?
- Парный - отвечал я.
- А если чего-то не будет?..
- Ну, вместо 14 скрипок сыграют 10.
- А четыре вы не хотите?..
- Пускай четыре.
Стоявший около сидевшего за столом Покровского Оссовский взял клавир. Покровский спросил:
"- А отчего он такой пухлый?.."
"- Свидетельство маститости автора" - сказал Оссовский.
"- И вы думаете, что кто-нибудь придёт на этот спектакль? - (вопрос Покровского).
"- Тогда я пригоню людей" - ответил я
"- Ну, это на первый раз" - возразил Оссовский.
"- А нас всех не пересадят за этот спектакль?" - иронично заметил Покровский, обращаясь к Оссовскому, и предложил мне записать для них свой домашний адрес и телефон.
" - Вот вам лист бумаги".
Дважды поблагодарив меня за показ, мы расстались.
И некоторое послесловие к моему рассказу. Перед Новым, 1998 годом, я позвонил Б. А.
"- Борис Александрович! Это звонит Лоринов, автор оперы по Салтыкову-Щедрину. Я хотел поинтересоваться судьбою своей оперы…"
Покровский, видимо, был не в очень хорошем настроении.
"- Мы ставим только то" (дескать, о какой судьбе я говорю), "на что есть деньги, либо для заграницы. Сейчас мы будем ставить Моцарта".
"- Так что, мой спектакль Вас не заинтересовал?!"
"- Нет! Можете взять свой клавир у Нади" (зав. лит. частью).
Я сказал ему, что нахожусь в больнице, и после заберу.
На этом наш разговор был окончен. На следующий день, во второй половине дня, звоню Надежде Александровне.
"- Нет! Клавир возьмёте через неделю. Борис Александрович хочет посмотреть его".
"- Когда вы с ним говорили?" - спросил я.
"- Сегодня утром".
После 10-го января я позвонил Надежде.
"- Борис Александрович сказал, что будет ставить в будущем сезоне".
"- Тогда пусть клавир полежит у Вас до моего выхода из больницы?"
"- Пусть".
Сегодня, 3-го марта, я позвонил Покровскому, и не очень осторожно передал содержание полуторамесячной давности разговора с Надей.
"- У нас нет денег. О каком будущем сезоне вы говорите. Что она такое говорит. Возьмите клавир к себе. Это большая работа. Мало что может быть за это время с клавиром… Да здравствует капитализм! Денег нет!"
"- Когда можно будет Вам позвонить?"
"- Не ранее, чем через полгода, дай Бог дожить…"

 

Как я стал музыкантом

Глава первая

Ещё учась в 5-м классе средней школы, я был определён в подготовительный класс музыкальной школы - семилетки, которая, не имея своего собственного помещения, ютилась в 2-х маленьких комнатах нижнего этажа при средней школе. Я попал в класс Евгении Наумовны Воробьёвой, которая, несмотря на мой отроческий возраст, мне очень нравилась. Она так и осталась в моей памяти красивой и молодой. Не помню, что я делал, но я совсем на пианино не занимался, но, тем не менее, через год я был переведён в 3-й класс вышеупомянутой школы. Затем в 5-й, и потом в 7-й. И к 8-му классу средней школы я закончил семилетку, бегло и хорошо сыграв ми бемоль мажорный экспромт Шуберта. Успехи были явными. И, таким образом, меня решили показать директору местного музыкального училища Оберману, хорошему пианисту, но потакавшему националистской политике своего начальства, несмотря на своё еврейское происхождение. Евреев он старался не принимать, боясь навлечь на себя гнев областного отдела культуры. Прослушав меня, он предложил приходить к нему 1 раз в месяц, для консультаций, пока я не закончу средней школы. Мои родители определили меня заниматься частным образом к маленькой и старенькой учительнице Анне Моисеевне Гинодман, проживавшей неподалеку, и у которой я, естественно, почти не появлялся, так как музыка тогда меня не интересовала. О моём тогдашнем отношении к музыке свидетельствует тот факт, что когда я по телевизору услышал концерт из Большого театра, где знаменитый Софроницкий играл Прелюдии Скрябина опус 11, то был поражён громом аплодисментов за (так мне казалось) какую-то медленную музыку совсем небольшой протяжённости. Я был убеждён, что в зале сидят дураки, раз они за такое так много хлопают.
Но за 2 года, пока я не закончил средней школы, я всё растерял (забыл), и не мог сыграть ничего из того, что ранее играл. После окончания 10-го класса возник вопрос, куда мне дальше пойти учиться. А это было время, когда в вузах страны были большие конкурсы, так как заканчивало школы большое количество выпускников и выпускниц 19з7 - з8 годов рождения. С 1936 по 1940 год рождаемость в стране была очень высокой, так что в вуз поступить было нелегко. Но в Днепропетровский инженерно - строительный институт мне путь был открыт, так как зав. вузовской библиотекойбыла Елизавета Ильинична Воскобойникова, аристократка пожилого возраста, и большая приятельница моего папы. Е. И. была дворянского происхождения, и по рассказам папы, ложа её родителей в частной опере Зимина (впоследствии Большой театр) соседствовала с ложей Шаляпина. Но папа почему-то решил, что я должен стать музыкантом, и договорился о встрече с зав. фортепьянным отделом Днепропетровского музыкального училища Миррой Юльевной Гейман, полной, глубокой старухой, с большой головой и огромной копной седых волос. Для такого большого города как Днепропетровск, музыкальное училище по значимости было на уровне вуза. Ведь все лучшие силы такого города работали там. В довоенные годы в училище начинал учиться знаменитый скрипач Леонид Коган, а сама Мирра Юльевна закончила Петербургскую консерваторию, где училась у Ауэровой (супруги скрипача Леопольда Ауэра), а Ауэрова была ученицей Листа. Так вот в один из майских дней мы пошли вверх по Комсомольской улице, где в старинном трёхэтажном каменном доме жила М. Ю. В большой полутёмной комнате её квартиры стояли два рояля, и она предложила мне сыграть что-нибудь на одном из них. Я помню, что пожал плечами. Ну тогда было предложено сыграть гамму До мажор. Я стал, волнуясь, чрезвычайно неуверенно и коряво, играть двумя руками, постоянно сбиваясь. "Быстрее, быстрее" - приказывала мне М. Ю. Я вовсе сбился и изрядно вспотев, в конечном счёте, остановился. Подобного позора я никогда ещё не ощущал, и с негодованием подумал, зачем отец привёл меня сюда.
Ещё до того, как мне было предложено сесть за рояль, папа повёл разговор о поступлении в училище сразу на 2-ё курс, так как, в противном случае, мне угрожает призыв на воинскую службу, а будучи уже на 2-м курсе военкомат давал отсрочку от призыва до окончания. О каком же поступлении в музыкальное училище могла идти речь, когда я просто ничего не мог сыграть. Мирра Юльевна сказала, что у меня нет школы (то есть правильной постановки руки), я не умею слушать себя, то есть по настоящему звучать.
" - Поднимите руку" - сказала мне она. Затем поинтересовалась, сколько мне лет.
"- Ему уже 18" - отвечал отец. И вдруг последовало совершенно неожиданное. "- Конечно время упущено" - сказала Мирра Юльевна, " - но жалко, чтобы он не играл, ведь у него мягкое туше, то есть певучее извлечение звука" (что как природное качество встречается не часто, так как рояль есть молоточковый инструмент, и звук сразу гаснет).
Я был словно громом поражён. После столь очевидного позорного падения, такого взлёта я не ожидал. Вот в тот момент во мне проснулось призвание; видимо семена упали на благодатную почву.
Полтора месяца я готовил программу с её бывшей ученицей Р. Ю. Коренблит. Хотя квалификация Коренблит как педагога была весьма слабой (а это сказывалось, в первую очередь, на постановке руки), я всё ж успешно сыграл программу на вступительном экзамене и ухитрился получить по специальности 4. И был принят на 2-й курс фортепьянного отделения Днепропетровского музыкального училища, с учётом до сдачи предметов за 1-й курс, что мне впоследствии и удалось.
У нас дома стояло старинное пианино (которое вернул нам Райфинотдел, взамен реквизированного, довоенного; нам удалось сохранить документы). Я уже не помню его названия, что-то от представителя "его императорского величества". Но этот инструмент отличался глубокой посадкой клавиш, да и вдобавок тугой клавиатурой, что приводило к напряжению (зажатию) руки во время игры. Я стал побольше заниматься, и , естественно напрягать правую руку, чему в огромной степени способствовала неверная постановка руки. После некоторых перипетий и нежелания, по предложению М.Ю., пойти в класс М. О. Левина (что было просто жизненной ошибкой с моей стороны), я, к своему несчастью, остался в классе Коренблит. И, через некоторое время, как следствие всего, и переигранная рука, то есть тендовагинит правой руки (боль в кистевой области и выше, от первого пальца) уж навсегда. И я перестаю пока на время играть.
Это был для меня удар. Я уже рисовал себе картину, что стану в будущем блестящим пианистом, и вдруг такое вот…Я помню, что лечил меня хирург, профессор Ортенберг. Но парафинолечение вызвало ещё большее обострение и отодвинуло мои жизненные планы, равно как и честолюбивые мечты, на неопределённый срок. Играл теперь лишь только левой рукой (произведения Скрябина для левой руки). Желая спасти положение, и, чтобы я не потерял год обучения, М. Ю. рекомендовала оставить меня на повторный курс. Но я так был растерян и разочарован в случившемся, что отказался. И параллельно стал посещать музыкально - теоретические классы, дабы закончить музучилище по двум специальностям (преподавателя фортепиано и преподавателя муз. теоретических дисциплин), что мне, в конечном счёте, удалось. Однако, на 4-м курсе я обнаружилась потребность сочинять музыку (хотя вначале это были просто мелодии). Сочинение музыки и определило мою дальнейшую судьбу профессионального музыканта. Свою же трудовую деятельность я начинал с госназначения на работу в музыкальную школу посёлка Игрень, что в пригороде Днепропетровска (ныне Самарский район города). Ездил туда электричкой. Помню очень красивую ученицу 14 лет, Инну Умнихину, в которую был тайно влюблён. Шёл мне тогда
21-й год. Помню море цветов (тюльпанов и сирени), которые привозил домой в мае, когда заканчивался учебный год.

 

Глава вторая

Покойный Михаил Осипович Левин, окончивший и Ленинградскую консерваторию, и медицинский факультет Ленинградского университета, давал мне, по окончании училища, частные уроки по фортепьяно. Он был учеником профессора Николаева, а Николаев был представителем анатомо-физиологического направления в искусстве. И Левин быстро восстановил мне руку путём правильной постановки её, однако время уже было безнадёжно упущено. Но тендовагинит остался на всю жизнь, и время от времени даёт о себе знать. Но всё же я мечтал учиться в консерватории, но уже не в качестве пианиста.
В Днепропетровске проживало лишь двое композиторов, членов творческого союза. Это Александр Сергеевич Соловьёв, преподававший в местном училище, и Леонид Усачёв. Их композиторский профессионализм был далеко не на самом высоком уровне, в первую очередь из-за отсутствия больших способностей к сочинению. Соловьёв, бесспорно, был образованным музыкантом. Родившийся в Московской губернии, он мальчиком был зачислен в певческую капеллу, затем учился в Синодальном училище в Москве. Получив звание регента был инспектором хоров русских церквей в Баден - Бадене (Германия). Возвратившись в Россию стал преподавать в Екатеринославе, переименованном в 1926 году в Днепропетровск. Писал он хоровые песни о Партии, о Сталине. Был чрезвычайно неравнодушен к ученицам. На уроках не столько занимался гармонией, сколько увлекательно рассказывал о музыке и музыкантах. Он заронил во мне огромный интерес к этому миру и, таким образом, также способствовал укреплению моего призвания. Он не пропускал ни одного симфонического концерта в филармонии. После окончания училища я продолжал учиться у него, беря уроки по гармонии. Умер он в 1957 году.
Среди членов СК Украины в городе проживал ещё музыковед, Леонид Сергеевич Кауфман, впоследствии, уехавший в Киев, а также музыковед филармонии Колодный, принятый впоследствии в члены Союза. Однако отделения СК Украины в Днепропетровске тогда не было, так как для организации отделения нужно было как минимум 5 человек. С приездом в город молодого композитора Сапелкина, выпускника Харьковской консерватории, в городе возникло отделение, возглавил которое Сапелкин, конфликтовавший с Усачёвым. Последний же писал, преимущественно, вокальную музыку (гл. образом романсы), много пил и был малокультурным человеком, хотя и был учеником Корещенко в Харькове (ученика Римского-Корсакова). Однако на Днепропетровщине было много самодеятельных композиторов, в число которых входил тогда и я. Но, кроме меня, никто из них не стал профессиональным композитором. В 1959 году я участвовал в Смотре композиторов Днепропетровщины, где на сцене филармонии сыграл свои " 2 танца кукол" для фортепьяно. В газете "Днепровская правда" от 26 июня 1959 года была помещена большая подвальная статья о смотре, где обо мне были написаны несколько строк: "Весьма интересными показались кукольные танцы молодого днепропетровского автора В. Фуксмана" (моя "девичья" фамилия). С этого времени и началась моя композиторская жизнь.
Несколько слов о Кауфмане. В годы борьбы с космополитизмом, когда в стране был разгул антисемитизма, он, мягко говоря, подвергся остракизму. Суть в том, что по происхождению он был немец, но перед войной переписал себя на еврея. В вышеуказанное время он бегал в Горком партии и кричал (имея ввиду зав. отделом агитации и пропаганды Климушева): "- Ну что он от меня хочет, ведь я же не еврей!"
Соловьёв когда знакомился с кем то, то представлялся так: "-Александр Сергеевич, но не Пушкин, Соловьёв - но не Седой" (имея ввиду Соловьёва-Седого). Что касается Сапелкина, то после окончания музыкального вуза он почти ничего не писал. Сейчас в Днепропетровске есть отделение Союза композиторов Украины.
Теперь о муках при поступлении в консерваторию. Была попытка связать судьбу с Харьковом, благо он находился от Днепропетровска на расстоянии 220 км. Но несмотря на то, что слушали меня известные в то время композиторы (Нахабин, Клебанов, Тиц), они не дали мне "добро" на поступление в консерваторию на композиторский факультет. Мне посоветовал Барабашов (автор учебника по гармонии) не отчаиваться, а поступать на муз. педагогический факультет с тем, чтобы затем факультативно заниматься композицией. На первом же экзамене по специальности (хормейстер художественной самодеятельности) мне поставили двойку, чтобы сразу "отсеять". Спасибо им за это!. Я не был удручён, так как хотел учиться как композитор, а не стать специалистом по культпросветработе.
Когда в Днепропетровск приехал известный композитор Штогаренко, и я с папой хотел поговорить с ним, показаться, дорогу преградил нам дирижёр Канерштейн (исполнявший его сочинения в авторских концертах), и дал понять, что лучше прослушаться у кого то другого, И снова дело - в моём происхождении. Затем была попытка поступить в Институт им. Гнесиных в Москве. Поступал я безо всякой подготовки и, естественно, без знаний. В итоге тройка по композиции, а по сольфеджио двойка, так как не смог написать 3-хголосный полифонический диктант. Со мною поступали двое выпускников композиторского отдела училища имени Гнесиных, Тухманов и Пронин. Затем присоединился к ним и Егиков, закончивший в то пору гнесинский институт как пианист. Все трое прошли, кроме меня. Тухманов и Егиков стали, впоследствии, композиторами, судьба же Пронина мне неизвестна.

 

Глава третья

В следующем же году поехал я с папой по издательствам Кавказа (у папы была командировка) поездом Днепропетровск - Сухуми. Потом мы пересели на поезд Москва - Тбилиси. В купе мы познакомились с балериной Ликалейшвили, Ну а путёвку в жизнь мне дали известные грузинские композиторы: Андрей Мелитонович Баланчивадзе и Алексей Давидович Мачавариани (получивший сталинскую премию за балет "Отелло", где в главной роли выступал Чабукиани).
Как-то мы с папой проходили мимо консерватории. В поездку я захватил свои сочинения. Вход в консерваторию был закрыт, так как проходили приёмные экзамены. Однако мы увидели небольшого роста человека, внешне очень похожего на русского барина - аристократа, который с улицы обращался к кому-то, на 3-м этаже, чтобы ему вынесли партитуру его балета. Папа тут же обратился к нему, но он сослался на то, что у него совсем нет времени ни говорить, ни слушать. В конце концов, мой папа упросил его, и он сказал, чтоб к 2-м часам дня мы были в Союзе композиторов, по проспекту Руставели 22. Отец А. М., Мелитон Баланчивадзе, был основоположником грузинской национальной оперы, и жил одно время в Петербурге, работая муз. рецензентом газеты "Санкт-Петербургские ведомости". Женившись на русской женщине, он уехал в Грузию. Старший же брат Андрея Мелитоновича был всемирно известный американский балетмейстер Жорж Баланчин.
Итак я сел за белый рояль, а Баланчивадзе и Мачавариани, стоя в конце зала, слушали меня. При этом же присутствовал и секретарь грузинского СК, некто Баскаков. Затем Баланчивадзе предложил сыграть ещё что-нибудь, и я сыграл. И вдруг он мне сказал, чтобы я поступал в консерваторию к ним, но так как приёмные экзамены на композиторский факультет уже идут, он даст записку к министру культуры Отару Васильевичу Тактакишвили, чтобы меня к ним допустили. Я испугался, сославшись на то, что не готов сдавать экзамены по остальным предметам (ведь всё это явилось полной неожиданностью для меня, как и для папы). Но А. М. сказал, что это не столь важно, важно подходить по специальности. В свою очередь взволновался и папа, как он оставит сына одного в Тбилиси, на что Баланчивадзе возразил, что нечего бояться. Многие и не из Грузии учились у него, к примеру, Яша Цеглер (украинский композитор Цегляр), и другие. Однако, как выяснилось впоследствии, пришло и приглашение из Кишинёва приехать поступать на факультет теории музыки (перед поездкой с папой, я посылал письма в различные консерватории). Кишинёв нам показался более удобным, так как там проживали родственники, то есть моя двоюродная сестра с мужем (теперь они в Израиле).
Летел в Молдавию я самолётом Тбилиси - Кутаиси, а там пересел на рейс до Одессы - Кишинёва. Помню, что совершили вынужденную посадку в Симферополе. Был август месяц. Двигаясь аэропортовским автобусом в город (по прилёте в Кишинёв), я был неприятно удивлён его провинциальными пригородами, хибарами по обеим сторонам проезжей части. Это никак не вязалось с представлениями о столице республики. Конечно, улицы центральной части города были не такими, но этот увиденный мною "Шанхай" был недалёк от истины. Преимущественно одноэтажный жилой фонд. Конечно же, провинция, настоящие задворки. Однако, приехав туда через год (а в нынешний то год я тоже опоздал на приёмные экзамены), я прожил 29 тяжелейших в моральном отношении лет. К тому же долгое время я не имел своего угла, то есть скитался по квартирам. Я чувствовал себя изгоем, выброшенным, к тому же, на край света. Да так оно и было, ибо я отставал от жизни во всех отношениях.
Итак, приехав туда на следующий год, я с трудом поступил на вечернее отделение, так как мест для композиторов было всего два. Их заняли молдаване Дога и Кучеряну. Дога уже закончил один раз консерваторию как виолончелист, второго же, как профнепригодного, вскоре перевели на другое отделение. Меня же только через год определили на дневное, хотя практически весь первый курс я посещал как все, так как вечернего отделения фактически не было. Тогда в консерватории училось много одесситов. Одесса территориально была к Молдавии близка, и поставляла кадры и для преподавательской работы. Директором консерватории был кларнетист Повзун. Его сменил на посту ректора Гуров Леонид Симонович, бывший доцент Одесской консерватории, но в Кишинёве уже профессор. Он неизменно (за исключением выпускного экзамена) ставил мне 4 по композиции, в конце очередного учебного года. Однако на 2-м году обучения я серьёзно заболел. У меня оказались "камешки" в мочеточнике. Один такой, застрявший в левом мочеточнике, грозил отставить левую почку от работы. И несмотря на то, что камень уже был на выходе из мочевого пузыря, известный уролог (бессарабец) Галигорский оперировал меня. Я был молод, и быстро восстановился. Однако, 2-й год моего обучения в Институте искусств (так стала называться местная консерватория после открытия факультета режиссуры) был безвозвратно потерян из-за обострения болезни, начавшейся ещё в период зимних каникул (когда я ездил к родителям в Днепропетровск). Я был тогда госпитализирован в клиническую больницу по ул. Короленко с диагнозом гриппа. Но местные урологи долгое время затруднялись с определением истинной причины. И это сделал Фукс, известный врач, хоть очень старый человек, но прекрасный диагностик. После цистоскопии (когда столкнули с места камешек, перегораживавший отток мочеточнику), всё быстро пошло на лад, но Галигорский, в Кишинёве, всё же решил оперировать. Не берусь судить, но главный уролог курорта Трускавец Карпова говорила, что можно было обойтись без операции. Как бы то ни было, я всё же был спасён, но год учебный был потерян.

 

Глава четвёртая

Живя в Молдавии, я очень скучал по "большой "земле", и ощущал себя изгоем. Попадая проездом в Одессу, я уже чувствовал себя на родине.
Ещё в те годы я прочитал в газете "Советская Молдавия" статью, повествовавшую о пребывании (ссылке) Пушкина в Бессарабии, где были помещены следующие строки Александра Сергеевича: "Проклятый город Кишинёв, Тебя бранить, язык устанет".
Каково же было моё житие, начиная от 21 года до 50 лет. Конечно, было и хорошее, ведь я был молод, да и родные были живы. И если бы моё, так быстро меняющееся настроение отличалось бы большей стабильностью, жизнь вполне можно было определить и как счастливую. Всё же был очень одинок там, впрочем, как и сейчас в Москве. Но ведь прошли то годы. А Кишинёв был не моим местом обитания. Провинциализм, невежество и затхлость чувствовались на каждом шагу. И это - всего лишь в 100 км от Одессы. Когда я ездил поездом в Днепропетровск через Одессу, я, в предрассветной мгле, смотрел на неё через призму революционных лет. В моём воображении это была Одесса Бабеля и Паустовского.
Моё образование, таким образом, складывалось так: средняя школа, музшкола за 4 года, музыкальное училище за 3 года, и Молдавский институт искусств (консерватория) - за 4 года. А после, уже находясь на преподавательской работе в том же институте - и факультет повышения квалификации преподавателей вузов при Московской консерватории (1974, 1985 годы). Выше и. о. доцента я не пошёл, и отработав 18 лет, педагогическую работу оставил.

 

Часть пятая

Сегодня, 30 октября 1997 года уже 3 года, как трагически ушёл из жизни самый дорогой и близкий мне человек, родной брат Мика (Лоринов Михаил Миронович). И эта потеря, учитывая, что у меня вообще никого не, для меня невосполнима. Ушёл из жизни брат, из-за недобросовестности врачей, то есть их халатности (отделение хирургии сердца, НЦХ, Абрикосовский пер.). В рану попала инфекция. И 30 дней боролся он с открытой раной, которую плохо дезинфицировали. А его организм, и без того ослабленный вторым инфарктом, не мог сопротивляться, не мог бороться с постоянно изматывавшей его температурой, и физически сдавал свои позиции. Развязка не преминула настать, хотя я и не мог себе представить, что мой родной брат не выкарабкается, и уйдёт из жизни. Он умер мгновенной смертью: упал и всё. Не знаю, возможно, люди в белых халатах и подозревали такой исход, но об этом не говорили. Тем неожиданнее и страшнее было это пережить. Но вот за что такая смерть? Зачем было приехать в другой город и перенести такую операцию (аортокоронарошунтирование). Зачем было переносить столько болей, чтобы умереть не в своей постели. Но смерть об этом спросить невозможно. Такая его доля. Ему было суждено прожить всего 62 года, хотя он так хотел жить. Всё тогда было против него.
Он очень боялся смерти, и мы попеременно с его женой, ночевали с ним в палате. Вообще в семейной жизни он счастлив не был. С ним рядом была чёрствая женщина. Зашевелилась она только тогда, когда он уже был в плохом состоянии. И Лёля, наконец, поняла, что может остаться одна, да ещё в пенсионном возраст, да так оно и случилось. Однако время и течение жизни неумолимы. Ведь " не судите, да не судимы будете", так сказано в Библии. Но как только ей стукнуло 55, она тут же бросила работу и стала везде ездить: и в Турцию, и в Крым с внуком, опять же оставляя брата в неважном состоянии одного. А он был человеком, не щадившим себя, и отдававшим себя всецело другим. Сколько жизненных сил потратил он на обустройство сына, папе и маме оборудовал квартиру. А я вообще без его помощи не обходился. Он заменил мне покойных родителей. Всем он помогал. Останки из могилки маленькой дочери двоюродной сестры собрал своими руками ночью, и тайно перевёз из Свердловска в Днепропетровск, для захоронения в семейной могиле. Всех схоронил и был смотрителем семейных могил.
"Почему беззаконные живут, достигая старости?" - извечный вопрос Иова из Книги Иова. Мой брат преклонного возраста не достиг, мечтал попасть в Израиль и вести жизнь пилигрима. Жена не хотела. А если бы уехал, то не погиб бы, от подобной операции, да и не стоила бы она ему даже денег.
Теперь уж и Лёли нет на свете. Уж лучше бы она жила, так как была уже единственной живой связью, с моими близкими родными. Когда сказал я Элле Марковне, проповеднице евангельской церкви "Евреев за Иисуса" (она приходила до операции к моему брату, и он покаялся) о том, что обвинял во всём случившемся его жену, она ответила мне так: " - Оставьте её в покое, это не ваш вопрос".
На кремацию тела отца его сын меня не позвал, мотивируя тем, что не хотел расстраивать меня, и, якобы, и собственную мать. На похороны я не поехал, рассудив, что одно дело тело хоронить, другое урну с прахом. Да и меня не звали. На железнодорожном вокзале Днепропетровска собрались все, кто хотел проводить его в последний путь, но вместо тела встречали урну с прахом. Похоронили брата рядом с родителями и остальными родными, которых он когда-то хоронил.
Жил брат достойной жизнью: его глубоко уважали на работе, и как человека, и как специалиста. Окончил Днепропетровский металлургический институт по специальности инженер- металлург - доменщик, и Московский энергетический институт (заочно). Был мастером 8-й доменной печи на заводе им. Дзержинского в Днепродзержинске, а после окончания московского вуза - главный конструктор проектного института Укргипромез. С его уходом из жизни я совсем осиротел. Когда был жив он, жил и я. Теперь же меня преследуют одни и те же мысли, для кого я живу, и кому нужен…
Он был решительным человеком, влиявшим на осуществление главных вопросов в моей жизни (переезды, обустройство, операция на сердце). Он всегда спасал меня, я же не смог его спасти (боялся отговорить его от операции). Решение, таким образом, принял он сам. Я привёз ему бланки договора на случай операции, и это сыграло роковую роль, так как они довлели над ним. Эти бумажки подтолкнули его на роковой шаг, так как торчали у него в доме на виду. Я прошёл операцию благополучно, без инфекции. Он же упрекнул меня, что если б знал он о её существовании (я же не информировал его), то не пошёл бы оперироваться. Я думаю (и он так думал), что виновата реанимация, и та грязь, которая была там. Таково моё слово о моём брате в очередную годовщину его безвременной кончины. В моей памяти он остался живым, так как я не видел его мёртвым.

 

Часть шестая

Молодой парень развалился в холле больницы на диване. Медсестра к нему: " -Ты где находишься?" Антон, ухмыляясь: "-В психиатрической больнице…"
Говорил с лечащей меня врачихой о том, что в основе моей жизни теперь лежит страх, страх пред любым явлением. Может быть это старческое. " - Помните, как у Бальзака…". Она кивнула головой. Её согласие меня поразило. Что ж, значит я неизлечим, и это - роковое?
Никому на этом свете я не нужен. Но я и самому себе не нужен, если у меня депрессия и нет желания жить.
Лилово - серое, порою фиолетово - серое ноябрьское небо. И голые ветви на фоне белых разводов. Стуже - лютое небо.
Раньше воровали коммунисты, и это называлось социализмом. Теперь воруют все, и называется это "демократией".
Белые стволы голых берёз на фоне бездонной синевы.
По поводу уезжающих из России. "Трусы уезжают, а герои остаются".
Когда я пару лет тому назад выступил в открытом эфире Радио России с рассказом об отдельных главах моей "Повести о фронтовом детстве", ведущая канала спросила меня:
"- Скажите, как вы пришли к писательству?"… Я совершенно искренне ей возразил, что я вовсе не писатель, а композитор. Теперь я бы так не сказал.
Когда я нахожусь в санаторном отделении 13-й психиатрической больницы, то действительно "занимаюсь писательством", то есть пишу книгу о жизни, разумеется, о своей. Оглядываясь на прожитое, могу сказать в свою защиту, что всю сознательную жизнь я занимался любимым делом (то есть писал музыку), и всё положил на алтарь этой профессии. Написано, конечно, весьма немало, но вот отдача (в смысле нужности моей музыки, и исполнения её) была всегда недостаточной (хотя один раз в году я обязательно звучал). Но, полагаю, что и другие (за не очень большим исключением) находятся в таком же положении. А что касается изданий, то всё намного хуже. Почти 20 лет лежал в нотном издательстве на полке вокальный цикл на стихи Лорки, прежде чем всё-таки увидел свет в 1997 году. А с 1987 года в издательстве лежала и партитура 2-й симфонии, и цикл для фортепиано "Настроения". Первое не издали, якобы из-за экономической нецелесообразности, а цикл увидел свет лишь в 2000 году. И пока всё. Я всё ещё продолжаю разбрасывать камни, нежели их собирать. А мне ведь скоро 60.
Итак, я поступил в консерваторию в 1960 году. Учился на одном курсе с Е. Догой, популярным, впоследствии, кинокомпозитором. Учился он в классе доцента Соломона Лобеля, родом из г. Галац в Румынии. Кстати, в эпоху Киевской Руси, Галац был древнерусский город Галич. Однако Дога на студенческой скамье ничем не выделялся, но был не очень покладист. С ним было трудно о чём-то договариваться.
Когда я стал преподавать, училась у меня и популярная София Ротару. Конечно, как и Чепрагу, я не учил их эстрадному пению. Они занимались у меня по музыкально-теоретическим предмеиам (Чепрага позже). И поступали в вуз ради диплома. Ротару училась заочно, работая в Черновицкой филармонии, и была на своей девичьей фамилии Ротарь. Затем - как Евдокименко, потом Ротарь - Евдокименко. И окончательно закрепилась как Ротару. Помню её очень худую, с пергаментным лицом (туберкулёз). При этом характерно, что все студентки её группы во время занятий сидели с одной стороны, она одна, с другой. Вот как растущая её популярность естественно их расслоила. Она хотела стать солисткой Молдавской филармонии, и как-то написала мне письмо с просьбой поговорить об этом с Петря Лучинским, в ту пору секретарём отдела агитации и пропаганды ЦК КП Молдавии (впоследствии экс-президентом Молдавии). Но это было невозможно, так как в республиканской филармонии работало достаточно эстрадных певцов. Чепрага же училась пению у известной тогда всем исполнительнице молдавских народных песен Тамары Чебан, родная сестра которой, Мария, пела в местном оперном театре. Чепрага вначале была солисткой Молдавского радио, при котором существовал эстрадный оркестр, руководимый бывшим военным капельмейстером Александром Васечкиным, который уже покинул Молдавию. Любимым присловьем Васечкина была фраза: "спасибо в карман не нальёшь, и в карман не положишь". Чепрага была внешне очень картинна, но низкий тембр голоса никак не вязался с её внешней красотой. Я ей как-то сказал, что видел её во сне. Она тут же оживлённо спросила , а в каком виде. Пела она по-русски с заметным акцентом, так как родом была из молдавского села.
Как в каждом приграничном городе (всего 100 км до государственной границы), в местной консерватории работали преподаватели, как с советской, так и с румынской стороны. Были и такие, которые служили и в период румынской оккупации (как правило, антисемиты): Чернятинский, Глеб Чайковский, которого в быту называли "Ге Чайковский". Посдедний был русского происхождения, хотя родился в Бессарабии, но сильно перебарщивал по части "истинно молдавского характера". Так на одном из худсоветов Молдавского радио он резко высказался против моей песни со следующим резюме: "Мэй, что у нас мало молдавских поэтов, чтобы писать песни на русском языке".
Алексей Стырча, композитор, преподававший сольное пение в консерватории, был очень интеллигентным человеком, что в те времена среди молдаван было большой редкостью Киоса, гагауз, впоследствии тоже профессор по классу вокала, был просто нечистоплотным. Будучи парторгом, он, однажды, был обнаружен уборщицей в своём классе в пикантном положении со своей студенткой, которую, благодаря сожительству, устроил потом в оперный театр. Суслов, зав. кафедрой марксизма - ленинизма, затем ректор, после кратковременного пребывания на посту зам. министра культуры республики, высокий, внешне интересный, с прекрасно подвешенным языком и театральными манерами, "портил" студенток вверенного ему вуза, направо и налево… Кто-то рассказывал, что при поездке не теплоходе
(какое-то республиканско-комсомольское мероприятие), он, будучи навеселе, мочился на палубе в присутствии всех. Класс альта вёл некто Кавун, порвавший во время фашистской оккупации свой партбилет, а до войны, какое-то время, заведовал культурой Украины. Рассказывали также, что Киоса, работая главным редактором репертуарной коллегии Минкульта Молдавии, выдавал себя за зам. министра, приезжая в командировку в Москву. Класс виолончели вёл Хохлов. Ходили слухи, что по его вине повесилась жена.
На кафедре спец. фортепиано преподавали по-настоящему благополучные люди, такие как Соковнин, профессор, выпускник Ленинградской консерватории, уроженец Кривого Рога; доценты Левинзон и Ваверко. Кафедру теории музыки почти все годы, кроме ректорства, возглавлял всеми уважаемый Гуров Леонид Симонович, бывший доцент Одесской консерватории, впоследствии профессор. Вторым по значимости на кафедре был Лобель Соломон Моисеевич, интернированный в СССР в 1940 году из Румынии, как бывший политзаключённый. Его жена, Ройтман, почётный гражданин г. Кишинёва, была участницей комсомольского подполья Бессарабии, учившаяся потом в Коммунистическом университете им. Свердлова. В 1981 году Лобель и его жена трагически погибли, задохнувшись от угарного газа в собственной квартире из-за лопнувшей под ними в подвале трубы. Случилось то, чего Лобель при жизни опасался, живя на первом этаже. Из-за курения шпаны произошла утечка газа.
Застал я и военную кафедру, которая через год была ликвидирована. Зав. кафедрой, полковник, когда учившийся на композитора Аркадий Люксенбург не мог собрать какой-то механизм, сказал ему: "Это тебе не скрипка, а пулемёт". А хоровую кафедру возглавлял бывший военный, Мунтян В.И. , который как-то пытался склонить меня к тому, что б я не только поправлял его хоры, а то и досочинял их. Ефим Моисеевич Богдановский, бессменный руководитель Камерного хора, едва не лучший музыкант в республике. Если бы не застрял в родных местах, определённо стал бы европейской знаменитостью. А в кабинете звукозаписи работал самый совестливый человек, которого я встретил в Кишинёве, то есть бывший фронтовик и настоящий русский человек, Осипенков. Я речь веду о 60-80 годах.
Несмотря на многоязыкость (молдаване и русские, украинцы и гагаузы, евреи и болгары), видимого антагонизма в городе не было. Исключение лишь было в том, что только касалось еврейства. Тогда все остальные объединялись, против них. Но Кишинёв вообще достаточно богат антисемитской предысторией. Вспомнить хотя бы кишинёвский погром 1903 года, "прославившийся" на весь мир. Один из организаторов его, Пуришкевич, был депутатом в Государственной думе от Бессарабии.
Я очень часто работал на приёмных экзаменах, я констатировал никем не скрываемое соблюдение процентной нормы относительно абитуриентов - евреев. Молдаване как национальные кадры предпочитались остальным. И требовалось на приёмном экзамене, независимо от их подготовки, ставить им отметку выше, чем остальным. Случались на этой почве и курьёзы. Однако я не шёл на поводу у такой "дружбы народов", но всё же был настороже, так как однажды разразился скандал из-за отметки, который учинил мне Беров, и. о. зав. кафедрой музыкально-теоретических дисциплин. Отметку я поставил молдаванину плохую, но он эту отметку заслужил. Этот же Беров, присутствуя на моём уроке по гармонии (сидел он за последним столом аудитории во время объяснения мною нового материала), корчил мне рожи, и постоянно поднимал вверх плечи от якобы недоумения, чтобы сбить меня с толку и сделать всё, чтобы сорвать занятие. Конечно, всё это - в прошлом, и названных мною, за редким исключением, уже в живых нет. А в 1967 году меня приняли в члены Союза композиторов (СССР). Рецензировали мои сочинения Алексей Стырча и Марк Копытман (ныне известный композитор в Израиле). Вообще же Копытман - блестящий полифонист. Уехал в Иерусалим ещё в 1972 году. Несколько лет назад, во время проведения дней Иерусалимской Академии музыки в Москве, не только исполнялся его Концерт для альта с оркестром (играл Юрий Башмет), но и проводил он мастеркласс в консерватории по полифонии. Я позвонил ему в гостиницу по поводу личной встречи, при этом сказав: "Марк Рувимович, это звонит Лоринов, в девичестве Фуксман". Он от души смеялся.

 

Часть седьмая

Впервые я поехал на курорт по путёвке творческого союза, в музфондовский корпус санатория им. Пальмиро Тольятти. Находился он на южном берегу Крыма, по нижнемисхорской дороге, в 500 метрах от знаменитого Ласточкиного Гнезда. Санаторий был построен в 1937 - 38 году для Министерства колхозов и совхозов СССР. (Вот как тогда строили для колхозников!). На отдыхе я познакомился с Казениным (нынешним председателем СК России), тогда ещё свердловским композитором; Гиршманом, музыковедом из Казани; основоположником казахской профессиональной музыки Ахметом Жубановым, умершим через год. По просьбе его дочери, композитора Газизы Жубановой , я написал несколько листков воспоминаний, для книги - сборника о нём. А в 1969 я тоже съездил на море, но во второразрядный санаторий в Геленджик, где на беду свою и познакомился со своей будущей женой, но не спутницей жизни, так как через три года мы расстались. А свадьба была в Свердловске. Женил меня мой старший брат Мика. Симптоматично, что родители мои на свадьбу не приехали из-за дальности расстояния, всё это поручив Мике. Я помню, как был разочарован, когда увидел родителей жены. Нет, это были работящие люди, но поразила меня не просто простота, а не интеллигентность их. Когда всё кончилось, и все разъехались, произошла первая вспышка нервозности Татьяны, истерика без видимой причины. Когда я возмутился, то её мать, сразу ставшая на сторону дочери, изрекла:
"- Витя должен терпеть Таню 10 лет; выдурится, настоящей женой станет". Я это хорошо запомнил, но жизнь не складывалась, и всё пошло прахом. Ей было 19, когда я женился, и 21, когда мы развелись. Я понимал, что такой красивой и молодой, мне уже не встретить. Так оно и произошло. Любил ли я её, навряд ли, но нравилась она мне, безусловно. Жалеть о прошлом нечего, ведь прошлого ещё никому не удавалось вернуть. Но я тогда попал в ужасную историю, и не развестись не мог. Как видно её мать предвидела это, и потому не предпринимала попыток нас примирить. Моё решение Татьяна приняла молча, что и являлось доказательством её вины. Ушла она жить в общежитие. Мне стоило усилий привести её в ЗАГС. Я попросил об этом своего друга, и всё прошло очень быстро. Она тут же убежала, и я почувствовал неведомую мне доселе невероятную пустоту. Следствием всего этого был гипертонический криз, ведь я не ожидал такого поворота. Сразу после развода я хотел пригласить её в ресторан, и за столом поговорить, что дело всё отнюдь не в записи актов гражданского состояния (это всегда можно восстановить), а в истинной дружбе, взаимопонимании, и т. д. Но этому не суждено было быть. "Ответной" реакцией стала ненависть и злоба, ну, а затем, и неуёмное желание забрать у меня квартиру. Конечно, этим планам содействовало и несовершенство законов. "Спасал" меня мой друг, Юра Павлов, способный русский поэт, так и оставшийся жить в Молдавии.
Мой педагог по композиции, Гуров Л. С. был тугодум, и на занятиях все сочинённые мною куски музыки дорабатывал сам. Лишь после вуза можно было преодолеть навязанную им его стилевую направленность. Такова была его метода, которая и приводила к тому, что на овладение всего лишь одной формой уходил целый учебный год, но это одно сочинение доводилось до кондиции. Что в Кишинёве делалось за три года, то в столичной консерватории осваивалось за год. Гуров считал, что обучение "школе" обязательно (классические приёмы развития музыкального материала, и прочее). А после "школы", по его мнению, уже занимайся поиском собственного лица.
Во всём этом был как отрицательный, так и положительный смысл. Им был введён экзамен по специальности последовательно на всех курсах, который заключался в том, что каждому давался учебный класс на целый день, и нужно было сочинить на заданную тему какое либо произведение малой формы. Выше 4-ки по композиции я никогда не получал, за исключением выпускного экзамена. Я вспоминаю, как часто меня клонило ко сну на его занятиях, как да он "додумывал" музыку за меня. Однажды я взбеленился и отказался принимать его поправки, тогда он выставил меня из класса, и высказался, что более не будет заниматься со мной. Я сразу этого не осознал, но по прошествии 2-х дней я извинился перед ним, на что и получил ответ: "что было, то было, ну а теперь давайте заниматься"…Пожалуй, это был единственный конфликт, возникший между учителем и его учеником, глубоко уважавшим своего наставника за его основательность за все годы.
Трудно писать в хронологическом порядке, ибо в памяти всплывает то одно, то другое. Забыл упомянуть внешне улыбчивого, но и заискивающе покладистого доцента Евтодиенко (класс духовых инструментов), во время войны работавшего переводчиком в сигуранце (румынском гестапо). Киоса же, во время войны, был членом фашистской молодёжной организации "Железная гвардия"). Вспоминаю и свою юношески чистую любовь - увлечение (ведь на студенческой скамье) Светлану Махлину, которая своею красотою даже педагогов едва ли не сводила с ума. И она,как будто, любила меня. Я даже написал своим родителям о ней, что у неё ребёнок. Моя самая добрая на свете мама (мне шёл лишь 23-й год), мне написала, что это ничего, а главное, что бы мы любили друг друга. Однако я не умел себя вести, так как многого ещё не понимал. В таких вопросах был очень неопытен, и смотрел на её ребёнка чужими глазами. А с каким внутренним напряжением смотрела на меня она в этот момент. Потом Света уехала в Ленинград, где вышла замуж за художника, вырастила дочь, и наши пути разошлись навсегда.
Как в молодые годы, так и сейчас, мне трудно пройти мимо красоты, не заметив её, но я не волочусь за ней, и, потому, как правило, терплю фиаско. Сколько таких упущенных и навсегда потерянных возможностей! Мне нравилась одна еврейка из Черновиц. Она же была влюблена в Олега Майзенберга, впоследствии известного пианиста. В город приехал Аркадий Райкин. Я почти целый день простоял за билетами на концерт, осмелившись пригласить её. Она внезапно отказалась. Я же билеты отдал кому-то, а на концерт сам не пошёл, так был подавлен случившимся. Мне удалось в ту пору, хотя я жил в провинциальном городе (хотя он и имел статус столичного), услышать тех, кто оставил глубокий след в искусстве, и что так запало мне в душу. Особенно выступление скрипача Иегуди Менухина, концерт которого был в Кишинёве (1962 год) по его пути в Румынию. Я имел только входной билет. На самой сцене стояло несколько рядов для зрителей. Ему аккомпанировала его сестра Хефсиба. В 1-м отделении звучала соната Цезаря Франка. Менухин стал настраивать скрипку, полузакрыв глаза, и вскоре, безо всякой паузы, начал играть. Я помню элегическое начало этой музыки, и самого его с закрытыми глазами, ну совершенно отрешённого от зала, от окружающего его мира, от всего внешнего. Зал был в оцепенении. Казалось, что исполнитель играет для себя, и никого нет в зале - такая пропасть разделяла исполнителя и зал. Это был действительно "мир высокой поэзии", как выразилась в те памятные дни одна из центральных газет. Затем он играл "Сонату в румынском стиле" Джордже Энеску. Импровизационность, заключающая в себе большое количество мелизмов, вообще характерна для румынской музыки, и именно народной. И эта импровизационность была присуща этой сонате, тем более, что играл её ученик Энеску, взявший у него несколько уроков. "- Я слышу эту Сонату всего второй раз" - говорил мне Соломон Моисеевич Лобель, "- но так её играл сам Энеску". Аплодисментам не было конца. На бис, которое превратилось в 3-е отделение концерта, были сыграны "Румынские танцы" Белы Бартока. Расходились молча, говорить не хотелось, настолько впечатление было глубоким. Я пошёл за кулисы, чтобы посмотреть на Менухина вблизи. Меня поразило широкое большое лицо, и глубоко посаженные глаза. Что-то дьявольское было в его лице, ассоциировавшемся с Паганини. Говорили, что он женат на англичанке - миллионерше, и купил скрипку Страдивариуса в Лондонском музее за миллион долларов.
Не менее глубокое впечатление осталось и от выступления негритянской оперной певицы из США Адэл Эдисон, и от так поразивших меня, спетых на бис, негритянских народных песен "спиричуэлс". Я помню выступления тогда молодых пианистов Генриэтты Мирвис и Марка Воскресенского. Они играли так по молодости свежо. Ещё был жив и выступал известный ленинградский пианист Натан Перельман, с 1-м Концертом для фортепьяно с оркестром Бетховена. Один единственный раз я слушал Святослава Рихтера (с тремя малоизвестными сонатами Бетховена), игра которого в тот вечер не вызвала глубокой ответной реакции. Быть может, это случилось от ожидания сверхестественного. В игре Рихтера проглядывала некоторая сухость, подчёркнутый академизм, хотя, без всякого сомнения, это была игра великого мастера.
Всё это время, наряду с педагогической работой, я сочинял и музыку. Одним из более значительных сочинений был первый Квинтет для деревянных духовых с валторной (1970). Я начинал писать его в ивановском ДТК, и показал его в законченном виде там же, Н. И. Пейко. Квинтет понравился Пейко, хотя он и критиковал меня за мой беспомощный показ. Хотел порекомендовать его сыграть в Москве, но я спешил к себе, в Кишинёв, и отказался от его предложения, к его, Пейко, удивлению. Однако Квинтет был исполнен позднее блестящими музыкантами (благодаря Зингеру), и записан на всесоюзном Радио тогда. Но это была разовая запись, транслировавшаяся по 3-й программе. Как раз в этот момент известная певица Валентина Левко, совместно с Зингером (у них была репетиция), записали на магнитофон Левко исполнение Квинтета. И эту запись отправил я в издательство, нисколько не позаботившись о копии, вследствие чего Квинтет был издан, но запись безнадёжно пропала. Автор Квинтета естественно был я, Виталий Фуксман. Но в 1976 году я изменил фамилию на Лоринов, совсем не догадавшись, что я имею право на псевдоним, как творческий работник. И даже в членском билете творческого союза была такая графа. И получилось таким образом, что Квинтет как бы писал уже не я… Хотя, как Фуксман я был в Молдавии уже известен, но, тем не менее, хотел быть на фамилии брата (он ранее фамилию изменил), что б после смерти родителей не оказаться с братом на разных фамилиях. Однако многие истолковали этот факт как нежелание носить явно еврейскую фамилию. Но национальности то не менял. Теперь уж нет в живых и моего брата, Однако в память о нём, пока я ещё жив, существует и его фамилия…
В Союзе композиторов все знали о моём разводе, ибо в местный СК поступила клеветническая жалоба от бывшей жены. Об этом знали и в консерватории, куда также поступали письма, составленные и её матерью тоже. Вообще то мать Татьяны была из семьи раскулаченных. Отец сидел во время войны в лагере как уголовник, и после окончания срока был поражён в правах. И потому их "почерк" был совершенно узнаваем. Когда не удалось меня изгнать из собственной квартиры, началась торговля с их стороны.
Вначале требовали 1000 руб., затем 2.000, а потом 3.000. Мой брат писал письмо к ним, а мне звонил, что если я не отступлюсь, то деньги даст он. Но это был шантаж с их стороны. Её мать отвечала моему брату, вставляя словечки "ваша порода", тем самым, намекая на наше происхождение.
Как то на первомайской демонстрации покойный композитор Муляр говорил о моей бывшей, и назвал её б…. Стоявший неподалёку Гуров сказал:
"-Зачем так скверно говорить"… " - А как, Леонид Симонович? - спросил Муляр. "Да просто курва" - отвечал Гуров.
После развода, бывшая устраивала всё время провокации против меня, скандалы. Где-то напившись однажды, пришла и ударила мне по руке секачом. К счастью остался лишь небольшой порез - рубец на большом пальце. По видимому, хотела нанести мне как музыканту увечье. Что б как-то уличить её во зле, мой бывший студент (затем коллега по работе), установил в той комнате моей квартиры, где находился я, чешский 2-хдорожечный магнитофон, величиной с пишущую машинку. Таким образом, в момент скандала, я мог нажать на кнопку. Магнитофон же установлен был прямо у двери. Мне удалось достичь немалого. Плёнки же сохранились до сих пор. Хотя кому они нужны теперь. Но интересно, что, несмотря на уголовщину, Народный суд в лице продажной Калпаклы, отказывался принимать подобные свидетельства во внимание. Магнитофон я приносил в суд и устанавливал в невидимом для глаза месте. Оказывается, записи разговоров, скандалов и прочего, имеют место лишь в том случае, если суд разрешит или устанавливает факт записи как необходимость; и то лишь в уголовном деле. Не знаю, для чего пишу я обо всём этом. Разве немало у других людей подобных ситуаций, но я пишу уж откровенно обо всём, раз появился интерес об этом написать.

 

Дом

Жизнь моя складывалась так, что я непрестанно и методично нёс потери. В 1966 наша семья потеряла дедушку, Павла Ароновича. В 1960 умерла бабушка, Евгения Владимировна. Но ещё раньше, в 1945, в канун Победы, погиб Лёнечка Басс, мамин брат, а в 1942 году пропал без вести Сеня, двоюродный брат. В 1941 под Киевом также пропал без вести старший брат моего отца, Фуксман Семён Моисеевич, политкомиссар Киевского Особого военного округа, гордость семьи, а в 1942 погиб младший брат папы, дядя Мотя. Было это на смоленском направлении, когда немцы рвались к Москве. В 1965 ушли из жизни дядя Юзя, а также родители Сенечки, дядя Лёва и тётя Фаня. Конечно, факты жизни порой несопоставимы (одно дело болезнь или работа, другое - смерть близких). Но я терял и в том, и в другом. В 1973 году я расторгнул брак, что было для меня немалым потрясением. Затем я перенёс всё зло, которое принёс развод. А в 1962 году мне была сделана операция на левом мочеточнике. Тиреотоксикоз у брата Мики; он погибал. Погнали "Волгу" в Харьков, в эндокринологическую Клинику им. Коган - Ясного, чтоб привезти врача в Днепропетровск, так как мой брат был уже нетранспортабелен Его операция, инфаркт у мамы на почве переживаний за нас, инфаркт у папы. Его операция (перитонит) в 1976 году. И, наконец финал - внезапная смерть мамы в 1978, разрушившая уже навсегда наш дом. Быстрый уход из жизни папы, не пережившего смерть мамы (май 1980). Потеря большой квартиры родителей, и тяжелейший инфаркт у Мики на этой почве. Я сам же перенёс их три, ну а затем (после второго) - ужасная стенокардия: 4-й функциональный класс, да ещё прогрессирующая. Всё это привело к аортокоронарошунтированию в 1992. Моё спасение, впоследствии, явилось причиной безвременной гибели моего брата, от такой же операции в 1994. Уж слишком притягателен был для моего брата опыт удачной операции, которую перенёс я, двумя годами ранее. Ну а потеря сбережений (45.000 рублей), то есть мои творческие гонорары, которые копил всю жизнь. Теперь катастрофически теряю зрение, а ишемия сердца возвращается уж на круги своя… И , под конец, трагизм естественного, по моему, разрыва моей поздней семейной связи со сверстницей в 2001 году.. Теперь один, как перст, притом во всём. Можно ли, после всего этого, меня упрекнуть, в моём искреннем желании раскрыть свою душу…
"Всё остаётся людям" - название романа Юрия Германа. Я думаю, что мысль эта не бесспорна, хотя романа не читал, но смысл названия ясен. А что осталось или останется от всех нас. Человек не хозяин своей судьбы, хотя он может на протяжении времени организованно и целенаправленно управлять своей жизнью. Но только при условии, что ему ничего во всём этом не будет мешать, но, к сожалению, такого не бывает. Быть всегда наедине с собой ну просто непереносимо. Да и что может быть ценнее человеческих отношений? Но обстоятельства жизни сильнее нас. Прилечь (не спать), иль отдыхать, иль просто ничего не делать - непереносимо. Это означает оставаться наедине с собой. Вот почему стараюсь быть деятельным и занятым, сколько хватает сил, которых у меня уже немного.
В 1974 году меня послали на ФПК Московской консерватории. Ведь для меня это было окном, распахнутым в мир. Тогда Москва ещё была, по-прежнему, привлекательной и полнокровной. В стенах консерватории я познакомился с Илинкой Думитреску, пианисткой из Румынии, дочерью тогдашнего Председателя Союза композиторов Румынии, Иона Думитреску. Она училась у безвременно ушедшего из жизни Станислава Нейгауза. После моего возвращения в Молдавию мы переписывались. Илинка посылала мне почтовые открытки из стран, в которых гастролировала, и приглашала меня в Бухарест. Втайне боялся я поехать в Румынию и остаться там, так как родные мои были живы. Илинка известила, что 15 ноября 1978 года она будет играть в Одессе , и я собирался поехать на встречу с ней. Однако этому не суждено было случиться. В тот день мне был нанесён самый жестокий удар в жизни. Рано утром из Днепропетровска мне позвонил мой родной брат Мика, и, всхлипывая, сообщил, что с мамой плохо. Я принимал душ в это время, и не мог, от так внезапно потрясшего меня известия, одеться. Я позвонил в соседний дом своему другу, Сокирянскому, прийти помочь мне привести себя в порядок. Я полагал, что мама при смерти. Двоюродный брат Мика отвёз меня на такси в аэропорт. Провожала меня Бармак Валя; тогда я с ней встречался. Я по прилёте вбежал по лестнице в нашу квартиру, и увидел, что все двери были открыты настежь. С упавшим сердцем я понял, что мамы уже нет. Она лежала вся в цветах. 14 ноября заснула, а 15 не проснулась, умерла во сне той святой смертью, которой для себя желала. 16 ноября был ясный, не по-осеннему тёплый погожий день, когда мы проводили маму в последний путь. Мне было ровно 40 лет. Пробыл я с папой несколько дней, не сознавая, что его уже одного оставлять нельзя, не говоря уж о тех днях. У Мики была семья. Внук Борик приходил лишь ночевать, а мой дорогой папа невыразимо страдал без мамы. Сохранились его посмертные письма, в которых он поверял бумаге всю свою боль и тоску. Я письма сохранил, и по ним можно судить, что папа без мамы жить уже не мог.
Посоветовался с Лобелем, как мне жить дальше, но он ответил, что можно было бы думать о возвращении, если бы был Киев или Одесса, где есть композиторские отделения, но ведь в Днепропетровске тогда такого отделения Союза композиторов не существовало. И прежде, живя в Молдавии, я очень тосковал по дому. Ну что ж, я, всё-таки, был маминым сыном, в самом хорошем смысле слова, хотя и рано покинул отчий дом. Но по большому счёту я не имел права оставлять отца, хотя и понимал, что раз на свете нет больше моей мамы, в Днепропетровск я не вернусь уже. Но если бы вернулся, наверняка продлил бы жизнь отцу. Когда я поделился с папой мнением Лобеля, то папа тихо прошептал: " - Он прав". Да, жизнь разрешила всё иначе, и продиктовала своё. Полгода плакал я по маме (никак не мог успокоиться), но ведь слезами то человека не вернуть.
На детях часто лежит грех; на них отражена конечная участь родителей. Я не был исключением. Я их любил своей эгоистической любовью, присущей детям. И оправдание лишь в том, что до конца не сознавал не без греховности такой любви. Летом 1979 приехал я в отпуск к папе, оттуда в санаторий Трускавец, затем опять к нему. Папа же каждый вечер навещал племянницу и говорил неоднократно, что "сколько мне осталось, ты лучше о себе подумай…".
Так говорил он мне. Уж после смерти мамы я приезжал в Днепропетровск с Валей. Не в гости я звал её, а думал об устройстве жизни. Хотел, что бы папа надеялся, что я буду не один. Но папа заметно угасал. Работавшая на кафедре общего фортепьяно Новикова спросила как-то меня: " - Ваш папа ещё не женился?" Я рассказал об этом папе и он ответил: "Разве мама была такая, что её можно позабыть". Как будто папа ждал своего смертного часа в мой следующий приезд. На майские праздники 1980 года я прилетел, а 4 мая у папы был очередной сердечный приступ. Приехавшая "скорая" сделала укол, и как бы невзначай, ну совершенно равнодушно, врач бросила:
" - А кто-либо прописан в этой квартире?".
Мне это показалось подозрительным. Но через полтора часа (мне было скучно) я поднял папу с постели, чтобы пойти к племяннице. А этого-то делать было нельзя. Но что я понимал тогда во всём этом? В половине первого ночи я вызвал "скорую" вновь, затем Мику и Олечку. "Скорая" приехала лишь через 40 минут, когда уж было поздно. Я умолял 0 - 3 приехать поскорей. Во время их присутствия (2-х фельдшеров) папа вдруг посинел лицом, откинулся на спину, и с возгласом "ну всё уже", ушёл в небытие. Укол в сердечную мышцу не дал ничего. Я лежал на полу рядом с диваном, где лежал папа, и рыдал. Так в одночасье, так быстро, потерять отца и мать. Теперь я стал уже по настоящему одиноким. В половине второго ночи всё было кончено. Похоронили папу в ногах у мамы, так как рядом не было места. На памятниках высечки: мама смотрит на папу, а папа смотрит на маму". За гробом шли два сына (брат и я), и, по еврейскому обычаю, с покрытыми головами. Впоследствии на оборотной стороне маминого памятника была высечена надпись: "Здесь увековечена память капитана Басс Леонида Павловича (маминого родного брата). Погиб 29 апреля 1945 года под Берлином". Теперь к этим могилам прибавилась и урна с прахом моего единственного брата.
Ещё при жизни папы (в ответ на папину тоску после смерти мамы) я говорил ему, чтоб написал он воспоминания о собственной жизни. Но он успел написать лишь 1-ю часть ("Детство. Отрочество. Юность"). Под общим заголовком "За чертой оседлости" её мне так и не удалось опубликовать. Но папа писал свои воспоминания в смертельной тоске, я же пишу свои "воспоминания" в психиатрической больнице.

 

Часть восьмая

Так получалось, что на протяжении всей своей жизни, я, пусть на короткий миг, но сталкивался с известными людьми. Когда я в первый раз обратился к Б. А. Покровскому, выдающемуся оперному режиссёру, по поводу клавира своей оперы, он предложил мне позвонить к Геннадию Рождественскому, находившемуся тогда в зените своей дирижёрской славы, и исполнявшего обязанности главного дирижёра Камерного музыкального театра. Я подошёл к Дому Радио на улице Качалова и встретил его.
"- Клавир есть?" - спросил он по-деловому.
"- Есть, но в плохом виде"- отвечал я.
"- Один?" - переспросил он.
Я кивнул.
"- Тогда я не возьму. Позвоните мне через пару месяцев".
Его совсем непросто было застать, тем более, что я звонил из Кишинёва. Когда я дозвонился, он мне ответил: "- Вы понимаете, сейчас я там не работаю, и Ваш показ мне, будет безадресательным". Шёл 1983 год, и в это время он готовился к записям бетховенских симфоний в Лондоне. Я же переписывал клавир своей оперы с утра до ночи, чем вызвал потускнение своих глазных хрусталиков (ведь торопился успеть в срок).
А на открытии одного из Всесоюзных съездов композиторов в Колонном зале Дома союзов, во время перерыва между заседаниями, я оказался около Майи Плисецкой, стоявшей рядом, и показавшейся мне очень высокой по отношению ко мне, и мощной по торсу, несмотря на всю свою стройность.
В 1963 году в Кишинёв приезжал известный английский композитор Аллан Буш, классик английской профессиональной музыки, которому на творческом собрании в местном союзе композиторов я задал вопрос, какие курсы теоретических предметов он ведёт в Лондонской Королевской Академии музыки, и в каком стиле теперь пишут английские композиторы (касаясь вопроса использования в их творчестве додекафонной системы). Он отвечал очень пространно, а на последнее заметил, что додекафония практически прошла мимо английских композиторов, за исключением лишь одного (родом из Африки), работающего на английском Радио.
Когда в конце 80-х годов лежал я в Кардиоцентре (в Крылатском), то неподалёку от меня, в такой же одноместной палате лежал на контроле академик Виталий Иосифович Гольданский ( зять академика Семёнова), которого за несколько лет до этого оперировали в Гамбурге (аортокоронарошунтирование).
Когда лежал в Волынской больнице (бывшей до перестройки больницей 4-го Управления Минздрава РСФСР, а ныне Думской), общался с бывшим директором театра имени Евгения Вахтангова, Олегом Ивановым (кстати, писавшем стихи), который рассказал мне, что в образцовском Театре кукол ставилась "История города Глупова", в инсценировке Марка Розовского, и чтобы я, по известным причинам, связался с ним. Я позвонил Розовскому и предложил фрагменты моей музыки из одноименной оперы, но он, по-видимому, не разобравшись в существе вопроса (как будто я посягал на его постановку), и ответил мне холодно и грубо. В конце сезона я обратился в Ленком к Марку Захарову с предложением инсценировать (быть может попытаться) на его сцене мою оперу. Он предлагал вернуться к этому разговору в начале сезона. Однако я не рискнул этого сделать, так как мною написана опера, а не спектакль с музыкой или мюзикл.
В 1972 году, когда Брежнев направлялся с визитом в Румынию, он был в Кишинёве. Я видел его, проезжавшим по центру города, когда стоял он в открытой машине, приветствуя, как все руководители, толпу глазевших на него людей. Он был и статен, и чернобров. Молдаване считали его своим, хотя он был направлен к ним после работы в Днепропетровске на посту 1-го секретаря Обкома. Он проработал в Молдавии 2 года, и даже по его инициативе было построено в Центральном парке и Комсомольское озеро. В те годы бытовал анекдот, что к юбилею Брежнева была выгравирована медаль, на одной строне которой была вычеканена надпись: "Леонид 1-й, или Ильич 2-й", а на оборотной стороне - " 2-хбровый орёл". Горбачёва я видел в Кремле, на сцене зала Верховного Совета СССР, в день открытия последнего съезда Союза композиторов СССР в 1991 году, когда он незаметно зашёл и присел позади Президиума, и также незаметно вышел, буквально через несколько минут.
С композитором Эдисоном Денисовым я встречался чаще, и по различным поводам. Он доброжелательно относился ко мне. Он взял меня под защиту, председательствуя на секции камерно-симфонической музыки московских композиторов, при показе в записи моей 1-й симфонии Он же поздравил меня, после исполнения в камерном концерте в Доме Композиторов
2-х моих романсов для сопрано и фортепиано, сказав: "-Спасибо за серьёзность". А ведь он был композитором "авангардистом", а я - традиционалист. Как-то мы выходили вместе из ВДК после концерта, где исполнялась музыка Веберна, и он недоумевал:
" - Почему так мало играют такую хорошую музыку?"
Я согласился с ним и ответил, что она ещё малодоступна. В одном из летних сезонов в ДТК "Руза" наши дачи были рядом. Вспоминаю, как в очередной заезд в Рузу я нашёл в даче линейку, на которой было написано: "В этой даче Саульский жил, и эту дачу полюбил" (речь о 14 даче). Когда я, ещё студентом, был командирован из Молдавии в Москву на Всесоюзный Пленум молодых композиторов в 1962 году, то помню, что в Белом зале консерватории был какой-то концерт. Я смотрел в затылок Дмитрию Дмитриевичу Шостаковичу, который сидел на один ряд впереди меня, по-моему с дочерью. А в перерыве я стал свидетелем того, как Шостакович, отворяя дверь женского туалета, но, заметив, что он женский, поспешно закрыл, и сказал, как бы себе вслух:
"- Ой, я не то хотел сказать".
Благодаря Т. Н. Хренникову я смог осуществить обмен квартиры на Москву. Однажды, поднимаясь по лестнице СК СССР, я увидел спускавшегося с лестницы Арама Ильича Хачатуряна, который, приподняв шляпу, поздоровался навстречу мне, да ещё извинился, что запамятовал меня, хотя лично я его не знал.
Как-то ещё до переезда в Москву, в году 1987, ехал я поездом Москва - Бухарест, и в купе оказался на противоположной нижней полке известный детский писатель Эдуард Успенский. Я помню, что очень хотел чаю, он же несколько раз повторял, с явным сожалением, что вот бы кефир если бы был. Из этого я заключил, что он без кефира жить не может.
Хотя я и не песенник, но знал ведущих песенных композиторов прошлых лет. И Марка Фрадкина, который на Пленуме композиторов Молдавии хвалил мой вокальный цикл; и Оскара Фельцмана, и Серафима Туликова; Аедоницкого, Шаинского, и покойного Фиготина.
На 4-м курсе Кишинёвского вуза я предпринял попытку перевестись в Ленинградскую консерваторию. При помощи композитора (тогда ещё студента) Давида Финко, ныне живущего в Филадельфии, я показал свою музыку Евлахову, который согласился со мной, но только на 2 курса ниже, мотивируя тем, что за 1 год в консерватории в Ленинграде успевают сделать то, что в провинциальном вузе - за 3 года. Профессор Иосиф Яковлевич Пустыльник, с которым я впоследствии дружил в Москве, сказал мне тогда в Ленинграде, что он, в своё время, без сожаления покинул Одессу, а я, из Кишинёва, не решаюсь сделать такой шаг. Я, действительно, не решился, опасаясь, что могу не справиться с ленинградскими требованиями. К тому же не хотелось терять время, скорее жаль было потерянного времени. Хотя я не закончил столичной консерватории, но тем не менее являюсь автором 5 симфоний и 2-х опер.
На заре моего переезда в Москву мы отобедали в ресторане Дома композиторов с Журбиным (Гандельсманом) и певцом Градским. Градский тогда заметил, что серьёзные композиторы существуют за счёт эстрадных. Возможно тогда, в то время, это и было так.

 

Былое

Глава первая

В 1980 году, в год смерти папы, я впервые съездил в Кисловодск. Я помню, что сентябрь в тот год был не очень солнечным. Прилетел на день раньше в Минеральные Воды, отобедал в привокзальном ресторане на воздухе (столики были вынесены на перрон). За полтора рубля съел полную тарелку кавказской клубники. Затем поехал электричкой в Кисловодск, в санаторий 22-го партсъезда (теперь санаторий "Радуга").
Питание в санатории было скверным, одни гарниры, да и только. Ведь профсоюзный санаторий. Зато с экскурсией я съездил на Домбай. А на дорогу получил сухой паёк, так как экскурсия заняла целый день. Зав. производством санаторной столовой испугался, что напишу на него заявление - жалобу, так как поначалу он мне в дорогу ничего не хотел дать. Но, в конце концов, выдал мне то, чего на санаторном столе, за всё время моего пребывания, никогда не было; то есть сырокопчёную колбасу, и коробку шпрот, и пачку сливочного масла, и даже рижскую "королевскую" селёдочку, и т. п. Будучи на Домбае я нарвал букет крокусов (спускаясь вниз по лестнице под канатной дорогой), а крокусы занесены в Красную книгу, и их нельзя было рвать. Преподнёс одной молодой москвичке с ребёнком, отдыхавшей с матерью в санатории, после чего мать сделала ошибочный для себя вывод, что я таким способом делаю предложение её дочери. Но я дал задний ход, совсем по непонятной для меня причине. Хотя и с маленьким ребёнком, но молодая особа была весьма недурна.
А в 1981 году я был последний раз в Крыму. Жил в полулюксе, но уже нового, совместно с Харьковским турбинным заводом выстроенного, музфондовского корпуса. Музфонд СССР платил, а строили то харьковчане. Затем они, постепенно, и вытеснили композиторов. Санаторий был тот же (имени Пальмиро Тольятти), но музфондовский корпус был восстановлен на месте прежнего. Дружил с литовским композитором Антанасом Рекашюсом. Мы вместе были и на пляже, и безобразничали, хотя и там писали музыку. Хотели посещать пляж санатория "Горный" Минатома. Однако заместитель главврача не дал нам разрешения по той причине, что композиторы бывают заграницей, и общаясь с космонавтами, отдыхающими в санатории "Горный", могут выведать секреты у них, и т. д. Вот ведь дурак, нашёл шпионов.
А прежде, в детстве и юности, я часто бывал в Крыму, с родителями, и в пионерском лагере, в Евпатории. Благо Крым от Днепропетровска близко (всего одна ночь поездом до Симферополя). Однажды заставил брата Мику гнать машину ( Газ-21) из-за своего любовного увлечения, однако жена его и мой племянник Борик в то время находились в Мисхоре, в курортном пансионате "Марат", и нужно было их забрать домой. А ранее мы съездили в Алушту, поставили машину на пологой площадке на вершине небольшой горы, вернее на плоскогорье, а сами поехали на теплоходе в Ялту. По возвращении мы обнаружили, что исчез колпак на колесе машины. Украли. Как выяснилось, колпак от ската украли мальчишки за четвертак, для архиерейской "Волги", водитель которой подговорил их. Интересно, что в местном ГАИ, на нашу жалобу о пропаже отреагировали так: "- Вот если бы скат (колесо) украли, тогда другое дело, а колпак…" И махнули рукой. Колпак вернуть не удалось (ведь надо было судиться, а значит оставаться там), так что купили колпак сами, в местном автокемпинге (нам разрешили), и мы уехали домой.
Весёлое было время, беззаботное, и родители были живы. Однажды, с экзаменационной ведомостью от проректора института, где я преподавал, явилась ко мне женщина лет 37-38 (довольно интересная) сдавать экзамен по гармонии. Я стоял, когда она присела и прямо заявила, что ничего не знает. Она откуда-то узнала, что я - уроженец Днепропетровска, и с этих или других соображений проректор направила её ко мне, хотя моей студенткой она не была. А дело было вот в чём. В Днепропетровске военпредом 186 почтового ящика (ракетное производство) работал её муж, полковник Сысоев. Сама она преподавала в Днепропетровском культпросветучилище, и жаждала иметь диплом консерватории. Училась, естественно, заочно, была подругой Гали Брежневой (как она сама об этом говорила). Конечно, желала любым способом, но получить оценку положительную. За письменную работу (задачу по гармонии) я ей поставил двойку, а за так называемый "устный ответ" (я перед этим предложил ей кое какие главы подготовить), я ей поставил тройку, которая была для неё, несомненно, подарком. Действительно ли дружила она с дочерью Брежнева? Ответ на этот вопрос был дан, когда я с братом съездил в Крым, на его машине, прямо в Мисхор, в курортный пансионат "Марат". В "Марате" был правительственный корпус, у которого я и встретил Сысоеву. Она же сделала вид, что меня не заметила. А вскоре на заочное отделение кишинёвского вуза пришла телеграмма о том, что "Сысоева на весенне-летнюю экзаменационную сессию приехать не сможет, в связи с длительной загранкомандировкой её мужа по линии внешнеторговых связей". Телеграмма была из СовМина СССР. Узнав об этом, я облегчённо вздохнул, ибо вынужден был брать, в её случае, всю ответственность за выставляемые мною положительные отметки на себя.

Глава вторая

Однако годы шли, и тоска по "большой" земле усиливалась. Живя в Молдавии уже полтора десятка лет, я всё равно не мог прижиться. Во многом я себе отказывал и с точки зрения обывательской жизни, так как жил надеждами на будущее; и вера в то, что не останусь жить провинции, меня не покидала.
Часто срывался я в Москву, и постоянно ходил в Бюро обмена квартир по Банному переулку. В 1982-83 годах отдыхал в Эстонии (в Пярну), и в Паланге (Литва). Это были счастливые месяцы моей жизни. Будучи в Паланге - съездил в Клайпеду и на Куршскую косу, где в райцентре Ниде я побывал в домике - музее Томаса Манна. Как бы сквозь призму времени соприкоснулся я с западноевропейской культурой. Он жил там с 1930 по 1932 год, после получения им Нобелевской премии, и в домике, выстроенном на эти деньги. Я же ступил на эту землю в 1982. Вот высказывание Томаса Манна о его желании поселиться здесь:
"Неописуемое своеобразие и очарование этой природы, фантастический мир передвигающихся дюн, населённые лосями сосновые леса и берёзовые рощи между гаффом и Балтийским морем - всё это произвело на нас такое впечатление, что мы решили здесь устроить себе жильё". Высказывание Томаса Манна выписала для меня обаятельная 18-тилетняя голубоглазая блондинка - татарка из Казахстана, Эвелина, ездившая в туристическую поездку вместе со мной. А с 1984 года я постоянно отдыхал в Подмосковье. Несколько раз в Подлипках. Затем в течение нескольких сезонов подряд - в кардиологическом санатории "Переделкино", который до 90-х годов слыл элитарным местом отдыха для москвичей. Здесь постоянно отдыхали преподаватели МГУ, актёры и композиторы. Здесь познакомился я с Гранаткиным, которому уже шёл 70-й год. Он поразил меня своей интеллигентностью, культурой и ясностью ума. Бывший главный тренер сборной СССР по футболу, участник футбольного матча 1936 года с басками в Москве, Гранаткин, благодаря моей инициативе, провёл в корпусе санатория (после матча сборных мира и Англии по футболу, в честь столетия английского футбола) встречу с отдыхающими, которая вызвала большой интерес. А в 1988, отдыхая в том же "Переделкино", посетил дачу Всеволода Иванова, где познакомился с его почти 90-летней вдовой, Тамарой Владимировной Ивановой, бывшей, когда-то, актрисой в театре Мейерхольда. Она, сама член Союза писателей, выпустила книгу воспоминаний о Горьком, Бабеле, Всеволоде Иванове, Пастернаке. Именно в момент моего посещения и решился вопрос о создании в соседствовавшей с ними даче Пастернака его музея. Её сын, Кома, Вячеслав Всеволодович ныне живёт в США, где читает курс русской литературы в одном из американских университетов. Тогда же я познакомился и с Лидией Корнеевной Чуковской, в её доме - музее Корнея Ивановича. А в 1989 году я - в Юрмале, великолепном и роскошном Доме композиторов, где отдыхал и Фельцман, и Аедоницкий. Приезжал ко мне рижский композитор Эдмунд Голдштейнс. А в 1990 побывал в Карелии, в ДТК "Сортавала", где жил на втором этаже, в бывшем охотничьем доме Маннергейма. Несмотря на летний период, стенокардия давала о себе знать. Но время было осчастливлено великолепием природы, почти лунным ландшафтом (озёра, шхеры Ладоги, и скалы), а также пребыванием там Оленьки Швуховой со своей дочерью - подростком. Сам ДТК - на побережье шхеры (залива Ладоги) "Кирьява - Лахти". Время, наполненное впечатлениями, способствовало накоплению эмоционального запаса в душе, что и нашло отражение в моей сюите" для фортепьяно, каждая, из частей которой имеет программный заголовок. 1 часть - "На каменной гряде", 2-я - "Шхеры Ладоги", 3-я - "По дороге в Питкяранту", 4-я - "Закат над Кирьява-лахти". Сочинение было исполнено в камерном концерте Гостиной Дома Шуваловой, пианисткой Светланой Фёдоровой. А после Юрмалы я написал Трио для скрипки, флейты и фортепиано, где наполненность чувств также сказалась на содержании и названиях частей. Трио получило название "Рижское", где 1 часть - "Изумрудный берег Рагоциемса", 2-я - "Над Рижским заливом дождь", а 3-я - "Вечерний бриз". Трио дважды исполнялось (один раз в концерте фестиваля "Московская осень"). Играли Александр Корнеев (флейта) и скрипачка Элеонора Дмитерко.
Когда я называю женские имена, на страницах своей книги, то имею ввиду не интимные связи, а то, что они, даже просто своим присутствием, то есть своим пребыванием в моё время, делали мою жизнь наполненной и счастливой. Мне было хорошо с ними. Я их любил, и , полагаю, этот настрой передавался и им. Но как ни странно, когда торжествовала любовь, молчала муза. Противоречили ли они друг другу? Наверное, нет, но они порядком отвлекали, если не мешали. Наверно не один я так устроен, что не могу сидеть на 2-х стульях сразу. Иначе давно бы был женат.
После смерти родителей я стал жить экономнее, с точки зрения времени. Вот уже почти 20 лет, как я стараюсь оправдать каждый прожитый день. Дважды лежал в Кардиоцентре. Там же, в 1987 году, вчерне написал 3-ю симфонию (но не кардиологическую по содержанию). В симфонии я попытался сравнить различные периоды (этапы) человеческой жизни с жизнью природы, со сменами времён года. Так после вступления идут "Зовы весны" (как бы рождение человека). Затем следует "Лето ("Благовест"). Потом "Осенняя пора" и "Осень" - как бы зрелость и воспоминания о счастливых днях. Эти разделы соответствуют кульминации. "Предзимье" и "Зима" - как бы закат прожитой жизни. Но эпилог жизнеутверждающий - свидетельство того, что жизнь прожита не зря.
Конец 80-х, начало 90-х, время обострения и стремительного прогрессирования моей стенокардии. Приступы преследовали меня везде, то есть в метро, на улице, в концертном зале. Порою без нитроглицерина не мог сделать и десяти шагов. Я был приговорён к операции, однако не считал себя больным. Я испытал, наверное, до 1000 предынфарктных состояний, имея в анамнезе уже три инфаркта. (Не миновал меня четвёртый, не далее, как в 2005 году). Но пребыванию в больнице летом предпочитал Дом творчества "Рузу". Но в 1992 году мне было сделано аортокоронарошунтирование (как будто время подошло, ибо на операцию ни до, ни после, я никак не соглашался). Психологически, морально, спасла меня очень одарённая и молодая красавица- женщина, лечащий врач-терапевт стационара ВНЦХ, которая и поддержала меня. Её слову, как и суждению о моей болезни, я беспрекословно верил, и никогда не сомневался. Её рекомендации, когда стал сомневаться, я подчинился. Имя её Елена Анатольевна Ходовская. За что её постигло несчастье: погиб при трагических обстоятельствах её единственный 13-тилетний сын. Господь восполнил её потерю. Она затем родила девочку.

 

Глава третья

Не хочется писать о перипетиях операции, потому что она находилась в тех же руках, которые делали операцию впоследствии моему брату. А брата операция погубила. Для меня же операция прошла в целом удачно, не очень гладко, но принесла заметное, если не сказать больше, облегчение. Меня бы уже не было в живых. А за месяц до операции прозвучала в симфоническом концерте моя 3-я симфония. Помимо собственных просчётов в инструментовке, добавилось ну просто скверное исполнение в оркестре. После исполнения я пулей выскочил из зала, но затем вышел Эдик Лазарев, работавший в репертуарной коллегии союзного Министерства культуры, и спросил меня, буду ли я продавать это сочинение. Я очень неуверенно ответил, и сказал ему, что сыграно ужасно плохо. И что валторна в 1 части вступила на 8 тактов раньше. "- Это ты знаешь", сказал мне Лазарев, "- а мы не знаем"…
Восстанавливался я после операции тяжело. Отправили меня в санаторий "Переделкино" на реабилитацию больного. Из 22-х дней, проведённых там, я 19 практически протемпературил. 2-ю половину каждого дня фактически лежал без сил, не говоря об отвращении к пище. Таким образом, за исключением 5 последних дней, реабилитацию я провалил. Но через месяц, то есть после июльского пребывания в Рузе, где я прекрасно восстановил свои силы, был вновь направлен в "Переделкино". А в конце августа предпринял пеший поход по Садовому кольцу, где и свалился с сердечным приступом в необыкновенно душный и жаркий день. А в сентябре и октябре я полежал в больнице ЛДО номер 1, по прозвищу "Волынская", бывшая прежде для 1-х секретарей Обкомов и Крайкомов партии (ныне Думская), на территории самой ближней дачи Сталина. Охрана больницы рассказала, что есть подземная автодорога прямо в Кремль, а также не функционирующая ветка метро. Возникла больница на базе инфекционного корпуса, в котором лечился ещё Морис Торез. Всё, что я видел в этой больнице, меня поражало; и великолепно отстроенный лечебный корпус, и подземные переходы между корпусами, отделанные (облицованные) плиткой, как в метро, и замечательная водолечебница, подобная сказочному дворцу. В библиотеке больницы нашёл я переписку Марины Цветаевой и Пастернака с Рильке. А жил в прекрасной одноместной палате со всеми удобствами, и хорошо восстановил свои силы.

 

Глава четвёртая

1994-96 были плодотворными годами. Это годы премьерных исполнений моих симфонических произведений в филармонии на Кавказских Минеральных водах, то есть в Кисловодске. Прозвучали, притом дважды (в Пятигорске, Кисловодске и Ессентуках) 4-я и 5-я симфонии, Концерт для скрипки с оркестром и Сюита для струнных с ударными. Традиционно приезжая на лечение в Кисловодскую Клинику им. Ленина, я привозил с собою нотный материал для репетиций в симфоническом оркестре. Как премьеры, так и репетиции, наряду с прекрасной солнечной погодой и голубым небосводом (а выступления были либо весной, либо осенью), остаются для меня счастливейшими днями моей жизни. Уезжая из Москвы на Северный Кавказ в октябре или ноябре, я продлевал для себя лето, и избегал, таким образом, капризов осенней непогоды средней полосы России. А в 1997 году мне этого уже не удалось. А я рассчитывал на исполнение Концерта для тубы и оркестра, который написал ещё в 1990 году. И вот результат - пишу свои воспоминания в больнице именно в тот период, который я прежде старался избегать. Для симфонического оркестра Кисловодской филармонии я стал почти своим человеком за эти годы, ибо ни один композитор так тесно не сотрудничал с ними, на протяжении определённого периода, как я. После премьеры Концерта для скрипки с оркестром я выступал с творческой встречей в Музее имени Ярошенко. Музейщики командировали 2-х человек на мой авторский концерт 30 ноября 1996 года. Много сотрудничал я с Радио "Алеф" (первой еврейской радиостанцией в России).

 

Глава пятая

Как это ни парадоксально, но впервые ощутил депрессию в виде тоски именно в Кисловодске, в сентябре 1993 года. С тех пор я внутренне боялся её. Моя композиторская работа, безусловно, отвлекала меня от этого состояния. К счастью оно не было стабильным, да я и никогда, несмотря на угнетённое состояние духа, не позволял себе не работать, и всегда побеждал её, впрочем, затрачивая на это преодоление немало душевных сил. Конечно, никаких диспансеров не знал и никогда не состоял ни на каком учёте. Лишь попросился в санаторное отделение НИИ Института психиатрии Минздрава РСФСР, что у метро "Каширская". Но зав. отделением, Медведев, несмотря на степень кандидата медицинских наук, не разобрался в моей психике, видя, что я работаю в условиях стационара. Я просто пользовался хорошими условиями пребывания, и он решил, что в моём случае можно лечиться таблетками дома. Мне, кажется, что главная причина была в том, что его задевало, что я жил один в 2-хместной палате, и всё свободное от процедур время работал. Это давало ему весьма шаткое основание не считать меня больным, раз сохраняется работоспособность. Склоняюсь и к тому, что в его отношении ко мне был и элемент зависти, ибо полагаю, что сам он был не очень трудолюбив, и силён в своей научной деятельности. Да и облик его, достаточно неприветливый и неприятный (особенно лицо) не располагало думать о нём иначе. Я пробыл в стационаре 40 дней и чувствовал себя хорошо. Однако, вернувшись домой (а был в НИИ в январе), я обнаружил, что всё лечение моего состояния - химера, так как никакой сонапакс мне не помогал. Хотя Цецилия Абрамовна (зав. мед. частью СК Москвы) и утверждала, что без него было бы ещё хуже, оставшуюся часть зимы и начало весны я чувствовал себя неважно. Таким образом, к стыду Медведева (которого он, естественно, не ощущал), и немощи его в практической деятельности и в вопросах душевной диагностики, в моём случае, он оказался слаб. А в общих палатах он держал больных по 4 месяца. Конечно, я бы не выдержал бездельного общества, которое лишь кормилось и ничего не делало, и потому я бы не смог там быть в иных условиях, которые я попросил для себя. Попал же я к ним, как следствие безвременной кончины моего брата, хотя и при жизни его, успел побыть и в Клинике неврозов, где имел не менее прекрасные условия для проживания и лечения, и где заканчивал работу над своей 5 -й симфонией, успешно показав её потом в Кисловодске Нестерову В. И. С исполнения её и началась моя дружба с Кисловодским симфоническим оркестром.
Богу было угодно облегчить мою одинокую участь и тоскливое существование, отягощавшееся ещё и малой отдачей тем, что я стал сотрудничать с Радио "Алеф" (название по первой букве алфавита языка иврит), вещание которого было рассчитано на соотечественников не только в Израиле, но и в других странах. На этом Радио был сделан мой музыкальный портрет. Мне, как композитору, были посвящены 2 передачи. Вначале я боялся студийного микрофона, но после появления в студии уже не в первый раз, говорил редактору, что могу не только свободно говорить в микрофон, но даже рассказывать анекдоты, если понадобится. Я стал участником и не музыкальных передач. В год 50-тилетия Победы над фашистской Германией я стал ведущим на Радио "Алеф" по этой теме. Я рассказал о переписке Ильи Эренбурга с моим отцом, во время войны; о драматической судьбе пропавшего без вести старшего брата моего отца, политкомиссара Киевского Особого военного округа; о погибшем, в последний день войны, мамином брате и о двоюродном брате, Сенечке. 3 передачи были посвящены военной публицистике Ильи Эренбурга, одна - его памфлетам, и т. д. Я открыл рубрику "Евреи в русской культуре", где в 3-х передачах рассказал о скульпторе Антокольском, художнике Левитане, и Леоне Баксте, озвученных отличным театральным звукорежиссёром. При этом со времени смерти Бакста (Розенберга) в 1924 году за рубежом, моя передача на радио была первая в России (о его творчестве вообще).
А перед этим было небольшое литературное эссе о поэте Надсоне, Я рассказал о Марке Шагале - художнике и поэте. Затем последовала передача о Хаиме-Нахмане Бялике, классике еврейской поэзии. По радио "Алеф" прозвучали и мои романсы, и фортепьянный цикл и фортепьянное трио, и множество других сочинений. Мне также удалось начитать главы "Воспоминаний" моего отца "По ту сторону черты оседлости", а также главы из моей повести "О фронтовом детстве". "Алеф" свободно предоставлял мне эфир. Однажды оказался в одной передаче с Эдичкой Лимоновым, который был в эфире в течение 40 минут. Тогда он вызывал крайнее любопытство своими эпатирующими высказываниями. Дважды участвовал в совместном эфире с Валерией Новодворской, безусловно, блестящим оратором, но человеком крайних взглядов, с одной стороны клеймящей милитаризм, с другой - высказывающей экстремистские взгляды. Я как-то ей сказал, что по вопросу её отношения к Чечне я с ней согласен, на что она ответила, что это так редко бывает, что б с ней были согласны.

Глава шестая

Глубокая осень 1997 года. В 13 больнице ко мне в палату зашёл новенький (лет 33 - 34) и спросил, свободна ли койка, а палата была 3-хместной. Я попросил его подняться на 2-й этаж и обратиться к врачу Татьяне Степановне. Не прошло и минуты, как он вошёл вновь и сказал, что обо всём договорено. Я не поверил ему и сам поднялся к врачу. Я вихрем ворвался в её кабинет и спросил, действительно ли у меня новый сосед. "Как?" - от неожиданности воскликнула она, и мигом выскочила из кабинета. Когда я возвращался, она пройдя мимо меня сказала: "- Ну всё в порядке". Я облегчённо вздохнул и как-то пару дней неловко чувствовал себя из-за того, что ей всё время приходится бороться за меня, то есть давать возможность мне работать, что бы не мешали другие. Я ей сказал об этом, вернее извинился. Она сказала, что ему там, среди 3-4-х таких, как он, даже лучше, ибо они мыслят одинаково. К такому суперодиночеству, как у меня, он не привык, и ему было бы труднее, не говоря уже и обо мне…
Мне кажется, что ДТК "Рузу" посещали все, за исключением, наверное, А. Я. Эшпая, который всегда, на своей машине, ездил в Иваново. В "Рузе" я был с 1990 по 1993, и написал там 4-ю симфонию и Концерт для тубы и симфонического оркестра. Ездил я всегда в летнее время, когда поехать в Рузу было престижно, но трудно, так как в летний период было много желающих. Пожалуй, большинство использовало Рузу в качестве места отдыха (главным образом преподаватели консерватории, члены СК). Их отпуск выпадал, как правило, на летнее время. Но ездили в Рузу не только консерваторцы. Ведь был ещё и пансионат. Я же всегда получал творческую дачу, так как ездил работать. Признаться, пребывание в Рузе всегда было для меня праздником не только потому, что я чувствовал себя там композитором (так как находился среди коллег), но и потому, ещё, что не терял времени даром. В Иваново же ездил в конце 60-х и начале 70-х как молодой композитор. Со многими композиторами из республик я подружился. В период пребывания в ивановском Доме творчества случалось множество курьёзов, участниками которых были сами композиторы. Я помню Аслана Кокойти из Осетии, про которого говорили, что это композитор "какой-то". Иные приезжали туда не работать, а просто проводить время.
О моей повести "О фронтовом детстве" я рассказал в передаче "Память", по 1-му каналу Радио России, на который меня пригласил журналист Алексей Платонов. А подготовленные ранее материалы о войне ("Хроника войны" - по письмам моего отца с фронта), хотел издать к празднику 50-летия Победы. За помощью я обратился во Всероссийский Комитет ветеранов войны, который возглавлял генерал армии Говоров Леонид Александрович (сын прославленного маршала Говорова). В годы войны младший Говоров был молодым офицером. Но Говоров пожаловался сам на недостаток средств, для издания, так что пришлось искать мне иные пути.
Как-то, ещё в 1989 году, зашёл я в Дом композиторов, в вечернее время. Там в ресторане отмечалось 60-тилетие памяти поэта Владимира Луконина. В перерыве между застольем, в вестибюле, я увидел небольшого роста коренастого человека, со стриженой головой, и в белой рубашке. . Он стоял ко мне спиной и вытирал платком пот со лба. Я несколько фамильярно тронул его за плечи, подойдя сзади. Он стремительно повернулся ко мне. Это был знаменитый офтальмолог Святослав Фёдоров. Даже по краткому разговору с ним было заметно, что это очень энергичный человек.
Я мог бы определить своё состояние на данный момент, когда пишу вот эти строки, как состояние апатии к жизни. Ведь эту книгу пишу в санаторном отделении психиатрической больницы. С 15 августа у меня нет никакого подъёма душевных сил, а начал я писать лишь с 6 ноября. Мне кажется, что если бы была сейчас путёвка за рубеж, я бы не испытывал никакого волнения, не говоря уже о приливе сил. Я, так отчаянно нуждающийся во внешних впечатлениях, ну просто не поехал бы. Мой родной брат взял на себя ответственность, когда сказал мне делать операцию на сердце. Я же не смог отговорить его от операции, хотя я сильно сомневался в ней. Я так боялся оказаться неправым. Человеку свойственно верить в хорошее, и я - не исключение.
Сейчас забрезжила надежда, что моя опера по Салтыкову-Щедрину будет поставлена. Я опять увлёкся, поверил, но время не оправдало моих упований. Правда, её хотел поставить в "Геликоне" Дима Бертман, но у театра не было денег. Боясь, что мой музыкальный спектакль пропадёт после моего ухода в небытие, для сохранения его я обратился к М. В. Левнеру, директору Русского Бюро библиотеки Когресса США. Он отослал мои материалы (клавир, либретто, ксерокопию партитуры оперы, а также аудиокассету с записью моего авторского исполнения) дипломатической почтой туда. Однако уже ноябрь, а никаких вестей об этой посылке нет. Как будто рукописи зарубежных композиторов не принимаются, а только американские. Но в объяснительной записке я указал, что посылаю это в дар, не требуя ничего взамен. Не думал, что в Америке такой бюрократизм, хотя там так же мало нуждаются в искусстве, как и, теперь, в России. Дальнейшая судьба этой посылки такова: Библиотека Конгресса предложила рукопись Фонду Гувера. Те с музыкальным материалом не работают. Согласны принять рукопись библиотека Стенфордского университета, но подтверждения получения ими моего материала пока нет. Скоро будет год, как я затеял это дело, но ответа нет. Один клавир в своё время я потерял, доверив его главному дирижёру Горьковского оперного театра. Последний, и единственный находится пока в Камерном музыкальном театре у Покровского.
Элла Марковна (проповедник евангельской церкви "Евреи за Иисуса") считает, что хотя я и не крещён, но всё равно "рождён свыше", так как покаялся и поверил в Иисуса Христа. Да, я поверил, хотя вера моя очень слаба, и я часто впадаю в уныние. Однако тревога и тоска - не следствие отсутствия веры, а заболевание, нуждающееся в лечении. Ведь всякое заболевание имеет свои причины, причём, причины объективные (одиночество, возраст, и т. д.). В специфике профессии также заложен элемент моего заболевания (психологическая неустойчивость, впечатлительность). Не зря, зашедший ко мне в палату зам. главврача, В. И. Брутман, увидев меня, сказал: "- Глаза тревожные". Конечно, он был прав.

 

Глава седьмая

Хотя по календарю ещё осень, но на дворе - зима. В психиатрической больнице, в которой нахожусь, кроме небольшого санаторного отделения, все остальные зарешёченные, то есть острые. Это есть то, что в народе называют "сумасшедшим домом". Хотя трудно теперь, в миру, найти человека, у которого не было бы каких-либо психических отклонений. Кормят здесь всех больных не очень хорошо, хотя последнее время стали кормить намного хуже. Казалось бы, зачем даже такой уход за неполноценными. Однако Россия теперь состоит в международной организации, и должна выполнять взятые на себя обязательства. То есть Россия больше не рассматривает психиатрию как карательный орган по отношению к человеку, а, напротив, должна защищать её.
По-прежнему работаю над партитурой оперы-мистерии "Иов страдающий", кроме работы над данной книгой. И каждый день читаю Библию, главным образом, Послания святых апостолов. В них бездонная глубина. Казалось, что мысль везде одна и та же, но нет ни одного абзаца или строфы, чтобы это повторялось. Ну, просто гениальное варьирование мысли, притом без единого лишнего слова. Конечно, речь о Евангелии, которое можно читать без конца, и многие стихи подобны афоризмам. Понятно, почему они вошли в повседневную жизнь, хотя первоисточник их - Библия. Вообще религиозные темы продлили мне творческую жизнь. Я написал 5 хоров из цикла стихов о Христе, на стихи поэтов русского зарубежья. Почти завершил работу над оперой -мистерией на текст Священного Писания ("Книга Иова"). Чтобы донести это сочинение до слушателя, нужна прекрасная артикуляция у певцов, ибо главное в моей опере - это всё же слово, хотя и омузыкаленное. 5 действующих лиц и соответственно 5 неповторяющихся вокальных тембров.
Вникая каждый день, в какой либо фрагмент Библии, я просто поражаюсь греховности людей. Не их грехопадению, и изначальности греха, настолько Библия раскрыла мне глаза на пороки людей. Сейчас я наблюдал, как в столовой больницы сливали в туалет после обеда бачки с едой. Так, вероятно, поступают во всех отделениях. А я наивно полагал, что пищевые отходы идут на корм скоту. Неужели нельзя было договориться с какой-нибудь животноводческой фермой, чтобы пища не пропадала, да и кому-то из пенсионеров в этом же районе никак не помешала бы тарелка супа или гречневой каши. А так всё пропадает преступно, за зря. И молоко тоже сливают за ненадобностью.

 

Глава восьмая

Часто в моей памяти всплывают странички моей юности. Где-то в году 1958 был частым гостем нашей семьи Роман Нюрин. Давно уже истлел его прах, но не могу забыть его внутреннего, пламенного состояния духа, хотя и отсидел он в сталинских лагерях 18 лет.
Он был членом партии большевиков с 1916 года, когда существовали идейные большевики. В 1938 году, живя в Днепропетровске, был репрессирован за то, что, будучи зав. отделом культуры, не дал билетов на концерт некоему следователю Миронову. Был освобождён по амнистии благодаря Хрущёву, и в 1956 году смог поселиться уже не в местах ссылки. Его семья, когда он был объявлен "врагом народа" от него отказалась и погибла во время войны. Выйдя на поселение, он встретил женщину из Архангеьской области, которая стала его женой. У них родилась дочь. Но долго в Днепропетровске он жить не мог, так как устал от скрытого от глаз шовинизма. Уехал в Брянск работать зам. главного редактора известной газеты "Брянский рабочий". В годы ссылки ему удалось выжить, так как старался жить духовной жизнью (учил Шекспира наизусть, рисовал всевозможные проекты железнодорожных узлов, так как когда-то работал на железной дороге). Поражало в нём то, что, несмотря на репрессии, он остался верен идеям своей жизни, и не считал социализм виновником его сложившейся жизненной судьбы. Был похоронен в Москве, по его завещанию, как старый большевик.
Во время его пребывания в Днепропетровске у меня появились первые опыты сочинения музыки, которые очень влекли меня. Мне так хотелось сочинять. Однажды к нам домой зашёл Гендлер, знакомый папы, работавший в системе Союзпечати. Папа похвастал перед ним, что его сын пишет музыку. "Зачем?!" - воскликнул Гендлер, "-ведь его музыку не будут играть". Провидец! Какие пророческие слова людей, имевших за плечами житейский опыт. Мои оперы так и не увидели сцены (ни та, ни другая).
В 1974 году зашёл в театр им. Маяковского, к зав. муз. частью театра, профессору Мееровичу, который вёл курс "Музыки в спектакле" будущим режиссёрам ГИТИСа. Он был однофамильцем Михаила Мееровича, московского композитора, ныне покойного. Я спросил его, есть ли у него какие либо труды, или методические разработки по курсу "Музыка в спектакле".
"- Громко сказано, молодой человек, никаких таких трудов нет" - отвечал он. Но он мне дал его проект программы курса, рекомендованного Министерством культуры, который я и положил в основу разработки собственного курса, где получили своё развитие и отражение вопросы роли музыки в спектакле, в качестве одного из планов общей драматургии спектакля. В моей методической разработке получили отражение такие вопросы как роль музыки в спектакле в качестве действующего лица, характеристики действующих лиц, музыка как воспоминание о прошедших событиях, и т. д., что делало спектакль многосложным и многоплановым. В связи с организацией в вузе, в котором я работал, режиссёрского отделения, я получил заказ от ректора разработать этот курс для Молдавского Института искусств. На чтение лекций полагался один семестр, второй - для индивидуальных занятий. Как правило, в основу индивидуальных занятий брался дипломный спектакль. Я требовал, чтобы к зачёту был представлен, в развёрнутом виде, письменно, подробный режиссёрский план музыкального оформления спектакля. Я вспоминаю случай очень серьёзного отношения одной студентки, по фамилии Харуца, которая должна была поставить дипломный спектакль в народном театре одного из заводов Тирасполя. Обычно я подсказывал студентам музыкальные источники. Однако эту студентку долгое время ничего из предложенного мною не удовлетворяло. Ставила она спектакль по поэме классика румынской литературы Михаила Эминеску "Лучафер" (что в переводе на русский язык означало "Утренняя звезда"). Это поэма о любви одинокой небесной звезды к земной женщине. Как-то, по её просьбе, я приехал в институт в воскресенье, где она показала мне фрагмент из Концерта для электронных инструментов, который хотела использовать для музыкальной характеристики "Лучафера". Послушав, я одобрил. Она была счастлива до такой степени, что прослезилась. То есть её находка была удачной. Она серьёзно подошла к делу и с отличием закончила вуз.
В институте, в котором я работал, один раз в неделю происходило заседание Художественного совета, на котором должны были присутствовать все преподаватели. Обычно Худсоветы очень затягивались по времени, так как всегда выступали представители различных кафедр. Ко времени моего поступления в молдавскую консерваторию ещё существовала военная кафедра. "- А что делается на военной кафедре" - кто-то спросил на Худсовете. "- А это - военная тайна" - ответил другой.
Моя мама работала в средней школе, в библиотеке. Папа - зам. директора Областного библиотечного коллектора. Но папу знал весь город. Затем папа добился открытия в городе специализированного магазина "Академкнига", и стал его директором. Папина любовь к книгам передалась и нам, его детям. Довоенную библиотеку (а мы находились в эвакуации, а папа - на фронте), забрал к себе некто Люкиш, сотрудничавший с фашистами в период оккупации. Когда его судили, то наши книги экспроприировали в пользу Городской публичной библиотеки. Послевоенная библиотека была распределена между мной и моим покойным братом поровну. Бабушка со стороны мамы, Евгения Владимировна, к моему взрослению уже нигде не работала. Ей было за 70. Дедушка со стороны мамы, Павел Аронович, работал до своего последнего вздоха в магазине канцелярских товаров. 15 августа 1956 года, работая даже в выходной день, он умер внезапной смертью, будучи один в комнате, уронив голову на руки, лежавшими на столе. Это известие застало меня и моих родителей на отдыхе, в Ялте. Попутная легковая автомашина привезла нас спешно в Днепропетровск. Похоронили его на старом Запорожском кладбище, которое теперь уже давно есть парк. А мой родной брат Мика перезахоронил его на новом мемориальном запорожском кладбище (которое давно уже закрыто), рядом с бабушкой, умершей в 1960 году, и похороненной там же. Кладбище называлось запорожским, так как находится на обочине запорожского шоссе, соединяющего Днепропетровск с Запорожьем. Я очень сомневаюсь, чтоб эта старая могила сохранилась. Ведь никто её давно не посещает, так что полагаю, уверен, что она срыта.
Дедушка со стороны папы умер ещё в 1922 году от рака желудка. Был он посредником в деле обмолота крестьянского зерна на городской мельнице в г. Овруч Волынской губернии (ныне Житомирская область). Бабушка Хана не работала, была домохозяйкой, воспитывала многочисленных детей. В 1941 году, разбитая параличем, она была отвезена на улицу Короленко, в городскую больницу №3 ("Красный крест"), так как была не транспортабельна. Мы же эвакуировались из Днепропетровска в Среднюю Азию. Погибла бабушка Хана от рук немцев, бросивших её живой в каменоломню в числе пяти старушек, вывезенных немцами из больницы. Папа узнал об этом у сторожа больницы, предварительно подпоив его, иначе б правды не узнал.
В 1993 году я проявил интерес к Библии, и стал читать её. Наверно это естественно, так как каждый человек, на определённом этапе своего жизненного пути, подвергает осмыслению всю свою прежнюю жизнь. Меня всегда волновали Вечные темы, к тому же хотелось, как можно глубже осознать действительность.
Сказать, что нынешняя осень в Москве (1997 год) неприветлива, значит не сказать ничего. Два солнечных дня, и два полу солнечных в октябре, а в остальном, ну просто, стоят кислые дни. Какие нужно иметь крепкие нервы, чтобы вынести эту непроглядную белесую серость. Возможно, некогда климат в Москве был и иной, но сейчас - ни к чёрту. Ничего не знаю хуже осени в Москве. Иной раз задумываешься, как такой мегаполис, как Москва, мог возникнуть в условиях такого сурового, неприветливого и нестабильного климата. Какое там "очей очарованье", сплошная "унылая пора". Две недели назад сделал энцефалограмму головы. Сосуды , слава Богу, в порядке, но подкорка, как всегда, угнетена, то есть усиленно работает. Причина моего повышенного беспокойства, и прямо таки тяжёлого бытия, кроется в навязанном ельцинской властью образе жизни, когда не чувствуешь себя в безопасности ни дома, ни в больнице, нигде.
Странное впечатление производит нынешнее санаторное отделение 13-й больницы. Слишком много заметных с отклонениями. Оно и понятно, время такое. Это либо бессвязный разговор, либо ослиное упрямство, или злобность. В институте психиатрии бессвязно мыслящих, держали в особой комнате, под контролем. Дежурила у такой палаты всегда медсестра. Конечно у этих, молодых, их отклонения не до такой степени. Но залёживаться здесь нельзя, ибо можно стать таким же. Мне, одинокому, потерять разум? Тогда просто конец. Ещё одно обстоятельство, ну просто укорачивающее жизнь - отсутствие после кончины брата надежды на кого-либо.

 

Глава девятая

Завтра заканчиваются чрезмерно затянувшиеся праздники. Ельцин не скупится давать народу лишние дни для безделья. Ещё 6 ноября многие бросили работу, и до 10 почти весь контингент больных (кроме меня) из санаторного отделения исчез (отпущены домой на праздники). А у меня преувеличенное чувство страха, навязчивые состояния, и т. д. Наступило время крепко задуматься над тем, что есть для меня жизнь. Я никому не нужен, а дело, которому отдал все силы, нужно только мне. А человек только ради себя жить не может. Зачем же жить, когда нет людей, которым нужно было бы моё внимание к ним или добро от меня. Элла Марковна (пропоаедница) считает, что нужно жить, ибо ещё не всё свершил на земле. А что могу свершить я, кроме творчества? Ребёнка вырастить - уже мне поздно, дом построить - нет сил. Да, многие великие уходили из жизни рано, но успев многое свершить. Пушкин, Лермонтов, Баратынский, Надсон, Шуберт, Модильяни. Да сколько таких примеров можно привести. Как изменилась жизнь, так и изменилось отношение ко многим вопросам бытия. Как многие, я был тщеславен. Теперь же этого в помине нет. И тот факт, что меня мало кто знает, меня не удручает. Апатия тому виной или надолго затянувшийся стресс, но к вопросу известности, или тем более славы, я отношусь равнодушно. А вот судьба моей библиотеки или пианино "Вайнбах" меня печалит. Это единственные ценности в моей квартире, к которым я, конечно же, неравнодушен. Всё пропадёт. Меня это тревожит больше, чем моя собственная жизнь.
Мне некому это оставить, а Борику ведь книги не нужны. Греховность окружающих меня людей не позволяет думать о благотворительности (чтоб завещать кому-то). А потому всё пропадёт, или - в дурные руки.
Моя лечащая врач дала мне ключ от её кабинета, чтобы я вечерами мог работать там. Однако дежурная медсестра на время праздников сознательно спрятала телефон, предварительно отключив его. Другая же съязвила, насчёт моего "одиночества" в 3-хместнолй палате. Всё это ревность, зависть, позволяющие думать, что этим отношением ко мне они выражают своё внутреннее к ней. Таков мой психологический диагноз.
Мой папа родился в г. Овруч Волынской губернии (ныне Житомирская область). Мама же - из Каменец-Подольска. Я как то спрашивал своего старого старшего коллегу, композитора Зингера Григория Соломоновича, который работал концертмейстером с известными певцами, и побывал с концертами во многих странах ( в Европе и США), что ему понравилось или запомнилось больше всего. Он отвечал, что в Каменец-Подольске "фортеця", то есть крепость. Это та самая "Старая крепость" Беляева, которой зачитывалась юность моего поколения. Я не так много видел за прожитую жизнь (наверное, совсем немного), ведь заграницей я никогда не бывал, но всё, что видел (в Прибалтике, Казахстане, в Крыму и на Кавказе), глубоко запечатлелось в моей душе. Я вырос на Украине, затем жил в Молдавии. Теперь живу в Москве. Москва ныне другая, в сравнении с 10 годами ранее. Нет более лиц интересных, столичных, а если есть, то это доживающие остатки в условиях всеобще сломанной жизни. Вот всё пишу об апатии, и о депрессии, о том, что я лечу её. Но, слава Господу, несмотря на постоянные душевные разломы (вернее нестабильные, с точки зрения настроения, состояния), у меня почти не было целого дня, чтобы я проиграл сражение с самим собой, то есть полностью не работал. О том, что борюсь за каждый день, уже писал, и эту борьбу продолжаю. Не грех ли повторить письменно слова молитвы, которые я каждый день произношу, где благодарю Бога за день вчерашний, и за новый день, что проснулся живым. "Прошу благословить новый день, а также не лишать меня жизненной силы, ибо на Тебя, Господь, уповаю. Тебе вверяю я душу свою. Аминь". И далее: "Укрепи меня в вере. Приблизь к Себе, укажи пути, которыми мне идти, ибо Тебе вверяю я душу свою. Реши вопрос моего одиночества, дай мне жену, спутника жизни. Будь моим помощником, другом, пастырем, отцом. Прислони своё ухо ко мне, услышь мою молитву. Будь милосерден ко мне, как Ты был милостив ко мне до сего часа. На всё, Твоя добрая Господня воля. Аминь!" (Но я давно уже не молюсь).
Вообще я очень нелегко живу, так как с трудом переношу эту жизнь, словно надломленный стебель. Моя душа, безусловно, больна. Я вспомнил, как на одном из концертов фестиваля "Московская осень" в начале 90-х, в Концертном зале имени Чайковского встретился мне Козловский (нынешние поколения уже не знают, кто он). Он дважды (один раз у входа в зал, другой раз в антракте) поприветствовал меня. Как видно я кого-то ему напоминал, так как лично его не знал. Ему тогда было уже под 90 лет. А в ресторане Дома композиторов, в комнатке, где обслуживался аппарат Союза композиторов и члены СК, видел обедавшего там поэта Роберта Рождественского. В общем зале, в вечернее время, у буфетной стойки часто видел безукоризненно одетого Никиту Богословского. Как-то за столиком того же ресторана сидел подвыпивший мужчина, который громко спросил меня: "- Вы знаете, кто я?". Я искренне ответил: - "Нет". Он: "- Я - Горохов, автор стихов песен Бабаджаняна. Этот Горохов сказал, что сейчас пойдёт к Бабаджаняну, живущему в этом же доме. И он действительно вошёл в тот подъезд, где жил Бабаджанян. Видел ныне покойного поэта Дербенёва, автора стихов песен Пахмутовой, который ездил в ДТК "Сортавала". Он говорил мне, что если я не рыбак, то зачем ездить в это место…

 

Глава десятая

Уже давно веду затворническую жизнь. Характер (человеческий) и специфика труда, всё наложило отпечаток на меня, не говоря об одиночестве естественном (остался без родных, а семьи нет). Как печально, что возраст мой совпал с закатом и падением страны, в которой я родился и прожил жизнь. Приходиться искать спасения в самом себе. Конечно депрессия, заложенная во мне, таилась до испытания операцией. Александр Сергеевич Менцер, истинный апологет евангельской веры, психотерапевт психоневрологического диспансера Ленинградского района, у которого я был, сказал мне, что депрессия у меня и была. Она никуда не делась, а только проявилась при соответствующей стрессовой ситуации. К тому же шунтирование очень сказалось на иммунной системе. Всё-таки несколько часов на искусственном кровообращении. Кого депрессия бьёт больше, а кого меньше (кто помоложе, и покрепче).
Позвонил как-то Шабалкину, оперировавшему меня, и сослался на плохое настроение. Он немедленно предложил приехать. Когда зашёл к нему, он, встретил меня словами: "-Ведь какую операцию перенёс, а?". Спустя какое-то время я обратился к психотерапевту реабилитационного отделения при НЦХ. Она подтвердила, что при 4-х шунтах оперируемый находится как минимум полтора часа на искусственном кровообращении. А это - удар по нервной системе. До операции я был намного мужественнее, и не боялся ничего. С операцией, как это ни парадоксально, пришёл страх и осторожность, вместо того, чтобы наоборот. Я высказал ей всё, что чувствовал в связи с тяжёлым временем (а шёл всего лишь 1993 год). И что мне всё тяжелей и непереносимее дышать одним воздухом с ельциными, что из-за них я лишился всего, и что жить с ними мне и физически и морально невмоготу. Она сказала мне, что её муж тоже страдает от того, что делается вокруг, но мне в таком случае следует либо уезжать, либо взять себя в железные тиски. Другого пути нет. Но, к сожалению, я слишком слаб и неприспособлен, чтобы уехать. А где взять силы брать себя в руки? Но мнительность и навязчивые состояния очень мешают жить. Когда анализирую свои поступки, то ясно вижу гипертрофированность страхов, несоответствие душевных состояний действительной ситуации. А из-за этого - большие физические потери.
Как смотреть легче на жизнь. Мне этого никогда не удаётся. Я задавал такие вопросы и моему лечащему врачу по психбольнице. То есть, действительно ли я болен, или это просто изъяны моего характера. Она ответила, что после 55 лет такое может быть как проявление характера, но длительный, затяжной стресс надо снимать. Из этого объяснения я понял, что без таблеток не обойтись, ибо, как я уже писал, слишком много душевных сил уходит на преодоление этого негатива. Поистине из всех болезней худшее - это не быть в здравом уме. А потому придётся потерпеть, ведь я в палате - один, а это уже благо и право на самостоятельную жизнь (делать по утрам гимнастику, молиться и работать). Хочу сказать о Библии, что нет равной ей по чистоте слога, концентрированности мысли, и вместе с тем, свободы её. Это своеобразное варьирование одной идеи, выражающейся в вере, делает эту Книгу необыкновенно глубокой, мудрой и цельной. Всё это, в несколько большей степени, я отношу к Евангелию, повествование которой словно горные вершины, покрытые чистым, искрящимся до боли в глазах снегом.
Ещё один случай моих взаимоотношений с женщиной, где понимание ею добра и зла оказалось размытым. Конечно, это далеко не единственный пример проявления женской природы, в частности эгоизма. С Люсей Вениной я познакомился ещё в Кисловодске, в славном для меня апреле 1994, когда 9 апреля впервые была исполнена моя 5 симфония. А познакомились, естественно, в самых благоприятных для этого условиях, то есть на отдыхе. Я даже был в её номере в санатории Минатома "Джинал" (в том самом номере, в котором отдыхал в январе 1996 года), однако не остался у неё. Конечно, она искала флирта. И этот "флирт" оказался банальным плодом испортившихся отношений с мужем (весьма неоригинальной истории). Как будто бы она была на грани развода с ним. Но было несколько странным, что называла его гением. Жила и работала в Сарове (Арзамас 16). Муж по профессии физик, она же - программистка. Уехал я из Кисловодска на несколько дней раньше её. Затем я совершил ошибку, что встретил её на Курском вокзале, так как параллельно со мной её встречали её дочь - студентка из Долгопрудного, со своим будущим мужем. Однако чувствовал себя неловко из-за неприязненных взглядов дочери, что не явилось неожиданностью для меня. Я пожалел, что пришёл на вокзал и подумал, зачем мне это надо, и куда я, таким образом, лезу. К несчастью, чутьё моё никогда меня не обманывает, однако я, всё же, становлюсь жертвой своих заблуждений. Люся призналась, что нужно было, что бы кто-то тащил её тяжёлый чемодан, и будучи не очень уверена, что я встречу её, она дала ещё и телеграмму дочери с женихом. Он то и тащил её чемодан. Затем она уехала к матери в Ногинск, откуда позвонила мне. По возвращении в Москву у меня переночевала. На утро же взволнованно сказала мне, что для неё это была незабываемая ночь, и захотела остаться со мной, после развода с мужем. Я ей сказал, что этот вопрос должна решать только она сама. Мне это было, в общем, всё сказать нетрудно, ибо это был случай, когда я не был влюблён в женщину, то есть не был увлечён ни плотски, ни духовно, хотя, быть может, кажущееся её смирение и кротость казались мне весьма приемлемыми для жизни. Пообещав приехать в Москву в мае, Люся исчезла. А объявилась в сентябре, когда я отдыхал в Переделкино. О её телефонном звонке мне рассказал мой старший брат, приехавший в Москву для операции, за месяц до своей кончины. Она сказала брату, что теперь свободна, так как разводится с мужем, и т. д. Мой брат поверил ей и уговаривал меня. Затем она пропала вновь и появилась в канун Нового года, что б провести его совместно. Я тогда, после смерти брата, попал в институт психиатрии на Каширке. Пробыв новогодние дни у матери в Ногинске, она возвращалась к себе домой через Москву. Я вышел на перрон встретиться с ней и проводить её. Потом опять исчезла, и летом 1995 я приглашаю её приехать, дабы попробовать укрепить отношения с ней, пытаясь верить в то, что она действительно этого хочет. (Решил всё же послушаться совета моего покойного брата). 6 дней гостила у меня в июне, но почему-то была не в настроении. Готовила еду (на это она была мастерица). Сделав робкую попытку найти работу, она больше таких попыток не предпринимала. И посвятив меня в план окончательного развода с мужем через размен квартиры и получения отдельного ордера, уехала, хотя потом мне позвонила. Я ожидал известий, но позвонив мне в начале сентября, что едет в Сочи на отдых, об остальном мне не сказала ничего. Я посчитал своим долгом увидеть её в Москве проездом на Кавказ, но Люся тяготилась этой встречей, так как совсем не планировала остановки в Москве. Пообещав мне встречу на обратном пути, она исчезла вовсе, успев мне только позвонить с вокзала, перед отъездом в Арзамас. По-видимому, всё было "переиграно" значительно раньше, чем мог предположить. На сей раз, она исчезла, но уже навсегда - ещё один пример в нескончаемой для меня веренице женской ненадёжности и эгоизма. Женщине свойственны спонтанные поступки, а потому и не задумывается глубоко над тем, что кто-то может пострадать. Возможно на каком то отрезке искренне и поверила в союз со мной, но, думаю, что голый практицизм, или скорее трезвый (я был сознательно не щедр относительно неё, за исключением заботливого и просто хорошего отношения к ней), взял вверх над близостью отношений и превратил их в ничто. Я всё же написал ей, но она не откликнулась. На этом всё закончилось.
Мне стыдно перед самим собой, что я предпочитаю пребывать в психушке, вместо того, что бы посещать концерты фестиваля "Московская осень". Мне кажется бестактным, когда людям напоминают о их возрасте. Ведь это всё равно, что указывать на увечность инвалиду. А это часто происходит теперь. Мне напоминают о моём возрасте молодые. Они зовут меня "дедуля". Ну что же, если я так старо выгляжу. Но ведь канун 60-тилетия. А я, к тому же, лыс, гляжу на 6-7 лет старше, ношу толстенные очки и прочее. Да и врачи ведь поступают не лучшим образом:
"- Ну, как же, возраст!" И вспоминается светловское: "- Скажите, ну что вам стоит, что я совсем ещё не стар, что жизнь, несущаяся быстро, не загнала меня в постель…", и т. д, А ведь поэт Михаил Светлов был мой земляк, уроженец Днепропетровска.

Глава одиннадцатая

После праздников стоят тёплые дни, несмотря, в целом, на очень плохую, в этом году, осень. Когда -то писатель Юрий Бондарев заметил в своих дневниках, что не стоит торопить время (с точки зрения краткости жизни), а мне так хочется, что б осень прошла поскорее, чтобы забрезжила надежда скорой весны, и более светлых дней (ведь после зимы - весна). А так затянувшееся угасание в природе, как медленное умирание. Кого не спросишь, у всех и на душе осень. Но не такая она на юге, на Северном Кавказе. Там она овеяна светлой грустью. Можно подискутировать на тему "здоровый дух в здоровом теле". Быть может наоборот: если здоров дух, то и человек выздоравливает. Каждый мыслящий знает, что такое настроение, и как оно важно для жизни человека вообще. Следовательно, "здоровый дух в здоровом теле" имеет и обратный смысл. Социальный фактор моей болезни налицо. Ведь, если б не было такого краха вокруг, и "переоценки" ценностей, как следствие губительное, не было бы упадка духа. А нездоровый дух делает тело больным. Так что картина ясна. Это - не от благополучия жизни, жизни всеобщей, ибо уйти в себя целиком невозможно. Даже на минимальном уровне приходится соприкасаться и общаться с этой жизнью. Очень и очень трудно так жить.
В психиатрической больнице, в которой нахожусь - повальная, сплошная курня. Курят все, мужчины и женщины, и даже медперсонал. А что же говорить об острых отделениях, из которых и состоит больница.
Живу одиночкой, и это большое благо, ибо могу работать. Мне казалось, что партитуру "Иова" уже закончил. Однако сколько не смотришь её, всё равно находятся ошибки. В этом вся суть работы. Чтобы довести сочинение до такой степени завершённости, чтобы не нужно было бы
что-либо переделывать, то есть добавить или убавить. Собрался написать письмо Нестерову в Кисловодск, что бы нашёл время сыграть мой Концерт для тубы. Начал писать письмо такими словами: "Дорогой Валентин Иванович! На фоне кислых московских ноябрьских дней, когда на сером, белесом, ну совершенно безрадостном небе не таится ни одной, хотя бы маленькой эиоции, Кисловодск, с его голубым небосводом и ярким солнцем, кажется мне неправдоподобным раем". Вот говорят по радио и телевидению, что Россия, мол, обрела свободу, что прежняя жизнь была плохой. Давайте не кривить душой, не лгать и не лицемерить. Справедливых общественных устройств вообще на свете не бывает, и если выбирать из двух зол меньшее, то прежнее - наименьшее. Я говорю не об отдельных представителях, а обо всём народе. Народу прежде однозначно жилось лучше, чем теперь. Теперь народ страдает и терпит. По телевидению сообщили, что Сабчаки - в Париже. Только подумайте, Сабчак (этот краснобай) - в Париже, и удачно прооперирован. Боже! Куда Ты смотришь, и за что неправедных облагодетельствуешь. Ну, хорошо, мы осуждаем прошлое, но судьи кто? Мерзавцы, христопродавцы, потомки сталинских доносчиков. И получается, как в Библии, т. е. ищут сучок в чужом глазу (что б оправдать собственные преступления), а бревна в своём не видят.

 

Глава двенадцатая

В передачу "Герой дня" вчера, то есть 1 апреля, был приглашён писатель-политкаторжанин Лев Разгон. Ему исполнилось 90. И на вопрос, что способствовало в жизни его долголетию, он очень мудро ответил: "Мне всегда всё было интересно". В этом разгадка продления жизни, то есть желания жить. Ведь жить не хочется тогда, когда становится неинтересно.
12 ноября пошёл в почтовое отделение отправить письмо Нестерову в Кисловодск, да чуть не "утонул" в огромной луже. Такой скверной погоды я никогда не видел: темень и море воды из-за отсутствия канализационных стоков. Словом всё непотребство - в этой погоде.
Особая статья, в поведении лечащихся в санаторном отделении, это совершенно необъяснимое стояние в проходах, без какого либо осознания, что кто-то другой должен или может пройти. Все они с вывихами (странностями), притом значительными.
Уже писал, что все кавминводские премьеры моих сочинений были праздниками для меня. Каждое исполнение носило индивидуальный характер. Так премьерное исполнение 5-й симфонии в Ессентуках и Кисловодске затронуло большую слушательскую массу. Я помню почти полный зал на симфоническом концерте 9-го апреля. Симфония, написанная в стиле организованной алеаторики, вызвала в оркестре переполох. До меня они такую музыку не играли. Конечно, поколения музыкантов сменяются, но специфика этого оркестра всегда была определённой - играть известную всем популярную классическую музыку.
После первой репетиции, в понедельник 4 апреля, я сказал дирижёру, что заберу партитуру, ибо сомневаюсь, чтобы оркестр это сыграл, тем более, что музыканты оркестра, не успев привыкнуть к этой музыке, высказывали своё неодобрение. Нестеров тогда мне сказал, что так происходит с любым новым сочинением, которое должны разучивать, независимо от того, классическое оно или современное. Они заверил меня, что оркестр симфонию сыграет, быть может не блестяще, но всё равно сыграет. И это было так. После последнего аккорда симфонии первыми, кто аплодировал музыке, были сами музыканты, постукивавшие древком смычка по пультам. Я в этот период находился на лечении в Кисловодской Кардиологической клинике, и афишей, повешенной в клинике, пригласил всех на концерт. Второй моей премьерой, уже в октябре 1995 года, был Концерт для скрипки с оркестром, исполненный и в Пятигорске, и в Кисловодске. Удачно играл солист, молодой скрипач Женя Шульков, тогда ещё студент 4 курса консерватории по классу известной скрипачки, профессора Маринэ Яшвили. И вновь вела Концерт музыковед Светлана Смолина, которая умела прекрасно говорить о музыке. Весь симфонический оркестр проникся симпатией к Жене. Представьте себе высокого белокурого блондина, одетого во фрак. Он вызвал всеобщие симпатии и у слушателей тоже. Концерт был сыгран с большим воодушевлением, и все сошлись во мнении, что это настоящий скрипичный концерт.
Уже после второй премьеры я стал для филармонии как бы своим человеком. Все меня уже знали ещё по прошлому приезду. В ноябре же 1996 мне просто повезло. Игрались два моих сочинения, правда в одном отделении, а во втором была сыграна симфония Гайдна. Но музыка, звучавшая в 1-м отделении, была фактически моим авторским концертом. Игралась 4-я симфония и Сюита для струнного оркестра с ударными. И оба сочинения также были исполнены дважды: в Ессентуках и Кисловодске. И это было наисчастливейшее время для меня. Все дни стояла прекрасная погода. Ещё по летнему тёплая поздняя осень способствовала ощущению полноты жизни. К тому же я не пропускал ни одной репетиции. Как это славно, когда находишься в затемнённом зале, на сцене которого идёт репетиция твоего музыкального произведения. Я молча, слушая конечно, ходил между рядами партера, наблюдая за репетицией. Таким образом, мои премьеры прошли в городах прославленного курорта, где публика была неординарной в том смысле, что состояла не только из меломанов, но и простых слушателей со всей страны. Так что мои приезды в Кисловодск, стали содружеством композитора и музыкантов - исполнителей. Однако нет ничего стабильного, а тем более, вечного. Моё желание, чтоб эта ниточка не порвалась, увы, не осуществилась. Тому "виной" и время, и изменившиеся обстоятельства. Да и труднее стало ездить в Кисловодск, хотя он для меня всегда благословен.

 

Глава тринадцатая

Довольно редко, но всё же обращаю взор к своей прошедшей кишинёвской жизни. Жил на 4-м этаже в однокомнатной квартире в том же доме, после вынужденного обмена. Был у меня соседом Захар Ефимович (фамилии уже не помню), провинциальный еврей. Наши балконы были смежными. Когда я приоткрыл балкон, то увидел горлицу, лежавшую на моём шкафчике. Голубь встрепенулся, сделал попытку взлететь, и камнем полетел вниз с 4-го этажа. Упал он в небольшой загороженный садик, примыкавший к дому. Я моментально кинулся вниз, почуяв, что он может стать жертвой изрядного количества бездомных котов и кошек, бродивших рядом вокруг помойки. Взяв без особого труда обездвиженного голубя в руки, и прижав его к своей груди, я почувствовал, как сильно билось сердце птицы (от страха, конечно). Я поднялся с ним к себе и осторожно выпустил его на балкон. Он, голубь, забился в угол между перилами и столиком балкона, в конце его, так как пытаясь всё-таки взлететь, каждый раз падал. Мне подсказали, что нужно налить ему водички, купить пшена. Прозвал его я, почему-то, "дурашкой". Когда я уходил из балкона в комнату, то наблюдал через окно, как птица, ковыляя, выходила попить и поклевать. Я также заметил, что голубь, спустя незначительное время, на моё прозвище начинает реагировать. Но это было потом, а я, вначале, схватил голубя и положил его в железную сетку, предназначавшуюся для картофеля и овощей, и повёз его в ветеринарную лечебницу. Ветеринарный врач сказал, что у голубя повреждено крыло, и что когда оно зарастёт, он улетит. Обрадовавшись, что всё обстоит не так уж страшно, я повёз его домой, и вновь выпустил на балкон. Прошло 2 недели. Голубь, хотя и пугливо, уже проскакивал мимо меня, сидевшего на корточках у входа в комнату. Хотя "дурашка" и стал привыкать ко мне, его крыло, однако, не зарастало, и волочилось, повреждённое, за ним. А у меня приближался отпуск. И что же делать? Ведь без меня птица погибнет, живое существо всё-таки. И я решил обратиться за помощью к своему соседу, Васе Павловскому, у которого было две дочери (одна - малютка, вторая, уже 16-тилетняя Галя). Он мне сказал, чтобы я взял пустой картонный ящик из овощного магазина. Но через 10 минут, после нашего разговора, он сам зашёл ко мне с картонным ящиком из под фруктов.
"- Где твой голубь?"- спросил он, и я, не без труда, поймал перепуганную птицу, когда мы вышли на балкон. Я сказал Васе, что куплю еду для голубя, лишь бы он сохранил его у себя. Вася же сказал: " Не хватало ещё ему что-либо покупать. Он у меня борщ жрать будет". Я был спасён. Прошло около 2-х месяцев. По возвращении в Кишинёв я с ужасом думал о том, что, будет с голубем, но уже по пути к дому, я повстречал старшую дочь Васи, Галю. Вася возвратит мне искалеченного голубя, и что я потом буду делать с ним. С опаской я приближался к ней. Как только она меня увидела, тут же воскликнула: "- Улетел ваш голубь, улетел!". Боже, как я был счастлив. Оказывается Вася, во время моего отсутствия, запер голубя в ящик с прорезями, что б тот не смог передвигаться, поставив ему там еду. Таким вот образом крыло зажило, и голубь улетел.
Когда-то встречался в Кишинёве я с Валей Бармак. Жила она с матерью до получения 2-хкомнатной квартиры, в жуткой хибаре в центре города, по улице Армянской. И как-то, провожая меня к автобусу, увязался за нами маленький дворовый котёнок помойного цвета, с хвостом "трубой". Он и родился во дворе. Был он тигриного окраса с двумя белыми колечками на запястьях лап и белым ошейничком вокруг мордочки. Мы шли, а он забегал то впереди нас, то назад (игрался). Валя взяла его на руки, он полез ей за шею. Как только я сел в автобус, она мне его - прямо в руки. Автобус тронулся, котёнок от испуга вцепился коготочками в мою рубашку, боясь упасть. Ну не выбрасывать же его мне. Подумал я, приеду к себе домой, отдам соседям. Не тут то было. Никто не хотел брать . Кругом котов полно. Я его выставил на кухню. Он стал мяукать, словно просил чего-то. И вдруг нашёл у меня на полу маленькую коробочку, и в неё помочился. Я был поражён. Ну, раз он такой интеллигентный, то оставлю пока его у себя. А через месяц обнаружился у него лишай. Валя свезла его в ветеринарную лечебницу. (Происшествие с голубем случилось позднее). В ветеринарке хотели его забрать и умертвить, так как он был заразен. Мы не оставили его, хотя нам пригрозили штрафом. Валя, бывшая прежде медсестрой, принялась его лечить. В 70- годы лечебные мази стоили копейки. Два месяца продолжалась "битва" за Рыжика, окончившаяся победой, но, главное, котёнок всё терпел, как будто чувствовал, что это - для его спасения. Терпел, когда его стригли, и втирали мази, словно понимая, что его хотят излечить. Новая свежая шёрстка появилась на затылочке, и котик в своей кошачьей красоте особенно был прекрасен. Я приносил ему со двора песочек, который регулярно менял в коробке, где он отправлял свои физиологические потребности. Было это в 1978 году, году смерти моей мамы. Ночевал котёнок на кухне, днём бегал по комнате. Он постепенно приобрёл мои привычки. Я, смотря телевизор, дремлю, и опускаю свою голову на него, сидящего передо мною на столе, и тоже "смотрящего" телевизор, мурлыкающего от удовольствия при прикосновении моего к нему. Мне уезжать на лето, а что делать с котом? Ну не выбрасывать же его на улицу, домашний ведь кот. Просил двоюродного брата и его жену (а жили они неподалёку) заходить ежедневно ко мне минут на 1О покормить, оставив для кота окно из кухни открытым на балкон.
Прошло полтора месяца с тех пор, как я отсутствовал. По телефону жена брата сообщила, что нужно приезжать, так как кот может сойти с ума. Сойти с ума, конечно, он не мог, а вот сдохнуть от голода, да. Всё дело в том, что через два дня после моего отъезда, он перестал есть. И по моём возвращении тоже не сразу стал есть, так как не узнал меня. Вот и пример кошачьей привязанности к человеку, а не только собачьей.
С приходом зимы стал Рыжик половозрелым. Сидел возле двери и жалобно мяукал, просился на улицу. Однажды вылез на лестничную клетку, но вот не знал, куда идти. А жил я на 4-м этаже. И выскочил он на случайно открытый мною балкон, в февральскую стужу, на холодный цементный пол. А после захворал, забившись в угол. Я - к Вале по телефону:
"- Рыжик умирает". Она мигом ко мне, и мы - к ветеринару. Ветеринарный врач воскликнул:
"- Забирайте его, он мне тут наследил! Цистит у него". (Кот простудил свой мочевой пузырь). Назначили ему 12 уколов, таких же, как назначают человеку при цистите, то есть воспалении мочевого пузыря. Валя сделала ему всего один, и он выздоровел. Радости нашей не было предела (как будто речь шла о ребёнке). Учитывая произошедшее, я просил Валю забрать кота к себе. У них самих была сиамка, но Рыжика Валя поместила в другую комнату. Как видно Рыжик понравился сиамке, и у них родились котята. Как позвоню, так Валя кричит в комнату: "-Рыжик! Иди сюда. Дедушка звонит". Я спрашиваю, ну почему же дедушка?
"- А потому, что у Рыжика есть детки-котята". Стыдно признаться, но когда папа, после смерти мамы, остался один, я не вернулся в Днепропетровск, не стал жить с одиноким отцом, не до конца понимая, как ему тяжело. Одной из причин (конечно же, не главной), тянувших меня в свою квартиру в Кишинёв, был, как это ни парадоксально, кот.
Сегодня у меня неважный день, словно сама природа со мною скорбит. И как бы понимает: уже 19 лет, как нет на свете моей мамы. Уныние и тоска - 14 ноября 1997.
Поднялся к лечащему врачу и рассказал о своём настроении. Она напомнила мне, что у меня есть творчество. Я ей пересказал фрагмент из чеховской "Чайки".
- Вы же писатель"
"- Да что писатель. Всё равно скажут, что не Лев Толстой. А как один рассказ закончишь, так сразу уныние, и начинаешь писать другой…" (по моему так, если мне память не изменяет).
Татьяна Степановна, улыбнувшись, сказала: "- Скорее всего…"

 

Глава четырнадцатая

Я прожил в Кишинёве 29 лет, точнее 28 с половиной. Всё это время делал робкие попытки переезда в Москву через обмен квартиры. Но сделать это было очень трудно. Кому нужна была эта "глухомань". Обмены были очень редки. А выехать в Москву было моей заветной мечтой, ещё и подогретой годами одиночества, провинциализма и бездуховности, столь характерными для Кишинёва, не говоря уж о Молдавии в целом. Правда, был "путь" переезда в Москву через фиктивный брак, но я был слишком далёк от таких вещей, не говоря уж о совершенной непрактичности в таких вопросах, как и вообще в каких бы то ни было житейских делах. Меня знакомили, но обе стороны не заинтересовывались друг другом. Одним из редких исключений такого рода была Ада, приходившаяся падчерицей Цецилии Абрамовне. Жили они все в прекрасной 3-хкомнатной квартире старого многоэтажного дома по проспекту Мира. Я вырвался на зимние каникулы в Москву и был приглашён пожить у них, дабы попробовать "сварить кашу" с Адой, с которой познакомился в прошлый свой приезд. Ада была худенькой, маленького росточка, с кривыми ручками и ножками, 28-29-тилетний зверёк. Цецилия Абрамовна говорила о ней только хорошее, стараясь представить мне её в наилучшем свете, но впечатления она на меня не производила. Дело явно не клеилось при всём моём желании. Притом отец Ады (ныне покойный), готов был разменять квартиру, дабы всё сделать для счастья своей младшей, ибо старшие дочери все были хорошо устроены, так как имели семьи. Я понимал, что это редкий вариант, имея ввиду интеллигентность и порядочность её родителей, но ничего с собой поделать я не мог. К тому же Ада много курила. И для меня этот факт был весьма немаловажным, так от неё постоянно пахло табаком, что было уж совсем невыносимо. Рано или поздно, но мы должны были оказаться в постели. Она многозначительно об этом мне давала понять. Но у неё были месячные, так что какое-то время общаться было невозможно. Но когда всё поправилось и дошло до этого, то ничего не получилось. Её тело было настолько пропитано (я помню даже пахнувшее табаком плечо), все поры были настолько засорены и проникнуты таким неприятным для меня запахом гари, что справиться, вернее сладить с ней в интимном вопросе я не смог, как бы в душе не желал этого. Чувствуя себя весьма неловко, я рассказал всё без утайки Цецилии Абрамовне как врачу. Однако Ада не простила мне моего промаха. Все низкорослые существа очень злобны, и Ада не была исключением. Я брату своему (который очень хотел, чтобы я был с Адой) всё хорошенько объяснил, и он понял невозможность такой сделки, хотя это могло стать удачным началом в моей жизненной судьбе. Впрочем, она всё же вышла замуж, но за такого, как она сама, то есть не очень разборчивого по части женской внешности человека, и она даже родила. Ну что ж, у каждого своя судьба.
15 апреля 1992 года мне было сделано аортокоронарошунтирование (операция на сердце). Лежал я в ВНЦХ, на Пироговке. 23 апреля меня перевели из реанимации в палату. Утра хотя и были солнечными, но всё ещё холодными (зима ещё не хотела уступать свои права). Съестное, которое приносила мне моя двоюродная тётка, держал я на балконе, прямо у двери в палату на 8-м этаже. Заметил, что исчезли куски отварной курицы, завёрнутые в фольгу. Там же стояла баночка с законсервированной курагой. Вдруг я услышал дребезжанье за окном. Я резко тронул дверь к себе. Сметливая ворона, по-видимому, не в состоянии проникнуть в содержимое, катила клювом баночку к краю балкона, чтобы она упала вниз и разбилась. Я понял, кто воровал моё куриное мясо и больше ничего на балконе не хранил.
Я не люблю нынешних, так называемых звёзд (то есть эстрадных певцов и певиц), конечно за их пение. Всё это, за редким исключением, почти самодеятельность, занявшая неположенное ею место в эфире и на профессиональной сцене. Среди них есть, достаточно известные, и имеющие прямое отношение к сцене. Боярский, например. Конечно, это далеко не худший пример. Но он - киноактёр, но очень любит петь, а голос у него и тембр - козлиный. И сразу вспоминается русская пословица - поговорка: "У кого голосу нет, тот и петь охоч".
Если выглянуть из моей лоджии на проезжую часть улицы, то на другой стороне, за бетонированным забором, стоят большие старые тополя. Дело было в июле. В один из дней все окна в один и тот же час были залеплены молью, притом, как выяснилось, тополиной. А на балконе, на большом гвозде, висело моё старое поношенное пальто с воротником из каракуля. Мне показалось, что дело - в них, что корень зла - пальто. После некоторых колебаний, я тут же снёс его во двор. А моль опять возникла в определённые часы, потом исчезла. Затем по радио услышал, что тополиная моль, появляющаяся в жаркие дни, вещей не ест. Так что пальто я зря выбросил.
Я - очень беспокойный человек. Помимо мнительности, меня одолевают часто сомнения, не дающие в полном смысле этого слова спокойно жить. Г. С. Зингер, о котором я уже упоминал,
как-то сказал мне: "-Я знаю, кто вы. Я вас уже вычислил и могу назвать только одним словом:
"- Каким?" - спросил я. "- Это слово - самомученик" - отвечал он.
Я без конца убеждаюсь, как нынешняя власть обманывает собственный народ, всё время, сбивая его с толку. Когда начинаешь говорить о Ельцине как о зле, то получаешь ответ: "- А вместо него кто?.." Я тогда поясняю, что нужно раньше избавиться от зла как от болезни, а потом думать, что делать или как поступать.
Я вспоминаю год своей операции как светлый. Это был 1992. Развал страны ведь только начинался. Одним из важных доводов, который всё-таки подтолкнул меня к операции, был тот, что она может потом стоить больших денег (так впоследствии и случилось), то есть вообще быть не бесплатной для меня. А я же - инвалид 2-й группы. Тогда ещё советская власть существовала. О том, что эта власть мне во 100 крат ближе, чем ельцинский миропорядок, я не скрываю и по сей день. Да никогда этого "миропорядка" не приму. Об этом не скрывает и Борис Александрович Покровский, когда бы не говорил с ним по телефону. А можно ли вообще равнять с Чубайсами и Ельциными великого художника? Это же просто нонсенс.
Я рано стал лысеть, Это, бесспорно, и наследственное (папа облысел лет в 27). Из-за этого недостатка я, как и сейчас (ну а сейчас тем более) смотрюсь намного старше своих лет. Мой брат тоже рано облысел, и как-то, в 70- годах купил в Москве прекрасный мужской парик ручной работы. Парик, с естественными мужскими темно-коричневыми волосами, вшитыми в кожаную, к сожалению, без дырочек для воздуха подкладку, покрывал овальную часть головы. Я отдыхал в санатории "Победа" в Хосте (Сочи), когда мой брат привёз туда этот парик (брат отдыхал на Кавказе "диким образом"). И когда я надел его, то рядом отдыхавший со мною профессор Долинский (из Пищевого института), тотчас обернувшись, совсем не узнал меня. Я сразу "помолодел" на 10 лет. Парик стоил по тем временам немалую сумму - 160 рублей, в то время как санаторная путёвка стоила 120. Поскольку он мне очень подходил (мои очки держали его своими ободками), брат оставил его мне. Но это обстоятельство вызвало ряд неудобств и недоразумений трагикомического характера впоследствии. Я стал носить его ежедневно, снимая лишь вечером, когда меня никто не видел (снимал, и одевал на дно перевёрнутой 3-хлитровой банки). Можно себе только представить, как я страдал от зноя, когда ходил на пляж. Ведь я же был на юге, да ещё летом, и солнце неумолимо пекло в голову. Я ухитрялся и в море плавать в нём, не окуная, естественно, головы в воду. Вернуться в номер, снять парик, и дать возможность собственной голове остыть от жара и духоты, было для меня необходимостью. Вернувшись в Кишинёв, я имел глупость появиться в нём на работе. Вокруг, не говоря уж о моих студентах, все поразились моему изменившемуся внешнему виду, то есть наличию такой буйной "растительности" на моей голове, которой прежде не было. А я же около 2-х месяцев был в отпуске. И тут я понял, какую ошибку совершил. Ведь один раз одев его, придя на работу, я уже не мог его снять. Меня бы моментально обсмеяли, если бы я пришёл без парика, так как увидели б большую разницу между как будто естественными волосами и лысой головой. Вдобавок я успел наврать, что сделал операцию, подобную той, которую сделал в своё время диктор ЦТ, Балашов. Таким образом, каторга эта продолжалась год, пока я вновь не уехал в отпуск. Когда мой внешний вид в парике был немного подзабыт, я смог прийти на работу в своём прежнем естестве. А волосы на парике стали терять свою первоначальную свежесть, то есть блеск, слиняли, порыжели, и пришлось избавиться от него. Так очень симпатичный в своём первозданном виде парик счастья мне не принёс, а только одни хлопоты.

 

Глава пятнадцатая

Моё пребывание в Хосте было отмечено следующим случаем. В курортном зале "Кавказ" выступала с концертом учившаяся у меня по теоретическим предметам, в кишинёвском вузе, популярная эстрадная певица София Ротару. Тогда она было ещё достаточно молода. Мой сопалатник очень хотел, чтобы мы пошли в концерт. Соня нас радушно поприветствовала, и мы сели на приставные стулья. После концерта я, и ходивший со мной профессор Долинский, вернулись в санаторий, зашли на 3-й этаж нашего корпуса, то есть в холл, где стоял рояль. Я стал играть известные в то время песни, он же подпевал. И вскоре вокруг нас собралась большая толпа санаторников. Все дружно хором пели песни, одну за другой. В июле на море темнеет поздно, а был уже 10-й час вечера. Дежурная медсестра предложила всем разойтись, но никто расходиться не хотел. Все продолжали петь, и старые и новые песни, военные и послевоенные. Я же, естественно, аккомпанировал. Разошлись далеко заполночь. Медсестра написала на имя главврача на меня докладную о нарушении санаторного режима. А я собирался всё равно уехать раньше из санатория, так как хотел побольше побыть с родителями, до моего отъезда в Кишинёв. Через два дня меня вызвал к себе главврач. Он сидел за столом и прочитал мне содержание написанной на меня бумаги. Затем главврач отложил бумагу в сторону, и сказал: "- Ну что я могу на это ответить. Спасибо!".
В год переезда из Кишинёва в Москву случилось со мной одно приключение. Неля Шенкер сказала мне, что хотела бы быть "десятой частью моей работы", только бы быть со мной. Она была дважды замужем, и у неё есть сын, 16 лет. Было ей в ту пору 35, а мне уже 50. Сама же Неля работала музыкальным руководителем в детском саду. Жила она с матерью прямо напротив меня, в таком же 9-тиэтажном доме, через асфальтированную мостовую. Она довольно искренне желала быть со мной. Однако сын сказал ей, что если увидит её вместе со мной, то её убьёт (ревновал). Хотя особого пристрастия я к ней и не питал, но этот факт со стороны её сына не прошёл для меня не замеченным. Затем случился другой казус. Её мать не впустила меня в дом, когда хотел я к ним зайти, так как искал Нелю. Вдобавок Неля заявила, что беременна от меня. Ну, при таком опыте, да ещё такая наивность. Ведь я же контролировал ситуацию во взаимоотношениях с нею. К тому же сообщили мне, что до меня Неля часто бывала в доме у одного развратника. Так что "альянса" не получилось, и я уехал в Москву, конечно же, не по причине Нели. Она звонила мне, и я узнавал для неё московский адрес и телефон Красного креста, так как искала местонахождение своей двоюродной сестры в Венесуэле. Я полагаю, что Неля уехала из Кишинёва к ней.
Хочу я рассказать о предыстории создания моего оперного опуса по М. Е. Салтыкову-Щедрину, так как упоминал вначале книги о встречах с Б. А. Покровским по поводу постановки моей оперы.
Спустя год после смерти папы (в 1980 году) у меня возник замысел оперы, в основу которой легла одна из новелл "Истории города Глупова" М. Е. Салтыкова - Щедрина.
После одного из камерных концертов республиканского съезда композиторов, в котором прозвучали три моих миниатюры-эпиграммы на тексты Роберта Бернса в переводах Маршака, ко мне подошёл маститый композитор Лобель, Соломон Моисеевич, и сказал мне: "-Знаете, я вижу вас в опере".
Эти слова оказались пророческими, и я стал думать в ракурсе данной темы, хотя вначале я не придавал значения этим словам. То есть думал о теме, полной иронии и сарказма. Всё это и привело меня к М. Е. Салтыкову-Щедрину. Я прочитал "Органчик" из "Истории города Глупова", и сделал краткий литературный остов, с которым ознакомил главного дирижёра Молдавского оперного театра Исая Моисеевича Альтермана. Альтерман одобрил замысел, но относительно литературной первоосновы сказал, что это не либретто, а схема, скелет. Нужно искать писателя, или либреттиста, который бы и сделал это, так как новелла Салтыкова-Щедрина - литература, а в тексте нужна прямая речь (для сольных партий, дуэтов, трио). Я обратился к моему приятелю, Вадиму Чиркову, детскому писателю и прекрасному стилисту. Чирков прямо схватился за этот сюжет. Бесспорно, мы одинаково мыслили. Начались наша почти ежедневная работа, в его домашнем кабинете, где мы "перерабатывали" текст "Оганчика" в соответствии с замыслом спектакля. То были замечательные встречи, полные настоящего творческого горения. Закрывшись в его кабинете, наедине друг с другом, мы часто громко хохотали, изображая в лицах то, что мы придумывали. "Органчик" - проза, а нам были необходимы и куплеты, и "белые" стихи, сочинение которых взял на себя Чирков. Он же автор "окрошки", то есть уличной разговорной речи или перепалки.
Музыкальные мысли возникали у меня параллельно с либретто. Появились лейтмотивы и лейттемы. Наш совместный литературный остов постепенно обрастал "мясом". Сам Господь послал этот сюжет, хотя идея создания музыкального спектакля по Салтыкову-Щедрину принадлежит, конечно, мне, а не Чиркову, но мы счастливо соединились оба для этой работы. Я находил большое утешение в ней после скоропостижной смерти моих родителей. Начали мы эту работу в 1981 году. Так продолжалось с перерывом на лето около полутора лет. Когда либретто было готово и перепечатано на машинке Чирковым, я с головой ушёл в сочинение музыки. Писал я оперу довольно быстро. Возникали лишь трудности с соответствием количества музыки течению театрального времени (приезд градоначальника, две его встречи с глуповцами, и т. д. ). На написание оперы ушло около 3-х лет. Лобеля, к этому времени, уже не было в живых. После того, как был создан черновик, я попытался всю оперу сыграть и спеть. Так как писал музыку в клавирном изложении, то исполнять её для меня было нетрудно. И в этом мне помог преподаватель - пианист Вельчанский. За несколько совместных встреч, где он играл на фортепиано, а я пел вокальную часть, мы записали её. Запись осуществил очень чуткий ко мне человек, бывший фронтовик из Смоленска, Осипенков, работавший в кабинете звукозаписи Института искусств. И это первый вариант я показал главному дирижёру местного оперного театра, мною уже упоминавшемуся ленинградцу Альтерману. Опера понравилась ему. Он мне тогда сказал, что у него достаточно опыта, что б оценить достоинства моего оперного сочинения. Это явилось для меня огромной радостью, так как работал я над оперным сочинением с большим душевным подъёмом. Когда я дал послушать запись Чиркову, то он, схватившись за голову, воскликнул: "- Боже мой, какая Русь". Хочу добавить, что в спектакле использованы и стихи поэта, автора "Царь Фёдор Иоаннович" Алексея Константиновича Толстого, а также державное стихотворение Шевырёва, которое было положено в основу хора народа (а не глуповцев), который стал лейттемой, в широком смысле слова, как положительная характеристика народа. В 1983 году я прочитал либретто Борису Александровичу Покровскому у него дома на Кутузовском проспекте. При моём беглом показе, в первоначальном помещении Камерного музыкального театра на "Соколе" Покровский, прослушав, сказал:
"- Видно, что автор выражает не себя, а содержание". Я посчитал это немалым комплиментом в свой адрес, и оставил клавир в театре. Но о нём забыли, и никто его больше не смотрел. И нынешняя история с клавиром повторяется, хотя он находится уже в библиотеке на Никольской (новое помещение театра).
Однажды у Чиркова я встретил пожилую и толстую женщину, гостившую у него. Она какое-то время работала секретарём у Шостаковича. Она была вдовой репрессированного в сталинские годы драматурга Киршона (родом из Кисловодска). Когда-то я видел мемориальную доску в Кисловодске, при входе в бывшую гимназию, где он учился. Сейчас это разрушенное здание, так и не восстановленное до сих пор. Но над оперой я продолжал работать, сделав примерно 8 или даже 9 редакций. Я сокращал материал и сделал в целом оперное сочинение компактнее. Для этих целей я брал учебный класс в институте искусств, в котором я работал, а также переносной магнитофон из кабинета звукозаписи. Включая запись музыки, как бы разыгрывал сцены, чтобы определить количество её, необходимое для того или иного театрального куска (действа). Я помню, что и в 1985 году, живя в одноместном номере санатория "Подлипки", где находился на реабилитации после второго инфаркта, я продолжал работать над очередной редакцией своей оперы. В то время там отдыхал Л.М. Оссовский, директор и главный дирижёр Камерного музыкального театра. Я продолжал совершенствовать свой оперный спектакль до тех пор, пока не остался удовлетворённым во всём. Затем я инструментовал его, то есть сделал партитуру. В 1997 году, дабы моё оперное сочинение не пропало, я сделал ксерокопии партитуры, клавира, либретто и аудио запись, то есть авторское исполнение оперы, которое осуществил с К.К. Костыревым, концертмейстером ГАБТа. Весь подготовленный материал был передан директору русского Бюро библиотеки Конгресса США и отправлен в Америку. Я думал, что буду всегда автором одной оперы, но мы с Чирковым сделали попытку писать мюзикл по О.Генри. Но дальше нескольких попыток создания либретто дело, к сожалению, не пошло, хотя у нас уже был прекрасный опыт. Чирков на этот раз был более "материален", и впустую, как он считал, работать не хотел. Тлел у меня в душе и замысел другого сочинения (оперы по Лескову), но дальше размышлений по этому поводу я тоже не пошёл. Должно было пройти 16 лет, чтобы я вновь взялся за сочинение оперы. Идея оперы была подсказана моим дальним родственником, Долинским В.А. Я дважды перечитал Книгу Иова из Ветхого завета (Библии), составил примерную схему построения спектакля. Затем в хронологическом порядке отобрал строфы из глав Священного писания. Затем совместно с Долинским оставили всё нужное. И это удалось. Мы создали лаконичный сценарий в русле идеи оперы-мистерии, вернее, главной мысли, пронизывающей всю Книгу Иова: "Почему беззаконные живут, достигая старости".
Всё это время я продолжал работать над мистерией, и, наконец, к концу марта 1998, как бы поставил точку. Успел уже кое-кого ознакомить с сочинением, сделав скоропалительную запись (правда, авторского исполнения) 1-го акта, без всякого соблюдения темпов, так как был озабочен правильностью интонирования всех нот. Зингеру течение моей музыкальной мысли показалось однообразным, Гринштейну - скучным, а Гончаренко (руководитель хора церкви евангельских христиан-баптистов) вообще сказал, что эта музыка рассчитана на композиторов, а не на простых смертных. Но не могу с ним согласиться; это ведь не литургия, а светское, художественное произведение, но написанное на канонический текст Священного Писания. К тому же писал я искренно, а не надуманно, и вообще восприятие такого рода сочинения не может быть однозначным. Однако темпы в опере - мистерии я всё же пересмотрел (по принципу "холодно - жарко"). Это - определение Б.А. Покровского.
Некто Зельман (из хоральной синагоги) напротив, поддержал меня, и подал мысль попробовать исполнить оперу в концертном виде, составив предварительно смету расходов на её исполнение. Я ухватился за это предложение, если Российский еврейский конгресс не поскупится на средства. Я показал партитуру моего сочинения Валерию Полянскому (художественному руководителю Симфонической капеллы России). Мы встретились на Пятницкой, в "офисе" капеллы, и Полянский внимательно посмотрел партитуру. К моему восторгу он выразил желание её исполнить, но только в Большом зале консерватории, так как хор и оркестр не умещаются на малой сцене. К тому же обещал сделать исполнение событием для музыкальной жизни России. Но нужны были деньги, так как разучивание моей оперы требовало времени, и это была внеплановая работа для коллектива. Генеральный директор капеллы Шанин, составил смету расходов на её исполнение. Я с ним обсудил этот вопрос, и подготовил документы для рассмотрения комитетом культуры Российского еврейского конгресса. Я обратился письменно к Кобзону, с просьбой от его имени передать моё заявление на рассмотрение. По этому вопросу встречался и с Гусманом, и Марком Розовским, а также позвонил драматургу Гельману. К сожалению, вопрос не был решён, хотя мы дважды пересматривали с Шаниным смету. Я более этим вопросом не интересовался, так как хорошо понимал, что этот комитет более интересуют праздничные акции, нежели действительно художественная деятельность. В настоящее время партитура, вернее её ксерокопия и клавир, находятся в репринтном отделе библиотеки Московской консерватории, без права выдачи. И, слава Богу. Иначе ноты не сохранятся. А что до исполнения, не знаю. Теперь уже это сочинение существует автономно от меня, и меня, как это ни странно, мало заботит его судьба. Главное я сделал, то есть создал её, то есть написал. А там, что Бог пошлёт.
На настоящий момент нет никаких творческих планов, хотя забрезжила мысль о вокальном цикле на стихи Заболоцкого. Но Заболоцкий в своих стихах настолько изначально музыкален, что трудно что-либо добавить нового к звучанию его стихов. Только бы депрессия и одиночество не загнали бы меня в угол. А встретить друга или спутницу жизни , наверное, уже невозможно, если учесть мой возраст и, разумеется, внешний вид. Но следует как-то барахтаться и всё-таки жить, несмотря на сознание обречённости и бесчисленные страхи. И то, что никому ещё не удавалось уйти от смерти должно бы успокоить меня, ан нет, вся моя нынешняя жизнь - бегство от смерти. А сил и духа становится всё меньше, и не на кого опереться. Боже! Не оставь меня в одиночестве. Укажи пути, по которым мне идти, ибо Тебе вверяю я душу свою, на Тебя уповаю! Аминь!

Глава шестнадцатая

Существует мнение, что никогда не надо возвращаться туда, где было хорошо. И это поверье действительно для меня. И в санатории "Переделкино", на этот раз, и в 13 психиатрической больнице я чувствовал себя неважно, и даже очень дискомфортно. Хотя условия были не хуже прежних. Нужны какие-то положительные внешние толчки, чтобы жить, иначе я морально и физически погибну. Обыденность, однообразие порождает хандру. Хочу завтра выписаться из больницы, хотя меня здесь никто и не удерживает. Хочется теперь домой, что б как-то успокоиться, если это возможно. Вспоминаю Дом творчества "Иваново". Какое счастье испытывал каждый раз, когда я приезжал туда. Там была обстановка, которая соответствовала моему тогдашнему духу и интересу к жизни. Я встречал там немало интересных людей, и это вдохновляло. Там написал свой Первый квинтет для деревянных духовых с валторной. Там же была написана и Сюита для симфонического оркестра. Конечно, это были годы моего становления как композитора. А свою 1 симфонию я написал в 198О. Её первое исполнение было неудачным из-за неверно взятых темпов. Исполнил впервые её Альфред Гершфельд, сын известного в своё время композитора Давида Гершфельда, основоположника, фактически, национальной молдавской оперы ("Грозован"). Второе исполнение моей 1-й симфонии принесло мне успех. Дирижировал Георге Мустя (1982 год). 2-ю симфонию я написал в 1984 году. Она была исполнена дважды: в 1984 и 1986 годах. А 3-я симфония (в первой редакции) прозвучала в Москве в 1992 году. Дирижёр И. П. Штегман. В 3-м эпизоде симфонии ("Лето. Благовест.") валторнист ухитрился сыграть свою тему на 8 тактов раньше, от чего я был в ужасе, хотя, мне кажется, что кроме автора, этого никто и не заметил. Увертюра для большого симфонического оркестра была сыграна несколько раз. Премьеры 4-й и 5-й симфоний состоялись в городах Кавказских Минеральных Вод и в Кисловодске. И уже подвожу итог. Мною написаны 5 симфоний и 2 оперы. Однако их судьба меня печалит. Оперы нигде не поставлены, и весь вышеуказанный нотный материал не издан.
Ездил в Иваново, когда был молод. Мне не было ещё и тридцати. Существовало мнение, что это - край невест. Действительно, на предприятиях по производству текстиля работали ведь, преимущественно, женщины. И в композиторский Дом творчества постоянно заглядывала эта часть человечества, ибо приезжали писать музыку одни мужики, притом без жён. И многие из обитательниц города довольно часто наведывались в ДТК поразвлечься на ночь. Особенно заметно это было в выходные дни. Когда-то побывал здесь и сатирик Ардов. Я помню следующие строки из созданной им "поэмы" в стихах: "…Как ждали в творческой постели, прихода свежей "самоходки". Одна из таких, очень миловидная, Галя Красина (ей было 18 в ту пору) приглянулась мне. Когда она была на моей даче, я, не рассчитывая на успех, закинул " удочку", что не отпущу её, пока она не разденется. Она, как видно, поверила мне. Я вышел в смежную комнату для видимости, полагая, что она поднимется и уйдёт. Каково же было моё удивление, когда я обнаружил её, лежавшей на диване, действительно раздетой. Я сделал своё дело без видимой охоты. Как видно психологическую роль сыграло её непротивление. Она тоже поднялась без всяких эмоций. Уверен был, что как женщина, она ещё не созрела. Я проводил её к автобусу, а на майские праздники я пригласил её. Она была украшением моего ивановского бытия. Однако 2-го мая уже тяготился ею. Уехав, обнаружил, что думаю о ней. Писал ей, но она не отвечала. Зато в следующий мой приезд пришла ко мне, но отказалась "повиноваться". Сказала, что в кого-то влюблена. И я не понял, зачем она пришла ко мне. Я её выгнал, так как остаться не хотела. Была зима, пурга. Сообразив, что непогода, бросился на остановку автобуса искать её, но не нашёл. В отчаянии вернулся к себе. Уж более её не находил. Но поступил так не по своему желанию. Такому " обхождению" учил меня Зульфугаров из Баку. А я, дурак, последовал его примеру. Она же нравилась мне. Из-за таких поступков ему, в течение ряда лет, не давали путёвок в ДТК. А в мой приезд с ним, Зульфугаров ничего не писал, а только играл в биллиард под компоты, но под конец всё-таки "гнал" свою работу. Ведь в Москве нужно было отчитаться…
Полтора года тому назад начал работу над оперой-мистерией "Иов страдающий", на строфы из Священного писания (Ветхий Завет). Это был июль 1995. Зимой 1996, будучи в санатории в Кисловодске, продолжил работу над ней. А май и июнь я - в санаторном отделении 13 психбольницы, на всём готовом, хотя питание тогда напоминало "зону". Работа спорилась. И вот теперь ноябрь. Я вновь в больнице, но работаю над клавиром уже. На моей творческой встрече, в помещении театра "Шолом", я так вдохновенно рассказывал о " Книге Иова" и о работе над мистерией, что один пожилой человек мне потом сказал, что сразу прочитает "Книгу Иова", как только придёт домой.
Вчера, то есть 20 ноября, был на репетиции в консерватории, где студенты - духовики камерного класса И. П. Штегмана, разучивали мой квинтет. Квинтет для деревянных духовых с валторной был исполнен, ещё в начале 70-х, прекрасными музыкантами, для 3-й программы Всесоюзного радио. Но запись была разовой. Послал эту единственную запись в издательство, ну совершенно бездумно не позаботившись о её копии. Квинтет был издан, а запись оказалась потерянной, так как её не возвращают. Но я тогда в Москве не жил. В те же годы рукопись и голоса были отправлены и в Кисловодск, в филармонию, библиотекой Молдавского музфонда, для исполнения. Я полагаю, что ноты эти, лежат в краевой филармонии и по сей день. Затем ноты Квинтета просили венгры. Квинтет симфонического оркестра из Эстонии его тоже играл, и сделал запись на пластинку. Теперь консерваторцы должны были сыграть в концерте 1-ю часть. Когда я появился в консерватории, то Штегман И. П., руководитель класса, сказал: "-А вот и автор". Но тут произошёл курьёз. Один из студентов - духовиков спросил: "- А кто Мийо?..". Поскольку до моего прихода они репетировали "Камин короля Рене" французского композитора старшего поколения, Дариуса Мийо. Вообще духовики - народ очень ненадёжный. Всегда куда то спешат, и могут просто на репетицию не придти. Так случилось и на этот раз. Один из семерых спешил (играли Септет Моцарта). Трое ушли, остались четверо. Но гобоиста не было. Так что играли Квинтет вчетвером, а Штегман, дирижируя ими, подпевал за отсутствующего. Мне очень любопытно было услышать свою музыку почти 27-летней давности. И я убедился, что нечего было добавить или сократить. Действительно мой 1-й квинтет оказался удачным.
2-й квинтет был сыгран в камерном концерте в Доме композиторов тоже студентами консерватории.
Звонил в СК из больницы, что б мне оставить афишу. И обещали, но не оставили. Конечно дело в безалаберности, в неуважении людей друг к другу. В который раз я убеждаюсь, как трудно верить людям на слово. А почему так поступают именно в России? Но возвращаясь к исполнению моего 1-го Квинтета, скажу с удовлетворением, что хоть и написан он более 20 лет тому назад, но меня не оставляло ощущение свежести музыки. А это, наверное, одно из самых ценных качеств музыкального сочинения.
Меня беспокоит встреча с "американцем" Финко, в связи с ксерокопиями моих сочинений, которые я выслал ему, по его просьбе, как будто для издания (ещё в начале 90-х). И у меня сложилось верное представление о том, что он не только не издал их, а просто использовал материал моих сочинений, для своих, собственных. В письме к покойному Пустыльнику (его педагогу по Ленинградской консерватории), он задавал вопрос, а жив ли я ещё. Вопрос был задан вполне осознанно, так как я писал Финко, что собираюсь сделать весьма рискованную в наших условиях операцию на сердце. Ему звонили по поводу моих нот мои коллеги, когда бывали в США. Он же при этом матерился. И когда он появился в Москве с концертом в Рахманиновском зале, то зная, что я могу придти в концерт, он даже не удосужился, а приезжал с женой, захватить мои ноты. Я в мягкой форме высказал ему всё, во время репетиций. Он пригласил меня в концерт, но, при этом, схохмил: "- Приходи, но только без автомата Калашникова". Может быть, живя в Америке, он научился так беспардонно себя вести. Но, полагаю (я просто этого не знал), что он всегда был таким. В концерт, однако, я не пришёл, так как я должен был репетировать романсы с успевшим возвратиться к концерту "Московской осени", солистом ГАБТа, Андреем Сальниковым. Я всё-таки "размяк" от встречи с Финко (спустя 36 лет), и отказался от идеи возврата моих нот. Ведь если что случилось с ними, то это давно произошло.
К моей зимней шапке пришит другой козырёк, хотя цвет почти одинаков. Я как-то посетил моего старшего коллегу, композитора Зингера Григория Соломоновича, которому уже очень много лет. А у него в квартире - охотничий пёс. Так вот во время нашей совместной беседы, пёс залез на диван за занавеской, куда я сбросил свою одежду, и начал жрать мех на шапке. Какое счастье, что не добрался до мехового воротника дублёнки. Но козырёк на шапке он всё-таки съел. Жена Зингера, ныне покойная, пришила к моей шапке другой козырёк, однако вызвала дочь Галю, чтобы она поехала со мной купить мне новую шапку. Галя посадила меня в свою машину под предлогом отвезти меня домой, в пути же рассказала о цели нашей совместной поездки. Я категорически отказался от такой идеи, справедливо полагая, что дружба с Гр. С. для меня дороже какой там шапки. Мне удалось убедить Галю, что буду чувствовать себя неловко, и, в конечном счёте, она согласилась со мной.

 

Глава семнадцатая

О своей жизни в музыке, и о своём творческом пути, писали многие композиторы. И в прошлом, и советские. Направленность же моей книги - не собственный творческий путь, а то, что видел, с кем общался, что чувствовал, и что пережил. Хотя везде, где меня что-то впечатляет, остаётся всё-таки музыкальный след. От пребывания в Юрмале - Рижское трио; от Сортавалы (Карелия) -фортепьянная сюита; от Кисловодска - 5 симфония и Концерт для солирующей скрипки и гобоя с оркестром; от осени, как от времени года - фортепьянное трио "Осеннее".
Вопросы смысла человеческой жизни, его бытия, всегда волновали меня. Программная 3-я симфония, и не программные мои другие сочинения - тому свидетельства. 3-ю симфонию писал, находясь в стационаре Кардиоцентра (институт сердечно-сосудистых заболеваний им. Мясникова). Но она отнюдь не "сердечно-сосудистая", хотя я попытался отразить в ней все этапы человеческой жизни, от рождения и до предзакатного часа (по аналогии со временами года, то есть природой, расцветом и пробуждением её). Хотя она традиционна по музыкальному выражению, но, тем не менее, я эту музыку люблю. Есть в ней места, которые писал я с вдохновением, особенно кульминация в "Осенней поре", и постепенно истаивающие, оркестровые вертикали струнных инструментов в "Эпилоге". Это единственная из моих симфоний, которая звучала лишь один раз, остальные мне посчастливилось услышать дважды.
Меня остановил недавно поступивший в санаторное отделение больницы мужчина, которого удивило, что я не ухожу домой на выходные дни.
"- Но я - один" - ответил я.
"- Совсем один?" - переспросил он.
"- Совсем".
"- Да, тяжело вам" - произнёс он.
"- Мой дом, это я сам. Да, если одиночество ещё помножить на профессию…".
"- А вы - в науке?"
"- Нет, хуже… в искусстве".
Я вспоминаю, как со студентами ездил на полевые работы в начале осени. Приехав в Москву, в командировку, видел вереницу автобусов со студентами московских вузов, на лобовом стекле водительской кабины одного из них приклеен был плакат: " -Ударим картошкой по курсовому проекту". Но они собирали картошку, а мы - фрукты и помидоры. И не было никакой скидки на профессию (скрипач или пианист). И, таким образом, студенты теряли полтора или два месяца в учебном году, то есть не учились. Исключение было лишь для выпускников, то есть студентов 5-го курса. И пару раз мы ездили в фольклорные экспедиции со студентами музыкально -теоретических классов, имея с собой переносные магнитофоны для записи народных молдавских песен и танцев. Не обходилось без курьёзов. В селе Филиппены ожидали приезда композиторов. А вместо них появились 3 группы студентов. Колхозники, ожидая композиторов к себе в гости, приготовили роскошный обед на воздухе, с прекрасной закуской и, естественно, вином. Молдавия - край сухих столовых вин, но не десертного винограда, ибо почвы там кислые, несмотря на обилие солнца, так что сорта столового винограда там мало культивируются. Так вот, студенты, конечно же, перепились, и были потом проблемы с их поведением, и выполнением поставленных перед ними задач. А вот в большом хозяйстве (совхозе) героя соц. Труда Чекира, студенты собирали персики, притом величиной с кулак. Затем собирали и упаковывали в фруктовые ящики яблоки "Семиренко". При этом использовалась специальная водозащитная бумага для хранения, так как предполагалось отправлять всё это на Север. Из общежития совхоза временно выселили доярок, чтоб поселить студентов, работавших лишь до обеда, конечно же, не очень усердно. Но для сбора урожая не хватало рабочих рук. К концу первой недели сентября всё же собрали 150 ящиков, и оставили их на току, не позаботившись перенести их под навес. Стояла летняя жара, и это никому и в голову не приходило. А ночью прошумел ливень. На следующий день Чекир приказал выбросить содержимое из ящиков, раз яблоки намокли, хотя яблоки то были отборные.
Я рано по утрам ходил пить на ферму парное молоко, и выпивал по 2 кружки. А солнце продолжало жарить до середины октября. Вот благодатное то время для сбора урожая. Кстати, в хозяйство Чекира заезжал Брежнев (как в образцовый совхоз) по пути в Румынию, куда он ездил с официальным визитом. Я полагаю, что это были времена, когда в Румынии "правил" Чаушеску.
Работал один год в музыкальном училище села Слободзея, что на берегу Днестра. Затем это училище перевели в город Тирасполь. В одно из воскресений, в конце октября, мне и другим преподавателям предложили съездить, на полдня, в старый яблоневый сад, что б потрусить с деревьев яблоки (сколько удастся), чтобы отправить их потом на консервный завод по обработке плодоовощной продукции (по 5 копеек за килограмм на пасту-пюре). Набрали каждый крупных вкусных яблок (кто, сколько мог) и для себя. Но как потом выяснилось, никто за собранными в кучи яблоками так и не приехал. И они так и пропали с наступлением зимы. Сколько добра тогда пропадало, ведь урожай то не успевали весь собрать.
Яблок, конечно, разрешали есть сколько душе угодно, но вывозить с территории совхоза было нельзя. Из Кишинёва приехала консерваторская крытая машина-фургон, в которую студенты положили по 2 ящика яблок, для каждого педагога, которые работали вместе с ними, и машина благополучно выехала за территорию совхоза.
4 дня два фруктовых ящика, выгруженных для меня, лежали на тротуаре у закрытой калитки дома, по улице Болгарской в Кишинёве, где жила моя двоюродная сестра. Но её не было в городе тогда. И ящики никто не тронул, хотя, казалось, их можно было просто унести. Но ведь тогда была другая жизнь, иные отношения между людьми, а фрукты для Молдавии - обычное явление. Вообще то осенью мой овощной магазин, который помещался в соседнем доме, ломился от огромного количества фруктов, и я заготавливал себе по несколько килограмм всего. Сентябрь и октябрь жил только на помидорах с луком, и подсолнечным маслом. И если посмотреть с позиций сегодняшнего дня, то та жизнь разнится по отношению к нынешней жизни, как день и ночь. Тогда всё стоило копейки. К примеру, 1 кг сладкого перца стоил от 20 до 40 копеек, а кг помидор в сезон - всего лишь 6 копеек. Но, безусловно, сельхозпродукция в Молдавии была, бесспорно, дешева. Теперь об этом можно только вспоминать. Однако бесхозяйственности было много, никто ведь ни за что не отвечал. Но жизнь, конечно, была проще, и никаких сомнений в этом нет. Урожая было много, и этим никто не дорожил.
Уже привык, что ко мне не уважительно относятся, считая меня старым. Но всё зависит от возраста того, с кем приходится сталкиваться. Для молодых, естественно, я уже дед, хотя мне даже папой не довелось стать. Когда мне было 20, и девушка, которая мне нравилась, встречалась с 30-тилетним, то мне он казался уже старым. Как бы то ни было, но предстоящее 60-тилетие для меня совсем не подарок. Хотя спасибо Господу, что дожил до начала нового века. Но вот разочарованность во всём, и минимум жизненных благ, не говоря уж об упадке духа. С годами, конечно, часто возникает бальмонтовский вопрос: "-Зачем, зачем?". Извечный гамлетовский вопрос, на который трудно ответить, если не быть философом. Всё в руках Божьих, и жизнь и смерть. Действительно ли всё, что существует, есть часть божьего замысла, и это касается как всего сущего, так и отдельного индивида? Об основании земли естественные науки не дают никакого основополагающего ответа. Понятно, что всё взаимосвязано вокруг нас, но почему именно так, а не иначе.
Уже полтора года болит правая рука, вернее перепонка между большим и указательным пальцами, да и запястье. Всё время сердце лечил, и вроде подлечил, но в случае с рукой выходит как по пословице: "Не вмэр Дан1ло, так болячка задавыла" (по-украински).
Ельцинская мораль возвела спекуляцию в ранг добродетели. Кто-то ночью, с иезуитской методичностью, включает свет в моей палате. Ведь выключатель - за дверьми. Порою кажется, что уже буду пожизненно "прописан" в психушке. Потому-то я и лёг в больницу, что бы немного поддержать своё неустойчивое настроение. Как только печаль разливается в природе, так она моментально передаётся и мне.
Время перевалило за вторую половину апреля, а снег ещё лежит. Фантастика! Я никогда ещё в апреле не видел снега. Но чувствуется, что природа вот-вот взорвётся. Вот как бы мог охарактеризовать своего кота Рыжика, которого, когда-то держал, когда жил в Кишинёве. Помойный кот простых кровей, но по своему поведению - с интеллигентными замашками.
22-го вышел из больницы, так как 23-го, в Рахманиновском зале прозвучал мой 1 квинтет для деревянных духовых с валторной (1 часть). 27-го - репетиция романсов с Сальниковым (солистом ГАБТа) и Спиваком, а 28-го - концерт международного фестиваля "Московская осень". 2 моих романса прозвучали в концертном зале музея имени Глинки, притом неплохо. Но удивительно, что вот душевного подъёма у меня не было. То есть повышенного состояния духа я, почему-то, не испытал. Причина, вероятно, была в болезненном состоянии души.
Переменчивость настроения вообще была свойственна мне, особенно в молодые годы. Читал тогда книгу Ильи Ильича Мечникова "Этюды оптимизма". По-видимому с течением времени, всё стало обостряться, особенно после сердечной операции, когда, находясь на искусственном кровообращении более 2-х с половиной часов, был нанесён чувствительный удар по моей иммунной системе. Отсюда и тоска, начавшаяся после 1993 года, ну а смерть брата обострила всё, и обнажила наличие депрессии. Когда я говорил с психотерапевтом диспансера на эту тему, он мне сказал: "депрессия у вас была, но ранее себя не проявляла…".
В первой декаде декабря чувствовал себя просто плохо, тревожно и очень незащищённо, в собственном доме. В 13 больницу я возвращаться не хотел, хотя меня ещё не выписали. Зав. отделением, А.Н., бросила мне упрёк в том, что я "один занимаю три койки" (то есть, что проживаю в 3-хместной палате один). Обвинение было достаточно резким, и несколько беспочвенным. Обстоятельства моего пребывания в этой больнице тогда это позволяли. Но я всегда замечал за А. Н. "задние мысли" по отношению ко мне, которые потом сказывались на мне не раз. И я просил Медчасть СК положить меня в другую больницу. Таким образом, я поместился в санаторное отделение больницы имени Алексеева (бывшей Кащенко), с диагнозом "депрессия". В первой половине своего пребывания там, я находился в состоянии некоей эйфории. Со второй же половины стал испытывать тревогу, вызванную сознанием того, что через месяц мне стукнет 60 лет. Когда мне было 50 с хвостиком, я этого состояния не ощущал, но с водворением цифры 60, мне начинало казаться, что всё уже кончено. Особенно обострённо стал воспринимать я свою беспомощность, конечно, в бытовых вопросах. В моральном смысле я за 25 лет своей "холостой" жизни к одиночеству так и не привык, хотя я прежде так обречённо его не воспринимал. И это естественно, ведь я же был моложе. А осознание того, что дальше будет хуже, становится непереносимым. И на каком жизненном повороте споткнусь и упаду. Но жизнь, в который раз, подсказывает необходимость быть занятым, ибо остаться наедине с собой для меня просто невыносимо. Вот почему я не люблю гулять. Не только из-за праздности времяпрепровождения, но и из-за явного ощущения тоски. Особенно одолевают меня дурные мысли в субботние и воскресные дни, когда больные уходят домой, в отпуск, до понедельника. Конечно, сознание необходимости лечиться удерживает меня тут. С другой же стороны, куда мне одинокому, уходить и зачем? Опять же в одиночество, вдобавок ещё и не обеспеченное. Вот и веду себя так, как обстоятельства велят.

 

Глава восемнадцатая

Давно заметил, что случайностей в жизни нет. Всё тесно взаимосвязано, и имеет какое-то продолжение через определённый промежуток лет. Немного укрепляет мысль о том, что это всё-таки движение в развитии, хотя физически человек идёт уже назад, не молодеет. Но ведь "не молодение" уже начинается с появления на свет. Другое дело, что человеческий организм идёт вперёд, к пику своего укрепления. А после пика, примерно в 35, начинается движение уже в противоположную сторону. Но это очевидные истины, и потому не мудрено, что я стал постепенно терять веру в жизнь. И не дай Бог совсем потерять её. Ведь это значит, потерять себя. Хоть не покинули бы меня жизненные устремления, которыми полнится человеческое существование. Тогда ведь сохранится воля к жизни, а ведь в больнице потому, что начинаю терять эту волю. Первым звонком была Клиника неврозов в 1993 году. Затем 40-кадневное пребывание в институте НИИ психиатрии Минздрава РСФСР. Потом дважды, 13 больница, и наконец теперь, центральная больница имени Алексеева. Во всех прежних случаях мне это помогало, чего я не могу сказать сейчас. То есть "восстановление" на сей раз идёт труднее. Быть может настроение у меня такое, потому что на улице зима, весьма безрадостная пора. Однако, зиму всё-таки удалось в больнице "скостить", но от зимы в душе я не ушёл. Какими снежными оказались март и почти большая часть апреля. Конечно, в бытовом смысле в больнице я был защищён. Но как печально, что начинаю трудно обходиться зимой без посторонней помощи.
Но во все времена пребывания в таких помещениях, я старался времени зря не терять. И, в первую очередь, это относилось к моему творчеству. В Клинике неврозов заканчивал 5-ю симфонию. В институте психиатрии наводил шариковой ручкой нотный текст партитуры оперы по Салтыкову-Щедрину. В 13 больнице писал оперу-мистерию по Книге Иова в Ветхом завете. Там же, потом, заканчивал клавир. Сейчас вчерне закончил вокальный цикл на стихи русских еврейских поэтов.
Одну женщину спросили, как ей удаётся быстро засыпать.
"- А я считаю до трёх".
"- Как, только до трёх?"
"- Нет, иногда до полчетвёртого".
Сегодня, в 7 утра, когда выносил мусорное ведро из отделения, увидел на небе красное зарево от восходящего солнца. Пахнуло такой утренней свежестью, что пронзила мысль: "- Боже, как прекрасна жизнь!".

 

Глава девятнадцатая

Уже два месяца, как я - в больнице имени Алексеева. Прочитал у Юрия Нагибина прекрасную мысль, что жизни вообще, то есть буквально каждому дню можно придать смысл, если фиксировать, то есть записывать пережитое за день, даже если в течение этого дня и не было каких-нибудь значительных событий.
Ослиное упрямство, громкий разговор и стояние в проходах - типичные черты больных вышеупомянутого санаторного отделения. Сейчас был больничный обход с участием зав. отделением. Я стыжусь жаловаться. Вернее говорить всю правду, так как считаю, что многое у меня - от недостатков моей натуры. Да и успел заметить, что врачи-психиатры не всегда понимают происходящее в душе. Им это нужно растолковывать. Мне кажется это - колоссальным минусом в их профессионализме. Чужая душа - часто потёмки. И всё обстоит совсем не так просто.
Как-то беседовал с одним из больных, бывшим учителем словесности. Мы говорили о том, что речь человека - всегда характеристика самого человека, то есть всегда его выдаёт. Я, в свою очередь, привёл пример. Моя лечащая врач, увидев на подоконнике моей палаты банки, заявила:
"- Уберите этот бардак на окне". Не говоря уж об отсутствии элементарного уважения к человеку, больному (неважно), слово "бардак" свидетельствовало о не интеллигентности доктора. Это - факт. Слово это имеет право на жизнь, но не должно затрагивать и унижать достоинтство человека, которого ты лечишь (во всяком случае, с которым ты имеешь дело). Вот в этом сразу сказалось отсутствие элементарной человеческой этики. И это характеризует уровень данного человека. Моя знакомая, после очередного моего звонка к ней, говорит: " - спасибочки, что позвонили". Но тут уже проглядывает образовательный ценз, да и происхождение. В последнем случае, пожалуй, нечто вроде "простоты хуже воровства", или что-то в этом роде.
С этим учителем у нас одинаковые судьбы. Мы почти одногодки, оба одиноки, и никому не нужны. И что нас ждёт впереди. Я отчаялся встретить женщину, хотя просил Бога дать мне спутника жизни. Уже писал, что опасаюсь оставаться наедине с самим собой. Много читаю, чтобы отвлечься от дурных мыслей, несмотря на плохое зрение. Дальнейшая перспектива видится мне с трудом. Я уже не надеюсь на то, что что-то может измениться для меня в лучшую сторону, тем более прийти извне. Бог даровал мне возможность съездить в Днепропетровск на могилы моих родных. Но всё же моё "психическое" недомогание позволяет мне собирать обильный нектар от чтения серьёзной литературы. Недавно "открыл" для себя Льва Канторовича и Джозефа Конрада, а психологизм Юрия Нагибина прямо таки насыщает меня мудростью. Выписки из прозы Нагибина делаю постоянно. Наверно не найдётся уже в моей оставшейся жизни времени и места, да и просто физических сил, чтобы систематизировать всё то, что тщательно и скрупулёзно выписывал из прочитанных мною книг в течение всей жизни, хотя желание такое есть. Но кто наследует, что б это не пропало - вот в чём вопрос. И где взять силы, что б это всё систематизировать и сгруппировать. Одну, я думаю не главную функцию (а главная - донести до людей), все эти выписки всё-таки выполнили. То есть умудрили, а главное - образовали меня, вернее сформировали. Работу эту, я продолжаю и по сей день.
При выдаче кефира медсестра спросила меня: "- У вас стол нормальный?"
Я переспросил: "- Стол или стул?"
Лихорадочно слежу за своим внутренним состоянием. В предрассветный час у меня тревога, подсознательная тревога за будущее, безотчётная я бы сказал. Ещё американский писатель Торо сказал, что "если человек радуется утру и весне, значит, он здоров". Из этого можно сделать вывод, что я не совсем здоров. Конечно, в условиях больницы моё состояние несравненно лучше, чем дома. Я думаю, что память и наблюдательность, проявившаяся у Нагибина с ещё юношеских лет, и сделала из него писателя, то есть человека, который видел и чувствовал острее, чем обычный человек. Но это - индивидуальность. А вот писатель довоенной поры, Лев Канторович, совсем другой, при всей его писательской наблюдательности. Он - рассказчик, фиксирующий события, но не останавливающийся на мельчайших, тем более, психологических подробностях. Не анализирующий факты. Мне лично импонируют детали, хотя в рассказе о юных годах, Нагибин уже сверх детализирован. Он в этом рассказе исчерпывает тему до конца. Наверно так и нужно писать, всё время наблюдая, и замечая. Фиксировать события, конечно, может каждый, но наблюдать и делать выводы - лишь творчески одарённый. При этом, последний испытывает потребность в этом, а, следовательно, и удовлетворение. И факт этот очень важен, ибо удовлетворение есть необходимость в реализации потребности, двигатель дальнейшей аналитической работы. Писателю, подобно живописцу, нужен заинтересованный глаз, но он мыслит не красками, а словом.
Как прекрасна жизнь, когда светло, когда светит солнце. Конечно, это - оттепель (февраль), но небо - невероятно захватывающей голубизны, по которому клочьями разбросаны ярко белые, словно куски ваты, облака. Всё небо - в фиолетовых разводьях, сквозь прорези которых солнце буквально сверкает. Пробивающиеся через квадраты оконцев моей палаты солнечные блики буквально вдыхают в меня жизнь. Эти блики не просто оптимистичные, они весёлые. Сегодняшний день, 11 февраля, разбудил природу от спячки, ото сна.
Мой покойный папа всегда говорил, что "какие бы не были родственники, но лучше, когда они есть, чем когда их нет". Эти золотые слова я ощутил на себе, уже в конце своей, уже практически прожитой, жизни. Крушение родственных связей, это моя боль. Потери близких родных (мамы, папы, старшего брата) невосполнимы, но и не "компенсировались" оставшейся роднёй, которая разбрелась по всему свету. Двоюродные связи оказались весьма непрочными, ну, а в отдельных случаях, просто разорванными. И этому, за редким исключением, не предшествовало никаких размолвок или конфликтов. Просто родственники стали чужими. При жизни моего папы, который очень любил своих племянников, все как-то держались друг друга. После его ухода и смерти его братьев и сестёр (то есть дядьёв и тёток), всё пошло прахом, хотя география моего родства, ныне зарубежного, очень обширна. Единственная связь - двоюродная тётя с мужем, жители Москвы, которым уж далеко за 70. Их отпрыск, весьма конфликтный, эгоистичный, и совсем чужой. И даже эту родственную связь мне очень трудно поддерживать при таком явно ощутимом родственном дефиците. Подвигло меня на это короткое описание моего явно неблагополучного родства то обстоятельство, что мне приснился сон, оставивший в душе тревожный, неприятный осадок, и подтвердивший факт моего неблагополучного родства. Не то, чтобы обидно ("на нет"- как говорят, "- и суда нет"), но очень одиноко без родных. Ведь какая большая семья была. Знай адреса их, я написал бы им. Похоже, что этим озабочен только я. Все - в разных странах, а это, бесспорно, немалое препятствие для поддержания хотя бы каких-то отношений. Быть может потому, что у меня нет семьи, а все они - семейные. И все заботы и интересы у них замкнулись на самих себе. Наверно это так. Говорят, что евреи любят своих родственников. Но мой пример не подтверждает этого. Скорее это зависит от людей, их воспитания и характеров. Конечно дурной сон - не без причины. Ведь накануне мелькнула мысль обо всём этом, но почему моё подсознание выбрало для сновидений самое негативное…

 

Глава двадцатая

Ишемией страдаю с 1983 года, когда впервые почувствовал стеснение в груди, что задыхаюсь. Был на больничном дней 20. А надо было полежать в больнице. Но этого не предложили, не распознали микроинфаркт. И я, таким образом, перенёс его на ногах.
В природе, после вчерашнего солнца, разлита какая то печаль. Нет, я вспоминаю, что размолвки с родственниками были. Но стоило ли их помнить? Света обиделась, что я не разрешил её дочери с мужем у меня переночевать, когда они приехали в Москву за разрешением на выезд в Израиль. Но я покаялся. Лие перестал звонить (она давно уже живёт в Америке) после того, как позвонив ей по автомату из больницы, она мне бросила: "- Позвони в другой раз!". Покойная двоюродная сестра Нюся взяла на себя смелость обидеться на меня за перемену фамилии, и не ответила на моё письмо. А в остальных же случаях просто непонятно. Конечно, дурной сон не без причины. Все эти мысли мелькнули накануне в голове, но почему-то подсознание выбрало для сновидения самое негативное, я повторяюсь.
География моего зарубежного родства теперь обширна. Света с семьёй, детьми, теперь в Израиле. И там же Ирочка (дочь дяди Гриши, старшего брата моего отца). В Нью-Йорке внучка с семьёй старшей сестры отца. Во Флориде, в Майами - сестра Сарра и её родная сестра Лия с семьёй, детьми и внуками. В Германии, в Ганновере, сын младшей сестры моего отца, с семьёй. В Москве лишь только давно чужая Люба, да престарелая двоюродная тётка с мужем. Их отпрыск, мой троюродный брат, оказался очень конфликтным и корыстным человеком, чтобы поддерживать с ним родственную связь, при моём самом настоящем дефиците.
Женщина с палочкой в столовой, в тоне повышенного оптимизма (санаторное отделение больницы имени Алексеева):
"- Сейчас же всё есть, не надо стоять в очереди. И такие вкусные вещи, что я боюсь умереть, не попробовав их".
Подали кашу.
"- О, это пшённая каша, как я люблю её!"
Я ей заметил, что нигде, кроме России, кашу не едят, между прочим. Каша - от неблагополучия (я имею ввиду как пищу), вернее - от бедности. Мне потом сказал, сидевший рядом за столом учитель, что это у неё, во-первых, маниакальное, второе же - она протезист, то есть хорошо зарабатывающий человек, так что её "заветные" желания осуществимы.
"- Скажите, доктор, таблетки мне принимать до еды, или после?" (анекдот).
"- Вместо еды!"
Начиная с 1986 по 1991 год моя ишемия быстро прогрессировала (я имею ввиду стенокардию). Прав был Лупанов, доктор медицинских наук, заведующий 9 отделением института имени Мясникова, когда, после госпитализации, давал мне срок жизни на пять лет, если не буду оперироваться, то есть не сделаю операции на сердце. И я, спустя срок (а летом 1992 я находился в Рузе, где каждую ночь , так как июль оказался сверх дождливым, вызывал медицинскую сестру в 5 ночи, ибо со мной случался сердечный приступ, который самостоятельно купировать никак не мог), пошёл таки к Шабалкину, который меня и оперировал в апреле 1992. Спустя два месяца после шунтирования (а операция моя прошла не без осложнений), я уже ощущал ну просто необыкновенный прилив энергии и сил. Ведь так бывает после тяжёлых испытаний, перенесённых бед. Но так оно и было. После весьма неудачной послеоперационной реабилитации в мае 1992, я поехал в ДТК "Руза". Я жил в 34-й даче, двухкомнатной, рядом с основным корпусом, и испытывал счастье от здорового ощущения жизни. Прошло два месяца после проведённой операции, а я уже забыл про своё, не столь удачное, пребывание в Переделкино. По очень большой и крутой лестнице санатория "Дорохово", который - рядом с ДТК, спускающейся к излучине реки Рузы, я бегал по два - три раза в день вверх и вниз, дабы проверить своё физическое состояние, то есть, нет ли у меня стенокардических болей. Я счастливо убеждался, что всё хорошо, хотя это было достаточно рискованным предприятием, учитывая свежесть операционных дел. Ведь не прошло и полугода после операции, чтоб что-то чувствовать и определить. Но к середине июня я уже был на ногах в течение 6 - 7 часов в день, и очень много ходил пешком по берегам Москвы - реки (до 10 км). А с 26 августа мне дали санаторий "Переделкино" вновь, но на два дня раньше окончания моего срока в Рузе. И всё же, как было мне не жаль расставаться с Рузой, я, не добыв эти два дня, закрыл дачу, повесил ключ, и, никому ничего не сказав, отправился в Переделкино.
Уже забыл о своём августовском пребывании в Переделкино, но только помню, что очень страдал от жары в последние дни августовского лета в Москве. Ну а вначале сентября, предприняв пеший поход по Садовому кольцу, как-то присел на стул открытого кафе, вблизи американского посольства, так как просто задыхался из-за жары, от недостатка кислорода. Этот "вояж", впоследствии, мне дорого обошёлся, так как со мной случился сердечный приступ. Пришлось мне полежать в "Волынской" больнице, что на Волынском шоссе. Туда приехал и Шабалкин, который оперировал меня, для консультаций по вызову. Он искренне был удивлён, что я - в больнице. Прошло ведь всего 4 месяца со дня операции. Но я прекрасно там восстановился, так как не только лечился, но и прогуливался, работал и читал.
Вновь, как и прежде, в других медицинских местах, испытывал прелесть новизны. Больница, хотя и потеряла на тот момент свой высокий статус (была она 4-го управления Минздрава СССР, но, тем не менее, всё оборудование, и лечебный контингент сохранялись). Там увлёкся ненадолго я очень молоденькой и симпатичной медсестрой, которая потом меня легко водила за нос. Однако продолжалось это не более 3-х месяцев, и с моим зимним отъездом в Кисловодск, я эту девицу и вовсе "потерял". Но это не явилось для меня новостью. Но я об этом уже писал.
Спустя какое-то время поехал я к родному брату, в Днепропетровск. Это был канун Нового и рокового 1994 года. Я помню, что брат, чувствуя себя неважно (сердце), бомбардировал меня вопросами об операции, и, под его давлением, привёз ему я бланки контракта для операции. Будучи у него зимой я рвался на кладбище, на могилы родителей. Он мне тогда сказал, что вот когда его не будет на свете, я буду ездить туда сам. Это было печальным предвидением.
Начало 1994 года было для меня счастливым. Впервые прозвучала на КавМинВодах, то есть в Кисловодске, моя 5 симфония. Но лето было беспокойным. У брата был второй инфаркт. Брат стал настаивать на операции. Так как лежал в больнице, то сотрудница его мне постоянно звонила по поводу различных вопросов операции, но я совсем не знал, что ей ответить. Брат был в смятении. Я отправил ему направление из Москвы на проведение коронарографии ( на снимок сосудов сердца) в Киеве, чтоб стоило дешевле, но было уже поздно. Самостоятельно позвонив Шабалкину, брат, вместе с женой, поехали в Москву, где всё закончилось трагично 28 октября 1994 года. Чем обернулась для меня смерть брата, показало время спустя. Я потому жил, что жил он. И я остался совершенно одиноким на белом свете. Даже если бы он жил в Антарктиде, и я никогда бы его не видел, мне было бы неизмеримо легче, чем когда его не стало. Его кремировали по воле его сына, моего племянника. В памяти остался живой брат, ибо покойным я его не видел. Его слово было для меня законом, ибо он был старшим. Вдова его оказалось, впоследствии, ко мне совсем чужой, как, впрочем, была она всегда неблизкой для всей нашей семьи. Теперь и её уж нет.
Уже в школьные годы я много ездил на отдых, конечно к Чёрному морю, и, в пионерлагерь в Евпаторию, и в Одессу, в Черноморку (Люстдорф). Затем ездил с мамой на Азовское море, в Бердянск. Помню чудесную прохладную свежесть воды неглубокого моря, и лоснящуюся от жира мягкую несолёную селёдочку "силявку", о которой теперь никто не знает. Жили мы в пригороде Бердянска, на Матросской слободке, примыкающей к железнодорожному вокзалу станции Осипенко. Ездил я с мамой и в Трускавец, так как уже в 18 - летнем возрасте у меня был нарушен обмен веществ, и нужно было мне пить минеральную водичку "Нафтусю". В Трускавец, впоследствии, я ездил уже много раз, но в санаторий, конечно в советское время. Тогда всё это было доступно и легко. Я очень полюбил живописную природу Прикарпатья. Я помню пьяняший запах минеральной воды. А в Крым я ездил и с родителями, и с братом, и сам. Последний раз я был на ЮБК давно, в 1981 году. Это было уже после смерти папы. Дважды я был на Рижском взморье, один раз в Пярну (в Эстонии), а также в Паланге, в Литве. А с середины 70-х облюбовал я для себя Переделкино (кардиологический санаторий). Помню поход в Ашукинскую, куда пешком отправились мы в Дом-музей Фёдора Тютчева. Повторное пребывание в Подлипках было отмечено чудесным светлым чувством к 20-тилетней медсестре Гале. Вообще медсёстры, почему-то, всегда были источником моих любовных приключений. А потому что были молоды, и нравились мне медицинские работники.
Всё - в голубизне; и сизый снег, и искрящиеся на солнышке ледышки, и синие тени на снегу от белоствольных берёз.
Ну надо же. Когда я поступил в больницу (имени Алексеева), то некто, Анатолий Михайлович, уничтожал меня своим храпом, так как страдал бронхитом. Затем я пробыл, к счастью, целый месяц, в палате один. Но на закуску ко мне подселили тоже Анатолия Михайловича, но Егорова, человека 80 лет, точно с таким же храпом. Он сразу же меня предупредил, что "громко спит". Он уже помещался в эту больницу в пятый раз. Лариса Иогановна, зав. санаторным отделением, ведь хорошо знала его повадки, но вот не упредила этот удар. В ночь с воскресенья на понедельник Анатолий Михайлович устроил мне "варфоломеевскую ночь", нажравшись снотворного до предела. Пришлось метаться ночью, искать свободную палату. Под утро я вернулся к себе, но храп был тот же. Однако он пошёл в "наступление", хотя я его ни в чём не упрекал, спросив меня, есть ли у меня магнитофон. Я, ничего не подозревая, ответил утвердительно. Тогда он порекомендовал мне записать, по его мнению, мой собственный храп. Как мог он что-то говорить, когда я вынужден был ночевать в чужой палате.
Мне кажется, что психиатр, весьма приблизительная и очень ненадёжная из медицинских специальностей. Узость психиатрии видна хотя бы в том, что если я пожаловался на мнительность, то вместо того, чтобы развеять мои страхи, психиатры отделения заявляли, что мнительность они не лечат. Мне кажется, что это грубый просчёт. Любому доктору, любой специализации, необходимо иметь душу. Нельзя же оставлять больного в неважном или плохом расположении духа. Ведь надо как-то ему помочь. Известный поэт Борис Слуцкий, оказывается, лежал в этой больнице, но в 25 отделении, в последние годы жизни. Вёл он себя очень скромно, порою читал свои стихи.

 

Глава двадцать первая

Вся моя теперешняя жизнь, это борьба с самим собой, удерживание своих эмоций в русле здравого смысла, что мне даётся очень нелегко.
Ещё в 1985, меня познакомили с одной "невестой", лет 45-46. Фактически мы были одногодки, но замужем она ещё не была. Я был приглашён к ней в дом. Отец её, ну совсем старый человек, первым делом спросил меня, а сколько я получаю. Это было самым запоминающимся моментом в истории с невестой, и более, я ей не позвонил. Вообще я, до сих пор, не понимаю женщин. То есть чего они хотят больше от жизни: иждивенчества, или друга?! Уверен, что побеждает первое. Звонила мне и некая Нина Михайловна, родом из моего родного города, но обитавшая в Испании с двумя малыми детьми (а двое взрослых - в Москве), но с предложением поехать вместе в Германию (поскольку лицам еврейской национальности разрешена эмиграция туда). Ей нужно было обрести гражданство, которого она не имела. Подумайте, я должен был бы ломать себе жизнь, пускаться с ней в рискованное путешествие, во имя её благополучия. Конечно с "перспективой", что она там оставит меня одного, а в лучшем случае отделается деньгами.
Лет пять назад проводил я творческую встречу в помещении еврейского театра "Шалом", что у метро "Варшавская". Я, в этот вечер, был в ударе, так как встреча прошла с успехом. Я рассказал немного о себе, как композиторе, показал в записи романсы, потом ознакомил слушателей с моими замыслами и работой над оперой-мистерией "Иов страдающий", на евангельский сюжет. И в "благодарность" меня оставили на первое заседание Клуба знакомств (в этом же помещении). На вечере заметил я миловидную женщину, лет 39, и обратился к ней. Она довольно охотно откликнулась на моё обращение, но, правда, потом мне показалось, что мой рассказ и о себе, и о моей музыке, её не столь интересовал, сколько вопрос, есть ли у меня дача, машина, и т. д. Узнав, что у меня машины нет, она обречённо вздохнула. Как выяснилось, она была любовницей у женатого человека, у которого всё это было, но он умер. По телефону она резко и бестактно со мной говорила, что я не подхожу ей, и прочее. Пришлось пережить и это.
Я вспоминаю свою юношескую любовь. Первой, кого увидел в Кишинёве, когда туда приехал, была Бела Коган, красивая 18-тилетняя девушка. Её родители были убеждены, что я на ней женюсь. Но я не дорожил ею, так как более всего боялся остаться в Кишинёве навсегда. Мне и в голову не приходило, что можно было уехать вместе. Но Бела скоропалительно вышла замуж и родила ребёнка. А вскоре разошлась. Родители Белы уехали в Израиль, а Бела задержалась, так как была замужем. В один из дней она, уж разведённая, пришла ко мне, и очень осторожно спросила, не уеду ли я с ней в Израиль. Сказала, что совершила ошибку, выйдя так скоро замуж. Но прежде об ошибке сказал я, когда потерял Белу. Что мог ответить я на её предложение? Ведь были живы мои родители, и я не представлял, хотя мы жили в разных городах, что могу покинуть их. А Бела работала концертмейстером в одной из музыкальных школ. Спустя два месяца я бросился её искать, но в школе мне ответили, что Бела уехала к родителям, в Израиль.

 

Глава двадцать вторая

Испытываю большие затруднения с "Иовом". Веду переговоры с Симфонической капеллой России, то есть с Полянским, Он дал согласие на исполнение, но нужны деньги, ибо этот проект был вне их плана, и требовал большой затраты сил. Мне подсказали обратиться за финансовой поддержкой в РЕК.

Комиссии по культуре Российского Еврейского Конгресса, от Лоринова В.М., члена Союза композиторов СССР (ныне России) с 1967 г. Членский билет № 327.
Заявление.
В 1997 году я завершил работу над оперой - мистерией "Иов страдающий" на канонический текст Библии Ветхого Завета ("Книга Иова").
Главная мысль, заложенная в "Книге Иова", нашедшая своё отражение в опере в качестве центральной: "Почему праведные страдают, а неправедные не хотят знать Бога", была во все времена актуальной для всего мыслящего и страдающего человечества. Тем более актуальна она и для нас, в наши дни, и для нашего общества, хотя еврейское Священное Писание есть история древнего Израиля. Ещё ни один текст Священного Писания не был положен на оперный язык. Мистерией опера названа потому, что это - религиозная драма на библейский сюжет. Однако, она ни в коей мере не рассчитана на ритуально - религиозное служение. На музыку положены подлинные библейские тексты. Это - художественное произведение, представляющее (как я полагаю) большой духовный и культурный интерес, как для евреев, так и для широких слушательских масс. Я ознакомил с партитурой своего сочинения самый известный исполнительский коллектив в стране, академическую симфоническую капеллу России, в лице её руководителя, народного артиста России Валерия Полянского, который выразил желание исполнить её в Большом зале консерватории, превратив тем самым это в музыкальное событие; тем более, что и состав коллектива, хор и оркестр, требуют большой концертной площадки (сцены). При этом подготовка исполнения предполагает повторение премьеры несколько раз, тем более, что эта музыка ещё нигде не исполнялась. В связи с вышеизложенным прошу руководство Российского Еврейского Конгресса оказать всяческое возможное содействие в помощи и осуществлении данного исполнительского проекта. Ориентировочная смета по концертному исполнению, и буклет прилагаются.
Лоринов Виталий Миронович, композитор,
Г. Москва, 127644, ул. Клязьминская 17, кв. 41.
Тел.486-80-09.
12.10.1999г.

Однако решение по этому вопросу было отложено, якобы из-за нехватки средств на данный год. Более, я этим вопросом не интересовался, памятуя тяжёлый опыт моей борьбы за всё.
Как-то, находясь на отдыхе, в санатории в Переделкино, разговорился с одним горбуном. Он сидел с палочкой на скамейке. Прежде он был на редакторской работе в журнале "Новый мир", и похвалялся тем, что он чинил препятствия писателю Борису Полевому, еврею, с точки зрения различных публикаций его. Я не хочу проводить никаких аналогия, я - не Борис Полевой, но понимаю, как трудно что-либо публиковать, как нужно бороться за это.
В 1998 году я съездил в Днепропетровск, к племяннику. В Москве ещё был снег и лёд, а после Лозовой, под Харьковом, была сухая земля и пробивалась зелёная травка. Травы зелёной по пути становилось всё больше, особенно на пригорках. Апрель на юге Украины действительно вступал в свои права. Около населённых пунктов уже были видны весенние работы, расчистка хвороста, обломки сучьев, обрезки деревьев и кустарников. Сюда пришло тепло уже бесповоротно. Всё больше и больше по пути распаханных ухоженных участков. Конечно, после московского льда и снега здесь благодать. Как радует глаз пронзительная зелень прогалин, отдельных островков. Словом весна идёт, и будь благословенна эта пора года, полная смутных надежд и стремлений. К сожалению, поезд запаздывал, зато увидел я уже полностью зазеленевшее поле с проросшими яровыми.
Были на Сурско-литовском кладбище, где посетили родные могилы. В воздухе носилось весеннее благоухание, и где, как не в кладбищенской тишине ощущалась эта свежесть, предвестница весеннего цветения. В утренних бликах солнца благостен, и как-то совсем не скорбен, а даже жизнеутверждающе выглядел лик могил. Но стоит красному солнышку скрыться, и настроение становится не то. Какое это благо - солнце, источник света и тепла.
Ходил я по родному городу, но люди то давно уже другие, это - другая жизнь, не в соответствии с моей, хотя цикл жизни постоянен и вечен.
Племянник мой себя нашёл в этой жизни. Он богат, и живёт, чтобы кормить семью. Но я ни по каким параметрам и аспектам такой жизнью жить не могу, хотя в их жизни и многое принимаю. У меня другое воспитание, а, следовательно, и мировоззрение. К тому же нужно учитывать и возраст. У них не только другой менталитет, но и запас жизненных сил для борьбы с ней. Иными словами, они хотят жить, несмотря ни на что, так же, как маленький ребёнок хочет играться, тоже несмотря ни на что. И это их право. У них нет возрастного пессимизма, и на их возрастном этапе этого не может быть.
По возвращении в Москву испытывал тоску по Борику, и его дому. За два - три дня успел привыкнуть к солнышку, и, в особенности, к оптимистическому состоянию души в связи с весной. И, в соответствии с своей эмоциональностью, я несколько дней буду страдать от ощущения отсутствия единственных моих родных. Но жизнь есть жизнь, и ничего другого, кроме смирения, перед существующими обстоятельствами, быть не может. Хоть плачь, но ничего тут не поделаешь. Конечно, до боли было всё знакомо в родном городе, но осознание, что всё хорошее и близкое давно уж в прошлом, легло отнюдь не лёгкой тенью на мою душу. Можно ли возвращаться в город, где, кроме племянника, нет никого в живых из близких и родных, даже друзей. Разве логично возвращаться в пустоту, из одиночества впадать в другое одиночество, причём, неизмеримо большее, ввиду потерь. Если при жизни родителей не возвратился в родной город, то как же можно делать это сейчас. Такой переезд был просто бы бесцельным и неоправданным ничем. Когда пишу я эти строки, то меркнет московский день, такой ненастный, словно февральский, с жутким туманом, но уже с талой водой. В такую погоду даже не хочется выходить, её нужно пересидеть и пережить.
Временами совсем не хочется писать. А я ведь всю свою жизнь жертвовал всем во имя и ради творчества. "Всякий фанатизм рано или поздно оборачивается против себя". Это крылатое выражение Стефана Цвейга как нельзя более подходит ко мне. Хочу надеяться, что это - ещё не финал, и не конец моей "человеческой комедии".

 

Глава двадцать третья

Находясь в алексеевской больнице, я много читал, и из одной из книжек выпало письмо, письмо чужое, советского периода, которое чуть-чуть, но проливает свет на то, как жили люди, ибо у нынешних живущих память на диво коротка. Поскольку нет фамилий и адресата, считал возможным его привести.

"Эзерниеки, 8.08.78г.
Машенька родная!
Вчера приехал в Эзерниеки, сразу же написал, так как ничего определённого не было - хозяев не было дома, они пришли в 11 часу ночи, встретились с хозяином хорошо, и я сейчас в той комнате, где мы были со Шпуликом. Дачники, которые у них жили - уехали, не знаю, будут ли другие, но пока я один.
Трудная проблема с лодкой, которая у нас была раньше, пришла в негодность, хозяин правда обещал помочь, но он уезжает рано утром на работу (он работает в Дагде), а возвращается в 10 часов ночи.
Попробую в него впиться клещом.
Вчера был неплохой день, и вечером часов в 7 - 7.30 я пошёл на озеро, сидел, и было у меня такое созерцательное настроение, и вдруг сразу ливанул дождь, но какой…, как в Прикарпатье - с ясного неба сразу туча и ливень. По началу я сидел под деревьями и на меня не капало, но "дождик" затянулся и на меня полило, короче говоря промок я до нитки. Пришёл и в квартире у хозяев (кроме мальчишек, которые возились в сарае) никого не было. Переоделся, снял пиджак, рубашку, сетку, всё было мокрым насквозь, и одел сухую рубашку и синюю кофту, дали мне утюг, и я просушил всё, что намокло. Возился с этим минут 40, если не больше, а тут приехал на машине с работы хозяин, и привёз с собою кучу родственников: двух женщин, двух мужчин, двух детей, но пока я гладил, они готовили банкет, а потом пришла с работы хозяйка, сели за стол, потащили меня, и мы, как следовало быть, выпили, поужинали, и наверно около часу я лёг спать.
Сегодня с утра поехал в Резекне, забрал из камеры хранения рюкзак и удочки, и уже обосновался в комнате, с этим всё в полном порядке.
Пообедал сегодня в столовой, попил молока (у хозяев - корова) купил сахару, белого хлеба, масло, жизнь понемногу входит в колею, вот только лодка…
Ну со Шпуликом было веселей, а сейчас скучновато, тем более, что читать нечего (здесь даже газету русскую не достанешь). В Пустошку уже решил не ехать - устал от стука вагонов…
Сегодня тьфу, тьфу, не сглазить, хороший тёплый день, будем надеяться на лучшее.
Как ты себя чувствуешь?
Общаешься ли с кем-нибудь.
Пиши.
Латвийская ССР, Краславский район,
П/о Эзерниеки.
До востребования
Целую Лёва"

Постоянно приходят на ум какие-то воспоминания из прежней жизни. В кишинёвском музучилище, в бытность мою в Молдавии, работал Цуркан, преподавал музыкально-теоретические предметы. Был он внешне угодливо улыбчивым, но за этим скрывался ярый антисемит. И надо же было случиться такому "несчастью" в его жизни. Его дочь влюбилась в еврейского юношу. Когда же отец стал препятствовать встречам, она пригрозила ему, что тут же уедет в Израиль.
В году 1993, когда я уезжал из Дома творчества "Руза", в автобусе, который следовал до железнодорожной станции Тучково, что по белорусской дороге, познакомился я с простой, но очень сексуально привлекательной женщиной, лет 32-х. Звали её Женей, фамилия Крылова. Жила она в Новой Рузе с матерью, и двумя маленькими детьми. Работала в продуктовом магазине. Мужа оставила. Всё это рассказала по пути. Я дал ей мой московский телефон, и тоже рассказал о себе. По какой-то причине она собиралась лечь в больницу, но обещала мне звонить. Она, действительно, спустя какое-то там время, позвонила, и мне сказала, что ей нужен друг. При всей моей наивности в таких вопросах, я мало верил в перспективу наших отношений, и ждал какого-то подвоха с её стороны. И как-то, в очередном телефонном разговоре, она обмолвилась: "-А сколько вы получаете?"…Я отправил ей чистосердечное письмо, в котором написал, что, несмотря на то, что я - профессиональный композитор, но вот достаток у меня небольшой. Живу я в однокомнатной, хорошей квартире, но антиквариата у меня нет. С тех пор более никаких известий от неё не было.
Весною, в марте, в один из приступов тоски и одиночества, решился я писать в Донецк, где проживала молодая, совсем внешне непривлекательная, но умная и очень порядочная молодая женщина, с которой познакомился случайно в Москве, у своей двоюродной тётки. Я был почти уверен, что ответ от неё будет отрицательным, так как ей было лет 26 - 27, а мне - за пятьдесят. Но мне хотелось сделать какой-то решительный шаг, чтоб успокоить свою душу. В письме я говорил, что, безусловно, главное, во взаимоотношениях людей, так это чувство, но иногда и волевое, сознательное решение вопроса, бывает лучше увлечения. Спустя полтора месяца я получил ответ, конечно отрицательный, но всё же, что получилось так, мне стало как-то легче.

"Здравствуйте, дорогой Виталий Миронович!
Спасибо за Ваше необыкновенное письмо. Я долго Вам не отвечала на него, хотя ответ сложился сразу. Хотелось как-то всё осмыслить, проверить свои ощущения. Вряд ли вам будет интересен тот ассоциативный ряд, который вызвало Ваше письмо, или психоаналитические рассуждения, но мне нужно Вам что-то сказать.
Любовь, брак, всегда был для меня большой ценностью. Я очень долго ждала самого - самого… И судьба удостоила меня счастья встретить такого человека, но наше чувство оказалось недолговечным. У меня оно прошло значительно позднее. Потом я хотела завязать роман с человеком, который мне нравился совсем немного. Всё прошло достаточно быстро.
В глубине души я надеюсь встретить своего единственного, хотя это из области детских фантазий о принце из сказки.
К сожалению, я не могу достаточно надёжно понимать саму себя: что всё же мне нужно для счастья. А потому приходится ориентироваться на силу эмоций. Никакие рациональные построения не срабатывают.
С большим уважением я отношусь к людям творческого труда. Меня восхищают люди талантливые, стремящиеся к гуманным целям. Люблю Россию, Москву.
Хочу пожелать всем людям найти своё счастье, правильно понять свою задачу, исполнить свой долг.
Никто не застрахован от ошибок. У меня их было достаточно в жизни.
Мы все на пороге больших событий в истории цивилизации. Может быть совсем скоро мы увидим себя и окружающий мир в другом ракурсе, истинном свете.
Я хочу попросить у вас прощения за то, что не смогла прочесть что-то важное в вашей душе, и ответить вам теми словами, которые вам необходимы. Летом не написала Вам, так как не была готова к вашему приезду - домашнее хозяйство было в беспорядке.
Благодарю вас за ту прекрасную мелодию, которую Вы вплели в историю этого моего земного существования.
Мила.

"Сохнут" меня разочаровал. Я полагал, что он существует для помощи соотечественникам, и, конечно, для пропаганды израильской культуры. Но к чему эта шпиономания при входе? У него не больше риска, чем при входе в любую московскую синагогу. Я понимаю, провокации возможны, но речь же идёт о евреях, которые приходят в "Сохнут". И чувствуется, по высокому счёту, недостаток культуры работающих там. Принимая успехи государства Израиль и радуясь за них, то есть чувствуя свою сопричастность к ним, всё же приходится констатировать, что цвет мировой еврейской культуры не у них, а в диаспоре. И это естественно. Там нет, и не может быть тех нелёгких условий, которые порождают вершины этой культуры, а потому они и не будут у них.
Я думаю, что сторонников национальной идей в Израиле уже не существует. Они ушли из жизни, в большинстве своём. Остальные, уезжающие туда, это, скорее, шкура, не с точки зрения скверного характера, а с точки зрения изменения своего материального положения. И даже те, кто, может быть, были иными (а это относится не только к одному Израилю), становятся там такими же, отнюдь не героическими, а прозаическими.
2.05. Этот день большого смысла для меня не имел. Звонил я в филармонию, в Кисловодск, чтобы включили очередное оркестровое сочинение в концертный сезон. Меня уже не играют и не хотят играть. Ну а кого сейчас играют, хотя, наверно, немало и таких, которых, всё же, исполняют. Начинают опускаться руки, ведь вся жизнь отдана этому.
Думал о своей личной жизни, о том, что не удалась и не задалась сразу. Ведь это просто поразительно. Ну что ни женщина, то негатив, то есть сплошной практицизм. Быть может это - правило, и так было всегда. Жизнь ведь во многом так несовершенна. Что-то перестаю я верить в существование хороших, чистых, честных людей…

 

Журнал современной русской литературы "Наша улица", Юрий Кувалдин. Москва, № 5-2003 г.

 

 

 
 
kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   
адрес в интернете
(официальный сайт)
http://kuvaldn-nu.narod.ru/