Сергей Михайлин-Плавский
"КИНО"
рассказы
МОИ СНЫ
Эти
сны снятся мне постоянно, всю жизнь: сон-отчаяние, сон-полёт, сон-любовь.
СОН-ОТЧАЯНИЕ
Огромный,
с многоэтажный дом с зеркально отполированными сторонами, поставленный на попа,
под солнцем и дождём светится алмазный параллелепипед. На верхней
горизонтальной его плоскости лежу я, в чём родила мама, чистый и непогрешимый,
распластанный ниц, в отчаянии и недоумении.
От
любого моего движения, от лёгкого порыва ветра и, мне кажется, даже от мысли
тело моё скользит, приближаясь к запретному краю, как к неизбежной пропасти. А
меня до разрывной боли в сердце, до скрипа волос на голове, тянет спуститься
вниз, хотя смертельно опасно даже пошевелить бровями.
Душа
моя там, на Земле: на траве и асфальте, среди стона, проклятий и смеха, среди
перламутровых луж и бензиновой гари, и я знаю, чтобы спасти свою душу, мне
необходимо спуститься на Землю.
СОН-ПОЛЁТ
Лечу,
как на воздушной подушке. Приподнимаюсь невысоко над Землёй и, не ощущая
встречных потоков воздуха, плавно огибая препятствия, несуетливо и мягко лечу в
нужном мне направлении.
Иногда
мне кажется, что движителем моих полётов является мысль, потому что стоит мне
только подумать, как объявляются невесомость и неторопливая скорость.
В
этих полётах странным является то, что прохожие их не видят. Они идут по своим
делам, стоят в очереди, даже изредка здороваются со мной и, прикованные к Земле
притяжением, не замечают, что я летаю.
В
каждом таком сне, взлетая над дорогой, я думаю: "Уж не сон ли это?"
Но, ущипнув себя, понимаю, что это реальность, не видимая озабоченными людьми.
В
юности я тоже летал. Стоило мне только закрыть глаза и подумать об этом, лёжа в
кровати, как я мягко зависал над нею, недолго и спокойно паря на месте. Потом,
почти теряя сознание, я испуганно открывал глаза, боясь навсегда остаться в
этом покое.
Сейчас
я летаю реже. Но всё равно, когда по-настоящему просыпаюсь, во мне долго ещё
живёт ощущенье полёта.
СОН-ЛЮБОВЬ
Каждый
раз я не знаю: ты - сон, наваждение или реальность во сне?
Ты -
не подруга, не любовница, не жена, ты - женщина моего земного существования:
благородного сердца, вдохновенной души, неомрачённого разума. Одно касание
твоей руки очищает и возвышает меня. Ты - судьба, но и выше судьбы. Судьбу не
обнимешь, а я обнимаю тебя, ощущаю тепло твоих рук и плеч, трепет грудей,
живота и бёдер.
Иногда
я испуганно просыпаюсь и теряю тебя внезапно. Но, приходя в ужас от этой
потери, заново пытаюсь заснуть и вернуться в твои объятья. И ты снова меня
возносишь над миром жадности и наживы, отчуждения душ и оголтелого вещизма, над
страхом приближения к своему подъезду и при этом так поземному смеёшься, что
для меня проснуться - это значит сменить реальность на страшный наземный сон с
испуганно открытыми глазами.
И все
наши встречи, объятия и поцелуи так осязаемы по утрам, так надолго врезаются в
память, что я и поныне не знаю, было ли это во сне или наяву. Я и сейчас пишу
эти строки и слышу твой невесомый шёпот, чувствую запах твоих волос, ощущаю
трепет твоих рук, живота и бёдер.
"КИНО"
В каждом
большом селе или деревне бывал свой дурачок, юродивый, если хотите. Мне
кажется, что раньше деревня без такого человека вообще жить не могла. При его
отсутствии она, деревня, по негласному сговору выбирала или намечала себе
"козла отпущения", обычно тихого, необидчивого, незлобивого
человечка, явного неудачника, и потешалась над ним сколько душе угодно, большей
частью добродушно, не допуская по отношению к нему никаких подлостей.
Был
такой дурачок и у нас. Звали его Семен. Зимой он все время сидел дома у
родителей, а летом ходил по дворам. Я не знаю ни одного случая, чтобы
кто-нибудь его выгнал из своего дома. Его, наоборот, привечали, кормили, чем
Бог послал, а если Семен не хотел есть, что случалось очень редко, то особенно
сердобольные бабы угощали его чем-нибудь сладеньким: печеньем, конфетой,
сахарком. Сумки Семен никогда не носил и почему-то не любил побирушек, видимо,
считая их конкурентами. Полученные сладости он загребал со стола пятерней,
ссыпал их в глубокий карман порток из неотбеленного холста, так что, доставая
потом, скажем, конфету, ему приходилось сгибаться в три погибели.
Летом
и в жару, и в дождь он признавал только одну одежду: ситцевую навыпуск рубаху в
выгоревших на солнце цветочках и уже указанные портки, которые держались на нем
с помощью тонкой веревочки, свитой вручную из пеньки. Ширинку он никогда не
застегивал и всякие приличия соблюдались при помощи той же длинной, почти до
колен, рубахи. Ходил он всегда босиком.
Семен
не умел разговаривать. Вместо слов изо рта у него вылетало какое-то мычание и
только по жестам его рук иногда можно было понять, чего он хочет. Впрочем, сам
он ничего ни у кого не просил. Придет в дом, встанет у двери и молча смотрит,
отвесив нижнюю толстую губу, что творится вокруг. Смотрит и улыбается. Хозяйка
нальет ему щей или наложит в миску картошки с огурцами, смотря что окажется под
рукой, он аккуратно большой деревянной ложкой поест, оближет миску с ложкой,
встанет у порога, поклонится и уйдет.
Как-то
установилось так, и это считалось уже счастливой приметой, что если с утра в
дом заходил Семен, то все дела предстоящего дня сложатся удачно: ну, например,
благополучно растелится молодая корова или хорошо подойдут и испекутся в
русской печи хлебы.
Семену
было года три за тридцать. Все свое время он ходил по окрестным деревням,
иногда пропадая на неделю и больше, а потом появлялся опять, тихий и
улыбающийся. Родители его жили и работали тут же в нашем селе Большие Озерки.
Мать первое время убивалась, ругала его, даже била хворостиной, чтобы он не
ходил по дворам, не побирался: он только загораживался руками, мычал и подолом
рубахи утирал крупные слезы.
Обидеть
его мог любой первоклассник: стоило только дернуть его сзади за подол рубахи и
крикнуть: "Сенька - дурак!" как белесые слезы, словно крупные
градины, начинали падать в дорожную пыль, образуя черные кружочки у пальцев его
почти никогда не мытых ног.
Но
детвора обижала Семена редко, потому что самой влетало по первое число от
родителей, каким-то путем неизбежно узнававших о непристойных проделках своих
отпрысков.
Однажды
только два городских оболтуса, гостивших летом у своих "предков",
"безотцовщина", как их после войны называли в деревне, прямо в одежде
загнали Семена в пруд, угрожая запереть его в темном сарае.
Семен
панически боялся темноты и с наступлением сумерек оставался ночевать в любом
доме. Отказа в ночлеге ему никогда не было: охапка соломы на полу да старая
телогрейка - вот и вся постель.
Семена
в тот раз мужики, неподалеку на току молотившие снопы ржи, вытащили из пруда,
раздели догола, высушили на солнце его одежку, а приезжим сорванцам хорошенько
надрали уши.
Семен
был, как бы это поточнее сказать, не совсем дурачком. Он был скорее ближе к
юродивому, хотя даром прорицания обладать не мог, так ка родился немым и умел
только мычать и улыбаться. Но в моменты просветления сознания Семен был очень
наблюдательным человеком и подмечал у сельчан их характерные черты, привычки и
жесты, которые потом бессознательно копировал, "делал представление",
как говорили на селе. Подражая каким-то действиям того или иного человека, он
был настоящим артистом. Его пантомимы вызывали смех и одновременно восхищение,
а зрители на какое-то время забывали, что перед ними деревенский дурачок,
скитающийся по окрестным деревням: Малые Озерки, Ерохино, Кобылинский хутор,
Крутой и Серебряный поселки...
-
Семен, покажи, как Феколка доит корову, - потешаются мужики-механизаторы на
тракторной стоянке. Семен, как баба юбку, обеими руками до самого паха
поднимает штанины своих порток, раскорячивая голые ноги, полуприседает над
землей, словно присаживается на маленькую скамейку, вытягивает впереди себя
руки со сжатыми в кулаки пальцами и начинает ими попеременно водить вверх и
вниз, изредка пошевеливая, как бы вздрагивая, широченным задом.
Мужики
покатываются со смеху, а Семен виновато улыбается и стоит где-нибудь в сторонке
у комбайна, никому не мешая и дожидаясь обеденного перерыва. Тут уж ему
обязательно перепадет что-нибудь вкусненькое: кусок сальца с хлебом, а иногда и
кружочек колбаски. Вино или водку Семен категорически отвергал. Сколько ни
уговаривали его мужики выпить, он только мычал и обеими руками отпихивал от
себя стакан с самогонкой. Любимым его напитком было молоко. Но здесь молока не
было и тогда он шел на колхозную ферму.
Доярки,
очумев от ежегодного однообразия: мычащих коров, надоевших подойников и вечного
навоза, всегда были ему рады. Они усадят его за стол в своем закутке, нальют в
большую миску молока, накрошат туда хлеба (из кружки Семен пить не мог), дадут
большую деревянную ложку и жалеючи смотрят, как несчастный мужик с виноватой
улыбкой уминает за обе щеки эту молочную тюрю.
Потом
одна из них, что поозорнее, обычно это вдова-солдатка, грудастая и задастая
Клавка Громова, навалится Семену на плечи большими грудями и попросит:
-
Сенечка, покажи, как Матрена кур щупает!
Доярки,
предвкушая настоящий спектакль, начинают улыбаться, уплотняются на скамейке,
поправляют прически перед одним на всех осколком зеркальца, вмазанным в стенку,
прихорашиваются, как в настоящем театре. А Семен встает от пристенного
столика-полки, берет у Клавки платок, заматывает им свою голову, выходит на
середину закутка, лезет правой рукой в глубочайший карман порток, достает
оттуда сжатый кулак, как бы с зерном, и начинает рассыпать это
"зерно" наземь, при этом мычит, вроде бы созывая кур. Однако, у него
место обычного "цып-цып-цып" получается что-то нечленораздельное:
"мым-мым-мым". Потом он страшно таращит глаза и кидается на пол на
воображаемую курицу, загоняет ее в угол, хватает обеими руками и помещает себе
под левую мышку.
Доярки
покатываются со смеху, а Семен указательный палец правой руки сует под хвост
все той же воображаемой курицы. Но вот он якобы нащупал яичко и лицо его
расплывается в дурацкой улыбке, а язык длинно свисает из правого уголка рта.
Доярки аплодируют.
Довольный
собой и аплодисментами зрительниц Семен доигрывает последний акт: бережно
опускает курицу на землю, раскланивается, потом подходит к Клавке, осторожно
одним пальчиком дотрагивается до ее прыгающей от смеха груди, густо краснеет от
такой дерзости и выбегает из закутка под смех и удивление доярок. Видно, что
Клавка ему нравится.
Но
больше всего Семен любит кино. Он не пропускает ни одного сеанса. Тогда у нас
не было клуба и кино крутили прямо на улице, пользуясь естественной темнотой, а
белое полотно экрана вывешивали прямо на стене мельницы или сельсовета, благо
они были расположены рядом.
Стоило
появиться на сельсовете маленькой, в два тетрадных листка, афишке: "Кино
ТАХИР И ЗУХРА начало 9 час 30 мин", как Семен объявлялся тут же: торчал на
мельнице, топтался у крылечка сельсовета и дожидался начала сеанса. Как только
начинал стучать движок киноустановки, Семен один из первых устраивался у экрана
и неотрывно смотрел на него. Денег с него никогда не брали, да и кино-то на
улице часто проходило бесплатно для жителей села. Видно, какие-то гроши в сумме
сборов за билеты выплачивали колхоз или сельсовет.
А еще
Семен любил появляться на току во время обмолота на конной молотилке снопов ржи
или пшеницы. Мой дед Сергей Акимович, стоя на полке молотилки, погоняет
четверку ходящих по кругу лошадей, впряженных в крестовину, широкий ремень из
прорезиненного корда, как весло по воде, шлепает по огромному колесу молотилки,
передавая вращательное движение на шкив барабана.
Барабан
с бешеной скоростью огромными зубьями заглатывает распотрошенный сноп из рук
Федора Примака. (Счастлива Дуняха Тимошина, имея такого мужика. Свой-то,
Никитка, погиб в Германии, как раз 9 мая 1945 года, подорвался на мине, добывая
в немецкой квартире кое-какое барахлишко: до этого каждую неделю Дуняхе шли
посылки из Германии; бабы ей до сих пор завидуют - чуть ли не каждый праздник
на ней новое платье, юбка или невиданной расцветки кофточка).
Барабан
метров на пять впереди себя выплевывает зерно с половой. Жеваная солома оседает
тут же, у жерла барабана. Бабы, по самые глаза завязанные платками, отгребают
эту солому в сторону, а мы, пацаны, сидя верхом на лошади, вязанками
("увязками" по-деревенски) отвозим ее от тока к скотному двору, где
мужики аккуратно ее укладывают в омет на зимний корм скоту.
В
один из таких горячих обмолотных дней, как раз к получасовому перерыву ( а их
было два: один - до обеда, второй - после обеда), на току появился Семен. Почти
одновременно с ним появилась и молодая учительница истории Галина Степановна,
недавно приехавшая в нашу семилетнюю школу. Она решила перед началом учебного
года поближе познакомиться с родителями своих учеников.
Бабы
и мужики сидели на увязках соломы, переговаривались, пересмеивались, подкалывая
друг друга. При появлении Семена Витя Длинный, этот балагур и насмешник,
поздоровался с ним за руку и попросил:
-
Сеня, покажи, как Таиска пляшет.
Надо
заметить, что Таиска, вечно молодящаяся старая дева, уже, наверно, с третьим
поколением молодежи все ходит на вечерки и каждый раз выскакивает плясать под
гармошку с давно надоевшими всем одними и теми же частушками. Да и пляску ее
трудно назвать пляской, так себе, топотушки какие-то.
Семен,
исполняя просьбу Вити, встал по стойке "смирно", опустил длинные руки
вдоль туловища, задрал голову вверх, закатил глаза (казалось, что он сейчас
завоет) и начал, не сходя с места, сперва медленно, потом все быстрее и быстрее
попеременно поднимать ноги и бить пятками в землю. И так он долбил землю, пока
все, кто видел этот пляс, не покатились с соломы от смеха и коликов в животах.
-
Спасибо, Семен, ты молодец! - сказал Витя, утирая подолом рубахи мокрые от слез
глаза.
Еще
не успели отсмеяться от предыдущего представления, как со своей просьбой
выскочила молодая учителка:
-
Семен, покажи кино!
На
току сразу стало тихо. Все знали этот Семенов номер и всем было немного неловко
за молодую городскую женщину, просящую Семена о непристойности. Семен
переминался с ноги на ногу, молчал и тихо улыбался. Видимо, он не хотел
показывать никакого кино, стесняясь нового человека. Но тут встряла охальница
Клавка Громова и повторила просьбу учительницы.
-
Сеня, покажи нам кино!
В
селе поговаривали, что этому его Клавка же и научила. Он, холостой и незанятый,
часто ночевал у нее, выходя по утрам из ее дома чистеньким и счастливым. Все
другие мужики были женатиками и находились под колпаком своих неусыпных
благоверных.
А
Семен, недолго думая и не умея отказать Клавке, поднял до подмышек свою рубаху,
дернул за тонкую веревочку, служившую ему вместо брючного ремня, тяжелые
холстинные портки тут же упали к его ногам, и все увидели, что у Семена будто
бы две с половиной волосатых ноги...
Виновница
своего позора, неосмотрительная жрица просвещения в ужасе закрыла лицо руками
и, спотыкаясь, кинулась с тока вон. А кто-то из баб постарше уже выговаривал
Клавке за ее охальство.
-
Подумаешь, невидаль какая! А она пусть не выскакивает, не подлаживается под
нас, навозниц! - огрызалась бездетная Клавка.
Учительница
в тот же день уехала домой в Тулу. Больше в селе она так и не появилась. Завуч
школы Михаил Степанович Шумилин специально ездил к ней в Тулу, уговаривал ее
вернуться. Говорил, что жители села жалеют ее, зовут в школу, а эту ее
оплошность давно забыли. С кем не бывает? Но стыд, публично пережитый ею там,
на току, при всем народе, она так и не сумела преодолеть.
Напоследок
необходимо добавить, что после этого случая, уже никто в селе не просил Семена
"показать кино": ни мужики, ни бабы, ни подростки. И даже Клавка
Громова забыла об этой затее, хотя продолжала беззлобно насмешничать и
потешаться над промахами своих подруг и других сельчан.
Через
несколько лет Семен простудился и умер. Ранней весной, еще по снегу, он по
обыкновению своему босиком пошел по дворам, за целый день обошел все село,
схватил воспаление легких и вскоре скончался.
После его похорон село как-то притихло,
словно осиротело. А одна хозяйка жаловалась соседке:
-
Прям и не знаю, что делать? Ставить нынче хлебы или нет? Был Семен, все было
ясно и понятно...
И
так, видимо, думала не только одна эта хозяйка.
КОТЕЛ
С КИПЯЩИМ АСФАЛЬТОМ
-
Что-то давно не видно тебя, Василий? Не захворал ли?
-
Захворал - не захворал, не знаю, но к нервофотографу, - Василий так называл
врача-невропатолога, - в Плавск ездил. Черти одолели. Как засну, они меня на
суд тащат. А суд-то чистая твоя тройка тридцать седьмого года: Сатана, Змей
Горыныч и Ведьма. Ни защитников, ни народных заседателев у них нет. Одни
обвинители. "Пошто, - говорят, - намедни днем плюнул в рожу Егорке? А как
же ему не плюнуть? Он плетушку свеклы с колхозного поля домой приволок.
- Что
же ты, - говорю я ему, - делаешь, паразит? Она же колхозная, значит наша,
обчая.
- А я
вот и беру свое! Жди, пока мне ее на трудодень дадут, а то ишшо и мимо
проедут...
А
третьеводни, только заснул, меня опять на суд притащили.
-
Отвечай, - говорят, - Васька-праведник, за что ты обидел Федьку-мельника?
- Как
же, - говорю, - за что? Он же муку ворует у нищеты колхозной. Зерна-то в этом
году по 50 грамм дали на трудодень. А он, жлоб, с каждого мешка по килу муки
имеет. А то и боле. На распыл, мол, ушло. Какой там распыл! Он, паразит, с
другой стороны жерновов дополнительную отсыпку устроил, желобок с заслоночкой.
Засыпали, к примеру, мешок зерна в бункер, завертелись жернова, потекла по
главному желобу из-под жерновов горячая мучица в короб, а мельник в это время
тайком - никому и не в догад! - открыл заслоночку, а минут через десять опять
закрыл. Вот тебе и мучица. Ни потеть, ни кряхтеть - целых полведра натекло. Ну
и пригрозил я ему разоблачением на обчем собрании...
- В
кутузку его! - крикнул Сатана, а сам аж посинел весь от злости, а лысина
черными пятнами пошла.
Схватили
меня черти за руки и потащили в камеру. Пока гремели ключами да открывали
двери, я с испуга и проснулся, убег, значит, от чертей с этапа. Я уже во-время
просыпаться во сне научился: сплю и думаю, ежели что, сразу проснусь!
А
вчера заснул, меня опять на это судилище привели. И что интересно: засыпаю
вроде нормально, стараюсь ни о чем не думать, а очнулся во сне - уже на лавке
подсудимых, а перед тобой опять Сатана, Змей Горыныч и Ведьма.
А
Ведьма, заметь, очень смахивает на Лизутку Рюмкину, которая зуб на меня имеет:
она до сих пор думает - полтора года уже прошло! - что это я навел на нее
участкового, который прямо в сенях у ней опрокинул молочный бидон с брагой...
-
Опять ты, праведник, вчера с этапу убег! - рявкнул на меня Сатана, - а соседке
Марье даром окна застеклил!
Марью
Нюрка Картавиха приревновала к своему мужику и побила у нее все окна. Я и помог
соседке, кто же еще вдову пожалеет?..
- В
котел его со смолой! Вчера только свежего асфальту туда засыпали. Пусть покипит
там, пожарится! Будет знать, как добрые дела делать людям! - прошипел Змей
Горыныч. - А к Марье я слетаю сегодня ночью.
- Да
вы что - сразу в котел! Я же еще не помер!
- А
когда помрешь - поздно будет! - проверещала Лизутка, тоись Ведьма.
Тут
уж я и вправду взмок, как будто меня жаром обдало из того котла. " Надо,
думаю, - скорее просыпаться, а то черти живьем зажарят".
Проснулся
весь в холодном поту и не верю себе, что жив. Ущипнул за ляжку - больно. Ну,
слава Богу! И на этот раз от Сатаны увернулся!
ЯБЛОНЕВАЯ ТЕНЬ
Ничего
не понимаю: то ли жизнь изменилась, то ли отношение к жизненным ценностям?
Говорю зятю:
- Эту яблоню нужно спилить. Толку от нее -
никакого. Красивая, стройная - да! Не разлапистая, как обыкновенно бывают
яблоневые деревья, - да! Тут у нее ничего не отнимешь. Но яблочки- то у нее с
лесной орех, твердые, безвкусные, есть-то в них нечего. Так что лучше ее
спилить, а на это место посадить кусты смородины или крыжовника. Все ягода
будет...
-
Давай оставим, - говорит зять, - для тени. Смотри, какая от нее тень роскошная!
Мало
ему что ли тени в этой отчаянной жизни?..
СКЛЕРОЗ
-
Как-то осенью прихожу в клуб, - рассказывает Василий, - газетку почитать, а
газет ни одной нету, мужики на самокрутки растащили. Скукота. Народу - никого.
Весь народ по домам сидит. Бирюки бирюками. При телевизоре-то отвыкли от
общения, душами закостенели. Соседа в упор не видят, только на Петросяна глаза
пялят, да на Машку Распутину, во что, мол, одета да какие на ней "голдены
леди".
Илюшка
Онучкин, к примеру, все больше Думу любит смотреть, ни одной программы не
пропустит, все прикидывет да приноравливается. Оно и понятно, сам собирается в
депутаты.
А
Лизутка Рюмкина любит смотреть "Что? Где? Когда?". Все ищет рецепт
"дурочки", чтобы одной стопкой мужика с казанков сбить. Она и так
одно время отличилась. Под Новый год это было. Сахару ни у кого уже нету,
купить не на что, да и не достанешь его у нас. В городах по талонам в очереди
ждут. А Лизутка в Щекино поросенка продавать ездила (налог-то ведь платить
надо) да и привезла оттуда рецепт из политуры. На литр политуры - пять литров
воды - и гони дурочку! Ни тебе брожения, ни тебе ожидания. Ох, и здорова же и
забориста: два стакана и с катушек долой! Но зато наутро белого света не
взвидишь от головной боли.. Как будто тебе колуном развалили затылок на две
половинки, а ты в полном сознании чуешь эту боль и днем, и во сне, и даже после
глубокого похмелья.
Три
дня мы с твоим отцом маялись. Ни рассол, ни водка не помогли. Тогда вся деревня
с больной головой ходила. Участковый и тот две недели в нашу деревню не
заезжал. Чуть не окочурился, говорят. А когда оклемался, привел к Лизутке
комиссию из района - аппарат изымать. Все перерыли: дом и скотный двор, и
огород - нету аппарата. Следующий раз пообещал с собакой приехать.
-
Нету у меня, - голосила Лизутка, - никакого аппарата. Давно уже нету. Сдала я
его добровольно по призыву власти еще в третьем годе...
А она
на двух мисках и кастрюле дурочку-то гонит. Миску поменьше - в кастрюлю с
брагой, миску побольше - на кастрюлю, туда холодной воды - холодильник, значит.
Три минуты и аппарат готов! Голь на выдумки хитра! Русского разве можно
остановить? Его можно взять на доверие. Поговори с ним по душам, и он - твой!
Его можно обмануть, убить, но перехитрить - никогда! Любую власть вокруг пальца
обведет, а своего добьется...
А вот
Васька Мишин , к примеру, в телевизоре глядит, как его, эту... Тьфу, черт,
забыл... Склероз замучил. Да меня одного, что ли? Этого склероза шас стока
развелось, как народных артистов. Самая народная болезнь стала. И никто это
звание не присваивает, сама прицепляется. Артисту-то дают звание. Хотя другим и
не за что. Десять лет поет свои песни, а народ ни одной не запел. Какой же это
народный артист?
Наслушаешься
всяких этих олегов, филиппов, жаннов, аллов и думаешь: дурачат они народ за его
же денежки, для своего кармана стараются, а на народ им плевать".
Раньше-то простой ямщик запоет "Вот мчится тройка почтовая",
заслушаешься, слеза тебя прошибет, соседа обнять хочется. А как услышишь
"Я знаю три матерных слова..." или "Девочка, повернись назад, и
ты увидишь свой собственный зад", плеваться хочется и выть в голос. И
завоешь, когда поют в телевизоре " Голова прострелена контрольным
выстрелом"... Господи! Что же это творится-то на Земле? Апокалипсис
какой-то... Дрын в руки так и просится. А уж смотреть на такого певца совсем
тошно: руками размахивает, ногами дрыгает, ширинкой трясет, как будто у него в
гашнике вошки женские завелись...
-
Лукавишь ты, Василий! Все-то помнишь, а говоришь - склероз.
-
Склероз-то, он мучает. Вот баба моя надысь... Сидим мы, значит, обедаем. Поели.
Пошла она на колонку кастрюли мыть. Вернулась с улицы и стоит на терраске,
думает. Никак вспомнить не может - зачем вернулась. Пойду-ка, говорит, на
улицу, может, там вспомню, где мысля пришла. Вышла и пропала. Я сижу, жду ее,
чай еще не пили. А она оказалась в соседней деревне за пять километров. Только
через полтора часа на автобусе оттуда приехала.
- Ну,
вспомнила? - спрашиваю ее.
-
Вспомнила, говорит, - чайник в кухне включен...
- Ах,
ты, мать твою душу! - кинулся я в чулан. Чайник, конечно, сгорел, вся спираль
расплавилась, скамейка уже задымилась. Вот тебе и склероз. Сгоришь и не
вспомнишь. Хоть на бумажке записывай, ходил ты нынче в нужник или нет.
А
ишшо, говорят, рассеянный склероз бывает. Тогда и про бумажку-то не вспомнишь.
Записал и забыл...
"НАША УЛИЦА", № 4-2004