Рада Полищук "В Осиной лесной сторожке" рассказ

Рада Полищук

В ОСИНОЙ ЛЕСНОЙ СТОРОЖКЕ

рассказ

 

Белые лепестки вьюжат, вьюжат. Аню замело снегом, она коченеет и кажется ей, что заблудилась, хотя от станции до Осиной сторожки рукой подать.

Ося - проблеск сознания.

Она вовсе не сошла с ума, блуждая в такой мороз на ночь глядя в безлюдном лесу. Ну, пусть не в лесу - в перелеске, не имеет значения. Она знает, что делает - она идет к Осе. Ося - молчун и отшельник, друг детства, мужчина никогда не посягавший на любовные отношения, на секс, то есть, их взаимная любовь - высшего порядка, над.

Направо, вдоль высокого кирпичного забора чьих-то новоявленных хором, здесь уже не так кромешно темно, вверху по забору на равном расстоянии, как солдаты в оцеплении, выстроились фонари, и недремлющий глаз камеры телеслежения успокаивает - где-то рядом люди. Крадучись вдоль забора, она идет не к ним и лучше бы, чтоб они ее не заметили, а то не оберешься неприятностей. Теперь налево по улице Маркса и еще раз налево по Энгельса, а там уже по Ленина рукой подать до мореных тяжелых дубовых ворот, за которыми прячется Осина сторожка. Маркса - Энгельса - Ленина. Милые сердцу названия. Не потому вовсе, что она преклоняется перед основоположниками, ни в коем случае. Эти слова, для нее неодушевленные, выстроенные в определенной последовательности - вехи доброго пути. К Осе. Она совершает этот путь как пилигрим, одержимый верой во спасение.

Правда, если честно признаться, выбирается Аня к Осе в последние годы, только когда жизнь делается предельно невыносимой, когда беда настоящая или горе и отчаяние, как грудная жаба, душат и жмут за грудиной, и каждый вдох кажется последним.

Тогда она вспоминает про Осю.

То есть нет - она помнит о нем всегда. И часто мечтает бросить все к черту - и в Осину сторожку, как в надежное убежище. Все, все, все. Всех любовников и мужей бросить, все равно ведь ничего путного не выходит, значит, это не ее стезя. Работу бросить, ясно же, что не за свое дело взялась - бухгалтерия не ее стихия, хотя она в уме быстрее электронной машины все посчитать может и ошибку в любом балансовом отчете чует на расстоянии. У нее врожденное чутье, аналитический склад ума, деловой хватки только не хватает, а также необходимой доли авантюризма и честолюбия, чтобы сделать большую карьеру в финансовом мире - все это печально сформулировал в конце концов Георгий Степанович Редькин, профессор, ее научный руководитель, будто неблагоприятный диагноз неизлечимой болезни поставил. Защитив диссертацию, Аня не захотела остаться на кафедре, взяла свободное распределение, и шаталась по жизни в задумчивости, не имеющей никакого отношения к проблеме трудоустройства. Тут и подобрал ее Ося - взял на свою фирму руководителем финансового отдела. Редькин вздохнул, прощаясь, развел руками, подтверждая таким образом свое бессилие и сказал: "Вы будете хорошим работником, Аня, вашему другу повезло, но рано или поздно вы все это бросите, помяните мое слово".

Как в воду глядел. Только она не успела все бросить сама - Ося стал погорельцем.

А до этого он не мог нарадоваться - уж повезло, так повезло: с таким тылом он может спать спокойно, потому что надежный финансист в мирной жизни так же важен, как надежная полевая кухня во время войны. Это ему отец внушил, прошагавший в пехоте всю войну от звонка до звонка.

- Верный тыл - залог нашей победы! - Ося хлопал в ладоши и хохотал.

Он был тогда совсем другим. Общительным, везучим, азартным, легко, играючи вел свой бизнес, и не деньги были важны для него, не богатство, а сам процесс, игра. Как в детстве, когда играли в лото на деньги в бабушкином райском саду, прячась за сараем, чтобы взрослые не засекли. По десять копеек ставили на кон, но Ося играл самозабвенно, выигрыш опьянял его. Аня помнит, как канючила: пойдем, пойдем, ты уже выиграл пять порций мороженого, хочу мороженое, пойдем. А Ося отмахивался от нее и смеялся - подожди, мы сейчас выиграем всю тети Тамарину тележку и будем всем раздавать мороженое. Он бы, наверное, выиграл, но мальчишки вдруг ни с того ни с сего затеяли драку - везунчиков не любят, все на одного набросились остервенело и еще орали : жид, жидюга, жадина. Это Ося жадина? - он собирался всем раздавать мороженое. Избитый, весь в синяках, с заплывшим глазом и перебитыми фалангами двух пальцев правой руки, Ося не унывал и, когда через несколько дней мы покупали с ним на станции мороженое, сказал тете Тамаре: "А я чуть не выиграл всю вашу тележку". Вид у него был аховый, тетя Тамара посмотрела жалостливо: " Да уж куда тебе". Ося ничуть не обиделся: "Выиграю, выиграю" - пообещал.

И выиграл.

Для начала построил большой дом на месте старой развалившейся отцовской хибары - двухэтажный, низ из красного кирпича, верх бревенчатый, шесть комнат, большой зал с камином, две отдельные ванные и три туалета на первом и втором этажах, кухня, гостиная как застекленная терраса, напичканная современной бытовой техникой вплоть до СВЧ печки и посудомоечной машины и открытая летняя терраса с большим круглым столом под брезентовым навесом от дождя и солнца.

Не дом - дворец, в начале эры перестройки и гласности - невидальщина. Соседи, ближние и дальние как в музей приходили, снимали обувь на пороге и шушукались между собой шлепали по лакированным половицам, кто в носках, кто босиком - ахали вздыхали, руками всплескивали и завидовали. Кто естественной летучей завистью - живут же люди, мне такое и не снилось! - и уходили в свои будни, унося погасающее постепенно впечатление, будто в театре или кино побывал. Другие завидовали въедливо, люто, буквально заболевали, зависть глодала их изнутри, отравляла весь организм, вызывала изжогу и бессонницу и перерождалась, как доброкачественная опухоль в рак, в ненависть к Осе.

А он ничего не замечал. Он хотел раздавать выигранное мороженое, и никогда не вспоминал, как жестоко был избит за это мальчишками, которых считал друзьями.

И безоглядно раздавал мороженое.

Всех поселил в новом доме.

Отца Исаака Моисеевича, инвалида войны на костылях, с протезом правой ноги от бедра, невыносимого брюзгу и зануду. Его жену тетю Настену, добродушную, беззлобную, всегда улыбчивую, с ямочками на щеках и на подбородке, тети Настениного тридцатилетнего сына-дауна Даню, тоже непрерывно улыбающегося и воркующего, как голубь, какую-то неразборчивую песню. Ося любил и жалел отца, обожал тетю Настену, мать бросила их - Осю, сестру Фаину и отца, когда Ося был совсем маленьким. Ничего не осталось в памяти, а отец сжег все фотокарточки и материнское тепло, сладкий запах родного женского тела, уютного, мягкого как пампушка - это Настена: от всех страхов, болезней, тревог уткнуться лицом в ее живот и успокоиться. Даню Ося тоже любил, как любят дитя малое, несмышленое, открытое и абсолютно уязвимое в своей незащищенности. Он бы убил любого, кто причинил Дане какое-то зло.

В новый дом Ося перевез свою родную сестру Фаину с тремя детьми погодками: мальчик - девочка - мальчик от эстетствующего алкоголика Игоря Квашнина, доцента кафедры МГУ, Осиного однокурсника, несбывшуюся надежду курса, употребляющего исключительно шампанское брют по три бутылки в день, что составляло в месяц как раз сумму его преподавательской зарплаты без учета подоходного налога, то есть три бутылки ежемесячно пил уже не за свой счет, а из семейного бюджета, не внося туда ни копейки. Измученная Фаина не чаяла избавиться от мужа, и Игоря на порог нового дома не пустили.

Еще Ося привез из Умани двух одиноких и бездетных папиных сестер - глухонемую от рождения тетю Риту и почти ослепшую к старости тетю Дину, обеим было за 90.

Возникла невесть откуда и родственница матери. Маленькая старушка часто-часто моргала глазами и без умолку тараторила, рассказывала всем, кто оказывался рядом, что целый год кормила мальчика из бутылочки с соской и качала на этих вот руках, выпячивая при этом высохшие трясущиеся старческие руки. Осю называла Мосей, отца Сеней, а имя матери вообще не называла. То ли запамятовала все, то ли перепутала, но жить в доме осталась.

И не только она.

Ося же собирался раздать целую тележку с мороженым, поэтому построил еще один дом, чтоб жили все рядом, по-родственному, как в большом муравейнике.

Так Ося хотел.

И в занятости своей не замечал, что внутри муравейника происходит.

Снег валил с такой силой, что, обернувшись, Аня не увидела своих следов, а впереди полыхал тяжелый белый занавес. Однажды что-то подобное она видела в бабушкином райском саду когда налетел ветер и сорвал с яблонь все лепестки разом - сделалось белым-бело, ничего не видно, только белый колышащийся занавес, как огромное привидение. Стало страшно, но на крыльцо вышла бабушка, встала рядом, положила руку на плечо, и тут же выплыло солнце, и Аня вспомнила, что привидений не бывает, о них пишут в книжках, чтобы пугать непослушных детей.

И сейчас вокруг нее кружилось, чуть завывая, обдавая холодным дыханием и застило все вокруг что-то белое, живое, бесконечное. Только что Аня проложила простой и четкий маршрут: Маркс - Энгельс - Ленин - Ося.

Теперь эта схема казалась бредом.

И в голове нарастал предательский звон. Крещендо, крещендо. Еще один приступ одна, в белой пляшущей мгле (круговерти) она не выдержит. Прислонилась спиной к чему-то твердому и медленно сползла вниз, в сугроб, зарылась в него как в бабушкино пуховое одеяло, пышное, душное, усыпляющее...

Снился ей огромный муравейник, туда-сюда сновали трудолюбивые муравьи открывали - закрывали окна и двери, перетаскивали с места на место какие-то громоздкие предметы и грызли друг друга, и громко ссорились. И некоторых она узнавала в лицо.

Лучше бы не знала, и ничего этого не видела, не слышала, потому что не может рассказать Осе всею правду, А надо. Иначе они перегрызут друг другу глотки , а отвечать за все будет он.

А он ни в чем не виноват. Он хотел всем раздать мороженое. И раздал. Но кое-кто съев свою порцию, стал зариться по сторонам, следить - не досталось ли кому больше, а ежели какой растяпа, еще растягивал удовольствие, облизывал свою трубочку или вафельный стаканчик, цап, хвать - и уже нету, вовремя надо заглатывать добычу. И свою и чужую. Чужую даже прежде, чем свою.

Нет, упаси боже, Аня вовсе не хочет сказать, что все обитатели Осиного муравейника были такие злыдни. Но ведь достаточно одному червю завестись в самом красивом и спелом яблоке - и все, пропал весь урожай. Это она от бабушки знает. Как и то, что любое червивое яблоко можно спасти, если вовремя принять меры. И вот уже бабушка снимает большой шумовкой розовую воздушную пеночку и перекладывает из медного таза, где варится яблочный джем в Анину мисочку, и она приплясывает от нетерпения и заранее облизывает пальцы. И яблоневый аромат в райском саду стоит такой сладкий, такой густой, что пчелы буквально взбесились от радости.

А в Осином муравейнике - наоборот, удушливый смрад. Хотя тетя Настена тоже варит яблочный джем, и пеночка получилась замечательная, и Даня облизывает пальцы и улыбается, а две одинокие старушки Рита и Дина помогают разливать джем по банкам и тоже радуются, что пригодились, что и от них есть прок: слепая Рита обеими руками держит банку, а глухонемая Дина аккуратно разливает, ни одной капли не пролила. И пчелы роятся, ждут своего праздника.

Только праздник - не для всех. Самозванная Осина няня, которая делает вид, что от старческого склероза позабыла и имя ребенка, которого нянчила, и имя отца и матери, и степень своей родственной к ним причастности, подсматривает в замочную скважину, хотя все двери распахнуты настежь - неистребимая привычка квартирной склочницы, смутьянки, подсматривает, принюхивается, ухо оттопырила - прислушивается. А что, собственно, подслушать хочет - тетя Настена, по обыкновению тихо улыбается, Даня тоже улыбается, тетя Рита молчит от рождения, да и тетя Дина почти позабыла тембр собственного голоса, долгие годы разговаривала с сестрой жестами и до того привыкла, что иногда в магазине или на улице тоже показывает слова и буквы пальцами, пока не спохватится.

Ничего не слышит, только громкое сопение глухонемой да бормотание идиота. Пахнет яблочным вареньем, и дюжина банок выстроилась в ряд, наполненные золотым джемом. Вполне мирная картина, не к чему придраться. Но самозванка чувствует, что грудь распирает злоба и ненависть - чему завидует, на кого злится, сама бы себе не смогла объяснить. Но то, что душило ее, требовало выхода, и она быстро приняла решение - сразу полегчало.

А когда утром три старые дуры и один идиот хлопотали и плакали над разбитыми банками, она ликовала, даже помогла им немного, посметала осколки в мусорное ведро. Совсем чуть-чуть, чтобы не перетрудиться, а для того лишь, чтобы вблизи как следует разглядеть их огорченные глупые рожи. Ойкнула громко, обеими руками схватилась за поясницу и засеменила в свой дом, в свою комнату.

Да в том-то и дело, что нет у нее здесь ничего своего. Все эта жидовская морда купила. А на какие такие шиши? Ося-Мося, в глаза его никогда не видела, а как легко обвела вокруг пальца. Ишь какой добренький: пустил в хоромы свои и лыбится, лыбится, а она ненавидит его лютой ненавистью.

И старого жида тоже, вояка безногий, герой страны, вся грудь в орденах. А страна - наша. У них свой Израиль, всех туда выслать, как раньше на лесоповал. Только подзуживает, науськивает, ненавидит и от того подначивает, не оставляет в покое: за что, мол, воевал, ногу потерял, за какую такую правду - справедливость. Голодали - умирали все вместе, а теперь богатеют - жируют негодяи и выродки. И среди них твой сын, маленький Ося, которого вот на этих руках качала целый год напролет, все плакал без мамки своей вертихвостки.

А старый жид супится-супится. Вроде не глядит на нее, не слушает, костылем стучит и гонит прочь. Но она-то видит - на ус мотает. И подзуживает, подзуживает. Вода камень точит. Ей вообще-то спешить некуда - никогда не жила так вольготно, как барыня, в безделье и полном достатке. От ничегонеделания иногда спину ломит сильнее, чем раньше от работы, но терпит, держится. Она на них корячится не будет никогда, пальцем не шевельнет. Не для того во вражий стан втерлась. Нет, не для того.

Она своего часа дождется, чует сердце.

И дождалась.

Старый вояка видно совсем умом тронулся, подтолкнула она его к самому краю. Целый день ходил в военном кителе, вся грудь в орденах, ни с кем не разговаривал, не ел, не пил, сам себе команды отдавал: "Вперед, за Сталина, за Родину!" и костыль как автомат прижимал к животу. В такой позиции и встретил сына. Тот нежно обнял старика, пытался увести в комнату, уложить, лекарство хотел дать - ни черта не вышло. Выбил из рук стакан, флакон, костылем в грудь целился, будто расстрелять хочет и орал с пеной у рта:

- Отойди! Не дотрагивайся! Ты - мой позор. Мать от тебя отказалась, и я отказываюсь. Мы воевали, погибали, я ногу потерял, - заходился от крика. - За что, я спрашиваю тебя, за что? Чтобы сын мой единственный стал супостатом, капиталистом, денежным мешком? Я проклинаю тебя! - Тут он перевел дух и слегка понизил голос, поманил Осю к себе: - Ты еврей. Твоих деда и бабку во время Кишиневского погрома растерзали бандиты, на куски разорвали, а дом подожгли, мой отец обгорелый едва выбрался из огня. Ты хочешь, чтобы нас всех сожгли заживо? Погромов хочешь? Учил тебя - не высовывайся!

Сын ни слова не возразил, лишь желваки перекатывались, и кадык дергался - пробрало до мозга костей. Только и мог выговорить:

- А ты, когда воевал, тоже не высовывался, папа?

Юркая самозванка, как ящерка сновала туда-сюда, всем в лицо заглядывала, боялась что-то упустить. А душа ликовала, пела.

Вот тебе за доброту твою, вот! Ишь милосердный какой отыскался.

А старый жид совсем сбрендил. "Смирна!" - скомандовал сам себе. Вытянулся, руку к виску поднес - то ли честь отдавал, то ли застрелиться хотел. "Кругом!" И зашкандыбал на своих костылях. И запел, только вместо "Смело мы в бой пойдем" или "Броня крепка" запел какую-то ихнюю песню, тягучую, до слез противную.

Настена тащилась следом, посерела вся. А идиот Даня рядом с Осей - Мосей остался, который тоже не многим лучше выглядел.

А лженяня потирала руки от удовольствия, мысленно, конечно, мысленно. А вслух вкрадчиво:

- Ну, ну спать пошли, спать пошли, - стала всех уговаривать, а то стоят как статуи окаменелые: - К утру отойдет, бывало уже, не впервой.

- Ах, если б она знала, что в самую точку попала. Буквально в яблочко.

Нет, не догадалась, нет. Подвело чутье, расслабилась, решила - первый концерт окончен.

И разошлись все потихоньку, пришибленные, перепуганные, и снотворного, наверное, наглотались, чтобы заснуть, забыть, забыться.

И оттого, быть может, проснулись, когда пожар бушевал в полную силу. Горели оба дома, пламя уже лизало обе крыши, лопались стекла, трещали перекрытия и стены, где-то закоротило проводку и погас свет, взорвался газовый баллон.

Ося метался от дома к дому один. Он видел, как Фаина выскочила из окна первого этажа и вытащила своих ребят - значит, эти живы, надо спасать тех, кто в доме и не может выбраться сам.

Отца нашел у темной лестницы заднего выхода, где оба дома сообщались небольшой галерейкой. Отец сгорел как факел, который зажал в правой руке. Только ордена и медали не оставляли никакого сомнения - это его отец, и дом поджог он, и факел не выпустил из рук, как герой - солдат на поле боя свой автомат. Жизнь отдал за свои идеалы - остался верен себе до конца. Или спасал их всех от погрома таким нечеловеческим способом? В больном, воспаленном мозгу все перемешалось - неизжитый детский страх, неизжитые идеалы лихой юности, ставшие ловушкой, героический пафос военных лет и полное нежелание понять сегодняшний.

Ося с трудом вытащил обгорелое древко факела из обгоревшей отцовской руки, бросил в огонь, беснующийся в галерейке, понял, что этот путь закрыт, разбил ближайшее окно и вынес из дома обгоревший труп отца. Наспех облившись водой из шланга для поливки газонов и набросив на голову простыню, болтавшуюся на веревке, кинулся в горящий дом. В одном - слепая тетя Рита, почувствовав нарастающий жар, поняла, что это пожар, с трудом разбудила глухонемую сестру и ту от страха хватил удар. Ее первую Ося вынес. А когда вернулся, увидел обгоревшее тело тети Риты, сама решила выйти, чтобы Осе помочь, и сослепу прямо в огонь шагнула.

В другом доме Настена задыхаясь тащила на себе обезумевшего от страха Даню, он дико выл и брыкался, рвался то в одну сторону, то в другую. Она вконец обессилила, когда на них наткнулся Ося. Обоих вытащил, но тетя Настена угорела, не смогли откачать. А Даня - почти целехонький, только брови и волосы слегка подпалились, и пахло от него как от смоленой курицы. И улыбаться перестал.

Юркая самозванка тоже слегка волосы опалила, ползком из дома выбралась раньше всех, ни оком не подумала, даже котят слепых спасти не захотела, которых общая любимица, кошка Алиса родила вчера вечером, проползла мимо, не взглянула на них. Всех ненавидела в этом доме, никаких различий не делала. Алиса сама детенышей своих выносила, с последним не дошла до порога.

Пока Ося в одиночку сражался с огнем, пытаясь спасти своих домочадцев, соседи спросонок собираться стали вокруг пожарища, долго глядели, как огонь дома ест, как Ося, сам обгоревший, почти без сознания, выносит из огня живых или мертвых - не разобрать и складывает на газоне подальше от огня. Долго стояли молча, пока чей-то пронзительный женский голос не прервал тишину:

- Чего стоим, люди, спасать надо!

И побежали - кто с ведрами, кто с бинтами и лекарствами, а кто-то уже и скорую и пожарную вызвал, наконец.

Пожарные только заливали пепелище обильной пеной, другой работы у них не было. Все сожрал огонь, дотла.

Врачам труднее пришлось. Парализованная глухая старуха, верзила-даун и трое детей в шоке, и ожоги, ожоги, ожоги. Одна только юркая как ящерица старушка, целехонькая и веселая, будто не на погребище, а на праздник попала. Врач проверил было, насколько позволяли обстоятельства и констатировал, пожав плечами, - абсолютно вменяема.

Милиция тоже обратила на старуху внимание, смеется на пепелище среди обгорелых трупов, руки потирает. Заподозрили - уж не она ли виновница поджога. Больше некому - пришлая, неизвестно откуда взялась, и документов нет. А факт поджога - налицо: канистру из-под бензина нашли и пустые спичечные коробки.

Стали заталкивать старуху в машину, она брыкалась, кусалась, грязно ругалась, шипела как змея - истая баба яга. Не могли справиться, пустили в ход дубинки. Два-три удара и затихла, еще бы три - и навсегда.

Ося отбил ее у ментов, врачам передал. Потом собрал всех вместе - милицию, пожарных, врачей - пошептались недолго, и все укатили.

Ося ехать в больницу отказался. Остался на пепелище. И только он один знал, по чьей вине все случилось. Впрочем, это как посмотреть.

Ося был потрясен, раздавлен, мучился своей виной, угрызениями совести и терял сознание от боли. Болело все обгоревшее тело, гортань, но сильнее всего - разрывной волной - сердце. Или, может, душа?

Напротив стояла Фаина с детьми, им некуда было ехать. Она видела, как брат страдает, но не могла сдвинуться с места, словно заколдовали. Долго стояла в мучительном отупении, пока ноги сами не понесли ее - сначала к соседям, "скорую" вызвала, потом подбежала к Осе.

- Давай простим его, пусть земля ему будет пухом. Не ведал, что творил. И не кори себя: ни в чем ты не повинен. - Всхлипнула, и расплакалась навзрыд, слезы прорвали плотину неприязни, отчуждения, застарелой беды.

Осторожно обняла младшего брата, прижала к себе и сказала: - Ты всегда был лучше всех, Осик, самый-самый лучший.

Почему - был?

Аня во время пожара уже не жила у Оси. За неделю съехала.

- Все, ухожу, - сказала. - Не сердись, прав был Редькин: не мое это дело. Прости, Ося, от таких как ты не уходят, но мне нужно на волю.

Идиотка! И предательница. На волю... Можно подумать, что Ося заковал ее в кандалы и запер в острог. Да он просто хотел, чтоб ей было удобно, приятно, спокойно. Работай себе - и никаких больше проблем. Еще и зарплату платил регулярно и весьма внушительную сумму не в отечественной валюте, а в долларах США. Другая бы на радостях умерла от разрыва сердца, а она умирала от тоски. Работа не нравилась - это раз. Старалась для Оси, очень старалась, но ничего не получилось. Коммуна Осина была не по душе - два. И Ося здесь не при чем. Что-то толкало ее изнутри и в спину, гнало - иди, иди, ищи!

А что искать? Новую работу? Аня категорически не знала, чем заняться, не нашла себя, комплекс круглой отличницы мешал: "отл.", "отл.", "отл." - никакого пристрастия, никакого приоритета. Как у Агнии Барто: "Но мне еще и петь охота..." Вот правда - петь она еще не пробовала. Разве что.

А так - всего наглоталась. И из пресных объятий второго мужа после третьего аборта, через нездоровый секс со вторым любовником забилась к Осе под крыло, устроилась там поудобнее - и вроде ожила. Глаза стала открывать, голос подавать, балансовые отчеты строчить и всякую прочую документацию довела до полного ажура.

Жаль, что у них с Осей никогда не было секса, может быть, он стал бы ее тихой пристанью, где мирно и мерно покачиваясь на волнах любви, спокойной , нежной и взаимной, прожили бы счастливо тридцать лет и три года и умерли в один день, взявшись за руки будто с высокой кручи в темный глубокий ледяной омут прыгнули, как когда-то в детстве. Ося ее еле спас, и они никому ничего не сказали.

Может в том-то и дело, что все у них с Осей было, такой остроты ощущений вкусили вместе - дух захватывает при воспоминании. Только секса не было. Чистая дружба, честная и бескорыстная.

Редкостный дар судьбы.

Однако судьба просто так ничего не дарит, и с какой бы это стати - заслужить нужно или отработать. Видно, Аня на это не способна. И у нее чуть не отобрали Осю, насовсем. Наказать хотели ее и поделом - за легкомыслие, непоследовательность, за детей, которых не родила, за то, что бабушку не простила, за мужчин, которых не полюбила. Этому реестру нет конца - грешна в помыслах и поступках. И исповедоваться может разве что перед Осей.

Но наказать хотели ее, а рикошетом досталось Осе. Коммуна сгорела дотла. И где-то среди обгоревших останков на пепелище обуглилась Осина мечта - раздавать всем мороженое. Столько близких людей потерял сразу.

И сам едва выжил.

Обгорел страшно - лица, руки, ноги, гортань, легкие. Инвалидом стал. И узнать трудно - весь в буграх, шрамах, голос сиплый, с тяжелым придыханием. И волос нет - обрит наголо, и на голове рубцы, брови, ресницы тоже обгорели, веки не опускаются и глаза такие беззащитные, что плакать хочется.

Аня, когда в первый раз Осю увидела, уже не в больнице, не в бинтах и гипсе, а в его роскошной московской квартире, чуть не умерла от горя. В этих евроаппартаментах и раньше все было чужим, инородным ему, но раньше Ося смеялся, называл себя Ротшильдом, и Аня смеялась вместе с ним - Ося опять играет.

Доигрался - вынесли вердикт завистники и недоброжелатели. И поставили жирную точку в конце Осиной биографии.

Неужели доигрался? - с ужасом думала Аня, глядя в его всегда широко открытые, почти ослепшие глаза. И гладила его бугристую руку, на ощупь совсем не живую, напоминающую шершавое полено или застывший гипс - и внутренне содрогалась от неприятного ощущения. Хотелось отдернуть руку, и больше никогда не дотрагиваться до Оси. А лучше бы - и не видеть никогда.

А он всегда видел ее насквозь, ему одному никогда не могла соврать, и это было такое счастье - Ося заменял ей исповедника, собственную совесть в зародыше, без защитного панциря, а иногда ей, грешной метущейся душе, казалось, что он заменяет ей Бога.

- Ты мой бог, Оська, - шептала она в испуге.

- А ты моя дурочка.

Ося шутил, чтобы сбить пафос, но Аня знала, что он примет на себя все ее беды и грехи, и поможет, поддержит, простит. Только рядом с Осей Аня обретала покой, уже, казалось, неземной, отрешенный, вся суета отлетала сразу - чужие колкие обиды, распри в бабушкином райском саду, очередной разрыв с мужчиной, которого опять ошибочно приняла за избранника, бесконечное кружение вокруг своей оси, будто собственный хвост никак не может ухватить, - да все отступало. Это раньше.

А теперь вообще было стыдно такую чепуху рядом с ним переживать. И жалость захлестывала, все тонуло в жалости. Она не привыкла жалеть Осю и гладила, гладила, внутренне содрогаясь, его изуродованную руку.

- Аня, никогда не делай то, что тебе неприятно. И не стоит жалеть меня. Слышишь? Или не приходи больше, если тебе так неприятно это видеть.

Аня мотнула головой, опешив, как всегда впрочем, от Осиной прозорливости. Слова прозвучали жестко, но в голосе его она уловила хорошо знакомые ласковые нотки. Он любит ее и жалеет, потому так суров.

- Няня! Даня! Давайте чай пить. Гость в доме.

Даня сидел в инвалидном кресле безвольно свесив длинные руки с тонкими как у музыканта пальцами, взгляд его бессмысленно блуждал по комнате, он не улыбался и не мурлыкал свою песню. Аня беззвучно заплакала. Следов от ожогов не было, только выгорели брови и ресницы. "Лысые, беззащитные глаза, как у Оси" - с каким-то мистическим ужасом подумала Аня, прикрыла лица руками, чтобы заслониться от всего этого кошмара.

Но Ося же смотрит на нее! Быстро отвела руки, сделала вид, что потерла виски. Ося знает, какие у нее дикие головные боли бывают. Отвела руки и узнала старушку, которая толкала Данино кресло, - юркая ящерка-самозванка, Осина лженяня, зловредный червь, который точил изнутри яблоко, Ося рехнулся!

- Аня, ты, конечно, помнишь няню? Она спасительница наша, мы бы с Даней без нее пропали.

Лицо няни жило неподдельной любовью. Любовью светилась каждая морщинка, она, как и прежде, часто-часто моргала глазами, на ресницах блестели слезы, она нежно гладила Данину понурую голову и с обожанием и благоговением смотрела на Осю. Так притворяться нельзя.

Значит Ося остался чудодеем и продолжает раздавать мороженое. Какое счастье!

В сугробе, как в теплой берлоге, уютно, тихо, безмятежно. Аня нашла свой укромный уголок, здесь и угомонится. И голова почти не болит. Ее вообще как будто нет, и рук и ног не чувствуется. Легко, спокойно. И кажется, что Ося несет ее на руках, она крепко обхватила его за шею, прижалась щекой к щеке - так уже было однажды, когда она провалилась в глубокую расщелину в горах. Они тогда увлеклись альпинизмом. Только Ося всерьез, а она как всегда - попробовать, испытать новое ощущение. И пошла в маршрут с таким же новичком, без Оси. Он отлучился из лагеря на несколько часов. Она висела над пропастью, теряя сознание от страха и боли, и мысленно взывала: Ося! Ося! Он спас ее.

- Ну что опять случилось, дурочка моя?

Ося! Голос лишь немного странный. Это после пожара. Аня все вспомнила. Энгельса - Маркса - Ленина - Ося. Она не дошла до его сторожки, значит, он сам нашел ее, как всегда. Даня улыбается и воркует, няня хлопочет, пахнет сдобным тестом. Все потихоньку налаживается.

- Оська, у меня мозговая опухоль, я скоро умру. Что мне делать?

Ося прижал ее к себе, покачивая как младенца, провел рукой по голове.

- Где? - спросил.

Она положила его израненную руку на левый висок.

- Что делать, Ося?

- Жить!

 

"НАША УЛИЦА" № 79 (6) июнь 2006