ЛЕДЯЙКИНА

рассказ


Ледяйкина родилась и жила в старом, покосившемся в сторону грязной речки огромном двухэтажном бараке, со стенами из дранки, на множество узких комнат. Барак постоянно находился в аварийном состоянии. Со всех сторон его обступала неистребимая, в человеческий рост, свирепая крапива. Разболтанная входная дверь на ржавой, провисшей пружине постоянно с писком и воем ходила ходуном, стучала даже от небольшого сквозняка, но никто из жильцов вовсе не собирался её чинить.
Зимой снег наметало на треть длинного коридора, а у порога образовывалась ледяная корка. Жильцы часто и больно падали, но коридор не чистили. Однажды дядя Коля, истопник из третьей комнаты, так упал, что получил изменение в мозгах, и после этого стал со всеми в городе здороваться, чего раньше никогда не делал.
На весь барак у кого-то говорило радио женским низким голосом: "Роль "русского Моне", показавшего прелесть самой краски, открывшего законы ее вибрирования, ее звона, и сыграл в русской живописи Куинджи. Едва ли не каждая картина Куинджи..."
Постоянно по коридору ходил огромный грязно-белый кот с черными заплатками и, хрипло подвывая, просил подать что-нибудь для пропитания.
Не чинили подгнившие скрипящие, качающиеся от каждого шага ступени, к тому же поросшие травой и мхом.
Барак был построен в тридцатых годах для новых рабочих завода, выходцев из деревень, на каменном фундаменте. Мать Ледяйкиной помнила, что после войны его однажды даже подкрасили под желток, чтобы повеселее выглядел, в честь 5-ой годовщины Победы. Еще красные флаги по углам развесили, чтобы уж совсем праздничным выглядел. Но после того праздника совсем перестали и подкрашивать, и флагами украшать. Ходят рабочие на завод работать? Куда они денутся! А теперь штукатурка на стенах постоянно обваливалась.
За бараком, в ста шагах, располагалось в тиши и зелени кладбище. Летом его не было видно, а с листопадом и особенно зимой вдруг вырисовывались кресты и ограды с покосившимися памятниками. Смотреть даже в ту сторону не хотелось жителям барака. Холодный ветер проносился по веткам черных деревьев, графически ясным на зимнем небе, до времени распахнувшим синь от мороза, волновал их тени по заснеженным камням надгробий.
Согнутая мать стояла над узким оцинкованным корытом и лихорадочно терла о стиральную доску белье. Руки у нее все были в трещинах, кровоточили, ногтей почти не было. Но она упорно, как будто в неё свыше заложили программу каждый день стирать, стояла над корытом. Волнистый металл доски не знал усталости от трения тряпок, неизвестно откуда появлявшихся у матери. Может быть, на улицах собирала? Но в углу комнаты горой росло тряпье. Оцинкованное, как и корыто, ведро и такой же таз для чистого белья были под лавкой. Казалось, что все свои тяжкие, постоянные горести мать Ледяйкиной делит со стиральной доской. Выглядела мать в клубах пара, шедшего от огромного кипятящегося бака на плите, вдохновенной. Её синеватое, морщинистое лицо постоянно сжималось в каком-то остервенении, как будто она шла в атаку на невидимого врага. Из глаз летели искры, как от наждачного круга точильщика. Мать брала палку, как солдат винтовку, наотмашь сбрасывала со стуком на пол крышку, и крутила белье в баке. Затем той же палкой выдергивала горячее тряпьё, и с видом победительницы, с грудным присвистом, с одышкой ей одной ведомого счастья швыряла в корыто. На матери был желтый, как у банщиков, клеенчатый фартук, подпоясанный старым широким армейским ремнем, и косынка в горошек, завязанная на затылке узлом. Из-под косынки выбивались редкие седые пряди.
Постоянно кто-то курил в дальнем тупике около окна с выбитыми стеклами, из которого лился не ровный, как в тихие ночи, а мерцающий и временами угасающий свет.
Всё время хлопали двери комнат. Жильцы куда-то уходили, приходили, кричали, встречали и провожали гостей…
И всех изучал зоркий взгляд. Эту старуху никогда и ни с кем не перепутаешь. Она знает всё о тебе, даже то, что ты сам о себе ещё не знаешь. Причудливо завязанный платок на голове всегда соответствует времени года. Замысловатая одежда, подразумевает особый стиль «у барака», то есть любому понятно, что старуха - местная. Острые глазки, как буравчики, насквозь сверлят каждого, кто входит или выходит из барака или часто проходит мимо него. Небольшого роста, очень живая и неутомимая, она от рассвета до заката добровольно стоит на своём посту. На скамейке у неё есть группа поддержки, которая дежурит не так активно. Она же не боится ни холода, ни жары. Смысл жизни у неё - собирать или сочинять небылицы и распространять по всему бараку. Так проходит её жизнь.
По коридору, широкому и чёрному, бегали и ползали чьи-то чумазые дети. На стенах висели какие-то совсем вышедшие из употребления вещи, вроде ржавого велосипеда без колес, прохудившегося дореволюционного самовара или рваных сапог… Почти у каждой двери стояли сундуки с картошкой, или с пронафталиненными сарафанами времен Степана Разина. Только тусклая слабая лампочка, слабее не бывает, чтобы как можно меньше платить за свет, едва высвечивала каким-то рыбьим жиром направление на общую огромную кухню. Там на протянутых из угла в угол веревках постоянно сушилось чьё-то бельё.
- Дусь, ты опять стираешь?
- Набралось-то сколько!
Другая жиличка вошла с кастрюлей, с порога зло крикнула:
- Из-за твоего бака мои щи хозяйственным мылом пропахли!
- Ужо достираю! - И опять согнулась.
У каждой хозяйки был свой угол с самодельным столом с двумя фанерными дверцами, с полками над ним, забитыми дуршлагами, мисками, сковородками и половниками... Под одной из полок сидел небритый инвалид Сашка в свернутой из газеты шапке и, никуда не торопясь, допивал свою бутылку из оловянной кружки. Изредка он восклицал:
- Тихо, бабы! Я речь говорить буду! - и замолкал надолго.
В городе было четыре улицы, а на пятой располагался завод. Улица называлась просто и понятно: «Рабочая». И была она вымощена булыжником, на котором спотыкались спешащие на смену толпы женщин, среди которых очень редко попадались мужчины.
Раннее чёрно-лиловое декабрьское утро, на улице непроглядная тьма. Кажется, что это вовсе не женщины, а какие-то тени на ногах, мешая друг другу, путаясь, меся грязный снег, несутся вперёд. Снег походил на крупную серую соль, которой посыпают мостовую.
Временами моросило со снегом, в разрывы туч изредка выглядывала луна, чтобы снова спрятаться за гонимыми ветром черными тучами.
Спешащих ног было не счесть, в основном, в неприглядной, грязной обуви со сбитыми каблуками. Ноги вбегали в железные ворота и как бы проваливались сквозь землю, потому что понять, каким образом они попадали на завод, было нельзя.
От бьющего в глаза прожектора частоколом падали длинные тени. И, казалось, что эти тени сами бегут на завод.
Одна пара толстых, как поленья, ног в серых чулках, кое-где заштопанных черной шерстяной ниткой, отделилась от остальных и торопливо свернула в раздевалку своего цеха. Эти ноги украшали новые войлочные черные на резиновом ходу боты.
Ледяйкина влетела в раздевалку. Подбежала к своему узкому фанерному шкафчику. Сняла короткое серое пальтишко с зелёной заплаткой на локте.
На тыльной стороне дверцы было прикреплено позеленевшее зеркальце с отбитым углом. Ледяйкина погляделась в него. Длинные ресницы походили на желтые иголки прошлогодней елки. Рыжие две косы спадали до поясницы. Брови были мохнатые, как у мужчины, и такие же рыжие, как косы. Щеки алели, как два спелых яблока, и на левой выделялась вишенка родинка.
И тут услышала:
- Ты знаешь, наладчика Володьку застукали с Надькой в третьей смене! - визгливо сообщила остроносая и косоглазая Верка. - Ночью!
Вспотевшая от быстрой ходьбы Ледяйкина, часто дыша, посапывая, утерла лоб ладошкой, и надела белый, как у медсестры, халат.
Присела по центру раздевалки на скамейку, сняла боты, осмотрела их, и бережно протерла. Затем аккуратно повязала на ноги из белой грубой бязи бахилы.
Из радио какая-то артистка неестественным, пафосным голосом говорила: "Ах, темно стало! И опять поют где-то! Что поют? Не разберешь... Умереть бы теперь... Что поют? Все равно, что смерть придет, что сама... а жить нельзя! Грех! Молиться не будут? Кто любит, тот будет молиться..."
Рядом с Ледяйкиной на скамейке переодевалась Оксанка, которая недавно вышла замуж за моряка, и собиралась увольняться с завода и уезжать с ним во Владивосток. Все Оксанке страшно завидовали. Ледяйкина взглянула на её профиль с крупным тёмным локоном на маленьком ушке, с наполненными истомой, задумчиво печальными глазами, с чуть разомкнутыми, словно в предчувствии поцелуя, губами, с шелковистой, лилейной, как весенний цветок, шейкой. Оксанка была женщиной самой волнительной, самой кроткой красоты. Любуясь ею, Ледяйкина на минуту потеряла чувство места и времени.
У Ледяйкиной тоже был ухажер, с которым она встречалась раз в неделю. Он был солдат. Ходил в увольнительную. Они смотрели фильмы в тесном и обветшавшем клубе «Трудовые резервы». Когда свет в душном зале гасили, солдат в темноте какими-то медвежьими движениями пытался её прижать и поцеловать, но она пугливо отстранялась и укоризненно вполголоса бурчала:
- Только когда распишемся!
Солдат часто и обидчиво дышал, затем глухим басом говорил:
- Ну ты чего?
Ледяйкина тоже дышала возбужденно и громко, и без всякой злобы для порядка огрызалась:
- Того! Демобилизуешься и нацелуешься после загса вдоволь!
Луч кинопроектора из окошка киномеханика вонзался в белую простыню экрана, по которому начинали ходить и говорить под веселую музыку шахтеры с отбойными молотками.
В раздевалке сильно пахло спиртом, потому что всё на этом заводе им протиралось.
Верке она ничего отвечать не стала. Старалась казаться вполне спокойной. Волнение выдавал только небольшой мускул, чуть подергивающийся на щеке. Повертелась несколько минут перед своим зеркальным осколком, затем привычными движениями, сжимая заколки в губах, завернула косы в пучок на затылке и накинула сильно накрахмаленный четырёхугольник, попросту называемый в народе косынкой, как какая-нибудь повариха, дабы ни один её рыжий волосок не был заметен.
Вход в цех предваряли три прохода, в которых работали шумные, свистящие вентиляторы. При входе висел плакат с розовощеким комсомольцем, гласившим: «Чистота - залог качества продукции!»
Ледяйкина, поглядывая по сторонам, все ли уже работают, прошла в центр огромного цеха к своему месту. Она как бы сразу уменьшилась в размерах, стала крошечной в этом грандиозном прямоугольнике без окон, облицованном серыми под мрамор плитами.
И здесь в неживом искусственном свете пахло спиртом. Никаких перегородок в цехе не было, очевидно, для того, чтобы всё, что здесь происходит, со всех сторон отчетливо просматривалось.
Уже почти все женщины, переговариваясь и посмеиваясь, поправляя завязки и косынки, расположились на своих рабочих местах, все - в белом, сияющие, как снег под солнцем.
И Ледяйкина проворно и привычно села на свой крутящийся металлический стул, поерзала на нём, устраиваясь поудобнее. Приготовилась. Через некоторое время сначала чуть медленнее, а потом в обычном режиме пошел двухъярусный цепной горизонтально-замкнутый конвейер с прозрачными диодами и усиками, играющими всеми цветами радуги, упругими, как тонкие швейные иголки.
Ледяйкина взяла небольшой никелированный пинцет, и принялась почти машинально вставлять усики в диоды, этакие прозрачные стекляшки, наподобие маленьких кубиков, с двух сторон. Глаза её были очень зорки. Это такое устройство глаза, особенность хрусталика - увидеть микроскопические дырочки для волосяных проволочек. Кубики с усиками всё чаще и чаще отъезжали влево, а справа надвигались всё новые и новые без усиков. Они уже превращались в какую-то бесконечную цепочку, словно связанные одной нитью для неимоверных бус. А то и вовсе стеклянный поток казался сверкающей разноцветными огоньками елочной гирляндой. В некоторых огоньках Ледяйкиной стали видеться какие-то не то блестящие шарики, не то мушки, не то комарики, или вообще - пляшущие человечки. Ледяйкина встряхивала головой. Человечки пропадали. Усики вставлялись. Постепенно она переставала обращать внимание на то, что делала. Выполнялось всё как-то само собой, будто без её участия. Руки жили отдельно. А глаза видели уже не эти стекляшки, а копейки и рубли, которые прибавляются с каждой деталью к зарплате. Вот она получит деньги и купит себе на лето белые босоножки с узорчатыми дырочками, на каблучке… Она даже представляла себя идущей в обнове на свиданье к солдату.
Подбежала Верка.
- Бабы волосья друг другу дерут! - взвыла она.
- Да что ты! - ойкнула Ледяйкина.
- Так клочья и выдирают друг дружке…
- Из-за чего?
Верка, озираясь, поскребла ногтями впалую щеку и сказала:
- Я ж давеча тебе говорила… Из-за мужика, кондрашка его расшиби!
- Ревнуют? - спросила Ледяйкина, и глаза её загорелись, румянец еще гуще выступил на щеках.
- Ревнуют...
Все работницы сорвались со своих мест. Остановили конвейер.
От входной двери, с лестницы, слышался женский визг.
Ледяйкина бросилась следом за всеми.
На лестничной площадке толстая раскрасневшаяся баба трясла за волосы тощую бабёнку маленького роста, и причитала с шипением:
- Я тебе покажу, как за моим Володькой бегать!
И трясла её неистово, аж глаза кровью наливались, и трясла, сгибая до самого пола. Она выводила горлом страшные скрипучие звуки, повторяя на разные лады свои угрозы, которые, отскакивая от стен, становились ещё убийственнее.
Лица дерущихся женщин были потны и красны. Глаза зрителей дико следили за схваткой.
Маленькая снизу повизгивала:
- Уби-ива-ают! Помо-огите!
Слезы, которые она проливала при этом, видимо, произвели на глазеющих женщин большее впечатление, чем её крик. Но лишь когда толстая баба завалила её на холодный пол, тогда уж всё бросились разнимать их.
- Как им только не стыдно?! - воскликнула красавица Оксанка.
Тут и обеденный перерыв подошёл.
Ледяйкина для успокоения съела в углу прихваченный из дому разрезанный вдоль батон с котлетами, пропахшими чесноком. Жевала, смотрела круглыми глазами в потолок на лампы дневного света, и улыбалась. Ей виделись новые босоножки.
Через пять минут она уже ловко откидывала в сторону готовые стекляшки, как семечки.
Кубики с усиками всё чаще и чаще отъезжали влево, а справа надвигались всё новые и новые без усиков.
Мать Ледяйкиной до войны пришла на завод. Тогда его только строили и тут же монтировали оборудование. Вместе с другими женщинами копала котлован под фундаменты, промывала в керосине части оборудования. Поточной линии тогда еще не было. Работницы сидели за специальными столами. Подсобные рабочие подносили детали в ящиках. Мать сначала очень медленно работала. И детали были увесистые. Поди, поперекладывай, повставляй мелкие болтики и контактные пластины в пазы. Глаза у матери боялись, а руки делали, как говорится. Пришёл день, когда она услышала за своей спиной удивлённый возглас мастера цеха: «Гляди-ка, без году неделя пришла женщина в цех, а управляется как кадровая работница!» Эта похвала начальника окрылила мать.
Поначалу её цех шёл отстающим. К ним переводили из других цехов в наказание за всякие нарушения. Сборку постоянно лихорадило из-за сбоев в работе цеха. Приходилось работать по выходным, а иной раз и по две смены подряд.
- Подруженьки, потрудимся в выходной, ведь план-то горит, - уж в который раз упрашивал мастер женщин.
- Да мы что проклятые, что ли, без отдыху вкалывать! - обижались те. - Дома все дела заброшены. Муж не ухожен. Детей накормить некому!
Мать Ледяйкиной приходила.
Из-за спины показалась рука с синим наколотым якорем между большим и указательным пальцем и словом «Вова». В руке была отвертка. Ледяйкина узнала по этой руке наладчика. Она оглянулась. Косая челка спадала на узкий морщинистый лоб. Бусинки глаз, как у мышки. А на одном глазу - бельмо. Голова казалась очень маленькой на неимоверно широких плечах. Голова, как ручка на чемодане.
Володька подкрутил наладочный винт.
- Вот это так она пойдет глаже, - сказал он.
Ледяйкина промолчала, но кивнула в знак одобрения его работы.
А прозрачные кубики всё плыли и плыли. Поточная линия не останавливалась. Усики вставлялись и вставлялись. Кубики казались Ледяйкиной то хрустальными, то алмазными, то бриллиантовыми, а Ледяйкина золотыми нитями превращает их в невиданной красоты ювелирные изделия, под разным углом зрения сияющие то красными, то синими, то желтыми, то зелеными огоньками. И Ледяйкиной виделся уже зал, сияющий множеством хрустальных люстр. Со стороны могло показаться, что пинцет её кружится на сцене балериной, а не вставляет проволочные усики в прибор с односторонней проводимостью, применяемый в сложной аппаратуре для выпрямления переменного тока, детектирования, преобразования частоты, переключения электрических цепей.
Стекляшки с усиками всё чаще и чаще отъезжали влево, а справа надвигались всё новые и новые без усиков. Они уже становились какими-то бесконечными, неимоверными бусами. А то и вовсе хрустальная вереница представлялась сияющей всевозможными цветами новогодней гирляндой. В некоторых огоньках Ледяйкиной уже виделись какие-то не то блестящие пчёлки, не то ромашки, не то микроскопические синие якоря, или вообще - дерущиеся крохотные бабы.
А потом поплыли лодочки по речке. Беленькие лодочки. Желтенькие весла. И всё плыли, плыли. А Ледяйкина стоит на берегу. И уж в руках у неё много разноцветных платочков.
И она уже сама плывёт в лодочке, и платочками машет.
Кубики с усиками всё чаще и чаще отъезжали влево, а справа надвигались всё новые и новые без усиков.
Ей приходилось работать в три смены. Но она к этому привыкла.
Иногда, как мать в своё время, по воскресеньям выходила. С утра. Одна смена работала. А потом кладовщица Шурка в закутке спирта бутыль выставляла на стол. И кто чего из женщин на закуску выкладывал:  огурцы там соленые, квашеную капусту в банке, шмат сала… А как поднапьются, петь начинают, танцевать. В обнимку. Да еще целоваться станут с хохотом и томлением страстным в глазах. Эх, бабы! Нет на вас мужиков. Володька-то один по цеху шляется.
Усатые стекляшки уже превращались в какую-то немыслимую цепочку, словно связанные одной нитью для неимоверных бус. А то и вовсе стеклянный поток казался сверкающей разноцветными огоньками елочной гирляндой. В плывущих огоньках Ледяйкиной стали видеться какие-то не то птицы, не то белые босоножки, не то сумочки в тон босоножкам, или вообще - солдат, лезущий целоваться.
Со стороны кладбища раздавались какие-то неясные, истошные крики, сопровождаемые карканьем ворон.
Глаза дежурной старухи на скамейке у барака изучающе проводили Ледяйкину в подъезд.
Какой-то мальчик в солдатской ушанке, надетой задом наперед, выбежал из ближней комнаты под лестницей на второй этаж вприпрыжку с лыжами на плече.
В темном тупике у окна с разбитыми стеклами маячила тень какого-то курильщика.
Огромный грязно-белый кот с черными заплатками, хрипло подвывая, ударился в ноги Ледяйкиной.
Мать стирала на кухне.
У кого-то сильно говорило радио металлическим голосом под пиликанье скрипок: "Раньше Мусоргский учился игре на фортепиано у Герке и сделался хорошим пианистом. Хотя пению Мусоргский и не учился, но обладал довольно красивым баритоном..."
Ледяйкина прошла в комнату. Там было темно. Синяя полоса света от окна лежала на полу до самой двери. Ледяйкина щелкнула включателем, и окно стало черным. На подоконнике вспыхнули синие бессмертники в пустой бутылке из-под молока. Рядом с ней покоилась небольшая корзинка для рукоделия, полная катушек, швейных принадлежностей, мотков и небольших лоскутов.
На табурете поблескивала тарелка. Оттенки на ней от белого становились то матовыми, то лиловыми, то светло-серыми. На тарелке лежало яблоко. Один бок красный, другой - трёхцветный в рыжую с красным полосочку, а ещё одна часть яблока хвалилась своим светло-зелёным пятнышком.
Скрипнули половицы, и Ледяйкиной показалось, что в комнату кто-то входит. От страха у неё задрожал подбородок, сердце забилось учащённо, и не было сил оглянуться, но она чувствовала, что нечто огромное и прозрачное, как немыслимых размеров морская скользкая медуза, вползает в её комнату, заполняя всё её пространство. Тут Ледяйкина повернулась к двери, и к ужасу своему на самом деле увидела нечто огромное и стеклянное с проволочными шевелящимися усами. И эти усы стали прикасаться к лицу Ледяйкиной. Она вздрогнула, но скользкая втягивающая сила, как будто это была водяная воронка, всосала её в толстую глыбу стекла.

 

“Наша улица” №156 (11) ноябрь 2012