Дмитрий Рысаков
ПРОКЛОВ ДЕНЬ
рассказ
Ольга
лишилась мужа в 944 году. Овладела ли ею какая-то мысль, вследствие указанного
случая? Привиделось ли ей что-то особенное? Плакала ли она? Стучала ли спицами по
рукам наперсниц? Ловила ли моль в своих палатах, хватала ли ее с плачем, качала
ли мучительно в кулачках?
Какая
у нее была поступь - легкая? - полусонная? Император Константинополя хотел на
ней жениться. Подумать только - волочился за ней, за женщиной с мужским именем.
Отшила. Наверное, крикнула ему: "Ша!" Тогда он, Константин
Багрянородный, утихомиренный, осенил ее крестным знамением.
У
какого летописца уточнить более сакраментальные подробности? Ни у какого. Тогда
слушайте меня.
Нет,
она не доканывала себя отчаянием. Она опустошила город на древлянской земле,
самый защищенный из всех городов. Месть сделала ее окрыленной. В тот день, в
языках пламени, она пошевелила ногой пепел - и нога ее обросла зеленой лозой,
сбросила с себя платок - и белокурые локоны упали на плечи. Выл огонь, под
слоями удушливого дыма распластались люди. В тисках вечерних лучей я почти вижу
ее отрешенное лицо. Ольга выдается равно и вперед и назад; когда она стоит,
скрестив ноги, ей легко повернуться по оси. Она уготована не для мужа, как
остальные женщины, она рождена, чтобы из мужей делать воинов или рабов, чтобы в
кольчугу или в цепь их заковать, склонить их к одру или к ложу.
В
истории много было жестоких обстоятельств. Я читал в желтых газетах, что
Клеопатра протыкала девственницам груди золотыми булавками, терзала и мужчин
тоже, и смеялась с чувством, блаженствовала. Испытывала неподдельный восторг.
И
прошло более тысячи лет с того самого дня. Я вернулся домой ранним утром,
приехал с первым поездом метро, поднялся по лестнице, пахнущей духами эфемерных
жиличек, - я никогда не встречаю их в подъезде: они ускользают на службу
затемно. Снял в прихожей прокуренную куртку, заглянул в пустые комнаты, прошел
на кухню и выложил на стол пачку фотографий, сделанных уже в дороге. Сел и обвел
взглядом стены, обвешанные сувенирами. Вот турецкий стеклянный глаз, ведьма на
метле из Праги, пивные подставки с глянцевыми парижскими пейзажами, руны из
ливанского кедра, берлинская тарелка, привезенная братом... Хочется домашней
еды, щец каких-нибудь похлебать. Колтун в волосах, и, кажется, я весь провонял
сероводородом, смрадом вареных яиц. За пазухой пахнет ухой.
В
Витебске я завис на сутки. Была суббота. Мне удалось снять пустынную площадь
перед ратушей. Сейчас можно определить, что во время съемок я больше заботился
о том, как поберечь объектив от сырого майского снега. Съемки вел под зонтиком,
который держала она.
Тут
я чувствую на себе взгляд и слышу шорох. Нет, весь дом спит. Поднимаю глаза.
Внизу под потолком, через ячейку вентиляционной решетки просовывается голова
голубя. Нити газовой копоти, коричневые нити, медленно, вгоняя в сон, плавают в
воздухе и оседают на пол. Я продолжаю сидеть, с испариной на лбу. Вначале я
подумал, что увидел змеиную голову. Только в змеиных глазах столько гипнотизма.
Почти бесшумно, с табуретки, влезаю, задрав клеенку, на кухонный стол,
заглядываю за решетку. Голубь внутри жестяного короба вспархивает и
перебирается куда-то вглубь стены, в недосягаемое место.
Я
работаю штамповщиком на заводе "Электролуч" в инструментальном цехе,
где изготавливают резцы, кондуктора, плашки. Мой пресс на одном участке с
револьверными станками, я высекаю на плашках обозначение резьбы - М 20. За
смену через мои руки проходит их до двухсот тысяч. Завод выполняет какой-то
бесконечный заказ. За каждый удар мне причитается десятая доля копейки. По
сути, я действую одним только рычагом. Мне нравится моя работа, вообще нравится
всякого рода тиражирование, однообразное оттискивание. Голова свободна, пресс
стучит и стучит по отшлифованным плашкам. Утром приходишь, и, пока нюх не отбит
первой сигаретой, в нос бросается запах разогретого металла, запахи различных
масел и смазок. Мне нравятся веселые, как дети, рабочие, нравится смотреть, как
они кромсают, высверливают, дробят металл, как их победитовые резцы сворачивают
с заготовки синюю стружку. Сходясь на обед, рабочие заводят треп о подковерных
делах в правительстве, о космосе, о подоплеке женщин. Если вы думаете, что
работягам все фиолетово, вы ошибаетесь.
Пять
часов. Я снял робу, сменил носки, подложив под ноги картонку (пол в цеху уложен
чугунными рифлеными плитами) и переоделся во все чистое. Взял недочитанную в
обед книгу, запер на замок шкафчик, он у меня стоит отдельно при входе в цех
(зеленая дверца обклеена вьетнамками с капельками на животах, их, наверное,
обрызгивали перед съемкой из пульверизатора). Сколько раз я хотел отодвинуть
его от батареи! Но уже несколько лет руки не доходят. Вешалка из куска
арматуры, приваренная внутри, бьет током, потому что шкафчик прислонен к трубе
горячего отопления, на которую какая-то падла кинула заземление.
Я
зашел в каптерку к Петровичу стрельнуть денег и попросить мыльницу. Петрович,
мастер участка, сидел за столом перед микросхемами и читал в выдвинутом ящике
книгу. Читал немигающим взглядом. Я сообщил, что уезжаю на пару дней в
Белоруссию в творческую командировку. Задетый книгой, он послал меня к слесарю
Газетову. Я взял заварной чайник и отправился в ремонтный цех.
Газетов
делает на спирте вторую зарплату. Ну что ж, семейный человек, двое детей.
Приходит на работу раньше других, обсыпает халат стружкой и до обеда
расхаживает по цеху гоголем. После обеда берется за халтуру, изготавливает
автомобильные секретки. Чтобы не делиться с фрезеровщиками, все делает на своем
токарном станке: фрез в патрон, оправку в резцедержку и - вперед. В день
гонорара его относят в заточку, на заточный участок. Так сильно он напивается.
"Две
дозы", - сообщил я, придя к Газетову. Он длинно посмотрел на меня, достал
со стеллажа канистру и через воронку, отмеряя порции мензуркой, наплескал мне
четыреста грамм. Потом открыл блокнотик.
Я
сказал ему в ухо, что еду в Белоруссию, что все надо записать на мастера
Толкачева, обе дозы.
Он
осклабился и развязно спросил, блядовать ли я еду?
-
Нет, статеечку настругал и везу, - вот что мог я ответить.
-
Про что статеечку-то? - спросил он и тайно улыбнулся.
Я
знаю, что за моей спиной он называет меня "Стругацким".
-
А про Достоевского. Читал ли ты Достоевского?
Мы
выпили с ним немного из припрятанных стаканчиков. Использовав подходящий, как
мне показалось, случай, я открыл книгу Рота, еврея из Галиции. Рот обитал на
захудалой нашей родине. Папа передал ему трость и страсть к алкоголю. Звали его
Йозеф, и он всю жизнь скитался по отелям, пока не спился. Мир плоско шутил над
ним. Легко вообразить, как он обходил номера, стреляя на сливовку. Я открыл
красную с золотым тиснением книгу и громко прочитал Газетову: "Эти люди
порождены болотами, ибо наводящие ужас топи простираются по всему краю, топи с
лягушками, бациллами, и коварной травой, страшной приманкой смерти для всех
беспечных и не знающих этих мест странников. Многие погибли там, и никто не
слыхал их криков. Зато все, кто родился в этом краю, знают коварство болот и
сами обладают некоторой долей коварства".
Уже
на середине Газетов стал приседать и выворачивать себе запястья. Дослушав, он
подбежал к глубокой технической раковине, такой глубокой, что в ней можно было
бы искупать младенца, поднялся перед ней на цыпочки (он был малого роста) и
стал с жаром мочиться. У ног его по полу елозил какой-то провод, и я не мог
понять, кто и куда его подтаскивает.
-
Вот какие коленца Рот выделывал в сторону нашей популяции, - повысил я голос. -
Бился в силках на славянской родине. Такая картина напоминает мне Белоруссию.
-
Я был в Белоруссии, - сказал Газетов спокойно. Пустив кран, он веерными махами
споласкивал раковину. - Я побывал там, мне было шестнадцать, ездил в Брест. С
двумя брюнетками в поезде, с двумя - одна маленькая, другая большая -
хорошенькими, склизкими. В сортире уперся башкой в стену, огурцы сочились со
всех дыр. Паленая водка была на остановках. Кормил "Беломором"
зубров, с чертова колеса брюнетки показывали мне верхушки польского леса.
-
Какие они, белорусы? - спросил я.
Но
Газетов ничего не ответил. Он зевнул, и в горле у него заклокотало. И наступил
на провод.
Тут
раздался голос поблизости из гальванической ванны, в которой сидела Таисия и
запаивала феном пластиковые швы.
-
Мне кажется, они лишены чувства юмора... - сказала она. - Особенно мужчины.
Газетов
подтвердил:
-
Лишены, как пить дать. Раздавили танками полмиллиона немцев.
Таисия
поднялась и выпустила из-под косынки водопад волос. Газетов затушил сигарету о
подошву. В окне пищало стекло, как комар, потому что работал вхолостую его
станок.
-
Читаю тут книгу, самую толстую в мире, - оживился Петрович, когда я вернулся с
чайником. - Присаживайся. Вот ведь как: бог поставлен над всеми, и это хорошее
изобретение. Хорошо обратиться за утешением к величественной особе. Но в то же
время как-то унизительно. Раз уж мы заговорили о боге, скажу: мне, честно
говоря, не нравится высота, разреженность воздуха. У меня темнеет от нее в
глазах. Однако я каждый год специально отправляюсь в Крым, чтобы подняться по
канатной дороге на Ай-Петри. Чтобы поискать его общества. Снискать его
ласкового снисходительного слова, или, наоборот, получить какую-то впечатляющую
оплеуху. Но ничего не происходит!
Когда
кабинка едет почти вертикально, приближаясь к отвесной скале, я сдаюсь. Я
сажусь на корточки, чтобы не видеть, как мы выныриваем из облака. Смотрю вниз,
на пол, на неустойчивые кегли женских ног, дети егозят, облизывают карамель.
Неужели бог - только благостная гипотеза? Я зову его, приветливым словом зову.
Даю сдержать обещание: не рвать жилы и не спасать себя самому. Он даже не
отбрасывает меня. Как ни прислушиваюсь, я ничего не слышу. Только хлюпанье
мерзких детей! Кабинка причаливает, я выхожу на смотровую площадку, ветер
хлещет, как полиэтилен, принимаю из рук татар, жителей верховных плат, стакан
"Белого муската Красного камня", и - снова начинаю точить себя
вопросами. Был ли укреплен мой дух в тот момент, когда я искренне сложил перед
ним оружие? Были ли усилены тросы согласно моим мольбам? Установлены
какие-нибудь дополнительные страховочные фалы? Мне известно, что в 74-м году
тросы были заменены на немецкие, но это было задолго до начала моих испытаний.
Каким образом я был тогда спасен? Не знаю. Теперь: почему я должен изучать его
родословную? Особенности его зачатия? Всю эту куролесицу: ясли, ослы,
пилигримы... Во сколько у тебя поезд? - неожиданно спросил он.
-
В девять, - сказал я, словно проснувшись.
-
Купи там на рынке стартеров для ламп, штук сто. Они, говорят, в Беларуссии
дешевые, и дросселей. Срубим бабла, пока начальник в загуле.
Белорусский
вокзал. Близлежащие жилые дома. День на исходе, электрички засыпают, а поезда
дальнего следования подходят к перрону как по вате. Думаешь: хорошо жить
поблизости. Ведь вокзал - уже какой-то дом, какое-то ручательство в том, что
всегда можно перекантоваться. Здесь твое исчезновение сделается
конфиденциальным. Поругаешься с домашними, хлопнешь дверью, задрожишь под тугим
пологом неба - куда идти? Май месяц. Голова повертывается и туда и сюда: к
западу по Ленинградскому проспекту представляется длинный стадион, аэропорт, там
местность черная, немая, к востоку наоборот -суетные огни, и людей много.
Выходишь на пустынную площадь под часы. Здания всех вокзалов похожи на ратуши,
из-за этих часов на фасаде, на обозримом месте, часто - на башне. Встречающие,
если они есть, стараются не пересекать на ветру площадь, а лепятся ближе к
зданию, укрываются в залах. Слышатся первые гудки и рокот головной машины. В
подошедшем поезде - черный рот зевающей проводницы. Помощник машиниста ныряет
под состав, отсоединяет шланги. Свистит сжатый воздух.
Чтобы
знать, что пространство тасует людей, как карты, нужно прийти на вокзал ночью,
и он впустит, и отзовется, и отправит тебя домой. "Ночью в незнакомых
местах бесконечность начинается с последнего фонаря", - сформулировал
невский поэт, и ушел, растворился в венецианских водах. Толстой успел только
добежать до станции.
В
плацкартном вагоне за столиком сидели Проклов и Козин. Я поздоровался с ними,
выудил из кармана коньяк. Вглядывался через пыльное стекло, как шевелятся
обветренные губы брата. Проклов, человек с разными по величине глазами, сидел
распаренный в майке и накручивал на хлипкую леску занавеску. Козин,
тридцатилетний ученый, поблескивал преждевременной лысиной, в которой
троекратно отражались лучи ламп, время от времени выхватывал из-за спины уже
прилично начатую бутылку и быстро, как гайку, отвинчивал пробку. Сидел сосед с
хрящеватым носом и красными скулами, дежурил вокруг взглядом и на коленях
держал рюкзак.
Скоро
тронулись, брат сделал несколько шагов за поездом и резко пошел прочь. Как
легко, оказывается, расстаться с Москвой. Город, ежедневно раскручивая меня
вокруг антенны-иглы, легко выронил меня. Так просто, в самом деле, соскочить,
поддаться центробежному толчку изавязнуть в новом эфире. Мы ехали на
литературную конференцию в Полоцк, нас должны были разместить в иезуитском
корпусе.
Влетела
в вагон, запыхавшись, румяная девушка, села на боковую полку напротив нас. Она
сразу обозначила себя, шумно облегченно вздохнув - успела. Козин повел очами и
помрачнел. Пол угнетал его. Проклов вилкой раздергивал курицу, напевая песню
мейстерзингера, вдруг болезненно перехватил мой взгляд и сказал ожесточенным
голосом:
-
Жрите курицу, пропадет ведь.
Козин
отвинтил гайку. Пропустили в мертвом молчании по стаканчику. Вскоре Проклов
стал заверять меня, что едет без доклада, но с воззванием, что его утешает идея
вечного возвращения, что человек, по его мнению, стремится занять в женщине
свое детское место. Я слушал его невнимательно, он разошелся:
-
Вот так, казалось бы, и стоит жить. Обратно в женщину, обратно в женщину. Но,
двигаемся дальше: оберегай свою жизнь от женщин! Женщина рудиментарна. В ход
идет ложь, ложь. Отращенные ногти, окрашивание волос и кожи, фактическое
симулирование прямохождения... Арабский мир, маскулинный, сейчас вперед выдвинут,
а мы снова, на стыке веков, в тени феминисток... Я теперь понимаю, почему
Горький и Вересаев упорно ставили женщину на четвереньки!
Сосед
с хрящеватым носом кренился корпусом набок и крепче вцеплялся в свой рюкзак.
Гастарбайтер, скоро выйдет. Я наблюдал, как заспанная девочка прилепляет жвачку
к дерматину полки.
Козин
поднес к глазам газету, потом с отвращением отшвырнул ее в сторону и откуда-то
из воздуха достал колоду карт.
-
Сгоняем по копеечке?
-
По копейке блох гонять! - огрызнулся Проклов.
Незнакомка
застелила постель и села с кроссвордом, укрыв ноги. Я взял сигарету, поднялся,
и, держась за верхнюю полку, сказал ей:
-
Девушка, если у вас останутся неразгаданные слова, обращайтесь ко мне.
Не
мне вам говорить, что делают литературоведы в поезде. Была милиция и выход с
вещами в Смоленске. У меня вынимали из карманов деньги и вкладывали обратно,
вкладывали обратно.
-
Башлять будешь? - тихо спрашивал сержант с лычками на погонах, так близко
блестя синими глазами, что их хотелось лизнуть языком. Подняли Проклова и
Козина. Они тяжело внимали вопросам. Меня вывели на платформу и, не найдя даже
возможности закурить, я убедил сержанта, что денег ему не дам. Сержант важно
запускал большие пальцы себе под ремень. Я попросил его представиться, я всегда
так делаю с милиционерами. Сразу заносились в белках яблоки его глаз, он
представился полностью по всем статьям, выпрямился и объяснил:
-
Кто-то разбил стекло в тамбуре.
Я
сказал ему доверительно, что зря подняли людей, потому что едут серьезные люди,
филологи, никогда не разбившие ни одного стекла, что только спросонья они
дурашливые, и никто не знает - какие бумаги они везут в пухлых папках; если
меня заберут - а я всего-то сопровождаю их, - шум будет. Шкуры поснимают.
-
Филологи. Это как-то связано с марками? - допытывался тревожно сержант.
Когда
он отпустил меня, я пошел в дальний тамбур, долго там стоял и курил, потом
вернулся к нашим койкам. Проклов и Козин дрыхли, только хрящеватый сосед
подозрительно приоткрыл на меня безжизненное веко.
-
Почему вы не спите? - спросил я вполголоса у незнакомки с боковой полки. Она
сидела с кроссвордом в руках.
-
Я не сплю в поезде.
-
Почему?
-
Здесь как в морге.
Сквозь
коридор я увидел множество торчащих с полок ног.
-
Тогда нам нужно поговорить, - сказал я как можно тверже. - Вы откуда?
-
Из Витебска.
-
Расскажите мне про ваш город.
-
Садитесь сюда, так удобнее, - и она отодвинулась к окну, подобрав под себя
ноги. - Я очень люблю овраги.
Я
ехал со статьей о Раскольникове. Этот герой пострадал от внутреннего пивного
путча. Алкоголь раздосадовал его, расстроил нервы. Он разошелся от недопитого.
Пил натощак. Я вчитывался в те места, где Родион неаккуратно мешал водку с
пивом. Проклов отнес мою статью к профессору, произвели статистику случаев,
когда бедный студент употреблял. Дело пошло! Конечно, на особую сенсацию я не
рассчитывал, но, если копать дальше, в других мировых книгах, можно
продвинуться вперед. Составить карту вин, перечень от абсента до кавальдоса.
Еще немного, и у меня грант в руках. Зеленые деньги. Ученая степень!
Она
растирала, закусив губу, под одеялом щиколотку.
-
Представьте, сломала супинатор, не знаю, как теперь до дома.
-
Каблук?
-
Супинатор. В вашей столице все постоянно бегут, девушку в платке принимают за
проститутку. Вообще-то я очень ловко хожу на каблуках, но влезла в эти
шмурыгалки и чуть не вывихнула ногу.
Сиреневая
тушь и блестки под глазами. Все случайное есть необходимое, - думал я. Встали
на стоянку, наступила тишина, нарушаемая повторяющимся голосом из раструбов под
фонарями:
-
Грузчик Колесников, пройдите к багажному отделению.
Свесился
с полки Проклов, нащупал на столике ручку и нарисовал стрелку на опущенной
брезентовой шторке. Я знал: он хотел убедиться, что поезд назавтра будет ехать
в том же направлении.
Чтобы
знать все наперед, надо долго оставаться недвижимым. Сонная голова как песочные
часы. Резко подымешься - и все провалится. Так убеждаешься в перетекающей силе,
послушной силе асимметрии.
Мы
говорили так, чтобы не разбудить пассажиров.
-
Какого цвета у тебя глаза? - спрашивал я.
-
Зачем тебе?
-
Запомнить. Ты учишься?
-
Я в церковном хоре пою.
-
Так, в платке?
-
Да, но не по-бабьи, а вот, за шеей.
-
Покажи мне свой город.
-
Зачем.
-
Покажи.
-
Господи, мне скоро выходить. Отстань. Тебе дальше, в сторону Литвы. - И она вытащила
из-под полки сумку.
-
Я тебе позвоню. Приеду, - повторял я.
Она
останавливала взгляд то на мне, то на вещах. Ни следа сна на ее лице.
-
Позвони.
Ранним
утром, подъезжая к Витебску, я обнял ее в тамбуре, и она как-то особенно
замерла. Когда женщина вот так ждет, не вырываясь, это наверняка готовая ко
всему женщина. И хотя она смотрела в сторону безучастно, но с той
безучастностью, которую предает легкий озноб. А озноб приближался: я целовал,
сплетая, ее вздрагивающие пальцы, и угадывал, что ей не отвертеться.
И
сорок минут стоял с ней у вокзального перешейка, по которому в город текли
люди. Она теперь не торопилась, была как будто уже дома, смешливо щурилась,
резала ресницами креозотный воздух, но все были нечитаемые взгляды, нечитаемые
взгляды. У стоянки такси я вытащил сторублевку, которую она подхватила небрежно
автоматически. Я вновь пообещал ей, что навещу ее. Было неудобно перед ней, всю
ночь она пролежала на моем плече, отрубая мне путь к водке.
Когда
мой ревущий поезд покатил дальше, я вновь и вновь вызывал в памяти прощание
славянки.
Через
четыре часа мы вышли в Полоцке, замешавшись в киселе народу. Нас встретил
щеголеватый красивый человек в сером костюме, в галстуке с отливом, он клацал
запонками, вот небесное обаяние! И это был не такой уж молодой человек с
интенсивной сединой. Козин, зная его с прошлого года, бросился к нему в
распашную.
-
Э-э... да вы только напомните, как вас зовут, - вылавливал воздух Проклов, тоже
лобызая его.
-
Анатолий Иосифович, - отвечал он, покорно улыбаясь.
Мы
попробовали имя назубок, чтобы уже на этот раз запомнить. Как и многие местные
жители, он был владельцем синих глаз. Синева эта мечтательная и властная. Со
мной он поздоровался просто сиятельно, согнувшись, но только потому, что под
мышками держал книги и альбомы. Нас посадили в автобус с тонированными
стеклами. Водитель нерешительно оглянулся на нас и поставил кассету.
Послышался, кажется, голос Северного, вольготный расслабленный голос:
Выпил
рюмку, выпил две,
Зашумело
в голове...
Мы
въезжали в столицу империи кривичей, в ее заповедную зону. Кривичи были
кроткими толерантными людьми. По умершим справляли тризну, сжигали покойников и
кости их выставляли в сосудах на дорогах. Я смотрел в окно. В некоторых церквях
- было заметно по воротам и фурам за ними - с советских времен размещались
склады и котельные. Красная власть шутейно конюшни превратила в гостиницы, а
храмы в макаронные фабрики.
Наш
иезуитский монастырь белел как печь, высился над разноцветными крышами. В
келье, в которую нас ввел Анатолий Иосифович, трясся холодильник, задвинутый
стулом, чтобы зафиксировать дверцу. В сырой комнате на трех кроватях лежало
стопками белье. Я подтащил одну кровать к столу и привалился отдохнуть,
расстелив колючее одеяло, потому что на матрасе были застарелые бурые пятна, а
это неприятно. Каменные стены вокруг. Проклов, бледный и заторможенный,
повертел в руках стаканы и понюхал воду в графине.
Анатолий
Иосифович сказал, отступая перед нами:
-
Располагайтесь.
Козин
произнес ему со смыслом:
-
По чуть-чуть?
-
Что вы, - строго сказал Анатолий Иосифович.
И
развел руками. И сел за стол.
-
Анатолий Иосифович, воздух над вашей головой принадлежит вам?
-
Конечно, мы же космическая держава, - с достоинством отвечал он, уминая останки
прокловской курицы.
-
Значит, между нашими государствами есть даже некий воздушный водораздел.
-
Есть. И бесчисленные пути сообщений тоже есть. Вы о чем, собственно,
спрашиваете?
Мы
замолчали. Никто не решался ничего сказать. Нас спас Козин.
-
Не страшно вам один на один с Западом?
Он
укоризненно посмотрел на Козина.
-
Чего бояться. Вы ведь танки у нас все оставили...
И
продолжал, делая на последних словах разрядку:
-
Чтобы выстоять, надо еще обладать милитарной культурой. Культуры мало, если она
только литературная. Даже если она какая-нибудь экономическая, социальная. Если
нет в ней стратегических соображений.
На
второй день конференции я вернулся с банкета и ввалился в нашу келью.
Консьержка не проснулась и меня не окликнула. Чтобы не прибирать в келье и
вместе с тем, чтобы не тяготиться неприбранностью, я зажег желтую настольную
лампу. До этого несколько секунд в ярости ждал, когда накалится белый газ в
лампах под потолком.
Я
забрался с ногами на кровать и раскрыл книгу. Кто-то в туалете стучал по крану
пластмассовой расческой. Или зубной щеткой. Тоска моя еще усилилась, потому что
я раскрыл наугад Кортасара и прочитал про человека, которого рвало живыми
кроликами. Он скрывал это от своей любимой.
Я
бросил книгу и развернул местную газету. Гудзон хлынул в нью-йоркское метро, через
подвалы небоскребов, с американских радиостанций сняли пинкфлойдовскую песню
"Мама". Умерла Алла Пугачева.
На
этаже было темно и тихо, я поднимался на локтях, когда кто-то проходил мимо с
тяжелым от позднего часа дыханием. Наконец, я спустился вниз к телефону.
Консьержка скрутилась над столом, под точно такой же лампой, как у нас в келье,
и листала книгу. Уже послышались гудки соединения, но консьержка подбежала ко
мне и сказала:
-
Я узнала код Витебска, вы спрашивали утром.
И
встала надо мной. Я кашлянул, чтобы проверить голос. Консьержка все стояла.
Тогда я набрал номер Петровича. Пальцы срывались с диска.
-
Алло, Петрович, дроссели я купил, а стартеры сняли с продажи. Стартеры есть, но
немецкие, от 15-20 рублей за штуку (наши стоят рублей шесть). Думаю, в
ближайшее время найду их в другом месте. Или купить немецких полсотни, для
пробы?
Теперь
язык мой был разжеван, консьержка удалилась, вороша ногами паркетные доски, как
костяшки домино, и я позвонил Ольге. Я близко услышал ее голос. У меня вскипело
воображение.
Я
вбежал на наш этаж, в келью, и обрушил на голову спящего Проклова подушку.
-
Завтра после экскурсии я еду в Витебск к ней.
-
Я тоже буду завтра там, - вяло пробормотал он. - Встретимся у
"Букиниста".
Было
сумеречное утро, в полутьме аудитории я слушал его выступление. Он говорил не
так уверенно, как я ждал, стоял за кафедрой, подпирал голову кулаком, оставляя
на виске медленно сходящий красный след. Лицо его, выбритое нарочито чисто,
вдруг стало массивным, нос, заострившийся от бессонницы, побелел, взгляд терзал
слушателей. "Как хрящеватый мужик в поезде", - подумал я и покрылся
потом, потому что мне нужно было выходить вслед за ним.
Софийский
кафедральный собор. Он есть и в Константинополе, но турки его испоганили, в Киеве
и Новгороде, где-то еще есть. И вот он, полоцкий. Я достал и тут же спрятал
фотоаппарат. Возьму фрагменты. Приятели взбирались на холм по крутой лестнице.
На праславянской земле, на холме, возле камня двенадцатого века, стоял
профессор, который помог мне с Раскольниковым. Стоял в черном берете набекрень.
Запад близко, но на боку камня высечено кириллицей. Я ищу интересный фрагмент,
но ничего невозможно ухватить: все белый фасад. Нужно сойти с холма или сменить
объектив. Стеной стоит обнаженная, столетиями вымытая холодной рекой земля. Все
закурили на воздухе. Двина к северу несет льды.
-
Опять в этом году затопит берега, - сказал профессор, резко выпустив изо рта
дым. - Пойдемте в храм, холодно.
Да,
в соборе. Я заступил за портьеру и сразу открылся весь зал. По стенам горели
ввинченные в канделябры лампочки. Сел на галерку. Первое отделение было
скрипичным и начиналось Чайковским, второе объявили органным.
На
месте алтаря были сооружены подмостки для скрипичных концертов. Сзади наверху,
на хорах, установлен орган. Начали Чайковским, я уловил отголоски вагнеровских
труб. Вдруг я почувствовал себя безобразно. Я представил себе, что лед Двины
проходит по реке мимо нас, звеня стекляшками, чувствовал, как жизнь по берегам
реки смолкает, и Проклов бродит где-нибудь в сумерках по городу - он отказался
от концерта. Козин с оказией уехал в Москву. Я закрывал глаза, и начинали
плясать передо мной бесовские огни. Чтобы остановить эту пытку, я придумывал
сочетания слов: усталость металла, шаговое напряжение, карусельный станок. Мне
становилось легче, сияние смягчалось. Публика в антракте не расходилась, ждали
органного отделения. И тут я, открыв глаза, увидел много обращенных на меня
лиц. Зал перевернулся.
"Кончено",
- вздохнул я, - "вставай, выходи, там обрыв, пока беды мало".
Я
поднялся на слабых ногах, но тут непонятно откуда взявшийся Проклов захлопотал
возле меня:
-
Смотри, ты весь позеленел. Здесь не может быть туалета. Снаружи стоит кабинка,
от нее есть ключи. Я подстерег там человека, воспользовался, вышел, а его уже
нет. Я не знаю, кому вернуть ключ.
-
У меня тоже вопрос к тебе, Проклов, - сказал я. - Я сел в галерке. Люди сидели
так, а теперь вот так. Объясни мне. Они сидели, я видел, облокотясь на спинки,
все были обращены в ту сторону, затылками ко мне. Скамьи прикручены к полу. Я
не сходил с места.
-
Так вот же, - сказал он и легко передвинул спинку пустой скамьи туда-сюда.
Спинка перемещалась на шарнирах. - Второе отделение начинается, фуга и
дивертисмент. Ты теперь в первом ряду.
Я
шел в сторону Витебска, когда мой "Икарус" высадил меня далеко за
городом, потому что я прошляпал остановку. Я вышел где-то среди расстеленной
полынной степи. Кюветы были утыканы коричневыми стволами борщевика. На обочине
среди серых, как конские гривы, колосьев травы сидел мужик и пристраивал к
телеге разбитое колесо. Мордой качала лошадь.
-
Простите, нельзя ли здесь найти такси? - спросил я.
-
А вон, дизель туда пошел, - сказал он сонно.
Я
оглянулся - какой еще дизель? Какое слякотное слово - дизель. Но не стал
спрашивать, а пошел по дороге. В ботинке моем шныряла монетка, двое суток
ленился ее достать, а сейчас есть время. Нагнулся, расшнуровал ботинок. Так и
есть: десять копеек.
Через
час мужик нагнал меня.
-
Сидай.
Впереди
простиралась голые весенние поля, изредка разрываемые оврагами. Всю дорогу
мужик клевал носом, просыпался, удивленно распутывал в руках поводья и снова
засыпал.
"Сказать
ли ему, что его жизнь машинальна?" - думал я, видя сквозь сон, как бегут деревья
и как мужик вычесывает щетиной лес. Но говорить было лень. Соскочив с телеги
перед самым городом, я крикнул ему:
-
Спасибо, отец, ни гвоздя ни жезла тебе!
Витебск,
юдоль сюрреализма! Я приплелся на вокзал. С вокзала вызвонил Ольгу. Люди у касс
кричали как в бане. У женщин были неухоженные лица, отравленные хной волосы и
неуклюжие заброшенные тела.
На
первых свиданиях молодые женщины подбегают и начинают ластиться. Теребят
пальцы, как на кровопускании, спину обжигает горячая волна.
Мы
обошли с ней витражи вокзала и вышли на проспект.
-
Городу 964? - спросил я, прочитав на транспаранте, растянутом на крыше здания у
перекрестка. Люди увертываются от метели как от пощечин.
-
946. Городские власти напутали. Пятьдесят лет назад его стерли с лица земли. Поставили
из тех же камней, подняли по старым проектам. Можно купить кирпичи для
благотворительности, хочешь? Давай купим и распишемся маркером. - Ольга
останавливается, обхватывает рукой сумочку.
Я
вижу груду кирпичей с черными каракулями на торцах. С похмелья мне ничто не
мило. В таком состоянии на меня нападают собаки. Сколько ночей я уже не сплю?
Тянет
меня вперед.
-
Нам идти.
-
Но зеленый еще не горит, - кричу я через шум машин. - Что это пищит везде?..
Какой-то зуммер?
-
Сигнал для слепых, - смеется она, косвенно посмотрев наменя. - Я давно знаю.
Зеленый загорается поочередно по четырем сторонам, по часовой стрелке. Сейчас и
для нас загорит. А вот палаты княгини, их восстанавливают. Из котлована
вынимают старый камень, кладут заново.
-
Княгини? Той самой?
-
Ну да.
-
Ты про ту, которая... древлян раскатывала бревнами?
-
Какой путь привел тебя к литературе? - спрашивал меня Проклов в тамбуре.
Вагон
трясло на стрелках, мы затоптались на месте.
-
Случайный, - говорил я. - У меня нет исходных данных. Я из рабочей семьи.
Книжки под одеялом с фонарем. Сконтачил с батарейкой диод, или лампу
накаливания, от старого телевизора, я не разбираюсь. Освещалось одно слово, не
больше. Водил по строчкам, задыхался. Я маргинал, Проклов.
И
я почувствовал в горле жалобную закупорку.
-
Не маргинал, а разночинец, как и я, - отвечал он серьезно. - Как, говоришь, ее
зовут?
-
Обычное имя - Ольга. Провинциалка, обсыпает лицо блестками.
-
Она замужем?
-
Говорит, что мужа убили. Похоже, прямо на глазах. Но смотри: этот город основала
княгиня Ольга. Палаты ее восстанавливают. Ты помнишь, она подавила восстание
древлян. Выслала почтой огненных вестников. Выпустила из рукавов горящих птиц
факелами в небо.
У
Проклова саднило сердце, он морщился от дурноты.
-
Стрижей?
-
Голубей, Проклов.
-
Черт, говорю - стрижей, или, постой, ласточек, да.
-
Только голуби, Проклов, вечно возвращаются домой.
Проводница
бьет флажком о ладонь. На блюдцах бабки проносят блины. Возле киоска отирается
какая-то мелюзга. Ольга, поискав в небе убаюкивающие облака, набирается
решимости, но ничего не говорит. Под колеса закопченного вагона кто-то сыплет
из пакета белую скорлупу.
Мы
прощаемся. Я в последний раз провожу рукой по ее волосам. Проклов отходит в
сторону. Что мне сказать ей?
-
Я живу в одной столице, а ты в другой. В моих снах те же овраги, котлованы.
Рассматриваю
последний снимок - и спать. У "Букиниста" встретили Проклова, по
улице Путна гора поднялись к дому Шагала. Подошли к краю обрыва. В том желтом
здании с белыми колоннами, в походе на Москву, Наполеон разместил свой штаб. В
сквере раскинули палатки солдаты. Ветви деревьев, как сеть штыков, прорезывают
желтый фасад. Запальчивый француз наверняка стоял здесь. Может, даже пускал
вниз пенную струю. Мне вспомнился нелепый Газетов.
Щелкаю
фотоаппаратом. Проклов ставит ногу на парапет. Я замечаю, какой у него красивый
правый глаз. Он нажимает себе на веко, когда смотрит вдаль.
Западная
Двина. Стоят невысокие дома, церкви теснятся за пепельными деревьями. Дальше
ширится немой горизонт, слышится мягкий перезвон колоколов, звон проносится по
воздуху с рваным ритмом, как будто рядом с ухом разматывается колодезная цепь.
И спадает похмельная хворь, и наступает просветление. Проклов удовлетворенно
улыбается.
-
Сегодня мой день.
"НАША УЛИЦА", № 2-2005