Игорь Шестков “Приезд" рассказы

Игорь Шестков “Приезд" рассказы
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин москва

 

Игорь Шестков родился 12 января 1956 года в Москве. Окончил механико-математический факультет МГУ им. М.В.Ломоносова. Эмигрировал в Германию 1990. В "Нашей улице" публикуется с № 91 (6) июнь 2007.

 

вернуться
на главную страницу

Игорь Шестков

ПРИЕЗД

рассказы


СЧАСТЬЕ

Счастье приходило ко мне только в детстве и юности. Причем только в те моменты, когда происходила пусть маленькая, но катастрофа. Счастье приходило как компенсация.
Завалил я однажды экзамен в школе. По математике. С позором. Не смог найти решения Диафантовых уравнений. Дурак. Пошел на улицу, вышел на Ленинский проспект. Стояли декабрьские московские сумерки. На земле - снежная каша. Синеватые тени мелькают. Машины мигают желтыми и красными огнями. Снег идет. Крупный, мокрый. Все спешат по домам. А у меня на сердце кошки скребут - дома придется рассказывать о моем позоре. И тут, назло логике, погоде, назло всему - меня охватило радостное чувство. Озарение. Счастье. Я живу! Все прекрасно. Снег прекрасен. Синие московские тени загадочны. Они влекут меня к чему-то интересному, важному, перед чем вся математика - детский лепет...
Повинуясь этому, зову я перестал ходить в школу. Из дома я пунктуально выходил, но шел не в школу, а, встретившись у универмага "Москва" с моим другом Женей, уезжал с ним в кино, в "Иллюзион". Чтобы посмотреть фильмы Бунюэля или Пазолини.
В конце концов и меня и Женю из школы выгнали. Казалось, вся жизнь была испорчена, но вышло иначе. Мы оба закончили другие школы, потом и университет, работали в престижном научно-исследовательском институте. Все это однако радости не приносило - счастье мы испытывали только в те, украденные у школы, пьяные дни отрочества.
Дело было в самой геометрии дня. Светлое состояние времени и пространства - день - не терпит никакого насилия. Адам не был создан для работы или любви, а только для свободных прогулок в Эдемском саду.

 

МАМА

Потом к телефону подошла мама и стала, как всегда, жаловаться на жизнь.
"Сынок, - говорила она. - Я не понимаю Марика. Он ведь в институте учился. Приходит с работы и садится за свой огромный телевизор. И наша дура с ним. И ребенка кладут рядом. И смотрят до полуночи эти фильмы, ну где все время стреляют. Для кретинов. И так громко ящик орет. А младенец плачет. Дарья его грудью кормит. А Марик от телевизора не отрывается. Как наркоман. Для того в эту Америку уехали, чтобы ящик смотреть? Я ухожу в свою комнатку, там молюсь. Дарья говорит, что у Марика все на работе шатается. А я думаю - он сумасшедший. Всю квартиру завесил какими-то проводами. От них у меня разламывается голова. И кошка эта дурная и собака вонючая. Всюду срут. Вонища. Мне приходится их говно убирать, потому что дочь жалко. Она так извелась. Так устала. Не спит уже три недели. Марик ей ни в чем не помогает. Провинциальные евреи. Тети Сары с дядями Монями. Все приходили смотреть мальчика - похож ли он на их семью. Паноптикум! Как мне все это надоело, как я устала. Желудок болит каждый день. Но погода улучшилась. Не так давит. Господи, какая гадость - быть старым. Не знаешь, зачем живешь. Зачем я, дура, всю жизнь работала? Нервы портила. На кой черт защищала докторскую? Одно тщеславие и дурь собачья! Все равно дома на мерзлоте трещат и падают, дороги разрушаются. Сколько мутотень не разводи! А нефтепроводы только природу загаживают. На них вся эта сволота, как их сейчас называют? Как? Олигархи наживаются. И кремлевские бандиты. А народ - в бедности. Так и будет всегда, помяни мое слово. Даже на родину ехать не хочется. Друзья перемерли. Что там делать? О Ваганькове мечтать?
Ну, как ты там, в Берлине? На выставки ходишь? Холодно? Сыночек ты мой дорогой. Единственный. Я так боюсь. Что со мной будет, если с твоим отчимом что-нибудь случится? Упаси Боже. Я никому не нужна. Все старики никому не нужны. Ты меня не возьмешь, у Дарьи я не могу жить из-за ее кошек и собак. Роня! (собаке) Роня, сука, иди вон, нельзя! Нельзя! Я тебя! Иди на улицу срать..."

 

ПРИЕЗД

"Москва" началась для меня в подозрительном бюро путешествий "Украина". Находилось оно в выкрашенном в белую краску доме на окраине. Рядом с домом были выставлены на продажу подержанные машины. Внутри - странное, неопределенное пространство. Никаких вывесок, указателей. И пахнет гадко. Пустой темный коридор. Справа стена. Слева - полуоткрытая дверь. Из-за двери доносится наглый мужской хохот и женское хихиканье. Нет, это явно не бюро. Поднялся по лестнице на второй этаж. Комната. Стол, стул и шкаф. На столе несколько туристических проспектов валяются. Компьютера нет.
Спросил громко: "Есть тут кто-нибудь?"
Нет ответа. Через пару минут появилась миловидная растерянная девушка славянского типа. Я объяснил ей, что мне нужна виза в Россию. Без визы ведь не въедешь. А чтобы получить визу, нужно иметь официальное приглашение из России. С ним надо тащиться в русское консульство, стоять там в очередях, общаться с его высокомерными сотрудниками.
Русские и украинские "Бюро путешествий" используют ситуацию с визами оптимально - стригут купоны от продажи виз и помогают тайным службам контролировать бывших соотечественников. Мне было на все это наплевать. Я хотел отдать деньги и получить визу.
Девушка взяла фотографию, деньги и немецкий паспорт (после трехлетней борьбы с бюрократией мне удалось выцарапать гражданство). Пообещала, что виза будет через три недели.
"Я позвоню".
Она не позвонила. В назначенный срок я сам звонил в проклятое бюро. Три дня. Никто не отвечал. Через два дня лететь, а ни визы, ни паспорта нет. Пошел опять в бюро. Наверху дверь заперта. Спустился вниз, зашел в ту комнату, из которой доносился хохот. Там сидел толстый небритый мужик лет сорока. Чернявый. Дегенеративний еврейский тип. Рожа красная, пахнет водкой. Глаза трезвые, наглые, но с сидящим в глубине страхом (а вдруг нас всех попрут отсюда?).
Спросил у мужика: "Есть ли тут кто из бюро путешествий?"
"Не знаю, Катька заболела вроде".
"А кто еще ведет дела?"
"Не знаю, я к бюро отношения не имею".
"Как Катькина фамилия?"
Дома долго листал телефонную книгу, но Катьку в ней так и не нашел. Не было там и бюро. Начал в отчаяньи вспоминать, кто его туда направил.
В конце концов - нашел я телефон Катьки и даже получил от нее в вечер перед отъездом паспорт с визой. Почему все, за что мы честно заплатили, приходится с трудностями и унижениями из кого-то выдирать?
"Москва" продолжилась и на следующий день. В железнодорожном вагоне замучили бессмысленной активностью чешские школьники, едущие на север. Они оживленно болтали, перебрасывались мячиками, хихикали, вставали, уходили, приходили, фотографировались, кокетничали, ржали. Не давали подумать, испортили увертюру к поездке.
Приехал. До отлета три часа. Аэропорт пустой и жуткий. Пассажиров не видно. Только одинокий бородач стоит, опершись о перила, и тоскливо озирается. Все ясно - и этот летит в Шереметьево. И его тоскливое, упорное ожидание - типично русский знак. Россия всегда чего-то ждет, всегда что-то терпит, она лишена настоящего и живет между никак не кончающимся "проклятым прошлым" и никогда не наступающим "светлым будущим".
Объявили регистрацию. Вошел в "предбанник", к девятым воротам. Сел. Сравнительно небольшое помещение предбанника стало постепенно наполняться пассажирами моего рейса. Внимание привлекли несколько "новых русских" с шикарно, но вульгарно одетыми дамами. У мужчин сквозь показное достоинство проглядывала криминальная нахрапистость. У женщин доминировала томная усталость от богатства и могущества их мужественных покровителей.
Сам не зная зачем, завел идиотский разговор-дискуссию. Спросил рядом сидящего человека средней внешности о том, стало ли лучше в России в последнее время. Тот отвечал невнятно: "Ну да, стало лучше. А может, и нет. Не знаю я. Вроде лучше..."
И замолчал. Зато сидящий спереди, одетый в совершенно дикую дубленку господин вдруг забормотал простуженным голосом: "Что вы спрашиваете? Конечно, лучше не стало. Хуже стало. Разворовали Россию. Предали и разворовали. Дерьмократы. Олигархи-евреи. А вы что, не знаете этого? Стонет матушка Русь. Ну, ничего, настанет царство правды. Раскулачат гадов".
"Старая песня, - сказал третий, тот самый бородач. - Никто Россию не разворовывал. В ней всегда воровали и будут воровать. Народ сволочь, что заслужил, то и получил. Все идет, как всегда шло. Нельзя за такой короткий период изменить уклад жизни огромной страны. Но, я думаю, все устаканится и будет лучше".
Объявили посадку. Все стали подниматься.
Самолет оказался "маленький". С одним узким проходом между креслами. Я сел рядом с проходом. И просидел два часа, не вставая, стараясь не реагировать на внешний мир, моля клаустрофобию о пощаде.
Когда приземлялись, сердце стучало, как сумасшедший ударник в джаз-оркестре. Майка промокла. Во рту была соленая горечь. Потом полегчало. На ватных ногах, полуоглушенный, с болью в похрустывающих ушах, пошел по узкому коридору к выходу в аэропорт. Мелькнула мысль - может быть, сразу улететь назад? Страх замкнутого пространства превратился в страх перед огромной темной страной, из которой я вовремя унес ноги и в которую меня опять неизвестно зачем занесло.
"Я на родине. На родине. На родине. Дикость какая-то. Зачем я приперся? Захотелось посмотреть на оставленный город? Так нечего удивляться, что чувствуешь себя соляным столбом..."
"Вам куда ехать? Вам куда?"
Толпа кричащих таксистов встречала новоприбывших. Они боролись за клиентов, орали в лицо, хватали за рукав, тащили к машинам.
"50 Долларов! И вы в Москве".
"А за тридцать поедешь? На Юго-Западную".
"Ну, садись".
Еле влез в грязные помятые "Жигули".
Москва поразила ночными огнями. В памяти все еще господствовал темный город конца сентября 1990-го года. Черная ночью, а днем серая столица все еще существовавшего и вовсе не собиравшегося разваливаться Советского Союза. А тут вдруг - море огней. Позже я заметил, что границами этого московского моря служат главные улицы, особенно хорошо освещены те из них, по которым проезжает кортеж президента.
Новые дома выделялись на улицах - как "новые русские" в самолете Берлин-Москва. Огромные, не вписывающиеся во все еще советский архитектурный ландшафт, с подчеркнутой закругленностью, они давили своей неуместностью, слепой мощью. У меня они пробудили приятное чувство узнавания хорошо знакомого старого. Архитектура Москвы во все времена отображала идею безвкусного могущества. Таков отчасти и Кремль, и сталинские высотки, и брежневские жилые районы. Третий Рим пестует свое превосходство перед провинцией, перед всем миром.
...Садовое кольцо почти не изменилось. Проспект Вернадского обогатился новыми небоскребами. Вот и мамин дом - тринадцатиэтажная коробка с тремя подъездами. Подошел к подъезду. Путь мне преградила железная дверь с кодовым замком. А код был записан у меня на бумажке. Набрал код, дверь с клацканьем открылась. Прекрасно! Но дальше еще одна железная дверь. И тоже с кодовым замком. И этот код у меня был, но в нем, как позже выяснилось, не хватало одной цифры. Набрал код. Дверь не открывается. Еще раз. Никакого эффекта. Еще раз. Мертвое дело. Что делать? Не знаю. Тут только до меня дошло, что в Москве чудовищно холодно - градусов двадцать ниже нуля. А я торчу в неотапливаемом помещении. Поздно уже - полпервого ночи. Помощь нужна, иначе тут и подохнуть можно. Вышел на улицу. Постучал в стекло зарешеченного низкого окна на первом этаже. Кто-то пошевелил противную серую занавеску. Кто - не ясно. Темное пятно, даже не силуэт. Донеслось: "Вам чего?"
"Отройте мне, пожалуйста, дверь! У меня код неправильный, я из-за границы приехал, мерзну. Я сын Тамары, проживающей в этом доме..."
"Мы чужим не открываем".
"Я не чужой. Позвоните Тане Полесовой, она меня знает. Она живет на пятом этаже с мужем и ребенком".
"Мы чужим не открываем".
"Я - не чужой, итд..."
Так продолжалось минут десять. Потом меня осенило - я спросил: "Гамлет, это ты? Ты же знаешь меня, я Вадим".
Ответ был уничтожающим.
"Гамлет тут двадцать лет не живет!"
Молчание. Но он, по-видимому, нажал на нужную кнопку. Знакомый Гамлета позвонил подруге сестры Тане. Через пять минут любезная Таня открыла железную дверь и впустила меня в подъезд. Дала ключи. Предложила помощь. Сообщила правильный код.
Вошел в кабину лифта. Какая узкая! И внутри так же пахнет не то потом, не то кошками. По дороге лифт трещал и трясся. Казалось, что он задевает боком за стены и может в любое время мертво застрять. Доехал, наконец, до девятого этажа. Выдрался из лифта, как тот булгаковский господин из кадки с керченской сельдью. И попал в клетку. Путь к двери в квартиру преграждала сваренная из мощных стальных прутьев дверь. Открыл и закрыл. Еще квадратный метр пространства перед последней деревянной, покрытой оборванным дерматином дверью. Три замка. Не дом, а Кащей Бессмертный. У меня в руках - связка с десятью ключами. Математика. Два замка сломаны. Ключ в них можно долго крутить без толку. Третий еще держит. Открылся.
Горе-горюшко!
В отсутствии хозяев в квартире жили чужие люди, но мамина комната была на замке, в ней хранились ее вещи, лежали стопки книг, неразворованный и нерозданный остаток, привезенный сюда при ликвидации моей московской квартиры, картины и много разного барахла. Комната походила на кладовку. Лег на мамину кровать и попытался заснуть. Скверно пахнущие, слежавшиеся за годы простыни, кусали тело, было тяжело дышать. В горле стоял ком от пыли. Понял, что заснуть в этом аду не смогу. Встал, пошел в кухню, нашел какие-то тряпки, замочил их в ванной и начал мыть пол. Сначала в коридоре. Потом в маминой комнате. Работа шла медленно. Пыль лежала жирным двухсантиметровым пластом. И не только на полу, но и на вещах. Из пыли вылетали какие-то мошки. Квартира походила на пустынную планету, на которой начало образовываться что-то биологическое.
Пыль. Почва небытия, давшая, однако, жизнь мушкам, паучкам, неисчислимым микроорганизмам. Вот оно - будущее. Именно так оно и возникает. Из барахла оставленной жизни. В спальне уехавших хозяев.
Засыпая, вспоминал свое первое, неофициальное посещение этой квартиры.
Мне пятнадцать лет. Моя семья (мама, сестра и отчим) еще живет в маленькой двухкомнатной квартире в доме на Панферова. Но нас уже два месяца ждет прекрасная трехкомнатная квартира, на девятом этаже нового дома, с двумя балконами. У меня будет там своя комната. Четырнадцать квадратных метров! В доме еще не работает лифт. В квартире - только темный лакированный гарнитур. Но не гарнитур влечет меня туда. И не балконы. Меня тянет возможность побыть там с моей девчонкой наедине. Мы учимся в одной школе, Лерка - на класс моложе меня. Девочка разбитная, с гнильцой, полненькая. У меня разрывается ширинка при одной только мысли, что рандеву удастся.
Не сразу, но удалось обхитрить мать и спереть ключ. Договорились. И вот, мы уже идем от метро вниз по проспекту Вернадского. Лерка в дорогой шубке, я - в синей синтетической куртке, привезенной дедом из Финляндии. Когда меня спрашивали, откуда эта куртка, я обычно отвечал - из Японии. И был очень горд. У Лерки в руках ничего нет. У меня - авоська с вином. Четыре бутылки. И коробка тогда еще доступных шоколадных конфет. Ассорти.
Пришли. Расселись в креслах. Начали пить. Ни стаканов, ни рюмок не было. Пили из горлышка. Белое, розовое, портвейн. Адская смесь. Закусывали конфетами.
Я предложил раздеться. Лерка согласилась. Легли на незастеленный диван. Начались нежности. Четырнадцатилетняя Лерка была еще девушка. Я хотел с ходу лишить ее невинности, но не знал, как подступиться. Неловкое тыкание в ее промежность ни к чему не приводило. Лерка крутилась, верещала. В темноте она представлялась мне большой белой свиньей.
До этого момента я никогда не видел вблизи женских половых органов. Было душно, диван кололся. Мы легли валетом. Лерка взяла мое орудие в руки, явно не зная, что с ним делать. Я ткнулся губами в складки свиной кожи. В нос ударил запах мочи и тухлой рыбы. Стало противно.
Мы сели. Выпили еще. Лерка совсем опьянела и начала нести какой-то вздор. Наше время истекало - в десять Лерка должна была быть дома. Трудно было убедить ее, что необходимо уходить. Еще труднее одеть. Лерка не попадала рукой в рукав шубки. Хохотала, плела кукую-то чушь. Вышли в подъезд. Пошли пешком вниз по бесконечным лестницам. Лерку вырвало. Запачкала лестницу, шубу и куртку. Я узнал проклятое ассорти. Вышли на улицу. Тут стало легче дышать. Идти Лерка не могла. Я тащил ее на себе. Через каждые пятьдесят метров по пути в метро мы останавливались. Лерку рвало, я вытирал ей лицо снегом. В метро нам повезло - милиционеры не заметили состояния Лерки. Ехать всего полчаса, но как долго они тянутся, если тошнит.
Довез я Лерку. Доставил до самой квартиры в доме на улице Ферсмана. Позвонил и спрятался. Дверь открыла ее мать, посмотрела на дочь и закричала истошно...
На следующий день мстительная и дотошная мать Лерки, журналистка, пишущая в газете "Труд" фельетоны на тему нравственности советской молодежи, пришла к моей матери - кто-то в редакции помог найти адрес - жаловаться на то, "что ваш сын делает с моей дочерью". Моя мама отвечала неожиданно сдержанно: "Для вашей дочери честь - встречаться с моим сыном. Если родится ребенок, я воспитаю".
Но мне устроила вечером головомойку. Вскоре Лерку выгнали из школы - ее застукали голой и пьяной с другим школьником в радиорубке.
Я люблю запах горящей бумаги. Бабушка Аля работала в конструкторском бюро при обсерватории. Приносила домой бракованные линзы, давала мне и я прожигал ими бумагу. Зимой московское солнце было слабое - белая писчая бумага не загоралась, зато покрытая черным шрифтом газета быстро выпускала струйку серого дыма и на месте маленького солнышка образовывалась дырочка, траурные края которой пламенели и расширялись. А летом удавалось зажечь и красивую финскую бумагу, лежавшую на письменном столе. Эту бумагу доставал дед, а использовали ее мои ученые родители для чистовых экземпляров научных работ.
Сгорела, как бумага, жизнь моей семьи. Сгорела в огне времени, и даже пепла от нее не осталось. Забыты никому не нужные научные статьи. Исчез письменный стол. После смерти отца, мама вышла замуж за отчима. Дед помог нам купить маленькую кооперативную квартиру. Мы переехали. А большую квартиру в Доме преподавателей, в которой я научился прожигать бумагу, разменяли, в ней уже сорок лет живут чужие люди.
Бабушка Аля умерла через два года после моего отъезда за границу, дедушка Миша пережил ее на два года. Бабушка умерла от старости, не дожив месяца до восьмидесятилетия. Мучившая ее тридцать лет астма в конце жизни отступила, и смерть взяла ее без боя, во сне. Позже мать говорила мне, что бабушка ушла из жизни добровольно, от тоски по мне. Ее тело нашла утром домработница, бабушка лежала в спальне, в которой провела четверть века, на своей кровати. На тумбочке лежала пустая упаковка сильного снотворного.
Недавно приснился мне про бабушку сон.
Будто еду я в автобусе по Ломоносовскому проспекту. Проезжаю мимо Дома преподавателей. Во сне дом - в несколько раз больше, чем в действительности - нечто громадное, кристаллическое, темное. Вижу освещенное золотистым светом окно на восьмом этаже. Знаю, в доме никто не живет, люди давно покинули его. Время идет медленно в этом сне. Все мрачно и темно. Вдоль улицы стоят тусклые желтые фонари. Вокруг - силуэты громадных черных зданий, смутно напоминающих Красные дома за кинотеатром Прогресс. В автобусе стоит почему-то телефонная будка. В ней старомодный телефонный аппарат. Набираю номер бабушкиной квартиры. Зову бабушку. Бабушка отвечает: "А, это ты, сынок. Я так устала, у меня приступ, ты слышишь, как хрипят мои бронхи? Это злая колдунья Дардуна - она сидит в моем горле и душит меня. Знаешь, все было бы иначе, если бы Гера вернулся тогда. Все было бы так хорошо. Где дедушка? Он обещал сегодня прийти пораньше. Но его все нет. Я лежу одна целую вечность".
Я говорю: "Я зайду к тебе".
Кричу водителю: "Остановите автобус, выпустите меня!"
Но невидимый водитель не слышит меня, автобус едет дальше. В окнах ничего не видно, ни домов, ни фонарей, ни асфальта. Только темное марево.
Дедушка Миша умер в дурдоме. Туда его поместила моя тетка Раиса. Якобы после того, как дед ударил ее палкой по лицу. Может быть, Раисе просто неохота было тащить на себе одряхлевшего отца. За границей ее ждала хорошо оплачиваемая работа. Вот она и сдала деда в дурдом. А до этого избила его пожилую любовницу, с которой он собирался в Израиль ехать, в гости к брату. Деду она сказала, что отправляет его в "летний санаторий", чтобы он подписал соответствующие бумаги. Мне тетка написала, что дед умер от кровоизлияния в мозг. Еще она написала, что дед не верил в то, что бабушки нет, и звал меня.
Сколько вечеров мы провели вместе! Сколько раз предоставлялась возможность поговорить - но ни разу дед не использовал ее. Приходил с работы усталый и раздраженный. Взрывался и визжал, если я начинал говорить о политике. Деда не особенно трогали мои мнения. Его раздражала неизбежность моего и бабушкиного присутствия в его квартире. Моего - временного, и бабушкиного - пожизненного. Что он хотел? Чтобы капризная больная старуха исчезла из его жизни и ее место заняла здоровая молодая баба с огромной грудью? И да и нет.
На поверхностном уровне сознания - да. После девятичасового стресса дед хотел встретить дома уютную, вульгарную бабу, с которой можно после секса и выпивки вместе посмотреть футбол и новости по телевизору без иронических замечаний. С которой можно расслабиться. На более глубоком уровне сознания - нет. Там, в глубине души, все еще жил воспитанник "Анненшуле" из бедной, незадолго до революции перебравшейся в Петроград провинциальной еврейской семьи. Неопрятный, невоспитанный, с грязными ногтями и плохо пахнущими носками, политически активный мальчик, влюбленный по горло в хрупкую музыкальную девочку из богатой еврейской фамилии.
На семьдесят четвертом году жизни у деда начались сильные боли в животе. Вначале он никому об этом не говорил, терпел, злился и рычал на всех, надеялся, что пройдет само. Через полгода боль стала невыносимой. Дед пошел к врачу - в академическую больницу. Ему сделали неприятный анализ - слазили шлангом в зад, осмотрели кишку.
"Вот он!" - закричала врачиха.
"Кто?" - спросил дед.
"Полип", - ответила врач, прекрасно зная, что это рак. Деда положили в больницу. Он томился в зловещей больничной атмосфере - ему давали обезболивающее и разрешали свободно выходить. Дед бродил часами в парке близлежащего Дворца пионеров, готовился. Один раз я посетил его. В палате мне сказали, что дед гуляет. Я вышел из здания, огляделся, деда не было видно. На газоне перед входом в больницу три вороны клевали голубя. Один глаз ему уже выклевали, из открытого черепа сочилась кровь. Вороны клевали не торопясь, старались попасть в дырку на голове. Голубь пятился от них - ни летать ни ходить он уже не мог. Вороны давали ему отползти, но потом опять настигали и клевали, клевали, клевали.
Я подумал, что судьба могла бы, по крайней мере, избавить человека от таких картинок. Отогнал ворон. Но прикончить голубя у меня не хватило мужества. Пошел искать деда. Издалека видел, как вороны, сделав несколько величественных кругов в высоте, приземлились на газоне рядом с голубем и опять начали клевать.
Деда прооперировали. Операция длилась пять часов - и была успешной. Дед прожил еще одиннадцать лет. Рак больше его не беспокоил.
В ту самую ноябрьскую ночь, когда дед умер, мне приснился сон. Мне снилось, что я стою на "кругу" большой цветочной клумбы между Домом преподавателей и мертвым, без машин и людей Ломоносовским проспектом. На кругу нет цветов, все заросло бурьяном. Ветер воет. А в середине круга - топчется мой дедушка, потерянный и растрепанный, как король Лир. В левой руке у деда - белая бумажка. Дед улыбается. Подхожу к нему, беру его за руку. Говорю ему что-то, но дед явно не слышит меня. Смеется, как смеются безумные, показывает беззубый рот. Вырываю из руки деда бумажку - по виду это чек из магазина. На бумажке напечатано: "Предъявитель сего - слеп". Смотрю деду в глаза - дедушка действительно слепой, из-под его век сочится бесцветная жидкость.
Тогда, лежа на старой чужой кровати, я заплакал от тоски по нему, по бабушке, по навсегда исчезнувшей Москве его детства. Но еще через несколько дней меня посетил совсем другой сон и тоже с дедушкой, от которого я долго не мог опомниться. В этом сне дед ласкал меня как женщину и рассказывал гнусные истории. Проснулся я в страшном возбуждении. Сперма брызнула мне на живот. Я вытер ее белой майкой, присланной мамой из Америки. Было темно в узкой, похожей на гроб, неотапливаемой комнате огромной квартиры, которую я после отъезда дочек и жены занимал один. Я встал и подошел к окну. Было шесть часов утра. Еще не рассвело, но во дворе уже началось движение - работники расположенных там мастерских запарковывали свои машины. Вокруг меня простирался безрадостный индустриальный ландшафт. Полумертвый город К. показывал мне свой гнусный оскал.

 

НА АРБАТЕ

Девять месяцев я работал сторожем в типографии недалеко от Старого Арбата. Несмотря на "перестройку" типография печатала исключительно творения Ленина на различных экзотических языках. Всю эту никому не нужную, но ядовитую продукцию, издавали миллионными тиражами и отправляли в страны, где многие граждане ходили без штанов. Неужели коммуняки действительно верили, что в Новой Гвинее, в Танзании или на Фиджи кто-то будет все это читать? "Как нам реорганизовать Рабкрин?" на суахили - это круто.
Все за малым исключением рабочие типографии (исключением были татары) пили по-черному. Вечерняя смена уходила заполночь домой смертельно пьяная. Только в мое время двое рабочих погибли из-за пьянства. Один крепко выпивший парень вместо того, чтобы идти в метро, прилег отдохнуть на покрытом снегом газоне соседнего бульвара. Ночью милиция нашла его окоченелый труп. Я видел позже его жену - она приходила забрать вещи мужа. Она не была опечалена тем, что муж оставил ее и двух детей. Скорее наоборот - была рада. В ее жизни появился хоть какой-то просвет. Другой пьяный рабочий упал и поранился в страшном черном подвале, где в свинцовой пыли валялись тысячи связок типографских матриц. Его слабые крики не были услышаны из-за шума от типографских машин. На его несчастье никто не зашел в подвал. Он истек там кровью и умер.
Случались и драки между выпившими - с смертоубийством, но не в мое время.
Было и воровство - в тех редких случаях, когда типография печатала что-то по-русски. Старожилы утверждали, что обычно расхищалась десятая часть русскоязычного тиража. За полгода до моего поступления на работу несколько сторожей, сговорившись с водителем грузовика, украли четыре контейнера "Приключений Тома Сойера". Водитель увез книги, сгрузил в условленном месте где-то под Москвой. Уехал, получив какой-то гонорар. На следующий день сторожа поняли - в типографии скандал. Оказывается, они, в спешке не разобравшись, что к чему, украли весь тираж книги, все десять тысяч экземпляров. Книги так и не нашли, хотя было ясно, кто вор. Тираж просто напечатали и переплели еще раз. А сторожей уволили.
Однажды в теплый летний день я пошел побродить по Арбату, поглядеть на картинки художников, матрешки и прочие свидетельства наступившей свободы творчества. Вышел на Арбат. Осмотрелся. Что-то было не так - многие продавцы поспешно паковали свой товар, хотя время было самое торговое - воскресный полдень. Некоторые художники делали тоже самое. Другие - ничего не делали, просто стояли, глазели по сторонам. И публика вела себя также странно - кое-кто явно старался побыстрее покинуть матрешечную улицу, остальные - разгуливали как ни в чем не бывало, рассматривали картины, слушали пение самодеятельных бардов. Потом я понял, что те, которые убегали, знали, какая опасность надвигается на Арбат со стороны Садового кольца, а остальные - не знали и не чуяли беды.
В СССР что ни день - то какой-нибудь праздник. Кого-то всегда чествовали. Как я потом узнал, в тот день страна праздновала "День воздушно-десантных войск". В Москву отовсюду съехались бывшие ветераны-десантники, большинство которых прошли только недавно законченную Афганскую войну. Около сорока тысяч человек собралось вместе, чтобы с товарищами попраздновать, то есть, в советском варианте, - напиться и похулиганить, пользуясь правом сильного. Многие "афганцы", особенно калеки, чувствовали себя несправедливо обиженными. Когда их посылали убивать или быть убитыми, никто их не спрашивал, хотят ли они этого. А теперь, в перестройку, афганскую войну критиковали в печати, искали ответственных, солдат иногда называли убийцами. Широко обсуждался случай, когда военрук-афганец устроил в своей школе кровавую баню. Осуществил на практике тайную мечту любого учителя. Устроил в школе охоту на собственных учеников. Вооружен он был боевым, нелегально привезенным из Афганистана оружием. Охота продолжалась несколько часов и стоила жизни одиннадцати школьников. Психиатры утверждали позже, что афганец всего лишь повторил дома то, что часто делал во время службы в Афганистане.
Не знаю, что делали эти сорок тысяч бывших воинов до их появления на улице художников, но хорошо помню, что было на Арбате.
С той стороны улицы, которая выходит на Садовое кольцо, послышались истошные крики. Все, естественно, начали туда смотреть. Казалось, что там прыгают какие-то пестрые мячики - вправо- влево, вверх-вниз... Когда до публики наконец дошло, что это прыгает - все побежали с Арбата в сторону Бульварного кольца. Я вошел в один из подъездов ближайшего дома, поднялся на третий этаж и занял позицию у окна на лестничной клетке. Кроме меня там было несколько девушек-продавщиц, бородатый сорокалетний художник с рюкзаком, полным картин, и молодой парень, торговец матрешками, трепещущий за свое, оставленное на произвол судьбы, хозяйство. Через несколько долго длящихся секунд подошли наступающие десантники. Из окошка было прекрасно видно, как они громили Арбат. Картины драли на части и бросали, чтобы потом затоптать их ногами. Матрешки и прочую скромную свободную продукцию парни били ногами, как футболисты мяч. Ногами били не успевших убежать художников, продавцов и прохожих. Умело били не сопротивляющихся людей, били лежащих, корчащихся от боли. Передовой бойцовый отряд быстро прошел, за ним следовала огромная толпа пьяных парней в тельняшках. Они жестикулировали, приплясывали, обнимались. Эти тоже били людей, но реже и избирательно. Помнится, один голый до пояса амбал, заорал, указывая пальцем на лежащего бородатого художника: "Жид!" И сейчас же к нему подскочили другие парни в тельняшках, схватили художника за-руки-за-ноги и бросили его как тушу в стеклянную витрину книжного магазина. Стекло разбилось, и он упал вместе с осколками внутрь. Толпа защитников родины восторженно заревела: "Ура!! Мочииии!!"
Нет, его не убили. Он даже потом сам встал, весь в крови от порезов. Позже его увезла скорая. Он явно не был евреем, просто был лысый и носил шикарную рыжую бороду.
Афганцы бесчинствовали на Арбате минут двадцать, потом исчезли, оставив после себя разорение и ужас. Кажется, убит все-таки никто не был, но были раненные. Больше всего пострадали абстрактные картины и уж совсем ни в чем не повинные и вполне националистически настроенные матрешки.
От Арбата афганцы двинулась по Калининскому проспекту к библиотеке им. Ленина, а оттуда - к Манежу. Хотели идти на Кремль. Но тут их ждала засада. Милиции удалось зажать погромщиков в узком проезде между Старым университетом и Манежем. Там их разделили на части и избили спецназовцы. Арестовали. Развезли по участкам. Отрезвили. А на следующий день отправили по одному - по домам. И не судили никого. Потому что милиция и власти тайно им сочувствовали.

 

ЗНАЧОК

Вадим вышел на смотровую площадку. Посмотрел на Москву. Из-за метели ничего видно не было. Продрог, поплелся к университету. Хотел согреться - попытался войти через Главный вход, но его не пропустил милиционер. Постоял рядом с колоннами. Потрогал их холодную полированную поверхность. Поглядел на площадь.
Тридцать лет назад в сентябре с этой площади, их, новоиспеченных студентов мехмата посылали не в аудитории - "грызть гранит науки", а за сто километров от Москвы, в Можайский район, на картошку. Сейчас на площади не было ничего, кроме сугробов да трех дюжин казенных машин университетского начальства. Тогда тут стояли в ожидании сигнала к отправлению сотни автобусов и рафик, украшенный флагами факультетов. Площадь была полна студентов и провожающих, какой-то партийный тип орал в мегафон: "Передовая советская молодежь должна с честью выполнить патриотический долг в битве за урожай..."
Его никто не слушал, но никто ему и не мешал. Некоторые студенты сидели на рюкзаках и перекидывались в картишки, остальные стояли рядом с автобусами - курили, болтали. Наконец поступила команда: "По машинам!" Погрузились. Тронулись.
Ехали долго и с остановками. Студент Никитин по дороге отстал и приехал в пункт назначения на перекладных только через три дня. Оправдывался он тем, что, мол, пошел посикать, а потом захотел и покакать. Когда вернулся - автобусы уже уехали. На самом деле, он побежал на привале за вином, стоял в сельмаге в очереди, познакомился там с кем-то, выпил на троих, загудел... Его простили.
Одна пауза затянулась на два часа. Позже стало известно, почему. Оказывается, тогда происходила встреча представителей колхоза с начальством мехмата. Колхозники хотели принять двести студентов - для них было приготовлено теплое жилье в пионерском лагере, их ожидала работа. Факультетское начальство настаивало на том, чтобы все едущие в автобусах четыреста человек получили жилье и работу. Председатель заявил, что у него нет места, что в колхозе пустуют только бывшие коровники, коров в них давно нет, сдохли в эпидемию. Мехмат, однако, уже рапортовал на верх о посылке четырехсот студентов на трудовую вахту. Поэтому ненужных студентов решили поселить в этих коровниках. Привезли откуда-то поломанные грязные раскладушки, положили на них старые матрасы, застелили больничное белье.
Одну половину автобусов направили в пионерлагерь, другую - в коровники. Вадим оказался в другой половине.
Пол в коровниках вымыли, но все равно пахло коровьим навозом, было холодно. Старые печи растрескались, топить их было опасно для жизни, да и дров не было. Ничего не было. Только две сотни раскладушек с матрасами и серым сырым бельем стояли в два ряда в длинном помещении с крохотными окошками на крыше. Есть студентам не дали - негде было готовить да и нечего.
На следующий день студенты сами чинили печи в коровнике и в маленьком сарае рядом - на "кухне". Откуда-то привезли огромные черные от копоти кастрюли и чайники, помятые миски и алюминиевые ложки. Появились и повара. Повара сварганили обед - перловую кашу с мясными консервами. Приятель Вадима Клейн грустно заметил, что это наверняка мясо тех самых коров, которые тут подохли.
Все это было противно, но терпимо. Нетерпим был единственный туалет для двухсот человек - плохонький сарайчик с двумя "очками". Вонял он так, что Клейн и спустя два часа после его посещения спрашивал Вадима с тревогой - не пахнет ли от него говном? Посмотреть в очко Вадим боялся - так страшно воняло, но один раз он все-таки не выдержал, заглянул. В жуткой коричневой жиже копошились тысячи белых червей. На черных деревянных стенах сидели неизвестные науке апокалиптические звери.
Работы поначалу не было - студенты были предоставлены сами себе. Что они делали? Пьянствовали и в карты резались. В модную игру - "палку". Играли вчетвером, впятером. В конце каждого кона выигравший бил проигравших картами по ушам. Сколько раз и каким количеством карт - зависело не от игры, а от случая. Проигравший вытягивал из колоды две карты. Например, дама и девятка означали три удара девятью картами. Вытянувший два туза несчастливец получал сорок ударов всей колодой. Били чаще всего не сильно - только для смеха. Жертва должна была громко стонать и зла на экзекутора не держать. Тем более, что палач через несколько минут сам занимал ее место и дрожащей рукой тянул из колоды две роковые карты.
Клейн научил Вадима бить по ушам снизу (обычно били сверху). Такой удар приводил жертву в трансцендентальное состояние. Тот кайф, который цивилизованный европеец или американец их возраста получал от марихуаны, московские студенты славливали от удара по уху.
Многие ходили в близлежащую деревню, разведать, как там насчет клубнички. Маленькая осетинка-врач на вечерней линейке настоятельно отговаривала студентов от приключений. Утверждала, что в окрестных деревнях до восьмидесяти процентов взрослого населения болеет сифилисом. Некоторые этому не поверили. Эти некоторые должны были потом долго и нудно лечиться. И не только от сифилиса, но и от других венерических болезней, которые все вместе на тогдашнем жаргоне назывались "букет".
Вадим ходил в лес. По грибы и просто так. Лесу конца и краю не было. Между лесами располагались огромные поля с картошкой, убирать которую никто не хотел.
"Не мое, колхозное, все равно все сгниет в овощехранилище. Чего его и убирать?" - так говорили деревенские мужики. Ждали каких-то чудо-гдр-овских комбайнов. Хотя ждать их было глупо. Комбайны стояли себе спокойно в гараже недалеко от коровника. Уже три года. Колхоз купил их после поездки председателя в ГДР. Но без запасных частей. На них денег не хватило. Любой комбайнер знает, что это означает. Через три недели эксплуатации такой комбайн встанет навсегда. Поэтому мудрые немецкие машины стояли в гараже. Их смазывали, показывали гостям колхоза, а чтобы картошку убирать, вызывали из города студентов-математиков с ведрами и мешками.
Шел как-то вечером Вадим домой в коровник после прогулки по лесу. Вышел из леса на асфальтированную дорогу. Странный звук доносился из тьмы - "чав-чав-чав". В ночном лесу много странных звуков. Звук усилился. Вадим остановился. Прислушался. "Чав-чав-чав..." Попытался разглядеть что-либо в кромешной тьме. Вдруг что-то огромное, страшное, вращающееся появилось на дороге прямо передо ним. У Вадима ёкнуло сердце - он прыгнул в придорожную канаву. Потом вылез на дорогу и разглядел два удаляющихся зерноуборочных комбайна. Они ехали рядом, занимая обе половины дороги, не включив никакого света, подняв бешено крутящиеся ножи-колеса.
"Ну выпили комбайнеры, ну убили бы, тебе шо, долго жить охота? В прошлом годе Кольке Косому руку оторвали. А три года назад Семёна, что у болота жил, пополам разрезали. А ты жив. Ну и радуйся!" - так отозвался флегматичный колхозный бригадир в ответ на жалобу Вадима.
Пришел Вадим тогда в коровник и заметил, что студенты возбуждены. Спросил, в чем дело. Оказалось, за час до его прихода к ним в коровник ворвался пьяный мужик из деревни. С ружьем. Мужик грозил, что всех москвичей поубивает. Выстрелил. Пуля пролетела в нескольких сантиметрах от головы Клейна. Мужика обезоружили, побили, приезжала милиция.
На следующий день в студентов подло, из-за кустов, бросали камни. Кричали: "Убирайтесь!"
Один камень пробил кому-то голову. Вызывали опять милицию. Раненного студента отправили в Москву. Подобные инциденты продолжались до самого отъезда.
Через пять дней началась работа. Нудная, грязная. Трактор с прицепленным к нему огромным крючком боронил картофельное поле. После него шли студенты. Выковыривали из земли картофелины, бросали их в ведра. Специальная бригада опрожняла ведра в мешки, мешки тащили к машине, загружали их в кузов. От такой работы болела спина. Ломило суставы. От скверной еды у многих болел живот.
Потом зарядил дождь. Студенты начали простужаться, настроение упало. Жизнь казалась бесконечным картофельным полем, которое надо убирать. "Работай, работай, только не сдохни как собака", - цитировали студенты друг другу популярный тогда фильм "О, счастливчик". Шутка эта оказалась пророчеством. Одна студентка действительно умерла. Прямо на поле. Тромб в аорте. Начальство объявило: "У нее всегда были проблемы с сердцем, условия работы в этой смерти не виноваты".
Труп девушки как-то незаметно увезли, а всем остальным прочли обязательную к посещению лекцию по технике безопасности "при полевых работах". Какая-то гадина из университетского начальства хотела застраховаться от судебных преследований.
После работы грязные и потные студенты тупо сидели в коровнике. Душа не было. Это бесило. В деревне не было магазина, а до районного центра было километров тридцать. Студенты покупали у колхозников страшный коричневый самогон. От него можно было ослепнуть или умереть.
Жратва была ужасная. Все, кроме хлеба, молока и картошки, было малосъедобно. Студенты пробовали ведрами и мешками поймать зайца, случайно забредшего на поле. Ловили его человек сто, с окрыляющей мыслью о жарком, но не поймали. Заяц прыгал и петлял как будто издеваясь над неумелыми охотниками. Потом смылся в лесу. Пытались воровать гусей, пасущихся недалеко от коровника. Однажды, поймали одну птицу. Ощипали. Зажарили. Съели. Но кто-то донес - за гуся пришлось платить. Денег у студентов не было.
В коровнике жило и несколько взрослых. Главным партийным надсмотрщиком был некто Немецкий, доцент-математик. Жгучий брюнет с въедливыми и скучными глазами. Немецкий был личностью известной. Прославился он, однако, не математическим талантом, а кляузами и доносами. По его инициативе заводились "персональные дела". С выговором, с "занесением", а то и с отчислением из университета. Немецкий был красноречив и многословен. После работы хотелось лечь. Немецкий заставлял всех стоять на линейках и выслушивать длинные нотации. Студенты решили его проучить. Три раза зассывали его постель, один раз даже насрали под одеяло. Немецкий был, разумеется, в бешенстве. Больше всего его злило, что стукачи среди студентов не хотели выдавать зачинщиков. Даже ссали в его койку вместе с другими. В конце концов он просто уехал и жизнь стала веселее. Остальные педагоги были помягче и в наши дела не лезли. Вадим любил давать людям клички. Немецкого за его фамилию и лютость он прозвал доктором Геббельсом. Кличка эта привилась. Даже коллеги Немецкого по кафедре звали его так за глаза.
Геббельс делал параллельно с научной и партийную карьеру. Стал партийным боссом нижнего звена. Надвигался какой-то юбилей университета. К юбилею был изготовлен специальный значок. Значок был трех степеней. Золотой, серебряный и бронзовый. Сделаны все три варианта были из дешевого материала. Но покрытие имитировало драгоценные металлы. Значки должны были вручаться лучшим работникам университета. Вроде как медали. По всем бесконечным подразделениям происходили собрания коллективов, выдвигались и обсуждались кандидатуры. Развивались интриги, составлялись заговоры, писались обоснования, почему такому-то нельзя вручать значок, а такому-то можно и нужно... Были и мордобои.
Бумаги отсылались в партком, который и должен был окончательно решить, кому значок, а кому фигу с маслом. И если значок, то какой. Поручили этот последний дележ возглавить Геббельсу. Нельзя въедливым математикам поручать такие дела - тут нужно вдохновение и отстраненность, а этого всего, также как и чувства юмора, у Геббельса не было. А была только верность собственной карьере.
Взволнованный Геббельс прибыл на заседание партийной комиссии по распределению значков. Никогда до этого он не был в центре внимания такого большого количества влиятельных людей. Он хотел как лучше. Искренне хотел справедливо распределить значки. Даже идиот знает, что это невозможно. Что бредовая идея может быть только еще более бредово воплощена. Геббельс этого не знал - и пытался применять в распределении значков научные критерии. Разработал систему положительных и отрицательных баллов. Которые должен был получить каждый кандидат на значок. Например, если кандидат - профессор, то он получает тридцать баллов, если при этом член партии - то еще тридцать, но если на него наложено в последний год партийное взыскание - то он штрафуется десятью отрицательными баллами итд... Геббельс и его команда проделали все это с шестью тысячами кандидатур. С помощью компьютера, конечно. Напечатали списки. Геббельс приволок их на заседание и не без гордости выложил на стол. Больше всех баллов получил ректор университета. Меньше всех - мойщица посуды в университетской столовой.
Члены комиссии были неприятно удивлены. Они хотели распределять все тоталитарно-волюнтарно, а этот чертов математик придумал какие-то баллы. Начались прения. Участникам заседания было наплевать на всю математическую дребедень - им нужно было добиться, чтобы их люди получили значки, а не их - не получили. Начались споры и угрозы. Сговоры и измены. Мужчины переходили на крик, женщины - на визг. Старший преподаватель марксистко-ленинской философии Кислица периодически ябедничала комиссии: "А она живет с ним!"
На это ей отвечали мужчины: "А вы, что, завидуете?" И гоготали. Все это продолжалось четверо суток. Почти без перерывов.
В конце четвертого дня Геббельс сошел с ума. В клиническом смысле слова. Его к тому времени уже никто не слушал, все спорили, а когда он пытался что-то вставить - только махали на него рукой. Мол, заткнись, математик гребаный.
Геббельс вдруг громко и истошно закричал, подбежал к картонным ящикам, стоящим рядом с большим круглым столом, за которым сидели спорящие, погрузил обе руки в груду золотых значков. Потом бросил их вверх наподобие фейерверка. Безумными глазами посмотрел на их полет. После того как значки упали на пол, принялся яростно затаптывать их ногами. При этом повторял: "Она живет с ним, она живет с ним..."
Его связали. Увезли в дурдом. Оттуда он не вернулся. Умер там от инсульта. Было ему всего тридцать восемь лет. А комиссия, состоящая из старых партийных зубров, заседала еще два дня. И никто не умер.
Где теперь валяются эти значки? Один Вадим купил на память за доллар на Арбате. Спросил у продавца: "Что это, медаль или орден?"
Тот ответил: "Да нет. Это просто значок... к юбилею какому-то выпустили. Дешёвка".

 

Берлин

 

"Наша улица" № 93 (8) август 2007

 

 

 
kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   
адрес в интернете (официальный сайт) http://kuvaldn-nu.narod.ru/