Игорь Шестков “Сад наслаждений" рассказы

Игорь Шестков “Сад наслаждений" рассказы
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин москва

 

Игорь Шестков родился 12 января 1956 года в Москве. Окончил механико-математический факультет МГУ им. М.В.Ломоносова. Эмигрировал в Германию 1990. В "Нашей улице" публикуется с № 91 (6) июнь 2007.

 

вернуться
на главную страницу

Игорь Шестков

САД НАСЛАЖДЕНИЙ

рассказы


СИЛУШИ
 
Валялся я на пустынном пляже. Конец сентября. Тепло. Блаженство.
Вдруг вижу, - бежит ко мне какая-то старая тетка, руками размахивает. Я закрыл глаза, потому что знал: блаженство закончится, как только она откроет рот. Так и было. Тетка поведала плачущим голосом, что сынок ее соседа по палатке полез на скалы, пролез метров пятьдесят вверх, там запаниковал и не может ни спуститься, ни подняться. Что под скалой бегает в истерике его отец и не знает, что делать. Пришлось вставать, надевать сандали. Тетка привела меня к соседу. Это был мужичек лет сорока пяти. С бородкой. Я сказал ему: "Поднимитесь на скалы слева, в обход, там полого. Ждите меня у обрыва!" И побежал в поселок к рыбакам за веревкой. Тяжело бежать по жаре. Километр туда, километр обратно. И вверх. Хорошо еще, рыбаки поверили сразу и дали канат. Канат весил не меньше пуда. Когда бежал назад, спрашивал себя: "Подохну я сейчас или когда прибегу?" Прибежал. Не подох. Канат мы обвязали вокруг крепкого дерева и сбросили вниз. Через десять минут мальчишка был в безопасности. А я познакомился с его отцом, Толей Киреевым.
Человек Толя был простой, советский. Закончил девять классов, отслужил, пошел работать на фабрику. Фабрика - коллектив. А в любом коллективе есть комсомольская организация. Толя умудрился до 22-х лет не вступить в комсомол. Но тут его уговорили друзья. Для хохмы. Толя вступил. И искренне верил во всю пропагандистскую галиматью.
Шел 1969-ый год - год конфронтации СССР с Китаем. На фабрике проходило общее комсомольское собрание. На нем громили Мао Цзе Дуна и его культурную революцию, горячо обсуждали "события на острове Даманском". Говорили комсомольцы, выступал и почетный гость собрания - секретарь фабричного парткома. Толя внимательно слушал, но не мог понять, в чем же состоит вина председателя Мао. Из путаных речей многочисленных ораторов понять было ничего нельзя. Что на самом деле хочет Мао? Что произошло на Даманском?
В конце собрания - голосование за принятие резолюции. Секретарь парткома спрашивает - кто за? Все за. Кто воздержался - никого. Кто против? Толя поднимает руку. В зале тишина. Секретарь в недоумении. Спрашивает у своих: "Это кто такой?"
Те отвечают: "Это слесарь Киреев, мы его недавно в комсомол приняли. Наивняк жуткий".
Секретарь парткома обратился к Толе: "Товарищ Киреев, вам, может быть, что-нибудь неясно? Вы обратитесь, мы поясним".
Толя отвечает: "Нам говорили, что Мао - друг СССР, герой, спаситель Китая, мы пели песню "Алеет Восток". А теперь, выходит, Мао плохой. Тут все выступают, агитируют, а в чем Китай виноват, непонятно".
Секретарь парткома такой атаки не ожидал. Сорвался и начал орать: "Да ты что, против постановлений партии? Ты - хунвейбин, Киреев! Убирайся в свой засраный Китай, если он тебе так нравится".
Все последующее - из области советского сюрреализма. Секретарь орал еще несколько минут, обещал "прижучить маоистов на фабрике" и ушел. Рабочие смеялись, они были довольны скандалом на скучном и длинном собрании. Резолюцию приняли и куда-то отослали, где ее положили в стол и забыли о ее существовании. Все бы кончилось полюбовно, если бы не характер Толи. Он все понимал прямо и честно. Оскорбления секретаря парткома он воспринял как реальное указание уехать в Китай. Написал заявление в китайское посольство в Москве с просьбой о въездной визе. В заявлении он написал, что уважает председателя Мао и не понимает претензий к нему со стороны СССР.
Письмо Толи конечно до посольства не дошло, а прямиком отправилось на Лубянку. Толю вызвали на допрос. И начали шить ему дело - шпионаж в пользу Китая. И осудили. И посадили. Судья догадался, в чем дело, и не захотел губить наивную душу. Толе дали только пять лет. И отослали в Мордовию, где было много политических и религиозников. Он отсидел срок со смирением и вышел из тюрьмы не уголовником, а баптистским проповедником.
Однажды звонит мне Толя и говорит: "В деревне Силуши стоит старая деревянная церковь, приезжай, нужна помощь".
Я поехал. Сам не знаю почему. Плевать мне было на Силуши. И ехать было далеко - полтора часа на метро и еще двадцать минут на пригородном автобусе. Но я поехал. Иногда делаешь не то, что хочешь, не то, что надо, а просто черт знает что.
Силушевская церковь была похожа на большой старый деревянный сарай, увенчанный полупровалившейся луковкой без креста. Стояла она в заброшенном углу "малого" кладбища с полкилометра длиной. Ее окружали старые могилы и непроходимый кустарник. Невдалеке протекал канал имени Москвы. На огромном, заросшем бурьяном, поле между церковью и каналом закапывали в сталинские времена умерших на постройке канала заключенных. Местные жители говорили мне, что "там зарыли сотни тысяч человек, кости лежат всюду, прямо под травой". В десяти минутах ходьбы от церкви располагалось "большое" кладбище, в три километра длиной и в полтора шириной. А за ним простиралась, уже совершенно непредставимых размеров свалка. Чудное место!
Познакомился с отцом Ермилием и матушкой Фотиньей. Это были, описанные Гоголем, "старосветские помещики". Отец Ермилий носил совершенно невозможную козлиную бородку. Это был маленький, рыхлый мужчина с детскими ручками и подслеповатыми глазами. Матушка Фотинья, напротив, была дородная, нескладная. Великанша. Она убиралась, готовила, всеми командовала, даже руководила церковным хором, не зная толком нотной грамоты. Наивность и доброта этой парочки не имели пределов. Их обманывали - они всех благославляли и любили, отдавали другим все, что могли отдать. Особенно они любили детей, сами они были бездетны. Когда матушка узнавала, что кто-то их обманул, она плакала, а батюшка уходил в алтарь молиться. Там он ругался на обманщика, а потом укорял себя, каялся перед Богом и молился за обидчика. Мне отец Ермилий, посмотрев на несколько написанных мною икон, сказал: "В ваших красках, Вадим, много чувственности, а в иконе нужен духовный колорит. Учитесь, смиряйте сердце".
А матушка добавила: "Приезжайте к нам в гости, мы вас супом накормим". Суп этот матушкин, известный впоследствии многим прихожанам - было что-то чудовищное, малосъедобное. В нем плавали недоваренные грибы, лук, гречневая каша, соленые огурцы, квашенная капуста, картошка и еще что-то мне неизвестное. Как было не помочь таким людям. Я пожертвовал в церковь мою лучшую икону. Таскал бревна, выбрасывал мусор, клал кирпич. А на следующий день приехал опять - строить вместе с Толей совершенно необходимый туалет. И еще через день - его достраивать. Через две недели отец Ермилий заплатил мне 100 рублей. Следующие полтора года, вплоть до моего отъезда из России я помогал в Георгиевской церкви. Убирал снег, пилил дрова, топил печь, прислуживал в алтаре, пел в хоре, добывал кирпичи. Иногда мне платили, а иногда и нет. Я не обижался. Мой внутренний мир был настолько абсурден, что некоторая странность мира внешнего только помогала. Судьба бьет не так больно, если ты готов подставлять ей шею. При этом я даже не был православным человеком. Шут знает, кем я был - читал тогда с упоением кришнаитские толкования Бхагаватгиты. Даже молился и приносил жертвы Кришне в неофициальном "храме" в частной квартире недалеко от Черемушского рынка.
Было это поздней осенью, в первую внезапно налетевшую метель. Весь день мы с Толей работали в церкви - настилали полы. Работа это очень приятная, как и почти все работы с деревом. Длиннющие плоские доски нужно было опиливать по размеру и прибивать гвоздями к поперечным бревнам, уложенным на невысоких кирпичных постаментах. Доски были хороши, примыкали друг к другу как приклеенные. Результат труда был перед нами. Еще вчера у церкви не было пола, а теперь - по церкви можно было ходить. И смолой пахло приятно.
Нам никто не мешал, мы не заметили, как прошел день и наступил вечер. Часов в десять мы поняли, что устали. Решили отдохнуть четверть часа и разъезжаться по домам.
Сели на доски. Молчали. Слушали завывание метели с улицы и кряхтенье старого здания. Стены работали, бревна потрескивали. Слышны были и какие-то странные "шаги".
Я сказал: "Толя, ты слышишь, вроде ходит кто-то. Мыши что-ли?"
"Слышу. Кто-то ходит".
Мы прислушались. Раздался звук - как будто кто-то, обходя снаружи церковь, царапал палочкой по стене. И опять - шаги.
"Кто здесь?" - нервозно спросил Толя.
Нет ответа. Кто-то ходил в алтаре. Ходил легко, не как человек. В алтаре еще не было пола, значит ходили по земле. Мы зажгли пару церковных свечей и пошли посмотреть. Подошли к алтарю. В темноте разглядели два уставившихся на нас кошачьих глаза. Кот! Мы обрадовались. Кот, даже черный, не черт и не человек, кот мышей ловит...
Потом Толя ушел, а я остался. Его автобус должен был подойти через пять минут, а мой - только через полчаса. Не хотелось стоять в темноте на дороге. И вот я в церкви один. Вспомнился вовсе не к месту - гоголевский Вий. У стен и по всем углам темно. В темноте кто-то копошится, стонет. Кот бегает по алтарю. Стены трещат, метель воет. А может и не метель, а волки. В десяти километрах от Москвы? Кто его знает. Россия - глушь, исконная мать-земля, мировой пустырь. Тут и черти и ведьмы и волки и кое-кто похуже может встретиться. Может быть, мертвец с кладбища притащился? Или души убитых зеков по окрестностям рыщут, ищут Усатого, чтобы раздробить его кости?
Стал собираться. Переоделся. Потушил лампочку. Спокойно вышел на улицу, повернулся к двери лицом и стал ее запирать - на несколько замков. Возился с ключами, а спиной чувствовал чей-то взгляд. Запер наконец. Неспеша повернулся. И замер. Что я увидел? Сначала - только метель, деревья, кресты и надгробья, полузанесенные снегом. В десяти метрах от церкви стояла игрушечная колокольня, полуметровый треснутый колокол висел на перекладине под небольшой крышей. Под колоколом стояла темная крылатая фигура. Демон!
Стоял без движения и смотрел на меня. Черный, большой. Метель мела как развивающийся саван.
Я смотрел ему в лицо. В пустоту. И видел в ней самого себя. Видел тысячи живущих во мне злых духов. Все они показали мне свои гадкие личины.
Через несколько минут демон повернулся ко мне спиной и пошел в сторону канала. Огромные черные крылья скребли по снегу, бились о ветки кустарника. Он шел не оборачиваясь, странно подскакивая, как хромая птица. Как будто хотел взлететь, но не мог. И скоро пропал в белесой тьме.
А я пошел к остановке. Рассказывал потом жене и друзьям, что видел демона на кладбище, но мне никто не верил. Смеялись, шутили. А батюшке ничего не сказал - подумает еще, что я псих. Через несколько дней я узнал, что в тот вечер в близлежащеем селе произошло убийство. Несколько мужиков перепились, устроили драку с поножовщиной. Одного - смертельно ранили. Убийца в исступлении убежал. Милиция искала его, но не могла найти. Он хромал, носил длинное черное пальто. Его взяли через неделю в пивной где-то в Химках.
Однажды отца Ермилия пригласили причастить и соборовать умирающую старушку в деревне. Я пошел с ним. Вошли в дом. Прошли тесные грязные сени, вошли в горницу. Телевизор, диван, пара стульев. А оттуда в спальню. Тут кровать, перины, какие-то тумбочки. Фотографии родственников на стенах. Несколько бумажных иконок в углу. Лампадки.
Знаете, чем пахнет русский деревенский дом? Какой-то невыносимой тухлятиной. А в спальне к этому примешивались запахи лекарств, горящих свечей и ладана. Умирающая хрипит. Вокруг нее сидят женщины в платках. Причитают.
Отец Ермилий чувствовал себя в такой обстановке как рыба в воде - облачился, подошел к больной, поговорил с ней ласково, разложил на столике свою амуницию, начал читать молитвы. Принимала нас дочь старушки - сама уже немолодая, лет может 60 или чуть поменьше. Деревенские русские женщины рано стареют, жизнь у них собачья, за собой они не следят...
Эта дочь отвела меня на кухню. Посадила за стол, покрытый клетчатой синей клеенкой. За столом уже сидело несколько мужчин. Мне налили полстакана водки. Не пить нельзя, обида. Выпили. Закусили вареной картошкой, черным хлебом, луком и солеными огурцами.
"Подождь парень", - сказал мне дед, муж умирающей старушки. - "Сенька-внук сейчас придет, принесет раков. Тогда закусим".
И налил мне еще полстакана. Я выпил. Стало легко. Вонища перестала мучить. Мужики были ко мне дружелюбны. Это было приятно, обычно русские люди инстинктивно чувствовали во мне чужака, бывали замкнуты или агрессивны. Разговор шел о рынке, на котором Сенька продавал кроличье мясо. Толковали о ценах, о других продавцах, о ментах, которые "хуже жидов". Я молчал и слушал - мне редко удавалось послушать что советский народ говорит. Жизнь в Москве была жизнью на острове. Настоящая Россия начиналась за окружной дорогой.
Пришел Сенька с раками. Раков пустили "купаться" в ванную. На газовую плиту поставили огромную зеленую кастрюлю с водой. Раков полагалось варить живьем и тут же есть. Сенька был уже пьян - отмечал продажу кроликов. Его попросили рассказать, как было на рынке.
"Пришел я, значить, к обеду, чтобы эпидемстанция не приебалась, - рассказывал Сенька. - Разложил товар. Вначале никто кроликов не брал. Я уж думал домой ехать. Потом стали покупать. Один жид лысый подошел. Купил. Потом другой, старый жид с жидовкой подошел. Третий жид, молодой, трех кроликов купил! И потом - одна жидня покупала! Одна жидня!" - всхлипывал Сенька, как будто сообщал очень печальную новость.
Тем временем, батюшка закончил соборование и присел за стол. Помолился. Благословил еду. Выпил немного водки.
Стали ловить в ванне раков. Их было жалко. Несколько раков бросили в круто кипящую воду. Там они стали красивыми - покраснели.
Выпили еще. Раков я есть не умел - мяса в них мало, есть надо было руками, а я этого не люблю. Батюшка тоже не ел - по странным соображениям, приводить которые мне не хочется. Надо было бы уйти, но мы не хотели огорчать хозяев. Выпили еще, и тут Сенька потерял голову, осатанел.
"Братцы!" - заорал он. Потом, посмотрев на отца Ермилия, добавил: "Извините, батюшка. Братцы! Я буду раков живыми есть. Как японцы - едри их мать. Спорим что буду?"
Кто-то попытался его урезонить. Но он слушать ничего не хотел и отправился нетвердой походкой в ванную комнату - к ракам.
"Ах, ядри его, кусается!" - послышалось из ванной. Потом Сенька появился в кухне. В руках он держал большого черного рака, который вяло шевелил клешнями и пускал пузыри.
"Тарелку мне большую!" - орал Сенька. Тарелку ему поставили.
"И водки налейте!"
Налили. Сенька выпил для храбрости и попытался оторвать раку клешню. Это у него не вышло, рак ухитрился защемить Сеньке палец. Сдавил до крови. Сенька резко отдернул руку - рак упал на пол и неожиданно проворно уполз под шкаф. Оттуда его доставали шваброй. Вымыли в умывальнике и бросили в наказание в кипящую воду. Сенька сосал раненый палец и выл. Потом принес другого рака, оторвал ему клешню. Положил раненого рака в тарелку, из которой тот сейчас же выполз на стол. Его стали ловить. Разбили чашку. Уронили на пол вилку. Сенька разгрыз клешню, добрался до сырого мяса. Начал, демонстративно причмокивая, обсасывать.
"Господи Исусе! - закричала, вошедшая в кухню дочь старушки. - Сенька, сынок Что ты делаешь? Фу, гадость какая! Постеснялся бы отца святого!"
Мы с батюшкой покинули квартиру. А умирающая не умерла. Приходила с дедом на службу и спокойно выстаивала длиннейшие литургии отца Ермилия.
... Толю Киреева убили в конце перестройки хулиганы. Отец Ермилий и матушка Фотинья умерли в середине девяностых. Сенька стал позже депутатом Государственной думы.
 

 
АФРИКА
 
Советский специалист! Красиво звучит? Говно на лопате! Император Жан-Бедель Бокасса первый. Четырнадцать лет страной правил. Людоед! Это нормально? Глава государства филейные части школьников поедал. Холодильники специальные в дворцовых подвалах ему немцы смонтировали. Взрослых не ел - брезговал. Хотел телятинки. Неженка! А мы там по хлебу черному скучали. И по простой воде из под крана. Там ведь нет водопровода. Только жижа из бака на крыше течёт. Пить ее нельзя. Мыться можно. Помоешься - а потом противно. А питьевую воду - покупать надо было.
Работали мы в университете по программе ООН. Говорили по-французски, естественно. Там все по-французски шпарят. И французов полно. Есть и португальцы. Ну и всякой швали тоже много. Ливанцы, ливийцы, кубинцы и черные всех сортов от антрацита до бурого угля. Высоченные есть, сара. Есть и маленькие - пигмеи бабинга. В городе их не видно, по лесам ошиваются. А наших туда посылали, потому что Бокасса у Лёни в дружбанах ходил. Мы ведь во все суем нос, если нам по рукам не дают. Я туда из-за квартиры поехал. Мне начальник сказал: "Отсидишь три года в Африке, мир посмотришь, валюты привезешь, кооператив построишь и машину купишь. Ты кадр проверенный. Тебе доверим. Только не пей там сильно, крыша поедет. И на черножопых баб не ложись - уважать перестанут". Только этого мне не хватало для полного счастья! У них мандавошки железные и размером с кузнечиков...
Легко сказать - не пей! А что еще делать? Днем - жарища. Ночью прохладно. Но москиты зажирают. Сетки у нас на окнах были с дырками. Залетали, твари. И мушки желтые мучили. Кусали не больно. Но укусы неделями зудели. Распухали. А потом из гнойников червячки вылезали. Здрассте! Некоторые часто на природу ездили. Водопады, обезьяны... Слоны где-то бродят... Носороги... Как это в песне - бегемоты и жена франзузского посла. А я не ездил. Тошно! Я Подмосковье люблю. Березки и осины. Речки маленькие. Коров. Землянику. А носороги пусть в зоопарке сидят вместе с Бокассой.
Лидка малярию подхватила. Как затрясло ее! А у Витьки понос начался. Прививали, прививали нас в районной поликлинике, кололи, в рот что-то пихали, ничего не помогло. В госпитале французском определили: "У ребенка - дизентирия, у жены - малярия". Хорошо еще не желтая лихорадка! За два года до нас двое русаков тиф получили. Другие с трофическими язвами на родину вернулись, а одна женщина, врачиха, так, вообще, - слоновость заработала. Это когда ноги толще, чем у слона, делаются. Паразит в крови живет. И убить его нельзя. Ко мне вот, ничего не пристало. Ни чума, ни холера. А Лидка расквасилась. Разнылась. "Не могу, - кричит. - Пропади все пропадом! Хочу в Москву! И Витеньку с собой возьму. Мальчик с толчка не слезает". Пришлось домой отправлять. Когда прощались, подумал: "Может, последний раз ее вижу?"
От этой мысли я не расстроился, а наоборот, даже развеселился. Домой пришел, выпил пивка холодного и спать лёг. А перед сном размечтался. Вот, думаю, брошу тут все, куплю карабин и подамся в Южную Африку, к расистам. Приду и скажу: "Примите меня, господа, надсмотрщиком на алмазный рудник. Буду негритосов стеречь, чтобы они свое место знали и камни не тырили. По-русски умею, французский хорошо, английский так себе. Алкоголь употребляю умеренно".
Лидка ко мне больше не приезжала. Так без семьи и жил в загранке. По сыну скучал, а Лидка - что от нее толку? Пролетело времечко наше. На какой помойке прошлое отдыхает? Говорил мне шеф наш, Тришкин: "Не приветствуется... когда без жены. Сверху указание дано. Ты, Кривошеин, не мальчик уже, правило знаешь - облажаешься, в двадцать четыре часа на родину. И - под суд. Присмотри себе кого из персонала посольства. Там вроде вакансия открылась. Валя-бухгалтерша. Хоть и стара севрюга, но советская. Инструкцию помнишь? С австралопитеками - никаких близких контактов!"
Как же мне хотелось ему тогда в рожу плюнуть! Прямо в пасть, из которой водкой и чесноком несло, как дерьмом из унитаза. Вы бы послушали, что он нам на партийных собраниях выдавал! Каким верным интернационалистом-ленинцем представлялся. Я сдержался, не плюнул. Всю жизнь сдерживался.
И с Валькой этой я был знаком. Я бы на нее и срать не сел. Задрипа. Морда в прыщах, голос визгливый и у половины колонии в рот брала. Ничего, думал, как-нибудь продержусь без бабы. Не впервой. Когда служил на точке под Минском, девушек три года не видел. Ну и что? Вся часть дрочила. Прямо на дежурстве. Дело молодое. Был у меня большой шёлковый платок с вышивкой. Медвежонок на пне. Бабуля подарила. Так вот этот медвежонок на себя больше струхни принял, чем жена французского посла. Я платок не стирал. Сушил только в каптёрке. Вонял он странно. Мертвечиной какой-то и мудями.
Жили мы в столице. Банги. Дыра! Аборигены в цветастых рубашках ходят, мослами играют. Купила мне Лидка такую рубаху. Надел разок. Расхаживал под пальмами как павлин. Улыбался, идиот черепаховый. А вечером - бобо. Начала с меня шкура слезать. Простоквашей лечился. Химия в этих рубашках адская. Неграм все равно - у них кожа как у гиппопотама. А белый человек коростой покрывается.
Река там - Убанги. Жёлтая. Наши острили - сидим в банке на реке Ебанке... Жили на вилле. То ли французы, то ли португальцы для своих построили. На три семьи. С видом на речку. На той стороне - Конго. Там вообще война. Кто красный, кто белый - не разберешь. Повстанцы, блин! Национально-освободительное движение! Кто, кого, от чего освобождает? А к нам река отрубленные головы выбрасывала. Крыся одну голову подобрал, в полицию не понес, высушил. Назвал голову "Патрисом". Лумумба вроде. Показывал своим по пьянке, открывал голове рот и говорил: "Патрис, покажи товарищам зубки!" Мы смеялись, хотя и коробило.
До работы идти - пятнадцать минут. Прогуливались. Негры перед тобой спину не гнут, но уважают. Ты преподаватель. А на родине ты не человек даже, а младший научный сотрудник, мнс. Грязь на подошвах. Французы - ребята нормальные. А португальцы - те как индюки. И ножи с собой носят. С Бокассой надо было вести себя осторожно. Из его кортежа могли выстрелить. Просто так! Не верите? Жаба, мудак, кортеж императора на казенном "пежо" обогнал. Бокасса увидел и обозлился. Послал двух мотоциклистов его догонять. Догнали Жабу, остановили, во дворец отвезли, козью морду сделали. Вообще-то негры белого боятся бить. Застрелить - это могут. А руками - робеют. Выучили их французы. Целыми деревнями сжигали, когда тут восстание было. Консул ездил Жабу выручать.
Преподавал я математику. На первом курсе. Алгебра, пределы, производная... Графики строили простенькие. Анализ. Негритосы учились прилежно, не то, что наши. Записывали. Даже домашние задания делали. Только образования им не хватало. Зато дисциплина - во была! В каждой аудитории за последним столом надсмотрщик сидел. Если кто шумел, мог ударить, или, еще хуже, - на императорский шашлык записать. Работать было легко. В день - две пары. Изредка три. А потом что? В "буру" играть надоело. Деньги тратить жалко. Платили нам хорошо. ООН - не Московский университет. Но две трети у нас сразу отбирали. Тришкину сдавали. "Добровольно". На остаток - не разгуляешься. А что без денег делать-то?
Пили беспросветно... Рыбачили. Зверья тут полно. А мы не охотились. За это нас могли из Африки в два счёта вышвырнуть. Свои же, посольские. Сафари - только для начальства. Им можно. Сынок Подгорного тут бывал, антилоп завалил - целое стадо. Старожилы рассказывали, маршал Гречко приезжал с целой армией. Но не ради носорогов. Этого рыхлого дядю больше плотские утехи интересовали. Бокасса, говорят, ему девственниц со всей страны собирал...
А у нас одно развлечение было - "танцы". Негритоса какого-нибудь зазывали и ему стакан наливали. Через пять минут начиналась потеха. Негр выпьет, зубы скалить начнет, запоет что-нибудь. Потом сядет на пол. А затем, когда водка его проймет, он на полу "танцует". Ноги вверх выкидывает, руками загребает, а рожей в пыль уткнется и как рыба воздух губами хватает. В умат! А мы вокруг сидим, смотрим.
В конце "танца" негрила дергался, задыхался, пену пускал. По полу катался как сумасшедший. Потом головой об стену бился. Драма, прямо. Наши говорили: "Во, Отелло, пошел рубить". Тут у нас происходило соревнование. Кто босой ногой негриле по моське удачней смажет. Я не бил, а другие баловались. Чемпионом у нас Черкашин был. Техника у него была особенная. Он себя последователем Бруса Ли называл. Наш Брус Ли стоял на одной ноге возле негра, а другой ногой аккуратно так работал. Бил точно - большим пальцем в губы или в ноздрю. Попав, отмечал удовлетворенно: "Ну, пиздато! Пиздато по брыдлу гунявому попасть. Ах, яйца!"
Этот Черкашин и втравил меня в то дело. В лес, говорил, поедем. Парочку ушастых пигмеев добудем. Соревнование устроим. Скальп домой привезешь. Или череп! Из мошонки кошелек сшить можно... Сафари будет! Пиздато! На любого зверя разрешение покупать надо, а пигмеев можно, как кошек, бесплатно убивать. Властями не преследуется. Их тут и за людей не считают. Яйца!
Почему я согласился - не знаю. Со скуки. Думал - пошалят ребята и бросят. Ну, какие мы охотники за черепами? Никто раньше срока в Союз возвращаться не хочет. Деньги все давно рассчитаны. Драпать некуда - вокруг Африка. Дома у всех заложники. Поездим, походим, может, антилопу какую подстрелим, или кабана, шашлык сделаем. А пигмеи, если не дураки, смоются.
Подготовились мы хорошо. Даже ружья где-то достали. Тут на черном рынке не только ружье, гранатомет купить можно. Женам ребята сказали - на рыбалку едем, к водопадам. Утречком выехали. Вел машину Никулин. Рядом с ним сидел Черкашин. А сзади я и два дружка закадычные - Крыся и Жаба.
Вначале дорога была ничего, асфальт и грунтовка. Ехали и песни горланили. "Солнечный круг", "Чунга-Чанга", "Оранжевое небо". В Москве слушать всю эту муру противно. А в Африке - сами пели. Что еще-то петь? Интернационал? Или "Принцессу Турандот"?
По дороге жирафов видели. Красивые звери. Черкашин хотел прямо из джипа по ним из ружья долбануть. Отговорили. Жалко животных. Да и куда их потом девать?
Речку на пароме перехали. Потом ударились в лес, медленно-медленно поперли. Вроде как по просеке. Хорошо январь был - сухо. А в дожди тут и на танке не проедешь. Часов шесть маялись. Сами не знали, куда забрались. Может и в Конго. Устали. Решили лагерь разбить. Нашли что-то вроде поляны. Расчистили слегка. Поставили машину у огромного баобаба, в тени. Натянули маленькие палатки. Костер развели. Никулин пень здоровенный притаранил. С боку его запалил, чтобы горело долго. Сели вокруг огня на раскладные стулья. Чаек заварили. Закурили. Тут и завечерело. Небо было еще светлое, оранжево-серое. А внизу, под кронами, - темно. Лес свистел, стрекотал, рычал... Концерт, прямо.
Крыся сказал: "Я уже год в Больших Бангах, а в настоящем тропическом лесу - впервые. Жутко тут, ребята, а? Как бы лев какой не притащился. Рычит кто-то в чаще".
Опытный Никулин попытался его успокоить: "Ты не ссы, Крыся, в компот, там ягоды! Львов тут нет, они в саванне. Леопарды есть, но они человека боятся. Осторожные твари. Да и сытые они. Пигмеи тут без ружей живут. Никогда не слышал, что пигмея леопард загрыз".
Жаба заметил: "Пигмеи их отравленными стрелами... Из трубочки - пух. И леопард дохнет в страшных мучениях. А пигмеи его давай - резать и в кашу".
"Ну, что ты несёшь, Жабенция, пигмеи кашу из слонов и крокодилов лопают! Ну, иногда, для разнообразия, мясо бегемота добавляют. И попугаев маринованных на закусь..."
"А я слышал, пигмеи жирафью печень сырую жрут. Чтобы хоть немножко вырасти. Гааа!"
Черкашин проговорил металлическим тоном: "Кончай бузить, братва! Придёт леопард, а мы его по морде чайником! - А потом сладко, голосом доктора Айболита добавил. - Завтра начнем охоту. Поищем в чаще маленьких ушастых обезьянок. Угостим их свинцовыми орешками и потянем за ушки. Пиздато будет! Яйца". Сделал каратистскую стойку и наш тяжеленный закопченный чайник поднял на вытянутой руке. Крякнул воинственно.
Я сказал: "Мужики, вы что это... Всерьез? Пигмеев убивать хотите?"
Жаба откликнулся: "Лёнечка зассал. Нет, убивать не будем... Только за лапки подергаем. А ты с Крысей тут в лагере останешься. Провиантом займешься. А мы тебе вечерком пигмейскую головку принесем. На пояс повесишь. От сглаза помогает. Лидке в Москве подаришь, Швейцер хренов!"
Крыся заартачился: "Не хочу я с Кривошеиным тут сидеть и голов ихних мне не надо, - Патрис ревновать будет. А вот на пигмеек посмотреть желаю. Говорят, они ладненькие и податливые. Белых боятся и сейчас же раком становятся..."
"Что тебе, Иветты мало, что ли... Не баба, а бык, только с выменем... "
"Не понимаешь ты, Жаба, жизни... Я с Иветтой уже десять лет живу. Она женщина значительная, но... Однообразие заколебало. Иветта большая, на ней лежишь, а чтобы лицо увидеть, в бинокль глядеть надо. А пигмеечки маленькие, как детки..."
"Свежего мясца тебе захотелось, Крыся, обращайся к Бокассе... Он на это дело мастер".
"Тьфу на тебя, я же не есть хочу, а пощупать... Может быть и целочку найду..."
"Вот ты целки и ищи, а мне поохотиться хотца. Чтобы как в кино. Сафари. Уу-аа-уу!!" Жаба поднял руки и изобразил Тарзана.
"А как насчет отравленных стрел, пух... И так далее. Сам говорил - подохнут в страшных мучениях".
Никулин проговорил авторитетно: "Стрелы - опасность серьезная. Если мужиков-пигмеев заметим, сразу замочим. Чтобы не мешали. Головы отрежем и с собой возьмем. На сувениры. В муравейник положим. Мураши за три дня очистят. Потом можно отполировать и лаком покрыть. А с девками поиграем вначале..."
Я не удержался: "А детей, что, живьем засолите, что ли?"
"Ты че, Леня, разволновался? У тебя кровяное давление не поднялось? Пигмеи - не люди, пойми это, наконец. Обезьяны они. Ты, когда в музее чучело гориллы осматриваешь, что, тоже, рыдать начинаешь? А насчет - засолим, идея не нова. Я такое в Африке уже видел. На рынке продавали - в пятилитровках, то ли засоленных, то ли замаринованных, то ли в формалине. От семимесячных недоносков лет до двух были дети. Негры, естественно..."
"Если бы твоего Митьку кто засолил, ты бы так не разглагольствовал..."
"Знаешь что, Кривошеин, ты лучше помолчи... Не порть нам охоту. А то договоришься, Швейцер! Говорил я тебе, Брус, не надо Кривошеина с собой тащить! Неврастеник он. К совести будет взывать, душу травить!"
Черкашин отозвался, зевая: "Не гони пургу, Жаба. У тебя души давно нет. Ты её в карты проиграл. Кривошеин - не дятел. Сказано - сделано. Будет Сафари. Добудем скальпы. Все будет пиздато. Яйца".
Тут все к ночлегу готовиться стали. Никулин остался у костра дежурить. Ружье положил на колени. Раскурил трубку. Через три часа его должен был сменить Черкашин, потом заступал я, за мной Жаба и Крыся. Напоследок Никулин сказал Крысе многозначительно: "Кто не умеет или боится, стрелять - только в воздух. Я через двадцать секунд буду тут".
Крыся промямлил: "За двадцать секунд лев меня не только съесть успеет, но и косточки обсосать!"
"Опять ты за своё! Не будет тебя, Крысуля, лев жрать. Не жрёт он грызунов!"
"А блондинистых лягушек ыз Кыива он жрёт?"
Ночью Черкашин разбудил меня. Я долго не мог понять, где я. Думал, - дома, в тещиной квартире на Теплом Стане. Туалет искал. Насилу в себя пришел. И вот, сижу я, в костер смотрю. А в костре картины... То город огненный покажется, то цыганка затанцует. Как от огня глаза отведу, так взгляд поневоле в черный лес устремляется. А там тени мелькают. Огоньки. Или желтые глаза зверя хищного? Взял меня мандраж. Положил я ружье на колени. Снял предохранитель. И заснул.
И снится мне, что я иду в Москве! Где-то около Коньково. Все как положено, - слева лес, справа - новостройки. Ищу мой дом - девятиэтажку брежневскую. Плутаю, плутаю. Вдруг вижу - сидят на лавочке люди. Подхожу поближе. Это мои африканские приятели сидят - Черкашин, Крыся, Жаба и Никулин. На глазах у них почему-то повязки. Левой рукой каждый ребенка держит. А в правых у всех - конторские ножницы. И этими ножницами они детям пальчики и ручки стригут. Дети бьются, кровь течет. Неловкий Жаба попал ребенку концом ножниц в глаз - и режет, режет...
Подбегаю я к ним. Хочу ножницы отобрать и детей выпустить. А они - повязки с глаз сняли, на меня смотрят и гогочут. Показывают мне детей - а это не дети, а картонки для вырезания... Белочка, собачка... И крови больше нет. Вот, морок!
Говорит мне Черкашин: "Ну, что Леня, пора на охоту! Заждались нас зверята ушастые".
А Жаба заухал по-совиному: "КОАПП! КОАПП!"
Никулин провозгласил голосом артиста Погоржельского: "Начинаем заседание КОАППа! Сегодня на повестке дня: Красный болотный козел, гигантский лесной кабан, желтоспинный дуйкер, хартбист Лолвелла, белый носорог, эланд лорда Дерби, бонго, синг-синг, бородавочник, бабуин светло-желтый и пигмей лесной обыкновенный... Стрелять рекомендуется в район сердца, чтобы не повредить трофею голову. Цены в таксодермических мастерских растут постоянно... Самым ценным для охотника является наличие у трофея густой гривы".
Я спросил: "Здесь что ли, в Москве, охотится будем? Вон там - Беляево, а здесь - Теплый Стан. Даже шпиль университета видно. Какая тут охота?" А мне отвечают: "Ты посмотри вокруг повнимательнее!" Осмотрелся я, - действительно, джунгли везде. Лес дремучий. Лианы висят. Макаки прыгают. Белый носорг пробежал. Мухи Цеце летают. Тяжело пробирается сквозь джунгли израненный работорговцами пятнадцатилетний капитан.
Пошли мы пигмеев искать. В руках у нас ружья. На головах - ковбойские шляпы. На ногах - мокасины. Вдруг Никулин останавливается и рукой показывает - замрите, мол! Мы замираем. Видим - впереди речка. Ручеек. А в нем пигмеи копошатся. Рыбу ловят в запруде. Прямо так, руками ловят. Женщины и дети. Голенькие все.
Тут бросил Крыся свое ружье на землю и как лев с места в речку прыгнул. Приземлился ловко. Руки растопырил. Схватил какую-то пигмейку. И на ее хватать и к себе прижимать. И другие тоже ружья побросали, разделись и к пигмеям попрыгали. Плещутся, играют. А я на берегу сел. По-турецки. Сижу и думаю - что будет, если пигмеи-мужчины сейчас с охоты придут? У них же отравленные стрелы... И тут же, как из-под земли, появляются шестеро пигмеев. Они идут тихо, легко, цепочкой, и у каждого в руках - трубочка. Смотрят в землю. Поднимаю я ружье, прицеливаюсь в первого и стреляю. Он падает как металлическая мишень в тире. А я кладу остальных, одного за другим.
Тут я проснулся. Светло уже. Тихо в лагере. Спят, что ли, еще? Отдернул полог у Никулинской палатки. Заглянул. Нет Никулина. Только трубка холодная на полу лежит. Где же он? Заглянул к Жабе - и его нет. И остальных тоже. Пустые палатки. Начал звать. Заорал как бешеный. Из лесу эхо ответило. Или завыл кто? Может, они на охоту без меня ушли? Без ружей? Вот они все, тут, в железном ящике. Встали и в лес поперли? Чтобы надо мной посмеяться? Может, их звери дикие растерзали? Или повстанцы похитили? Или нас всех, пока мы спали, пигмеи отравленными стрелами отделали? Тогда и меня бы убили. Тут мне страшная мысль в голову пришла - может быть, мертвый я? И все, что перед собой вижу - это загробный мир? Смерть всегда рядом со мной стояла. Как холодный каменный истукан. Холодом этим часто на меня веяло. А тут, вдруг, самое нутро мое страх заморозил.
Тут я змею увидел. Кольцом свилась. На чем это она лежит? На рубашке на Крысиной. Иветта ему неделю назад купила. С муравьедами рубашка. Смеялись все. Говорили - тебе с крысами лучше бы подошла. А сейчас на ней кобра устроилась. Голову подняла, и раскачивается. Полосатая. Чешуя металлом отливает. Прямо в глаза смотрит. Гипнотизирует. Знаем, читали. Приподнял я медленно ружье, прицелился в капюшон и саданул. Не знаю, что за патрон был в ружье. На слона зарядил Никулин? Ни змеи, ни рубашки не нашел. Как сдуло.
Стал опять орать, друзей звать. Без толку. В лес идти не хотелось. Темно там. Змеи. Пошёл по просеке. Помнил, метрах в четырехстах от лагеря переезжали мы речушку маленькую. Вода даже до полколеса не доставала. Решил до речки дойти, умыться. Шёл, шел... Нет речушки. Что за напасть? Назад потащился. У нашего баобаба меня сюрприз ждал. Не было на поляне ни джипа, ни палаток, ни железного ящика с оружием! Даже уголки от палаток, в землю как колышки вбитые, исчезли.
От этой новой пропажи я не отчаялся, а наоборот - стало мне почему-то легко-легко, как будто вес потерял или ответственность с меня сняли. За жизнь, за тело... И на душе прояснилось, как в небе после грозы. Ни страха, ни беспокойства, ни надежды...
Впал я в исступление, начал дурить. Вокруг баобаба обежал раз двести. Кружился и трясся как хлысты-трясуны. До головокружения и икоты. Прыгал, визжал, пел. Потом замер как ящерица и долго на лес глядел. В темноту всматривался. Может, кто оттуда выйдет? Размышлял о божественном и земном. И вот к какому выводу пришел - зря люди всю жизнь стараются, из кожи вон лезут. Не смотрит никто на нас. И не слушает. Одни мы. Вспомнил я тут свою глупую жизнь и захохотал. Целый час смеялся. Потом долго на Солнце глядел. Сделал открытие - Солнце по небу не плывет, а торчит всегда на одном месте. Только днем оно - сверкающее блюдце, а ночью - черный котел.
К вечеру пить захотелось мучительно. Полез на баобаб, напился черной воды из дупла. Вода была кислая. Нашел место поудобное среди толстых ветвей, прилег. Свистело и стрекотало так, что уши закладывало. Ревели джунгли как ураган. Как лешие бегали по толстым веткам баобаба тени. Трещал огромный ствол. Тихо шуршали лапками бесчисленные муравьи. Земля беззвучно летела в пустоте. Мое сердце не билось.
 

САД НАСЛАЖДЕНИЙ
 
Ребенка они откровенно не хотели и предохранялись, как могли. А как предохраняться в стране, где невозможно достать противозачаточные таблетки? Известно как. Правило простое: "туда" кончать можно только три дня до менструации и три дня после. А все остальное время нужно прерывать процесс на самом интересном месте. Сегодня и был такой день. Перед менструацией.
Вадим нетерпеливо ждал вечера, потому что знал - уломать Нину заняться любовью днем ему не удастся. Почему они все хотят делать это в темноте? Красивая, молодая женщина... Откуда у нее эта боязнь, робость, комплексы? Вадим не понимал жену. И ревновал. Может быть, у нее только на него такая реакция? Или она во время любви представляет себе на его месте кого-то другого? С ним подобное бывало, хотя и не часто. То, что мы охотно прощаем самим себе, мы никогда не прощаем нашим близким. Мир чувств фатально асимметричен.
Как всегда в "такие" дни, у Нины был плохое настроение. Она капризничала. Металась по их маленькой квартире на девятом этаже блочного дома на окраине Москвы как львица по клетке. Подходила к окну, смотрела на огромный грязный двор, вздыхала. Потом уходила в ванную, запиралась там и крутилась перед зеркалом. Расчесывала волосы. Она явно не нравилась самой себе. У нее болела голова, ее раздражало нетерпеливое ожидание мужа, его назойливость и похотливость.
Вадим сидел на диване с ногами и листал альбом Босха - "Сад наслаждений". Молчал, потому что чувствовал - любой разговор, даже на самую отвлеченную тему приведет к взрыву, к слезам, а там можно и забыть про любовь. Нина взяла с полки томик стихов ее любимой Цветаевой, села на другом конце дивана и принялась читать. Читала, задумчиво глядела в потолок, грызла шариковую ручку, саркастически усмехалась. Записывала что-то в специальную тетрадку. Вела себя так, как будто мужа нет в квартире.
Вадим молчал, но терпение его не было безграничным. Отложил книгу в сторону. Тихонько, как змея, подполз к жене. Поцеловал ее коварно в коленку. Обнял. Нина демонстративно отстранилась. Вадим вздохнул и отполз. Она поняла смысл вздоха и подвернула под себя ноги. Руки плотно обвила вокруг себя. Даже дотронуться до интимных частей ее тела стало невозможно. Вадим вздохнул еще раз, отполз еще дальше. Спросил, не хочет ли она принять цитромон. Жена восприняла этот вопрос как глумление. Поджала губки. Еще одно предложение - и начался бы скандал. Не первый и не последний.
Нина хмыкнула, встала. Взяла с собой книгу и ушла в ванную. Чтобы никто не мешал. При социализме горячая вода была бесплатным удовольствием - лей, не хочу. Для тех, кто жил в Москве в отдельных квартирах, конечно. Вадим остался один на диване. Попытался сосредоточиться на "Саде наслаждений". Заснул.
Приснилось ему, что жена согрелась и успокоилась в ванной. Вышла и прилегла к нему. Прижалась голой грудью к его коленям. Жадно схватила губами его член. Вадим застонал от счастья во сне. Вошел в жену сзади. Начал сладко качаться, потом осмелел, обслюнявил указательный палец и осторожно всунул его Нине в попку. Она рассмеялась, изогнулась немыслимой дугой и тоже всунула палец ему в анус. Вадим чувствовал пальцем ходящую туда-сюда головку своего члена. Нина массировала его возбужденную простату. Для полноты счастья, он попросил ее что-нибудь рассказать. Она спросила, какой сюжет он хочет услышать. Вадим сказал - про то, как ученик старшего класса развращает первоклассника в кабинке школьного туалета. Нина рассказывала с вдохновением. Говорила она низким, чувственным голосом. Вадим трясся в экстазе. Пускал слюни.
Проснувшись, искал жену. Хотел продолжить любовь. Но продолжать было не с кем. На диване лежал он один, Нина была в ванной.
Вадим постучал. Услышал недовольный писклявый голос Нины: "Что тебе надо? Ты же знаешь, что я хочу побыть одной..."
Он знал, почему жена подолгу моется, закрывает дверь. В ванной она мастурбировала. Затем ее начинали мучить муки совести. Иногда она легальным сексом с ним нейтрализовывала их. Но еще чаще становилась непреклоннее и равнодушнее. Не могла даже подумать о близости.
"Ниночка, я тоже тут живу, тоже хочу в ванной понежиться... С тобой..."
"Подожди, через пять минут я выйду!"
"Пусти меня к себе, я одинок, меня никто не любит!"
"Перестань кривляться! В двадцать семь лет впадаешь в детство".
"Упрямая фригидная тварь!"
"Озабоченный придурок, иди к проституткам! Только потом на сифилис не жалуйся!"
Вадим почувствовал, как его пальцы оцепенели. Он задергал ртом. Сжал кулаки. Волна холодного бешенства прокатилась по его телу. От затылка до пяток.
Ничего не получается! Все напрасно! На кой черт я женился? Палец в попу? Да это Нину так испугает, что она со мной вообще спать перестанет. Мальчики в туалете? Если она о них только услышит, сейчас же к своей матери уедет. Будет там расписывать, какой я зверь. И в рот она никогда не брала, брезговала. Даже рукой никогда меня не баловала. Хотел "приличную" девочку из ученой семьи, теперь не ной! Что же делать? Всю жизнь прожить в сексуальном одиночестве? Каждый раз, когда хочется, - просить, просить, унижаться... Черт бы все побрал!
Тут дверь открылась и распаренная Нина, обернутая как мумия тремя белыми полотенцами, гордо продефилировала мимо Вадима в комнату. Обдала его запахом клубничного мыла.
Меня не замечает, я для нее - ненужный предмет, мусор, грязь, - заводил себя Вадим.
Ему захотелось довести жену до визга, а потом взвинтить и самого себя до истерического, но управляемого холодным разумом состояния. Он знал, жгучее наслаждение придет, только если они оба будут в истерике, но Нина не сможет управлять собой, а он сможет. Тогда можно будет поднимать, поднимать до безумных высот напряжение. Искусство управляемой истерики состоит в том, чтобы на самой границе бездны, за миллиметр от непоправимого, остановиться в бешеной гонке и осторожно свести все к шутке, спустить безумие на тормозах. В отношениях с женщинами Вадим всегда был умеренный мучитель. Вне этих отношений он мог припомнить только один пароксизм садизма в своей жизни.
Вадиму было тогда шесть лет, он жил на даче в Сестрорецке, под Ленинградом. Гулял в саду. Вдруг видит - навстречу ему идет котенок. Подошел, о ногу потерся. А Вадим схватил его за хвост и поднял. Котенок зашипел. Попытался вывернуться и оцарапать руку. Но Вадим был ловок. Котенку было больно. Он начал пронзительно мяукать. Вадим уловил в его мяуканье жалобные, плачущие нотки. Безнадежность и истому страдания. Это привело его в состояние сексуального возбуждения - он ощутил сладостное томление в паху. Продолжалось это, однако, недолго - Вадим пожалел котенка и отпустил его. Тот удрал. А Вадим не мог понять, что с ним происходит. Обычно он чутко распознавал зло, никогда не одобрял его. А тут...
Нина тем временем опять уютно устроилась на диване и углубилась в свою Цветаеву. Вадим решительно подошел к жене и грубо вырвал книгу из ее рук. Нина остолбенело посмотрела на него. Она была целиком погружена в свои изыскания. Вадим раскрыл книгу, с хрустом вырвал из нее несколько страниц, распахнул окно и швырнул листочки на улицу. Нина от неожиданности растерялась. Решила, что Вадим сошел с ума. Потом все поняла, открыла рот, чтобы крикнуть, но не закричала. Вадиму показалось, что он слышит беззвучный крик, распространяющийся от жены как радиоактивное излучение.
После зловещей паузы Нина решительно встала с дивана, грациозным движением сбросила с себя полотенца, зарычала как львица, схватила папку с рисунками Вадима, открыла ее, схватила несколько рисунков и яростно бросила их в окно. Рисунки полетели вниз, как кленовые листья во время грозы. Рисуя в воздухе японские пагоды.
Вадим от злости поперхнулся, потом заорал: "Что ты делаешь, дрянь? Ты же знаешь, что рисунки - не книга, их в магазине не купишь!"
"Цветаеву тоже не купишь!"
Нина выхватила из папки еще несколько листов, хотела и их выбросить. Вадим вскочил как пружина, бросился на жену, схватил ее за руки, вырвал рисунки. При этом разодрал случайно их пополам.
Нина вцепилась ему в волосы. И дернула, что было сил. Вырвала клок. Вадим тоже схватил ее за волосы и потянул. Нина вскрикнула, скорчилась от боли. Он обхватил голую жену руками. Она отбивалась как сабинянка. Ревела и плакала. Вадим был сильнее - через несколько минут борьбы они оказались на диване. Вадим сидел на жене, пыхтел, пытался схватить ее руки. Нина старалась ударить его в нос. Не сразу, но попала. Ногой. Это было больно. Вадим разъярился и тоже ударил Нину по носу. Ее маленький красивый носик тут же начал кровоточить. Опух, превратился в уродливый носище.
В этот момент Вадим успокоился. Он добился своего. Нина была в истерике. Громко визжала и царапалась. А он внутри уже был холоден, хотя знал, что может ее убить, если захочет. Это знание придало ему уверенности в себе. Теперь надо было попытаться ее успокоить.
Вадим сказал громко: "Я отпущу твои руки, если ты перестанешь царапаться!"
Она его не слышала, плакала навзрыд, захлебываясь кровью и соплями. Руками пихалась как кенгуру. Удержать ее было трудно. Вадим боялся, что она серьезно поранит себя или его.
Хорошо рассчитав силу, ударил жену ладонью по щеке. Таким ударом можно было успокоить лошадь. Нина драться тут же перестала. Только тряслась и тихо выла. Вадим слез с нее. Пошел на кухню, принес воды и обтер жене лицо.
Нина пришла постепенно в себя. Повернулась лицом к стене. Всхлипывала. Вадим укрыл жену пледом. Поцеловал в щеку. Сказал: "Прости меня, милая, я один во всем виноват". А внутри - хохотал как демон в преисподней. Она не отвечала.
Вадим сел у Нины в ногах. Полистал альбом. Успокоился. И начал, как всегда, грызть себя. Ни в чем я не виноват, а прошу прощения. И любви не получил и рисунки потерял. И подрались как свиньи. Нинка теперь долго дуться будет. И молчать неделями. Или уедет к теще. О любви можно забыть.
Нина молча встала. Не глядя на мужа, вышла в коридор. Ушла в ванную. Копошилась там минут сорок. Зализывала раны. Затем оделась и, ни слова мужу не сказав, уехала. Вадим остался в квартире один.
Ему было грустно. Пиррова победа! Опять одиночество. Без людей - все мертвое. Города, улицы, комнаты, коридоры. Даже книги и стихи. Некому наслаждаться в саду. Некому и восхититься садом. Мертво пространство. А время - бессмысленно.
Вадим захотел отвлечься, порисовать. Подошел к открытому мольберту, потер пальцами засохшую краску, понюхал. Краски пахли рыбьим клеем. Запах краски, а не ее цвет, вдохновлял его на работу. Но в это раз механизм не сработал. Руки все еще дрожали. И голова была другим занята. Прислонил мольберт к стене.
Нашел в кухне вчерашние холодные макароны. Съел их прямо из кастрюли. Без всего. В животе сразу стало тяжело. Вскипятил воду. Пока чай заваривался, сидел в кухне и тосковал. Потом напился чаю. Стало как-то легче.
Влез в ванную. Пустил горячую воду. Полежал, погрелся. Попытался возбудить себя. Начал сам себе рассказывать о школьниках. Но возбуждение не приходило. Сбился на размышления.
Никогда особа мужского пола не вызывала у тебя сексуального желания. Почему же уже в детстве тебя часто посещали назойливые гомосексуальные фантазии? Что происходит со всеми нами? Почему мы вечно недовольны тем, что есть. Какой дьявол несет нас за границу дозволенного? Что же мы на самом деле такое, черт возьми? Почему в реальной жизни мне дорого здоровье и благополучие любого ребенка, а в кошмарном, полубезумном фантазировании, которому я предавался во время секса со своей последней до женитьбы любовницей, Надькой, маленьких детей сажали на кол, беременных женщин вешали за груди, пороли...
А может быть, мы все такие? - успокаивал он себя. - Все люди. И от дьявольского соблазна спасает не порядочность и не религиозность, а только бездарность, серость. Или страх. Изменить или очистить этот мир нельзя, в него можно только попытаться не входить. Но и это не выход. И чувственный человек висит между бездонной пустотой сверху и такой же снизу. Пустотой, заполненной демонами.
Через несколько минут Вадим возбудился. Но не на "школьниках". Представил себе заплаканные глаза жены. Даже не успел пожалеть ее, кончил в воду.
 
 

ЗЕМЛЯНИЧНАЯ ПОЛЯНА
 
Вадим подошел к входу в метро "Юго-Западная". Заглянул вниз, в переход. Черное пространство, кишащее людьми. Шею мягко облегла знакомая, пахнущая тошнотой резиновая петля. Начала душить.
"Ну, давай! Спускайся. Две остановки всего, что ты трусишь!" - убеждал он сам себя.
Но петля не пускала. Пришлось, сделав вид, что все хорошо, отступить. Решил пройтись вдоль киосков, образующих рядом с входом в метро караван-сарай. На прилаках лежали куртки, пальто, ботинки. Куртки по большей части черные, топорно сделанные, ботинки - грубые, носастые, скуластые. Вадим подумал: "Как могла славянская широкомордость повлиять на турецкие модели одежды и обуви? Или все дело в подсознательном выборе? В притяжении стиля или в главном русском чувстве - зверином, кровном чувстве родства-неродства. Вот эти тупорылые ботинки приятны почему-то русскому сердцу, а ты, надутый неврастеник, нет".
Четверть часа гулял между гор турецких шмоток, проклинал клаустрофобию. Наконец петля отпустила. Спустился в подземный переход.
Тут был переполох. Улей. Покупатели как черные толстые пчелы роились вокруг цветных товаров, лежащих на лотках. Пахло влажным мехом.
Купил месячный проездной. Показал в проходе дежурящей там тетке. Тетка тут же взорвалась как бомба: "Ну что Вы кверх ногами показывете?!" Такая злоба была в ее голосе, как будто он что-то украл или кого-то убил. За двенадцать лет жизни в Германии Вадим потерял иммунитет - в ответ на хамство ему хотелось грубо ругаться, ударить тетку ногой.
Спустился в метро. Попал в огромное прямоугольное пространство. Сырое и плохо освещенное. Лампы грязные. Грязный пол. Из тоннеля пахнуло влажным теплым воздухом. Подошел поезд. Вадим вошел в вагон.
Он сидел на мягком сиденьи. Перед ним стояли: молодой парень в темной куртке и девушка в вязаной шапочке и дубленке. Парень что-то бубнил в ухо своей спутницы. Вадим смог разобрать только несколько слов: магазин, братки, крыша, ножи от мясников, всем выпустили кишки... Потом парень утробно загоготал. Загоготала и девушка. Вадима передернуло.
Тут строгий женский голос сказал в репродуктор: "Осторожно, двери зарываются. Следующая станция метро Проспект Вернадского".
Через пять минут Вадим поднялся по эскалатору, вышел на воздух и огляделся.
Все было вроде на месте: круглое здание цирка, шпиль университета, огромные дома на другой стороне проспекта. И в то же время все выглядело не так, как в его время. Слишком часто он переносился сюда в своем воображении. Слишком часто и деталированно этот ландшафт подвергался восстановлению в его памяти. Реальность отомстила - ускользнула в небытие, а на своем месте оставила свою подновленную копию. То, что он видел перед собой было материализацией чужой истории. Он потерял этот город. Как когда-то город потерял его.
Вадима кольнула мысль - не надо было сюда приезжать. Глупо возвращаться туда, где прошло твое детство - куда умнее было бы оставить драгоценный материал для игр памяти, для ностальгических галлюцинаций.
Пошел в сторону Ленинского проспекта. Просто так, чтобы не стоять на месте. Он не знал, куда идти. Не знал, зачем. На душе скребли кошки, он испугался, что не справится с тоской. Вспомнил своего приятеля, развратника и прогульщика Рубика. В школьном литературном кружке читали тогда "Бурю" Шекспира. Рубик разыгрывал Калибана, дурачился, надувал презервативы и дарил шарики одноклассницам. Говорил многозначительно: "Танатос, любезные сударыни, побеждается Эросом!"
Сам Рубик Танатоса победить не смог. Умер в двадцать семь лет. Врезался в бетонный столб.
"Царство небесное, пусть земля будет тебе пухом, Рубик", - бормотал про себя Вадим.
Надо было заставить себя подумать о чем-нибудь милом. Он представил себе портретную галерею своих дам. Все они смотрели на него насупленно - не забыли его проделок. Только одно личико не было искажено гримасой злобы. Это была Олечка, студентка экономического факультета, жившая неподалеку, на Строителей. В любую погоду шли они в университетский парк, чтобы там обниматься и миловаться. У Олечки были красивые бедра, маленькая грудь и миленькая головка, как бы не человеческая, а принадлежащая какому-то ручному зверьку. На длинные словесные тирады Вадима Олечка обычно отвечала, вздыхая: "Хорошо быть умным!"
И смотрела на него вопросительно и нежно. Это возбуждало его, и он целовал ее в губы. Целовались они часами. Вадиму было сладко, но противно - как будто не с человеком целуешься, а с зайчиком. Настоящим сексом они заняться не могли. Из-за Олечкиных, нормальных для советской девушки семидесятых годов предрассудков. Поэтому после двух-трех часов милования Вадим провожал ее домой, а сам ехал к другой подруге, похотливой и дерзкой студентке текстильного института Мирре, проживающей недалеко от Белорусского вокзала, на улице Правда. Она жила с там мамой и сестрой, но у нее была своя комната и комната эта закрывалась на ключ.
Вадим познакомился с Миррой на вечере Окуджавы. У нее была нескладная бабистая фигура, плоская висячая грудь, большие крепкие руки. В нерусском асимметричном лице (она была наполовину армянка, наполовину полька) проглядывала прямая, неприкрытая жеманностью чувственность. Мирра хорошо рисовала, уверенно играла на гитаре, с мужчинами сходилась легко, рыдала, хохотала, была способна и на верность и на обман. Вадима сразу повлекло к ней - особенно возбуждали его ее мягкие пухлые губы.
Дальше поцелуев и объятий вначале дело не шло. У Мирры явно был кто-то еще. Так продолжалось недели две. Вадиму уже начинало все осточертевать. И вот однажды пошли они в кино. Посмотрели фильм Бергмана "Земляничная поляна". Обсудили. Вадиму очень понравился сын профессора, которого играл Макс фон Зюдов. Его потрясло то, что он хочет быть максимально мертвым. Вадим хотел быть максимально живым. Это было, однако, для него чересчур буднично, не достаточно романтично. Его душа тосковала по черному плащу и шпаге. Скандинавская установка на смерть открывала Вадиму возможности для внутреннего кокетничанья с дьяволом, с концом. Давала зеркальце в лапы обезьяне. Мирру, как художественную натуру, потряс "Бергмановский свет", "органичность светотеневых переходов" и "удивительная сила молчания снов".
Погуляли. Пришли на улицу Правды. Домой нельзя - там гости.
Расставаться надо. А неохота. Зашли в подъезд. Поднялись на лифте на последний этаж. Спустились по лестнице на площадку между последним и предпоследним этажом. Поцеловались.
Вадиму страшно захотелось Мирру. Так, что он даже задрожал. Мирра поняла это. Присела, расстегнула ему ширинку. Вынула член, умело взяла его в рот.
...Вадиму было ровно восемнадцать лет, когда он решил больше не онанировать. У него не выходила из головы цитата какого-то советского психотерапевта, которую привела врачиха, проводящая что-то вроде принудительной сексинформации в их школе - "воздержание полезно для здоровья молодого человека". Решил и перестал. Уже год длилось его подвижничество.
Но тут молодой организм потребовал своего. Вадим даже не успел предупредить свою подругу. У него сразу начался оргазм. Сперма заполнила ее рот. Поначалу она мужественно пыталась ее глотать. Но жидкости было слишком много. Мирра поперхнулась, закашлялась, инстинктивно вынула член изо рта, продолжая движения рукой. Сперма полилась струйками на грязный кафельный пол.
В этот волнующую минуту на сцене появилась жительница последнего этажа - она спускалась по лестнице в подъездной полутьме с мусорным ведром в руках. Посмотрев на молодых людей, обознавшись, и явно не поняв, что происходит, она спросила: "Маша, это ты? И кто это с тобой?"
Машей звали ее собственную дочку. На Мирру появление соседки по подъезду, подружки ее крутой матери, произвело сильное впечатление. Она бросила все и убежала. Вадим зажмурил глаза. Сперма все еще текла, как из крана. На полу образовалась приличная лужа.
"Машка, стой! Куда понеслась?" - закричала соседка.
"А ты чего стоишь тут, урод?" - обратилась она к Вадиму.
Он открыл глаза и перевел дух.
Тут соседка, наконец, разглядела лужу и ее источник.
И завизжала: "Срамник! Спрячь свои яйцы!"
"Ну, я Машке дам, паскуде!" - восклицала она, поднимаясь к себе. Вадим это услышал уже в лифте. Хохотал как сумасшедший. Вот тебе и "Земляничная Поляна". Простите меня, папа и мама. Воздержание полезно для здоровья! Будем жить, ханурики!
Через полгода Мирра она изменила ему в общежитии университета со студентом-негром. Они расстались.
А с нежной Олечкой Вадим распрощался, только когда встретил свою первую жену. Иногда Вадим спрашивал самого себя, чтобы бы было, если бы он тогда женился на ней, начал делать "научную карьеру"? На долго бы его, конечно, не хватило - уютная, похожая на зайчика жена, хорошо готовящая теща, научная рутина - все это быстро бы ему опротивело и разлетелось бы в прах. Так, как разлетелись оба его брака и другие попытки долговременных союзов против сумбура и хаоса жизни.
Куда черт нес его всю жизнь?
 

 
ВОЛЬКА
 
Волька любил дочку еще до ее рождения. Чуть от страха не задохнулся, когда вернувшаяся из роддома Эля дала ему ребенка на руки. Боялся, что головка оторвется и упадет. Посмотрел на сморщенное личико новорожденной, на которое свисали длинные влажные черные волосы, и понял, - с ребенком что-то не то. За первые три месяца жизни его дочь ни разу не засмеялась. Ни ему, ни матери, ни бабушкам, ни дедушкам. Как ни трясли перед ней разноцветными погремушками, как ни целовали в животик, как ни пели песенки-считалочки... Аты-баты шли солдаты... Когда Санечке было пять месяцев, Волька заметил в выражении лица дочери что-то нечеловеческое. И не звериное... Ему показалось, что он увидел сладкую гримасу дьявола.
Когда ребенку исполнился год, платная детская врачиха Софья Соломоновна долго объясняла обмершим родителям что-то про гены, про резус-факторы, упомянула о том, что евреи слишком часто заключали браки между двоюродными братьями и сестрами, а потом огласила приговор - Санечка останется слабоумным инвалидом, без надежды на улучшение... С глаз не спускать, иначе сама себя поранит... Дай Бог, чтобы в туалет научилась ходить... Всю жизнь будет как годовалый ребенок, только тело постареет. Проживет лет двадцать пять... Пенсию дадут. Инвалидную. Если фиктивную справку о работе достанете. Рублей сорок. Можно и в клинику сдать. Тут у нас, под Новгородом, есть учреждение. Сразу хочу предупредить - для Санечки там двери ада откроются. Полный инвалид. Да еще с пятым пунктом. Решайте сами. Детей вам больше заводить не рекомендую...
Санечку оставили дома, окружили заботой и любовью. Наняли домработницу. Она оказалась воришкой. Украла несколько серебряных ложек и исчезла. Наняли другую. Эта была получше, но у Санечки появились на теле синяки, а в небольшом баре под телевизором начал сами собой испаряться коньяк. Третья продержалась около двух лет, потом заявила, что устала... Уходя, захватила Элину зимнюю шубу...
Жили Волька и Эля как автоматы. День прошел - и, слава Богу. Работа, сон и забота о больной дочке занимали всю его тысячу с небольшим быстро летящих минуток. Ни на что другое не хватало сил и времени. Изредка ходили в кино. Так и прожили семнадцать лет. Санечка к этому времени достигла роста и веса десятилетней девочки. По-маленькому ходила сама. Ела руками. Смотреть на это было неприятно. При посторонних родители кормили ее ложкой. Ходила хорошо, даже говорила. Чаще всего громко повторяла услышанное.
Эля привыкла к жизни по расписанию. Облегченная работа (она была лектором политпросвещения) позволяла ей планировать день. У нее появился близкий друг - театральный режиссер, очаровательный рыжий еврей, провинциальный гений, кочующий между Ленинградом и Вильнюсом. Он жалел и любил Элю. Таскал ее на репетиции. Отвлекал и развлекал как умел. К Вольке презрения не испытывал, наоборот, уважал его за стойкость. Совесть его не колола, потому что он был уверен, что дает Эле то, что затюканный жизнью Волька дать не в состоянии - иллюзию счастья.
У Вольки никого кроме жены и дочери не было. Он работал на радиозаводе инженером. После трудового дня сидел с Санечкой. Выводил ее гулять. Стирал. Готовил. О театральном режиссере догадывался, но не знал, как далеко это зашло, жалел жену и закрывал на все глаза. Развлечений у Вольки было мало. Телевизор он не любил, радио слушал достаточно и на работе. Собирание марок, которым он увлекался в детстве, Волька забросил. В редкие свободные минуты читал. На серьезную литературу Вольке не хватало нервов. Предпочитал детективы и фантастику. И поговорить ему было не с кем - многочисленные в прошлом друзья потихоньку оставили их печальный дом. Вытерпеть несколько часов рядом с психически больным ребенком мог далеко не каждый. Но и этот, терпеливый, попробовав этого удовольствия пару раз, на третий раз заболевал гриппом или уезжал в срочную командировку. Эля часто работала в поздние часы. Родители вечерами не приходили. Слоняющиеся по улицам пьяные пролетарии запросто могли ударить незнакомого прохожего бутылкой по голове. На перекрестках тусовались группки подростков. Они были еще опаснее своих отцов и старших братьев. Да и тротуары никто не чистил. Карабкаться пешеходам приходилось по скользкому ледяному насту. Поэтому Волька был почти каждый вечер один со своей больной дочкой. Хлопотал по хозяйству и говорил с ней часами. Рассказывал про свой завод, обсуждал политические новости, рассуждал на отвлеченные темы...
Шел ноябрь 1982-о года. Волька пришел с работы, отпустил домработницу, накормил Санечку, поел и занялся уборкой. Заговорил по инерции о том, что было тогда у всех на устах - о смерти Брежнева.
„Еники-беники. Тревожно что-то. Не знаю, что теперь с Союзом будет", - начал Волька.
„Будут мокрые штанишки!", - откликнулась Санечка неожиданно впопад низким, громким, настырным голосом.
„Ели вареники. Коммунистическая идея будет теперь разжижаться. Отступит на второй план. Главным политическим содержанием советской жизни станет борьба наследников. А они все старые. Сами умрут скоро. Им будет не до коммунизма. А Союз-то на одной идеологии держится. Как на цепочке. Исчезнет идея - начнет разрушаться базис. Производство остановится. А потом и надстройку всю как в центрифуге разнесет. Социалистический лагерь рухнет... Вышел упрямый матрос... Никто нас не любит. Поляки, вон, как волки смотрят, укусить хотят. Папа Римская воду мууутит" - шутливо протянул Волька, вытирая пыль на книжной полке, с которой косилась „Девушка с тремя глазами" Пикассо.
„Мутит, мутит, папа! Будут мокрые штанишки!" - грозила Санечка.
„Ты только подумай, дорогая моя дочка, - убеждал Волька. - Ведь дело хаосом кончиться может. Потому что советская пирамида стоит не на основании, а вверх ногами - на вершине. На одном человечке все держится. А он взял, да сыграл в ящик. А что же будет с нами? Ведь на Руси во всем евреи виноваты. Служили им, служили, а потом... Еще и погромы начнутся. Тут всегда чем-то подобным пахнет. Смертью пахнет. Аты-баты шли солдаты!"
„Баты! Баты! Санечкиными писюлями пахнет! - жаловалась Санечка. - Во всем папа виноват. Папка-дябка! Он Санечке штанишки не переодел. Мокрые штанишки-то! Надо новые надеть!"
Она взяла Вольку за руку и повела в свою комнатку с половинкой окна, отделенную тоненькой самодельной стенкой от спальни родителей.
„Твоя мама этой власти служит. Дедушка Пиня за нее с фашистами сражался. Проливал кровь. Дедушка Сеня не воевал, он в органах работал. Говорят, проклятье есть такое - потомки палачей дураками родятся. А у нас дураков-то и нет. Только дурочка есть одна. Но она - самая сладенькая в мире дочка Санечка... Что бы я без тебя делал? Весь мир мне чужой... Еники-беники!"
„Беники, беники! Описалась Санечка. Понимаешь ты? Описалась! Штанишки мокрые. Папка-дябка! Хочу писю тереть!"
Научила мастурбировать Санечку не природа, а одна из ее нянек. За что и была уволена. Волька делал вид, что не замечает, что делает дочь. Он по опыту знал, что запреты и воспитание на Санечку не действуют, только вызывают у нее вспышки ярости. Да и не понимал, зачем бороться с единственным настоящим удовольствием больного ребенка.
Волька продолжал говорить: „Вот так, малышка, похоронили его у Кремлевской стены. Все чин по чину. Аты-баты. Только стукнули хлопцы гроб незабвенного нашего Леонида Ильича об мерзлую землю. Так, что из всех ста миллионов телевизоров треск раздался. Не к добру это. Может, и специально долбанули. Чтобы советские труженики осознали торжественность момента. Кто знает? Говорят, он был еврей. Похож немного. Особенно в профиль. Упорный старик. До конца свою линию гнул. Жилье строил. А то, что книжки писать начал, так это референты, небось, надоумили. Сами и написали, а старику на подпись подложили. Войну в Афганистане начал. Устинов, наверное, уговорил, старый пердун! Лёня женщин любил. Замужних, зрелых, в соку. Мужей повышал в чине. Семьи квартирами одаривал".
Санечка уже хрипела и жужжала от экстаза. Волька был рад, что дело к концу идет. Каждый раз, когда дочь делала это у него на глазах, чувствовал себя не в своей тарелке, стеснялся. Ему представлялось, что Санечка - заводная пчела и что это он заводит ее, заводит как игрушку, металлическим ключиком... А пчела жужжит... Жужжит пчела на белой хризантеме...
„О, господи! - восклицал Волька. - Идет вечер, стучат часы. Стучат. Проходит все, все проходит, ничего не остается. Куда мы все летим? Заводные пчелы. Когда-нибудь прилетим в бетонный улей. Стукнет и нас время о мерзлую землю. Добро пожаловать, товарищи, в вечность. Еники-беники ели, ели вареники и все равно все померли! Жил дорогой наш (голосом Брежнева) генеральный секретарь Брежнев Леонид Ильич и умер. Похоронили вчера. А забыли сегодня. Как будто он не человек был, а облако. Или минутка. Прибежала, отстучала свои секундочки маленьким молоточком по нервам и испарилась. И нет ее, сожрала ее пустота. Время все сжирает. Что это вообще такое? Абстракция. Нету времени на самом деле. Все стоит в пустоте, мертвое. А тикать часики начинают, только когда человечек из яичка вылупливается. Т.е. время вместе с жизнью рождается и со смертью опять останавливается. Без нас его и не было бы вовсе. Мы его толкаем. На кой черт? Да... Шла машина темным лесом... За каким-то интересом. Когда же эта машина их всех заберет? И Дмитрия Федоровича и Константина Устиновича и Юрия Владимировича. Скажите мне, космические муравьи, кто теперь нашего горячо любимого медалью Жолио-Кюри наградит, лично... Кто ему ружье с изумрудами подарит? Будет он в заоблачных высотах небесных оленей из рогатки бить. Я бы понял еще, если бы в природе хоть какой-то смысл, какая-то справедливость была. Хоть малюсенькая. За доброе дело - вознаграждение. За злое - по шеям. Так ведь нет. Нету. Одна смерть на всех. Вот, мы хотели общество особое построить. Коммунизм. Природу подправить. А что вышло? Сами не поймем. А дальше, что? Обратный отсчет времени уже пошел. Инте-инте-интерес, выходи на букву "с"! Знаешь, доченька, какой у нас на заводе цирк начался?"
Санечка не отвечала. Она уже испытала высшую радость тела и сладко сопела, засыпала. Волька осторожно отнес ее в ванную, посадил, обмыл теплой водой, вытер и положил в кроватку. Сам сел рядом, гладил дочку по голове и продолжал говорить шепотом.
„Петя Беркутов, наш зам начальника снабжения десять тонн стальных прутов налево продал. Да. Аты-баты. А с директором, Приговым не поделился. Нам Вачнадзе рассказывал. Хохма вышла. Продал он пруты колхозу „Литейный", дело обстряпал с председателем Васяниным. А этот Васянин давний корешок Приговский. Ну вот, вызывает Пригов Петюню и говорит - ты что же, Петруччо хренов, вытворяешь? Мои же прутья моему же кадру продаешь мимо меня! Мимо начальника снабжения. Мимо завода. К прокурору захотел, сволочь! Тут условным не обойдешься, как в тот раз с медяшкой. Тут три полновесных годика тебе светят. Или пятерик. Аты-баты на базар. И что ты думаешь, Санечка? Растрепали Петюньку на дознании. Прокурор-то рад стараться. Хищение социалистической собственности! Только хохма на этом не кончилась. На суде много грязного белья вылезло. Петюнька, говорят, орал в полный голос: „Топите меня, топите! И я вас всех в кислоте утоплю! Не отвертитесь! Хочу показания давать. На директора Пригова, зав. складом Добровольскую, любовницу его, и на старшего инженера Боткина". А это куда тяжелей десяти тонн железного прута и ста кило меди весит. Потому что сырье опасное, да еще - преступная группировка, государственное дело пришить много. У прокурора челюсть отвисла от набежавшей слюны. Тут, говорят, и Пригов распсиховался. Петюньке грозил язык выдернуть, прикрикнул и на судью. А та взвилась. Бывалая баба, всего тут у нас накушалась. С Добровольской истерика. Боткин за сердце схватился, валидол ему дали. Публику из зала вывели, одного Вачнадзе оставили. У того нервы в порядке. О чем они говорили, не знаю. Только Петюньку-глупого потом все-таки засадили. Не помогла ему кислота. Против лома нет приема. Боткин в больничке отлеживается. Пригов - не поймешь, то ли под судом, то ли нет. На заводе болтают, Вачнадзе новым директором будет. Этот - жучище. Ушлый. Снабженец старой школы. Не какой-нибудь романтик... Весь Кавказ с нашего завода жить будет!"
Тут Волька услышал скрип входной двери. Заботливо подоткнул дочери одеяло и вышел в коридор. Встретил жену. Сели чай пить. Потом легли. В постели Эля неожиданно для Вольки разрыдалась. Он принялся было её утешать. А она объявила ему, что беременна от театрального режиссера, что уходит к нему жить, уезжает в Ленинград. От горя и смущения Волька даже забыл сказать жене, что Санечку надо завтра везти к двенадцати к зубному врачу, а он не может уйти с работы.
Прошло еще тринадцать лет.
Волька оставил свою белую Ауди на подземной стоянке в здании фирмы. Решил пройтись. Поздняя осень в Тель-Авиве - чудесное время. Дышится легко. Шел и думал о том, что Санечке надо купить новые чулочки - старые поистрепались и некрасиво смотрелись на ее длинных чистых полированных ногах. Зашел в магазин. Знакомый продавец увидел богатого покупателя и сразу расплылся в подобострастной улыбке.
„Шолом, господин Вольфсон, опять дочке презенты делать хотите?"
„Чулки новые хочу купить. Но не нейлоновые, а цветные, вязаные, теплые. Мерзнут ножки у моей куколки".
Продавец запричитал: „Такое несчастье, так тяжело, когда дети болеют... Посмотрим... Да, вот тут они, на полочке, только размерчик запамятовал..."
„Средний давайте, на десятилетнего примерно ребенка..."
„Понимаю-с, вот, посмотрите... И теплые и с кружавчиками, подойдет?"
„Давайте, и эти, шахматные, тоже заверните..."
Волька вышел из магазина. Посмотрел на улицу, на дома. На секунду им овладело мучительно-экстатическое ощущение отчужденности. Дома, фонари, сумеречный лиловатый свет... Чужой курортный город и он... Его тело не хотело быть здесь, рвалось вон из этого лилового пространства как сошедший с ума жемчуг рвется вон из золотой оправы и падает на пол и скачет по паркету и закатывается в пыльный угол...
Он дернулся, кашлянул, с трудом взял себя в руки. Гулять больше не хотелось. Поспешил домой.
В почтовом ящике лежал помятый советский конверт.
„Письмо. Оттуда. Как это всегда фатально. Лежит предмет. Ждет тебя, как крокодил - антилопу. Потом - хвать! Кажется, тещин почерк. Неужели не надоело ей жаловаться и денег просить? Как это гнусно, постоянно напоминать человеку о его боли. Потом прочитаю, не хочу вечер портить".
Из-за двери послышалось: „Папка-дябка, папка-дябка!"
„Сейчас, сейчас, милая. Я должен переодеться..."
„Нет, нет, нет... Санечка одна. Одна. Как жемчуг".
„Милая моя, солнышко мое, жемчужинка, я сейчас..."
„Хочу подарки!"
„Будут подарки. Я тебе новые чулочки принес! Теплые, с кружавчиками и шахматные..."
„Поцелуй-покажи! Поцелуй-покажи!"
Волька вошел в помещение дочери. Это была роскошная, почти круглая комната, с огромной кроватью посередине. На полу валялись игрушки - большие плюшевые звери. Игрушки висели на стенах и даже с потолка спускались веревочки, на которых качались оранжевые тигры и белые носороги. На кровати, под пунцовым атласным одеялом лежала Санечка - рот ее был открыт, она смотрела неподвижными стеклянными глазами в потолок, искусственные зеленые волосы разбросались по белоснежной пухлой подушке... Волька сел на кровать, распаковал и показал Санечке купленные чулки, положил их на одеяло, поцеловал дочку в холодную нижнюю губку, наскоро причесал ей волосы и вышел из комнаты, оставив дверь открытой.
„Поцелуй, покажи, а сама на чулочки внимания не обратила..." - ворчал Волька. Вошел в ванную. Разделся. Крикнул Санечке: „Малышка, не хочешь со мной в теплой ванной полежать? Места хватит". Ванная в его шикарной квартире была большая, там не только отец с дочерью, но и еще пять человек могли бы разместиться.
„Папка-дябка, хочу-полежать, хочу-полежать..." - заголосила Санечка.
Волька пустил горячую пенную струю, выдавил в воду немного жидкого зеленого мыла и направился в комнату дочери. Выдернул ее одной рукой из-под одеяла, сунул под мышку как папку и отнес в ванную. Там он обернул ее холодное пластиковое тело специально припасенным для таких случаев тяжелым водолазным поясом и посадил Санечку, прислонив ее головку к изящному кафельному барьеру. А сам пристроился напротив, так, чтобы его правая нога легла ступней на промежность дочки.
„Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана... Да, моя жемчужинка, убили нашего Ицхака... Прикончили. Вот тебе и Шир а-Шалом... Фанатик пристрелил. Красавец Игаль..."
„Игаль, игаль", - повторяла Санечка.
„Ах ты моя маленькая дурочка, куколка, девочка моя нежная, сладенькая моя конфеточка... Рабин думал, с арабами можно о чем-нибудь договориться. Думал, думал и в суп попал... (поет) Рош а Рош а-мемшала, ты на кладбище пошла... Еники-беники клёц... Клёц - и застрелили Рабина. И тут пирамида проклятая вверх ногами стояла. И все разрушилось. Не потому, что он хороший или плохой. А потому, что Израиль не хочет отдавать захваченные земли. Не может отдать. Верит до сих пор в старые обещания, которые сам себе и дал. Верит в Тору. А Тора - это финтер, квинтер, жаба!"
Санечка на это откликнулась картаво: „Заба! Заба!"
Волька запричитал: „Шла машина темным лесом... За каким-то интересом... Инте-инте-интерес, выходи на букву С! Жаба пять, жаба пять, жаба триста тридцать пять!"
Санечка тоже замурлыкала хриплым дискантом: „Заба пять, заба пять".
„Не отдадут они землю. Жадные. Скорее дадут себя поджарить. А если отдадут, то нам точно конец. Сбросят нас в море. Поедем в Уганду или в Алабаму. Одна надежда - арабы сами себя загрызут. Истерзанный волчий народ. Воспаленные люди. Огненные петухи. А евреи? Спесивые кривляки! Религиозный маскарад устроили! Перед кем кривляетесь? Неужели и в самом деле думаете, что Он на вас сверху глядит? Божьи избранники! Надменные до скрюченности. Скачущие козлы. Бегут-спешат, (заговорил быстро) бегут-спешат-бегут-спешат. (Медленно, громко и безумно) Тик-так, тик-так! (Быстро) Тик-тик-тик..."
Санечка поддержала отца: „Тик-тик, так-так! Тик-тик, так-так!"
„Говорят, там с выстрелами какая-то неувязка. Везли долго. Холостые пули. Чепуха. Убили и ясно за что. Аты-баты!"
Тут Волька громко застонал, но не от траурных мыслей, а от блаженства, распостраняющегося волнами по всему его телу от большого пальца, залезшего в раскрытую резиновую вагину куклы...
Через несколько минут вытрясенная, вытертая и причесанная Санечка уже лежала под одеялом в своей кровати, а рядом с ней лежал ее голый отец. Он гладил ее, одетые в новые цветные чулоки, ножки.
„Милая моя, милая девочка. Жемчужинка моя. Какие худенькие, длинненькие у тебя ножки. Из лучших сортов пластмассы. В Европе делали, по индивидуальному заказу. Имя у тебя было странное - Кристина. Но я-то знал, что ты не Кристина, а моя маленькая Санечка. Вернулась ко мне. Оттуда. Сейчас мы твои ножки осторожно разведем и папа ляжет на тебя. Еники-беники! Папка-дябка сделает то, что мы с тобой так любим делать вместе. Без чего твой папка давно сошел бы с ума и умер в этом лиловом сумеречном аду. Еники-беники! Утром и вечером, в теплой кроватке, под мягким одеялом... Лети пчелка, лети... "
Волька навалился на куклу и начал свой одинокий труд... Трудился долго... В поте лица своего... Качался и напевал: „Аты-баты, аты-баты, тик-так, тик-так".
Через час отвалился от куклы как пьявка от жертвы, сытый, удовлетворенный... Затем поспал недолго. Потом встал, пошел на кухню делать кофе. За кофе вскрыл, наконец, конверт. Писала, действительно, его бывшая теща.
„Должна тебе сообщить, что Эля, ее муж и двое их детей зверски убиты. Страшное преступление. Перед смертью их пытали. Внука и внучку повесили. Тела родителей нашли расчлененными, обожженными, со сломанными костями. Глаза выколоты... Не могу писать, плачу... Вся квартира разгромлена. Видимо, искали гонорар за спектакль, который Марк получил в театре. Наверно, свои и навели бандитов... Ты знаешь, какой ужас царит сейчас в нашей многострадальной стране. Правильно ты сделал, что уехал. Похороны состоялись в октябре. Их оплатили родители Марка. Сеня не вынес горя, ушел от нас. Его кремировали две недели тому назад. Достойно похоронить его я не могла, не на что. Урна стоит до сих пор в шкафу. Может быть, ты бы мог передать деньги с Фельдманами? Они едут сюда праздновать Новый год. Тогда и памятник общий поставим. Белая мраморная плита, не дорого. Я думаю, полторы тысячи долларов хватит на все. Дорогой Волька, никогда не могла понять, как ты смог вынести смерть Санечки. После ухода твоих родителей она оставалась единственным близким тебе человеком. Теперь я сама должна пережить смерть самых дорогих мне людей. Не знаю, за что мне такое наказание на старости лет. Не нашла твой телефон, только адрес в записной книжке Сени..."
Волька отложил письмо в сторону. Его лицо не отражало особенного волнения или горя. Он тихо, на цыпочках вошел в комнату дочери, сел на пол рядом с кроватью и зашептал: „Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана... Тик-так, тик-так, тик-так... Лети пчелка..."
 

НА ПЛЯЖЕ
 
Поселок Малый Утриш переживал, как и вся страна, перестройку. На практике это означало, что рыболовецкий колхоз перестал получать дотации из центра и скурвился. Рыбы в страдающем от экологического загрязнения Черном море было так мало, что ловля и производство сами по себе давно были нерентабельны. Три колхозных суденышка ржавели в бухточке, рыбзавод закрылся. Население было предоставлено самому себе. Кто-то уехал на заработки, кто-то пил по-черному. Некоторые сдавали сарайчики немногочисленным приезжим, привлеченным пустыми пляжами и красотой гористой местности. Мои приятели сняли в Утрише несколько комнат. На крохотной веранде нашлось бесплатное место для меня. Сам заплатить я не мог. Денег едва на дорогу хватило. Уже несколько месяцев я не мог выйти из душевного кризиса. Потерял контакт с близкими. Нигде не работал. Хотелось накупаться вдоволь и прыгнуть с одной из живописных скал вниз головой, кончить комедию.
Двоюродная сестра Сержа, парикмахерша Лялька жила в палатке примерно в полутора километрах от поселка. У водопада. Туда мы все ходили купаться и загорать.
У Ляльки были длинные ноги и большая, красивой формы грудь, которую она победно, как знамя, выставляла вперед. Я решил за ней приударить. Мой план был прост: три дня на черемуху, три дня на секс (на седьмой день Лялька уезжала), а потом забыть и больше не вспоминать. Три дня черемухи пролетели быстро. Лялька в моем присутствии кокетливо опускала глаза, томно вздыхала, еще больше выпирала грудь. В конце третьего дня, вечером, я пришел к Ляльке в палатку с вином и фруктами. Все шло как по маслу. Мы пили и ели. Я вешал Ляльке какую-то лапшу на уши. Многозначительно смотрел ей в глаза. А внутренне был полон отвращения к себе. Вместо того, чтобы серьезно подумать о том, как жить дальше, я, как в сказке, искал защиты там, где можно только себя потерять - у глупой девахи под юбкой.
Мы сидели напротив друг друга по-турецки, на двух, положенных рядом, надувных матрасах. Лялька хихикала. Когда я нагло схватил ее за грудь, она томно проговорила: "Ах, Димыч!" Поцеловал ее в губы. Обнял. Начал раздевать. И тут... Лялька потеряла сознание, обвисла у меня на руках. Это был легкий обморок, который через несколько секунд прошел. Я сделал из матраса кресло, усадил в него Ляльку, накинул ей на плечи ветровку, предложил вина. Лялька глотнула, тревожно посмотрела в темноту и... я услышал, как ее зубы стучат о стекло. Моя подружка паниковала, чего-то страшно боялась. Я не понимал - чего. Перед нами было спокойное море, позади - круто поднимающийся берег, за ним горы. Оттуда никто не мог спуститься. Разве что заблудившийся шакал. Невдалеке - дюжина палаток с интеллигентными людьми, всегда готовыми прийти на помощь.
Лялька тряслась, всхлипывала, при любом шорохе хватала меня за руку. Умоляла не оставлять ее одну. Мне было досадно, но любопытно. Я сказал, что не уйду, если она мне расскажет, что ее так испугало. Мало-помалу Лялька разговорилась. Оказалось, страх ее носил чисто мистический характер. Лялька боялась маленького черного человека, который ей неоднократно являлся. Его приход всегда предзнаменовывался неким особым психическим состоянием или чувством, которое Лялька и ощутила якобы как раз в тот момент, когда мы готовы были предаться любви.
"Может, врет все, - думал я. - Боится залететь или еще что-нибудь в этом роде?"
Но будущее показало - это не так. Сексом Лялька занималась охотно, хоть и странно (подробности неинтересны). Нет, тут было дело куда серьезнее, Лялька как Моцарт действительно боялась своего черного человека.
Это началось месяцев восемь назад. В квартире, где она жила с мамой. Весь вечер смотрели телевизор. Потом Лялька ушла в свою комнату, хотела ложиться спать. Присела на табурет, чтобы посмотреть на себя в зеркало трюмо. И вдруг почувствовала это, странное, то, что сейчас должно было произойти. Захолонуло сердце - прямо из стены ее комнаты вышел небольшой черный человек. Вышел, оттряхнулся как пес и посмотрел на нее дерзко. "Азазелло", - сказал бы любой интеллигентный москвич моего поколения, но Лялька принадлежала уже к другому поколению, Булгакова не читала, гостя не узнала.
Он сказал: "Ну, приветик, Лялечка. Будем знакомы!"
Но себя не назвал, а стал ходить по комнате "как петух". Потом подошел к ней, больно ущипнул холодными пальцами за попку. Лялька чуть в обморок не упала. Потом показал ей зубы, которые стали вдруг как собачьи. Зарычал. Лялька окаменела. Закрыл пасть, захихикал, забормотал какую-то чушь: "Пать, пать, пать, всем по очереди срать, перелесок, три ручья, я уехал от тебя, красный комочек - из манды листочек, семь палок летом в воскресенье и вишневое варенье, только б поезд не проспать, если хочешь с бабой спать..."
Потом запел: "А как я свою милую, да из могилы вырою, по спине похлопаю, поставлю кверху жопою..." Встал на руки и, виляя задом, пошел по комнате на руках, а Ляльке показывал зубы. Затем встал прыжком на ноги, громко пукнул, разбил хрустальную вазу, стоящую на трюмо, и ушел в стену.
Тут в комнату вошла Лялькина мать и спросила, что у нее за шум. Увидела осколки вазы. Всплеснула руками и начала Ляльку ругать. У Ляльки хватило тогда ума о посещении черного человека не рассказывать. Ночью она не спала, боялась, что он опять появится, но под утро забылась. Пару недель все было как всегда: Лялька ходила на работу в парикмахерскую, встречалась с каким-то клиентом, спала с ним, все как обычно.
Лялька решила - пронесло. Но не тут-то было. Ехала однажды Лялька домой поздно вечером в метро. Рядом - никого. Опять пришло знакомое чувство, похолодела спина, по телу пошли мурашки. В то же время Лялька ощутила во всем теле странную приятную истому - отчего испугалась еще больше. Страшно ехать одному в метро ночью. Да еще и с предчувствием чего-то неотвратимого. А её черный человек уже катался по пустому вагону как черное колесо. Туда-сюда. Подкатился к Ляльке. Встал на ноги, приблизил свое лицо к ее лицу, вытянул неправдоподобно длинный собачий язык и провел ей по губам.
Пропищал: "Лялечка, хочешь, я тебя полижу?"
И лизнул ей шею. Как финкой резанул. Лялька задрожала. А он открыл пасть, показал собачьи клыки. Зарычал. Сделал большие глаза, поправил когтями неизвестно откуда взявшуюся на его голове челку аля Элвис и прорычал: "Стрижешь, гнида, плохо!"
Превратился вдруг в маленького Горбачева, встал в позу и произнес назидательно голосом генсека: "Надо определиться, Лялечка, как с котятами поступим! Может быть, утопим их как Му-му?"
Затем завыл что-то рокенрольное, принял свой обычный образ и укатился в другой конец вагона. Сел там на сиденье. Лялька хотела на него не смотреть, но не могла оторвать взгляд. А он делал что-то непонятное. Достал из кармана сверток. Развернул. В нем было что-то красное. Как показалось Ляльке - жидкое. Черный человек начал это красное лизать языком. Затем делал такие движения, как будто апельсин чистил. Ляльке послышался тихий детский плач и жалобное мяуканье. Она от страха отключилась на несколько секунд.
Когда очнулась - черного человека уже не было в вагоне. Поезд подъезжал к станции. Надо было выходить. Лялька прошла через вагон к месту, где он сидел. На сидении лежала изодранная детская пеленка со следами крови. На ней лежал котенок с содранной шкурой. Он смотрел на Ляльку...
Лялька вышла и побежала домой. У нее потом долго болела шея. Там где он лизнул, осталась красная полоса. По ночам Ляльке казалось, что котенок мяукает у нее под кроватью.
Черный человек являлся Ляльке еще раз пять, прежде чем она обратилась за помощью. Все честно рассказала матери. Та - попу. Поп дал матери пузырек с святой водой и посоветовал прийти к нему с дочкой на исповедь и причастие. Лялька в Бога не верила, в церковь не пошла, однако святой водой окропила всю квартиру, а с матерью договорилась, что, если черный человек придет, она стукнет в стену. Через неделю, утром, Лялька услышала вдруг истошное мяуканье. Испугалась страшно. Поняла - сейчас появится. Стукнула в стену. Мать тут же пришла. С олеографией модного тогда Серафима Саровского и пузырьком святой воды в руках. Черный человек появился. Спокойно и без спешки вышел из стены. Мать обомлела. Выставила Саровского перед собой как дуло танка. Пыталась сказать что-то.
Черный человек олеографию из рук матери выдрал, посмотрел на святого глумливо и плюнул ему в лицо. Изящным движением выкинул в форточку. Потом грозно посмотрел на женщину. Положил ей руку на грудь и что-то прошептал. Матери тут же стало плохо. Она медленно села на пол, потом легла и лишилась чувств. Лялька выбежала из комнаты - звонить в скорую. Вызвала врача. Стуча зубами от страха, вернулась в свою комнату - черный человек и не думал исчезать. Он сидел, расставив ноги, на груди у лежащей на спине женщины. Увидев Ляльку, вскочил. Запрыгал по комнате как мячик. Захохотал. Показал собачью пасть и красный длинный язык. Запел издевательски фальцетом: "Кошка бросила котят, пусть ебутся как хотят!"
Закрутился как веретено. Вырвал из скрюченной кисти матери пузырек с святой водой, открыл его и залпом выпил содержимое. Громко рыгнул. Подскочил к Ляльке, лапнул ее за промежность и попросил, нагло улыбаясь: "Налей мне, крошка, стаканчик менструальной крови!"
Вынул как факир из кармана черного пальто граненый стеклянный стакан и подал его Ляльке. Лялька почувствовала, как кровь потоком вышла из ее вагины и мгновенно пропитав трусики, закапала на пол. Черт подставил стакан.
Раздался звонок. Приехала скорая, Лялька побежала открывать. А потом, скорее, - в ванную. Когда она вышла из ванной, врач и медсестра еще возились с лежащей на полу матерью. Черного человека в комнате не было. Граненый, запачканный кровью, стакан стоял на трюмо.
Разумеется, я не мог проверить, врала ли Лялька или нет. Похоже, она говорила мне правду - слишком странны и характерны были подробности явлений черного человека. У Сержа я спрашивал позже, был ли у его тети пару месяцев назад сердечный приступ. Ответ был - да, и не приступ, а инфаркт, от которого та до сих пор не оправилась. Спрашивал я, была ли Лялька у психиатра. Оказывается, была. Психиатр нашел ее психически здоровой, хотя и напуганной. Рассказ Ляльки кончился на том, что черный человек посещал ее последний раз за неделю до отъезда в Утриш. При мне он так и не появился. Лялька заснула. Я пошел домой.
Ночь была безветренная, теплая, очень темная. Луна еще не вышла. Звезд не было видно, на берегу лежал туман. Приходилось идти на ощупь. Слева от меня чуть поблескивало зеркало моря. Справа - черной стеной стояли обрывистые скалы. Я шел и думал о Ляльке и ее черте - рад был отвлечься от собственных проблем. Камешки хрустели под ногами.
Скоро в нос ударило знакомое зловоние. Это вонял мертвый дельфин, которого выбросил на прибрежные скалы прошедший недавно шторм. Где-то тут, недалеко от дельфина, я должен был свернуть направо, подняться по узенькой тропинке, выйти на поселковую улицу. Несмотря на темноту, я видел чуть белеющую тропинку, но со странным черным пятном там, где его никак не могло быть. Я шел, вытянув руки. Наткнулся на что-то, ощупал и понял, что это человек. Он стоял в проходе между скал. Я спросил его глупо: "Вы кто?"
Он не ответил. Рядом с ним порхал красный огонек - человек курил. Выпустил дым мне в лицо. Дым пах серой!
"Ты, парень, - сказал он неожиданно голосом боцмана, который хочет сделать нотацию молодому моряку. - Не суй свой нос в это дело! Понял!"
Ударение он сделал на последнем слоге.
"Понял?" - повторил он еще раз. Потом слегка пнул меня под дых. Я задохнулся, согнулся. А разогнувшись, попытался ударить его по лицу, но мой кулак пронзил темноту. Никого передо мной не было. Путь был свободен.
На следующий день пришел я к Ляльке. Она загорала и курила сигарету. Я прилег рядом.
"Как ты?"
"Все хорошо".
Я не стал ей рассказывать про мою ночную встречу - не хотел поддерживать ее безумие. Да и не был на сто процентов уверен, что это был "ее", а не "мой" черный человек. Стал расспрашивать Ляльку, как проходила ее жизнь до его появления. Она не могла понять, что я имею в виду. Я объяснил, что визиты черта - это наказание за что-то. Лялька долго думала, но не могла вспомнить какой-либо плохой поступок. Тогда я взял на себя роль попа. После недолгого допроса выяснилось, что Лялька за месяц до первого "явления" сделала аборт, потому что "не хотела возиться с пеленками". Совершенно в этом не раскаивалась, даже забыла об этом. Я попытался объяснить ей, что, возможно, существуют какие-то высшие силы, как-то планирующие жизнь человечества. Быть может, ее ребенок должен был породить потомство, из которого через десять или двадцать поколений должен был бы произойти спаситель мира. И вот теперь - та самая серебряная цепочка разорвалась, мир погибнет, потому что парикхмахерша Лялька не хотела "возиться с пеленками". Высшим силам это неприятно и они перестали защищать Ляльку от вторжений других, тоже высших, но негативно к человеку настроенных сил из мира, которого мы называем адом. Лялька не приняла мои аргументы всерьез. Глупо хохотала. Я подумал - что это я действительно во все сую свой нос? Лезу с дурацкими объяснениями. Сам жить не умею, а других учу. Попрощался и ушел. Но вечером все-таки притащился опять.
Через два дня Лялька уехала. Уехал и Серж с друзьями. Я остался один в сарайчике. Загорал, плавал. Забирался на скалы, заглядывал в пропасть, делал пробу. Прыгать было страшно.
Не поддался я и другому искушению. На пляже появились три молодых женщины, ловящие человеков. Каждый день они сидели на одном и том же месте. Без трусиков, широко раскрыв бедра, демонстративно отвернувшись от моря. Рядом с ними восседал на гальке одетый, несмотря на жару, в черный костюм, мужчина. Он всегда держал дымящуюся сигарету во рту. Уж не тот ли самый, думалось мне, когда я проходил мимо этой группы и черный костюм демонстративно мне кланялся. И улыбался противно - не губами, а челюстью. Женщины были немолодые и не старые - в самом соку. Рыжеволосые. Каждый раз, когда я проходил мимо, они смотрели мне в глаза. В их взглядах ясно читался вызов. Я ни разу к ним не подошел - не потому, что меня останавливали какие-то моральные принципы, у меня их нет. Просто не хотел ввязываться в новую историю, достаточно мне было и Ляльки.
Быть может за это те самые высшие силы послали мне подарок. В начале сентября на пляже появилась Альбина - милая девушка 23-ех лет с волосатыми ногами. Мы познакомились как-то естественно, просто. Сидели на берегу рядом, голышом. Ласкались. Болтали. Глазели на медленно ползущие по горизонту корабли и кидали камешки в море. Альбина рассказывала мне о своей жизни и ученье, я что-то плел про мою московскую жизнь. Не скрыл, что женат, что хочу уехать из СССР...
Мы плавали, ныряли и как амфибии продолжали ласки в темно-зеленой глубине моря - как будто внутри огромного изумруда. Терлись спинами, обнимались, гладили ступни друг друга, я теребил кончиком языка ее затвердевшие в прохладной воде соски.
Первую совместную ночь мы провели в ее палатке. Лежали одетые на топчанах, покрытых одеялами. Альбина заснула, а я всю ночь глядел на звезды, видимые из открытой части палатки. Бездонная глубина, мировая пустота смотрела на меня своим огромным черным глазом, по сапфировому зрачку которого были рассыпаны зерна светящегося жемчуга. Я чувствовал ее старость, ее равнодушие ко мне. Мне было хорошо. Я улыбался небу.

 

Берлин

 

"Наша улица" № 94 (9) сентябрь 2007

 

 

 
kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   
адрес в интернете (официальный сайт) http://kuvaldn-nu.narod.ru/