Виктор Широков "Школа стиха" Вспоминая Павла Антокольского

Виктор Широков

ШКОЛА СТИХА

Вспоминая Павла Антокольского

Вспоминая своего наставника Павла Григорьевича Антокольского, современный известный поэт Виктор Широков, постоянный автор "Нашей улицы", впервые публикует отдельные места из своей переписки с мэтром с 1968 по 1974 годы.

 

Юбилей классика

Не так давно исполнилось 110 лет со дня рождения замечательного поэта, переводчика, эссеиста и прозаика Павла Григорьевича Антокольского, а через два года нас ожидает печальная дата 30-летия со дня его кончины.

Безжалостное время перемололо многие государственные, нравственные и литературные ориентиры, которым он уделял свое внимание. Первые его стихи были напечатаны в 1917 году в журнале “Сороконожка”, а первая книга вышла еще в 1922 году в Госиздате, когда Антокольский уже снискал известность в качестве актёра и режиссера вахтанговского театра, кстати, популярностью пользовалась его постановка “Коварства и любви”.

Лично меня в начале 60-х годов прошлого столетия буквально потрясли такие его стихотворения, как “Ночной разговор” и “Экспрессионисты” из цикла “Германия” (1923 г.), “Санкюлот” (1925 г.), “Бальзак” (1930 г.), более позднее стихотворение “Иероним Босх”. Читатели всегда любили его драматические поэмы о Парижской Коммуне и Французской революции, знаменитую поэму “Сын”. Без его переводов, особенно с французского (от Руже де Лиля и Беранже до Арагона и Элюара), не обходились как отдельные издания, так и никакие представительные антологии. Неоценима его работа по донесению до русского читателя творений поэтов нашей многонационально Родины, назову лишь М. Бажана, С. Чиковани, Н. Зарьяна, С. Вургуна и еще множества поэтов Азербайджана, Армении, Грузии и Украины.

Многие поэты разных поколений по праву гордились его наставничеством, назову среди них хотя бы Константина Симонова и Беллу Ахмадулину. Очень жалко, что в “Комсомолке” конца 69-х – начала 70-х не вышла его статья на эту тему из-за того, что Павел Григорьевич наотрез отказался подписать письмо с осуждением А. И. Солженицына. Говорю об этом с полным знанием дела, так как случайно присутствовал при нескольких телефонных разговорах-уговорах и видел то активное неприятие литературной сделки.

Мое заочное, путём переписки, знакомство с мэтром состоялось в конце 1968 года, личная встреча произошла весной 1969 года, велась переписка, которая естественно иссякла с моим переездом в Москву в январе 1974 года, но дружба, надеюсь, продлилась вплоть до его кончины.

Тут я сразу же попрошу извинения у читателя за частые “яканья”, может быть; но личные воспоминания, конечно же, предполагают чистосердечный разговор именно от первого лица. Вообще-то за последнюю четверть века я неоднократно принимался за мемуары об Антокольском, даже написал очерк “Солдат культуры”, который благополучно затерялся в моем домашнем архиве и, слава Богу; живо представляю, какую бы артистичную гримасу состроил бы Павел Григорьевич: “Ну, спасибо! Ну, удружил! Наконец-то из литературных генералов в рядовые разжаловал!..”

Два моих стихотворных посвящения, которые вроде бы ему понравились, были в разное время вписаны в его заветную тетрадку, начинавшуюся адресованным Павлу Григорьевичу стихотворением Алексея Недогонова; были там и стихи Беллы Ахмадулиной, М. Матусовского, кажется, Булата Окуджавы.

Стихотворение последнего, а также стихи Ярослава Смелякова были в свое время, что называется, на слуху у многих любителей русской поэзии. Сейчас эта тетрадочка неизвестно где, что в квартире на улице Щукина происходит, не знаю.

Помню, что была ещё заветная записная книжечка, переплетённая в зеленый бархат, с ранними стихами поэта, из которых мне запомнилось одно, про Керенского, которое среди других прочитал как-то Павел Григорьевич, рассказывая, как его объявили “космополитом” и чуть со свету не сжили, если бы за него не заступился бывший тогда в большом фаворе у Сталина К. Симонов, наиболее верный и преданный его ученик.

Столетие со дня рождения Антокольского выпало почти на середину трудных девяностых, и не было отмечено, как, конечно же, полагалось. Вышел только малотиражный сборник его неопубликованных стихов, составленный одним энтузиастом, который, готовя эту публикацию, я так и не сумел разыскать в своих книжных развалах.

Неожиданный посмертный привет от своего учителя я получил в телефонном разговоре с Викторией Токаревой, которая, написав по моей просьбе для “ЛГ” рассказ и ожидая публикацию, вскользь заметила: “Я тут прочитала “Дневник” Антокольского. Он вышел в Питере, а прислан из Нью-Йорка женой его внука А. Тоома. Там есть строки о пермском поэте В. Широкове, это не ты ли случайно?”

“Наверное, я”, - ответствовал скромно и вскоре, когда представился случай побывать на даче Токаревой, кстати, купившей уже довольно давно один из флигелей дачи Антокольского на Пахре и нашедшей здесь своё любимое пристанище, получил уже в руки драгоценный экземпляр, где (дневник обнимает собой 1964 -1968 годы) находилась и запись от 21 декабря 1968 года.

Привожу её полностью: “Среди писем со стихами <…> выделяю в высшей степени 19-летнего парня из Перми В. Широкова. Здесь будет, отчасти уже имеется большой толк и будущее. Снова лирическое чувство русской истории, татар, церквей, незапамятной старины. Ответил ему почти восторженно”.

Вскоре из Нью-Йорка позвонила Анна Тоом, жена Андрея и составительница книги, которая и выслала мне личный экземпляр. Кстати, с нетерпением ожидаю обещанного ею в предисловии к “Дневнику” продолжения рассказа о последних годах семьи поэта. А внук Павла Григорьевича сейчас живёт в Бразилии, работает в университете математиком. По моим воспоминаниям он внешне очень похож на поэта в пору его театральной работы и первых опытов пера.

Сейчас самое время переместиться в Пермь середины 60-х, которую мало уже кто помнит; её литературные кумиры давно почили “в бозе” (В. Радкевич, Б. Ширшов, А. Крашенинников; А. Решетов дал “кругаля” из Березников через Пермь в Екатеринбург, где и упокоился, а В. Астафьев – то же самое – через Вологду в Красноярск и родимую Овсянку); тогдашние молодые литераторы, пробивавшиеся с боем в литературу, давно укоренились в столице (Л. Юзефович и А. Королёв стали известными прозаиками, хотя первый активно писал вначале стихи и превосходно переводил с английского Р. Киплинга и Р. Браунинга, но быстро сошел с поэтической дистанции).

Литературного журнала в Перми тогда не было, альманах “Прикамье” писатели и издатели самозакрыли еще в 50-е из-за нехватки местных текстов, равнение держалось на журнал “Урал”, где отделом поэзии руководил уныло-кондовый Л. Шкавро, призывавший учиться у второстепенных и третьестепенных виршеплётов, сравнивавших, к примеру, трудовые мозоли с подовыми караваями.

Мне же, апеллировавшему к опыту Б. Пастернака, О. Мандельштама и М. Цветаевой, помимо “заворачивания” ранних стихов предлагалось срочно пересмотреть свою гражданскую и литературную позицию.

Тогда я окончил местный мединститут, учился в спецординатуре, готовился к работе за рубежом, со знанием английского языка, правда, докучало внимание вездесущего КГБ (к слову сказать, Юзефовича и Королёва за выпуск самиздатовского журнала “пасли” еще изряднее), которое и привело, в конце концов, всех нас на “перевоспитание” в Советскую Армию.

А ранней осенью 1968-го, еще не подозревая о своём скором двухгодичном офицерстве, врачом в/ч 75624, я послал свои стихи на суд наиболее уважаемым мною Александру Межирову, Евгению Винокурову и Павлу Антокольскому. Первые двое откликнулись быстро, а Павел Григорьевич с ответом задержался.

Его письмо я получил, уже облаченный в шинельку, при фуражке и хромовых сапогах, и распечатал, трясясь в вагоне поезда, следующего то ли в Соликамск, то ли в Березники. Там-то и прочитал нижеследующее, что привожу вовсе не из чувства похвальбы или гордости, а именно как пример подлинного наставничества, которое, кажется, как и многое другое, достойное, почти полностью выходит из нашего сегодняшнего обихода. Школа стиха Антокольского была допреж Литинститута, может даже, в чем-то его превосходила.

 

Переписка

“Дорогой Виктор Александрович!

На целых десяток дней опаздываю с ответом на Ваше послание, и это мне самому очень досадно!

Ибо, если бы я раньше хотя бы швырнул глаза на Ваши стихи, Вы давно уже прочли этот отклик!

Вы молодец! Ваш вопрос: присутствует ли подлинная поэзия в стихах, присланных Вами, – отпадает сам собою. Поэзия присутствует в каждом стихотворении, в некоторых – на редкость ярко и резко.

Мне лично ближе всего стихи, которые обращены к историческому прошлому. Чем оно дальше, чем сказочнее Вы его воспринимаете и воспроизводите, тем стихи лучше, чище, яснее. Перечисляю их: “Пересвет и Челубей”, “Рябины”, “Волхвы в церкви” (в последн. Кое-какие досадные глупости, вроде “пегасов”, “жухлой иконы” - жухнет краска, а не икона или “разобычнейшей мазни”, а также ударения “кр’есало”, конечно же – крес’ало), “Ночь превращений”, “Кидекша” - и по другой линии – “Хранят в музеях пышные портреты…”, “Человек к ежедневной заботе…”.

Вы молодец, потому что умны и не стараетесь, как некоторые умники, прикидываться дураком. Молодец потому что много знаете, но стремитесь узнать еще больше.

Молодец потому что ни моложе, ни старше своих лет, скорее все-таки старше, но не старее.

И вообще для первого раза я не хочу разжижать и ослаблять похвалы никакими придирками.

А они все-таки есть и относятся к двум вещам: 1) неграмотные ударения, вроде “кр’есало”; 2) безвкусные обмолвки вроде “пегасов” на новгородской иконе.

Но Вы сами понимаете, как легко должны воспринимать придирки такого рода, да и не придирки, конечно, а дружеские замечания.

Ну вот, поздравляю Вас, дорогой товарищ – думаю, что судьба Ваша сложится счастливо. Ваши стихи (лучшие, на мой взгляд) покажу в той или другой журнальной редакции. Надеюсь, что наше знакомство продлится и закрепится в дальнейшей переписке.

Ваш П. Антокольский.

20 декабря 68”

Время тогда неслось с космической скоростью. Несмотря на свой ужасающий почерк, писал я только от руки и копий своих писем не делал), исключение получилось только для “тбилисского периода”, когда со мной в длительной командировке оказалась верная пишмашинка “Колибри”). Перерыв в переписке возник еще и потому, что внезапно умерла Муза поэта, его любимая вторая жена Зоя Бажанова, которой посвящено множество его поэтических строк. Следующее сохранившееся письмо гораздо суровее, и оттого возможно еще важнее.

“Дорогой Виктор Александрович!

Прежде всего, простите великодушно, что откликаюсь Вам больше чем через месяц после получения Вашей рукописи. Но тут нет моей вины, скорее – беда: в разных тревогах и хлопотах, да и в собственной работе.

Как видите, я широко использовал Вашу просьбу: испещрил рукопись всякого рода пометками. Вы увидите и то, что многое, в сущности, большая часть написанного Вами, мне понравилась. Но одобрение – дело нехитрое, хотя и приятное.

При всех условиях важнее и нужнее Вам мои критические замечания. Тут есть и придирки к мелочам, но есть и принципиальное. Я надеюсь, что Вы легко уловите общую направленность моих требований. Не говоря уже о требованиях грамотности в речи, в ударениях на слоге, в требованиях речи не областной, а общерусской, т. Е. литературной – все это мелочи – есть требования и более коренные и основные. Я думаю, что Вы должны раз навсегда отказаться от витиеватой стилизации. Она носит характер, чуть ли не славянофильский, и значит, опоздала лет на полтораста. Да и не сильны Вы в этом деле. Тем более что и другие поэты, грешные в том же самом псевдорусском стиле, тоже никуда не годятся. Все это эпигонство самого дурного тона. Народностью обмануть нельзя. Когда вы обращаетесь к любимой девушке, когда вспоминаете раненья и тяжелые операции Вашего отца воина, Вы народны по-настоящему, тут Вы поэт. А в побрякушках уменьшительных – Вы эпигон.

Переписка, общенье на расстоянье между Пермью и Москвой – не лучший способ такого разговора, но все же удовлетворительный.

Если хотите, если сочтете нужным для себя, пришлите еще раз перепечатанную рукопись. Но править Вам придется много. Поэтому – не торопитесь! Я от всего сердца желаю Вам добра и удачи. А на это письмо все-таки ответьте: мне хочется знать, как Вы приняли мою критику. Крепко жму Вашу руку.

П. Антокольский.

27 ноября 69”

Жизнь продолжалась своим чередом. Летом 1970 родилась дочь. В августе-сентябре поступил в Литинститут. В октябре истекал срок моей срочной армейской службы, чуть не остался “в кадрах”, но вовремя опомнился и, не без труда, вернулся в ординатуру, уже без приставки “спец”. Наложенная из-за службы (был начальником медслужбы отдельного батальона связи, раскомандированного по всему Уральскому округу, следовательно, был во что-то немаловажное посвящен) секретность поставила крест на зарубежной работе медика.

Конечно, основные мои жизненные интересы вертелись вокруг литературного призвания. Никак не удавалось сделать первый крупный шаг – издать книгу стихов. Местные писатели, ежегодно обсуждая очередную мою рукопись, ходу изданию не давали. Какой-то вариант был даже заслан в Комитет по печати РСФСР, где неожиданно был сильно поддержан критиком Ал. Михайловым, немало сделавшем мне доброго. Правда, его заступничество мне помогло не сразу, и даже резкие строки в защиту моих стихов позднее, в передовице “ЛГ” за подписью “Литератор”, только подлили масла в огонь. Справедливости ради задним числом понимаю, что такова была обстановка по всей стране. После “пражской весны”, тамошних писательских клубов и известных чехословацких событий 1968 года пять-шесть лет выпуск книг так называемых молодых поэтов старательно глушился.

Случайно сохранилась копия моего письма от 16 октября 1970 года с описанием тогдашних злоключений:

“Дорогой Павел Григорьевич!

Строчу (и для разборчивости впервые на машинке) длиннейшее послание о том, где я, что я…Благополучно сдав зачеты, стремглав вернулся домой, к строгой жене и крошечной дочери… Блудного отца приняли, закололи парочку бифштексов! И пошли отцовские будни… А все это не совсем интересно.

В конце сентября у нас в Перми устроили творческий семинар впервые за последние 7 лет да еще с московскими руководителями Алексеем Смольниковым и Марком Максимовым. Не хотел сперва обсуждаться, хватил за эти 7 лет творческой жизни, намяли бока, сколько раз зачеркивали; переносил, писал новое, перерабатывал старое… но ожидался Марк Максимов, Ваш ученик, первая книга которого мне понравилась (остальные, пожалуй, не то) и главное – тут-то я и хотел представить нашему литературному миру Ваше предисловие.

Не тут-то было. Здесь я превращаюсь в летописца-склочника и хочу в первый и последний раз рассказать для ясности историю многострадальной рукописи своей первой книги. Наскучит – перелистните.

Итак, 19-летний юнец, студент-медик пишет втихомолку стихи на исторические и прочие темы: “Пересвет и Челубей”, “Рябины”, “Волхвы” и т.д. любит он символистов, футуристов; в поэзии неистов, печатается понемногу в областной комсомольской газете, решается составить книгу…

Наступает 1966 год книга у него, конечно же, не готова. В областном издательстве выходят первые книги 4-х авторов. В 1967 – только одного. В 1968, 69, 70 – ни одного начинающего. Объясняется это тем, что у претендентов на сей престол маловато силёнок, а мне иногда еще и молодостью. Вернее всего – экономической невыгодой издательству. Наконец, в январе 68 его-мою рукопись писательская организация после бурных дебатов рекомендует в план 69-го. Ура! Мы ломим…

Затем молодого человека призывают на 2 года в СА, он надевает погоны, служит вначале в Свердловске, что с книжкой – не знает, там его кое-кто шпыняет и, все еще не веря в свои силы и призвание, он обращается к Вам. Добрые слова, новоиспеченный поэт окрылен!

В январе 69 он стучится в двери нового главного редактора издательства, справляется о судьбе рукописи, слышит, что об её существовании тут и не знают, обещают поискать… находят, отправляют в Комитет по печати при Совете министров, м. б. надеясь, что там-то она и скончается естественной смертью… но этот недоношенный младенец попадает в руки опытного акушера (да простит он мне это сравнение!) А. А. Михайлова и с более или менее благоприятной рецензией отправлен восвояси, где на нее, в общем-то, и не обращают внимания…

Пиит полгода исправляет указанные огрехи, заново компонует рукопись, будучи проездом в Москве, показывает её Михайлову, получает устное одобрение и даже согласие быть редактором будущей книги. Счастливый возвращается в Пермь и здесь слышит сакраментальное: если вас любят в Москве, там и издавайтесь…

Но осенью 69 книга почти принята к изданию, речь идет о заключении договора, о предварительном редактировании, о предисловии многоуважаемого мэтра, который благосклонно смотрит на юношеские опыты… Тут несколько темных мест, а главное – местный рецензент по лености или черт его знает почему, так и не написал должной бумаги, а уже в феврале речь снова зашла о физической молодости автора (всего 25! Еще успеет! Куда торопиться!), о том, что уж издавать так такую, чтобы сразу в Союз принять и вообще есть еще претенденты, не лучше ли всех положить в “братскую могилу”…Хотел отказаться. Рассоветовали. Потом из “могилки” вытряхнули десяток исторических “косточек”, оставив десяток лирических “рёбрышек”, и пошла писать губерния…Из предварительного плана на 70-й перенесли на 71, а потом и вообще позабыли, затеряли… Дескать, все говорят, что книга еще не готова, вот состоится – милости просим… А что надо?

Предисловие тем временем было написано, в июне получено, но тут аппендицит главного героя, роды первенца, летние отпуска издателей, наконец, поездка в Москву, в институт… Я помню, сидя у Вас, не мог ничего вразумительного сказать по поводу того, что никому еще предисловия не показывал, а оно могло стать щитом (на котором понесут…) И мы возвращаемся к началу повествования. Ждут ревизора. Пиит ждет… Марка Максимова – хоть бы к нему, чуть ли не по крови родня – вот ведь образованность, книжность! Подвела…. – той же школы, авось поддержит! Бог на небеси обрёлся, я попал к Максимову в семинар, в первый день выслушал доклад пермского и. о. о том, какой этот вьюнош чересчур начитанный, “книжный” и вообще “формалист”…

И тут-то или я сделал тактическую ошибку (а уж давно вся эта издательская кампания напоминает мне военную операцию), или просто счастье отвернулось… Подошел я к Марку Давидовичу утром, поздоровался и попытался в двух словах объяснить кто я и что я, и вообще, не угодно ли прочитать предисловие уважаемого Павла Григорьевича… Неправильно? Но кому бы я его показал? Пермским писателям, которые недоверчиво бы щурились на него и думали: и как это Широков раздобыл его, с чего это Антокольский раздобрился? А, всё бывает…Попытался, значит… Не тут-то было. И пошли они солнцем палимы… Понял я, что напрасно предложил, но слово – не воробей…

Стихи участников семинара были на уровне детсада, кроме одной женщины. И врубил Максимов “самонадеянному юнцу” “леща”, повторив все слова пермского и. о. о “книжности”, излишней изощрённости слога и никчемности содержания, дескать, всё это видно откуда списано?!?! Версификатор – гласил диагноз руководителя семинара. А книги после этого не видать мне, как своих ушей в течение добрых 5-10 лет. Здесь, в Перми. А уж в Москву и подавно некуда и не с чем соваться. Вот и вырезка из городской газеты, где про то пропечатано.

Не раздражаю я Вас, Павел Григорьевич, многословием? Больше не буду. Пишу-то из-за того, что встретитесь Вы там (Москва тесна) с Максимовым и скажет он Вам что-нибудь про меня… И буду я страусом, пытавшимся прикрепить павлиньи перья великолепной рекомендации…

Сейчас, через три недели легче вспоминать этот фарс. Нашел я и неплохие слова критика Л. Аннинского о “книжности” - тоже цитата! – “Книжность” плоха там, где она костыль, где она прикрывает прорехи невежества. Но “книжность”, вырастающая из характера автора и соответствующая его душевной настроенности, – это уже факт стиля, и он может быть закономерен”. Что эту цитату на грудь повесить?! Всё равно не уразумеют. Максимов-то говорил о вычитанности “Кидекши”, “Волхвов”, “Рябин” - неверно же это!

Вот и вся эпопея. Правда, потом советовали мне добрые люди, чтобы Вы сами послали предисловие в издательство – директору или в писательскую организацию, на худой конец. Но я не знаю, где предел Вашей внимательности и опеке, есть ли время и желание Вам связываться…Плетью обуха все равно не перешибить. У нас даже не знаешь, от кого конкретно зависит решение издательских дел. У меня какая-то несовместимость с местными гениями, то ли потому что не пью с ними и не пресмыкаюсь и вообще “интеллигент”, то ли действительно пишу не то, что надо в наше героическое социалистическое сегодня.

Дай Бог, закончу литинститут. Напишу что-нибудь путное. И все-таки обидно. Почему столько рифмованного дерьма выходит, а моим текстам места нет.

Шестого октября уволился в запас. Сейчас получаю паспорт, устраиваюсь на работу (возвращаюсь в ординатуру, заканчивать 2-й год; правда, профессор смотрит на это скептически, слишком уж я предан литературе, вряд ли в науке смогу что сделать. Надо в наш век быть однолюбом, да и то любовь может оказаться несчастной). Привыкаю ко гражданке… И скучаю по армии. Привык за два года. К тому же она давала относительное материальное благополучие (190 – против нынешних 90). Как еще на сессию отпустят, с одной учебы на другую?.. а хочется приехать в мае, позвонить Вам, снова провести носом по сухим корешкам книг начала XX века, моего любимого времени в литературе…

Посылаю Вам копию первой творческой работы, стихи, написанные в сентябре с. г. В Москве. Не Бог весть что, но – новое. М. б. что-то и понравится…

Жду Вашу “Медную лиру”, никак не появляется в наших книжных магазинах. Жду подписку на пятитомник.

Жду от Вас письма.

Ваш Виктор.

P. S. На всякий случай высылаю копию Вашего предисловия, но опять не знаю, насколько простирается Ваше расположение. Никогда не хотел входить в литературу с черного хода. Но сейчас, по-моему, два пути – либо собутыльничество, особенно в провинции, либо посильная помощь известного поэта. Увы, несмотря на качество стихов. Эх, обидно, что трачу чувство, мысли, время на “благородные негодования”, на пустые обиды, и как это всё вообще выбивает из колеи. Здесь сегодня ты в “плане”, талантлив, а завтра – бездарен и тысяча таких же нелестных эпитетов… Интересно, было ли так раньше?! Всё одно, наверное”.

А вот и это пока так полностью и неопубликованное предисловие. В первой моей книге “Рябиновая ветвь” (Пермь, 1974) оно появилось в сокращении, дабы не раздражать тогдашних областных властителей дум.

Явление нового поэта всегда напоминает явление природы: молнию, радугу, расцветшую весну, первый снег. Так получилось и с Виктором Широковым, врачом из Перми, скромно и скрытно работавшим перед первыми попытками выразить себя и свой мир в слове и ритме. Он добросовестно и без прочной уверенности в собственных илах искал то, что принято называть “лица необщим выраженьем”, чем по праву гордился Баратынский.

Я убеждён, что Виктор Широков отнюдь не стремился к особой оригинальности. Он не заражен модной болезнью молодёжи – желанием поразить, ошарашить, дразнить, кого бы то ни было резкой дерзостью находок. В нем нет выверта, каприза, навеянного модой извне. Все проще, и оттого достойнее и мужественнее.

Мне кажется, первая мысль, толкнувшая молодого человека к поэзии, была такая: “Зачем я опоздал родиться? Зачем не стоял в одном солдатском строю с отцом, не был участником Отечественной войны?” мысль естественная для физически и нравственно здорового юноши, к тому же впечатлительного и честного, живущего одной жизнью с народом. Служба в Армии многому помогла и еще большему научила Широкова.

Так родилась кровная связь с родной землей, которую Широков успел хорошо узнать. Не только узнать, но и многое вообразить, дополнить книгой, любованием стариной.

Так родился патриотизм в той высшей стадии, когда он выражается не только в привязанности к территориальной протяженности, географически ограниченной. Родилось чувство родной истории. Оно организовало мир поэта. Родилось сознание связи с бесчисленными поколениями трудящихся и борющихся за свою землю русских людей. Появились стихи, где память о битвах с татарами соседствует с прелестной церковью спаса на Нерли под Владимиром. Таких и похожих стихов у Широкова много. Они не повторяют друг друга и не перепевают других поэтов. Это его мир.

Отсюда родилось чувство родной природы. Природа оживает у Широкова, прежде всего потому, что она исторична – не менее чем кони на фресках новгородского письма.

Рябина давно и по праву обжита в русской лирике. Вспомним хотя бы Александра Блока:

…густых рябин в проезжих сёлах

Красный цвет зареет издали…

Рябина у Широкова действующее лицо истории. Поэт вспоминает рядом с нею рабынь татарской неволи. Это не игра слов, не ассоциация “по смежности”, но органическое чувство языка, его глубинных корней.

Умственный и нравственный кругозор книги широк. В стихах Широкова гуляет степной ветер, текут полноводные реки, сменяются весны и зимы. Образы давних эпох обступают героев Дубосеково в трагическом сорок первом году. Все это схвачено крупно, в резких очертаниях и ракурсах. Такие явления всегда были прогрессивными в нашей поэзии. Здесь строка и строфа легко уживаются с песенным ладом, но это совсем не значит, что Широков поэт-песенник. Его стихи сложнее, умнее простой песни. Не грех сказать, что он вообще умница, – и, слава Богу! В пылу полемики и раздражения Пушкин когда-то обмолвился: “Поэзия, Господи, глуповата”. Вот уж, прости Господи, чего не скажешь про нашего молодого современника.

А рядом со всем этим безусловным богатством есть у Широкова и другое, что незачем обозначать богатством, настолько оно общо и общезначимо для всех сверстников молодого поэта, будь они лирики или физики, ткачи или врачи.

Это любовь к любимой женщине – то самое, с чего каждый из нас начинал когда-то. Это любовь верная и нервная, как полагается в юности. Таких стихов у Широкова много, но они не повторяют друг друга и не рябят в глазах и, прежде всего – не сентиментальны. Поэт хорошо помнит, что его любимая еще так недавно была девочкой, что все их сближенье было стремительным по нынешнему времени и в то же время не до конца уверенным в своей правоте. По старинке он помнит, какое значение приобретали в этой любви частые и неизбежные разлуки – прощание на ветру, на юру, на вокзалах и в аэропортах.

Коротко же, тут все как полагается в нашем далеко неблагоустроенном веке, беспредельно далеком от мещанского уюта, благоприобретенном по милости отцов и дедов. Эти двое – мужчина и женщина – дети века. Еще точнее: они – дети пятидесятых-шестидесятых годов века. Об этом читатель узнает не по датам, которые могли бы и не стоять под стихами, а по их напряженной внутренней сути. Рядом с исторически-балладными стихами, с картинами природы, изображенной динамично и в острых ракурсах, любовная лирика Широкова только вырастает в своем значенье. Она явление редкое в нашей поэзии.

Для пишущего эти строки первое знакомство с поэзией Виктора Широкова было на старости лет настоящим подарком жизни.

Павел АНТОКОЛЬСКИЙ

1970

 

А вот отклик на мое приведённое выше письмо.

“Милый друг Виктор!

Вчера получил Ваше печальное письмо с описанием мытарств по мукам Вашей книги. Сказать по правде, я не думал, не мог себе представить, что дело обернется такими ведомственными или просто житейскими сложностями. Может быть, я мог бы в чем-либо помочь Вам? Но как? Обратиться прямо к первому секретарю Вашего обкома? Или это сочтут неприличным, назойливым? Прямо не знаю. Мо. быть имеет смысл обратиться в литинститут, к тому же Михайлову? Да и Вам самому это сделать?

Всякие разговоры, что Вам “всего” 25 лет и т. д. доказывают только то, что местные писатели в Перми закоснели в своих пяти-шестидесятилетиях и цепляются за собственные кресла жопами.

Впрочем, я чувствую и оттенок юмора в Ваших жалобах, это хороший признак: значит, Вас нелегко сбить с панталыку, вы расстроены, встревожены, но головы не вешаете. И то, слава Богу.

Новые Ваши стихи нравятся мне не все. Лучшие, кажется, “Кони Клодта” и “Монолог врача” (хотя в нем есть какая-то неясность: тот ли безнадежный больной выздоровел, или какой-то другой?). “Аттракцион” и “Кино” - не Ваши, а вообще ничьи. Да и любовная лирика была у Вас лучше, оттого что чище: романтичнее.

Посылаю Вам “Медную лиру” - посылаю с опозданьем, мог бы сделать раньше, но как-то засиделся.

Нужна ли Вам копия предисловия, которую Вы прислали? У меня вообще она имеется. Но если потребуется какое-то вмешательство, о коем сказано выше, то его придется присовокупить к “вмешательству”.

Значит, поразмыслите на эту тему: без Вашего сигнала я ничего не буду предпринимать.

Крепко Вас обнимаю и жду вестей.

Ваш П. Антокольский.

22 октября 70”.

Требуемые пояснения таковы.

Павел Григорьевич прислал предисловие к будущей книге, которое в значительном сокращении (были убраны лично мною во избежание неизбежных нареканий многие лестные сравнения с Блоком и Лермонтовым) будет опубликовано весной 1974-го, когда я навсегда перееду в столицу. Эти добрые слова были восприняты влиятельными тогда пермскими писателями чуть ли не как личное оскорбление их никому незаметного труда. Трубногласный классик поддерживает всерьез “мальчика в коротких штанишках”, словно Державин Пушкина, или же сам Пушкин благословляет нахального юнца. Такого, по их мнению, не должно быть никогда, ибо нарушается равновесие мира и вся его гармония соцреалистической иерархии.

“Медная лира” - сборник французской поэзии XIX-XX веков в переводах П. Антокольского. Дарственная надпись на титуле: “Дорогому Виктору Широкову с давнишней любовью к нему и к его поэзии. П. Антокольский. Октябрь 70”.

Пропускаю письмо Антокольского от 1 марта 71-го года, о скором выходе его Собрания сочинений в четырех томах, как не имеющее отношение к заявленной теме школы стиха. Но вот следующее за ним.

“Милый друг Виктор! Ваш почерк с каждым новым письмом являет собой ребус для меня: приходится раза по три вчитываться в эти беглые, косые строки, к тому же микроразмера. Слава Богу, хоть адрес на конверте разборчив.

Боюсь, не слишком ли Вы требовательны к себе и своим стихам, нет ли тут признаков общей растерянности, т. е. утраты той, первоначальной, юношеской веры в себя и в свой путь, которую каждый поэт обязан хранить до конца своих дней и беречь как зеницу ока. То, что Пушкин называл:

Непреклонность и терпенье

Гордой юности моей.

Это необходимо всем нам, как боевой лозунг. И может пригодиться в самые разные времена и при самых разных обстоятельствах. Помните об этом!!!

Итак, скоро у Вас – сессия, встреча с Москвой, общения, вольные и невольные, со сверстниками и с теми, кто постарше, в их числе и “пишущий эти строки”. Еще не знаю, куда занесет судьба меня весною, но, скорее всего, буду в городе, на улице Щукина.

Сейчас у нас, повсеместно, во всех сферах личного и коллективного труда нечто вроде моратория: ждут съезда в конце марта. Чего именно ждут, не поймешь. Тем не менее, жизнь кое-какая идет, ничего не скажешь. Мне лично обвинить кого-то или жаловаться на что-то – не приходится. Вот лежит на столе сигнал первого тома. Вот из Ленинграда звонят, что “Сказки времени” близки к выходу. И прочее в том же духе.

Подписка на “Собр. соч.” начнется только тогда, когда 1-й том будет на прилавках книжн. Магазинах, которые вообще принимают все подписки. Иначе эти тома и купить в розницу нельзя будет. Подписка ограниченная: тираж общий: 50 000, его же не преидеши. С бумагой швах. Вернее же она в основном предназначена на совсем другие нужды, далекие от литературы. Это – как всегда.

Пожалуйста, не представляйте себе Москву, как некий блаженный оазис. Москва – та же Пермь, тот же Горький, Саратов и т.д., только в ином масштабе. Везде та же скрипучая, устарелая, несмотря на сложность, машина. И бюрократическая, и, одновременно, халтурная. Тут и концов не найдешь.

Трудно судить, на основе одного короткого стихотворения, присланного Вами, о том, где Вы и что Вы. Сверх прочего и потому что еле-еле прочел его: почерк не то “дамский”, не то совсем стариковский. Но кажется, стихотворение милое и серьезное.

Чаша Неба и чаша Земли

На одном стоят переломе, –

Это, во всяком случае, образ Ваш и только Ваш.

Как раз эти дни я серьёзно и заново вчитывался в Тютчева (что мне надо для одной статьи) и еще раз, заново и свежо убедился, до чего это современный (т.е. вечный) спутник. В чем-то Вы родственны Тютчеву и значит, в любой час жизни можете найти у него – отзвук себе, поощрение, отвержение – словом, найти насущно-необходимое в тот самый час, когда оно требуется. Конечно, Тютчев не один такой. Есть и Пушкин, и Блок, и еще многие и многие. Важно, что Тютчев в том же породистом ряду.

Ну вот, милый Виктор, кажется всё. Пишите, пожалуйста, чаще и без дела. Крепко Вас обнимаю и – привет Вашим близким.

Ваш П.

17 марта 71”.

Из контекста письма сейчас вспоминается, что я всерьез занялся переездом в столицу и изыскивал различные возможности для этого, пока меня не взяли врачом-офтальмологом “по лимиту”, и я честно-благородно отработал положенные три года, даже три с половиной; после чего и по окончании Литинститута ушел старшим редактором в отдел братских литератур “ЛГ”, предпочтя эту газету “Комсомолке”, куда меня приглашали заведующим литературным отделом.

Тютчев мне действительно всегда был очень близок, и даже лучшая моя на сегодня книга “Иглы мглы” озаглавлена тютчевской метафорой (своеобразное соревнование с “Громокипящим кубком” и “Демонами глухонемыми”). Павел Григорьевич также воспринял его уроки. Стихотворение “Кот в басне”, кстати, очень перекликается с тютчевским….

Следующее письмо практически продолжало предыдущее.

“Милый Виктор!

Ваш почерк по-прежнему остается для меня чем-то вроде китайской грамоты, честное слово! То ли от нервности (несвойственной представителям медицины, гм-гм), то ли Вы спешите, не знаю, но Вы, друг мой, неудобочитаемы. Да и стихи под старой копиркой не всегда можно прочесть, а уж Вашу правку на этой тонкой, почти папиросной бумаге, совсем не разберешь.

Отчитывая Вас в первом абзаце, сразу перехожу на другой лад. В большинстве стихи прекрасные! А последнее, посвященное выставке безвременно погибшей юной художнице Наде Рушевой – это просто маленький шедевр. Тут все хорошо – и трогательное, и саркастически гневное. Вы молодец!

Я обязательно буду Вас пропагандировать в разных редакциях, журнальных, да и в других. И надеюсь, мы с Вами еще утрем нос уральскому издательству!

Насчет почерка и т.д. примите мое ворчание на счет моего зрения хотя бы на 30%. Остальные 70% на свой счет.

Кажется, “Церковь Покрова” я уже читал, или нечто похожее. Стихи о дочке тоже очень хороши, но я думаю, сила Ваша все-таки в других, более обширных и общих стихах. Ваша тонкая и точная живопись природы не нуждается в поощрении, но свою собственную душу именовать “чуткой” - это дурной вкус!

Надеюсь, что в очень скором времени смогу прислать Вам свой первый том: сигнал его давно уже на столе у меня. Да и “сказки” должны выйти к маю: так обещано. Но все зависит от ржавых оборотов этой неслаженной машины книготоргов, от контейнеров Ленинградской ж. дороги и прочих привходящих посторонних делу обстоятельств. В частности я установил, что расстояние в 700 километров от Москвы до Ленинграда все-таки меньше чем с четвертого этажа на третий в и-стве “Художественная литература” в Москве на Басманной. Четвертый это редакция, а третий – производственный. Но и тут мне грех жаловаться.

Не совсем понял я в Вашем письме, когда предстоит Ваше путешествие в Москву в связи с литинститутом, как вообще эта сторона Вашего бытия. Надеюсь, что мы скоро все-таки увидимся, прошу только, заранее известите меня, может быть по телефону, но примерно за неделю, ладно?

Обнимаю Вас и привет Вашей семье.

Ваш П.

4 апреля 71”.

Или писем за этот год сохранилось больше, или наша переписка стала более интенсивной. Вот письмо Антокольского, полученное менее чем через три месяца.

“Милый Виктор!

Ваше письмо (слава Богу, на машинке и удобочитаемо) полно, равно как и стихи,

<…>, раздумий, заботливости о будущем – и все это нуждается в ответе с моей стороны. Но, прежде всего, хочу совершенно Вас успокоить. Со здоровьем у меня решительно все в ажуре. Была непомерная усталость после Пушкинской недели, т. е. Ленинграда, Пскова, Михайловского, Святогорского монастыря и возвращения в Москву, где всё умножилось другими волнениями и эскападами, несвойственными моему возрасту. Но вот уже весь июль живу на Пахре, остыл, оброс черновиками и окурками, и жизнь вошла в норму, а я по мере сил в спортивную форму. Теперь о Ваших стихах. Вообще я Ваш давнишний поклонник и готов ставить на Вас, как на верную лошадку. Но вот, кажется, впервые прочел эти новые листочки и не слишком обрадовался. Единственное, что дышит Вами, Вашей сложностью и простотой – это цикл “Встреча” - отдельные части цикла разного достоинства, есть хуже и лучше, но в целом – это Виктор Широков, как я привык Вас видеть.

Другие стихи, даже такое отличное, как “Мертвая вода”, могли бы и не быть написаны. Они ничего к Вам не добавляют. “Память о будущем” заинтриговала названием, как заявка, но эта вещь еще будет написана Вами.

Вот какое у меня общее, суммарное и сумбурное впечатление. В искусстве – любом – всегда творятся непредвиденные и непредвидимые события. Я имею в виду то, что происходит с тем, кто делает искусство; он непрерывно на линии его огня. Это положение неуютное и обязывающее: гляди в оба! Не зевай! Речь идет не о трудовой дисциплине (она сама собою обязательна), но о внутреннем состоянье, о том, чтобы вскочить ночью ради рифмы, ради пера Жар-птицы. Впрочем, боюсь, что заврался и порю лишнюю канитель. Но Вы, Виктор, умница и разглядите здесь зерно мысли и существо дела.

Вещь, которую я пишу, пока очень рыхла, ухабиста, хотя и написано больше тысячи строк. Я еще не определил для себя того, что Станиславский называл “сквозным действием”. А раньше, начиная “Робеспьером” и вплоть до “Таракановой” сквозное действие само давалось в руки, стоило только начать вещь. Может быть, это оттого, что сейчас больно велик охват: три века Русской истории. Глаза разбегаются: на что смотреть, чего не пропустить, что в жилу, что зряшное. Я на ходу ломаю прием, манеру, стиль, изобретаю фортеля со временем, но, может, станется, это тщетная игра с болваном. Словом, исповедуюсь Вам, глядя на машинописный текст. Вместе с письмом посылаю Вам II том, в котором моя поэзия исчерпана – по крайней мере, на сей момент. Так что новая вещь, будь она и закончена, все равно не войдет в этот четырехтомник: лета к суровой прозе клонят. Слава Богу, “Сказки” у Вас имеется и даже одобрены Вашей женой. Но что-то не помню: я ли прислал их Вам? Помогите моей дырявой памяти! Прислал бы и пластинку, но даже на Главпочтамте не умеют паковать отдельных пластинок, так что с нею придется дождаться встречи в сентябре. В “Лит. России” и др. “органах” наведу справки. Но если бы Вы знали, какие везде олухи! Впрочем, знаете!

Крепко Вас обнимаю и шлю сердечный привет Вашей жене. Ваш П. 28-го июля 71.”

Следующее письмо – еще более быстрое, менее чем через месяц. “Сказки” - имеется в виду книга прозы “Сказки времени”.

“Милый Виктор!

Несмотря на сильно укрупненный почерк, Вы навсегда останетесь обречены на пишущ. машинку даже в частной корреспонденции. Незамедлительно посылаю Вам “сказки”. Сказать по правде, я думал, что давно это сделал.

Сейчас не хочется описывать Блоковск. День 8-го августа. Он был в высшей степени великолепен, сердечен, торжественен. Я купался в нем, как сыр в масле.

Когда-нибудь в другой раз (сейчас у меня голова лопается от насущных забот и дел) напишу или расскажу о нем в ярких красках, в лицах…

Простите за краткость и нервность этого отклика. Остаюсь в долгу перед Вами. Горячо обнимаю. Всегда верю в Вас и Ваш, люблю Вас и Вашу работу, и вообще Вы молодец, слава Богу, еще молоды, а это и есть насущный хлеб и кислород жизни! То-то!

Ваш, Ваш, Ваш П.

17 августа 71”.

И еще одно, следующее.

“Милый Виктор!

Не можешь себе представить, как я благодарен тебе за более чем роскошный подарок – седуксен! Ведь моя дочь буквально гоняется за каждой пачкой и часто без результата. Он редок как … фальшивая монета. А мне, очевидно, будет необходим по гроб жизни.

Очень досадно, что нам не удалось повидаться после вечера 21-го. Для меня он был очень важен, как возможность утверждения себя на этой грешной земле, как встреча с аудиторией, состоящей из Бог знает кого, и достаточно многочисленной, но, слава Богу – не массовой…

Виктор, всеми возможными средствами стараюсь продвинуть тебя и в “Литгазету” и в “Литроссию”, где достаточно разъяснена ихняя ничем не оправданная ошибка отнесения тебя к детским поэтам. Но вся эта мельтешня с теми или другими “разъяснениями”, как везде и всегда, растягивается во временную неопределенность, от которой, вообще-то говоря, и сходят с ума самые нормальные люди!

Мне это грозило много раз в жизни и до сей поры грозит ежедневно.

Виктор, это письмо невеселое. За что прошу прощения. Надеюсь глубоко, что в какое-то близкое время смогу и порадовать Тебя и Анечку. Порадовать по-настоящему сообщением, что такие-то и такие-то стихи там-то и там-то будут напечатаны тогда-то и тогда-то!

Крепко Тебя обнимаю, П. Антокольский.

11 декабря 71”.

И еще одно.

“Милый Виктор! Прости, ради Бога, мое безбожное молчание в течение чуть ли не всего января плюс эти первые дни февраля. Но самое поганое при этом, что в клоаке, в бардаке моего стола я так и не нашел твоего последнего письма со стихами: ни письма, ни стихов… Прости и прими, как свидетельство дырявой головы, разбросанности и прочих “возрастных” явлений, вроде маразма.

За это время у меня был один только выброс во мне: три с половиной дня в Риге, где я вместе с Беллой выступали два вечера подряд на хорошей, восприимчивой аудитории. Каждый работал по целому часу, зарабатывал аплодисменты и командировку. Но сейчас я вспоминаю главным образом лифты в гостинице – вверх-вниз – да принудительное сидение в ресторане с принудительными дозами зеленого змия. Но это прошло и сплыло, смыто. У меня, до сей поры, было две тревоги: о Вас в Перми и об Игоре Кравченко во Владивостоке. Вторая тревога рассосалась, ибо внезапно Кравченко улыбнулась судьба, у него договор на книгу там, на Дальнем Востоке, где до сей поры, он был абсолютно таким же изгоем, как Ты в Перми. Сказанное, если угодно, можно понять и как одобрение: ибо Время – джентльмен, а Бог правду видит, даже если не скоро скажет. А насчет печатанья в Москве Кравченко еще в худшем положении, нежели Широков, его ни разу не печатали нигде, кроме как в Хабаровске и на Камчатке.

Виктор, я был таким хамом, что не поблагодарил Тебя и за седуксен. Эти проклятые таблетки, без которых я могу не закрыть глаз всю долгую ночь. Так случалось недавно в Риге, ибо я забыл взять мешок с моими лекарствами из сумки Беллы, а эта чертова кукла закатилась на всю ночь куда-то в гости. И если бы моя приятельница не ворвалась к ней в номер в ее отсутствие, то я и днем не отоспал бы перед самым выступлением полтора часа, и тогда сорвал бы его. Так что ты мой спаситель и воскреситель-реаниматор.

Прими это письмо не в счет, ибо в нем нет ничего о Твоих новых стихах, уже дважды приходивших в Москву и остававшихся без оценки.

Но если бы Ты знал, какая гора несделанного, незавершенного, обещанного и т.д. лежит на моем горбе, то просто пожалел бы меня, ей Богу. И это значит, что Тебе придется еще раз…

Прости. Внезапно нашел Твое письмо со стихами от 14 января. Сейчас буду его изучать!

Ну, вот я и прочел твои переводы. Во всяком они интересны. А сверх того я вижу, что самый факт перевода – хорошая школа для тебя, как для всех поэтов. Не по технически-внешним причинам, а как возможность уйти от себя, выйти из себя ради восприятия чужих чувств, мыслей, чужой, если не чуждой среды и атмосферы. И тут, кажется мне, возникает возможность показать эти переводы в редакции “Иностр. литературы”. Я совсем не англист, языка не знаю, тем более не знаю этих поэтов (за исключением Киплинга). Но если говорить о выборе из всей этой сюиты, то там где есть хотя бы тень сюжета, перевод сильный: его держит содержание. Вот примерный перечень таких удач: Хаусман “Восемь часов”; он же “Каштан роняет…”; Йейтс “Однажды в парке”; он же “И что же”; Грейвз “Никто” (!); Де ла Мар “Ангел Тома”; Киплинг в чем-то сомнителен. Прежде всего, оттого, что не знаю, насколько характерно для него, очень ясного поэта, этот туман?

Вот, мой милый друг, все, что следует сказать о переводах. Но еще раз: это хорошая, если не необходимая школа.

Крепко обнимаю.

П. 7 января 72.

III том может выйти в конце марта или чуть позже”.

Тут следует отвлечься от школы стиха, превалировавшей в письмах мэтра, и поведать о мелочах быта. За кадром писем остается заочная учеба в Литинституте у критика Вл. Гусева, окончание мною ординатуры, работа заведующим глазным отделением мсч № 6

г. Перми, различные операции на глазах, которые успешно осваивал, переезд из центра Перми, где проживал с женой и полуторагодовалой дочерью у тестя с тещей в двухкомнатной квартире в первую свою собственную однокомнатную, на окраине уже миллионного города, но неподалеку от больницы.

Разбирая немногочисленные копии своих писем, неожиданно нашел одно, без даты, но судя по всему, написанное де-то в середине августа 1972-го.

“Павел Григорьевич, дорогой!

Молчал два месяца не потому только, что увяз в работе и быту, но просто не желал надоедать своими эмоциями и мечтами, которые – увы – не очень-то с годами меняются. Сразу же, вернувшись в родные пенаты, ушел в отпуск, который просидел дома довольно бездарно, помогая жене растить Ленку. Стихи писались скудно, правда, переводил с чувашского и украинского, ноне совсем с удовлетворением. И вдруг неожиданный поворот колеса Фортуны: завтра лечу в Тбилиси! На целых 4 месяца! На курсы усовершенствования по глазной хирургии. К бочке радости примешивается ложка страха: как там уживусь, уложусь ли в свой денежный минимум… Усовершенствоваться мне особенно нечего, все же ординатуру закончил. А вот увидеть Мекку русских поэтов от Лермонтова до Пастернака, не говоря о нынешних поэтах, хочется – сил нет! Жду, грешным делом, прилива творческих сил, ведь отвлекусь от будничных обязанностей, обрету свободное время и тосковать буду по своим. Павел Григорьевич! Спешу обратиться к Вам за советом: стоит ли (а про себя, конечно же, в этом убеждён!) и с кем (а вот это щекотливый вопрос) можно связаться по части переводов с грузинского? В руках растет зуд и, право, кажется порой, что сумею с этим справиться, хотя нужды, наверное, особой грузины в переводчиках не испытывают… Если Вы, Павел Григорьевич, что-либо можете рекомендовать по части дружеских связей – буду ждать письма от Вас по адресу: г. Тбилиси, Главпочтамт, До востребования.

Следующие письма Павла Григорьевича будут адресованы в Тбилиси, где мне выпало прожить чуть ли не полгода. Так случилось, что мое глазное отделение перепрофилировали под инфекционное, ибо была огромная вспышка дизентерии. Работы по специальности мне практически не было, а подвернулась возможность поехать в Тбилиси для очередной специализации, и хотя по правде специализироваться мне было ни к чему (это после ординатуры-то!), я оставил семью и радостно полетел в манящий многими, в том числе и литературными огнями город, в жажде новых впечатлений и новых стихов.

Уже из Тбилиси я улетел в Москву на очередную сессию, завернул по дороге домой, в Пермь, и снова отправился в Тбилиси, чтобы потом никогда больше там не побывать, хотя и продолжал регулярно печататься в журнале “Литературная Грузия” под эгидой славного Гии Маргвелашвили и в книгах тамошнего издательства. В это же время в Грузии прошла декада русской поэзии, в которой меня, хоть и не члена СП СССР, пригласили участвовать, и довелось проехать через грады и веси, Джвари, Боржоми, Ахалцихе и завершить путь на земле Руставели в бригаде под руководством К. Симонова. Рядом выступали К. Кулиев, О. Чухонцев. Наконец-то я познакомился с Б. Ахмадулиной, переживавшей тогда роман с сыном К. Кулиева. Где-то у меня хранятся записи о тех впечатлениях и разговорах.

Поскольку со мной была верная пишмашинка, письма Антокольскому я писал только на ней и сохранилась каким-то образом парочка моих писем, которые и приведу для некоего стереоскопического эффекта. Выброшу разве что стихи и переводы ради экономии места.

“Милый Витя, отвечаю тебе, даже не дочитав твоего письма, которое почему-то сильно взволновало меня. Ей Богу, не пойму чем!

Первым делом – дело. Мысль о том, чтобы переводить грузин и здравая, и вполне осуществимая. Вместе с этим письмом вкладываю записку Григолу Абашидзе с изложением (сжаты, без сантиметров) закономерности твоего желания. Ты прав: грузины богаты всякими “именами”: достаточно назвать Евтушенко, Беллу, Межирова на сей день. Но в эту осень накануне 50 годовщины СССР они, согласно свойствам врожденной ненасытности, накинутся на тебя как раз оттого, что впервые посмотрят на молодого человека. Так что моя записка к Григолу А. только направление тебя по точному адресу.

О себе напишу скоро, в следующем письме, либо завтра утром на следующей странице: Варв. зовёт ужинать, хотя и рановато, а по телевизору передают Мюнхен. Спокойной ночи!

Продолжаю. Об и-стве “Современник” в течение всего года, пока там маринуется рукопись моей книги, я один только раз был там и то безрезультатно. Ни один из штатных работников и-ства никогда не сидит на месте, включая директора. То они обедают, то в командировке. Это самое странное и-ство из всех, которые я знал в жизни. поэтому ни о тебе, ни о ком бы то ни было я говорить там физически не мог. Да и моя книга в этих недрах маринуется. И никто ни за что не отвечает. Она и в набор еще не послана. Такие дела! С 28-го я прочно в Москве.

Спасибо, что письмо на машинке: единственное средство для общения с иногородними у тебя – пишмаш.

У меня кое-какие новые стихи плюс начатая большая вещь о Пушкине – проза. Сейчас в этой рукописи 50 страниц и это, наверное, треть задуманного.

Итак – тбилисские твои дела.

Предс. СП Грузии – Григол Григорьевич АБАШИДЗЕ.

Его адрес: Тб-9, ул. Кекелидзе, д.14/20. телефон 22-55-90.

Адрес Союза писателей – ул. Мачабели, 13.

Записка к нему прилагается. Она открытая – ты должен ее прочесть. На всякий случай – мой лучший друг в Грузии – Карло Каладзе (отчество Ражденович – но отчества у грузин не приняты). Живет он рядом с Союзом – Мачабели, 12.

Как только ты что-нибудь определишь в этом отношении, немедленно телеграфь. Если очень прижмёт с деньгами, тоже немедленно телеграфь, я переведу тебе до востребования.

Письма обязательно авиа: иначе они будут идти дня четыре.

Твое из Перми пришло на следующий день, вчера вечером 30-го.

Крепко тебя обнимаю,

Твой П.

P.S. Считаю, что 4 месяца в Грузии большая удача для тебя. Только не пойму: военный ли ты человек или уже в отставке? Во всяком случае, к тебе относятся гуманно. Имей в виду, что в Грузии ты найдешь у любого начальства полную поддержку и для осенней сессии. Во!

П.

P.P.S. Говоря по телефону с Гр. Абашидзе, не забудь назвать меня!

31 августа 72”

А вот и мой ответ, чудом сохранившийся в выцветшей пожелтевшей копии. Дата отпечатана на машинке так, как обычно принято на рецептурном бланке. Все же я был тогда практикующим врачом.

22

“19---72

IX Дорогой Павел Григорьевич!

Уже три недели брожу по Тбилиси, мысленно ежедневно составляя Вам огромнейшие послания в стихах и прозе. Но желание откликнуться как-то сразу на все корреспондирующие вопросы задержало перенесение их на бумагу. Не все исполняется мгновенно, так Григол Абашидзе отбыл в Сочи, затем в Москву на сессию и только сегодня появился в СП, о чем я и догадываться не мог, поэтому аудиенция, скорее всего, состоится во вторник, то есть 26/IX с. г., о чем я незамедлительно напишу. Правда, мне кажется, ему совсем не до устройства молодого литератора… Как знать… Хотя грузины – народ, безусловно, гостеприимный и я не раз с открытым ртом наблюдал за каким-нибудь духанщиком, по-королевски орудующим за прилавком и радушно приглашающим посетителем приступить к буйной трапезе. Вообще, страна эта поэтичнейшая! Нелепо писать это поэту, издавна связанному с ней, с её литературой, но пусть простится мне сие юношеское восклицание! Освоение города идёт медленно, хотя Тбилиси удивительно мал по сравнению с другими городами. Вернее, я не знаю его, и весь мой мир сосредоточился на узком отрезке от площади Ленина до филармонии. Проспекту Руставели вылилось следующее посвящение:

 

На проспекте Руставели

сто платанов встали в ряд.

На проспекте Руставели

грустных слов не говорят.

На проспекте Руставели

шутки, хохот и галдёж.

На проспекте Руставели

веселится молодёжь.

На проспекте Руставели

в песню просится мотив.

На проспекте Руставели

каждый юноша красив.

На проспекте Руставели

дарят женщинами цветы.

На проспекте Руставели

не бывает темноты.

На проспекте Руставели

я забыл, что одинок;

на проспекте Руставели,

этой лучшей из дорог.

Если повернётся время,

на Урале, весь в снегу,

я в свое стихотворенье

на мгновенье забегу.

В ту зеленую аллею,

где не встретил никого;

ни о чем не пожалею,

не забуду ничего.

На проспекте Руставели

сто платанов встали в ряд.

На проспекте Руставели

грустных слов не говорят.

Местные жители со всем этим не очень согласны и считают, что я слишком идеализировал центральную улицу столицы. Букинистический здесь один. Купить там нечего. Может быть, только втридорога, как и вообще всё. На всякий случай я свёл знакомство с дядей Мишей, приёмщиком, но сильно сомневаюсь в своей кредитоспособности. Зато республиканская библиотека на Кецховели – просто чудо! Я разыскал не менее двух сотен книг, которые следует просмотреть и прочитать. Так сейчас за мной числятся две книжки Уолтера Патера, мемуары и очерки А. Белого, “Закат Европы” Шпенглера. Я просмотрел его же книжку “Пессимизм” и почерпнул оттуда такой удивительный взгляд на историю человеческих культур, мировых цивилизаций, что сразу же вспомнил мимоходом брошенное Вами замечание о значении “Заката” для Вас. Интересно при встрече хоть как-то обговорить ряд его положений. С удовольствием прочёл книгу “Императоры” Г. Чулкова, узнал из нее массу интересных сведений, заметил головокружительный поворот в стиле автора и невольно задумался о таком прекрасном качестве – таланте буквально – как соответствие литератора задачам своего времени… О библиотеке и книгах можно писать часами, дома последнее время судьба не удостаивала меня такой тренировкой ума.

Не смею с бухгалтерской тщательностью приступить к описанию достопримечательностей Тифлиса. Оскомину набило обилие туристов в любом мало-мальски сносном уголке. Но уже был в Джвари и Мцхете. О Светицховели выплеснулись, может быть, несколько поверхностные стихи, в которых грузин задевает принижение их Ренессанса:

Не гаснет свет внутри Светицховели,

людская память помнит о былом,

и снова торжествует дух над телом,

над ложью - правда и добро - над злом.

 

Мы, может, не подумаем о войнах,

не раз дотла испепелявших край;

и по могилам взгляд скользнет спокойно:

здесь лишь тела ушедших в ад и рай.

 

Всё умирает: дерево и птица.

Бессмертие лишь может сниться нам.

И все-таки прославлена десница

построившего этот чудный храм.

 

Нельзя судить насмешливо и строго

далёкий и непросвещенный век;

здесь в мыслях становился равен Богу

униженный судьбою человек.

 

Величие – не в княжеском обличье,

величие – в натруженных руках,

когда не надо думать о величье,

а просто дело оставлять в веках.

 

Сажать деревья, пролагать дороги,

учить детей и виноград растить…

Наследством станет новый мир в итоге,

и поколений не прервется нить.

 

И будет дух торжествовать над телом,

над ложью правда и добро над злом;

пока не гаснет свет Светицховели,

людская память помнит о былом.

Я совсем ушел в сторону от описания своих литературных дел. Журнал “Лит. Грузия” (кстати, там с благоговением показали мне Ваши новые стихи – о! посвящение Белле – но русская подборка в этом году не состоялась. Собираются, кажется, их печатать в начале года) так этот журнал выказывает некоторую заинтересованность в моих переводах, и я даже сделал уже три – из Николоза Чачавы, не очень, правда, загоревшись подстрочником:

БАБОЧКА В КОМНАТЕ

Ей душно, как в темнице, в комнате.

Ей нужно небо заоконное.

Словно её упрятал скаред

И зубы солнечные скалит.

 

Смешна мятущаяся бабочка!

Ей солнцем показалась лампочка.

Но почему мне стало грустно?

Я с солнцем сравнивал искусство.

 

Вообще, здесь некому готовить подстрочники, я утруждаю зав. отделом и чувствую себя весьма неловко в роли какого-то просителя, увы! Неизвестно имя переводчика, в чем, наверное, немалая загвоздка. Что-то хочет предложить газета “Заря Востока”. Но главное, конечно, если Г. Абашидзе подскажет, этого и жду.

Да, Павел Григорьевич, мне стало известно, что с 4 октября начнутся здесь дни сов. лит-ры. В Грузию приедет большая группа московских поэтов, состав пока неизвестен. Поговаривали, что пригласили Вас, но захотите ли Вы поехать… Как складывается Ваш октябрь? Было бы просто чудесно увидеть Вас здесь! В Москву собираюсь числа 15 октября.

Откровенно говоря, все райские прелести здешнего уголка мне осточертели. Дьявольски хочется домой, к делу, но это – на неделю от силы – может получиться только после сессии и потребует колоссальных затрат. О, бедная молодость! Из издательства “Современник” нет никакого ответа и – увы! – молчание здесь вовсе не знак согласия. Прочитав о Ваших отношениях с ними, я перевёл это в соотношение с собой и величина моя явно иррациональна. Не знаю, кого даже штурмовать осенью. До “СП” не дорос, разве что “Молодую Гвардию”, но тоже…

Да, о самом главном. Наконец-то дождался прихода 8-го номера “Юности”. Вообще-то я уже и забыл причину столь нетерпеливого ожидания, но, раскрыв его на статье “В рельсу!”, всё вспомнил и разделил Ваш пафос, Ваше негодование. Но, если смотреть в корень, надо изменять отношение абитуриентов пединститутов (говорят: ума нет – иди в мед или в пед) к выбираемой профессии, улучшать отбор будущих педагогов, повышать качество их обучения и главное – суметь привить педагогические навыки, что, на мой взгляд, равнозначно взращиванию таланта… Нужно вообще РАЗБУДИТЬ ЛЮДЕЙ, повысить их гражданскую активность и заинтересованность друг в друге и в человечестве. Ладно, расфилософствовался! Сегодня заглянул в “Сумерки просвещения” Розанова – любопытнейшая параллель!

Отрадно, что во время моего письма к Вам ответвилось стихотворение, и сейчас я несколько потерял способность связно мыслить. Перепечатываю его:

Разве влагу сулят суховеи;

ждут плодов, если почва гола?

И, наверное, смерти страшнее

одиночества серая мгла.

 

Ты как солнечный луч промелькнула

на исходе шумящего дня,

и среди обступившего гула

стало пусто в душе у меня.

 

Что мне чувств беззастенчивых рынок,

разговоров случайный прибой?!

Я бы в ливне признания вымок,

чтобы встретиться взглядом с тобой.

 

Если ж вправду нам слово даётся,

чтобы не было в мире темней,

твоим именем, именем Солнца

заклинаю вернуться ко мне!

 

Ты как солнечный луч промелькнула

на исходе шумящего дня,

и среди обступившего гула

стало пусто в душе у меня.

 

Показалось на миг, что напрасны

все заклятья, что выхода нет,

что не кончится ночь – но всевластно

о тебе мне напомнил рассвет.

 

И сраженный таким единеньем

нашей жизни и жизни светил,

сам предстал я природы твореньем

и страданья её повторил.

Не знаю только: не засунуть ли первое четверостишие внутрь стихотворения, после “заклинаю вернуться ко мне”? там я его вначале и располагал, но потом захотелось передёрнуть. Мучаюсь с замыслом поэмы о Камской ГЭС. Чистый лирик, порой хочу я найти себя в стихотворной публицистике и неизбежно терплю поражение. А одними “фетствующими” стихами Олимп не покоришь. Такие дела.

Если еще не надоел стихами, показываю следующие: “В Тбилиси дождь зарядит, так на сутки…” и “До тебя не дозвониться…”. <Не привожу ради экономии места>

Устали от моей болтовни? Горячий привет Наталье Павловне, Кате, всем Вашим близким. Жду Вашего письма.

Всего доброго, Виктор”.

Наталья Павловна, или в домашнем обиходе Кипса – дочь Павла Григорьевича, после смерти Зои Бажановой переехавшая на квартиру П.Г.А. Катя – её дочь и соответственно внучка П.Г.А.

Следующее письмо.

“Дорогой Виктор!

Твое письмо понравилось мне гораздо больше всех предыдущих (даже будущих):

Всё – на машинке: молодец, что не забыл её в Перми;

Нашел правильную форму: чередовать стихи и прозу

и самое главное: стихами

тем, наконец, что многое угадал в грузинах, и многого не угадал; начинаю с конца: большинство грузин со дня рождения просто добрые, отзывчивые люди. Отсюда и гостеприимство их, и щедрость – на подарки, например.

Неправ ты особенно в оценке их Ренессанса: еще со времени Петра I многие грузины служили в русской армии, были в плену и т. д. А в пушкинск. времена они были частыми гостями в Питере: были увлечения женщинами, влюбления светских барышень в грузин – как всегда красавцев. Бешеные деньги у грузин-князей и т.д.

Стихи твои, как никогда, прекрасны: любое прикосновение к неизвестной д. с. п. обстановке, пейзажу, людям, искусству всегда молодит поэта лет на сто.

Представь себе, что, не дочитав о той перестановке строк, обращенных к жене, я проделал эту перестановку, которую ты и сам хотел проделать.

Но, только сейчас прочитав твое письмо, я еще не все успел хорошо понять. Но к их жадности в купле-продаже надо привыкать: они прирожденные спекулянты: сказывается примесь армянской крови, которые всегда, с XIX века, были лучшими купцами в Закавказье – как раз благодаря своей абсолютной и заведомой честности: они и без того были богаты.

Но вся эта трактатная болтовня совсем не главное, в чем ты нуждаешься на сей раз! Главное же: несмотря на тоску по жене, несмотря на дожди в Тбилиси, на близость сессии – все равно считай, что выиграл, Бог знает, сколько наличными золота.

Удивляюсь еще, как ты успеваешь читать. В оценке статьи в “Юности” ты во многом ошибся: главная и позорная вина 1) на Акад. пед. наук (питомник бездарных учителей-практиков), 2) на учениках – в первую очередь: поток разнообразной информации, особенно телевидение дома – отвлекает и больших и маленьких – даже от обеда, но больше всего от уроков. Моя внучка откровенно признается в том, что на всех уроках читает всё, что попадется ей под руку. Хотя вообще-то ничего, кроме Достоевского читать не любит.

О себе.

Недавно у меня “возрос” фурункул на безымянном пальце правой руки. Долго ходил с повязкой охватывающей всю руку вплоть до запястья. Дело идет к полному заживлению. Но:.. недавно у меня был такой же припадок, как в июне прошлого года, довольно продолжительный. Не хочется описывать дело в деталях. Врач (сегодня) обязал меня лежать два дня. Я, конечно, не послушался – даже при нём.

Но Пушкин зато кончен – предстоит еще раз переписать от руки. И за сходную цену продиктовать всё хорошей машинистке. А почему диктовать? Я очень плохо печатаю сам – завираюсь в буквах: (д, л), переставляю местами все сплошь, вплоть до того, что сам не могу понять свою “скоропись”.

Коротко же: ты не узнаешь меня – настолько я одряхлел за лето!

Крепко обнимаю тебя.

Пиши! Пиши!

Твой П (сих).

29 сентября 72”.

А вот мой немедленный ответ.

9

“19---72 Дорогой Павел Григорьевич!

X

Начну это письмо с описания событий, произошедших сразу же после отправки предыдущего моего письма. Наконец-то недели две назад я вручил Вашу рекомендацию Григолу Абашидзе. Человек он, по-моему, очень деловой и не очень сердечный, сенатор с виду и т. п., но все-таки он попытался кое-что для меня сделать: хотел познакомить с Г. Цицишвили(редактором “Лит. Грузии”, позднее познакомил с Карло Каладзе, в общем, всё же уделил внимание. Но как всегда дело до конца не довелось, и всё застопорилось. Навалились на меня какие-то напасти: ангина, грипп, разные малоинтересные неполадки, которые меня выбили из колеи; и когда я потом опять появился в СП – там уже царила предпраздничная суматоха: ожидали гостей, готовились… Ангина разыскала меня на Мтацминде – напился из родника. Хорошо еще, что вынес оттуда стихотворение:

 

Сквозь черный дождь твоих волос

глаза сверкали, точно звезды;

и соком виноградных лоз

был напоён, казалось, воздух.

 

Казался неизбежным флёр

тумана – так скрывали нежность

Мтацминда и фуникулёр,

Огни, грузинка и приезжий.

Надо признаться, что при всей поэтической выдумке здесь присутствует подлинное восхищение талантом одной молодой грузинки, пишущей удивительные рассказы. Я жалею, что перевод прозы по подстрочнику вряд ли считается искусством. Побывал дней десять назад в редакции молодёжного журнала “Цискари”, познакомился с молодыми скорее по публикациям, чем по возрасту, поэтами, но они в большинстве своем люди инертные, если не сказать другого. Удивили меня их высказывания вроде того, что они – грузинские поэты – пишут только для своего народа, своей Родины, и им безразлично, кто их переводит и на какой язык…

Четыре дня назад прилетели гости. Среди москвичей выделил Межирова, Тарковского, Ахмадулину, Чухонцева. Был еще Кайсын Кулиев, Расул Рза и множество других поэтов, скорее общественных деятелей, нежели поэтов. На вечере в театре им. Руставели слушалась только Белла; жаль, что своими старыми стихами. Не знаю, пишется ли ей. Удивлен был я и её новым мужем, но это, конечно, не моего ума дело.

Хочется мне написать о своих злоключениях с этими днями поэзии. В маршруте поездок значилась Вардзия (бывали ли Вы там?) – пещерный город. Попасть туда простому смертному затруднительно – там пограничная зона. И вот я, обговорив желание побывать там с Ревазом Маргиани и Иосифом Нонешвили, с этой же просьбой ко Григолу не обратился. А пора бы уже разбираться в демократическом централизме. И вот за день до поездки, на всякий случай обратившись с этой же просьбой к нему, получил вежливый отказ. Но не смирился. Желание побывать в Вардзии победило скромность, и позавчера утром я примчался к гостинице, мыкался часа полтора и с большим трудом отправился с местными журналистами, вовсе не радуясь вначале удавшейся мечте. Ехал самозванцем, боясь пронзительных глаз Григола, излишнего внимания любителей поэзии и т. д. Побывал в Гори, в Боржоми, Ахалцихе и Рустави. Забегая вперед, скажу, что в Вардзию я так и не попал. Но как нас встречали! Вернее, делегацию. Нет нужды описывать Вам грузинское застолье, тут требуется державинский слог и рассудок гурмана. Честно говоря, я просто устал от постоянной еды, вина и тостов. И главное – от переживаний по поводу моей вынужденной навязчивости. И все-таки этот двухдневный пробег останется тоже лотерейным выигрышем, как и вообще вся поездка в Грузию. Жена на меня до сих пор дуется. Остаться одной с годовалой дочкой, что тут хорошего…

Зато насмотрелся на всяких поэтов, на Беллу, которую не удавалось застать у Вас дома. Даже перебросился с ней словами. В Боржоми прочел со сцены свои стихи, от волнения спутавшись в самом коротком. Непосредственные спутники – журналисты – оказались ребятами славными, стихи мои им понравились, и порой приходилось сдерживать их пыл по представлению молодого поэта из загадочной Перми, легендарной Биармии. Вот в Рустави поездка и закончилась, почти бездарно. Застолье после митинга в честь создателя “Витязя” было тоже своеобразным эпосом раблезианского толка. А вечером началось возвращение в Тбилиси, журналистов ждала работа, а мне не приглянулось напрашиваться в другую машину. Жаль, Вардзию так и не повидал, только издали. В Рустави меня познакомили с Медеей Кахидзе, весьма интересной поэтессой. Уже перевел ее стихотворение, еще за неделю до встречи, для журнала, вот оно:

 

Я на траве некошеной лежу;

а сверху смотрят очи неба – звезды…

Как бьётся сердце! Как тревожен воздух!

Как я свободой этой дорожу!

 

Пускай в родных ладонях жизнь пройдет,

страна моя, в твоих долинах лунных…

В твоих глазах останусь вечно юной,

как весь мой нестареющий народ!

 

Что счастье? Вера в землю, и земле

родимой верность. Мир еще не познан!

Как в детстве, на траве лежу. И звезды,

как очи, светят ласково во мгле!

 

М. б. у нас и получится литературное сотрудничество, дружба… Что еще? Надо поправиться обязательно до отъезда в Москву, у вас там холодно, и как бы вообще не слечь. Собираюсь после сессии обязательно побывать дома, надоела общежитская тоска. Задуманная поэма не сдвинулась с места, идет сплошная лирика, которая не имеет спроса. В моде исаевский монументализм. Вот еще стихи… <Три коротких стихотворения опускаю>

До Вашего ответа, Павел Григорьевич, недели две, как пить дать. Пожалуй, я быстрее окажусь в столице. Интересно увидеть Ваши новые стихи, работу о Пушкине, м. б. появится и 4-й том (а, может, на будущий год?) О Ваших недомоганиях не расспрашиваю, тема, не ахти приятная. Но надеюсь, рука зажила, а вот приступы (с трудом ориентируюсь в причине, их вызывающей) – выбор один: или подчиниться полностью врачам и тогда вести жизнь затворника, или жить максимально, не обращая внимания. С Вашим темпераментом первое просто немыслимо. Все-таки, Павел Григорьевич, по возможности убавьте ночную работу, никотин и алкоголь. Избегайте переутомления. Положитесь на Наталью Павловну.

Вашим близким поклон. Всего доброго. До встречи. Виктор”.

Следующее письмо Антокольского написано почти через год. Продолжались телефонные разговоры, личные встречи во время моих поездок на сессии.

“Дорогой Виктор! Спешу Вам ответить сразу, как пришло Ваше письмо. А шло оно действительно долго: с 26-го до 2 августа.

“Предисловие” сокращено совсем неплохо. Но я еще кое-что зачеркнул: ради “лапидарности”. Лишь бы скорее вышла книжка. А что она крохотная – ну и что ж! лиха беда начало. Как ни верти, время и жизнь делают свое дело. И правда берет верх. А ты, твоя работа и твое дарование – это и есть искомая правда.

Моя книжка объявлена, как вышедшая в свет, но этого не случилось, тираж не поступил в Москву. У меня в руках красивенький сигнал – и всё. Обычное бедствие. Пластинка величиной с воробьиный нос похожа на сюрприз в конфетной коробке и, в общем, повторяет большую пластинку.

Такие дела. Пребываю между Москвой и Пахрой. Свой “Ночной смотр” сдал в “Совпис” и вот жду у моря погоды. Ожидание продлится – сколько ему положено.

Как видишь, все мы движемся на одной орбите, где центробежная и центростремительная равны друг дружке, а в сумме своей равны терпению в квадратной степени, т. е. инерции.

Крепко тебя обнимаю и привет твоим!

Мое семейство тебя очень любит, равно как и я.

Я.

2 августа 73”.

Еще одно письмо. В него вложена вырезка из журнала “Юность” за ноябрь 1973 с пятью моими стихотворениями, одно из которых “На проспекте Руставели…”

“Милый друг Виктор! Пока еще дойдет к Вам номер “Юности” с этими стихами, вот Вам вырезка из ноябрьского №, который только что появился у нас на улице Щукина. Отбор хоть и скуповат, но все же дает представление о Вас. От души поздравляю и крепко Вас обнимаю. Пишите!

Ваш П.А.

30 ноября 73”.

Подборка стихов была опубликована с подачи Н. Злотникова с “кленовым листком”, знаком первой публикации, хотя одно стихотворение отбирал еще С. Дрофенко в 1970 году, и публиковалось оно в журнале в 1971 году.

Забавно, что уже после переезда в Москву в январе 1974, руководство журнала отметила публикацию премией имени А. Фадеева, о чем по телефону и сообщил мне Н. Злотников. Но язык – враг мой, я напомнил о предыдущей публикации, премия была “замотана” и, кажется, досталась Вите Коркия.

А переписка с Антокольским шла своим чередом.

“Дорогой Виктор!

Получив твои прелестные пермские подарки, так я и понял, что вырезка из “Юности” еще не дошла в Пермь, поэтому не спешил с ответом. Прости, ради Бога, что отвечаю сейчас, даже не углубившись в твои новые стихи: откладываю это на несколько считанных дней, ибо уж очень хлопотная вокруг жизнь. Характеризовать ее подробнее нет смысла: тут и всякие обстоятельства к концу года, и собственное мое “неумение” сосредоточиваться на чем-либо, и другие привходящие обстоятельства.

Во всяком случае, остаюсь в долгу временно.

Что же сказать об окружающем, ближайшем и более далеком?

Все – как было.

Все время в работе.

Начал даже и стихи писать, сую их в “Ночной смотр”, рукопись солидная: 3-4 печ. листа. Должен вскоре подписать договор и редактировать сборник: наверно из него кое-что и выпадет (“Кот в басне” явно обречен) – но жаловаться не приходится: картина, общая для всех нас, грешных. Я к ней привык за 50 лет: жизнь в литературе учит терпенью.

Чувствую себя типичным мышиным жеребчиком, который на людях молодится, а внутри кошки скребут и скребут. Вокруг много беды, горя, утрат. Ушел не в очередь Николай Ушаков, замечательный поэт. Летом я видел его в Одессе – здорового, загорелого, счастливого. Очень-очень болен Леонид Первомайский, старый и любимый друг, с которым так много связано в жизни – всего и не расскажешь…

Всюду беда и утраты

Что тебя ждет впереди? –

Вот лейтмотив конца этого года.

Но не хочу затуманивать твои молодые глаза поэта и окулиста!

Ты настолько молод, что просто радуешься, не завидуя, конечно.

Горячо обнимаю и шлю привет жене и дочке.

Всегда твой и с тобою

П. А.

9 декабря 73

Рецензии на новые стихи за мной!”

Очередное послание учителя и друга пришло через полторы недели.

“Дорогой Виктор! На сей раз обращаюсь к тебе исключительно как к окулисту. Четное же слово, задумайся над физическими мучениями, которые испытывают твои корреспонденты, пытаясь разобрать твой почерк! Тебе срочно необходимо изменить его – раз и навсегда. Советую начать с очень простого: писать не косо в правую сторону, а вертикально, как сейчас принято учить в средней школе. Это невольно заставит тебя яснее выводить буквы русского алфавита, а не заниматься чем-то вроде стенографии. Настаиваю на своем совете. Это сверх прочего вопрос простой вежливости, внимания к далекому собеседнику. Да ведь это и в твоих же интересах! Хорошо понимаю, что сам ты легко читаешь тобой написанное и плохо представляешь себе, что происходит с нами, грешными. Но нам, грешным, оттого не легче. Ничего решительно не понял, отчего откладывается вызов из Москвы. Понял зато, что ты хочешь послать стихи в будущий “День поэзии”. Лучше всего пошли их мне, на улицу Щукина, и я немедленно свяжусь с редколлегией, буде она уже существует.

Но как раз в этом я сомневаюсь, ибо в январе предстоят перевыборы всего правления московской организации – и значит перевыборы у поэтов, прозаиков, драматургов и прочих. Значит и какая-то новая редколлегия заживет нормально – дай Бог через месяц, не раньше.

Все это делается, как всегда, бюрократически-вяло. Слишком много развелось у нас коллежских асессоров и титулярных советников.

Но вот с “Ночным смотром” дело обстоит благополучнее, так что я твердо надеюсь на выход книги в 1974 г. Чур-чур-чура – не сглазить!

Прочесть присланные тобою стихи обязуюсь до Нового года, а то, не дай Бог, ты причислишь и меня к “вышеупомянутым” титулярным советникам. И самое обидное в том, что будешь прав!

Крепко тебя обнимаю и заранее, задолго до праздника поздравляю с новым, 1974-м. только был бы он не хуже 73-го! Поздравляю всех твоих.

Твой П.

18 декабря 73”

И, наконец, публикую последнее письмо Павла Григорьевича, адресованное еще в Пермь, хотя где-то в те же дни я уже обретался в Москве, занятый устройством на работу в поликлинике рядом с Федоровским центром и кое в чем с ним связанной, пропиской. Два-три месяца я прожил в общежитии литинститута, а потом переехал в комнату в коммунальной квартире неподалеку от кинотеатра “Комсомолец”, где прожил около двух лет, пока (при денежной поддержке моих и Аниных родителей) не перебрался в трехкомнатный кооператив, где проживаю и по сей день. Многострадальная книжка моя чуть не была рассыпана осерчавшими за отъезд земляками, но все-таки вышла в апреле 1974 и принесла мне немало счастливых минут. Последующие книжки так же примерно по 7 лет мариновались в редакциях издательств, хотя вообще-то грех жаловаться. “Большого будущего” (как в дневниковом предсказании Антокольского) у меня не произошло, но кое-чего добился, вышло полтора десятка поэтических сборников и полдесятка книг прозы. Последнему радуюсь особенно, всегда мечтал писать прозу. Бог в последнее текущее десятилетие сжалился, и добавил необходимый регистр.

“Дорогой Виктор! Прямо и честно, без всяких поблажек и просьб о снисхождении, сознаюсь в том, что смертельно виноват перед Вами. И как там я ни опоздал с этим признанием вины – все равно пускай оно останется на мне и за мною, хотя и совсем не утешит Вас.

Оправданий нет. Никакая моя занятость, никакие внешние или даже “внутренние” обстоятельства большой роли не сыграли: хамство остается хамством.

Начну с того, что только сейчас, садясь за письмо, прочее (и то в полглаза) Ваши стихи, присланные 5 декабря, т. е. полтора месяца назад. Это ли не свинство?

Что же сказать о стихах? – Тут тон внезапно меняется и переходит на сугубо деловой, отчасти профессиональный, отчасти дружески-откровенный. В подавляющем большинстве стихи случайные, проходные, мало для Вас выразительные, а главное – не новые, без самостоятельных открытий.

Исключение из них – только два.

Посвященное Наде Рушевой. Они хороши сплошь, но лишняя в них полемика с какими-то выдуманными парнями, к-рые, дескать, неверно оценивают это талантливое явление. Откуда взялись эти противники? Это Ваш секрет, и притом маловразумительный.

Отличное стихотворение “Отец”, к тому же оно стоит рядом с первым. Может быть, и не случайно.

Это доказывает, что когда есть что сказать – Вы на коне, владеете собою и средствами выражения. Вы – поэт и человек, слитые в одно существо. Что касается переводов грузинки, судить не берусь, но кажется, в стихах уловлено нечто и обаятельное и женское и чужеродное для Вас. Особенно там, где идет речь о бабочке, о сохранности любой живой жизни.

Англичанина Йейтса я просто не понял. Вернее не понял Вашего интереса к нему.

А другие грузинские стихи - “Светицховели”, “Ладо Гудиашвили” - просто средние, если не плохонькие: Вашего в них нет ничего. Просто это пето и перепето до Вас очень многими, бывшими проездом в Грузии.

Очень хорошо, что уже на носу Ваш переезд в Москву. Что и говорить – событие огромное, просто кардинальное в жизни. Вас еще ждут сначала всякие неурядицы и неудобства. Ждет разлука с женой – неизвестно, сколько она продлится – но лиха беда начало! Слава Богу, Вы молоды, кончаете литинститут, обладаете второй профессией, которая и помогла Вам выбраться с периферии. Так что, прежде всего – Вас надо от всего сердца поздравить! “Великий неизвестный”, он же – 1974 год – показал Вам лицо благожелательное в высшей мере.

Если действительно в начале февраля Вы будете в Москве, мы обязательно увидимся, но 9-го февраля я на несколько дней смоюсь в Пушкинские края (Михайловское, Псков…) и вернусь где-то в районе середины месяца, е больше.

О своих делах писать особо нечего. Много тревог, забот, серьезных и чепухи – все это вперемежку. При встрече Вы все увидите своими глазами.

Еще раз кладу голову на плаху – рубите! Крепко Вас обнимаю и жду встречи.

Ваш П.

23 января 74”.

Переписка на этом закончилась. Начались более регулярные встречи с другом и наставником, порой продолжительные беседы. Впрочем, каюсь – месяц от месяца они становились все реже и реже. Суета и давление жизни, к сегодняшнему великому сожалению, брали свое. Когда-то в июле 1971 я вместе с женой Анечкой мог в перерыве между операционными днями лететь на пару дней на вечер 75-летия мэтра, в июле 1976 - на равных участвовал в праздновании в ЦДЛ его 80-летия, а в надписи на форзаце дополнительного, 5-го тома собр. соч. от 17 ноября 76 чувствуется, иногда мне кажется, скрытый укор: “Как видишь, Витя, всё то же от того же, который тебя нежно и непеременно любит и уважает –

Твой П.”

Может хотя бы отчасти извиняет то, что я несколько раз перед его кончиной навестил Павла Григорьевича, сказал какие-то необходимые слова, помог перепеленать. Один раз целый день названивала мне в редакцию “ЛГ”, где я уже работал, Белла Ахмадулина, чтобы вместе навестить друга и учителя, но тогда это не получилось. На 9-й день помянуть Антокольского в его квартире на Щукина собрались в основном те, кто приходил и на его день рождения. Толя Миндлин, редактор Виктор Фогельсон. Я сидел между М. Алигер и Б. Ахмадулиной. Молчал, не находя слов. И все прошедшие годы не сумел рассказать о человеке, научившем меня в меру отпущенных мне способностей не только технике и азбуке стиха, но, прежде всего – своим примером – достойному поведению, терпению, стремлению преодолеть любую выпадавшую на веку несправедливость. И никакой благодарностью, никакими извинениями, увы, дела не исправишь.

 

Кот в басне

В заключение приведу стихотворение Павла Антокольского “Кот в басне”. Кажется, оно публикуется впервые.

По нашей местности пересеченной

Гулял Иван Андреевич Крылов.

А вместо львов-царей или орлов

С ним рядом Кот блаженствовал ученый.

Мерзавец этот корчил дурачка

И, отдохнув от передряги мрачной,

В съедобных тварей всматривался смачно

Сквозь прорезь вертикального зрачка.

 

Он был красив и зол. Но не опасен.

Да и не он один, а все, кто жив,

Житейские заботы отложив,

Играли сценки из крыловских басен:

Демьян соседа потчевал ухой,

Валялся Тришка в латаном кафтане.

Лжец на мосту побаивался втайне

И свай гнилых и лжи своей лихой.

Иные волчьи и овечьи лица

Соревновались в прозе и в стихах.

Они не разбирались впопыхах,

Зачем их самодеятельность длится.

На летней сцене Певчие одни,

Ревнивые старатели морали,

Орали, на полтона выше брали, –

Зато из поллитровки ни-ни-ни!

 

Оглохнув от старательной их фальши

Крылов спросил: - Но где же молодняк?

Кто выдвинут, кто вышиблен на днях?

Кто вырос до небес, кто выслан дальше?

Кот, отвечай, – велел Крылов, - мурлычь

Какие-нибудь новости! Неужто

Тебе людское честолюбье чуждо,

Тебя не обольщает магарыч!

 

Не удостоил двинуться молодчик,

Не обернулся дерзкий акробат.

Он спину только выгнул, стал горбат

И – сиганул без дальних проволочек

Вверх по сосне корявой. И молчок.

Для птичьих гнезд опасен и несносен,

Удрал от басен и под сенью сосен

Сощурил вертикальный свой зрачок.

Вокруг загадки, детективы, джунгли.

Ползут-скользят или грызут-грозят.

И как тысячелетия назад,

В глазах Кота посверкивают угли.

Он мягкой лапкой цапает гнездо,

Не жрет Птенца, а только мнет и мучит,

Упадочную песенку мяучит,

А сам следит, – не услыхал ли кто…

 

Захохотал Крылов: - Эй, не печалься!

Бывают в баснях разные Коты.

Но можешь быть спокоен: лично ты

Не вызвал недовольства у начальства.

По вашему разинул рот простак

И, застыдясь и несколько жеманясь,

Он напоследок проявил гуманность

И отпустил Птенца? – Как бы не так!

Есть у природы коренное свойство,

Щедра старуха на перерасход.

Что значит бедный Птенчик, если Кот

Не вызвал у начальства недовольства!

Вот он – как на ладони, ясен весь,

Урчит, мурлычет, с обществом знакомясь.

Когда у нас в почете невесомость,

Мерзавец Кот приобретает вес.

 

Сегодня можно только гадать, что вычитывали бдительные редактора и цензоры в этом произведении поэта, всегда занимавшего сверхгуманнейшую позицию и честно прожившего в гораздо более трудные и сложные времена, чем те, которые выпали на долю нашего поколения. Сегодня навык к эзопову языку почти утрачен, но поэзия, перефразируя другого классика, такая штуковина, что существует! Несмотря ни на что.

14 сентября – 2 октября 2006 года

 

"НАША УЛИЦА" №109 (12) декабрь 2008