Игорь Штокман “Во дворе, где каждый вечер...” рассказ

Игорь Штокман “Во дворе, где каждый вечер...” рассказ
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин москва

 

Игорь Георгиевич Штокман родился 3 марта 1939 года в Москве. Окончил факультет журналистики МГУ и аспирантуру Института мировой литературы АН СССР. Кандидат филологических наук, критик, литературовед, прозаик. Опубликовал в центральной прессе более трехсот работ. Дебютировал как прозаик в журнале Юрия Кувалдина «Наша улица» рассказами “Во дворе, где каждый вечер…”, «Дальнее облако», «Ромодин и Газибан», № 3-2000...

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

вернуться
на главную
страницу

Игорь Штокман


ВО ДВОРЕ,
ГДЕ КАЖДЫЙ ВЕЧЕР...

рассказ

 

Радиола действительно играла каждый вечер...
Часов в семь-восемь ее выставляла в окно своего второго этажа Валька-”Балда”, длинная, нескладная девица с тяжелой челюстью. Было что-то придурковатое в выражении ее словно навек удивленных, чуть на выкате глаз.
Нам, подросткам, она казалась глубокой старухой - ей было тогда, думаю, уже хорошо за двадцать. Ухажеров у нее сроду не водилось, никто никогда Вальку не провожал, не стоял с ней у подъезда, и напрасно “Балда” отчаянно модничала, носила дорогие вещи - все они сидели на ней, как на вешалке. Ее, некрасивую, было, в общем-то, жаль, но облик неотвратимо брал свое, и Вальку за все - за нескладность, худобу и полное отсутствие женственности - обидно нарекли “Балдой”. В кличке этой, убийственной для всякой девушки, был и еще один важный резон...
В нашем доме, на пятом этаже, жила еще одна Валентина. Та была настоящей красавицей - высокая, стройная, со смугло матовым цветом лица и огромными, черно бархатными глазами в густой тени ресниц. У нее была потрясающая походка - точно стебель гибко колыхался под ветром. Когда она выходила из подъезда и не спеша шла по нашему Зубовскому бульвару, все проходившие мимо мужики просто каменели, столбенели на миг и, выворачивая шеи, долго смотрели ей вслед, удаляющейся...
Валентина с пятого этажа была горда, неприступна и молчалива. С нами, мелюзгой для нее - ей было в ту пору лет восемнадцать, девятнадцать - она презрительно не общалась, в упор не видела и ни с кем никогда не сказала и двух слов. Даже на веселое, доброжелательное “Привет, Валя!” не откликнулась ни разу.
За это ее не любили, но красоте, явной, несомненной, молчаливо отдавали должное, и когда у нее появился кавалер, молоденький лейтенантик из Фрунзенской военной академии, во дворе восприняли его как закономерную неизбежность.
Еще бы - у такой-то красавицы и чтобы ухажера не было!
Она, Валентина с пятого, и с ним, надо сказать, обращалась снисходительно, по-королевски. Не позволяла, например, торчать у подъезда, проводив, и сразу отправляла восвояси. Букеты, что он исправно таскал ей, громадные, пышные, принимала со скучающим видом, под ручку позволяла брать лишь изредка, и он обычно вышагивал сбоку, юный, румяный, в новенькой, с иголочки форме со скрипучей портупеей... Звали его Виктор.
“Балда” - и все это подметили незамедлительно - смотрела на Виктора при каждой случайной встрече тоскующими глазами, вспыхивая всякий раз жарким румянцем. Но он, понятное дело, и не взглянул на нее ни разу, проходил, как мимо пустого места. Из его ухаживаний, надо сказать, так ничего и не вышло...
Красавица Валентина очень быстро дала ему отставку и вскоре выскочила замуж за грузного, с обширной лысиной мужика, который каждый вечер начал приезжать к нашему дому на бежевой “Победе” - редкость по тем временам! Говорили, что он был уже женат, разведен и денег у него - куры не клюют. Валентина с пятого этажа вышла за него замуж месяца через два после того, как перестал появляться возле нашего дома Виктор, и вскоре исчезла из нашего поля зрения, уехала куда-то... Больше ее никто никогда не встречал.
Виктора я видел потом один раз возле пивного шалмана на Крымской площади... Он стоял у белого железного столика, пил пиво, и вид у него был такой, что никто из мужиков, толпящихся возле пивной, к его столику не подходил. Хотя свободные места были нарасхват...
Виктор стоял мрачный, бледный, сосредоточенный, дул пиво, и ясно было, что вокруг него - пустыня. Он словно никого и ничего не видел, взгляд его был отрешенно пуст.
Когда известный всей Крымской и Зубовскому алкан Вовчик нахально подвалил к нему стрельнуть на кружку пива, он молча вытащил коричневый блестящий бумажник, такой же новенький, как его лейтенантская форма, выудил из него хрустящую сотенную и, не глядя, сунул... Вовчик ахнул, проблеял что-то благодарственное и мгновенно исчез, канул в толпе мужиков у пивной.
А Виктор остался стоять, как стоял - один на один со своим горем и непреодолимым отчуждением.
Увидь его тогда “Бадда”, она, наверное, разрыдалась бы от горя и сочувствия, но что были Виктору ее слезы, ее тайная, горькая и неразделенная любовь!.. Все мы одиноки в своем горе, оно словно окольцовывает нас, непреодолимый рубеж вокруг возводит, и пробиться сквозь него - пустое дело!
Я понял это много позже, хлебнув иной, взрослой жизни, а тогда мне просто очень жаль было Виктора, да и “Балду” временами - тоже... Я даже иногда думал-мечтал о том, что вот вдруг случится чудо, “Балда” проснется в своей комнатке на втором этаже с окном на наш двор, взглянет в зеркало привычно и тоскливо, с ожидаемым злым отвращением и, пораженная, увидит, что за ночь стала... красавицей, как Валентина с пятого. Как бы изменилась ее жизнь, весь мир вокруг, как заиграл бы он радостью и справедливым, по праву, счастьем!
Справедливым, потому что “Балда” была добра ко всем и неизменно приветлива... Она всегда рада была сделать что-то такое, от чего другим стало бы хорошо. Ведь и радиолу свою она выставляла летними вечерами на подоконник для нас, только для нас. Сама никогда танцевать не выходила, зная, что никто ее не пригласит, и лишь, навалившись плоской, худенькой грудью на подоконник, смотрела, как мы шаркаем по асфальту под ее Козина, Шульженко и Утесова...
Вечер плыл над двором, темнея, фигуры танцующих были рядом и вместе с тем так далеко, и одуряюще, нежно и сладко пахло от клумбы, которую мы сами разбили, натаскав земли, маттиолой и ночной фиалкой.
Ах, эти летние дальние вечера, гаснущий, медленно меркнущий нежный свет вечерней зари над трансформаторной будкой в углу двора, запах цветов, плавное, скользящее движение пар, щемящие звуки танго! “Утомленное солнце нежно с морем прощалось, в этот час ты призналась, что нет любви...”.
Неправда, любовь была, возрождалась каждый вечер и шаманила, колдовала во дворе под звуки Валькиной радиолы, обещая каждому долгую счастливую жизнь, полную встреч, радостей и неразменной, нескудеющей молодости...
Как щедры мы сердцем в юности, как, не задумываясь о дне завтрашнем, не скупясь, жжем-проживаем сегодняшнее, и каким долгим, безответным ауканьем отзывается оно потом в наших душах, когда ушло, растаяло, сгинуло безвозвратно!..
Тополя во дворе глухо шелестели темной тяжелой листвой, вечер, прозрачно синий, густея и темнея, уходил в ночь, пахнущую цветами, нагретым за день пыльным асфальтом, и Валькина радиола все пела, все сулила и обещала...
Стоило выйти на Зубовский, покинув обжитой наш танцевальный пятачок, миновав старую темную арку, и ты оказывался в привычной вечерней жизни бульвара. Неспешно проходили мимо пары, тихо беседуя о чем-то своем, сокровенном; давно распустившиеся, распушившиеся свежей листвой липы бросали на них под фонарями узорчатую и сквозную, кружевную тень, и море было майских жуков...
Они басовито, солидно гудели над головами, лёт их был деловит и тяжел, словно у груженых авиабомбардировщиков. Жуков было столько, что ничего не стоило сбить какого-нибудь кепкой, и тогда он щекотно шевелился в ладони, пытаясь освободиться, являя вдруг бело кремовые, нежные подкрылья...
Давно уж нет, не видно больше майских жуков, и я как-то прочел в какой-то заметочке, что они вообще начисто перевелись, исчезли как вид. Я и думать-то о них забыл, стерлось из памяти, но вот прочел - и так грустно и обидно стало, будто обокрали меня в чем-то невосполнимом. Ведь без майских жуков невозможно было и представить наш летний вечерний Зубовский бульвар, его привычную и такую давнюю ныне жизнь! Она теперь так же далека и невозвратима, как те самые майские жуки...
Иногда танцы отменялись, потому что во двор неспешно выходил с гитарой “Гусь” из соседнего дома. У “Гуся” был колдовской, завораживающий душу голос, чистый высокий тенор, прозрачный, свободно льющийся, никогда не сбивающийся на фальцет...
“Гусь” выходил, устраивался на лавочке везде стола для пинг-понга (тогда никто не говорил “настольный теннис”), и тут же, мгновенно окружала его тесная толпа слушателей, почитателей.
Первые аккорды были всегда тихи, осторожны и вкрадчивы.
Гитара “Гуся” словно привыкала заново к нашему двору, к темно-синему небу над нашими головами, к вечерней чуткой тишине. Эти начальные аккорды, неспешный перебор “Гусем” струн каждый раз остро волновали, и ты замирал, чувствуя, что будто окликнул тебя кто-то, близкий и любимый...
“Гусь” начинал петь.
Репертуар его был обширен, богат - от русских народных песен до “городского” романса. Иногда он вставлял что-нибудь из “блатного”, и странное дело - в его исполнении эти и всем нам давно знакомые песни про вероломную и принявшую смерть-возмездие Мурку, про Лёльку, что встретила на свою беду того, у которого “кепка набок и зуб золотой”, наполнялись вдруг совсем иным смыслом и чувством...
В них начинало звучать и жить, безошибочно находя путь к сердцу, что-то щемящее, трогательное и беззащитное. Какая-то горькая, оплакивающая себя печаль и утрата открывалась в них, затертых и бездарно запетых, и когда после них “Гусь” начинал тихо и распевно “Степь да степь кругом...”, мурашки бежали по коже, сердце замирало на миг.
Необозримость, бескрайняя широта жизни, в которой всему и вся есть, найдется место, открывались тогда каждому; слушающие, сгрудившиеся вокруг “Гуся” цепенели, уходя в себя, в свое, и часто, очень часто дядя Коля из нашего дома, весь израненный на Отечественной, контуженный, бросался, когда кончалась песня, к “Гусю”, обнимал его, кашлял, вытирая слезы, и бормотал глухо: “Ну, спасибо, вот спасибо... Еще, еще давай!”
Иногда из соседних дворов приходили послушать “Гуся” грозные, известные всему Зубовскому, всему Хамовническому плацу и Чудовке “Сильвер”, Славка-”Пушкин” и Леха Басилов, вор в законе и классный, блестящий спортсмен...
“Сильвер” был долговяз, одноног, опирался при ходьбе на костыль, и удар этого костыля был страшен... “Сильвер” бил им всегда точно в грудь, резким, точно выпад шпаги движением, мгновенно валя наземь, круша ребра, лишая чувств и сознания. Поговаривали, что в резиновый набалдашник его костыля заложена свинцовая шайба - может, так оно и было, кто знает!..
Шайба - не шайба, но про коронный удар “Сильвера” знали все, и с ним старались не связываться, предпочитая обойти стороной или разойтись по-мирному, не доводя до стычки.
В отличие от “Сильвера”, с его ростом и страшным костылем, Славка-”Пушкин” вовсе не казался опасным... Был он мал росточком, белолиц, пухл, носик уточкой и небесно голубые глаза. Носил пышные золотистые бакенбарды (он был яркий блондин), за них-то, знать, и нарекли “Пушкиным”.
Обычно добродушный и флегматично спокойный, в драке он преображался, становясь быстрым, резким и мгновенно опасным, как змея в броске... Драки, особенно если группами, стенка на стенку, он всегда начинал первым, прерывая “толковище” и проявляя недюжинную, поражающую изобретательность.
Помню, как в слякотный, ветреный и по позднеосеннему темный октябрьский вечер появилась вдруг на Крымской площади, в сторонке от нового вестибюля метро “Парк культуры” внушительная компания парней с тогдашней Метростроевской. То была исконно наша территория, метростроевские явно бросили вызов, придя сюда, и без драки - не обойтись...
Наши и чужаки стояли друг против друга, сгрудившись, “толковище” затягивалось, и тогда вдруг, оттеснив остальных грудью, плечом, вперед пробился “Пушкин”, маленький, ладный, плотно сбитый, в кепочке-шестиклинке и в неизменном, по тогдашней у блатных моде, белом шелковом кашне.
Он встал впереди наших, пританцовывая, и вдруг, как выстрелил, резко спросил у одного из метростроевских, безошибочно выбрав самого домашнего, тихого и явно интеллигентного: “Ты - вор?..”. Парень опешил, растерялся. “Я, собственно...”. “Ах, собственно?!” - взвился “Пушкин” и в неуловимом для глаза выпаде-броске хлестко ударил в лицо раскрытой пятерней... Мгновенно вскипела, заварилась драка, и в считанные минуты все было кончено - метростроевские бежали...
Потом мы двинулись по Зубовскому в наш двор послушать “Гуся” - он обещал выйти с гитарой в тот вечер, - я шел рядом с “Пушкиным” и хорошо видел, каким счастливым азартом горело его лицо! Белое кашне было густо заляпано чужой кровью, поскольку пухленькое его личико было целехонько, ни ссадин, ни синяков, словно и в драке не был, только что спровоцировав, начав ее.
Леха Басилов, не имевший, кстати, никакой клички, был наособицу из всех известных нам блатных... Он читал книжки, не пил и даже не курил и постоянно торчал на всем известном стадионе “Красное знамя” на Плющихе - занимался там легкой атлетикой. К шестнадцати годам он уже имел значок мастера спорта, и когда бежал барьеры, смотреть на это было завораживающе удивительно...
Худощавая, стройная, длинноногая фигура Басилова взмывала над перекладинами, точно подброшенная невидимой пружиной, ни один барьер никогда не был задет, а брался с явным, большим запасом. Ему прочили блестящую спортивную карьеру, но, помимо легкой атлетики, у Лехи была еще одна и тайная, глухая жизнь, закрытая, чужая для всех и, видимо, очень серьезная, без дураков и “сявок”.
Леха никогда не принимал участия в “толковищах”, в драках, вообще как будто бы и не замечал всю местную шпану, блатных и приблатненных. К нему часто приезжали на машинах какие-то здоровые, совсем взрослые мужики, о чем-то вполголоса говорили, отозвав в сторонку. Иногда он уезжал с ними, иногда оставался, о чем-то, видимо, договорившись.
У него не было ни одной ходки в колонию, даже элементарного привода в наше 58-ое отделение милиции, но все знали, что Леха - вор в законе, крупный и опасный вор, бандит... Никто ему об этом, конечно, никогда и слова не сказал, но все, весь наш район, знали, что это - так.
Леха, как правило, все больше молчал, вообще был очень скрытен, сдержан, и только, когда слушал “Гуся” в нашем дворе, заметно бледнел и все нервно поправлял косую свою светлую знаменитую челочку...
Однажды, когда “Гусь” был особенно в ударе, Леха подошел вдруг к нему, склонил в поклоне голову - низко упал клинышек челки... “Спасибо, брат, - сказал он негромко. - Душа согрелась...”. И - ушел, ушел легкой своей, неслышной, кошачьей походкой, растаял в темном провале нашей арки, выводящей на Зубовский...
Таким, уходящим в арку эту, растаявшим в ней, я его и запомнил, потому что с тех пор, с того вечера в нашем дворе больше ни разу его не видел, не встречал... Недавно мне сказали, что он жив-здоров и, по вполне достоверным слухам, верховодит в мафии, держащей в цепких руках несколько крупных московских спортивных школ и стадионов со всей их выручкой и прибылью. Я охотно поверил - почему нет? Леху на мелочь, все знали, никогда не тянуло...
И Леха, и “Сильвер”, и Славка-”Пушкин” были яркими, приметными, известными всем Хамовникам личностями, но не они, вовсе не они занимали главное место в наших душах, когда нам исполнилось по пятнадцать-шестнадцать, когда заколдовала летними теплыми вечерами Валькина радиола... Главными стали танцы, ну, и девчонки, конечно.
Они - все вдруг - сразу, мгновенно сделались какими-то совсем другими... Будто и не с ними вовсе играли мы совсем еще недавно в “двенадцать палочек”, в лапту, в “штандер” и в прочие невинные детские забавы. В них появилось, прорезалось вдруг что-то таинственное, манящее и притягивающее. Мы словно увидели их, таких привычных и давно знакомых, другими глазами. Они волновали, будоражили, даже подчас сниться начали и, будто чувствуя это, стали вести себя совсем по-новому, по-иному. Изменились походка, взгляды, жесты, и все они, точно по сговору, стали смотреть на нас словно с дальнего, незнакомого нам пока берега, куда нам - ходу нет, заказано...
Когда по вечерам выходили они во двор к зовущей всех нас радиоле, это был, воистину, парадный, торжественный, рассчитанный на публику выход... Каждая несла себя, как подарок, как приз, который надо еще заслужить и выиграть. Мы и старались, и были галантны, церемонно приглашали, и когда под рукой вдруг оказывалась талия какой-нибудь Нинки с первого этажа, известной тебе так давно, с дошкольной еще поры, полной обидных шуточек и всяческого третированья, то это была будто уже и не Нинка вовсе, а какая-то совсем незнакомая, ранее не встреченная девчонка... Прямо колдовство какое-то!
Большую, очень большую власть имели они над нами в эти летние вечера, но она легко рушилась, если во дворе на танцах появлялась вдруг пришлая, новенькая. Она и впрямь тут же оказывалась главным, единственным призом, и все мы наперебой оспаривали его друг у друга, лезли вон из кожи.
Сперва появилась Зоя, пышная блондинка с профилем, как на старинной камее, с густыми, чудесного золотого цвета волосами... Абсолютное, монопольное право на нее, на танцы и на провожания быстро завоевал, оттерев всех остальных, Володька-”Седой”, и мы легко примирились с этим, тут же потеряв к Зое всякий интерес.
Потом вдруг появилась еще одна... Она была воистину прелестна: чуть выше среднего роста, с очень складной, прямо-таки точеной фигуркой. Свежий, нежный цвет лица (про такой обычно говорят: “кровь с молоком”), пепельно-русые волосы и большие серые глаза... Жаль, у нее было плебейское, совершенно не идущее к ней имя Рая. Вера или Надежда подошло бы к ней, думалось, гораздо больше.
Она, вероятно, была из очень небогатой семьи, потому что всегда приходила на танцы все в одном и том же, правда, очень идущем к ней голубом платье и тапочках, свежевыбеленных зубным порошком - они курились легким дымком, когда Раечка легко двигалась в танце, кружилась и резко поворачивалась.
К ней мгновенно прилепился, приклеился Славка с первого этажа нашего дома... Он приглашал танцевать только ее, выдержал несколько объяснений о остальными ребятами, и заслужил, завоевал право провожать Раечку после танцев домой.
Жила она не очень далеко от нашего двора - минут пятнадцать-двадцать неспешного прогулочного шага. Теперь там проложили широкий, просторный, шуршащий потоком машин Комсомольский проспект, а тогда была Чудовка, мощеная булыжником, и по ней ходил трамвай... Стояла там церковь, древняя, заложенная, как говорили, еще при Иване Грозном. Она и сейчас есть и очень ухожена - ее регулярно ремонтируют и всегда красят в традиционно русские цвета: белый, зеленый и красный.
Двор церкви был сквозным, проходным - им можно было выйти к Тёплому переулку или к улице Льва Толстого. Во дворе церкви, под старыми толстыми тополями и липами, в густых кустах стояли маленькие деревянные домишки. В одном из них и жила Рая.
Двор этот слыл опасным... Ребята, что жили в нем, на Крымской площади или на Зубовском бульваре появлялись редко и верховодили у себя, в Теплом переулке. Говорили, что вожаком у них какой-то блатной с золотой фиксой, что несколько раз он уже сидел, и вообще лучше держаться от этой компании подальше. Мы и держались, но появилась Раечка, Славка обрел на нее - хотя бы в нашем дворе - определенное право и вот пошел провожать... В первый раз.
Выждав некоторое время, мы двинулись за ним - знали, что двор, куда он сейчас направляется, опасен... Славка с Раечкой почти уже дошли до одного из домишек во дворе церкви, когда из густой тени акаций, жимолости неспешно вышли навстречу четверо. Мы, только входившие в это время в чугунные, массивные ворота церковного двора, прибавили шагу. Приблизились... Напротив Славки (Рая тут же юркнула в дом) стояли явно местные, хозяева двора. Это сразу было видно: они подходили очень уверенно, не спеша и словно играли, дразнили Славку, наслаждаясь силовым перевесом. К чему тут спешить... Один из них был с фиксой - она тускло блеснула, когда он заговорил.
- Что, мальчик, заблудился? - вкрадчиво спросил он. - Дорогу показать?
Славка молчал... Он стоял к нам спиной и видел только этих четверых, не зная, что мы готовы прийти на помощь.
- Язык проглотил? - участливо и ласково спросил тот, с фиксой,
- Когда с Раечкой шел, он у тебя, вроде, на месте был - слышали, как ты заливался... Ты что же, не знаешь, что с чужими девочками ходить - приключений на свою жопу искать? Хоть бы с нами заранее поговорил для приличия. Нехорошо, мальчик... Придется поучить.
- Четверо на одного? - сказал Славка, и все мы сделали шаг вперед.
- Зачем же? - усмехнулся Фиксатый. - Я один с тобой поиграю, а твои корешки да и мои тоже в сторонку пока отойдут.
Славка обернулся, увидел нас, выставил ладонь щитком: не надо, мол, я сам, один на один...
Они сошлись в освещенном пятачке под единственным во дворе фонарем. Какое-то время настороженно кружили друг против друга, потом Славка бросился вперед... Он несколько раз доставал фиксатого правой, но все как-то смазанно - тот ловко, умело уклонялся, подныривал, уходил в сторону.
Потом вдруг рванулся, почти прилип к Славке и резко ударил под дых... Славка согнулся, и тогда Фиксатый, схватив его двумя руками за ворот рубашки, рванув вниз, хрястко ударил коленом в лицо. Славка упал, и тут же эти четверо исчезли, растворились в темени кустов, как и не было их...
К счастью, он только бровь ему рассек, нос чудом остался несломанным, хотя и был сильно разбит, и Славка всю рубашку залил кровью, пока мы вели его домой. Он шел, отплевывался и бормотал:
- Ничего, еще встретимся, еще не вечер...
Все наши уговоры, резоны не достигали его, как мы ни старались. “Буду ходить с ней - и точка...”
Так и покатилось дальше... Раечка появлялась у нас на танцах, Славка не отпускал ее от себя целый вечер, шел потом провожать и возвращался во двор жестоко, умело избитым.
Однажды я случайно услышал разговор меж ним и Раечкой. Славка в очередной раз подошел пригласить ее, а я стоял неподалеку, курил, слушая Валькину радиолу, глядел на танцующих.
- Не надо, Слава, - услышал я Раечкин голос. - Отпусти меня, не надо больше...
- Что - не надо? - вскинулся Славка, и лицо его, в свежих, недавних синяках, резко побледнело.
- Ничего не надо... Танцевать не надо, провожать не надо... Вон сколько кругом девчонок, что ты ко мне одной пристал!
- А мне больше никто не нужен, - тихо сказал Славка и опустил голову.
- А мне... А я... Я больше так не могу! Я... Я не люблю тебя! - Раечка кинулась в нашу арку, выскочила на Зубовский. Славка остался стоять, ошеломленный, а я, возмущенный до глубины души, бросился вслед за Раечкой. Она шла быстро, почти бежала, и я смог догнать ее только около Крымской площади... Догнал, тронул за плечо. Она резко обернулась - лицо ее дергалось, в серых глазах стояли слезы.
- Как же ты можешь?.. Он из-за тебя дерется почти каждый вечер, в синяках весь, а ты...
- Что - я? - возмущенно и горько вскрикнула она. Слезы вдруг хлынули, закапали на голубое, такое знакомое платье, оставляя на нем темные расплывающиеся пятнышки. - Что - я?.. Что я могу, что должна сделать? Смотреть, как его избивают, уродуют в нашем дворе, пальцы себе кусать, чтобы не закричать, что еще?.. Может, “Фиксу” попросить, чтобы он его больше не трогал, в покое оставил? Так он ведь запросит дорого, а потом обманет все равно, я его знаю... Он убьет его когда-нибудь! - Раечка бегом кинулась к Чудовке.
Она оказалась права, напророчила... Через неделю, когда Славка снова увязался ее провожать после танцев, как она его ни гнала, он не пришел, не вернулся в наш двор... Драка, конечно, была снова, и “Фикса” ударил его ножом. То ли ему надоели эти регулярные стычки, то ли просто решил, наконец, раз и навсегда показать, кто главный, единоличный хозяин в их прицерковном дворе, чтобы никаким пришлым чужакам было впредь не повадно.
Славку прямо из этого проклятого двора увезла “скорая” - сперва в филиал Склифосовского в Теплом переулке, потом в главное здание, на Колхозной... Он умер прямо под наркозом, не выдержав операции. Оказывается, у него был тяжелый врожденный порок сердца - оно и отказало.
Валька-”Балда” плакала сутки напролет, ходила вся опухшая... Она перестала со всеми нами здороваться и больше никогда, ни разу не выставила радиолу на подоконник. Так кончились наши танцы во дворе, навсегда кончились...
Мы хотели подловить “Фиксу”, отомстить за Славку, но всех нас опередил-обогнал “Сильвер”. Он убил “Фиксу” той же осенью знаменитым своим костылем. На этот раз он пробил не в грудь коронным своим ударом... В голову, в висок ударил “Сильвер”. “Фикса”, говорили, умер мгновенно, на месте, а “Сильвер” уселся, отбросив костыль, закурил и стал дожидаться милиции.
Его посадили, потом он вышел, вскоре сел за что-то снова и так и сгинул, безвозвратно пропал в тюрьмах и на пересылках.
На Славкиной могиле мы посадили березку и разбили маленькую клумбу с кустиками маттиолы и ночной фиалки - совсем, как в нашем дворе...

 

"Наша улица", № 3-2000

 

 

 

 
 
kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   
адрес в интернете
(официальный
сайт)
http://kuvaldn-nu.narod.ru/