Владимир Георгиевич Скребицкий
родился 27 июля 1934 года в Москве. Окончил биологический факультет
МГУ им. М. В. Ломоносова. Доктор биологических наук, профессор, член-корреспондент
Российской академии наук и член-корреспондент Академии медицинских наук.
Печатался в "Литературной газете", в газете "Литературная
Россия", в журналах "Знамя", "Новая Россия".
Автор книг рассказов "В троллейбусном кольце" (1991) и "Хор
охотников" (2003). В "Нашей улице" опубликованы следующие
произведения: "Плющиха и несть ей конца", рассказ, № 11-2003;
“Ау с Коктебельских гор”, литературные портреты, № 2-2005; "Вокруг
чайного стола", роман, № 5-2005; "Мария Иванна и ее кредо",
рассказ, № 7 (68) 2005; "Открытие", рассказ, № 11 (72) 2005;
“Шишикун”, рассказ, № 93 (8) август 2007; Шапкинский лес", рассказ,
№ 96 (11) ноябрь 2007 и др.
вернуться
на главную страницу |
Владимир Скребицкий
АУ С КОКТЕБЕЛЬСКИХ ГОР
рассказы
МОЙ КОКТЕБЕЛЬ-55
Трудно сказать, чем привлекал этот маленький поселок, приютившийся в бухте и окруженной холмами, поросшими полынью и колючками. Только на западе холмы превращаются в невысокие лесистые горы, носящие причудливые татарские названия: Сюрюк-Кая, Кок-Кая и нависший над морем скалистый Карадаг. Стала ли эта мрачноватая бухта столь привлекательной, если бы Макс Волошин не опоэтизировал ее, не запечатлел в ней богатство своей личности и фантазии?.. Он поднимал выброшенный на берег кусок дерева и кричал жене:
"Маруся, смотри, это же обломок корабля Аргонавтов!"... Его любило пространство, он слышал зов будущего и зов прошлого, он видел огни турецких и греческих поселений, отделенных лишь полоской моря - великого Черного моря. В начале века он обошел с посохом, в тунике и сандалиях все окрестные долины и перевалы, и в скитаниях его, несших "заветы нищенства", воистину воплотились "...мечты всех троп, сомнения всех дорог..." Да, если бы не он, то неизвестно, какая судьба постигла Коктебель. Но он был, и Коктебель состоялся.
Вокруг Волошинского дома возник Дом творчества Советских писателей, и потянулись туда люди очень разные, многим из которых белое иночество и заветы нищенства были также чужды, как Волошину было чуждо их сребролюбие и стяжательство.
Но не будем судить их строго: сплошь да рядом это были талантливые люди, порожденные своей эпохой и ее системой ценностей.
Я впервые попал в Коктебель в 1955 году, не сознавая по молодости лет, свидетелем какого времени являюсь. А ведь это было совершенно особое время: тиран умер, но созданная им элита - это привилегированное, своего рода дворянское сословие, продолжало жить по законам прежнего времени. Они были авторами книг и поэм, восхвалявших Сталина, они были лауреатами его премий, они пользовались всеми благами, которые открыла им его великая эпоха.
Кое-кто из них, заплативший годами тюрем и лагерей за радости этой эпохи, возвращался в родное гнездо, и поток свободомыслия уже начал подмывать фундамент волшебного замка, в декорациях которого они сами когда-то принимали участие. Но пока замок еще стоял, и фундамент казался незыблемым. Это потом появились разночинцы-шестидесятники, все эти Высоцкие, Галичи, Окуджавы - нигилисты и ниспровергатели тех ценностей, которыми жили люди 50-х годов. Это было потом.
А сейчас по аллеям писательского парка гуляла прекрасная Тамара Макарова, покинувшая "Маскарад", где совсем недавно вальсировала под музыку Хачатуряна, а рядом с ней в темных очках, щеголяя английскими словечками, шел будущий главный редактор "Иностранной литературы" - Александр Чаковский... Много лет спустя, когда он был уже главным редактором "Литературной газеты" я написал рассказ о другой пленившей меня киноактрисе -Дине Дурбин. Под этим названием рассказ и появился в первых номерах тиража. Однако Главный спохватился: с какой это стати в его газете печатается рассказ об американской актрисе, вызывающе названный ее именем. (У нас с США в этот момент были какие-то очередные натянутые отношения.) Рассказ срочно переименовали, и во всем остальном тираже он фигурировал уже под вполне домашним названием: "Где-то на Плющихе"... Вот какой это был строгий человек! Но это - так, к слову... Сейчас же на лавочке в тени, радуясь возвращению жены с маскарада, сидел Сергей Герасимов, а на пляже, на неповторимом Коктебельском пляже, сложенным из агатов, халцедонов и сердоликов, среди других обнаженных женских тел лежала (и пусть "Антон Иванович сердится " сколько угодно) сама Людмила Целиковская.
Однажды мне случилось загорать неподалеку от Бориса Полевого, автора знаменитой "Повести о настоящем человеке". Он, как сейчас помню, сидел на кромке воды, позволяя легким волнам ласкать вытянутые ноги, и рассказывал, лежащему рядом собеседнику о картине, которую недавно купил. Помню такие слова: "Приходишь домой, настроение хреновое, посмотришь на нее и на душе как-то лучше становится". "Боже мой, - подумал я, - и у такого человека бывает хреновое настроение".
Это были поэты, писатели, композиторы, актеры, создавшие замечательное декоративное искусство, заворожившее ни одно поколение. И в центре этого искусства стоял человек, над образом которого неустанно работали все. И работали не напрасно: люди шли на лишения, на каторгу, умирали с его именем на устах, были уверены, что они любят его. Но любили они не его, не человека, которого большинство из них и в глаза-то не видело - они любили его образ... Да как же было его и не любить... Кто из нас не помнит?.. Вот он стоит на площадке вагона перед открытой дверью - в шинели, с трубкой в руке. Поезд идет вдоль линии фронта. Рядом с вагоном разрывается снаряд: летят камни, валятся деревья. Он слегка поворачивает голову, кладет трубку в рот - затягивается, задумывается... Вот спешной походкой входит в кабинет Ленин, сразу поворачивается к секретарше: "Попросите, пожалуйста, товарища Сталина". И вот он появляется: не торопясь, не суетясь - полный какой-то изумительной пластики. Вот он поправляет телефонный провод, и сразу же в зале и в мире воцаряется тишина. Сейчас он заговорит, раздастся этот спокойный, глуховатый голос, который все проблемы решает одной интонацией. Человек-это стиль. Какай стиль! Какой человек!
И вот его не стало: он сошел со страниц книг, с полотен картин, с экранов кинотеатров. Не спеша, ступая в мягких сапогах, с таинственной улыбкой - он нас покинул. Но созданный в его эпоху и ради его прославления декоративный стиль не нарушился ни на йоту. Шахтеры не пересели на Горбатый мост, чтобы стучать касками о мостовую (какое грубое нарушение стиля!) - нет, они, как им было и положено, поздними вечерами шли из забоя, напевая тихие песни, а дома их ждали верные подруги. Молодые ребята с комсомольскими значками на груди по-прежнему стояли на границе, сурово всматриваясь в даль, готовые в любой момент пожертвовать жизнью, чтобы враг не ступил на родную землю... а дома их тоже ждали верные подруги. Подруги вообще всегда ждали: ждали, когда парни уходили на позицию, когда бросались в схватку, когда уплывали в рейс, когда уходили на смену - все ждали и ждали, такова уж была их участь - можно было только дивиться их терпению.
Правда, иногда они и сами заставляли ждать, когда, скажем, зачитавшись, забывали про парня, который всю ночь ходил под окном, не смея помешать, а утром у проходной обсуждали прочитанное. Было и такое.
Очаровательные сказки. Как сладко дремал я под них в свои 20 лет. А создатели этих сказок были рядом со мной: в писательском парке, в Лягушиных бухтах, по дороге на Янышары...
Но Волошинский дом жил своей жизнью. Там собирались не народные артисты, не лауреаты, а просто люди, которых судьба когда-то свела с Максом Волошиным, или их друзья (к ним относилась и моя мама), или друзья друзей, или их дети. По вечерам часто музицировали, по праздникам ставили шарады, в жаркие дни, а их было немало, сидели на открытой веранде и неспешно общались.
В центре была, конечно, Мария Степанна - Маруся, как ее звали близкие. Она была весьма уже немолода (хотя как все это относительно!), с широким лицом, коротко подстриженными седыми волосами, узкими глазами и легкими седыми усиками. Она была задумчива и как-то малоподвижна, что, впрочем, и не требовалось, так как, в основном, все двигались к ней, все двигалось вокруг нее. Мне всегда казалось, что она присутствует с нами лишь частично, а большая часть ее существа находится в каком-то другом времени - может быть, в том, где Макс бежал по пляжу с деревяшкой, вынесенной из моря, крича: "Маруся, смотри, это же осколок корабля Аргонавтов!" Она выработала способность ровно общаться с совершенно разными людьми, как непосредственно ее окружавшими, так и приходившими познакомиться и поклониться. Со всеми она была приветлива и немного отстраненна, всем она знала цену, хотя редко позволяла себе это показывать... Помню, как однажды она с усмешкой крутила в руках записку, которую прислала ей Шагинян. Та просила принять какого-то человека, приезжающего в Коктебель. "...Вот Мариетта пишет - это наш простой советский человек... Интересно, что это может для меня значить?"
В памяти моей рядом с Марией Степанной неизменная Гунночка (так ее прозвал Макс - почему не знаю). Этакая, вот уж точно, старушечка: маленькая, толстенькая, с седыми кудряшками - преданная и восторженная. Гунночка пела, аккомпанируя себе на рояле, разные песни и романсы, из которых мне особенно запомнился "Ал разлив огня". Потом я узнал, что мотив романса был взят из украинской песни, а слова написаны, видимо, каким-то декадентским поэтом.
Ал разлив огня,
В зареве закат.
Прожитого дня
Не вернуть назад.
И все ближе, глуше, тише
Шелест ветра в старой крыше,
И тревожней вечер дышит,
И черней тоска...
А от Марии Николавны Изергиной, у которой в Коктебеле был свой домик, где иногда гостила Анастасия Иванна Цветаева, я впервые услышал романс, весьма потом популярный, но тогда, на берегу моря, под россыпями звезд, среди уснувших холмов - это звучало так пронизывающе: "...Умру ли я, и над могилой, гори, гори моя звезда..."
Да, в гостиной у Марии Степанны по вечерам часто музицировали или просто сидели за столом и болтали. Всех развлекала Изюмка, прозванная так родителями, которых когда-то поразило сморщенное личико новорожденной. У Изюмки как-то не сложилась судьба в Художественном театре, и она начала писать и исполнять собственные миниатюры, первыми слушателями которых мы и были. Потом она стала известна, можно сказать, знаменита, и когда несколько лет тому назад умерла, то Эдуард Успенский сказал, что из "Нашей гавани" ушла поистине народная актриса - Елизавета Ауэрбах.
Но читала Изюмка не только свои миниатюры: от нее я впервые услышал дивные Волошинские строки:
Обманите меня... Но совсем, навсегда...
Чтоб не думать зачем, чтоб не помнить когда...
А однажды вечером, когда мы гуляли с ней по окрестностям Коктебеля, и воздух был напоен стрекотом цикад и истомой полыни, она вдохновенно читала мне наизусть рассказ Алексея Николаевича Толстого "Гадюка".
А вот наша общая любовь - Любочка Назаревская. Старая Коктебелька, без которой я Волошинский дом как-то и не представляю. Она всегда была там - худенькая, небольшого роста, с приветливой улыбкой и неизменной папироской. Она всю жизнь проработала в Камерном театре, заведовала, если не ошибаюсь, костюмерным отделом, хорошо знала артистическую среду, но во время общих разговоров предпочитала помалкивать, улыбаться и покуривать. Она, наверно, много помогала Марии Степанне по хозяйству, но все это делалось как-то незаметно. Конечно, она была одинока, конечно - небогата. В Москве, в коммунальной квартире в Сивцевом Вражке у нее была небольшая комнатка, вся увешенная рисунками и фотографиями. Я регулярно бывал у нее на "Веру, Надежду, Любовь". Особое место среди фотографий занимал портрет Горького, на которого она неслучайно очень походила лицом: Любовь Алексеевна была его внебрачная дочь. У нее была трудная жизнь, которая ее не озлобила: она была расположенный к людям и очень трезвый человек.
Последний раз я видел ее в больнице, где она лежала с переломом шейки бедра. Уходя, я задал ритуальный вопрос: что принести, когда приду навестить ее, теперь уже дома. "Ничего, милый, не надо, - ответила она. - Я мечтаю только о двух вещах: накуриться и проср...ся".
Я вполне отдаю себе отчет в том, что, если у этих мемуаров найдется читатель, и, если этим читателем окажется старый Коктебелец, то он законно упрекнет меня в том, что я не упомянул и десятой доли тех интересных людей, которые в те годы сидели на веранде Волошинского дома или гуляли по аллеям писательского парка. Но что поделать - тогда, в свои 20 лет, я был в основном занят собой, своей молодой женой и очень мало внимания обращал на события, которые вокруг меня происходили, и людей, которые меня окружали. И все же, о трех из них, не имевших между собой ничего общего и никак, практически, не связанных, мне хотелось бы рассказать отдельно. Вот они.
АЛЕКСЕЙ ИВАНОВИЧ ФАТЬЯНОВ
В 50-х годах преферанс вновь вошел в моду: играли и в Московских квартирах, и, разумеется, на всякого рода курортах.
В Коктебеле я попал в преферансную компанию, где лидером был небольшого роста, шустрый, худенький человек по имени Александр Александрович. Он был писателем, хотя книг я его не читал. И все же книги, видимо, были, так как сам про себя он рассказывал милую историю, о том, как шел по Кузнецкому мосту с новым знакомым, не подозревавшим, что его спутник - писатель. В книжной лавке Александр Александрович, увидел свою книгу и купил несколько экземпляров, а новый знакомый в удивлении воскликнул: "Зачем вы такое барахло скупаете?"
Играл Александр Александрович виртуозно. Собственно говоря, игры, как таковой, и не было: шла торговля, определялся играющий и вистующие, делалось 2-3 хода, а затем он рассказывал у кого какие карты, кто сколько возьмет взяток и сколько бы взял, если бы играл правильно.
Вот в этой-то компании я и познакомился с Алексеем Ивановичем Фатьяновым. Был он высок, дороден, волосы имел светлые, черты лица крупные: большой нос, большие щеки; выражение лица - приветливое и немного насмешливое.
Играл Алексей Иванович весьма посредственно, но очень рискованно: брал "в темную на бомбе", брал "горбатые мизера", много проигрывал, потом вдруг еще больше выигрывал, так что, в конце концов, все сходилось так на так. Впрочем, финансовая сторона его нисколько не интересовала - по нашим масштабам он был богатый человек и любил игру ради игры.
В то время он был одним из самых известных поэтов-песенников: на его стихи писали музыку такие тогда знаменитые композиторы как Мокроусов, Соловьев-Седой, Блантер, Богословский, его песни пели по радио, в кино, с эстрады, на улицах...
Не знаю, эти ли стихи имел он в виду, когда сказал мне однажды такую горькую фразу: "Зачем создавать драгоценности, если за г... платят больше?" Я, помнится, не утерпел и спросил насчет драгоценностей: "А могли бы?" Он задумался. "Когда-то мог, а сейчас едва ли - исхалтурился".
Как многие деятели той эпохи, восхвалявшие строй, прятавшие свой светильник и работавшие на потребу дня, он мстил себе: порой нарочитым цинизмом, а чаще - бутылкой.
Я не помню его ни подвыпившим, ни тем более пьяным, но хорошо помню, как однажды в жаркое послеобеденное время зашел к нему - звать расписывать пульку. (У нас был такой обычай - после обеда, чтобы не спать, садиться играть). Он лежал на кровати в своем бунгало в одних трусах - толстый, огромный, - а рядом стояла пустая бутылка водки. Я поразился: "Алексей Иванович, в такую жару?" Он махнул рукой. "Это мне, Володя, что слону дробина". И мы пошли играть...
Мстил себе, разрушал свое богатырское здоровье, называл г... песенки, которые распевала вся страна... и в то же время любил эти песенки, любовался ими и, когда я спросил его про фильм "Иван Бровкин", вышедший тогда на экран, сказал, что "какой фильм - не знаю, а песенки там - хорошие".
А песни его, в стилистике того времени, были действительно прекрасными. И у кого из людей моего поколения не защемит сердце, когда узнает что:
Если б гармошка умела
Все говорить, не тая!
Русая девушка в кофточке белой,
Где ты, ромашка моя?
Лето 55-года было самым счастливым в моей супружеской жизни. Алексею Ивановичу нравилась моя жена, и он сказал как-то, что вы, конечно, прекрасная пара, но было бы интересно посмотреть этак лет через 10, что из этого получится. Слова его показались мне странными, и я ответил как человек, знающий, что говорит, что ничего не "получится" - все, как есть, так и будет. Предполагал ли я тогда, что ни через 10 лет, а значительно раньше брак наш распадется, как карточный домик, и никто не потрудится собрать карты, перетасовать колоду и сдать по новой? Но это уже другой сюжет...
Алексей Иванович тоже был с молодой, рыжей женой - Галей, которая держалась как-то в тени и, насколько я помню, ничем себя особенно не проявляла.
В конце июля мне исполнился 21 год, и Мария Степанна предложила устроить по этому поводу чаепитие. Я как-то ненароком обмолвился об этом при Алексее Ивановиче, а тот воспринял это как приглашение и сказал просто: "Хорошо, спасибо, я приду".
Как я разнервничался! Рафинированное общество в гостиной Волошинского дома, чинное чаепитие, старинные романсы, может быть шарады... и Алексей Иванович с его фривольными разговорами, циничными шуточками и бутылкой водки. Все это было несопоставимо, надо было что-то предпринять - но что? Сказать - не приходите - невозможно, заболеть - глупо... Я советовался с женой, она тоже была смущена и тоже не знала, что делать.
Весь день накануне рождения я провел в тревоге, предчувствуя неудобство, которое может получиться... И как же я ошибался! Как мало разбирался в людях! Как глуп был в свои эти 20 с чем-то лет!
Начать с того, что, как оказалось, Алексей Иванович был хорошо знаком с Марией Степанной, пользовался ее симпатией и не раз бывал в доме. Он поднялся на террасу, можно сказать, всплыл на нее с брега морского - большой, элегантный, в светлом костюме, с букетом для хозяйки и подарочком для меня; был усажен в кресло и сразу же сделался центром нашего небольшого общества. Он не старался завладеть беседой - ему это было не надо: я думаю, он с удовольствием просто сидел бы и смотрел вокруг. Но он чувствовал, что от него ждут каких-нибудь историй из жизни литературной элиты, и он рассказывал эти истории мило, забавно и добродушно. Вместе со всеми он выпил бокал шампанского и спокойно сидел до конца вечера, никуда не торопясь, вплоть до того момента, когда все мы встали, поблагодарили хозяйку, поблагодарили этот Благословенный дом и спустились в стемневший сад... а через дорогу, в нескольких шагах от нас, шумело и пенилось Благословенное Черное море.
И вот сейчас, по прошествии стольких лет, мне кажется, что я так хорошо запомнил этот вечер только потому, что на нем был Алексей Иванович Фатьянов.
Прошло еще какое-то время, и начался разъездной сезон, под традиционную песенку: "Миленький ты мой, возьми меня с собой и там, в краю далеком назови меня женой..." Увы, быстро выяснялось, что "в краю далеком" у миленького уже есть и жена, и сестра, и возлюбленная... Все имеет свой конец.
Я не помню, когда уехали Фатьяновы, и кто из нас уехал раньше, не помню расставания... Алексей Иванович возник для меня как бы ниоткуда, оказавшись, в один прекрасный день, за преферансным столом, и подмигнув как старому знакомому. Так же в никуда он и ушел - больше я его не встречал.
Рассказывали, что осенью 1959 года ему стало плохо, и он попросил жену вызвать "скорую". Та бросилась к телефону, а он сказал ей: не надо - я умираю. Ему было 40 лет.
КУРТ ЗАНДЕРЛИНГ
В конце 50-х Курт Зандерлинг, второй после Мравинского дирижер Ленинградской филармонии, был кумиром Московской и Ленинградской консерваторской публики. Мне не случилось встретить его в Коктебеле в то лето, когда он приезжал отдыхать (а был он там, увы, всего один раз) и то немногое, что знаю о его Коктебельскй жизни, рассказала мне мать.
Он снимал комнату в одном из домиков поселка и, естественно, был гостем в Волошинском доме. Был он высок, сутул, черноволос, с узким лицом, большим носом, в пенсне; был он изящен, застенчив и немногословен. Позднее, я узнал, что он мог быть остроумным рассказчиком, тем, что называется "душа компании", но для этого ему, видимо, нужна была особая атмосфера: он был камерным человеком, и за короткое время визитов в Волошинский дом не успел там освоиться. К тому же он еще заболел, но об этом чуть позже.
Сын хозяйки домика, где он жил, играл на гармошке и, узнав, что новый жилец тоже имеет отношение к музыке, упражнялся с особым рвением.
"Вы знаете, Мария Степанна, - говорил Курт Игнатьевич (так он назывался в те годы), - я люблю гармонику... но весь день, весь день!"
Да, так вот он заболел. Нет, не нервный срыв, не гармошка его доконала, кажется, что-то с желудком, точно не помню. Моя мать, благо она была терапевт, прописала ему какое-то лечение, и он, слава богу, поправился.
Вот и все, что я знаю о его Коктебельской жизни. Может кто-нибудь знает больше и сможет дополнить - было бы здорово.
Теперь о Московском периоде. Когда он приезжал в Москву, то звонил матери и говорил одну и туже очаровательную фразу: "Татьяна Ифанна, если вы не придете на концерт, то для меня это будет - не концерт!"
Мама сияла, и мы отправлялись в консерваторию. Помню, был такой цикл концертов: все симфонии Брамса и все концерты Бетховена. За роялем - Гилельс, за дирижерским пультом - Зандерлинг. После каждого концерта в артистической выстраивались две длинные очереди - одна к Гилельсу, другая - к Зандерлингу. Мы выстаивали свою очередь: благодарили, поздравляли. Курт Игнатьевич - потный и взъерошенный - находил для каждого свою улыбку, свой наклон головы, свое пожатие руки. Он целовал мамину руку, удерживал ее в своей и говорил: "Татьяна Ифанна, как приятно вас видеть".
Случилось так, что мать почему-то стала пропускать концерты, и я ходил на них сначала с женой, а потом один. Курт Игнатьевич перестал звонить нам домой, но приглашение как бы подразумевалось само собой, и в кассе нам оставлялись билеты. После каждого концерта я по традиции выстаивал очередь, поздравлял и передавал привет от матери. С какого-то момента мне стало казаться, что он, хотя улыбается и благодарит, но уже не очень понимает - кто я такой. Мое предположение подтвердилось, когда, очередной раз, выстояв очередь, я пожал его потную руку и сказал, что мама, к сожалению, не смогла прийти, но передает большой привет. Он удивленно поднял брови. "Мама? Где фы могли ее видеть?" ...После этого я перестал вставать в очередь, но на его концерты ходить продолжал. К сожалению, они стали редкими, а потом пришло известие, что Зандерлинг уехал (вернее вернулся) в Германию.
...Они стали редкими. Но какие это были концерты. Боже, какие это были концерты! Вот, следуя движениям Зандерлинга, приглушенно мерцает оркестр, и из чьей-то руки начинают падать и рассыпаться жемчужины - это рука Рихтера - адажио из ре-минорного концерта Баха. Завидуйте нам! Мы это видели и слышали.
Прошло много лет. Осенью 1992 года мне случилось по работе быть в Берлине и, гуляя возле Schauspielhaus, я увидел афишу, в которой значилось, что сегодня в камерном зале будет вечер, посвященный 80-летию Курта Зандерлинга. Я купил билет, благо стоил он относительно недорого (как сейчас помню - 8 DM) и отправился туда.
Зал был небольшой, и атмосфера, можно сказать, полусемейная: все между собой знакомы, улыбаются друг другу, здороваются за руку (а не целуются как французы), подводят каких-то детей: "Как неужто это Томик?", "Извините, я сейчас вернусь"... все напоминает наши, Московские концерты в Большом, а еще лучше Малом зале, когда собирается "своя" консерваторская публика.
Только я был чужим в этой столь близкой мне среде - ни с кем не знакомый, плохо понимающий язык, погруженный в свой собственный мир. Ведь для меня это были 60-е годы, Коктебель, ступеньки Волошинского дома, ступеньки 1-го амфитеатра Консерватории (я любил сидеть справа - под Бородиным), наша старая квартира в Ружейном переулке (телефон: Г-1-53-70), куда Курт Игнатьевич звонил и говорил: "Татьяна Ифанна, если вы не придете на концерт...", и были мы с ним тогда лет на 30 моложе.
Он сидел на сцене в кресле - вальяжный, моложавый, привыкший к публике, привыкший к поклонникам; грациозно вставал, когда того требовали обстоятельства, и руки его двигались так, как только могут двигаться руки дирижера.
Рядом за столиком сидел ведущий; он задавал вопросы, которые я, как правило, понимал плохо. Речь же Зандерлинга, как ни странно, была мне довольно хорошо понятна: яснее ли он выражался, лучше ли у него была артикуляция, или за этим стояло что-то еще, какая-то иная форма выражения мысли, вывезенная им "с брегов Невы"? - сказать не возьмусь.
Оба они: и спрашивающий, и отвечающий, держались легко, непринужденно, подсмеивались друг над другом. Помню такой вопрос: "Ходили слухи, что вы - внебрачный сын Рихарда Штрауса. Признайтесь, это - правда?" - "Нет, увы, это - неправда, хотя моя мать, действительно, дружила с композитором".
Были еще какие-то шутливые вопросы, относящиеся к истории знакомства с его молодой женой. Она и сама вышла на сцену, и что-то сыграла, не помню на каком инструменте. Вообще звучало много музыки: записи концертов, выступления учеников...
Потом он сам рассказывал о своей жизни. Говорил, что ему очень повезло: он не попал в руки Гитлера и не был репрессирован в СССР, а, наоборот, нашел там признание и поддержку. Говорил о том, каким счастьем было для него играть с такими великими пианистами как Рихтер и Гилельс, о том, что ему посчастливилось дирижировать Симфонией-концертом, написанным Прокофьевым для Ростроповича, а исполнял ее сам Ростропович. Он говорил, что жизнь его распадается на два периода: Ленинградский и Берлинский, и в каждом из этих периодов рядом с ним стоял великий дирижер: в Ленинграде - Мравинский, в Берлине - Караян.
Ведущий не удержался и задал вопрос "на засыпочку": какой из этих периодов он считает более важным? Последовала длительная пауза, а за ней ответ, который, наверное, хотелось услышать всем немцам: "Пожалуй, все-таки Берлинский". Но тут же стал говорить о том, какое влияние оказал на него Шостакович, и какое счастье было дирижировать его симфониями. Знал ли он сам ответ на этот вопрос? Едва ли.
Ну а затем снова была очередь - поздравления, цветы; какие-то шутки, реплики, и снова он находил для каждого особое поднятие бровей, пожатие руки, особый наклон головы: он умел приобретать поклонников, умел удерживать их - каждый чувствовал, что "если вы не придете на концерт, то для меня это будет - не концерт".
Я встал в хвост очереди, и, когда подошел мой черед, сказал:
- Поздравляю вас, Курт Игнатьевич. Так приятно вас снова увидеть!
Лицо его выразило изумление, но русская речь потекла сразу и без видимого усилия.
- Спасибо, - сказал он. - Только я не могу хорошо вспомнить, где мы с вами встречались?
И тут я напомнил ему про Коктебель, про дом Волошина, про Татьяну Иванну Бибикову.
- Да, да, Татьяна Ифанна, теперь я начинаю вспоминать. Она?..
- Она умерла.
- Да, да, ведь это было так давно...
Нет, черт возьми! Я не ожидал, что он заключит меня в объятия, поведет знакомиться с женой, представит друзьям, а потом мы поедем к ним домой (или нет, у них это не принято), поедем в какой-нибудь ресторанчик, где за бокалом доброго вина вспомним былые годы, нет, я этого не ожидал... и все же, видимо, что-то в этом духе я ожидал.
А на меня в это время с красивого, холеного лица смотрели серые, холодные глаза. Нет, он не был склонен, подобно нам, русским, расплескивать чувства направо и налево. Он берег их для своей прекрасной музыки - и был абсолютно прав.
АНАСТАСИЯ ИВАННА ЦВЕТАЕВА
Я познакомился с Анастасией Иванной в Волошинском доме летом 1967 года. Была она худа, с подстриженными седыми волосами, и казалась всегда куда-то устремленной. Внешностью и манерами - полная противоположность неспешной, задумчивой Марии Степанне. Анастасия Иванна была с внучкой Ритой, которую забирала на месяц или два из Павлодара, где та жила со своими родителями. Анастасия Иванна опекала Риту, учила ее языкам и вводила в круг Московской и Ленинградской интеллигенции, пасущейся в Коктебеле. Однако, опека, видимо, была чрезмерной, так как Рита жаловалась моей матери, что бабушка ее затерроризировала.
- Подумайте, Татьяна Иванна, - говорила она, - ведь я почти весь год практически предоставлена себе, а здесь, в Коктебеле мне хочется...
Наверное, ей много чего хотелось, но Анастасия Иванна была человеком, который твердо знал "что нужно", и Рите даны были четкие предписания, когда и в чем купаться, куда и с кем ходить, и отступать от этих правил не разрешалось.
Вообще Анастасия Иванна была человеком категоричным, не склонным к сомнениям и колебаниям. Помню рассказ про то, как Пастернак сказал, что в "Докторе Живаго" в значительной мере изобразил себя, и как она в ответ на это воскликнула: "Как, Борис, этот слизняк, это - вы?!" Она была человеком страстным, бескомпромиссным.
Бердяев, сравнивая себя с Розановым, (которого высоко ценил), писал, что Розанов - человек воды, а он - человек сухого огня. Я думаю, что стихией Анастасии Иванны тоже был огонь. Она и сама, вспоминая о встречах с Горьким, пишет, что тот спросил: "Что вы больше любите, огонь или воду?" И она ответила: "Огонь. Я огонь очень люблю". Видимо, огонь отвечал ей взаимностью - он опалил, но не сжег ее за те 15 с лишним лет, что она провела в Сталинских лагерях. Она жила идеями, и была равнодушна к внешней стороне жизни: к ужасу Риты она ходила купаться в ночной рубашке - так ей было удобнее.
Ну а помимо всего этого, она была просто старая женщина, которая прожила долгую, трудную, яркую жизнь, и могла порассказать много интересного. Один знакомый молодой человек - Боря Огибенин - говорил мне, что Анастасию Иванну надо направлять: она могла долго и подробно рассказывать про какие-нибудь житейские пустяки, но если ее "направить", то так же подробно - вспоминать свое общение с Мандельштамом.
Единственно чего она никогда не вспоминала (по крайней мере, при мне), так это свою лагерную жизнь. Очевидно, все с этим связанное, вызывало в ней глубокую неприязнь. Я помню как, послушав песни Высоцкого, она поморщилась и сказала: "Нет, спасибо. Я этих песен достаточно в лагере наслушалась от бандитов и проституток".
Мария Степанна была в этом отношении значительно более толерантна. Помню, как однажды в гостиной Волошинского дома молодой человек, певший под гитару, спросил ее, какую песню Высоцкого она хотела бы услышать. И Мария Степанна своим неподражаемым голосом, нараспев, сказала: "Ну, конечно, мою любимую "А мне плевать - мне очень хочется!".
Впрочем, толерантна Мария Степанна была далеко не во всем. Взять хотя бы книги из Максовой библиотеки. В доме была роскошная коллекция книг, собранных Максимилианом Александровичем. Гостям разрешалось брать книги с полок, читать их, но не выносить из дома. И вот однажды - Мария Степанна мне сама это рассказывала - пришел какой-то литератор или искусствовед и попросил разрешение поработать в библиотеке. Ему разрешили. Но, когда он уходил, Мария Степанна, ничтоже сумняшеся, попросила открыть портфель, который тот держал в руках. "Таможенный досмотр" выявил именно то, что и ожидалось, и, хотя искусствовед смущался, каялся, клялся, что хотел взять книги на одну ночь и завтра же поставить на место, книги были, естественно, конфискованы, а путь ему в дом закрыт.
Уж, коль скоро я начал говорить про Марию Степанну, то не могу не сказать, что отношение ее к Анастасии Иванне было непростым. Я не берусь судить об этом глубоко - мои впечатления обрывочны. Двух этих женщин связывали многие годы общения, и в чем-то, наверное, они были очень близки, но я хорошо помню скепсис многих высказываний Марии Степанны в адрес подруги. Была, например, такая трагическая история: много лет назад у Анастасии Иванны в Коктебеле умирал ребенок. Чтобы его спасти, она дала зарок на коленях обойти весь поселок. И обошла. Мальчик умер... Я помню, как Мария Степанна, кривя губы, говорила, что лучше бы Ася попыталась сделать для ребенка что-то реальное. Но Анастасия Иванна рассудила иначе... Да, много в ней всего было: и взбалмошность, и доброта, и надменность, и, уж конечно, - независимость.
Летом 67-го знакомство наше было довольно поверхностным: встречи на балконе Волошинского дома, какие-то незначительные разговоры... Но, видимо, чем-то я ее заинтересовал, потому что осенью того же года, уже в Москве, она мне позвонила, и между нами завязалась дружба с каким-то романтическим оттенком, который, как я заметил, часто присущ дружбе между молодым (относительно молодым: мне было 33 года) человеком и пожилой благородной дамой. Сразу должен оговориться - я был не один: вокруг Анастасии Иванны было много молодежи, в том числе и уже упомянутый Боря Огибенин. Но мне казалось, что она как-то выделяет меня из числа остальных.
Возникли планы встретиться в Коктебеле на следующий год, и летом 68-го года Анастасия Иванна прислала мне первую открытку.
Всего их пять: пять открыток и одно письмо. И, собственно говоря, написать эти строки меня побудило то, что, разбирая старые бумаги, я достал ее послания, начал их перечитывать, и все всплыло.
Писала Анастасия Иванна так же как и жила: не слишком заботясь о внешней стороне. Когда, исписав размашистым почерком открытку "вдоль", ей не хватало места, она начинала писать на полях "поперек", а, если и это было мало, то переходила на ту сторону, где обычно пишут только адрес. В результате я иногда мог четко разобрать свое имя, а остальное приходилось расшифровывать.
Август 68-го:
"Милый Володя - еще раз: вот моя перемена адреса - упомяните фамилию владельца дачи Изергину М. Н. (так как меняют номера улиц и домов). Я пишу, а она села за рояль повторить кое-что для вечернего пения у Марии Степанны. Живем в ее маленьком тихом доме и чудном саду вдали от шума моря. Спросила ее об уголке для Вас. Сказала, что есть, пусть приезжает. Вот Вам чертеж, ежели захотите...
Приезжайте! Кто знает, в будущем году буду ли на сем свете, а если буду - смогу ли ходить... Тут кроме Южного перевала есть еще Библейская долина. Погода стоит чудная, купаются вовсю.
Бывают автобусы (вроде маршрутного такси) у самого вокзала - до Планерского. 24-го мы уезжаем".
Осенью того же года Анастасия Иванна сообщила, что решила записывать сны и посылать мне эти записи. Увы, она записала (или, по крайней мере, прислала мне) только один, из которого следует, что летом 68-го года я в Коктебель не приехал.
Сон на 07. 11. 68:
"Володя! Должно быть, я в яви - от хорошего воспитания - слукавила, не упрекнула Вас - за что? А вот слушайте. Когда на следующий за днем ночь я уснула, и какие-то Ваши, нейрофизиологов, центры тоже ушли на покой, я увидела себя, сидящую между неким престарелым человеком и Вами. Ему, усмехаясь, я говорила о Вас: подумайте, ему ведь 30 с чем-то, а мне 74! Ведь я ему вдвойне - мать-бабушка! Ну, куда же годится воспитание нынешней молодежи! Мужчина! Сказал по телефону о Коктебеле - "А, этот план мне нравится. Думаю, что приеду. Нет, не на машине - поездом". Услыхал мое - И отлично! До свидания! И он поехал не в Коктебель, а куда-то на охоту! Ведь он же сам решил это - почему же не сообщил - "не приеду", из уважения к старому человеку! Я ведь Пиковая Дама, обо мне - опера (последние слова уже наяву). А я ждала, что приедет, что вытащит меня в горы, как ходили в прошлом году, написала ему, а он месяца два спустя: "Ваши открытки я получил уже после приезда с охоты" - думаете, ответил он? Ни-ни. А в Коктебеле, продолжала я жаловаться сонному старику - была тоска, никого с кем бы поговорить, все эти восторги моей публикацией, лицемерие или игра в сенсацию, знакомьтесь с писательницей, с сестрой Марины Цветаевой - и я кланялась, улыбалась, что-то мычала - что я им могу о Марине? А о себе - я же все напечатала, что удалось, с меня взятки-гладки - нравится? Мне тоже!
"Ну и дальше..." Это как сказал Булгаковский кот, помните? Отставив черную лапу (на задних). Ну, телеграмму послал я! Дальше что?! И не с кем было - чтобы повел Пиковую? - в горы... (часть последних фраз, Володя, уже наяву. А Вы, сонный, мычали.) И я Вам сонному, сказала стихи Чурлениса: "Вот светает, собою всех зацепляя, неловко несет молодой адъютант Старой Даме чашку чая - А та поправляет ему аксельбант". Чашку чая мне не подали, Володенька, и я не смогла поправить Ваш аксельбант. Преподаю Вам науку вежливости? Мама не рассердится на меня? И м. б. я этим сном и его записью поправила Ваш аксельбант? А. Ц."
Преподав мне науку вежливости, Анастасия Иванна не лишила меня своего расположения. Вот тому свидетельство.
19. 12. 69
"Дорогой Володя!
Поздравляю Вас с Новым Годом, желаю нового счастья и нового прилива сил - и сообщаю, что у Вашего папы есть 3-я книга, и как Вы это не знаете - я не знаю.
1-ая книга, которую я читаю - " Веселые ручьи" (рассказы).
2-ая куплена в Старом Крыму - "От первых проталин..."
А 3-я - ее у меня нет - ("У птенцов подрастают крылья") - и ее извольте мне к моему новому году - приготовить и с нежной надписью подарить.
Список с именами моих друзей, хотящих на RR 23-го я высылаю с адресами - и надеюсь, что Вы билет получите по почте.
Сейчас 1 ч. 15 м. ночи, и я очень хочу спать. Пишу, облокотясь о рояль, на котором Вы мне поиграете. А.Ц.
P.S. "Ваня" в "Веселых ручьях", на охоте - Вы?"
Здесь надо кое-что пояснить. RR - это Ромен Роллан. Его вдова, с которой Анастасия Иванна была знакома в молодые годы, приезжала в Москву в декабре 69-го. В честь ее был устроен прием Доме литераторов или где-то еще - точно не помню. Анастасия Иванна пригласила меня пойти с ней, предварительно спросив - люблю ли я Ромэна Ролла, и, когда я начал что-то мямлить, сказала, что она его не любит, но с Майей Кудашевой ей повидаться хочется.
В конце вечера Анастасия Иванна повела меня знакомиться с Марией Павловной, которая к тому времени, я думаю, уже сильно устала и, естественно, не проявила ко мне ни малейшего интереса. У меня осталось смутное воспоминание об этой элегантной седовласой женщине, которая никак не ассоциировалась с той, о которой Макс Волошин писал:
Кто ты? Дитя, Царевна, Паж?
Тебя такой я принимаю:
Земли полуденный мираж,
Иллюзию, обманность... - майю...
Вот еще несколько открыток, в которых чудятся мне Киммерийские холмы, перевалы, полынь, море и высеченный судьбою и ветрами профиль Макса Волошина.
20.10.70:
"Милый Володя! Что Вы, где Вы, как здоровье и настроение? Откликнитесь! Я провела лето в Кясму (Эстония, 4-е лето) с Олей. 5 недель прожила у своих в Павлодаре - очень устала - и, дождавшись лучшей похвалы Оле на музыкальном родительском собрании - (она одна играла наизусть Чайковского, а знала еще Вариации Паганини и 7 маленьких прелюдий Баха и еще и еще), я уехала, заповедав ей прилежание. Тревожусь о Рите (опоздала на поезд меня проводить, как хотела? Что помешало?)... Будь Вы тут - пошли бы на Северный перевал по Татарским холмам. В VIII этом мне минуло 76. Тут чудно: море, горы, Макс, мастерская, хорошая молодежь - и память о себе тут с 16-27 лет. Больше нигде так не дышится!
Храни Вас Бог! Ваша А. Цветаева".
04. 10. 71:
"Володенька! Пишу из Нового Света, где мы с Евг. Фил. (неразборчиво) едем назад в Коктебель к Марии Степанне, где проводим 1 неделю. Завтра, 5-го едем в Старый Крым тоже на 1 неделю и 12-го в Москву. В Москве у меня Рита. Тщетно пока пытается устроится в Подмосковье на работу преподавателя английского языка или переводчика (эту зиму она работала в Павлодаре, но туда ей не надо на зиму - холодно, а это ей не годится. Беспокоюсь о ней. Позвоните ей 299-60-38, спросите, не устроилась ли. И - если раскинете умом - м. б. что-нибудь услышите для нее полезное? Нужна подмосковная прописка. Я (через литфонд) могу ей только временную на 1-2 месяца. А такая прописка не дает право работать. В Крыму - чудно. Нет Вас взойти на Южный перевал. Храни Вас Бог. А. Цветаева".
10. 10. 71:
"Володя, ау! с - (завтра из Старого Крыма едем в Коктебель с Евг. Фил. Куниной) Коктебельских гор. Приедем - а Вас нет. Рита сказала, что Вы писали, что звонили. А я и не звонила, зная, что Вас в квартире нет... И стыдно, стыдно, Володя, что обе папины книги я купила 1. - в Павлодаре, 2. - в Старом Крыму, а не Вы мне их подарили... но надпишите, покаянно. Лето прошло в Эстонии, с Олей, а на месяц и Рита приезжала. Перешла на 4-й курс. Привет от меня и от Жени Куниной.
Ваша А. Цветаева".
Наша дружба началась, как я уже сказал, летом 67-го и длилась до 72-го года. А потом, вдруг "...моя Земфира охладела". Охладела и потеряла ко мне интерес. Сначала я недоумевал: почему? Что дурного я совершил? А потом понял - ничего я не совершил: просто в ее природе, так же как и в природе Марины, было заложено - увлекаться людьми, втягивать их в свою орбиту, подчинять себе, а потом охладевать и терять к ним интерес.
Мы виделись иногда и потом, и она была неизменно приветлива и подарила мне книгу своих воспоминаний с надписью: "Дорогому Володе Скребицкому на добрую память о Цветаевых, о старой Москве, о многих людях и странах, обо всем невозвратном...", - но... это было уже не то.
Может быть, все же тогда, по молодости лет, я был к ней недостаточно внимателен, недостаточно ценил ее дружбу. А сейчас, по прошествии более четверти века, думая о ней, испытываю такую теплоту, и слышится мне: "Володя, ау с Коктебельских гор".
"Наша улица", № 2-2005 |
|