Эмиль Александрович Сокольский - критик, литературовед. Родился 30 июля 1964 года в Ростове-на-Дону. Окончил геолого-географический факультет Ростовского государственного университета. Работал старшим библиографом Ростовской государственной публичной библиотеки, в журналах «Дон» и «Ковчег». Член редколлегии журнала «Ковчег» (Ростов-на-Дону), дважды лауреат премии этого журнала. В 1990-х годах на ростовском радио провёл на основе своей фонотеки множество авторских передач об истории мировой эстрады 20-40-х годов. Участник искусствоведческих и литературоведческих научных конференций. В настоящее время работает в краеведческом журнале «Донской временник».
Автор множества очерков (иногда их называют новеллами или эссе - единого мнения нет), посвящённых истории дворянских усадеб, церковной старине, местам, связанным с жизнью и творчеством известных русских писателей, художников, музыкантов, деятелей культуры. Редко выступает с рассказами. Член Союза писателей ХХI века с 2011 года. Постоянный автор журнала "Наша улица".
вернуться
на главную страницу |
Эмиль Сокольский
ВАГРАМ КЕВОРКОВ ИЗЛУЧАЕТ ДОБРО
эссе
Верный признак настоящей литературы - невозможность представить, что еще несколько лет назад произведения, которое прочел недавно, не существовало. Так Вадим Кожинов говорил о Рубцове: "Мнится, что стихи эти никто не создавал, что поэт только извлек их из вечной жизни родного слова, где они всегда - хотя и скрыто, тайно - пребывали"; а Толстой следующим образом оценивал одну из пушкинских рифм: "Кажется, эта рифма так и существовала от века". Безусловно, то же можно сказать и о прозе - "не могу представить, что это появилось только сейчас".
Такие слова я поневоле обращаю к произведениям Ваграма Кеворкова. С каким-то мистическим чувством в очередной раз беру третий номер журнала "Наша улица" за 2006 год и открываю страницу, с которой на меня смотрит благородное лицо с темными, внимательными и добрыми глазами. Первая известная мне публикация Кеворкова.
"Давно хотел бы написать о тех ярких, известных людях, с которыми - хотя бы и мимолетно - свела меня жизнь. А все никак... - Так предваряет свою работу Кеворков. - Но вот не спалось... Я сел к столу - и строки пошли..." И что - хочешь не хочешь прочтешь, поскольку сочинение называется "Высоцкий, Вертинский... и длинная ночь", - воспоминания о встречах с известными людьми: Гамзатовым, Эсамбаевым, Барто, Лисицианом, Боковым, Вертинским, Высоцким...
Мемуары - жанр самодостаточный, особых требований к нему не предъявляешь: стилистика, композиция, образность - все отступает перед главным требованием: было бы интересно! А что автор новый - дело обычное для "Нашей улицы": главный редактор журнала Юрий Кувалдин изредка печатает рассказы начинающих, дает этих авторов, так сказать, авансом, в расчете на то, что они с каждым следующим рассказом будут расти, повышать писательский уровень.
Да, воспоминания Ваграма Кеворкова оказались интересными... Но не только. Они оказались грамотно написанными. Аккуратно. Хорошим, ясным русским языком. Литературным - но без назойливой литературщины, без потуг на изящество. С исключительным вниманием к подробностям. И никаких следов старания, никакого "рабочего пота", словно у автора в крови уже заложена была эта безошибочно примечаемая опытным читательским глазом культура письма, - то, чему научить невозможно: чувство меры, такт, ум, вкус, острое зрение, своя, особая манера, своя интонация.
Случай, должен сказать, редчайший. Человеку под семьдесят, он берется за писательство - и сразу выдает качественные тексты... Где же его первые, неловкие, "непричесанные" литературные опыты? Где период ученичества? И если он настолько одарен природно, что сразу начал как профессионал (хотя я обычно и не люблю этого слова применительно к литературе), почему заговорил только сейчас, а не, скажем, полвека назад?
Что ж, у каждого своя литературная судьба, каждый по-своему, в свой срок, входит в литературу. И нет смысла сожалеть, что, к примеру, у Пришвина это случилось в тридцать с лишним лет, у Астафьева - в сорок... А Ваграм Кеворков, выпускник Пятигорского государственного педагогического института и ГИТИСа имени А.В. Луначарского (режиссерский факультет), всю жизнь проработал на телевидении и на эстраде, а если сказать иначе - телевидению и эстраде отдал всю жизнь, - жизнь, полную событий, полную бурных радостей и жестоких переживаний. Жизнь эта прошла, утекла как песок между пальцев. Как не было.
Полагаю, что с осознания этого печального факта и началась Литература. Как "сохранить" безвозвратно ушедшую жизнь, как передать ее аромат, осмыслить ее, в конце концов? Такими философскими вопросами не может не задаваться мыслящий, творческий человек. Я не случайно вспомнил о философии, ибо на память мне пришла реплика Юрия Кувалдина, брошенная им Роману Щепанскому: с осознания конечности своего земного существования - то есть что не кто-то, а я уйду, и от меня ничего не останется, - и началась философия.
То же и с писательством. Ибо настоящий писатель - он и есть философ. Так вот, возвращаясь к Ваграму Кеворкову, я обращаю внимание на то, что по сути своей это человек творческий, и биография у него творческая - и не только по роду занятий, но и по мироощущению. Он, как многие другие творческие люди, мог бы, уйдя на покой, радоваться жизни и предаваться воспоминаниям о своем богатом прошлом.
Но многими, к счастью, владеет писательский зуд, и они принимаются писать мемуары, "спасая" все то, что иначе могло бы уйти бесследно с лица земли. Но механически причислить к этим людям Ваграма Кеворкова значило бы значительно упростить вопрос.
Мемуары - жанр странный. По природе своей он не имеет ничего общего с литературой вымысла. Даже и художественных произведений таких, "без вымысла", в избытке, - сплошные "автобиографии", избавляющие автора от построения фабулы, от драматургии... Однако это не значит, что мемуаристу следует безоговорочно верить. Как раз-таки вымысла, искажений фактов здесь бывает предостаточно, не говоря уже об эгоцентричности автора. И мера его убедительности зависит от меры его дара и любви. Изображая события и людей, автор продолжает свою автобиографию - вернее сказать, автобиографию своего сердца.
То, что пишет Кеворков, как-то не поворачивается язык назвать мемуарами, хотя налицо, казалось бы, все черты такой литературы. Дело в том, что писатель в Кеворкове затеняет, едва ли не вытесняет мемуариста. Кеворков ни с кем не сводит счеты, ни над кем не потешается, никого не судит, не любуется собой, не самовыражается и даже, вроде, не дает ходу своей фантазии, что для художественного произведения отнюдь не похвала. Что же дает право мемуарам Кеворкова называться художественной литературой?
Самое главное здесь, пожалуй, то, что память у Кеворкова - ТВОРЧЕСКАЯ, активная, осмысливающая, преображающая; его прошлое - преображенное прошлое. Я часто вспоминаю, и сейчас, в связи с Кеворковым, мгновенно вспомнил - прекрасная параллель! - замечательное стихотворение поэта, одного из создателей опального альманаха "Тарусские страницы" Николая Панченко, - то стихотворение, где он просит у Господа прозренья, и поясняет, что значит для него прозрение: "Не утешенье - постиженье, Преображенье бытия". Это - просьба не рядового, бытового человека, но - Художника, философа, - то есть человека, который находится в состоянии неубывающего творческого подъема. И если я уж снова зашел в область философии, то вспомню и выстраданное признание Николая Бердяева: "Без творческого подъема нельзя было бы вынести царства мещанства, в которое погружен мир" (а Панченко, кстати, ему "случайно" вторит: "Человек, не приставленный к духовному деланию, мог внутренне умереть и существовать лишь физиологически и социально. А для поэта такое существование исключено". В данном случае поэт-духовный деятель - это Ваграм Кеворков). А вот другие слова Бердяева, где он, можно сказать, прямо пишет о новеллах Кеворкова: "Творчество противоположно эгоцентризму", оно есть "забвение о себе, устремленность к тому, что выше меня. Творческий акт не есть рефлексия над собственным несовершенством, это - обращенность к преображению мира... Творчество менее всего есть поглощенность собой, оно всегда есть выход из себя. Поглощенность собой подавляет, выход из себя освобождает". Не могу не вспомнить и Юрия Кувалдина, который однажды высказался в своей обычной манере, то есть категорично: "А как же с людьми нетворческими? Так эти люди и не жили. Действительность обретает смысл и существование лишь в соприкосновении с художником".
В этом смысле Кеворков человек счастливый: его "действительность" изначально была полна "смысла" и "существования". Служа искусству, он, человек истинно культурный, никогда себя не выпячивал, к своим коллегам относился уважительно, а сам словно бы уходил в тень, - это видно и по его новеллам-воспоминаниям - добрым, бережным, полным почтения не только к служителям литературы и искусства, но и просто интересным людям, вращавшимся где-то около - но без которых невозможно представить жизни и быта именитых героев кеворковских рассказов.
Простодушно, искренне вспоминает Кеворков о своем знакомстве с творчеством Вертинского, которое случилось еще в юношеском возрасте. С партнером по конферансу Ваграм слушал концерт легендарного артиста. "Не помню, что он пел первым, но мы очень смеялись! Сидели мы в проходе, непосредственно перед нами рядов не было, и мы резвились!.. На второй песне мы едва не сползали с кресел от смеха! ... А на третьей мы вдруг заплакали. ... Проплакав до конца концерта, отбив себе руки аплодисментами, мы с Витей, тихие и потрясенные, выходили из зала...". Прекрасное начало для "воспоминательных" новелл... Никакой аффектации, но - признание предельно чуткого к настоящему искусству человека, который не стыдится того, что искусство способно волновать его до слез. "Мир - это искусство и ничего кроме искусства", - парадоксально провозгласил Слава Лен. Мир у Кеворкова - это искусство и ничего, кроме искусства; и быт, которого он неизбежно касается, описывая свои дальнейшие артистические "похождения" либо впечатления детства, - всего лишь то, что существует само по себе, "нижний слой" жизни, нечто биологически-естественное, как дыхание; но живем-то мы не для того, чтобы дышать, не это есть цель жизни; а "смысл жизни - в жизни, в ней самой", как воскликнул Александр Кушнер, - в ее полноте, в ощущении ее как подарка, в исполнении ее основного христианского мотива - "Радуйся!", "Слава Богу за все!". Так же и быт: без быта жить биологически невозможно, но если для н е н а с т о я щ е г о, ограниченного человека "реальная жизнь" есть быт, то для человека и с т и н н о г о, то есть не бултыхающегося в житейской суете, в "земном", жизнь может быть только одна - творчество, искусство. И везде на своем жизненном пути Ваграм Кеворков выуживает растворенное прекрасное, подхватывает драгоценные мгновения, мимо которых проходят, не замечая, не узнавая их, тысячи людей...
"В читальном зале республиканской библиотеки он (Расул Гамзатов) - на аварском! - читал свою поэму о Сталине. Ни слова не понимая по-аварски, я, тем не менее, услышал и боль, и страх, и уважение! После чтения я рассказал ему о том, как я понял эту поэму, и он ответил: "Значит, я написал честные стихи, если вы поняли только по звукам, по интонации!"
"Все с аппетитом поедали курятину, а Эсамбаев только обсасывал косточки: "Нельзя больше, форму надо держать!" и отчаянно матерился. Но в его устах это не звучало бранью, а сверкало остроумием! Большего остроумца в мате я не встречал!.."
"Он (певец Павел Лисициан) шел мне навстречу, сероглазый и загорелый, как мавр, - шел с двумя женщинами... Поравнявшись со мною, он вдруг потрепал меня по голове, ласково взъерошив мои вихри и улыбнувшись... Я уже тогда грезил искусством и воспринял это как знак, как благословение судьбы, и пронес это благословение через всю жизнь!..".
"Как-то в Нижнем Новгороде на концерте, в свой сольный выход, он (певец Николай Жемчужный) запел вдруг: "Палсо, палсо?" - "Зачем, зачем?" - песня называлась "Мой мальчик", это песня о сыне... Я наблюдал за сценой в приоткрытую дверь из фойе, и стал свидетелем, как пожилые супружеские пары, чтоб не разрыдаться в зале, выскакивали поскорее в фойе и тут уж давали волю слезам, - видно, и у них болело сердце за своих детушек!.. Или из-за них!.. Почуяв неладное, я вернулся на сцену, дождался, когда Жемчужный ушел за кулисы, и пока в зале бушевали аплодисменты, обнял его за плечи - у него в глазах слезы, спросил: "Что с тобой?". Он только махнул рукой: "Гога!" - и опять вышел на сцену... Гога, сын! - это была вечная боль и забота, он любил его страстно и отчаянно переживал его неудачи, а уж как радовался победам его!.. Надо знать, что для цыгана сын! Это больше, чем жизнь! Это все на свете!.. А при страсти, при глубине чувств Жемчужного!.. Он был скала, глыба, но и глыба иногда плакала!"
Вершиной "мемуарной прозы" Ваграма Кеворкова я считаю его новеллу "Романы бахт" (цыганское счастье), посвященную руководителю цыганского ансамбля "Ромэн", - новеллу, написанную в по-чеховски приглушенно-грустных тонах, и здесь даже восторженные ноты звучат печально, а может быть - вернее сказать: сентиментально-радостно, и радость эта - не радость прошлого, а - радость настоящего, поскольку в прошлом эта радость была иной - беззаботной, безудержной, "во весь голос", светлой и звонкой, как сама молодость, теперь же радость лишена той беззаботности, безудержности, той молодости, - это радость воспоминания о безвозвратно ушедшем, и - радость автора, задерживающего эту "ушедшую" радость, оставляющего ее навечно - для себя, для всех, дающую вечную жизнь Николаю Жемчужному, певцу-самородку, которого и слушать не обязательно уже, чтобы удостовериться в его могучем даровании - настолько убедителен Ваграм Кеворков в изображении темпераментного артиста-цыгана:
"Капитан слушал страстную песню о дорогах счастья, все проникаясь и проникаясь ею, чуть хриплый голос Жемчужного набрал серебро и звучал все сильней, все трагичнее, - и капитан вдруг вскричал: "Да что ж ты мне душу рвешь, Коленька!" - вскочил - бледный, губы трясутся, в глазах слезы... У меня самого комок в горле... Жемчужный, весь еще в песне, оборвал ее, утишил гитару, уйдя на переборы, и капитан, от волнения перейдя на "ты", сказал потрясенно: "Ты чудо! Таких, как ты, нету более!".
Кеворков умудряется, восклицая едва ли не в каждой строке, не впадать в утомительно-наивную аффектацию, сохранять мужскую сдержанность, при этом обнаруживается душевная глубина много пожившего, но не постаревшего - молодого, хоть и умудренного опытом человека. Всего несколько эпизодов из жизни безмерно одаренного, великодушного, доброго, неутомимого Николая Жемчужного - и каких эпизодов! - и перед нами вся жизнь человека, вся суть его, образцы блестящего психологизма, живописный литературный портрет.
Я хочу подчеркнуть, что на рассказе "Романы бахт" я остановился и для того, чтобы освободить новеллы Кеворкова от определения "мемуары". Я часто сетую на то, что литературоведы вкупе с мемуаристами оказали нам дурную услугу. Биография поглотила литературу. Люди готовы запоем читать о мастерах пера, кисти, об артистах - кто в каких событиях участвовал, с кем дружил и враждовал, кого любил и с кем изменял, что ел-пил и прочее, - и лишь немногие знакомятся с их творчеством - с тем, ради чего и появились одаренные люди на свет Божий.
С Жемчужным дело обстоит сложнее: не всем доступны записи его голоса, не все любят цыганское пенье. Но новелла "Романы бахт" - отнюдь не замена творчества певца-артиста. Она сказ о пестрой - счастливой и в то же время драматичной судьбе артиста, жившего в искусстве и отдававшего радость людям. Для многих - окно в неведомый, едва ли не экзотический мир. Это окно - литература. И стоит поблагодарить Кеворкова, что он - вошел в литературу и открыл нам свое окно...
Один из лучших авторов журнала "Наша улица", тульский прозаик Сергей Овчинников (а "Наша улица", повторяю, приветила Кеворкова и печатает его из номера в номер) некогда замечательно высказался: "Невероятная пошлость любительского отношения к искусству, спорту или жизни. Приносит успех только чрезмерность. Причем успех - вовсе не добиться похвалы, просто сделать что-то". И Кеворков делает, делает много, словно спешит не успеть, - однако делает на совесть, мастерски, крепко, добротно; он понял, наконец, что только словом, художественным словом может обеспечить себе бессмертие - обеспечив бессмертием всех тех, о ком рассказывает. Не иначе именно о нем говорил Жюль Ренар: "Возможно, вдохновение - это радость, испытываемая нами при писании: оно вовсе не предшествует этой радости". Да что там Ренар - об этом говорили и Чайковский, и Георгий Гурджиев, а в наше время, без сантиментов, "сниженно" - Сергей Есин своим студентам (во всяком случае, ему этот афоризм приписывают): "Писателя делает не вдохновение, а задница".
Как писатель Кеворков стремится избавиться от прямой авторской речи, и ему это удается, хотя в таких его вещах все равно чувствуется автобиографичность, главенствует "первая реальность", - но, конечно, художественно осмысленная. Таков большой рассказ "За экраном телевизора" - о буднях работников телевидения, сначала провинциального, затем столичного. Герой рассказа - Гордеев, честно исполняющий свои обязанности (вдобавок парторг), любящий свою работу, живущий в своем времени (действие происходит в 60-70-е годы), но... нутром не приемлющий ту систему, в которую оказался в силу этого вписан. Он не идет с ней на прямой конфликт, но всячески с гадливостью уворачивается от того, что она ему часто преподносит, вплоть до того, что дает прямой отпор этой системе, которую представляют вписанные, встроенные в контекст этой эпохи люди и людишки.
Сегодня модно ругать советскую власть, высмеивать ее, презирать. Кеворков по такому пути не идет, это было бы для него слишком общедоступно и банально. А как можно ее ругать, если на советское время пришлась его жизнь, полная радостей общения с искусством, с интереснейшими, прекрасными душой людьми? Советское время - счастливое время для многих и многих тысяч людей. И тем больнее сознавать автору, что в это счастливое время происходили уму непостижимые вещи... Сейчас, по истечении времени, они кажутся непостижимыми вдвойне.
"В группе режима ЦТ - Центрального телевидения - "искусствоведов в штатском" было немало. Поговаривали, что только полковников триста с лишним. А уж сколько "самодеятельных" мальчиков - комсоргов, культоргов!.. Они втирались в доверие, вызывали на откровенность - и "закладывали"! Потом уже другие люди, шантажируя, вербовали "заложенных", и так "отряды" эти росли и росли...".
"У Курского вокзала, где он заходил к родственникам, живущим рядом с магазином "Людмила", из будки таксофона вышел неприметный паренек с какой-то трубкой в руках - вроде телефонной - говорил в нее: "Сейчас переходит трамвайные рельсы... так, пошел к вокзалу... иду за ним... подключайте пятого..." Паренек не скрывался и не стеснялся, наоборот, была уверенность в своей силе... "Интересно, кого он "ведет?" Вскоре паренек затерялся в толпе...".
"Холл был пуст, они сели на кресла в углу.
- Гордеев, вы ведь были в Чехословакии, - вам нравится эта страна?
- Страна хорошая! - удивился Гордеев.
- Отлично! Не хотите поехать туда с семьей?
- Конечно, хочу!.. А подробнее?
- Ну, в принципе, почему ж не поехать!
- Тогда вот что: вы должны будете сообщать обо всех разговорах, о настроениях, - согласны?
- Нет, - твердо сказал Гордеев, - это мне не подходит!
- Жаль!.. Ну что же, о нашем разговоре - никогда, никому!
- Понятно!
- А все-таки подумайте! Я вам позвоню! - мужчина направился к выходу".
Вербовки, подслушивающие устройства, жесткий контроль на телевидении - ни слова, ни кадра лишнего, "неправильного"... (однажды, когда, по обязаловке, Гордеев пошел то ли на 7 ноября, то ли на 1 мая в составе шеренги к мавзолею, где выступал Косыгин, приятель-оператор заснял Гордеева крупным планом. "Вечером он (Гордеев) сел смотреть репортаж, думая: "Неужели оставят? Я такой злой был!" Выбросили"). Еще характерный эпизод - из "провинциального" периода. Когда Гордеев вернулся в свою пятигорскую телестудию из Махачкалы, куда был приглашен работать на два года, "здесь хозяйничали какие-то полужурналисты-полуколхозники. Все они были членами партии и, забрав власть, творческих людей выжили. Гордеев попытался бороться с этими новичками, и в ответ услышал: "Знаете, Гордеев, ... драться будем насмерть! Ведь у каждого из нас семья, дети, надо их кормить! Вы и те, кто с вами, молоды. Способны, может, даже талантливы, но вы же хотите, чтоб здесь все были такие! А нам куда деваться? Да, мы посредственности, бездарности, но я всю жизнь отдал Ставрополью и журналистике, я ничего не умею больше, - а сколько таких, как я! Драться насмерть будем!".
Рассказ "За экраном телевизора" настраивает на раздумья - к ним приводит сам автор, сумевший остаться человеком в самых, казалось бы, неподходящих для этого условиях... А что удивительного? Вот говорят о ком-то: "Его испортили деньги (компания, город, столица)...". Да настоящего человека - человека со стержнем, личность - никто и ничто никогда не испортит. Это одно. Другое: почему при всех тех благах, которые давала нам советская власть, могло существовать и такое зло - жуткое, постыдное? Или добро делалось "для отвода глаз", чтобы усыпить народ? Дело, видимо, в другом, и вопрос это философский. Но мудрость здесь не бог весть какая. Добра не бывает без зла, света не бывает без мрака. Невозможно бороться - тем более бороться непримиримо, безусловно - со злом, не уничтожая в то же время и добро. Разве христианство отвергает это противоречие - существование бок о бок добра и зла? Верно выразился прозаик Павел Крусанов: зло и добро нельзя искоренить, но можно перераспределить, ибо в их взаимных колебаниях - вечная гармония бытия.
Хорошо, что Кеворков, наблюдая эти "колебания", не забывает извечное Добро - окружающий, не "человеческий", но "очеловеченный" в глазах писателя мир:
"После записи, огорченный всем этим чудовищным положением вещей, Гордеев вышел из Кремля через Кутафью башню и свернул в Александровский сад. Мглисто шел мелкий снег, при матовом свете фонарей в снеговом молоке выплывали и пропадали фигуры, - Гордеев вглядывался: здесь, у Кутафьей, его должна была ждать Ирина, она приехала на несколько дней... Пошли с ней по саду, потом на Красную площадь, оттуда мостом на Ордынку, - снег пошел гуще, и все стало совсем размытым...".
Другой рассказ Кеворкова - "Баловень судьбы" - собственно, о том же, - о той лжи, в которой барахтались люди в те "застойные" времена. Герой рассказа - Дрекслер, - русский немец, "враг народа", отбыл в лагерях двадцать лет за "недоносительство", затем работник драмкружка. Судьба, в конце концов, привела его на телевидение. В Москве "на телевидение шли те, кто не смог работать в кино или театре, не попал туда. ЦК партии был совсем рядом и жестко определял, что и как говорить. Кого можно пускать на экран, кого нет. Кто угоден, кто не угоден. ...Поэтому и крутилась все время одна и та же обойма: лиц, фильмов, спектаклей".
"Редакционные "летучки" становились все омерзительнее. Молодые хищники - завистливо-бездарные ассистенты лентяи-помрежи - стали задавать тон обсуждению, а новый главный редактор слушала их с умным видом, потакая посредственностям... Врач сказал ему однажды: "Хотите прожить без инфаркта - уйдите с телевидения. Этой мясорубки вам просто не выдержать!".
Врач оказался прав...
Замечателен по исполнению рассказ "Ваших бедер крутой поворот" - снова о человеке искусства, на сей раз театральном актере, к тому же и одаренном художнике. Здесь у Кеворкова все решено по-иному. Артистическая жизнь в этом рассказе, пожалуй, не главное, а главное - исторический фон, на котором она показана (охват - от дореволюционного до послевоенного времени), сложные семейные отношения, переплетение любовных связей, взгляд на мир глазами ребенка, юноши, зрелого человека, старика... Рассказ бытовой, "жизненный", и, возможно, он мог бы показаться тривиальным, если бы не ф о р м а, которая и делает его рассказом (прекрасно высказался знаменитый провансальский поэт Фредерик Мистраль: "Нет ничего, кроме формы. Лишь форма одна сохраняет творения духа"). Перед нами - на немногих страницах - проходит вся жизнь человека, счастливая и грустная в своих "колебаниях".
"Иногда старик подходил к зеркалу, давно уж висевшему в доме, и, прежде чем расчесать седую бородку и седые же кудри, все еще густо покрывавшие крупную с залысинами голову, вглядывался в себя нынешнего выпуклыми глазами, - когда-то серо-стальными, а теперь водянисто-серыми, - и после осмотра и обнаружения новых коричневых пятен на висках и на лбу, - морщился усмешливо: "Н-да, не те зеркала, не те!..".
С этой печальной иронией старости соседствует глубокое чувство радости того же самого человека - но молодого:
"Борис шел полем. Слева и справа свисал зрелый беловатый овес, изредка синели в нем васильки, дорога была твердая, сильно укатанная телегами, машинами и жарой, и он шел по этой тверди, и не думал, что идет по планете, а просто шел по земле - глинистой, твердо сбитой, и наслаждался синим бездонным небом, теплом, солнцем, и все это было - жизнь!".
Это счастье, в которое постоянно вплетается грусть - не давящая, не мрачная, но легкая, мудрая, философичная, - испытываешь, когда читаешь Кеворкова... Я хочу сказать, что чтение такое очень полезно, оно дает нам чувство значительности жизни, ее конкретности, - значительности и серьезности, превышающих нас, - жизни, которую мы переживаем, не замечая. Литература дает нам осмысление этого, являясь способом (или средством) коснуться главных, сущностных вещей в мире. Тем самым проза Кеворкова оптимистична, и в связи с ней я вспоминаю очень верные слова пессимиста Артура Шопенгауэра - их надо бы всем выучить и помнить: "Сегодняшний день приходит лишь однажды и никогда не возвращается. Мы же мним, будто он повторится завтра, однако завтра - уже другой день, тоже бывающий лишь однажды... Мы переживаем наши лучшие дни, не замечая их... Тысячи светлых, приятных часов пропускаем мы даром мимо себя с удрученным видом, чтобы впоследствии в трудные минуты вздыхать о них в напрасной тоске. Вместо того мы должны бы всякую сносную действительность, даже повседневную, которую мы теперь пропускаем мимо с таким равнодушием, а пожалуй, даже еще и подталкиваем нетерпеливо, мы должны бы принимать ее с честью, всегда памятуя, что она именно теперь переселяется в тот апофеоз прошлого, где впредь будет сохраняться памятью, озаренная светом вечности, чтобы потом, когда воспоминание, особенно в трудные минуты, поднимает над ней занавес, предстать в качестве предмета нашей сердечной тоски".
Сказано философом. Но не уверен, что эта замечательная мысль враз всем запомнится и послужит руководством к действию. Возможно, что для осмысления ее требуется именно Кеворков, то есть - наше собственное эмоциональное, интеллектуальное напряжение. Если уж цитировать, выстраивать диалог единомышленников (а таковых - живых, почивших - безотчетно воспринимаешь своими друзьями), то снова вспомню Юрия Кувалдина, активного "продвигателя" кеворковских произведений, ибо Кувалдин часто высказывается так, что мгновенно попадает в "десятку": "Философия это - изъяснение прямыми мыслями. Поэтому прямые мысли воспринимаются очень немногими, очень элитарным кругом продвинутых, как ныне говорят, людей, интеллектуалов. Философы, которые понимали, что образный пример действует гораздо сильнее логических построений, пользовались приемами художественными".
Читаю Ваграма Кеворкова - и убеждаюсь в том, что относится он к тому типу людей, которые просто не умеют что-то делать плохо. Как бы ни было неравноценно все, что создают такие люди - оно в любом случае выше среднего уровня. А есть и другие люди, которые не только способны сотворить нечто слабое, но даже и хороший материал испортить (например, хорошая песня в их исполнении может выйти бледно, - "испортил песню", говорят в таких случаях). Взялся Кеворков за "деревенскую" тематику, написал о председателе колхоза, Герое Труда (рассказ "Семен"). Но разве можно эту вещь сравнить с Астафьевым, Беловым, Крупиным, Распутиным, Ларионовым, Абрамовым, Михайлиным-Плавским?.. Нет, никакого тут соревнования с мастерами пера не случилось, просто совсем по-иному подошел Кеворков к своей задаче. Вроде как бытописание получилось - все сплошь житейские подробности, - а как все у него динамично, тепло, светло, с какой симпатией к главному герою, к другим хорошим людям; и эта теплота, этот свет - не заданны автором намеренно, но как бы сами излучаются из глубинной его сущности; рассказ появился будто единым взмахом пера вдохновенного мастера, и не знавшего никогда, "как это делается", "как сочиняется", - так писал свои поразительно не похожие ни на кого стихи "не знавший, как они делаются" Вениамин Блаженный, удививший своим самобытным талантом Пастернака, Шкловского, Тарковского, Татьяну Бек... Это тот самый случай, когда совсем не важно "что", но важно "как", - то есть случай настоящей литературы, - не устаю говорить эти слова применительно к прозе Кеворкова. И, может быть, не излишне будет заметить, что его проза - созидательная. Вернусь к своей мысли о добре и зле, о свете и тьме. Несмотря на их неизбежное соседство, они должны не взаимопроникать, но - друг от друга отделяться. А художник должен - сторожить границу между ними, присматривать за ней - во-первых, чтобы охранять добро от зла, во-вторых, чтобы не допустить им смешаться, иначе в результате может получиться нечто серое, тепленькое, безликое, никакое. Из моих слов следует, что Кеворков эту границу охраняет, но я сказал бы точнее: Кеворков настолько сам по себе излучает добро, что все недоброе от него шарахается; он - как диогеновское солнце, которое не оскверняется оттого, что заглядывает в навозные ямы. Для чистого все чисто.
Особая страница в творчестве Кеворкова - рассказы о детстве: где есть и конкретные воспоминания от первого лица ("Трудный день", "Гость, лампа и мацони" и другие), и "подсмотренные" истории ("Алена") с тончайшими психологическими деталями, написанные добрым, чутким, необиженным сердцем. И здесь - все по-особому; но даже если и можно при желании отыскать какие-то параллели с другими писателями, - Кеворков всегда остается Кеворковым. "Детские" вещицы его, как само детство, просты, безыскусны, в них почти нет образов, метафор, они архетипичны, их, наверное, не нужно читать как "отдельные рассказы", но - погружаться в них, - так же, как нужно читать стихи Зинаиды Миркиной, - в противном случае они могут показаться кому-то монотонными. Я люблю соединять друг с другом хороших людей, - вот, привел к Кеворкову Панченко, Мистраля, Кувалдина, Ренара, Овчинникова и даже "неудобного" Шопенгауэра, а теперь привожу одного из самых душевно-мудрых, сердечных прозаиков - Игоря Штокмана. В своей новой книге, куда вошли, в частности, две его повести о детстве, он пишет в предисловии: дыхание ветра детства "чувствую... остро и постоянно, я люблю его и помню о нем... Теперь уже ясно, что так, наверное, будет всегда, пока есть я на этой земле". А далее следует потрясающее признание: "Причина, исток этой памяти, этой моей любви - не одна лишь ностальгия, о чем иногда говорят мне некоторые братья-писатели. Такой взгляд, такой вывод - поверхностны и упрощенны. А может, у них просто было совсем другое детство?.."
Я нигде не встречал такого отношения к детству. Когда говорят: "мы вышли из детства" - имеют в виду всего лишь: мы были детьми, и вот повзрослели. И никто не сказал, что детство - это наше настоящее, что мы, взрослые, ощущаем его с каждой зимой, с каждой весной, со случайным дуновением ветра, утром и в сумерках; оно, если мы окончательно не покрылись коркой "взрослости", живет, дышит в нас, мы переживаем его мгновения так же остро, как, услышав дорогой когда-то мотив, всем существом переносимся в прошлое и чувствуем себя теми, кем были тогда. И понимаем, что мы - в некотором смысле - и сейчас такие...
У Ваграма Кеворкова все это есть, пусть и затушеванном "воспоминательными" нотами виде, - не столь откровенно звучит в нем эта мелодия "узнавания" себя-нынешнего тем же ребенком. Но писатели и должны отличаться друг от друга - каждый индивидуален, каждый идет своим путем, и слава Богу!
Листая страницы журнала "Наша улица", я понимаю, что обо всем, написанном Кеворковым, не расскажешь, да и не нужно это, на то есть сами рассказы. Но один из них - "Рассказ прозревшего Василия" - мне показался символическим, и на нем я не могу не остановиться. Василий лежит в больничной палате; его соседи, как и он сам, перенесли тяжелую операцию на глаза. Естественно, они общаются, каждый уже поведал свою историю, и все их истории - такие разные, как сами пациенты... Свыклись, притерлись друг к другу... "Василий непроизвольно запоминал все, и иногда думалось: "Вот бы написать про это!.." Все они были ему интересны: и Володька, и Ванька, и деды... Многих было жаль, особенно Леньку. И он часто подсаживался к нему на кровать, рассказывал ему что-нибудь, а потом Ленька сам начинал говорить... Чувствовал он себя все хуже. Видно было, как ему трудно... "Наверно, я никогда не выйду отсюда!..".
И вот - подошел срок выписки, у Василия снимают с глаз повязку; левый видит хорошо, видит, хоть и хуже, правый. Что ж, началась новая жизнь! "Слезы счастья заволокли глаза". Домашние счастливы; радостно встретили на работе - на радио, где он "читал новости, очерки, брал интервью, вел концерты". Довелось вскоре читать Лермонтова - впервые открылась прелесть его строк, и читал он их - опять же со слезами счастья... До утра не мог заснуть, все вертелись в голове лермонтовские стихи... "А в следующую ночь сел к столу, положил перед собой чистый лист - и ожили на бумаге и Ленька, и Володька, и он сам, Василий, в третьем лице, как положено в настоящем рассказе, и все, с кем довелось прожить эти трудные месяцы исцеления... и первые слова были: "Бог дал ему видеть...".
Так Василий - со слезами восторга - пришел к Литературе, прочувствовал, насколько она важна - необходима как воздух, как зрение, - зрение не только внешнее, но и внутреннее, душевное, духовное. "Но жизнь превыше быта", - обронил Межиров, - строчка, понятная любому истинно творческому человеку: жизнь не есть быт, и быт - не есть жизнь... Вот так, "слезами восторга" я начал размышлять о рассказах Кеворкова, и этими же слезами свои рассуждения оканчиваю, ибо восторг прозревшего Василия - это восторг самого Ваграма Кеворкова, который осознал, что его художническая биография вовсе не окончена, что он не только артист и режиссер, но еще и писатель. И потому - все только начинается! То есть, начинается главное - запечатление себя в Слове. Новая жизнь. Развитие своего дара, восхождение по ступеням мастерства. Выполнение поручения, данного свыше, как гениально выразился Боратынский. На радость читателей настоящих и будущих - написанные и не созданные еще произведения.
Мы ждем, Ваграм Борисович.
Ростов-на-Дону
“Наша улица” № 104 (7) июль 2008
|
|