Никита Янев родился 29 апреля 1965 года на Украине. Служил в армии. Учился в Московском пединституте. Работал учителем, продавцом, рабочим, смотрителем ботанического сада "Хутор Горка" на Соловках, грузчиком. В 1989 году написал книгу стихов. В 1995 году написал книгу эссе "Дневник Вени Атикина 1989 - 1995 годов". В 2006 году написал книгу прозы "Как у меня всё было". Были опубликованы подборки стихов, прозы и эссе в журналах "Волга", Саратов, "Арион", Москва, День и ночь", Красноярск, "Крещатик", Мюнхен. В последнее время много публиковался в интернет-журналах. В 2004 году вышла книга прозы "Гражданство". Живет с семьёй в Мытищах, Московская область. Опубликовал ряд произведений в "Нашей улице".
вернуться
на главную страницу
|
Никита
Янев
ВЗАЛКАВШИЕ
повесть
Я не хочу этих праздников,
Я не хочу этих будней,
Я не хочу этих сквозняков,
Я не хочу этих судных
Дней. А чего я хочу,
Быть ветром в поле,
Чувствовать, что лечу,
Умру я скоро, что ли?
Рыбалка.
Да я нигде не бываю особо, утром пишу или переписываю, днём читаю, вечером на рыбалке. Плюс готовка, плюс курево, плюс мысли, плюс страсти Господни, плюс сон, когда проснёшься, не помнишь, кем ты был вчера. Нужно всё начинать сначала. Писать, переписывать, читать, на рыбалку, плюс готовка, плюс курево, плюс мысли, плюс страсти Господни, чтобы вспомнить, плюс сон, когда проснёшься, не помнишь, кем ты был вчера. Чего-то там болобонит зяблик зябликовый над окном, последнее в строчке – деньги. Здесь воробьёв мало, какие-то тихие, не то что в городах на материке воробьи и вороны – бомжи и подростки отдыхают. Зато здесь чайки на помойке стоят в мусорном баке и в электроламповом приборе съестное ищут.
Там есть какая-то связь, когда вы на рыбалке, на озере, на Светлом Орлове глядите сквозь воду, зелёную, синюю, белую, метров в 15, 25, 7 толщиной, в одной руке жилку держите, с «резинки» свесившись, лицом в озере, другой подкачиваете носовой балон и видите, как к блёсенке подходит, не шевельнув хвостом, а поленившись шевельнуть, торпеда тупорылая, как бревно, как чудо, как бессмертие, как куст горящий с Богом, как футболист Корвальо молится, московский армеец, чтобы наши выиграли, то знайте, что во-первых, дябнет, а во-вторых или поэтому, немо, про себя, вместо молитвы, судорожно.
Я не я мультфильмы крутит
И не знает, что уже
Сей рисунок не сотрётся
Никогда в карандаше.
Как это вам объяснить про работу, и зачем это надо, объяснять про работу, и кому вам, и про какую работу. Вот я лет 20 уже каждое утро сижу и смотрю в одну точку, как мама лет 30 уже, на том свете и на этом, а когда меня отрывают, что я паразит, то у меня начинается припадок эпилепсии, как у Седуксеныча, что он будет всё делать, маму отпевать, Рысьего Глаза воспитывать, монахов строить, работать грузчиком, книги писать и издавать, и он падает в запой.
Короче, когда ты это бревно, эту торпеду, дёргаясь как эпилептик, и думая лишь об одном, леса рассчитана на 5,6 кг, поднимаешь, это похоже больше всего на то, что я хочу сказать. Это красиво, это работа, деньги, слава, опубликование, нобелевская премия, вино, женщины. Но больше всего это похоже на священничество. Исповедать, причастить, отпеть белый свет. Страсть, азарт не при чём. Мы вчера разговаривали с Валокардинычихой, она каждый час приходит с Валокардинычем Серёжей Фарафоновым разговаривать про это. На рыбалку съездить некогда. Для этого и вызвала и держит бесплатно. Корысть ли это? Цинизм ли это, так говорить? Да, корысть. Да, цинизм. Страсть, азарт не при чём. Это как на футболе, московский армеец Корвальо молится, чтобы получилось, вспомните.
Мы разговариваем про смерть. В сущности, все соловецкие разговоры (с Димедролычем в 1999, он – Экклезиаст, я – Апокалипсис, он – всё даром, я – жалко, с Индрычем в 2002, он – вы знали на что шли, когда везли вещи на остров, я – ты знал на что шёл, когда родился и всё равно родился, с Седуксенычем в 2005, что он всё будет делать, а потом умрёт, и я тоже так) сводятся к этому. Как Валокардиныч лёг на ковёр на полу, секунда и всё. Где? Что? Как? Как Петя Богдан стал задыхаться, ругнулся, что пылью заросли, и стал хрипеть. Книгу писал, как прожить 150 лет, деньги утилизировать в путешествия и приключения, себя простить, на мостик стать и спать уйти от интеллигентского противостояния, тварь ли дрожащая или право имею. Как полковник Стукачёв вышел из ворот и лицом в мох стукнулся, пол года не пил.
Я к чему веду, озеро Светлое Орлово на дороге узкоколейке, где больше всего расстреливали, окунь Дерябкин, седой атлет. Это тоненькое чувство несчастья у меня маленького, когда отец умер, у Валокардинычихи, когда умер Валокардиныч, у Фонарика Дзенбуддистского, когда умер Петя Богдан, у семьи Толмачёвых, вдовы, сына, невестки, внучки, ни о чём не ведающей. Мудрей его нет.
Когда из западной группы войск приехал цинковый гроб и контейнер книг, и я во двор выходить перестал, и в одну точку начинал глядеть. Валокардинычиха с её бескорыстной корыстью исповедать, причастить, отпеть Валокардиныча. Дзэнбуддистский Фонарик, который как прану наблюдает учителя везде с его книгой, как прожить 150 лет, в электричке метро, на работе, в отпуске, во сне, наяву. Семья Толмачёвых, решившая не мстить на семейном совете за то, что я срался в прошлом году с полковником Стукачёвым, что он увидел бычки там, где русский Христос местного бога Бера от его трупа оборачивает. Внучка Стукачёва и Толмачёвой Милостина, воспитанная авангардно, в прошлое лето бегала голенькая в трещащий тридцатиградусный мороз, как мы когда-то дочку Майку Пупкову воспитывали тайком от бабушки, за руку водили, книги читали вслух, пока она рисует, пока не поняли, что лучше в этой войне проиграть, чем победить, за душу новорожденной, которая в то же время душа преставившихся.
Лишь бы не было войны.
Трагически прекрасная,
Комически родная,
Нерукотворная частная,
Теперь полуживая,
Чего ты хочешь от меня,
Что я тебе могу
Сказать и сделать? – Ни гу-гу,
И так день изо дня.
Это самое главное. Наступает четвёртая неделя, работнова. Он теперь такой будет всегда, Николай Филиппович Приходько, с пузом, с глазами телушки. Когда видит Рамаяну становится таким же как я, когда смотрю Махабхарату по вечерам по телевизору, пропадай моя тачанка, все четыре колеса. У всех мужчин в глазах по вечерам двустволочками и лягушатами моя порча прыгает. Тайный порок, который в течение жизни становится явным. У Наждачкина – власть, у Агар Агарыча – водка «всесоюзная нирвана», у Финлепсиныча – слава, у Валокардиныча – женщины, у Кулакова – деньги, у Богемыча – всего потрошечки можно. А когда этого потрошечки столько скапливается, что война начинается, тогда и пригождаются вот эти, тогда и наступает вот это.
Где, где он такой будет всегда? В книжке? В молитве? В Боге? В памяти? Что я последнюю неделю буду читать Соловкам свою новую книгу «Роман-воспитание» вслух, про себя, по настоящему, понарошке, потому что не нашлось читателя в поколении, потому что министры ещё не мигнули журналам, можно, пригодится. Потому что это как исповедь, причастие, отпевание, причитывание, лишь бы не было войны. Это как у Наждачкина – власть, у Финлепсиныча – слава, у Кулакова – деньги, у Валокардиныча – женщины, у Агар Агарыча – водка «всесоюзная нирвана», у Богемыча – «всего потрошечки можно», страсть.
Это как четвёртая неделя – работнова, после третьей – светвокошкиной, после второй – удавленновой, после первой – светопреставленновой. Это как по мобильному телефону, как на подиуме, в электричке метро, в мерседесе, на улице, жизнь рассказывает жизни, что жизнь происходит во время жизни, а не приспособление делового человечества мобильно решать вопросы. Что есть такое лишнее, страсть, порок, война, Бог, как все герои Достоевского беснуются в жизни, а не по телевизору, поэтому он их в монахи не пускал, пускай отбеснуются, не то, что нынешнее поколение, платок наденет – паломник, платок снимет – турист.
Когда полковник Стукачёв вышел из ворот ботанического сада «Хутор Горка» и лицом в мох стукнулся, а перед этим секунду, мгновение, про которое Валокардинычиха говорит, «я бы его вытащила, если бы рядом была», на Валокардиныча. А одна женщина-врач в Мытищинском тубдиспансере, старая, седая, с трясущейся головой, похожая на парку, говорит, 50 лет в «Скорой помощи» проработала, там есть такая секунда, мгновение прежде, чем захрипеть и посинеть, словно бы Бог берёт и вынимает душу, он аж дёргается, хлоп, и всё, душа это лёгкие. Короче, когда полковник Стукачёв стал задыхаться и рванул на груди воротник, и он оторвался и повис вверх тормашками с небом и землёй, то через 2 дня приехал я, который с ним в прошлом году срался, кто больше родину-мать любит, люди или Бог. «Что бычки, посмотри, как на 10 тыс. колов времени и 10 тыс. оболов расстояния от этого случая всё живое».
Это ему так новой работой надавило, а мне сяк. Что я и есть это совпадение, страсть, порок, война, Бог. Короче, это как у моряка Валокардиныча - женщины, корабельщика Агар Агарыча – водка «всесоюзная нирвана», директора Наждачкина – власть, предпринимателя Кулакова – деньги, автора Финлепсиныча – слава, обывателя Богемыча – фраза «всего потрошечки можно», у населения, туристов и паломников – мобильный телефон, жизнь рассказывает жизни, что жизнь происходит во время жизни, искусство, а не приспособление делового человечества мобильно решать вопросы, исповедь, причастие, отпевание, как монахи 2000 лет уже молятся, и до этого, что вот его дом, эти двустволочки и лягушата в глазах.
И вот когда полковник Стукачёв лицом в мох стукнулся, и небо с землёй вверх тормашками оставались висеть, то через 2 дня я приехал и Валокардинычиха мне рассказывала, раз и всё, то меня 3 недели колбасило, что я во всём виноват. А потом это как-то всё сложилось, глаза вдовы, рассеянные, глаза сына, презирающие, четвёртая неделя, работнова, что я Соловкам буду читать свою новую книгу «Роман-воспитание», после третьей, светвокошкиновой, когда перестал бояться всего, после второй, удавленновой, когда боялся на улицу выйти, после первой, светопреставленновой, когда я был во всём виноват, Гитлер, Сталин, Хиросима, первородный грех, провалившиеся реформы.
Ну, короче, я понял, что есть царствие небесное, эпилептическое мгновение. Майор Стукачёв там собирает бычки, после отбоя, когда никто не видит, достойное, между прочим, занятие, дом поддерживать в чистоте. Валокардиныч с пузом и глазами телушки Валокардинычихе Рамаяну и Махабхарату переводит с древнеиндийского по подстрочнику, а она на качелях качается. Богемыч на горе Арарат, всего потрошечки можно, в пустое небо кричит, как будто перед кем-то оправдываясь, и это как кошмар, потому что голоса нет. Агар Агарыч квасит и там, потому что по этому поводу можно только отчаяться, что природа недодала то, что должен был дать истории. Я там монах, из юродивых, лишь бы не было войны, по бабьи всё время причитываю, как исповедь, причастие, отпевание, голос есть.
Наждачкин, новый русский, квартирами торгует, в Волгограде, Москве и Новгороде, хочет купить мою рукопись, потому что скучно до охренения, так ничего и не понял (что власть это слава, а слава это слово, а слово это Бог). Бог там двустволка и лягушонок в глазах, растерянность в глазах вдовы Толмачёвой, презрение в глазах сына Скинхедова. Не хотелось бы на этой грустной ноте рассказ заканчивать. Предприниматель Кулаков там ловит рыбу, ревяков, несъедобных беломорских бычков, делает из них чучела и продаёт по сходной цене туристам и паломникам, населению, которых много, больше чем секунд в часу, сутках, году, столетии, тысячелетии, так что и ему нашлось занятие, чучела набивает резаными дензнаками. Я не в упрёк, люди, которые дело имеют с деньгами, относятся к ним спокойнее, с некоторой долей презрения, не что они есть, а куда их деть. У каждого туриста и паломника в руках по томику, там и мои попадаются. Открывают, читают, улыбаются, задумываются, синеют, хрипят, умереть не могут, вот.
Работнова.
Конечно, я бы хотел работать. Конечно, я бы хотел терпеть. Но ведь всё это есть. Что же остаётся. Деньги, море, слова, слава. Ах, едрит твою в кочерыжку. Телевизор. Вчера ночью был на Херту, озеро такое на Соловецком архипелаге в виде буквы «икс». Там охертячил пустозвончиков. Окунь мелкий, не то что на моей деляне, где я уже тропинку протоптал к нычке с резиновой лодкой. Озеро Светлое Орлово цвета ренессансной лазури. И свинцом не отдаёт нисколько ни в какую погоду. Даже когда северяк неделю и месяц дует и на небе дуля, и в воздухе мокро. Там такие торпеды перестали подходить к крючку. Я-то их вижу, они меня нет. Надо что-то придумать. Ещё не знаю что. Хоть сам садись на крючок и хватай руками. Пока что придумал лишь озеро Херт и там так нахертячился, что вместо медведя, который теперь везде, и которого, в то же время нет, на Толстяках, на Анзере, на Пинро, на кладбище, стал бояться себя. Иду и думаю, вот это главная, наверно, работа и придумка. Для этого я и приехал. Утром писать и переписывать, днём читать Соловкам вслух про себя по настоящему понарошке новую книгу «Роман-воспитание», вечером вместо телевизора с его мумиями людей, денег, слов, славы, озеро Херт по дороге на Секирку, озеро Светлое Орлово по узкоколейке, озеро Вичиное, озеро Лебяжье. Тропы, которые топчутся лет уже 500. На них рыбаки, монахи, стрелки, зэки. Они теперь я. Меня долбит долбёжка долбёжковая, колотит колотёжка колотёжковая, куда же я буду девать стоко рукописей. Потом я успокаиваюсь. Это как туристы и паломники целуют руку батюшке. Они ведь не у церкви земной испрашивают благословения. Тогда бы батюшка был чиновником. Там хорошо, там сплошная опубликовка. А самое главное, что и книжка может быть худая, и батюшка мздоимец и запивоха, но чем приход наивнее, тем золото благодатнее. Это как Мария в 35 заступается за Маяковского, потому что в 15 ему поверила.
«Послушайте, ведь если звёзды зажигают,
значит это кому-нибудь нужно,
значит кто-то называет эти плевочки жемчужинами».
«Ах, какое кокетство, какая патетика», сказал я и получил. «Если бы не эти кокетство и патетика, твоя судьба бы сложилась иначе, потому что моя судьба бы сложилась иначе». А ещё это лето происходит как прощание. Хожу и говорю себе, этот фиолетовый чайник, эту армейскую папину флягу и шестидесятные сандали, эту картину из выпревших сосновых сфер, заржавевших тисков «Ленинград», бабушкиного деревянного подсвечника, блюдца и чашки из глины шамот колотых, пижмы, рамы без холста, куртку войлочную, куртку брезентовую, мамино вязание, лодку, удочки надо забирать. Куда я хочу их забрать, на тот свет? Дело в том, что там небо и земля перевёрнутые и вещи не держатся, сюда падают, как в яму, и здесь располагаются в тревожной перспективе. В последний раз, жалко, как жалко, хожу и говорю себе. С Лебяжьим, с Хертом, с Щучьим попрощался, а с Вичиным, Светлым Орловым ещё нет.
Наверное, это не главное, но дело в том, что люди возвращаются, как мама вернулась ко мне, как Валокардиныч к Валокардинычихе, как Петя Богдан к Фонарику, как полковник Стукачёв к вдове Толмачёвой. Наверное, даже можно сказать, что они стали больше, чем при жизни самими собой, чем при них, потому что при жизни мешали страсти. Позасирали тут, сказал Гена и стал задыхаться и уходить. Думал, что астма и пыльно. И захрипел, и посинел. И где он теперь? Вдова Фонарик всё время думает, а он стоит возле неё как на семейной фотографии и гладит по голове. И говорит, ты молодец, всё правильно, что из банка в школу ушла, что с моей мамой живёшь, я так не мог и придуривался. А Фонарик думает, хорошо, что эта книга светлая.
Как мама говорила при жизни, брехунчика наслушалась, местное радио, значит. Если ты пойдёшь в лес за грибами, то тебя там обязательно изнасилуют, если ты купишь с магазине тушёнку, можешь не сомневаться, что она из человечины, если вокруг тебя живут люди, то рано или поздно они тебя подставят. А теперь совсем другое говорит, строй общину, Генка, из себя, потом ещё подтянутся. И не просто говорит, а делает, потому что не слова, а дела. Мои книги на свои деньги издаёт, потому что русская литература не мертва. А я думаю, надо же, мама сказала соседке в операционной палате, сейчас приедет Гена и всё сделает, и умерла. И я с тех пор, правда, всё делаю.
Как Валокардиныч в заливе Благополучия жестами ловкими и быстрыми из мерёжки выбирает селёдку и треску, и показывает Валокардинычихе, во, какая попалась торпедина. А Валокардинычиха смотрит с балкона в бинокль тревожно и ласково, и подорожники на кухне пекёт. И никакой разлучницы, только разлучница-смерть, но она не разлучит, потому что она уже прошла. Как вдова Толмачёва смотрит растерянно всем в глаза, как же так, земля и небо вверх ногами висят, а никто не чувствует. Выход один, бычки по ночам собирать, чтобы не видел никто, потому что майор Стукачёв непорядка не любил и считал его непорядочностью.
Песню Акеллы петь, молиться, причащать, исповедовать, отпевать, вслух про себя, по настоящему, понарошке, читать Соловкам новую прозу «Роман-воспитание», словно со всеми в последний раз видишься и прощаешься.
Взалкавшие.
«Кого же я водить туда буду, они же не верят никто».
Сталкер.
Выход один, работать, печатать. Как печатать, Господи, ангел Степан Самошитый, Платон Каратаев, Соловки, совы на руле, Спас Рублёв? На мамины оставшиеся? У меня язык не повернётся сказать Марии, ведь она на них расчитывает как на последнюю поддержку. Но другого выхода нет. Чагыч говорит, зачем выворачиваешься, на книжку. Не понял, зачем. Валокардинычиха говорит, а мне не стыдно за бесстыжих, не поняла ещё. Значит, жизнь будет додавливать. То, что поняла бабушка Поля Фарафонова в 87, что это она во всём виновата. Ведь ситуация-то фашистская. Паломники, которые поют псалмы на катере, а одна помирает. Рядом стоит девочка и говорит, мам, ты чего? Ни один не подошёл, они поют псалмы Господу про то, что они в домике. Положение уже даже не советское, апокалиптическое, и уж тем более не имперское, утопическое. Положение фашистское, когда даже из Бога можно устроить кормушку. И в этом положении надо тренироваться подставляться.
Для этого была написана и издана книга. Возможно, я в последний момент обосрусь и заныкаюсь как население. Но тренировки всё равно продолжатся. Потому что у жизни всё равно есть фора, благородство, неведение. Просто она всё у-же. Как раньше миром была община, в веке девятнадцатом, классическом, имперском, потом стали наши, в веке двадцатом, апокалиптическом, советском, теперь станут несколько юродивых, как в притче про четырёх праведников, для которых не сотрут с лица земли города ангелы возмездия. Как раньше я приезжал на Соловки для прошлого, для будущего, для мучеников, для праведников, зоны, монастыря, конца света, тысячелетнего царства, а теперь для нескольких взалкавших, которые, как безумцы, всё делают. Вот они надорвутся и всё, начнётся телевидение. Все будут ток-шоу смотреть «Русская литература мертва?», «У истории смысла нет?». Ринг между Анной Павловной Шерер, которая плюётся и кричит, что никакого внутри нет, и капитаном Тимохиным с красненьким носиком, шепчущим, спасибо, милая душа, выручил, ведь, никакого снаружи нет. А сзади будут подходить и что-то шептать на ухо, и они будут исчезать по одному. И все будут делать вид, что ничего не было. Тёща, муза, парка, Эвридика Орфеева, говорит, так уже было, значит больше не будет. Дай ей Бог здоровья и наивности.
Моя работа в другом, мама в одну точку смотрела 30 лет, я должен рассказать, что она там увидела. Короче, это как у Антигоны Московской Старшей и Антигоны Московской Младшей, что они на скрипке песню Акеллы по моей книжке споют, одна умрёт, другая будет дальше жить, и обе будут жить всегда, потому что у них в глазах останется диджей юродивый, который знает слова, на которые паломники смотрят юмористически: не по словам, а по делам их узнаете. И как у Валокардинычихи и Валокардиныча Серёжи Фарафонова. Что ради себя можно терпеть фарисейство, чтобы у жизни была фора, неопределённость, может быть, да, а может быть, нет. А ради христианина Серёжи Фарафонова, не мир, но меч, потому что только так он душу живую сохранит, когда за ним придут стражники, как за полковником Стукачёвым пришли, а он на земле лежит под небом перевёрнутым. И как у Веры Верной и Чагыча, что это уже прошло, юношество, злодеи, фарисеи, праведники, мученики, предательство, непредательство. Просто одни боятся, потому что не видят дальше, а другие не боятся, потому что видят дальше. Натренировались. А исповедальный жанр, это так, для фраеров.
Списки.
Или переписывать, или читать, или ехать на рыбалку, или идти к людям. Писал рассказ, умывался, подметал, ходил за водой, в магазин за кофе и сигаретами, ел, переписывал, делал сушило для окуней. На Соловках всё работа, всё труд, потому что забирает тебя всего, хоть поздороваться с незнакомыми детьми, потому что в городах лет двести уже не здороваются с незнакомыми. Да, потом, замахаешься здороваться. Хотел накопать червей. Местные косятся, это им демократизацией общества так надавило. Так и в жизни, наверное. Правда, это нужно умереть, чтобы понять. Или быть очень одиноким, или очень несчастным. Короче, писателем или верующим. Верующих мало, несколько человек, потому что вера это не слова, а дела. Не идеалогия, времяпрепровождение, как я сховался, что я в домике, дун-дура, сам за себя. Вера это безумие, как ты взалкал, как Христос в Гефсиманском саде, много призванных, но мало избранных, так мало, что не видно никого. Людей. Строй общину, Генка, из себя, потом ещё подтянутся. Без Соловков, без мамы Пьеро Арлекиновой, без папы Арлекина Пьерова, без тёщи Эвридики Орфеевой, без жены Марии Родиновой, без дочки Майки Пупковой. И начинаются списки, которые и есть литература. Как я умер и воскрес, а для этого родился и жил. Я эти списки лет 10 уже пишу, не считая предыдущих записей, и не знаю уже куда девать, списки тех, кого я взалкал и кто взалкали меня. Мелитополь, Мценск, Мытищи, Москва, Соловки, индейцы, инопланетяне, мутанты, послеконцасветцы, туристы, сезонники, дачники, местные, гопники, бомжи, батюшки, мажоры, постмодернизм, неохристианство, стукачество, юродство, шут короля Лира, труп Антигоны, Мандельштам Шаламов, Сталкерова Мартышка. Я повторяю их имена как заклинания, как молитвы, как формулы исповеди, причастия, отпевания. А они всё множатся.
Любовь.
Соловки – заговорённое место. Мы с паломницей Лимоной схлеснулись, кто больше родину-мать любит, Бог или люди, на горе Секирной, бывший штрафной изолятор, где наши деды наших дедов скучали расстреливать, бирку привязывали, умрёт и так, а наши дети говорят, нас прёт от Соловков. Через год паломница Лимона с людьми схлеснулась, специально поставленными Бога любить, кто больше Бога любит, она или люди. Через год мы с полковником Стукачёвым схлеснулись, кто больше родину-мать любит, я или он, ему окурками надавило на Хуторе Горка, в месте паломничества и туризма, где Ноздрёв и Чичиков, автоматчики охраны Ногтёва и Эйхманса, начальников лагерей, одежду Христа в преф друг другу проигрывали 60 лет, пока их не комисовали по состоянию здоровья. Мне живым Богом там же надавило, что за мной кто-то следит всё время, оглянулся, никого не увидел, кроме можжевелового куста, горящего в лучах заката и рассвета. Через год я на его похороны приехал.
Гриша Индрыч Самуилыч сказал, вы знали на что шли, когда везли вещи на остров. Через месяц ему не у кого было оставить вещи, нажитые и драгоценные чуть не больше, чем его жизнь, потому что в них переместилось тепло его души. Потому что в Москве работа обломилась и перфоменсы после соловецких нищеты и одиночества. Я сказал Гены Седуксенычу Солнцеву, нельзя загонять человека в угол, чтобы посмотреть, кто из него вылетит, Бог этого места или чёрт с рогами и хвостом, я не имею права. Через год Гена Седуксеныч Солнцев мне отчитывался в проделанной работе, воспитал младшего Рысьего Глаза, сироту, урку, спел с мамой песню Акеллы, напечатал книгу, какие люди раньше были, чтобы их не забыли, пива и водки с Монаховым и Стукачёвым для души выпивали, чтобы тепло становилось.
Я сказал Димедролычу, я 30 лет на Соловках живу, в Мелитополе, Мценске, Москве, Мытищах. На дно ложуся и смотрю в одну точку, как покойница мама, что там происходит. Как там раньше: если пойдёшь в лес за грибами, то тебя там обязательно изнасилуют, если купишь на рынке тушёнку, то можешь не сомневаться, что она из человечины, если вокруг тебя живут люди, то рано или поздно они тебя подставят. А теперь: строй общину, Генка, из себя, потом ещё подтянутся. А он мне через год, что в Китай уезжает, изучать иероглифы, чтобы на этой растяжке, как он от себя самого бегал, то на необитаемый остров, то в перенаселённую страну, построить иероглиф, картину, мысль, бога, что история и природа, внутри и снаружи, я и не я одно и то же, надо только иметь мужество и физическую подготовку взять на грудь этот вес.
Я знаю, что будет дальше. Как дочки Чагыча и Веры Верной, вождя и мэра острова Большой Советский в Северном Ледовитом океане, Ренессансная мадонна и Постсуицидальная Реанимация, одна родит племя гиперборейцев, которое смерти не боится, потому что это уже было, другая и без этого увидит, что всё своё и нет чужого, а сыновья, Саам и Ирокез, землю полюбят и небо с винтовкой и плугом, для чего, собственно, нас сюда и посылают, чтобы стать всем, надо побыть не ничем, а чем-то. Я знаю, что будет дальше, сын Валокардинычихи Серёжа Фарафонов станет так несчастлив, что счастлив, потому что она его так воспитала своими нетерпимостью и всеприятьем, но я молчу, потому что я не достиг ещё той точки, когда внутри и снаружи, я и не я, история и природа, трагедия и драма одно и то же. Ты смотришь на икону и черты начинают шевелиться.
Само-2.
Мне стало очень грустно, может быть, потому что без людей. Просто, я не понимаю, что дальше. Люди живут на спине рыбы и ничего не хотят знать об этом, что она как вынырнула, так и занырнёт обратно, а они что-то решали про то, что жизнь это искусство, трагедия, драма. Смотри, у тебя там уха, и огурцы, и окуни, чтобы они не пропали. И вообще, ничего не должно пропануть: продукты, пойдущие на пропитанье, вещи, одушевлённые энергии поступков, деньги, другое название жертвы, люди, память о них и есть люди. Для этого я и пишу как заведённый лет уже 40, Лев Толстой с его шестью томами «Войны и мира» про тысячелетний уклад народа, удалось сжать до четырёх ценой нечеловеческих усилий, сократив отступление о смысле истории с трёх томов до одного, и Юрий Олеша с его «ни дня без строчки», отдыхают.
И я не понимаю, что дальше, что я буду делать, умирать от онкологии, издавать книги, путешествовать, работать грузчиком в фирме. И я твержу себе, само, эпиграф из новой книги, оборот народной речи. Самое смешное, что правда, потом так и получается, райское состоянье, о котором мечтал в зрелости, юности и детстве, нужно только немного потерпеть в начале событий, чтобы не опережать течения жизни зрелой аскезой, что наши всё равно поборют ненаших, юношеской буффонадой, что как я захочу, так и будет, детским несчастьем, что нигде не видно счастья, в которое можно войти как в женщину входит мужчина, которое можно надеть как одежду на себя, которое можно поймать как птицу, как в детстве ловил щеглов и чижей на подсадную птичку, дом стоял возле роскошного южного парка, на балконе стояла клетка с певчей птицей, а по бокам клетки две ловушки с захлопывающейся дверкой, приходил из школы, а там чиж и щегол бьются, и продавал на толчке за пятёрку, и на книжном базаре покупал книжку Хемингуэя «Старик и море» с надписью на форзаце, прочитай, сын, дельная книга, Минск, Мастацка литарарура. И читал всё на том же балконе, на котором 9 месяцев в году было лето, как на Соловках 9 месяцев в году зима, про то как старик гонялся за огромной меч-рыбой в Карибском море, и как он не сообразил отрезать от неё филейные части, потому что рассудок затемнился от перенапряженья. И как её сожрали акулы, всю до последнего кусочка, остался один огромный остов. И как его ждал мальчик всё это время, пока там Гитлер, Сталин, Хиросима в остальном мире, и это было почти счастье. Но мне казалось, что это лишь залоги, а теперь я чувствую иначе, что пени неуместны, вместе с русской литературой, которая мертва, по телевизору и так. Кого же я буду водить туда, ведь они ни один не верят, говаривал покойный Сталкер. А потом превратился в Мартышку, которая знает про само всё, что надо знать.
Фильм построен как череда исповедей-истерик, учёного, «или сокровенное не позволит?», писателя, «не хочу дерьмо, которое у меня внутри накопилось, вываливать наружу», Сталкера, «кого же я туда водить буду, ведь они ни один не верят», жены Сталкера, «несчастье – счастье». А потом Мартышка читает чувственное стихотворенье Тютчева и вещи начинают елозить по столу от вдохновенья, потому что она мутант и у неё нет пола, потому что её пол – все вещи, девственная плева, сплошная линия горизонта, бессмертие, прабабушка Валя, а смеяться не умеет. Просто Тарковский снимает настоящую девочку-экстрасенса, Наташу Абрамову, Ода «К радости» Бетховена играет, поезд стучит на стыках, и Тарковский говорит, снято. Чего там больше, несчастья, счастья, у меня спросите.
Чувство меры.
Самуилыч на Москве сезонным рабочим для перфоменсов и тусовок. Димедролыч в Китае при иероглифе, как раньше при банальности, острове, женщине. Седуксеныч в Архангельске издаёт книги, чтобы на душе стало горячо. Валокардинычиха в Мятке ухаживает за Валокардинычами. Финлепсиныч соединяет все эти точки при помощи славы, которая преходит. И только Чагыч и Вера Верная, вождь и мэр острова Большой Советский в Северном Ледовитом океане, откуда все они родом, глядят вдаль отстранённо и шепчут про чувство меры вместо молитвы. А остров уже не остров, а спина кита, всплывшего со дна мирового океана, на котором это всё держалось. И дальше как на фресках Микельанджело Буанаротти, Рафаэля Санти и Паолло Учелло. Небеса, кишащие племенами, в глазном яблоке Левиафана у принцессы на поводке, ланцелот с ржавым арбалетом и принцесса с поднявшимся животом, до которой ни тот, ни другой не докоснулись.
Единство стиля.
Что есть какой-то общий знаменатель, и этот знаменатель автор, а в жизни так не выходит, потому что Бога нигде не видно. Что обидел Валокардинычиху, сказал, что Гена тоже каждый день ходит, плачет, что Соловки не те. Тоже, что как и она. На радостях, что Мария Родинова и Майка Пупкова приехали, ляпнул не подумавши. А они меня с собой не берут, потому что Мария Родинова тушуется, или жена мужа или руководитель группы. Вчера ходили на дамбу, сегодня пошли по большому кругу, и всё ведь при Филиппе Колычеве, каналы отрыли между самыми большими озёрами, дамбу из валунов, величиной с дом поставили между двух островов, и никаких приспособлений, телеги и руки. И Валокардинычиха не приходит, обиделась. И книга моя никому не нужна. Ма сказала, Никита опущенный. Чагыч сказал, это как мусорка, помойка на интернете. Валокардинычиха сказала, ты тоже придуряешься, всех жалко. Седуксеныч шёл огрузший по посёлку, как пингвин во время запоя.
Вот тоже автор, всё какие-то дела, сходить к мэру на приём и сказать, Акакий Акакиевич, не продавайте остров, он спина рыбы, всплывшей из вод мирового океана, на которой всё держалось. И его отодвинут, мешаешь. Пойти на кладбище, помянуть усопших, которые ушли и улетели. Сходить к монахам, звали к причастью. Вернуть 1200 рублей долгу, останется 300 рублей на бутылку пива и пачку сосисок на месяц из пенсии по инвалидности. Прибраться в квартире, туриков пускать надо за деньги, весь посёлок кормится год летними деньгами, мало того что кормится, покупает мотор «мицубиси» на катер, второго ребёнка через 15 лет после первого рожает, подумывает про микроавтобус для извоза и хозяйства. Повздорить с воспитуемым Рысьим глазом, сиротой, уркой, что он хочет на зону, с которой он писал, дядя Гена, заберите меня отсюда, и дядя Гена ползал на коленках перед начальником милиции и уполномоченным, что берёт на поруки. Быть избитым его дружками-подельниками за то, что попенял им на то, что они его посадили. Ходить в больницу снимать побои, я их всех пересажаю. Отчаяться, что из него не вышел Макаренко, в панамке сахарного плантатора с берегов Амазонки с лицом безумного философа Григория Сковороды, «мир ловил меня, но не поймал», с серыми косицами и седыми глазами, всё прах и пепел, идти, огрузши, с земли на небо по посёлку. Пока автор червей у обывателей натырил из навоза с преступным чувством, что снега зимой с участка, и руки моет в Питьевом ручье. И они друг другу не признаются, что узнают друг друга в 10 метрах, как автор и герой, как Бог и твари, чтобы не получилось как получилось с Валокардинычихой, чтобы не получилось смешения штилей. Как у Марии Родиновой, что она жена мужа и руководитель группы одновременно, с мужем милуется, а на детей сипит, стоять смирно. Я первое время очень удивлялся в армии на старшин и зампотылов, они что с женой и дочкой тоже так разговаривают, как беснующиеся вакханты, а потом через 20 лет жизни понял и после 5 лет жизни в одном неблагополучном доме, последнем в Старых Мытищах, тоже.
Чтобы не получилось, как получилось с Валокардинычихой, что я ей попенял, что у неё никого нет, кроме меня, автора, холодного и юродивого, за которым она ходит как герой и внука Валокардиныча Серёжи Фарафонова, который ходит за ней как привязанный и ничего без неё не может, даже расстегнуть штаны, потому что ей так надо, и уже за него страшно, потому что это как в детстве не понимал, за что меня ненавидят дети старшин и зампотылов. Мы с мамой за всё детство двух слов не сказали друг другу. Я лежал головой у неё на ноге и читал Хемингуэя, она вязала, а они священнобезмолствовали как вакханты вокруг мизансцены, так я научился единству стиля. Что у прохожего лицо живое, Чибан по мячу не может попасть на футболе, брат. Ведь автор не должен объяснять герою, что у него тоже никого нет для единства стиля. И что герой необходим автору так же как автор герою, даже больше, потому что у автора есть только 3 нормальных занятья, дающих чувство удовлетворения от работы, сходить в лес на озеро, где природа, рыбы с лицом острова, жертв и палачей. Написать рассказ, переписать набело и прочесть. Там история, что автор и герой мимо друг друга проходят, делая вид, что не замечают друг друга, потому что им так ловчее наблюдать единство стиля как творцу и твари. Иначе бы от бесконечных построений мозг вспух как у вакханта. И ничего кроме бесконечных междометий эпохи развитого социализма. И одна радость в жизни, составить коктейль «Слеза комсомолки». Отношусь к бродячему трубадуру этого поколенья с рисовой бумагой и тушью, Венидикту Ерофеевичу Басё. Третья радость, пройтись до магазина по посёлку Стойсторонылуны на острове Большой Советский в Северном Ледовитом океане. Как полюбоваться на фрески ренессансных мастеров, Рафаэля Санти, Микельанжело Буанаротти, Паоло Учелло. Небеса, кишащие племенами в глазном яблоке Левиафана у принцессы на поводке, ланцелот с ржавым арбалетом, принцесса с поднявшимся животом, до которой ни тот, ни другой не докоснулись. И становится легче, как после рассказа и после рыбалки.
Альфа Центавров.
Первое важное дело, прочесть «Роман-воспитанье» Соловкам, Платону Каратаеву, Степану Самошитому, Спасу Рублёву, совам на руле, Пьеро Арлекинову, Арлекину Пьерову, Николаю Филипповичу Приходько, Пете Богдану, капитану Останину, майору Агафонову, историку Морозову, Юлии Матониной, Антонине Мельник, 175 тыс. посмертно реабилитированных по данным общества «Память», и многим другим, как в титрах фильма «Сталкер», Мартышка всех их отпевает своим умением двигать стаканы, потому что это они её научили. Второе важное дело, подарить книгу «Гражданство» паломнице Лимоне и вдове Толмачёвой, потому что они вместо меня остаются на острове Соловки в Белом море с моим острым чувством несчастья и патологическим чувством счастья с самого начала, раз подружиться уже не успею, потому что всё время один в этот приезд, видно так надо, раз так само получилось. Вполне успею, раз осталось ещё пять суток.
А вот сводить дочку Майку Пупкову порыбачить с лодки на озере Светлом Орлове уже не успею, где хоть вверх, хоть вниз всё видно на многие километры, как на фресках ренессансных мастеров и в «Божественной комедии» Данте, вереницы облаков, которые раньше были душами живших, и косяки рыб, которые раньше были душами бывших, уже не успею. Они за неделю хотят обшарить весь остров с группой. Чагыч повезёт их на Кузова, на Анзер, где я ни разу не был, но меня не берут, потому что единство штиля, автор отдельно, герои отдельно. Зато ещё успею показать ей интерьер нового дома, правда, интерьер старый, окуни со Светлого Орлова, рисунки Майки Пупковой, бабушкины пледы, вещи из «секонд хенда», мамино вязанье, Марии Родиновое платье. Новое только картины Хамида Савкуева и инсталляция «В раме», которую в прошлом году сделал. Заржавевшие слесарные тиски «Ленинград» с помойки, прабабушкин деревянный подсвечник со сталактитами и сталагмитами воска, ржавые железные клинья с узкоколейки, дороги на костях, как говорили раньше, пайка – 200 грамм хлеба, двух сосновых спилов с выпревшей сердцевиной в виде сферы, которые остались от предыдущих жильцов дома, архаровцев из Архангельска, как Валокардинычиха их называла, которые строили отель-люкс с баней и бассейном «Русская изба» возле кладбища жертв, по вечерам ловили селёдку на Тамарином причале и любовались на нимф, в куртуазных позах изогнувшихся перед ними на фотографиях из журналов на стенах жилища, с наивными и жалкими улыбками, мол, что жизнь нельзя принимать за чистую монету, она поманит и обманет, и останется только это, сосновый спил с выпревшей сердцевиной в виде сферы.
Стало быть, они об этом уже знали или догадывались смутно, раз оставили у себя в качестве забавной безделушки, а внешне производили впечатленье безбашенных и быковатых. Я с ними встречался всё на том же Тамарином причале. Интересно, какое я на них производил впечатленье? То же, что на Скинхеда Скинхедова, сына генерала Стукачёва и вдовы Толмачёвой, мужа жены Анжелы, отца дочки Милостиной, соседа? Побить или не побить за то, что с генералом Стукачёвым срался, пока небо с землёй не перевернулись и стало ясно, за что срались. Что они во всём виноваты, обиделись и испугались. То же, что на министров и журналы? В поколение дедов за хорошую книгу убивали, в поколение отцов за хорошую книгу сажали в психушку сначала, потом высылали за бугор, в тьму внешнюю, в поколение детей про хорошую книгу делают вид, что её нет, и даже не делают вид, что ещё обидней, это как в анекдоте про Неуловимого Джо, а почему он неуловимый, а кому он, на хер, нужен.
Стало быть, знали про то, что всё мимо. И про Неуловимого Джо, и про творца и тварь, и про автора и героя, и про Платона Каратаева, Степана Самошитого, Спаса Рублёва, сов на руле, фрески Микельанжело Буанаротти, Рафаэля Санти и Паоло Учелло. Небеса, кишащие племенами в глазном яблоке Левиафана у принцессы на поводке, ланцелот, натягивающий ржавый арбалет, мадонна в куртуазной позе с поднявшимся животом, и ни тот, ни другой до неё не докоснулся. И всё это они в моём взоре повстречали и подумали, юродивый какой-то со взглядом трусливо-самолюбивым. И подумали, и он про спил знает. И подумали, а кто про спил не знает, разве что селёдка прущая дуром на крючки без наживки по 10 штук за раз. Да и та, пожалуй, знает, иначе, откуда бы взялся этот приступ суэцида. Что инстинкт косяка кидаться на белых рачков бокоплавов в форме изогнутого стального крючка, по десять штук на леске на палке. «Бес катушки херово», так говорит один местный и смотрит на японские катушки туристов. Рачки мигрируют за водорослями, водоросли мигрируют за южным ветром, в июле и августе дующем в лицо Тамариному причалу, в отличие от отжимного, северного, дующего в спину Тамариному причалу в мае и июне. Он прижимает водоросли к берегу, за водорослями идут бокоплавы, за бокоплавами селёдка. За селёдкой идут местные, туристы, сезонники, дачники на Тамарин причал и говорят друг другу, селёдка подошла. И в глаза друг другу смотрят, кто больше ловит и чего больше в жизни осталось, вдохновения или самоубийства. И видят сосновые спилы вместо роговицы, в них пустоту, что всё мимо, и плерому, такое название болезни у индейцев, инопланетян, мутантов, послеконцасветцев на планете Альфа Центавров, что-то вроде высокой температуры, что они умереть не могут.
Левиафан.
Идёшь как в мультфильме, как в воде по дну моря. Глядящий со стороны старается ноги ставить параллельно, но у него мало что выходит, в одежде из «секонд хенда». Тархун, я Торос, Приём с лицом слонёнка, так что сразу чувствуешь себя Маугли, красивым и ловким, идёт и сама с собой разговаривает. Потом входишь в дом, как в аквариум, северяне свет ловят, в доме 2 на 2 метра 6 окон, и думаешь, они прижались к стёклам и смотрят, что ты как экзотическая рыбка, у тебя на лице видно всякие рассказы.
Это было главное чувство, когда на Соловки приезжали в 96, 97, 98, для них из их нищеты и несчастья. Что их посетили Александр Македонский, Гаутама Будда и Маугли. Они детей прощают, взрослым дают деньги, рисуют их и про них пишут Господу Богу Саваофу письма. Что они нуждались в человеческой любви и заботе, пока вы сюда не попали.
Для нас это было как отгадка, что действительно Микельанжело Буанаротти, Рафаэль Санти и Паоло Учелло не соврали, всё точно. Небеса, кишащие племенами, ланцелот с ржавым арбалетом как пьяный от ренессансной истомы, принцесса с поднявшимся животом с Левиафаном на поводке, у которого в глазном яблоке Платон Каратаев, Степан Самошитый, Спас Рублёв, совы на руле, Пьеро Арлекинов, Арлекин Пьеров, бог Бер, русский Христос, 175 тыс. посмертно реабилитированных по данным общества «Память».
Национальные герои.
Здесь закон жанра. У Марии победил жанр, что мы невольники, она устала. Поэтому всё время плачет, поэтому кругом одно жлобство и предательство, поэтому национальный герой – Родион Романович Раскольников после каторги, второй муж Навны Мятновны Капторанговой, у которой у мамы инсульт, а у папы расслабленность и он говорит с балкона, интересно, почему эти южные люди так любят работать с асфальтом? А мама кричит на него одними губами, потому что они рабы. А я думаю, когда мне эту историю рассказывает Мария, вот почему они мне так полюбились. Хотя, может, в них ничего хорошего и нету. Как всякие униженные и оскорблённые после освободительного движенья становятся отчаявшимися и уставшими. Так продолжается история.
И вот Навна Мятновна Капторангова не смогла поехать руководителем группы школьников на остров Большой Советский в Северном Ледовитом океане, куда они уже 10 лет ездят. И Марии пришлось всё самой делать, потому что у неё муж Финлепсиныч, тихий сумасшедший, 20 лет что-то строчит в тетрадку. И один раз, когда умерла мама и продалась её квартира, удалось издать книгу из отрывков, про что же он там пишет. Что на фоне общей телевизионной перспективы, что русская литература умерла, всё становится русской литературой, на фоне смерти Бога всё становится Богом, на фоне смерти чуда, всё становится чудом, потому что представить себе такую ситуацию, когда нет Бога, чуда и литературы он не может.
Значит вывод один, всё – чудо, Бог и литература. Это потому что всю жизнь за него всё делает жена Мария Родинова и так смертельно устала, что национальным героем у неё стал Родион Романович Раскольников, второй муж Навны Мятновны Капторанговой, второй руководитель группы школьников из города Стойсторонылуны на остров Большой Советский в Северном Ледовитом океане, который только водку пьёт, в преферанс рубится, службу тащит и на жизнь не обижается, что она его обманула. И для Марии Родиновой всё это вдруг стало бесконечно достойно.
Возможно, потому что мы все, ведь, на острове и в течение жизни поймём и примем то, что нам станет близко по подобью. Мы увидим, что внутри ни у какого положенья нет пустого, даже у предательства и злодейства. Просто, когда это проходит, становится видно, чего в этом больше.
Вот почему, когда Мария Родинова ему рассказывала про другого национального героя, Вицлипуцля Самоедовича Чагычева, как 20 лет уже она ему про жизнь рассказывает, потому что живёт в ней, а он записывает, потому что не живёт в ней. А потом она пройдёт и станет видно не только, кто из них был прав больше, но что в их жизни были Бог, чудо, литература. Потому что они всё делали и записывали, почему другой национальный герой, Вицлипуцль Самоедович Чагычев, так симпатичен другому автору повествованья, по подобью.
Потому что он ему понятен, как ему понятны рабы, которые всё делают за копейки, потому что он так делал. И непонятны бесконечные достоинства Родиона Романовича Раскольникова, который просто узкий как шпага, потому что он раньше был широкий, когда был русский, а потом его сузили, когда он стал советский. Впрочем, для него это ничего не значит, все эти этнографические и геополитические разысканья – бессмысленные названья. Поэтому Мария Родинова всё время плачет от бессмысленности, усталости, фарисейства, корысти, предательства. А Финлепсиныч говорит, ну, теперь Чагыч будет моим национальным героем, из-за того, что ты мне рассказала.
В прошлом году был Седуксеныч на острове Большой Советский в Северном Ледовитом океане, куда они уже 10 лет приезжают, и откуда они все родом, потому что он один смог всё делать и стать безумным, то есть, совместить в себе те черты, которые понятны им обоим, чтобы были, жизнь, чудо, Бог, русская литература. Ухаживал за мамой, пел с ней песню Акеллы, потому что она умрёт скоро. Финлепсиныч потому уважал это занятье, что не ухаживал за мамой и не спел с ней песню Акеллы, а мама всё равно его простила и смогла стать для него жизнью, чудом, Богом, русской литературой, христианской цивилизацией, передать перед смертью через соседку то, что она там в операционной палате надыбала, 30 лет глядя в одну точку.
Строй общину, Генка, из себя, потом ещё подтянутся. Это была как шифровка, потому что для соседки эти слова звучали, сейчас приедет Гена и всё сделает. Тоже неплохо. Ещё Седуксеныч придумал себе занятье, чтобы не умереть от скуки и причаститься, как монахи в монастыре, самом красивом в мире, на острове Большой Советский в Северном Ледовитом океане, а потом самой первой и самой страшной советской зоне, потому что после народа-богоносца великой русской литературы девятнадцатого века иметь дело с народом-уркой великой советской утопии двадцатого века очень страшно. И тоже по подобью, Финлепсинычу это понятно и близко, сколько раз он говорил себе, что будет всё делать. Но его хватало на полтора года, потом от избытка килобайтов, сколько вокруг жизни, чуда, русской литературы, Бога, а всё проходит мимо, как будто так и надо, пьют водку, рубятся в преф, службу тащат, ни на кого не в обиде. И его начинало колбасить как с передозы.
Но тут подоспевала Мария Родинова и говорила, ну-ну, приляг, отдохни, запиши последние впечатленья. И он записывал, Седуксеныч взял на воспитанье младшего Рысьего Глаза, старшие спились и умерли, остальные по детдомам и тюрьмам. Как всё населенье острова Большой Советский в Северном Ледовитом океане спилось, умерло, уехало. Остались монахи и коммерсанты. Монахи под себя постепенно остров подбирают, который был их и будет их. А коммерсанты деньги выбирают, пока есть такая возможность, нам только детей поставить на ноги. А Седуксеныч считает, что дело не в этом, главное, чтобы у тебя всё было. И когда его воспитанник, сынок, как он его называет и втюхивает ему самую щемящую христианскую идею, что они друг у друга одни на белом свете остались, больше у них никого нет. И вот когда его воспитанник, сирота, урка, полтора года условно, в очередной раз его кидает после того как он его отползает на коленках, чтобы не сажали, беру на поруки, в очередной раз.
И ходит по посёлку, огрузши, в панамке американского сахарнотросникового плантатора с берегов Амазонки с лицом украинского бродячего философа Григория Сковороды, безумным. Так что, когда вы оглянётесь, не признавшись, что узнали друга в таком плачевном положенье, то увидите, что просто тот идёт с земли на небо как нищий поэт Басё с мотком рисовой бумаги и тростниковым пером. Вообще-то он редактор и редактировать книги для него теперь подработка, чтобы на душе горячо стало, третье занятье, чтобы всё делать после мамы и сироты, исповедь и причастье, отпеванье и молитва. Монахов тоже не оставляет, куда, говорит, я без Бога, после того как всем всё скажет, что он про них знает. Бывший моряк-подводник, радист на атомной подводной лодке, аспирант кафедры журналистики МГУ, редактор областной газеты «Советские годы», вот такие вот галсы национального героя.
Нет, нынешний год другой национальный герой. Вождь с лицом пожилой шаманки племени Ренессансных Мадонн, Постсуицидальных Реанимаций, Посмертно Реабилитированных, Без Вины Виноватых. Это все мы, мы ведь на острове, когда мы не знаем, откуда приходят мысли и куда они уходят, когда мы не знаем, откуда мы пришли и куда мы уходим, когда нам кажется, что жизнь это рожденье, а рожденье это смерть. Рассказывает Мария, прячется от монахов и от корыстных, чтобы быть свободным. Чтобы ещё приезжали люди и сами решали, какими им быть, корыстными, свободными, монахами, от слова моно, один. Ведь раньше здесь был самый красивый на свете монастырь, а потом здесь была самая страшная на свете зона, а потом здесь была самая советская на свете община. Строй общину, Генка, из себя, потом ещё подтянутся, сразу вспоминаете вы.
Сейчас приедет Мария и всё сделает, думал я в это время, лёжа на разобранной маминой кровати возле ведра с кровью, не умея даже в туалет сходить от запаха, усталости, безнадёжности. Лежал и думал, кто первый успеет, запах станет я или Мария приедет. Община это когда корыстные, свободные, монахи дают друг другу фору на острове Большой Советский в Северном Ледовитом океане и не только, чтобы были жизнь, чудо, Бог, русская литература. Теперь там так делает один Чагыч, который нынешний год национальный герой, по подобью. Потому что монахи по уставу гарнизонной службы тащат службу, как будто не понимают, что форма одежды это удобно, но она не спасает ни от корысти, ни от свободы, ни от усталости, ни от фарисейства, ни от отчаянья, ни от чуда, ни от Бога, ни от русской литературы, ни от жизни. А чтобы отпеть, причастить, исповедать, отмолить населенье у населенья, жизнь это форма света, надо делать как Чагыч, прижатый в угол формой одежды, корыстью, отчаяньем населенья.
Он умудряется любить своих туристов и любыми правдами и неправдами водить их к жизни на остров Большой Советский в Северном Ледовитом океане и не только. Чтобы они потом становились кто кем может. Для этого, собственно, нас сюда и засылают, всё делать. Когда конфликтная ситуация – убегает, когда застучали – прячется, когда безвыходно – предаёт, шепчет про чувство меры вместо молитвы, впаривает про правила безопасности на воде, чтобы всё равно была жизнь, хоть одни уехали, другие спились, третьи умерли, четвёртые остались. Это черты национального героя, сразу почувствовал что-то там пишущий в тетрадку 20 лет Финлепсиныч, вместо того, чтобы всё делать, по подобью.
Слишком страшно.
Вразнос пошёл, Мер Мерный, местный журналист, с микрофоном гоняется, дай интервью, ты ведь писатель, у меня есть твоя книжка, а я ему, меня устраивает моя анонимность. На экскурсию по кремлю с группой, 5 часов, экскурсовод Чагыч, про зону, про монастырь, про Филиппа, про Дзержинского, про последнего атамана, про монахов, про лабиринты, каменные мешки, про Спаса на крови и камень нерукосечной горы, тоже не пошёл, проспал. К Валокардинычихе на пироги с Майкой Пупковой и Марией Родиновой про то, что было, есть и будет разговаривать. Вот почему Мер Мерный загорелся как фитилёк у лампадки масляным блеском, что я сказал ему, что 10 лет сюда приезжаем, знаем, что было, знаем, что есть, значит, знаем, что будет. У него сразу глазки загорелись любопытством и вожделеньем. Для журналиста, а он говорит, что не журналист, сенсацией запахло.
А какая уж тут сенсация, про это все знают. Лучше уж я напишу рассказ устный для Валокардинычихи, Марии и Майки Пупковой и не запишу его или сейчас набросаю. Как на остров Большой Советский в Северном Ледовитом океане приезжали из Москвы, с Украины, из Ленинграда, Архангельска и Северодвинска те, кто ждали от несчастья счастья и всё равно жизнь получалась. А теперь партия монастыря, партия музея и партия посёлка разыгрывают бесконечные гамбиты, а коренных местных всё меньше, настоящие экспонаты в музее, по которому поведёт Чагыч, которому, может быть, 5 часов хватит, чтобы рассказать всё, что знает за 20 лет жизни. Одни уехали, другие спились, третьи умерли. Те, кто приехали на их место, начинают жить сначала. А я как пенсионер и отшельник только вздыхаю, раньше все всем помогали, а теперь все всем мешают.
Ещё хотел дочитать острову Соловки свою новую книгу «Роман-воспитанье» и сводить дочку Майку Пупкову на озеро Светлое Орлово, чтобы поделиться, какие там оковалки, на глубине 25 метров видные как на ладони, в воде цвета глауберовой соли с перламутровым оттенком, переходящим в оттенок маренго на солнце, подходят к червяку на мормышке вплотную, тычутся рылами и говорят друг другу, а это что такое? Раньше здесь этого не было. А ты в это время прыгаешь на резинке, держать руку ровно или подрожать рукою? Вспугнутся, привлекутся? И они отходят, думают, ну его на фиг, и так нормально. Крупные окуни мудры как седые старцы, надо терпеть всё время, для этого нас сюда посылают.
Ведь всегда хочешь написать рассказ про чудо, но не всегда это чудо можешь. Как в последний день перед отъездом на остров Большой Советский в Северном Ледовитом океане, где все мы родились и сроднились, Димедролыч примчался, что в Китай от себя уезжает. Изучать иероглифы в универститете на этой растяжке между собой и собой на скопленные деньги. А я дописывал книгу «Австралия» про то, что у каждого своя Австралия под кожей. И мне одного рассказа не хватало для финала. И вот примчался Димедролыч в наш неблагополучный одноэтажный дом на четыре семьи для индейцев, инопланетян, мутантов, послеконцасветцев, последний в Старых Мытищах, про который только он знает, с которым мы давно раздружились, потому что он начальник, а я подчинённый.
Потому что он коммерческий директор ведущей в своей области фирмы, который разговаривает так: какой сегодня день недели? А почему ты вчера не был? Пускай специальный человек занимается выдачей денег для временных рабочих. А раньше присылал деньги из зарплаты, чтобы ещё остался на острове Большой Советский в Северном Ледовитом океане и ещё написал про то, что: а кто мы такие? Те, кто везде ложимся на дно жизни, как крупные окуни на озере Светлом Орлове, как послеконцасветцы в Мытищах, как станционный смотритель Самсон Вырин, Акакий Акакиевич Башмачкин, Платон Каратаев, Мандельштам Шаламов, Сталкерова Мартышка, не чтобы созерцать буддистскую нирвану, а чтобы жизнь на нас уместилась как сказуемое на подлежащем?
И вот Димедролыч примчался за 3 часа до отхода поезда и говорит, я так рад, я так рад повидаться перед отъездом. И я злорадно, опять Никита понадобился, который в Москве и Мытищах, Мелитополе и Мценске 20 лет жизни, 30 лет жизни, 40 лет жизни как на Соловках рассказы пишет про то, что, что правильно, что неправильно его двойник сделал, Гена Янев. Опять ступил на тропу войны, как Спаситель, весь мир не прав, а я прав, потому что, посмотрите, как я взалкал чуда, разве мне оно не дастся? И я размяк, ну и что, ну и что, что потом меня опять обманут собственные ожиданья, как было уже многажды, зато последняя главка к повести «Австралия» готова, рассказ «Димедролыч-4».
Как нашёл крестик с распятием на платформы, когда последний раз в Москву ездил за билетом на поезд. А потом в последний день перед отъездом с острова Большой Советский в Северном Ледовитом океане пошёл купить подарочек в сувенирную лавку в кремле жене и дочке и там дочку Майку Пупкову встретил, она там крестик с распятием искала, такой как нашёл на платформе. С которой не виделся, на самом деле, всё это время, потому что у них экскурсии и тусовки, а у тебя рассказы и рыбалки. И повёл её в наш новый дом, который Валокардинычиха отдала на лето, со старым интерьером: окуни, рисунки маленькой Майки Пупковой, мамины пледы, бабушкина утварь, папины армейские вещи, художественные произведенья жены Марии Родиновой из «секон хенда», самодельная мебель, за крестиком с платформы.
И Майка Пупкова сказала, ух ты, это покруче, чем Большой круг, дамба, гора Секирная, кремль и мыс Печак, где мы были и будем, хотя то тоже пропирает, потому что всё уже забыла. Потому что Майка Пупкова с тех пор как стала взрослой со мной больше не дружит, а дружит с бабушкой Орфеевой Эвридикой и на острове Большой Советский в Северном Ледовитом океане много лет не была. И я этому даже рад, потому что после того как мы с бабушкой Орфеевой Эвридикой сделали себе харакири, я понял, что на войне надо проигрывать всё время, если ты хочешь, чтобы эта пожизненная самоссылка от себя и Бога закончилась северным сияньем.
После крестика, за которым мы пришли и про который мы, разумеется, забыли за столь важными событьями, мы зашли к Валокардинычихе, которая хранит картины маленькой Майки Пупковой, как я когда-то трепетал над ними, как иконы, и говорит наивно, когда у неё спрашивают жильцы, паломники и туристы, сколько это стоит, этому нет цены. То та стала смеяться, плакать, обнимать, целовать и говорить, мама, вылитая мама, папы близко нету. Я сразу вспомнил, как в детстве удивлялся, почему эти пожилые, толстые, слезливые чувствуют что-то, а я ничего не чувствую. А потом, когда прожил, понял, они просто мгновенную жизнь проживают и всех, кого потеряли мгновенно обретают, самых дорогих и любимых, когда видят, как ты вырос за эти годы.
Я сказал, Мария больше не может ездить со мною на остров Большой Советский в Северном Ледовитом океане, говорит, только дача в Бужаниново с палисадником и грибами, которые начинаются на задах огорода, только вышиванье и телевизор. На будущий год один приеду. Дочка Майка Пупкова сказала, и я приеду. Валокардинычиха сказала, вместе приезжайте, будете жить в вашем доме, рисовать картины, писать рассказы, про Стукачёва, про Толмачёву, про Ангелову, про Скинхедова, про Милостину, про Мера Мерного, про Седуксеныча, про Валокардинычиху, про Ма, про Чагыча, про Веру Верную, про Самулыча, про Димедролыча, про Агар Агарыча, про работника Балду Полбича, Рысьего Глаза, Оранжевые Усы, Ренессансную Мадонну, Постсуицидальную Реанимацию, Маленькую гугнивую мадонну, потому что самые красивые на острове Большой Советский в Северном Ледовитом океане, самые несчастные и счастливые, не кремль, не дамба, не озёра, не море, не тайга, не тундра, не каменные лабиринты, не северное сиянье, а люди.
И когда митрополит Филипп это понял, он спокойно отдался душегубу с его иезуиским доводом невероятной гордыни власть предержащих, про который великолепно знал Достоевский, только почему-то перемещал их в Европу. Видно ему было так удобно с его десятилетней каторгой, ты сначала 10 лет зоны строгого режима отмандряч, потом мы с тобой погорим про малодушную непоследовательность и человеческую слабость. Довод такой: если вы такие продвинутые христиане, как вы говорите, так молитесь Богу, пока я пытать вас буду, этим и докажете ваше христианство, ну а я пойду в гиену.
Христу кричали, что же ты не зовёшь папу заступиться, Сын Божий, и в лицо плевали. И никто не понял, кроме митрополита Филиппа, Валокардинычихи, Майки Пупковой, острова Большой Советский в Северном Ледовитом океане, что Христу даже их жалко до эпилептических припадков, потому что как сказал Феофан Грек Андрею Рублёву на его иконы в фильме Андрея Тарковского, нет, всё же красиво всё это.
Конечно, Валокардинычиха так не говорила, но чувствовала, это точно. Нельзя ведь даже сказать, что я всё это придумал, 20, и 30, и 40 лет сидя по городам и весям как на острове Большом Советском в Северном Ледовитом океане в ботаническом саду в тайге в избушке, где сначала людей пытали, а потом выращивали амарилисы, как Пифагор на дне колодца.
Вот почему когда я сказал Меру Мерному с его любопытным журналистским огоньком в христиански смиренных зрачках, что когда знаешь, что было, что есть, знаешь что будет, он побежал вприпрыжку за микрофоном, а я с ускореньем от него. И заодно придумал надпись на книжку, которую Мер Мерный уже отнял у Седуксеныча и уже читает, а я должен был надписать, чтобы не украли. Седуксенычу, национальному герою, от Финлепсиныча, бытописателя, лето 2005 года. А Седуксеныч вращает глазами недоуменно, какая книжка, и ноги старается ставить параллельно, но у него мало выходит.
Идёшь по посёлку как в мультфильме, как в воде на дне моря, вокруг рыбы. Это и есть коренные местные, которые не монастырь, не музей, не администрация посёлка, будущее которых столь любопытно, Глядящий со стороны, Слоник, Химера, Оранжевые усы, Рыбий святой, Палка, которые, может быть ещё красивее, потому что ещё несчастнее и жальче, но это, может быть, дочка Майка Пупкова сможет их нарисовать, я не умею, слишком страшно.
Неиниотдельноивместе.
Седуксеныч, оказывается, моряк-подводник, служил на атомной подводной лодке. Это примерно как в спецназе чёрные береты, не те, в которых теперь все ходят, а те, которые когда в кабак входили, то десантники вставали, в каком бы положении их отношения со спиртным и прочим не находились, в начале, в середине, в конце процесса, которые сами себя считали в войсках белой костью и голубой кровью.
Я всё думал, на каких ресурсах Седуксеныч держится так долго. Бог, местное дно, монахи, посёлок, закон, оберегание смысла, мама, сынок, подработки. Никого из старых не осталось, все или умерли, или уехали, или спились, или стали депутаты поссовета. Димедролыч в Китае изучает иероглиф «отчуждение». От всех отчуждение, от себя самого отчуждение. В виде острова в море, на острове никого нету, и вокруг острова ничего нету. Так что и непонятно, кто отчуждается, по настоящему или понарошку, трагедия это или драма, внутри или снаружи.
Самуилыч на Москве для перфоменсов и тусовок про информационные потоки. Что смерть это вроде пенсии по инвалидности бесконечной. Ты всех видишь, а тебя никто. Как во время дождя. Короче, много денег надо заработать. Валокардинычиха в Мятке при Валокардинычах дежурит, муже Валокардиныче покойном, внуках Валокардинычах, дочках. Но домой, конечно, всё больше тянет. Но уже непонятно, где он, этот дом. Остров в море или другой, остров жизни в море смерти. Как человек, когда рождается, он умирает, а когда умирает, рождается снова.
Это как Бог, который подумал, я – Бог, и стал человеком, преодоленьем лабиринта одиночества смерти я, гордыни. Не важно, что у него написано на берете, на бирке на кровати, музей, монастырь, посёлок. А потом человек подумал, я не Бог. Чёрная вспышка света озарилась. Умер и стал Богом, который меньше всех на свете, потому что всем фору даёт, последнему семечку на асфальте, а вдруг, оно через него пробьётся, потому что всё на нём вырастает.
Финлепсиныч, который про это знает, осуществляет сообщенье между этих точек, Китай, Соловки, Москва, Мятка, Архангельск, Северодвинск, Австралия, Мелитополь, при помощи славы, которая преходит.
Теперь понятно, после атомной подводной лодки факультет журналистики МГУ, круто. Я в пединститут поступал в форме и в предложения на сочинении старался ставить не больше двух слов. Хемингуэевский стиль, он подумал, он сделал. Он не подумал, он не сделал уже не надо. Не и ни с глаголами и наречиями по уставу гарнизонной службы во время ночных подъёмов и несения караульной службы проходят своеобразно. До года все не и ни пишутся раздельно, после года слитно, потому что до года ничего нельзя, после года всё можно. Так что в мозгу некоторая путаница рождалась, кто же здесь наши, а кто не наши, а в глазах ко всем недоверье, и надо было некоторое время, чтобы с правописанием не и ни разобраться.
Прошлоенастоящеебудущее.
Я стану говорить, я буду говорить какие-то свои доводы, а мне понравилось молчать, потому что тогда видно и слышно. Мер Мерный уже построился верить как положено по уставу гарнизонной службы с любопытным лампадным маслом в глазах и фразой про огонёк в конце тоннеля. Что-то из этого будет? Да что ты захочешь, то и будет.
Вера Верная с её, делать как надо, для этого всё больше надо. Детей, мужа, работу, всё возьмите, оставьте только рыбалку. Чагыч с его, быть порядочным человеком в этом месте адски трудно. Прихожане бьют в спину и подставляют, апофеоз посредственности и корысти. Никогда не думал, что молитва про чувство меры и есть огонёк в конце тоннеля. А ещё, что у одних советская армия в 18, у других в 40, у третьих в 60, у четвёртых в 87, наступает, а у пятых всю жизнь длится.
Седуксеныч устроился лучше многих. Когда нужно обидеться, пьёт водку, когда нужно пить водку, обижается. Ещё успевает ухаживать за мамой, воспитывать сироту, урку, сына, издавать книги, ходить в церковь, просто национальный герой какой-то.
Скинхед Скинхедов остался непроявленный как плёнка, не потому что я обосрался, а потому что это как на дуэли. Каждый лишний, не вызванный необходимостью шаг, может быть истолкован как малодушие или фарс.
Двойник Финлепсиныч что-то писал всё время, и ловил рыбу, и дарил свою книгу бывшим друзьям. А теперь и не друзьям, и не врагам. Это как муж и жена не стали относиться друг к другу хуже с годами, а просто привыкли, что умирать в одиночку.
Подполковник Стукачёв лежит под опрокинутыми небесами в земле, которая медленно ползёт по орбите, но на самом деле очень быстро несётся. Все эти покрытые миллиарды расстояний, пущенные чьей-то рукою, что-то я стал путаться в этом вопросе.
Видно я не заслужил медали «За заслуги перед отечеством» первой степени, а заслужил медали «За заслуги перед отечеством» сто пятьдесят миллионной степени. Вот почему мне захотелось всех увидеть и всех услышать, потому что я стал самым маленьким на свете. Посёлок Рыба в Северном Ледовитом океане, колокольный звон, зовут на утреннюю службу. А ты не идёшь, обиделся на Бога, что он фарисейство и фашизм попускает.
Окунь, снимаемый с крючка с его благородным страданьем, жизнь с этой точки меня и жизни.
Чувство жертвы.
Дело в том, что нужна такая структура, художественная, политическая, гражданственная, внутренняя, внешняя, какая угодно, в которой Феллини, который снимает фильмы про то, что всё плывёт, сам плывёт тоже. Постмодернизм сказал, что он такая структура. Феллини, который показывает, что он плывёт тоже, главный показывальщик и снимальщик. Я сказал неохристианство, потому что Феллини должен не показывать, а плыть. Поэтому не Бродский с его, как запел соловей в клетке, не Гриша Индрыч Самуилыч с его, любить изделья, раз людей любить страшно, они предадут и обманут, и вообще, хлопотно очень, не Димедролыч, с его убежать от себя к себе, от истории, фарисейства и фашизма к 30 тыс. лет неизменному иероглифу «природа», а Мартышка Тарковская с её двиганием стаканов взглядом, потому что они её мысли, пол, чувственность, любовь, дружба, вера, потому что она осталась на свете одна, люди её подставили, но она на них не обиделась, она просто живёт как может, все вещи, девственная плева, сплошная линия горизонта, бессмертье, а смеяться не умеет.
Вот почему Седуксеныч с его отчаянием и добраться до сути одновременно, как на подводной лодке. Вот почему Валокардинычиха, которая построила на себе пирамиду из Валокардинычей вверх тормашки в небо и ещё Яниновых подцепляет, всё ей мало. Вот почему гнездо будущего, Скинхед Скинхедов, непроявленная плёнка, с женой Анжелой, дочкой Милостиной, мамой вдовой Толмачёвой, папой покойным, подполковником Стукачёвым, с его перевёрнутым небом. И я ворожил над этой плёнкой месяц, и единственное, что выворожил. Очень хотел побить за то, что. О Господи, за то, что. Разве бьют за то, что. Как сказала Мария Родинова на Ма, тоже персонажа сказки, у неё чувство жертвы, поэтому её все обижают. Но не побил. Честь тебе и слава, удалая Ава. Впрочем, там было за что. В прошлом году мы до истерики срались с папой полковник Стукачёвым, что не то важно, кто бычки бросил возле дома образцового порядка, а то важно, кто застучал. Возможно он мучился очень внутри, а снаружи пел песни и свистел свист. И скончался от сердечного приступа по пути из Ботсада с дежурства, где раньше платили по 100 рублей в списках, банка сгущёнки, банка тушёнки, пачка «Примы», упаковка спичек, килограмм соли, килограмм сахара, кирпич чёрного, булка белого, а теперь 13 тыс. в месяц, сутки через двое.
Короче, у меня чувство вины и жертвы, над ним-то я и ворожил месяц в чужом доме, который опять стал моим из-за того, что развешал по стенам мамины и бабушкины ковры и пледы, репродукции любимых художников и иконы Марии, как раньше рисунки дочки Майки Пупковой. Всё вернулось к истоку, стало видно, откуда у Майки Пупковой рисовальные способности в раннем детстве, от мамы Родиновой Марии. И пропах сушёною рыбой. Ты как всегда, сказала дочь Майка Пупкова, придя один раз. А ещё, по папиной квартире как по острову водить можно, с экскурсоводом и картой. Ребятам из группы, которую десятый раз привезла Мария на остров Большой Советский в Северном Ледовитом океане.
А Скинхед Скинхедов у них вроде тысяченачальника, у местных подростков. И вот результат интриги, уже можно подводить предварительные итоги, предпоследний день пребыванья. Вчера озеро Светлое Орлово крупным светлым окунем завалило. Там тоже узнали и спрохвала спохватились, так что же мы спустя рукава сидели. Он же нас всех опишет, что ему ещё делать, жена умная, дочь красивая, ходи, рисуй как видишь. Как художники на плэнэре всюду растыканы в жизни в посёлке Рыба на острове Большой Советский в Северном Ледовитом океане. Не боятся пьяных с пива и любопытных туристов, что будут лезть в душу и надо заныкаться в нычку. Они при деле, рисуют снаружи то, что всегда изнутри видно. И все понимают, так и должно быть, и фашисты, и фарисеи, и неохристиане.
Так и это. Он же всех нас опишет, и это так всё и останется навеки таким, каким он напишет. И над этим ворожил тоже, скажу по правде, в квартире, нычке, доме, гараже, мастерской, истории, природе, иероглифе, вине, жертве, вместе со Скинхедовым Скинхедом, дочкой Милостиной, женой Анжелой, мамой вдовой Толмачёвой, папой покойным, полковником Стукачёвым и его перевёрнутым небом.
Как Финлепсиныч с его, очень хочется издавать книги, но видимо, ничего не выйдет, потому что ты плывёшь тоже, а это уже какая-то точка покоя, что ты ангажированный писатель. Как Вера Верная и Чагыч, мэры и вожди острова Большой Советский в Северном Ледовитом океане, с их чувством меры вместо молитвы, которое всё больше напоминает мне чувство вины и жертвы. И юродивым функционерством, как всех сделать благородными и благодетельствовать. Для этого надо внутри себя произносить такую самодельную молитву или любую другую, это неважно. Главное, что всё время, как в фильме «Сталкер», построенном на череде исповедей-истерик, умение двигать стаканы взглядом вырастает из отчаяния многих, потому что это для фарисеев и фашистов чудо – форма одежды, для неохристиан чудо – юродство.
Как Христу кричали, что же ты не спасёшь себя, Сын Божий, и в лицо плевали, а он вместо того, чтобы по воде ходить, воскресить через 3 дня после смерти, накормить 7 тысяч голодных, молча опускал очи долу, чувство вины и жертвы, Мартышкино чувство. Что на этом плывущем держится всё остальное, как на плывущем по посёлку Рыба на острове Большой Советский в Северном Ледовитом океане как рыба пьяном Седуксеныче с всегда благородным страданьем, бредущем с земли на небо, насколько оно конструктивно, я не знаю, что оно наше будущее, это точно. Вот почему у Мера Мерного так загорелись глазки и он побежал за микрофоном вприпрыжку, когда я первый раз в предпоследний день выскользнул из нычки дома и леса в посёлок за гелевыми стержнями и хлебом.
И тут же всех встретил, мэров, директоров, пьяных, монахов. Что я сказал ему, что 10 лет сюда приезжаю, каждый год вижу, что было, знаю, что есть, и следовательно знаю, что будет. Остров будет у монахов, но это ни от чего не спасает, ни от фарисейства, ни от фашизма, ни от неохристианства. Сколько ни собери подписей возле метро, чтобы режим и имя спасли нас от себя самих. Дядечки только могут отдать своё имя своему тщеславью.
Режим, имя и всё остальное, остров Большой Советский в Северном Ледовитом океане, Самуилыч, Седуксеныч, Димедролыч, Чагыч, Вера Верная, Валокардинычиха, Ма, Скинхед Скинхедов, Милостина, Анжела, вдова Толмачёва, подполковник Стукачёв, Мер Мерный держатся на твоей голове вверх тормашки. Как подполковник Стукачёв плывёт в земле по орбите и знает, срался он совершенно напрасно с этим юродивым. Он теперь небо, земля и всё остальное. Ну, это чувство вины, жертвы, умение двигать стаканы взглядом. Насколько ты им проникся при жизни, настолько ты стал Богом.
Что смерть, что бояться смерти,
Всего лишь матовая плёнка и жуткая обида,
Был шанс сделать как надо,
А ты провозился зря.
Апокалиптические толпы втекают
В растворенные могилы,
Над землёй повисает солнце
Не одной из планет солнечной системы,
А троном Бога Саваофа,
Готовы ли мы к этому?
А между тем третий акт истории наступает,
Пока мы выбирали президента,
Но у кого повернётся язык
Осудить людей за невежество.
Были так близко от жизни
И никто не помог оправдаться.
Давай, собирайся, двойник,
Бери любимые вещи, одежды,
Будешь прикрывать ветхозаветного Бога,
Пока новозаветный наступает.
Любимых людей, растения,
Животных, рощи-долины,
Горы-пригорки, моря-океаны, озёра-реки
С бессмертием вместо автомата в руках.
Вдова Толмачёва.
Как страшно помирать, Господи. Нырнуть в холодное озеро Хуторское, из-за того, что вода светлая, не нагревается, страшно. А нырнуть, не вынырнуть, захлебнуться, задохнуться, замереть, замёрзнуть. Потом шагнёшь и безумица Мера Преизбыточная из города Апатиты оставит записку возле входной двери, ты куда дел мои коряги? Припахала, островная библиотека переезжает из монастыря в музей, она выпросила у Ма сосновые комли причудливой формы, говорит, буду оформлять свою козлятню, сейчас в Филиппову пустынь за святой водой, потом на соборованье, а ты давай, работай. Видно не у того сарая оставил. Потом колбасу из кухни собако-кошка утащила, я полчаса решал покупать или нет, решил, что заслужил, пока дотащил комли. Оставила два кусочка, видно спугнули, вместе с пакетом исчезла. Валокардиныч Серёжа Фарафонов дверь в прихожую оставил открытой. Я ничего не сказал Валокардинычихе, потому что ей на сегодня хватит, на валокардине, говорит, спокойная как танк в воде, сегодня сражалась, а заявление в милицию писать не стала. Я подумал, может в форточку проникла, а потом подумал, прямо как я.
В последнее время дружу только с такими. Ма, которая плачет всё время, что у неё чувство жертвы и этим пользуются люди, пьющие и прихожане. Седуксеныч, который приходит к мэру и говорит, Акакий Акакиевич, не продавайте остров. Ему отвечают, хорошо, отойдите. Валокардинычиха, которая боится бояться. По посёлку бегают собаки наперегонки с машиной и мотоциклом. Это значит, в транспорте хозяин. В лес, из леса, на рыбалку, с рыбалки. 5, 10, 15, 20 километров. На севере любят животных. Они отвечают тем же. Питаются не колбасою. Прожить легче. 9 месяцев зима и остров отрезан от мира. Чагыч шепчет молитву про чувство меры. Вера Верная всё понимает, но ничего сделать не может. У многих пар вместо детей кошки и собаки. А людей они не очень любят. Мария сказала, они бездетны. Вдова Толмачёва, вокруг как вода озера Хуторского - муж полковник Стукачёв покойный.
Хозяин.
Потом будет ещё, а потом будет ещё, и в конце концов тоже что-то будет, поэтому хочется просто смотреть и слушать, получать удовольствие, как говорит богема, что ты на пенсии по инвалидности у всего этого за пазухой созерцанье. Наверное, это и есть старость. Правда, её ещё заслужить надо. Красивые девочки и умные мальчики рисуют картины на пленере и пьют пиво в баре. И всё это на берегу Северного Ледовитого океана на острове Большой Советский в посёлке Рыба. Девочки рисуют разрушенные и восстановленные избы, часовни и кремль, это их классы, но интересней им другое. Одним интересней море и небо, острова и линия горизонта. И как одно переходит в другое за линией горизонта, и органичный переход красок от чёрного до белого и обратно. Другим интересней, что внутри и снаружи интересней только если человек есть, особенно местный, который как рыба плывёт в воде зелёной по посёлку и разговаривает сам с собою.
А если со спины видишь и если интеллигент или турист наблюдает, то сразу видно, что он идёт с земли на небо. Поэтому они рисуют интеллигенции и дна лица, часто это одно и то же. Администрацию они не рисуют. Мальчики наливаются пивом в баре на берегу моря и думают про то, что, конечно, за то что я срался в прошлом году с полковником Стукачёвым, кто больше родину-мать любит, голову открутить мало. А в этом году он умер, короче, на хер я нужен. Я думаю про то, что девочкам надо рисовать головы и фигуры пьяных мальчиков в баре с милионнолетним морем за спиною, тысячелетним посёлком Рыба, уходящим в небо, и мукой деторожденья в глазах, наполненных недетскою тоскою, когда лет в 40 на пенсии по инвалидности в старости с эпилептического бочку мы понимаем, что все бездетны, много раз рожалые и бесплодные. Над островом летит хозяин, на которого многие обижаются, что он попускает фарисейство, фашизм и многое другое и плачет, как же это, блин, красиво.
Это.
Как сидишь, куда глядишь, какая фигня. Нет, там просто приходят мысли, а потом становится видно, откуда они приходят. Это есть на иконах, у ренессансных живописцев и у современных. Образы придумывают для этого, образ сатаны в том числе, и образ Бога. Они приходят из ниоткуда, не с той стороны даже, потому что никакой той стороны у этой нет. Вот ещё одна метафора, там они знают, что земля у них как Соловки у русских, неизвестно, чего больше, счастья или несчастья, но именно этот букет рождает ощущение полигона и боевых действий, что всё по настоящему, а не понарошку. Вот ещё одна метафора, когда стоишь по пояс в холодной воде озера Хуторского недалеко от посёлка в прохладную погоду и уговариваешь себя нырнуть, думаешь в то же время, Господи, как страшно, нырнуть страшно, не то, что умирать. Потом сделаешь усилье, вода не так холодна, как казалось, кожа покрылась гусиной кожей. А это уже надето на тебя спокойно, мысль, не мысль, какое-то пенсионерство, что после смерти или за десять лет до смерти всё счастье.
А это, само это, описать его нельзя, конечно, но почувствовать можно. Когда вы едете по лесной дороге на велосипеде и у вас ощущенье, что вам в спину кто-то смотрит, типа местного мишки, бога Бера, который пришёл по льду с материка, ваш страх. Ещё, когда вы стоите на вечерней молитвы, у иконы Зосимы и Савватия с кремлём, вы просто знаете, что в принципе, ничего представлять не надо, это как остаток с тяжёлой работы, от которой очень устал. А какие-то там специальные упражнения как у ёгов или монашеская практика как у монахов, это мне напоминает тренажёры в качалке. Пьют они очень, это точно, одни, а другие очень одиноки. Разве что с жизнью сравнить, но с жизнью тоже не получается, потому что девочка разденется и оденется и останется бездетной, мальчик будет всегда пьян и будет всегда трезвым. Потому что они, в сущности, тоже это, только ещё не знают. А зачем узнавать нужно? Ну, не знаю. Хотя бы потому что красиво, трепетно, пропирает не по детски, слова мало что значат.
“Наша улица” №117 (8) август 2009
|
|