Сергей Михайлин-Плавский
В ГОСТЯХ У ЖИЗНИ
рассказ
Виктор сидел в общем вагоне рабочего поезда Тула - Скуратово, смотрел в окно на убегающие назад молодые посадки вдоль насыпи железной дороги; его не покидало чувство предвкушения начавшихся каникул и, особенно, предстоящих сенокосных дел. Косить он научился года три назад, когда нужно было подменить на сенокосе заболевшую мать (отец косить не мог из-за раненой на недавней войне правой руки), ведь заработать сенца для ягняток и телёночка можно было только при заготовке сена всем колхозом: в то время крестьянам милостиво разрешили заготавливать сено из расчёта десять процентов скошенного - для личного хозяйства косарей.
Вот и косили мужики и бабы, никто не отлынивал от такой тяжёлой, но настоятельно необходимой работы, а с ними косил и Виктор Акимов, ныне учащийся второго курса Тульского Механического техникума имени С.И.Мосина, будущий специалист-оружейник (а на кого же ещё в Туле учиться, в этой российской исконной кузнице оружия, как не на оружейника, да не обидятся на меня другие специалисты - туляки: педагоги, музыканты, горные и другие инженеры), и ворошили, и сушили кошенину на дальних и ближних луга, ставили копны сухого, приятно шуршащего сена: девять копен в колхоз, десятая - себе.
Да простят мне мои земляки, и ныне живущие, и ушедшие уже в мир иной за разглашение тайны, которая была обоюдной, коллективной что ли, ведь эту мужицкую уловку мы тогда не считали большим грехом. Дело в том, что те копны сена, что предполагались для себя, уплотнялись немного сильнее, чем колхозные, и, таким образом, получивший честно заработанную копну мог считать, что в ней охапки на две-три сенца больше, чем в остальных, предназначенных для колхоза. Иногда в середину "своей" копны закладывали несколько навильней сырой травы или непросохшего сена (опять же для уплотнения), эти копны развозили по дворам в первую очередь, а там их каждый хозяин растрясал перед домом и досушивал.
Ни для кого не было секретом и то, что и обмер копен проводился с "заковыкой": для обмера готовых копен , пока все копнильщики отдыхали, бригадир звал Виктора. Они брали обыкновенные пеньковые вожжи, перекидывали их через копну от земли до земли, вожжа туговато врезалась в сено, и копна считалась готовой. Но вот бригадир кричал кому-нибудь из копнильщиков добавить сенца в очередную копну: вожжа у него больше, чем на полметра от конца касалась земли. В копну быстро докладывали готового сенца, теперь вожжа уже с изрядным натягом едва касалась земли, и эта копна считалась готовой. Она предназначалась "для себя".
Этот грешок был невольным, вынужденным: до сих пор невозможно понять, почему коров держать колхозникам разрешалось, а обкосить какой-нибудь бросовый овраг, межу или бровку выгона у своего огорода, ни-ни, ни под каким видом. Колхозный объездчик сразу заявит о потраве. В лесу можно было нарвать охапку травы, но только руками, не дай Бог, лесник застанет тебя с косой. Последуют те же штрафные санкции: всё заготовленное сено отберут в колхоз, да ещё и оштрафуют трудодней на пятьдесят, а это около двух месяцев двужильной колхозной работы...
Потом Виктор вдруг вспомнил, как два года назад провожал его отец в Тулу на учёбу, как грустно он смотрел на дорогу, молчал и о чём-то думал. Виктору казалось, что сейчас он знает, о чём тогда думал отец: утекает молодёжь из деревни, вот и Витёк мой - ещё один потерянный для земли человек...
Такие грустные мысли почти всю дорогу терзали русую головёнку Виктора, но настроение его не испортили: ведь он ехал на каникулы домой, к родителям, на свою родину, где в небольшом пруде водились караси, весной "белым ключом" в бывшем барском саду "кипела" черёмуха и розовели крупные бутоны сортовых яблонь, а в начале лета в густом разнотравье на луговых бережках и потаённых лесных полянах краснели крупные подвески с бело-розовыми шариками клубники, сочными и вкусными. Ягод можно было набрать и пригоршню, и другую, потом лечь на земле на спину, смотреть на серова-тобелые стаи облаков, вечно летящих вдаль, и бросать в рот по ягодке, чувствуя на языке сладкую, нежную и ароматную мякоть - дар земли щедрой и неистощимой, доброй и бескорыстной!
Но на сердце снова ложилась давняя обида, ведь эти её дары в виде того же сена по чьей-то злой воле приходилось подворовывать, добывать обманным путём, сознательно уплотняя копны, предназначенные для личного хозяйства. А в то же время в лесу, по опушкам и полянам, пропадали тысячи тонн сочной сладкой травы, которую никто не косил, не сушил, не заготавливал на сено. Виктор чувствовал, как в душе поднимался и рос гнев на эту несправедливость, отчего пропадала вся романтика и красота сенокосных утренников и вечерних росных зорь, которые крестьянин не привык упускать в сенокосную страду. И сейчас, широко шагая знакомым большаком домой, Виктор мысленно представил себе, как рано утром, ещё до третьих петухов, войдёт в амбар мама, подсядет к его ребячьему топчану с матрасом, набитым душистым сеном, тронет за плечо и , жалеючи , скажет:
- Сынок, вставай, косари уже пошли на луг.
И Виктор, хотя и с трудом, но разлепит полусонные глаза и, улыбнувшись маме, а потом светлому, умиротворённому утру, подойдёт к умывальнику на углу палисадника, ополоснёт лицо пригоршней бодрящей колодезной водички и на пяток минут зайдёт в дом выпить кружку парного, только что надоенного молока с ломтем серого хлеба "цвета вечерних лун". А после бросит на плечо косу и пошагает в другой конец деревушки, где за околицей начинаются сенокосные угодья.
А вечером, уже в сумерках, после"вечерной росы" (так назывался тогда вечерний покос, в отличие от утреннего "утренняя зоря") Виктора в клубе поджидала Зинуля, каждое лето из Запорожья приезжающая сюда, в Большие Озёрки, к тётке Шуре на каникулы. И Виктор, не помня себя, мчался с покоса домой, торопясь выпивал кружку молока, надевал чистую рубаху и летел в клуб к своей ненаглядной зазнобе, к дикарке-недотроге, и чем она была неприступней, тем становилась милее и необходимее. Виктор уже далеко за порогом слышал вдогонку голос отца:
- Отбил бы косу-то на утро, оглашённый!
Но куда там! Коса подождёт, а вот Зинуля . . . Вон сколько дружков Виктора пытаются подкатиться к ней, да и разве можно остаться равнодушным при виде такой ошеломляюще-призывной красоты! Потому-то и просиживали Виктор с Зинулей все ночи напролёт , до третьих петухов на лавочке под окнами тётки Шуры, воркуя как голубки, а Виктор при этом не мог наслушаться Зинулиного голоса с мягким, еле заметным украинским акцентом , а потом едва успевал забежать домой, выпить непременную кружку молока, кинуть на плечо косу и поспешить за степенными мужиками на покос.
Опалила любовь первым жаром свиданья,
Пересверком зарниц у земли на краю,
И врывается жизнь в голубое созданье -
Неуклюжую, робкую душу мою.
Отбиваюсь от дома: с вечёрок - в покосы,
Вон сестрёнка на завтрак несёт узелок.
По ночам закружили залётные косы,
Самый звонкий из всех на земле голосок!
Не ругайся, отец, я тебя понимаю
И понять не могу, в замиранье дыша.
Я потом, без тебя, столько дров наломаю:
Будет много огня, но озябнет душа.
А пока что восходит ночное светило
И кричат дергачи, и бормочет река,
Сердце сердцу навеки любовь посвятило,
Мама в кружку парного нальёт молока
И присядет за стол удивлённая:
- Вырос!
Тополёк кой желанный под сводом небес!
Не вчера ли ещё брали брюки на вырост,
А сегодня пощады не жди от невест?!.
Усмехнётся отец:
- Хоть отбил себе косы?
От любви хоть реви, хоть и спать не ложись!..
Скоро солнце взойдёт, утром снова в покосы.
Продолжается жизнь.
И да здравствует жизнь!..
Виктору, можно сказать, повезло. Повезло в том смысле, что накануне приехала к его отцу в гости тётка Дуся, родная его сестра, работающая на шахте в Щёкино мотористкой. Она давно звала Виктора погостить у неё на шахте и на этот раз уговорила отца отпустить к ней своего крестника недельки на две после окончания сенокоса.
Тётка Евдокия, а привычней для Виктора "тётя Дуся", а потом просто - "крёстная", стала ему крёстной матерью в неполных своих 17 лет, когда возила его в Плавск крестить в Храме Сергия Радонежского, поражающего своими размерами и иконостасом, выточенным из прекрасного сероватого матового уральского камня.
До войны тётка Дуся жила в деревне с родителями и семьёй брата, отца Виктора. В войну вся семья правдой и неправдой скрывала её от немцев, боясь угона в Германию, хотя немцы в нашей местности не задерживались надолго: переночуют, не раздеваясь, в избе на полу, на пыльной соломенной подстилке, и утром - Drang nach Moskau! - на Москву! Такой и запомнилась Виктору эта поздняя осень 1941 года.
А вскоре после войны тётка Дуся, покладистая, целеустремлённая, шумная, решительная, но в то же время не терпящая никакой лжи и особенно несправедливости деревенской жизни, подалась на шахту, быстро там освоила специальность мотористки, чем потом очень гордилась, получила койку в общежитии в четырёхместной комнате и зажила "городской" жизнью, быстро приспособившись к новым условиям и укладу шахтёрской жизни.
2.
Виктор спрыгнул с подножки небольшого вагончика рабочего поезда местной ветки железной дороги, идущей от Щёкино на Огарёвку, поправил на плече рюкзачок с деревенскими гостинцами : яблоками , свежими огурцами, несколькими пучками морковки и репчатого лука, небольшим шматком прошлогоднего сала, уже пожелтевшего, но вполне пригодного для жарения картошки, которую тётка Дуся очень любила. По ногами зашуршали оплавленные головешки шлака, ещё недавно бывшего бурым подмосковным углём, но по воле случая попавшего в какую-то котельню или топку
паровоза и вот теперь устилающего платформу полустанка, а, вернее сказать, не полустанка и даже не платформу, а обычную насыпную площадку, немного возвышающуюся над рельсами. Тропинка вела через неглубокий овраг к виднеющимся на возвышении белым домикам шахтёрского посёлка Лиственный.
Тётка Дуся, как и писала в письме-приглашении, встретила крестника на подходе к крайнему дому. Время приближалось к полудню, солнце исправно несло свою вахту: серебрило шиферные крыши домов, сверкало яркими отблесками в многочисленных окнах, отчего поневоле прищуривались людские глаза, собирая вокруг себя едва заметные морщинок, гнало хлорофилл в ярко-зелёные листочки редких деревьев и чахловатых трав, а в воздухе резко пахло угольной пылью и далеко были слышны характерные скрежет и постукивание огромных колёс-маховиков, несущих на себе тяжёлые стальные тросы с закреплёнными на их концах клетями, неустанно день и ночь спускающих людей в черноту угольной преисподней и поднимающих их на поверхность.
- Ой, Витя! Какой ты большой стал! Возмужал-то как, ну, прямо, мужик настоящий! - запричитала тётка, обняв его за плечи и прижимая к мягкой груди вихрастую голову. - Ну, пойдём, пойдём, девки давно на тебя поглядеть хотят! Только ты смотри, не заглядывайся на них, они неплохие девочки, но много старше тебя, да и не для тебя они. Разные у тебя с ними дорожки...
Виктор и правда за лето заметно возмужал: раздался в плечах, окреп телом, загорел на сенокосе, уверенней, чем любой его ровесник, держался на ногах, и это можно было заметить по его походке, степенной и неторопливой. Не зря родители Зинули, когда приезжали на прошлой неделе за ней (скоро ведь снова приниматься за учёбу, приближался уже Яблочный Спас, а там и лету - конец), внушали дочери, ты, мол, держись за этого парня, вон какой молодец вымахал. А тётка Шура ещё добавляла, и родители, мол, у него не какие-нибудь обсевки, а самостоятельные, работящие, знающие себе цену и уважаемые сельчанами...
3.
Девки, сожительницы тётки Дуси по комнате, встретили Виктора тепло и восторженно.
- А мы видим, идет наша мама Дуся (она была старше их на целый десяток лет) под ручку с молодцом-красавцем. Ну, думаем, нового мужичка подцепила! А это племянник, да ещё крестник! Вот бы мне такого крестничка! - зубоскалила разбитная, скорая на слово, подвижная Тоня, блондинка невысокого роста, в меру полноватая с яблочно-упругими щеками и лукавыми ямочками на них. Другая, Паша, тощая, высокая с жердястыми ногами, далеко выпирающими из-под короткого домашнего халатика, была сдержана и молчалива, равнодушно слушала Тонин трёп, сдержанно улыбалась и время от времени обеими руками приподнимала огромные груди, словно они провисли из лифчика или даже тяготили её. Девки быстро сгоношили застолье, на васильковой скатерти появилась бутылка розового портвейна, чайная колбаска кружочками, к месту пришлись и Викторовы гостинцы, особенно свежие огурчики и яблоки, красные "апорт" и зеленоватые "папировка".
Выпили, как повелось на Руси (особенно после недавней войны), по полстакашка сладковатого вина-скороспелки производства какого-нибудь молдавского, пришедшего в упадок колхоза. А где его взять, выдержанного винца-то, сады в этих краях почему-то редкость; их начали заводить только сразу после войны инвалиды-фронтовики, повидавшие чужие края, хватившие военного лиха и познавшие цену жизни, такие, как отец Виктора, Иван Сергеевич и другие его однополчане. И не успела Тоня вновь раскрыть рта, как в дверь вломились два бугая, как потом пояснила Виктору та же Тоня, их знакомые забойщики с шахты №9, по её словам, хорошие ребята, бывшие фронтовики, холостые, но избалованные одинокими женщинами и уверовавшие в свою неотразимость.
- Ого! Да тут целое застолье! - восхитился один из них с приблатнённой наколкой на тыльной стороне ладони правой руки: "Жди меня и я вернусь!" и золотой фиксой в левой стороне рта.
- По какому случаю пьем? - спросил он, не ожидая ответа.
Молодцы не теряли времени зря: один сразу же подвалил к Паше и отвёл её к окну пошептаться. Виктор видел, как он сразу же полез к ней под халатик, отжимая её от окна ближе к кровати.
- Уйди, чёрт бесстыдный, - отбивалась от него растерявшаяся бабёнка, колотя кулаками по его загривку. А Фиксатый обхватил Тоню за талию, вытащил её из-за стола и увлёк в угол за печку-лежанку, пытаясь забраться в лифчик и поцеловать хохотушку Тоню, казалось бы так легко доступную мужским домоганиям.
Виктор почти испуганно и вопрошающе смотрел на тётку, стараясь понять, что же происходит в этом шахтёрском доме?
- Не обращай внимания, они сейчас уйдут, - успокоила крестника сдержанная тётка Дуся и крикнула:
- Эй, девки, кончай любезничать, пора за стол!
Любовный пыл начал спадать, феромоны страсти, витавшие в комнате, улетучились в открытую форточку, Паша со своим невольным кавалером уже подошли к столу, и только Фиксатый, наполучав по мусалам за свою распущенность, всё не мог успокоиться. Пока Тоня расправляла пёрышки и прихорашивалась, он подкатился к тётке Дусе и без обиняков ошарашил всех наглым вопросом:
- Ну, что, Дусь, еб...ся, аль бросила? - и попытался её облапить. Тётка Дуся, не терпящая никакой фамильярности, а тём более хамства, как держала в руке бутылку с портвейном, так и влепила её в идиотскую, похотливую, осклабленную рожу незваного ухажёра. Вино разлилось по его надутой физиономии, стекало с отвислого подбородка на белоснежную сорочку, отчего та закровянилась, словно под нею на теле была ножевая рана.
- Вон отсюда, блатная сволочь! - гневно кричала тётка Дуся, губы у неё сжались в вертикальную складку и мелко и зло подрагивали, обнажив ровные великолепные зубы.
4.
Незамужние Тоня и Паша были девицами не первой свежести, но приличия блюли, что было особенно трудно среди распущенных мужиков-шахтёров, сорви-голов бывших фронтовиков или немногочисленных амнистированных по случаю недавней Победы, в основном карманной шпаны и мелких пакостников. И если Паша по своей обречённости на незамужнюю жизнь ( она была безграмотна, не умела ни читать, ни писать, деньги различала только по цвету: оранжевый - рубль, зелёная - трёшка, синяя - пятёрка и т, д, ; и она, конечно, понимала, что её такую замуж никто не возьмёт) иной раз, поддаваясь зову природы, привечала того или иного домогателя, то Антонина, серебряная медалистка-десятиклассница, однажды влюбившись "на всю жизнь" в студента, будущего горного инженера, учиться дальше не захотела, а подалась на шахту за своим возлюбленным и уже третий или четвертый год надеялась на его благосклонное и разумное внимание. Она бы
и не прочь была, как Паша, разговеться с первым встречным, но верная первой любви, обречённо ждала и ждала своего суженого.
А суженый жил в соседнем доме-бараке и лишь изредка по выходным забегал на огонёк, звал Тоню на танцы, отчего она расцветала, начинала примерять платья и блузки, изводила этой примеркой обитательниц комнаты, а однажды даже попросила Виктора помочь ей застегнуть лифчик, отчего у него два дня дрожали руки.
С танцев она приходила поздно, была задумчива и молчалива и, если утром не надо было идти на дежурство в шахту, то спала до обеда ( или делала вид, что спит), а потом вставала свежая, солнечная какая-то, деятельная и замучивала Виктора разговорами о любви долгожданной, неземной и незакатной, безотрадной, горькой и грешной, а ещё ненавидящей и необоримой...
К тётке Дусе изредка приходил Аркадий, мягкий, обходительный и всегда готовый на шутку десятник-строитель, будущий её супруг и отец великолепных сыновей Аркашки и Сашки, и если оставался ночевать, то они спали вместе на узкой общежитейской койке, как муж и жена. Девки к этому привыкли и ничего не имели против, а Виктор Аркадия считал уже за родню, потому что тётка Дуся весной привозила его в деревню познакомить с братом и остальной роднёй.
Волей-неволей, но Виктор стал заглядываться на Тоню, стараясь не выдавать себя, и это ему отчасти удавалось, только вот от стыда предательски краснели уши, прямо-таки наливались кровью и становились горячими , отчего тётка Дуся однажды спросила:
- Ты не заболел ли часом, сыночка?
- Нет, крёстная, это от жары.
В комнате действительно было жарко, уголёк-то сами добывали в поте лица, хотя формально в отделе кадров числились мотористками.
5.
Тётка Дуся с первого дня гостевания Виктора определила ему круг обязанностей: топить с утра печку-лежанку, а к приходу с работы жарить картошку, рыбу-треску на тяжеленной чугунной сковороде и кипятить чай в пятилитровом алюминиевом чайнике. Виктор с удовольствием взялся за кухарские дела, благо развлечений в посёлке не было никаких: ни кино, ни библиотеки, даже красного уголка не было, не говоря уже о музее или картинной галерее. Да и не нужно всё это было сейчас Виктору, он обживался в новой обстановке, ему интересно было открывать новых людей, он вполне обходился их дружеским расположением к себе, чувствовал их душевное тепло и внимание, особенно со стороны женщин. Девки постепенно привыкли к нему, считая его за ребёнка или, по крайней мере, за подростка, а, может быть, и за младшего братишку. А как же иначе? Он же ведь на всех жарит и картошку, и кипятит чайник, благо за два года в студенческом общежитии научился хорошо кашеварить.
Посёлок Лиственный состоял из десятка одноэтажных домов-бараков с коридорной системой расположения комнат, но от настоящих бараков отличающихся тем, что здесь не было обшей кухни, зато в каждой комнате была своя печь-голландка на две конфорки, растапливаемая углём.
Виктор по деревенской привычке вставал рано, осторожно, стараясь не греметь - в комнате над кроватями ещё витали сладкие утренние сны - брал в уголке мелкий уголь жестяным совком и бросал его в топку на сухие деревяшки, припасённые с вечера и переложенные старой газетой. Газета вспыхивала сразу, деревяшки начинали потрескивать, сразу создавая уют в комнате, уголь долго крепился, не покорялся огню, потом краснел, розовел, начинал дышать почти белым жаром и, поддаваясь воздушной тяге, выбрасывал из своих недр то ярко-синие, то бело-розовые язычки пламени, А Виктор в это время бегал с чайником на колонку за водой, водружал этого ворчуна на плиту, а рядом ставил сковородку со вчерашней рыбой или картошкой.
Разогрев завтрак, он, как был в синих трусах, брал любимую книгу "Два капитана", ложился на кровать поверх одеяла и пускался в головокружительные приключения.
Обитатели комнаты вставали, плескались в углу под умывальником, благодарили Виктора за завтрак и убегали на работу. Виктор часто оставался один, читал, мечтал, иногда уходил на зелёную лужайку между домов, где мужики и женщины, свободные от дежурства на шахте, резались в лото, и были слышны азартные выкрики: "Дед (это значит бочонок с номером 90),барабанные палочки (то есть номер одиннадцать), пенсионер (понятно - шестьдесят), чёртова дюжина (тринадцать), Христос (тридцать три), невеста или на выданье (семнадцать) ". Но вдруг кто-то, ошалев от везения и удачи, истошно кричал:
- Кончил! - боясь, что его может опередить более расторопный сосед, и тогда все медяки, стоявшие на кону, неукоснительно перекочёвывали в карман счастливца, а остальные игроки, недовольно ворча, ставили на кон новые пятачки в надежде на выигрыш.
Виктор изредка подсаживался к игрокам (отказа никому не было), кидал на кон пятачки, но никогда не выигрывал. Ему становилось скучно, азарт наживы его не захватывал, и он, проиграв несколько монеток, шёл к качелям, но здесь днём тоже было неинтересно: визжала малышня, дралась за очередь взлететь высоко вверх, а потом с замиранием сердца ухнуть вниз и с сожалением уступить место другому такому же сорванцу и хитровану. Но зато в воскресные дни у качелей собирались молодые девчата и парни, поочередно залазили в лодочку с двумя скамейками, парни шутили, озоровали, девчата визжали от восторга и боязни, взлетая в небо, а Виктор тайком смотрел на оголённые до самых трусиков девчачьи ноги, его охватывало смутное томление и беспокойство, но в это время он вспоминал о наказе крёстной и шёл в продуктовый магазин. Там он покупал чёрный хлеб, буханку пеклеванного к чаю, две-три штуки безголовые тушки трески, килограмма три картошки, грузинский чай и полкило развесного маргарина. Колбаска в те годы была редкостью, особённо чайная, которая сходила почти за деликатес, и если её привозили в магазин, сразу же собиралась огромная орущая очередь: "Выдавать по полкило!" Виктор выстаивал в этом содоме, что называется "доставал" коляску-другую редкого "деликатеса" и тогда вечером в комнате был праздник.
Этими объектами исчерпывалась вся социально-культурная жизнь обитателей посёлка. Правда, был ещё пятачок для танцев и туалет, построенный пленными немцами.
Я не смею утверждать, что посёлок, все его дома-бараки строили пленные немцы, но Виктор слышал своими ушами, как одна заполошная, известная уже ему бабёнка, на которую жители, не стесняясь, показывали пальчиком и покатывались со смеху, проклинала у магазина фашистов, в насмешку что ли над русскими свиньями построивших туалет с одной дверью, на всех один - для мужиков и баб. О, это был не
туалет, а мемориал какой-то! И не столько по архитектурным изыскам, сколько по неувядающей посещаемости. Беленький, чистенький изнутри и снаружи, одноэтажный, по виду и форме похожий на сарай с маленькими окнами без стёкол по боковым и торцовым стенам. Но самое главное, он имел всего одну входную дверь безо всяких накидных крючков и задвижек и внутри не имел перегородки: во всю его длину справа и слева располагались "посадочные места" по пятнадцать штук в каждом ряду, рассчитанных на то , чтобы сидеть на них на корточках...
Виктор утром нетерпеливо подбежал к туалету, постучал в дверь, крикнул:
- Есть кто?
- Заходи, - лениво ответил сонный и безразличный ко всему мужской голос: в туалете во славу собственного брюха трудился мужик с лохматой, нечёсаной головой и, словно у кролика, красными со вчерашнего бодуна глазами.
Виктор примостился рядом с трудягой, у которого на шее через определённое время вздувались от натуги крупные вены.
Мужики, старый и молодой, задумались каждый о своих проблемах, а вернее и скорее всего, ни о чём не думали, отрешившись от остального мира. Виктор очнулся, когда услышал осторожный стук в дверь и тоненький голосок:
- Есть кто-нибудь?
Мужик отреагировал мгновенно и, подстраиваясь под женский голос, ответил:
- Нет никого!..
В полусумрак помещения, исхлёстанного сверху солнечными лучами, впорхнула моложавая бабёнка в цветастом халате на голое тело и, не глядя по сторонам - скорей, скорей! - словно на гнезде большая пёстрая птица разместилась прямо напротив мужиков, широко разведя полные колени, наподобие птичьих крыльев.
Виктор впервые поневоле видел так близко "мужскую сухоту", похожую на плюшевую бархотку, как иногда говаривала его бабушка Василиса, когда на неё, по выражению деда Сергея, наступал озорной стих.
Но вот под мужиком кто-то резко разорвал брезент или ударил шрапнелью по тонкому листу фанеры, бабенка, ничего не понимая, подняла голову, увидела устремлённые на неё взгляды двух нахалов, и с криком - а-а-а! слетела с "гнезда", зачем-то обеими руками подхватила полы халата и держа их на уровне талии, кинулась вон, но только в противоположную от двери сторону. В дальнем конце пролёта, осознав свою оплошность, она резко развернулась и, набирая спринтерскую скорость и высоко поднимая голые ноги, понеслась к двери, не переставая кричать, как заведённая - а-а-а-а-а-а! Встречный поток воздуха расчесал на пробор ее бархотку, на кончиках волосков которой поблескивали капельки влаги. Женщина всем телом ударилась в дверь, вылетела наружу, и только оттуда послышалась осмысленная брань:
- Паразит нечёсаный, пьянь беспробудная! Сдохнуть бы тебе под забором!..
Виктору показалось, что она знала этого мужика, в посёлке ведь почти все знали друг друга, не в забое, так в магазине встретишься или вот даже в туалете, идти-то больше некуда.
Когда в туалете утих гомерический хохот, мужик поскрёб пятернёй в затылке, посерьёзнел, застегнул брючный ремень, помолчал немного, обдумывая какую-то мысль, и сказал:
- Видал, какая у неё варежка? Это, брат, ценить надо, - задумчиво добавил он, словно только что проснулся или прозрел, - мотай на ус, всё твоё ещё впереди...
А потом вдруг размечтался:
- А что, студент, здорово было бы, если вот здесь поставить кабинки со сменными унитазами. В каждой кабинке по два сиденья: ты ушёл, и унитаз автоматически меняется на другой, чистенький, а первый идёт в санобработку...
Удивителен не этот комический случай, удивительно то, что никто не пошевелился сделать в туалете хотя бы перегородку и прорубить вторую дверь. Это же плотнику средней руки на два-три дня работы. Было же, наверно, в посёлке что-нибудь вроде ЖЭКа или, на худой конец, комендант общежития, но почему-то за несколько лет никто не додумался до таких простых вещей. Ах, это русское "авось"! Я представляю, как некое должностное лицо говорит просителю: "А зачем там вторая дверь да ещё и перегородка? Авось и так обойдётся..."
И с утра и до вечера раздаются нетерпеливые стуки в дверь - Есть кто? - Нет никого! - Заходи! - Ой, минуточку подождите! И не здесь ли родился давний анекдот, когда мелкой рысью подбежавший к двери бедолага стучит и просит: "Товарищ! Поскорее... откройте! Ну, товарищ!" А "товарищ" не спеша (а куда ему торопиться?) открывает дверь и, довольный собой, широким жестом приглашает: "Прошу!" А бедолага уже тихим шагом обреченно плетётся прочь, бормоча себе под нос:
"Эх, товарищ, товарищ! " Все, что мог, он уже совершил.
К вечеру этого же дня по всему посёлку: и в магазине, и у качелей, и у "лотошников" на зелёной полянке (играли-то сидя или лёжа прямо на земле, в лучшем случае на какой-нибудь подстилке, а обычный на четырёх кольях стол с двумя лавками сделать недотумкали) только и было разговоров, что о приключении в "мемориале" оставленном на память пленными немцами, Хотя обвинять немцев было бы несправедливо, и я думаю, что они строили обыкновенную уборную для солдат, а не гражданский туалет, рассчитанный на приём посетителей обоего пола.
Виктор, немного стесняясь, рассказал вечером о нелепом случае, очевидцем которого был сам, тётка Дуся и девки долго хохотали, заново переживая собственные приключения с этим злосчастным туалетом.
6.
Утром тётка Дуся к восьми часам ушла на дежурство, девки ещё спали (они были сегодня во вторую и третью смену), а Виктор растапливал печку. Тётка Дуся , уходя, попросила нагреть целый бак воды: девки затевали постирушку, а заодно и баньку в корыте, по-домашнему. Виктор поставил бак с водой на плиту и, по укоренившейся уже привычке, взяв в руки книгу, лёг на кровать и с головой ушёл в невероятные приключения любимых героев. Сколько времени так лежал, он не знал, но каким-то неосознанным образом чувствовал девчачью возню, слышал плеск воды, ощущал запах сначала хозяйственного, потом земляничного мыла и вдруг вспомнил о печке - надо же подбросить угля! Печка была обвешана постиранным бельём: на самом виду - полотенца, наволочки, а дальше, в полумраке, в углу - ночнушки, лифчики и маленькие трусики. Виктор открыл дверцу лежанки , на него пахнуло жаром , словно там плавился осколок летнего полуденного солнца. Тря полных совка угля полетел в пекло: скоро надо будет готовить еду к приходу тётки Дуси. Закрыв дверцу, безропотный истопник и кашевар снова улёгся на кровать и взялся за книгу.
Девки визжали, хихикали, перекидывались редкими словами, а потом Тоня подошла к Виктору и накрыла его с головой байковым одеялом со словами:
- Потерпи, миленький, мы искупаемся!
Паша помылась быстро, она спешила в шахту во вторую смену, а Тоня не торопилась: Виктор слышал, как она хлопала резинкой трусиков, потом лила воду, повизгивая от удовольствия. Больше он услышать ничего не мог и потихоньку начал передёргивать одеяло, ища в нём маленькую дырочку.
И таковая нашлась!
Теперь Виктор видел налитые здоровьем ягодицы, словно две дыньки "колхозница" , а когда Тоня поворачивалась, то и округлые шаловливые груди, плоский живот и самую сокровенную женскую тайну с ячменным кустиком внизу живота, у истока в меру полноватых и сочных бёдер. У него перехватило дыхание, он через силу сглотнул слюну и почувствовал, как в нём проснулся мужчина : требовательно, страстно , неотлагательно . Эту страсть нельзя было сдержать, она стала неуправляемой до умопомрачения. Витя стиснул зубы и чуть не заплакал.
А Тоня, вытерев тело вафельным полотенцем, высоко вверх вскинула гладкие, чародейные руки и отдавалась ласковым утренним солнечным лучам на редком празднике жизни.
Виктор видел эту молодую тоску по любви и ласке, эту нежность, готовую пролиться на любимого человека, и ему захотелось быть этим самым любимым человеком. Но как, как подарить свою любовь другому человеку, который и не помышляет о тебе: насильно мил не будешь - это же люди веками выстрадали? И тогда он не выдержал такой пытки, резко откинул ненавистное одеяло и сел на кровати, краснея от стыда и умирая от страха.
- Ой, Витя, миленький, что с тобой? На тебе лица нет!- испуганно воскликнула Тоня, забыв о своей наготе, и подскочила к кровати. А Витя во все огромные от изумления глаза потрясённо смотрел на её божественную наготу, он впервые наяву так близко и ощутимо видел женщину в таком интимном и откровенном виде.
Тоня присела на корточки перед Витей, пытаясь заглянуть ему в глаза, потом положила свои ладони на его колени и вдруг увидела Витин колышек, шатром поднявший синие трусики, и сначала смутилась, а потом расхохоталась,
- Бедненький мой! Прости меня, глупую бабу! Я о тебе и не подумала! - зашептала она нежно и страстно и поцеловала Витю в губы долгим и желанным поцелуем.
Витя не помнил, как они оказались рядом, скорее всего это была Тонина тоска по любви, а он умирал от желания, но стеснялся, краснел, сопел, не мог выговорить ни одного слова и опомнился только тогда, когда Тонн, прижимая его к налитым страстью грудям, внезапно охрипшим голосом прошептала:
- Ну, что же ты, миленький?
Витя дёрнулся, вроде бы даже испугался безрассудной близости, потом горячим кончиком прикоснулся к обжигающим створкам обольстительной раковины, неуверенно вошёл в неё и в экстазе и почти в полубеспамятстве забился в жадных объятиях Тони.
- Не спеши, миленький, не гони лошадей, - хрипло шептала Тоня, вытягиваясь в струнку и подаваясь ему навстречу...
А солнце било в окно стрельчатыми лучами, и был свет в комнате, и в каждом сердце, и во всём безграничном мире любви, спрессованном сейчас в каждом вздохе и стоне, протяжном и сладостном.
7.
Виктор засыпал в печку очередную порцию угля, пошуровал в топке железной кочергой, загнутой на одном конце большой буквой Г, совком выгребал из подтопка горячий ещё шлак, ссыпая его в оцинкованное ведро.
В комнате ещё была только Тоня, она в своём уголке за печкой, поставив на кровать чемодан, примеряла обновки и, время от времени, выходя на середину комнаты, к столу, спрашивала у Виктора:
- Витя, глянь, нравится?
Виктор смотрел, улыбался и сдержанно говорил:
- Красиво.
Тоня собиралась ехать в Щёкино и купить новое крепдешиновое платье, о котором давно мечтала.
Но не суждено было свершиться этой поездке: то ли ангел-хранитель её проспал, то ли сатана-искуситель обошёл его на повороте, но неожиданно отворилась дверь и в комнату ввалился Фиксатый с букетом чахлых ромашек (так называемая аптечная ромашка с обвислыми, начинающими увядать лепестками) и толстой бутылкой розового портвейна. Незваный гость был изрядно навеселе и, поставив на стол "огнетушитель", крикнул, как послушной жене:
- Антонина, давай стаканы!
Увидев Виктора с кочергой в руках, распорядился:
- А ты,студент, подгребай тоже к столу,а потом чеши отсюда! Гуляй! Усёк?..
Антонина выглянула из-за печки и рассыпалась в притворных любезностях:
- Ой, ктой-то к нам пожаловал! Уж не свататься ли? Женишок ненаглядный! Не совсем ещё пропился-то? А то и свадьбу справлять не на что будет...
Лицо её пылало, во взгляде сквозило презрение и брезгливость, словно она нечаянно прикоснулась к чему-то мерзкому.
- Справим свадьбу, не боись. Счас прямо и справим! Повяжем кочергу с помелом! - осклабился Фиксатый и неожиданно облапил Тоню, легко приподнял и поволок на кровать за печку.
Тоня забилась в его клешнях, дрыгая голыми ногами, тянула за волосы, пытаясь отвести в сторону от своего лица его похмельную морду. Но - куда там! - он бросил её на кровать и судорожно рванул на себе брючный ремень.
- Пусти, огрызок - кричала Тоня, а он уже завалился на неё, сверкая белыми ягодицами. Чемодан с рассыпавшимся бельём валялся на полу, перед кроватью.
Виктор в смятении так и застыл у печки с раскрытой топкой, из которой торчала забытая там кочерга. Что делать? Стаскивать распалившегося бугая с женщины - гиблое дело! И тогда, не долго думая и плохо соображая, что делает, он смачно прилепил раскалённый конец этого инструмента по отпугиванию насильников к дёргающемуся заду Фиксатого. В комнате удушливо запахло горелым мясом.
- А-а, б....! - благим матом заорал Фиксатый. - Убью, сука! - и скатился с кровати на пол. На белой нежной коже ягодицы, как знак сатаны в виде большой буквы "Г" обозначился красный рубец толщиной в палец.
- Убью! - орал пострадавший, катаясь по полу.
- Только подойди,-спокойно сказал Виктор,-кочергу в рожу суну.
На крик сбежались соседи.
Кочерга валялась на полу возле поддувала, а помело сиротливо выглядывало из дальнего угла за печкой. Под столом в розовой лужице дешёвого вина поблескивала пустая бутылка, как знак большого шума и всё по-пустому.
"НАША УЛИЦА" №110 (1) январь 2009