Валерий Барановский "Тычки да плюхи высших сил" рассказ

Валерий Барановский "Тычки да плюхи высших сил" рассказ
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин москва

 

Валерий Николаевич Барановский родился 17 декабря 1940 года в Хабаровске. Окончил в 1962 году Одесский гидрометеорологический институт, работал как инженер-гидролог в Киеве, а в 1972 поступил в аспирантуру при секторе кино Ленинградского государственного института театра, музыки и кинематографии, защитился в 1976 году там же, получил степень кандидата искусствоведения, член союзов журналистов и кинематографистов Украины. Аавтор трех книг прозы - «Маленькие романы», «Смешная неотвязность жизни», «Куда глаза глядят». В "Нашей улице" публикуется с №165 (8) август 2013.

 

вернуться
на главную страницу

 

Валерий Барановский

ТЫЧКИ ДА ПЛЮХИ ВЫСШИХ СИЛ

рассказ

 

…Вот попал Дмитрий Васильевич по причине многолетнего остеохондроза и болей в локтях и коленках на массаж. Могучая, как дорожный работяга с кувалдой, сестра Сталина терзала его мощи, околачивая спину кулачищами, втыкая твердые, что гвозди, пальцы промеж ребер, собирая гармошкой его чахлый позвоночник. Дышала натружено, перехохатываясь, однако, с товарками, которые несли вахту в других кабинках; рубила пациента на куски, а его локоть попадал острым углом ей в низ живота, и она терлась, сама того, может быть, не замечая, скользким и горячим своим лобком о больной сустав. А может, она все замечала, и это было ей маленькой наградой за каторжный труд над чужим скелетом?
Дмитрий Васильевич грустно подумал в какой-то миг об антисексуальности массажа остеохондрозного тела для самого этого тела, несмотря даже на жаркие объятья сестер. Отметил он сие вовсе не для того, чтобы подчеркнуть указанное малоутешительное обстоятельство. Просто с некоторых пор он задался целью фиксировать все мало-мальски значащее, что с ним происходило, ибо его терзало странное предчувствие возможной остановки какого бы то ни было движения, и везде, и в нем самом.
В ту самую минуту, когда он сделал упомянутое наблюдение, за окном начал жидко, выматывая душу, вздыхать и захлебываться соплями скромный похоронный оркестрик, а сестрички, не прерывая своих занятий, принялись излагать друг другу наперебой, кто именно лежит в закрытом наглухо ящике. Покоился же там мужчина тридцати трех лет от роду, который сначала пропал на целую неделю из дома напротив, а потом был найден (наполовину уже съеденным крысами) по запаху в подвале. Как его опознали, понять невозможно, ибо он был гол и без документов. В заграничных фильмах в таких случаях вызывают стоматолога, который при жизни пользовал покойника, и тот по зубам в момент определяет его подлинное Ф.И.О. Дескать, зуб даю… То есть, идентифицирую личность жмурика вот по этой самой пломбочке, построенной мною в одна тыща девятьсот занюханном году. А у нас какие стоматологи?! Ушел живой и ладно. Но личность покойника как-то все-таки выяснили. И теперь подавленные страшной нелепостью смерти плакали над ним друзья-товарищи, которым наверняка было известно что-нибудь такое, чего никому больше сказать нельзя; слюнявили сигаретки и кумекали, как бы это разобраться с отморозками, которые замочили человека - просто так, ни за что. Но сестры были недовольны. Они шлепали клиентов по тощим жопам, чтобы поднять кровообращение, и трактовали ситуацию в таком примерно духе…
Нашенские-то бабы, мол, как переживают - очень даже диковато. Им дальше лямку тянуть надо, детей до ума доводить, хотя каким образом выполнять женское, материнское, короче, свое назначение при нищей отечественной экономике, непонятно; им думать надо, а они вопят, волосья на себе рвут: на кого ты, гад, нас оставил, да что с нами будет?! А ни фига не будет. Забросают землицей, накачаются на поминках, песни орать станут, покойнику тоже рюмку с корочкой поднесут и хорошо, если какой-нибудь дворовой ханыга с дурных глаз эту самую рюмашку в себя не опрокинет. И травка будет зеленеть, и птички будут петь, а толкучка напротив, за железным забором - лохов кидать, как будто не было красивого, цыганистого, тридцатитрехлетнего парняги на этом свете вовсе. Так чего выть-то? Вон, когда Жаклинка Кеннеди провожала своего Джоника, нивесть кем и за что убиенного, - все было достойно, прилично, без ора дурацкого. Шла себе за гробом роскошная, нахальная, как Аллочка Пугачева в ранней молодости, и почти такая же красивая; с детишками по обе стороны, умытыми, причесанными, послушными. Солдатики, понимаете ли, в воздух из винтовок садили, знамена полоскались, салюты гремели, вздыхала красивая музыка, а она - хоть бы слезинку уронила! Вот это характер! Это женщина! А наша дура чуть что сразу в могилу прыгает…
Потом, это уже под душем Шарко, где наших больных лупят из брандспойта, как у них - забастовщиков, в живот и пониже; потом, защищая ладонями свою мужскую гордость под немилосердной медицинской пыткой, Дмитрий Васильевич озаботился мыслишкой, что сильно, пожалуй, ошибся, когда отважился квалифицировать себя значимой частицей живой материи. Ранее он полагал - и это ощущение рождалось не только при суетливом перемещении в толпе, когда тебя самым натуральным образом швыряет из стороны в сторону и особенно в пиковые минуты народных гуляний, а в обычном, будничном течении времени, - что судьба его складывается в высшей степени вероятностно, подобно маршрутам движения молекул по закону, открытому господином физиком Броуном. И ему было приятно сознавать, что есть философское обоснование всем нелепостям его скучного и где-то даже отталкивающего бытия; что он подчиняется тем же природным установлениям, как, скажем, галактики, и летит то туда, то сюда, повинуясь неуправляемым тычкам да плюхам неких высших сил. Но вдруг, приступив с сыном-оболтусом к соответствующей главке из физики, он в свои пятьдесят впервые узнал, что движение это - отнюдь не отчаянный полет самих молекул, а всего лишь толчея окрашенных частиц, которые отражают во внешнем и незначительном предполагаемую реальную жизнь материи.
Дмитрий Васильевич расстроился. Он давно никому не верил. Он хорошо знал, что ничто ничего не отражает. Он с юношеских лет крепко злился на Толстого за то, что того было предложено считать зеркалом русской революции, но вождю мирового пролетариата вслух не возражал. Ни тогда, ни потом. Дмитрий Васильевич надеялся поступить в мореходку и пройти все моря-океаны, а виз проходимцам-диссидентам, как известно, не давали. Толстой же, совестливый и честный граф, отражал, вероятно, единственно и только происходившее в его душе, включая ненависть к супруге Софье Андреевне. Что же до броуновского дви¬жения, то, выясняется, он, Дмитрий Васильевич, повторим это еще раз, был не первородной частицей многоликой материи, а просто жалким кусочком чего-то невыразительного, что зашвырнули ¬в холодный бульон космоса, желая посмотреть, куда этот комочек понесет и не расплющит ли его о стенки лабораторной колбы?
Но ведь стали же Дмитрия Васильевича уважительно именовать Дмитрюганом. А это значит – он непрост. Что такое Дмитрий или Димитрий? Нечто хлипкое, жертвенное, на тонких ножках, с чахоточным румянцем на щеках и венозными, слабыми скулами. Другое дело – Дмитрюган. Сила! Моща и крутизна! Челюсти камни перемалывают, член в стакан не лезет, глаз наповал бьет, жилистость - до Москвы пехом и - как с куста, а ежели пить, - чайный стакан, что божья роса.
Правда, понимал Дмитрий Васильевич и то, что обдмитрюганили его не совсем заслуженно. Просто подмазали, подольстились. Ходил у него тогда в подчиненных ласковый пацан по имени Игореша. Курил сталинского кроя трубку, был невзрачен, изворотлив и уютен. Говорил с расстановкой, подпирая слова бесконечными «э-э-э» (в случае официальных и культурных мероприятий) и заменяя многие выражения да длинные объяснительные обороты универсальным, как отмычка, словечком «бля» (в домашней или интимной обстановке). Произошло это, когда у Дмитрия Васильевича померла вторая жена. Случилось сие аккурат вослед чернобыльскому выбросу, на другой день после аварии. И как пионеры вдоль Крещатика под градом радиации, маршировали за гробом родные, близкие и скорбящие коллеги его покойной молодой супруги; некоторые - под тяжелой, занозистой ношей и, стало быть, частично от изотопов йода защищенными; кто просто так, безо всякого прикрытия, хотя от эпицентра событий и на большом расстоянии.
Нельзя сказать, что совместно прожитые с покойницею годы были для Дмитрия Васильевича абсолютно безоблачными. Он любил выпить. Она любила себя. Ей нравилось фантазировать, и эта ее слабость распространялась даже на мельчайшие подробности личного житья-бытья. Так она в присутствии многих случайных людей неоднократно утверждала, что Дмитрий Васильевич - импотент, хотя у него как раз в ту пору была очень хорошая любовница, сначала желавшая его супруге смерти, а потом уже нет, так как занялась коммерцией и очень, между прочим, преуспела. Ложно было это утверждение еще и потому, что вскоре после похорон, сразу после того, как дочь усопшей - подросшая за какую-то неделю, будто на дрожжах, порочная, гладкая телка - выгнала его, непрописанного, из дома и отжала в одни сутки еще и машину, он встретил очень милую женщину, совершенно лишенную претензий и к тому же контр-адмиральскую наследницу, и в первый же вечер трахнул ее на госдаче, да так удачно, что они официально обвенчались.
Почему мы к этому вернулись? Да только потому, что в ту минуту, когда Дмитрий Васильевич опустился у гроба супруги на колени, воздел длинные, худые руки, заломил их, подобно крыльям, и начал обмахивать иссохший лик покойницы, отгоняя надоедливых мух, к нему приблизился пораженный неподдельным горем вдовца Игореша и, посасывая незажженную из деликатности трубку, произнес сдавленным голосом, как бы возвышая того, к кому обратился, до ранга очень крутого парня: «Ну че ты, бля, Дмитрюган Васильевич, кончай, не на... Ну, возьми, бля, себя в руки, чеслово, бля...» Дмитрий Васильевич тут же, холодея от волнения, врубился, что теперь навсегда стал в глазах общественности Дмитрюганом, и это ему польстило.
Был он в ту пору бойцом идеологического фронта (мысли о морфлоте давно испарились) и писал в газетки. Мышей в этом деле, как, впрочем, и в любом другом, простите, не ловил. А ловил удачу - повсюду, где мог и не мог, - как раз его родитель Василий Иванович, отличавшийся светлым умом, добротой к малым сим и большой мужской тягой к слабому полу. Ум привел его (в прошлом, кстати сказать, обыкновенного сантехника) к устройству «наливайки», и в очень удобном месте - на припортовой площади. Делал он там, говорят, весьма значительные по старым временам деньги; настолько серьезные, что проесть их сам не мог, а потому частично прятал в своей каптерке под половицей. Оттуда, к сожалению, когда он грохнулся в одночасье от инсульта, и долго, пока не отошел, мычал про свой загашник, - денежки извлекла еще до приезда «скорой» его любимая продавщица, для чего ей пришлось подорвать доску-сороковку маленьким топориком. Топорик она, скорее всего, запасла на такой удачный случай давным-давно и прятала его за старой бочкой. Теперь же достала и, стараясь не смотреть на мычащего благодетеля, отодрала, как было уже сказано, заветную дощечку и весь миллион или поболе, весь штабелек по-хозяйски упакованной в целлофан зелени переложила в старую клеенчатую сумку. Ну а потом уж, несмотря на то, что Василий Иванович перестал мычать, двинулась на улицу, пробежала в поисках исправного телефона три квартала, но поскольку все, как один, молчали, у последнего в сердцах, на нерве, оторвала трубку. «Скорую» к Василию Ивановичу вызвала в конце концов какая-то бабка, которая с интересом свесившись с подоконника, наблюдала за тем, как продавщица из ближней «наливайки» остервенело шарпает трубку давно сдохшего аппарата. Но поздно вызвала. Директор отошел.
А до того Василий Иванович топтал и топтал разных женщин. Делал это умело, очень дружелюбно и к общему удовольствию. Никаких модных штучек не признавал. Трудился над своими лапочками истово, терпеливо, основательно - не только для себя, но и для них; давал деньги на аборты и одежку, кормил, поил и холил. На старости лет и вовсе подобрел - взял в жены даму с ребенком, да еще с детства больным, недвижным, и ни разу не дал понять, что это ему, старому человеку, в тягость. Из сказанного вытекает, что гены Дмитрюган Васильевич имел прекрасные. А поскольку в винный промысел его никто не звал, пошел в газеты. И ничего особенного. Мало ли куда кого забросит...
Часто ли, кстати, вы видите во сне такое этакое, что начинаете под утро тяжко дышать, стенать и скрипеть зубами; не корежат ли, не ввергают ли вас в болезненные корчи некие видения, каждое на свой цвет, вкус и запах, которые тянет пощупать, чтоб обжечься и погибнуть, и родиться вновь? Какая дрянь, какая мука, какое счастье - эти эротические сны! В одном из них явилась Дмитрюгану всем известная дикторша с центрального ТВ, та самая - гладко причесанная, широкоплечая и с ясными, бесстыжими глазами. Делать она не стала ровно ничего. Только сидела за столом и глядела немигающими глазами на кровать, где он, ворочался, потея, в одеялах и подушках. А потом ему, уже доведенному до крайней степени возбуждения, она, слегка причмокивая по своему обыкновению и шумно, страстно и коротко дыша, сказала низким голосом, что президент только что сочинил пакт всеобщего согласия. И так сильно – в лоб и с маху - это было сказано; так неожиданно после долгого, с час, наверное, молчания (немигающий взгляд ее при этом был адресно направлен в самое Дмитрюгановское нутро), она эти слова произнесла, что он бурно, с болью и наслаждением, обмочил семенем тот клочок одеяла, куда ткнул бессознательно свою уставшую болезненно содрогаться кочерыжку. В тот же миг Дмитрюган проснулся и был приветливо обласкан отчего-то растрогавшейся женой, для которой, к несчастью, у него не осталось ни чувств, ни спермы.
Пугали Дмитрюгана, как эротические сны, которые неизвестно из каких глубин всплывали и что на самом деле значили, и некоторые газетные страхи, ввергавшие его иногда в полное оцепенение и беспомощность. В таких случаях он внезапно становился совсем слабым Димитрием - мальчишечкой, на которого все вострят ножи, как на того, в Угличе, зарезанного, будто бессловесная скотинка. Дмитрий Васильевич знал из русской истории не так уж много, но об этом-то был осведомлен доподлинно и, более того, каким-то непостижимым образом судьба несчастного царевича связывалась в его подсознании с собственной; от этого ему хотелось - особенно, когда был сильно выпимши, - плакать и жаловаться вслух.
Но жаловаться было некому. Вторая жена, та самая, что отдала Богу душу в год Чернобыля первый, таких заскоков не уважала, и когда Дмитрий Васильевич появлялся в поле зрения в расстроенных чувствах, старалась накормить его поплотнее, желательно, как он любил, безо всяких хитростей - картошкой в мундирах и селедкой с лучком. Он ел и отходил от своих ужасов, но полного облегчения все равно не испытывал. Вот и сегодня, прочитал в «Известиях» (бывших Верховного Совета) о том, как на пороге собственного дома застрелили двадцатисемилетнего главу пермской преступной группировки, которая осваивала, кто бы мог подумать, европейский Таллинн, и очень расстроился. Дмитрию Васильевичу, конечно, и не снилась та удивительная жизнь, которую вел этот самый Таиландец, любивший протыкать спицами уши должников, но было очень страшно сознавать, что вообще с иными приключается такое - выходишь из дому, как ни в чем не бывало, и солнце светит, и ничего, на удивление, не болит, и вдруг откуда ни возьмись - трах-тарарах! Тебе вламывают в самое брюхо целый рожок из автомата. И ты лежишь, вывороченный наизнанку, в луже крови, обмотанный своей требухой, а вокруг истерически визжат соседи. Но и это как посмотреть. А разве лучше отдать концы вроде той тетки из маленькой заметочки с шестой полосы. На голову этой бабе четырехлетний идиот сбросил с девятого этажа цельный силикатный кирпич. Шагнула с мусорным ведром из парадной, думала: вытряхну и вернусь, а тут бац и - вечность!
Ладно, пусть так, только бы не в постели? Вот ведь как тускло умирала бабка. Сначала погасли глаза. Потом в ней, сохранявшей до своего древнего возраста задиристость и самостоятельное упрямство характера, появилась некоторая суетливость и даже приниженность. Она сломала шейку бедра и жутко опасалась, что внуки выкинут ее за порог. Это было, конечно, бредом. Это заставляло Дмитрюгана иногда вопить громким голосом и колотить кулаками по стенке. Но бабка, мучавшаяся от непроходящей боли в пролежнях, висела всю ночь на укрепленной над кроватью перекладине, вцепившись в нее иссохшими, узластыми, как коренья, руками; висела, точно на вертеле над адским пламенем, и басила надорванными голосовыми связками, призывая на помощь свою мамочку, почившую в бозе лет тридцать тому. Она бегала безнадежными глазами по пустой, залитой желтым светом комнате страданий и вопрошала привидевшуюся ей родительницу: не выкинут ли детки больную и никому не нужную старуху на помойку, где она наверняка погибнет от заражения крови, холода и мышей? Дмитрюган не спал сутками, отчего тоже слегка тронулся умом и материл исстрадавшуюся женщину, и желал ей конца. А когда все и правда закончилось, когда, исколотая фельдшером со «скорой», она, бессмысленно, но успокоенно глядя в себя, чуть прибарматывая что-то, уже уходила прочь, придумал какое-то дело и сбежал на час. Приехал, а ее уже не было. Лучше ли так? Нет, пускай уж где-нибудь в дороге. Дмитрюгана пугала мысль о собственном конце. Иначе, к чему бы ему так часто виделись покойники? Зачем бы ему с такими подробностями перебирать в памяти десятки смертей, коих он увы был невольным свидетелем?
Однажды Дмитрюган Васильевич ощутил себя, что называется, на волосок от гибели. Он шел через дорогу, а навстречу и чуть наискосок двигалась компания молодых людей. Были они в джинсах и тесных футболках, туго натянутых на могучие плечи и груди. Их лица выражали полное безразличие к кому бы то ни было. Их оттопыренные зады (они шли прямо на него, а он как бы видел их задницы) шевелились непреклонно, будто дробили камни; тонкие, стальные талии над узкими бедрами венчали несокрушимые торсы. Они лениво перебрасывались матерком, и перед ними перемещалось с некоторым опережением энергетическое поле, в котором ни при каких обстоятельствах не могло уцелеть что-либо постороннее и живое. Дмитрюган понял, что если будет двигаться с прежней скоростью, их пути неминуемо пересекутся, и он будет смят, раздавлен, уничтожен, погублен, а они, даже не заметив его растоптанного тела, продолжат траекторию своего движения. Он сломался, замешкался; начал, присев, теребить шнурки и провозился с ними до тех пор, пока грозная масса его не миновала. И все-таки периферия враждебного поля его коснулась - зашевелились, встали торчком волосы и лоб загорелся, словно по нему провели наждачной бумагой. «Господи, что же это? - подумал Дмитрюган Васильевич. - Ведь Пасха скоро!»
Воскрешение Господне он встретил в доме у родственников, в деревне в двадцати пяти километрах от родного гнезда, а дед из хаты напротив, корячившийся в будние дни на огороде от зари до зари, завидев его, сказал по-соседски: «Жинка не дала, так ты один и приперся?» В ответ интеллигентный свояк Дмитрюгана искренне восхитился: «Ну ты и Фрейд, отец!» Тот не согласился, потому что не любил евреев. А мимо дома, вниз к морю, к пляжу, шаркала сотнями ног почти нерасчленимая толпа. Сезон еще не начинался. И сторожа пансионатов, множества деревянных курятников, натыканных вдоль прибрежной полосы, поправляли свое материальное положение, сдавая пока ничейные домишки на день, на два привалившей на маевку публике. Им было без разницы - семья ли то, парочка ли, смертельно захотевшая вдруг перепихнуться, или шлюха, подрабатывающая в праздник, а, может, жлоба, наглотавшаяся дури. Ежели б что-нибудь зависело от самого Дмитрюгана, он взял бы пузырь-другой да какую-либо консерву, да кое-кого еще из старых подружек, и залег бы в голубеньком дощатом домике на сутки - без сна и отдыха. Но броуновское движение жизни никакого отношения к потребностям его личности, по-видимому, не имело.
Так, его прибило однажды совершенно случайно к старому, опытному сочинителю, который раскрутил газетку особого рода - она была придумана для общественности разных стран и народов, желающих узнать о судьбе совков, а кроме того сообщала бы самим совкам горькую правду о них самих, болезных, изовравшихся до полной потери ориентации в пространстве. И все бы ничего, когда бы упомянутый инженер слова, обладая вполне бойким пером, не отдал в мирное время всю свою профессиональную силу описанию деяний вождей мировой революции, хотя, честно говоря, не всегда в восторженных, верноподданнических тонах. Теперь же, ощутив на губах терпкий привкус свободы, он стал язвить в адрес прежних своих идеалов глуховатым говорком, исходящим как бы не из тонкого, капризного рта, но из недр вытянутого вперед длинного носа, составляющего вместе с седым венчиком волос, моложавой, крутого нрава женой, друзьями из бывшего ЦК КПСС и твидовой пиджачной парой облик преуспевающего перестроечного топ-менеджера. Дмитрюган и приклеился к нему. Однако идеологического портрета Дмитрюгана живописать не стоит, так как эта сторона действительности его всерьез не волновала. Хотя, что же тогда, простите, остается? На одном полюсе - покойники, а на другом - бабы с их грудями, задницами, будоражащим запахом, сладкой мягкостью; бабы, бабоньки, бабищи, от которых Дмитрюган балдел и будет балдеть до последнего своего часа.
Ну, почему бы ему не родиться на белый свет таким вот цельным и определенным человеком, такой прочной фигурой, как тот деревенский сосед, который тут цитировался ранее, и объяснять происходящее в нас и вокруг нас с той же степенью убежденности, каковой окромя деда отличались только большевики из советской киноклассики. Почему, думаете вы, этот старый перец никогда не отмечает своего дня рождения, - а он у него июльский, и столы накрываются, как принято в крестьянском хозяйстве, под открытым небом, - почему он не начинает торжества ранее восемнадцати вечера? А потому, что мухи до восемнадцати, утверждает он, «кидают подругам палку и зло при том кусаются». Можно ли найти объяснение стихийному бедствию более логичное и очаровательное, на уровне народной мудрости?
Девчонка четырнадцати лет, дочь коллеги из спортивной прессы, попросила однажды Дмитрюгана объяснить задачку из геометрии, а когда они остались одни, нахально распахнула халат, взяла его руку и прижала к своей маленькой грудке, твердости, однако же, необычайной. Дмитрюган испытал смешанные чувства. Его, человека в принципе порядочного, поведение едва вылупившейся из яйца сучонки смутило и обескуражило. Но, если честно признаться, ему не хотелось отнимать у нее сразу загоревшуюся пятерню. Он почувствовал неодолимое желание сжать изо всех сил ее верткую, теплую гроздь, увенчанную колкой пуговкой. Он даже рискнул погладить ее, находясь словно бы во сне, в плену наваждения. Но так как в следующую минуту разнузданная Лолитка слегка отодвинулась, затем подалась вниз и, взвесив на ладошке одним мимолетным движением, по-хозяйски, его причиндалы, не дрогнувшим голосом, ни на секунду не смешавшись, попросила вернуться к теореме косинусов, он решил, что судьбой ему ниспослано замечательное приключение; не стал злиться, терзать себя, мучиться угрызениями совести, а начал подробно объяснять девчонке эту самую теорему. Она учащенно и жарко дышала рядом, и ему казалось, что водиться с ней предстоит ему долго и счастливо…
Дмитрюган воротился домой под вечер. Во дворе его дома, как обычно, пылали подожженные кем-то мусорные урны, и все это вместе - железные ржавые двери, вывороченные пульты домофонов, облупленная штукатурка, мятая газетная бумага, носимая ветром в замкнутой междомовой сфере Шварцшильда; мрачные синяки, сидящие на ящиках для стеклотары, кривоногий карлик с огромным, первобытным, известным всей округе хуем, который каждый вечер встречался в этом дворе с очередной проституткой и долго висел у нее на шее, обвивая ее своими длинными окаянными ручищами, - все это и было его жизненным пространством, привлекательным главным образом тем, что насквозь знакомо; что будущее здесь определяется лишь размышлениями о том, как скоро слепой толчок материи вышвырнет тебя в иное пространство, и будешь ли ты в это судьбоносное мгновение еще жив. Дмитрюган заглянул в распахнутое на первом этаже окно. Его взору предстал экран телевизора. Там, в светлом, поставленном на попа прямоугольнике, сидел с телефонной трубкой, прижатой к уху, очередной кандидат в президенты и обиженно бубнил невидимой телезрительнице: «Почему вы меня оскорбляете в такой неприемлемой форме? Я хочу вам объяснить свою позицию относительно нефтяного терминала…» Собеседница - ее недовольный голос доносился из-за кадра - срать хотела и на терминал, и на кандидата в президенты. «Господи! - отрешенно и благочестиво подумал Дмитрюган. - Куда же меня занесло? А, Господи? За что?»

 

P.S.

И еще одно, по недосмотру пропущенное. Дмитрий Васильевич, совсем обжившийся за сутки в деревне у своей родни, позволил себе вслух удивиться тому, что дом по соседству который уж месяц стоит недостроенным. И ему было охотно разъяснено, что за внешней неподвижностью этой прозаической картины сокрыта серьезная драма. Хозяина дома укокошили, потом засунули труп в багажник его личного «Жигуля», столкнули с обрыва на пляж и подожгли. Но неразумного дядьку извели на дым никакие не бандиты, а обыкновенные работяги, которые клали дом. Бесчестный мужик задолжал им сколько-то там сотен зеленых. Они потерпели с месяц, но, поелику он башлять не собирался, выследили козла, затащили на стройку и прямо среди неоштукатуренных стен начали сильно бить по разным уязвимым и чувствительным местам. И трудились так долго и сердечно, что сначала выбили глаз, а потом уж замесили до смерти. Дальнейшее понятно. Дмитрюгану стало жутко, как бывает в тех редких и леденящих кровь случаях, когда узнаешь о чем-то чистую правду, и эта правда выглядит так, как ей, правде, и полагается - до одури примитивно. Может, и стоит, подумал он, уехать хер его знает куда! Чтоб никто не достал. Чтоб никому был не ведом твой адрес. Чтоб тихо было и безопасно.

 

И еще P.S.

В конце деревни, за пансионатом, носящим дорогое нашим обывательским сердцам имя «Юбилейный»; там, где оползни уже лет двадцать терзают берег и огромные, узкие ломти глиняного пирога с тонкой, как грязь под ногтями, каемкой чернозема то и дело бесшумно оседают вниз длинными травянистыми полосками, утыканными корявыми деревцами, - там нашел Дмитрюган Васильевич еще один отпечаток вселенской истории.
Расселины внизу были тесны, извилисты и глубоки. На самой крутизне и в пазухах между складками вспученной земли прятались друг от друга сотни отдыхающих. И чем больше их набиралось в этот доисторический пейзаж, тем неостановимее стремились они, разноцветные по случаю жаркого дня, дальше и дальше, будто желая потерять друг друга, так, чтобы не соприкасаться не то чтобы рукавами, а и случайными взглядами.
Дмитрюган еще раз пережил сильное, корневое чувство. На сей раз - полного одиночества. Он подошел осторожно к самой кромке обрыва и заглянул вниз. Метрах в двадцати пяти под ним лежала на спине девица в ослепительном желтом купальнике и щурилась в небо, в его, Дмитрюгана, физиономию, вдруг взошедшую на ее небосклоне. У девицы были удобные широкие бедра, но рядом суетилась какая-то юная шпана и каждый, буквально каждый, дико гогоча, колотил ребром правой ладони по согнутой в локте левой руке и, видимо, предлагал соглядатаю с обрыва выкусить. «Вот падлы, - сказал себе Дмитрюган Васильич, - вот суки обдолбанные!» Ему стало скучно. И он ушел. А библейский пейзаж остался сам по себе.


Одесса

 

"Наша улица” №191 (10) октябрь 2015

 

 

 
 
kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   
адрес в интернете
(официальный сайт)
http://kuvaldn-nu.narod.ru/