Марина Хольмер “На крыльце под барельефом” роман (окончание)

Марина Хольмер “На крыльце под барельефом” роман (окончание)
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин москва

 

 

 

 

 

 

 

 

вернуться
на главную
страницу

Марина Хольмер

НА КРЫЛЬЦЕ ПОД БАРЕЛЬЕФОМ

роман (окончание)

Марина Хольмер (Островская Марина Юрьевна) - филолог, журналист, переводчик, редактор на телевидении. Родилась в Москве. Окончила МГПИ им. Ленина, филологический факультет, в 1983. Работала в различных СМИ, рекламе. В 2002 году переехала во Францию. Живет в Лионе. Автор рассказов, повестей, ряд которых печатался в журнале "Русское слово". Первый роман "На крыльце под барельефом" увидел свет в 2022 году.   

 

Глава 30. КОЛЛЕГИ. РАЗГОВОРЫ

Школа гудела. Она была похожа последнее время на растревоженный улей. События, замороженные зимой, но прорастающие подснежниками, понеслись, как лавина с гор. Общие собрания, проверки и посещения уроков своими и чужими, рейды против «зазнавшихся элементов, угрозы расслоения среди учащихся, что противоречит самому принципу советской школы, и нездорового интереса к капиталистическим излишествам» и многого другого, о чем указывала в докладных записках товарищ парторг.

Ирина Евгеньевна старалась быть незаметной, уйти в тень, слиться со стенами — слишком много шума вокруг, обсуждений среди коллег, хотя и шепотом, с оглядкой. Она не ожидала такого поворота и была не готова к переменам. Она бы предпочла, чтобы все происходило тихо, незаметно, исподволь.

С учениками стало сложно, особенно с шестым «А». Она понимала, что теперь уроки строятся исключительно на дисциплинарном страхе, который периодически все равно расходился, как швы на рубашке, и прорывался детским, подростковым протестом, неумелым, нервным, забавным… Она, впрочем, забавности никакой не видела. Другой бы уже разрядил обстановку, вылил бы дождь из насупленных туч, привлек бы класс к открытому разговору, посмеялся бы вместе, в конце концов, но не Ирина Евгеньевна. Она не знала, не умела, не представляла, как можно отстраниться от сложившегося за это время каменной кладкой противостояния, как без дрожи в голосе улыбнуться. Принять же открытый бой она не могла.

В ее голове разрабатывались, в основном, по ночам или по дороге на работу, разные дисциплинарные схемы и меры воздействия. Войдя же в класс, Ирина Евгеньевна старалась не смотреть в глаза ученикам, не думать о них как о живых существах. Форменная одежда с яркими красными галстуками помогала воспринимать класс как единое целое, обязанное выполнять задания и молчать.

«Они не имеют права», — повторяла она, как мантру, не умея совладать со своими униженными чувствами и испытывая к ученикам почти звенящую ненависть. Единственное, что ей помогало как-то овладеть самой собой, классом и вниманием, были контрольные, диктанты и вызовы к доске. Любви такие методические инструменты не добавляли, но зато нагоняли страху. Получать плохие оценки никто не хотел. Впрочем, писать диктанты и изложения тоже было невозможно каждый день…

Ирина чувствовала себя вымотанной, пребывая в постоянном напряжении перед заходом в класс, как неопытный дрессировщик — перед клеткой с тиграми. Дети чувствовали и ее неуверенность, и ее обидчивость, и готовность наносить удары исподтишка, вызывая родителей и сталкивая их лбами между собой, пытаясь поймать на живца-двойку самых слабых.

Класс отвечал ей тем, что было в школьном извечном арсенале: не открывать сразу тетрадь, подменить классный журнал, чтобы «русичка» отправилась в учительскую за другим, «случайно» столкнуть с парты пенал, желательно металлический, с громко разлетающимися ручками, причем сделать это обязательно в полной тишине, повозить перьевой ручкой по оконному стеклу или линейке… Ну а раскрошенный мел на стуле прокатил лишь один раз: получив «белую метку» на юбке, учительница впоследствии внимательно проверяла, куда садится, или старалась не садиться вообще.

Баталии в шестом «А», из которых Ирина Евгеньевна априори выходила победительницей, стали для нее испытанием. Жизнь же превратилась в безрадостное мучение, череду падений, черепков надежд под ногами и рассыпающихся в прах представлений о нормальной работе в школе.

Алла однажды на уроке кашлянула — немного першило в горле. Недолго думая, одноклассники восприняли это как сигнал: кашель, легкий или порывистый, случайный или нарочитый, грудной или вперемежку со смехом, а потом, по нарастающей, почти туберкулезный, пошел волнами по всему кабинету. Ирина Евгеньевна была доведена до предела, не имея возможности договорить предложение до конца. Аллу, как зачинщицу безобразия, выставили из класса.

— Что тут происходит? — в дверь заглянула преподаватель математики и завуч Любовь Васильевна. — Почему так шумно? Где ваш учитель?

— Я здесь! Все в порядке! Все нормально! — Ирина Евгеньевна вышла из-за стола.

Насчет порядка она явно преувеличивала. Ирина Евгеньевна уже отчаялась навести хоть какое-то его подобие. Шестой «А» снова буянил. Завуч поняла, что дети, судя по всему, ей не простили истории с сережками, тот самый «шмон». Да что там с сережками — они и раньше ее ни в грош не ставили. Теперь же стало очевидно, что объявлена ей откровенная, на какую шестиклассники смогли решиться, самая настоящая война. Завуч видела, что Ирина Евгеньевна их никогда не любила, причем сейчас к нелюбви уже добавилась видная невооруженным глазом ненависть.

Когда-то, на заре пребывания Ирины Евгеньевны в школе, между коллегами состоялся случайный разговор об отношениях между учителем и учениками. Ее удивленный ответ был совершенно однозначный: а разве она должна любить учеников? Она здесь для того, чтобы их учить. Это входит в ее непосредственные обязанности, а в их обязанности — сидеть тихо, слушать и писать. Любовь Васильевна тогда еще удивилась. Ведь странно слышать такое от еще молодой женщины, поначалу, наверное, полной энергии и мечтающей что-то особенное сотворить в школьной жизни. Немного подумав, что на это сказать, математичка в результате решила в дискуссию глубоко не погружаться. И без нее нашлись опытные педагоги, попытавшиеся пусть не изменить, но по-доброму скорректировать уже вошедшую в пике обид Ирину Евгеньевну. Сейчас она сомневалась в том, получилось ли у них. Вряд ли.

— Шестой «А»! Встаньте! — Учитель математики решила прийти на помощь коллеге, видя растерянность, которую та пыталась всеми силами скрыть. «В порядке у нее все, конечно, а сама чуть не плачет! Этот шестой „А“, на все руки мастера, знаем мы их! Готовы любого учителя со свету сжить!» — подумала она, покривив все же немного душой. Не всех и не так уж прямо сжить. У этих шестиклассников было какое-то особое, барометровое чутье на людей, по ним можно было сверять и свое мнение о коллегах.

Дети тут же встали. Замолчали. Они смотрели на Любовь Васильевну с ожиданием. Она вела у них алгебру и геометрию, вела без особых взлетов и падений, без особых нот возвышенной любви и неприятных конфликтов, но отношения сложились добротные, рабочие, как говорится.

— Садитесь. И ведите себя пристойно! Расскажите-ка мне, чем занимаетесь сейчас? Что изучаете?

— Пи-ишем, — повышенно-занудно произнесли девочки за первой партой.

— Списываем! — передразнили мальчики с задних.

— Пишете? А что так громко? Буквы, что ли, вслух проговариваете? Плохо выучили?

Класс засмеялся. Кто-то попытался пошутить в ответ, но Ирина Евгеньевна считала, что обязана вернуть себе инициативу. Она громко постучала по столу ручкой, а потом и линейкой — так, чтобы уже точно было слышно ее возмущение. Если каждый начнет к ней захаживать на уроки вот так запросто, для того чтобы оказывать помощь в наведении порядка, то какое уважение к ней будет у детей? Они здесь, чтобы учиться, а не устраивать ей спектакли по всяким правам человека. Алла тоже, недалеко ушла… Хотя… Может, они просто не видят в ней серьезного преподавателя?

— Продолжаем урок! — Ирина Евгеньевна, вся красная от испытанного унижения, провернулась к коллеге. — Спасибо, Любовь Васильевна. Все хорошо.

— Прекрасно, — поняла ее чувства учитель математики и уже пожалела, что зашла. — Я пойду. Увидимся в учительской. До встречи, шестой «А»!

Любовь Васильевна вышла, прикрыла дверь и прислушалась. С той стороны класс снова начинал гудеть. Ирина Евгеньевна явно не справлялась с детьми.

«Что ж поделать, — покачала головой математичка, — пусть строит сама свои отношения, как все. Еще обижается, покраснела прямо, а что тут стыдного-то? Эти ведь сожрут и не подавятся. Правда, — она с удовольствием работала в шестом „А“, — дети-то толковые. Класс сильный. На моих уроках все в порядке. Не любят они ее, да и она их тоже не любит. Она и впрямь какая-то такая, никакая, — Любови Васильевне Ирина не нравилась. — Вроде милая, а внутри какое-то подводное царство, пойди разбери… Обижается, а потом мстит, ходит жалуется… Пусть сама, вот это точно, пусть сама и разбирается, не маленькая поди. Знала, на что подписывалась. Школа у нас с характерами!»

Размышляя о странностях коллеги, Любовь Васильевна вошла в учительскую. Она мечтала об одном: чашке крепкого горячего чая. Не успела она открыть дверь, как ей навстречу бросилась Ираида Ашотовна:

— Любовь Васильевна, дорогая! Как вы? У вас тоже окно? Тоже отдыхаете? Отдыхайте, конечно, работа какая у вас тяжелая! Вот тут угощайтесь, я пахлаву принесла. Прямо вот вчера сделала вечерком, думаю, как хорошо будет — все уроки-муроки, все занятые такие, а им к чаю пахлаву! Берите, пожалуйста, угощайтесь! Медовая пахлава! Поверьте мне, дорогая, Вы такой никогда не ели!

— Ираида Ашотовна, — математичка, женщина крупная, деревенской закалки, однозначная в своих чувствах, а сейчас еще и уставшая, прошла вперед, оставляя без внимания попытки Ираиды Ашотовны преградить ей путь коробкой из-под обуви с угощением. Так танк грозно идет по бездорожью, не реагируя на мелкие докучливые выпады пехоты. — Спасибо, спасибо, конечно. Уверена, что это вкусно, но я стараюсь сладкого не есть — диабет у меня. Так что… не соблазняйте. Угостите других, они будут рады.

— Ах, да что вы! — сначала охнула, а потом почти на ультразвуке заверещала Ираида, отступая на шаг вместе с коробкой. Через секунду она придвинулась снова, поставив коробку на стол. — Да что вы говорите, Любочка Васильевна! А вы знаете, у меня есть на примете замечательнейший, умнейший врач, доктор, лучший, самый лучший в Москве! Давайте я договорюсь о консультации для вас. Он все скажет, расскажет, покажет, анализы организуем… Я всегда готова помогать хорошим людям… Вы только скажите…

— Спасибо, Ираида Ашотовна, — на максимально возможной в этом случае тональности теплоты перебила ее математичка. — Я наблюдаюсь у хорошего эндокринолога. Но за заботу спасибо. У вас как дела? Все хорошо?

Подругами женщины не были. Любовь Васильевна всегда считала, что у Ираиды Ашотовны все прекрасно — она постоянно сама об этом рассказывала, когда удавалось найти слушателей. В этот раз провокационный для самой себя вопрос математичка задала из вежливости, испытывая благодарность за предложение медицинской консультации и внимание к ее здоровью. Она уже махнула рукой на потерянное окно, за которое так и не проверила контрольные пятого класса и даже пока не выпила столь желанного чаю. «Ладно, пусть, — подумала она, — пусть похвастается, человек-то вроде добрый, отзывчивый. И друзей-подруг у нее здесь особо нет, хоть и старается… с выпечкой своей».

Сигнал был дан. Как бегуны взвиваются с низкого старта при выстреле из пистолета, так и Ираида Ашотовна, окрыленная вниманием важной в ее жизни коллеги, понеслась вперед с радостью молодого и горячего скакуна. Любовь Васильевна, реагируя довольно однообразно с помощью междометий, а также немного расширяя ассортимент при необходимости до некоторых более эмоциональных «неужели» и «да что вы», успела наконец заварить себе чай. Сдвинув в сторону чьи-то оставленные тетради, она устало присела за стол с чашкой.

— Вот я и думаю, — продолжала какой-то рассказ, подсаживаясь к столу и жестикулируя, Ираида Ашотовна. — Какую школу выбрать? Какого уровня инструмент? Как лучше создать дома условия для занятий?

Любовь Васильевна поняла, что со своим чаем, размышлениями и междометиями полностью выпала из канвы ушедшего непонятно куда разговора. «Нехорошо, — подумала она. — Неудобно. Про кого она говорит? Неужели про Сережу? Вот уж не думала, что у мальчика нет дома условий для занятий. Казалось, что у них все прекрасно в этом плане. Но тогда это многое объясняет… его двойки, отставание по всем предметам, невнимательность…»

Математичка было открыла рот, чтобы задать вопрос, первый раз осознанно и от всего сердца поучаствовать в разговоре, как Ираида Ашотовна продолжила:

— Асмик — такая талантливая девочка! У нее большое, великое будущее! Скрипка — это ее жизнь! Уже в восемь лет она мечтает играть на большой сцене с великими оркестрами мира!

«Отбой, — сама себе сказала Любовь Васильевна, — это про дочку-гения».

При всем уважении к Ираиде как прекрасной и заботливой матери, она знала точно, почему у Асмик в руках оказалась скрипка. У коллеги, преподавательницы английского, одной из «девочек», про себя улыбнулась Любовь Васильевна, дочь серьезно, погруженно и самоотверженно с раннего детства занималась музыкой и играла именно на скрипке. Там существовал и муж — известный музыкант. В семье музыка была естественной средой обитания, а также работой, отдыхом, образом жизни, предметом разговоров, споров и даже конфликтов. Там об успехах никто не говорил. Занятия не воспринимались как что-то сверхъестественное, да и зачем — рано еще про успехи, трудиться еще ой сколько надо.

Года два назад, когда Ираида Ашотовна только пришла в их школу, она пыталась подружиться с коллегами и узнала про скрипку. Дети многих учителей ходили в музыкальную школу, но в основном они играли на обыденном фортепьяно. А тут вдруг скрипка…

Ираида Ашотовна, получив все необходимые сведения и контакты, бросилась их исследовать и осваивать в огромном, головокружительном и захватывающем своими возможностями московском мире музыки. Она шаг за шагом воплощала свои идеи, полностью окунувшись в сферу, ей пока незнакомую, но такую вожделенно-желаемую. Начались гонки за лучшими смычками, особенными, сделанными на заказ детскими скрипками. Все силы тратились на добычу билетов на концерты известных музыкантов, добиваясь прослушиваний на дому, поиск самых знаменитых преподавателей…

Бледная Асмик, у которой действительно были диагностированы способности к музыке, стала маминой тенью в реализации амбициозных планов. С тех пор вся школа следила за успехами маленькой скрипачки, правда, нельзя сказать, чтобы добровольно: Ираида Ашотовна регулярно сообщала все подробности продвижения дочери к цели и мечте, мечте любой мамы. Она не ленилась рассказывать об одном и том же по пять–шесть раз в день разным коллегам, а потом поварихе в столовой и под конец, уже в пальто перед выходом, уборщице тете Вале.

Любовь Васильевна приготовилась снова погрузиться в свои мысли и допить наконец чай под разговоры о музыке, но у Ираиды Ашотовны и на потом оказались припасены планы. Закончив задавать риторические вопросы о поиске особой музыкальной школы для талантливой дочери, она перешла на звенящий шепот и приблизилась почти вплотную к математичке.

— А Сережа там как мой? Какие успехи у него? Мальчику так тяжело привыкать к новой школе, к новым требованиям…

— Да как же новой? Он уже здесь третий год, Ираида Ашотовна. И с детьми у него сложились хорошие отношения, хотя класс непростой, непростой класс, это да, — она вспомнила, откуда только что вышла, оставив Ирину Евгеньевну наедине с тем самым шестым «А».

— Но ведь прогресса-то у него нет? Ведь нет? Как же так, Любочка Васильевна? Я все делаю, что надо, мы с мужем все делаем, чтобы Сереженьке было легче учиться, а все на него жалуются… Мальчик ведь хороший!

— Я понимаю вашу обеспокоенность, — подбирая аккуратно слова, сказала Любовь Васильевна, понимая, что ее заловили-таки в сети любви к ближнему и в паутину надежды Ираиды Ашотовны на коллегиальную солидарность. — Я при всем своем уважении к вам и симпатии к Сереже не могу ему ставить оценки выше тех, которые он заслуживает. Я бы вам посоветовала…

— Спасибо, Любочка Васильевна, — предполагая, что собеседница предложит нанять репетитора, Ираида Ашотовна перебила ее, — дорогая, я знаю, что ему математика не очень дается, вот не дается она ему никак! А может, он станет гениальным биологом? И математика ему будет не нужна… С другой стороны, знаете, вот Ирина Евгеньевна ему предложила заниматься дополнительно после уроков. Как же я ей благодарна! Какая она добрая, внимательная! Вот если бы вы… тоже… иногда…

Прозвенел звонок. Любовь Васильевна выдохнула с облегчением — вот ведь повезло, можно теперь не отвечать. Звонок случился как нельзя кстати, прямо как петух закукарекал на рассвете, отгоняя от мелового круга всякую нечисть и чертовщину в любимом ею фильме «Вий».

— Пойду я, Ираида Ашотовна, извините, в столовую нужно спуститься — проверить дежурных, — Любовь Васильевна взяла чашку с остывшим чаем и быстрым шагом пошла к двери. Она была на себя немного раздосадована — не только из-за потерянного времени и недопитого чая. Она не умела вести закулисных игр и не хотела обсуждать ни школьные новости, ни сплетни, которые чаще всего звучало одинаково. Математичка отличалась прямолинейностью, но она не могла резко ответить Ашотовне, когда, как любая мать, она беспокоилась о своем сыне. Ее можно было понять, хотя выпрашивать оценки и особое отношение сама математичка никогда не умела и не считала для себя возможным.

Любовь Васильевна, несмотря на кажущуюся суровость, была человеком понимающим и тактичным: ей было неудобно жестко оборвать коллегу, прекратить раз и навсегда ритуальные танцы Ираиды Ашотовны вокруг нее с пахлавой и хачапури. Она и так отказывалась — не поддерживала их ни в каком виде: ни морально, ни дегустационно. Более того, она прекрасно знала, что без резко оборванной претензии коллеги на общение это все продолжится и будет вестись с периодами большей или меньшей настойчивости до тех пор, пока она не согласится на индивидуальные занятия с Сережей.

Здесь дело было не в потраченном времени — дополнительные занятия входили в ее обязанности. Проблема была в другом: после них, особенно если это занятия «тет-а-тетно», поставить Сереже низкую оценку стало бы практически невозможно.

Расчет Ираиды был верен и логичен: если вы и на дополнительных занятиях не можете научить мальчика, то какой вы учитель после этого? Тогда и плохие оценки вы в таком прискорбном случае ставите самой себе! Сделав первый шаг, поддавшись, согласившись на игру с навязанными ей правилами, придется потом постоянно идти на уступки. Любовь Васильевна и так оставалась после уроков с учениками, но не хотела делать это под таким давлением и совсем уж откровенно индивидуально.

Она знала, что Сережу подтягивают все, кто не смог устоять перед просьбой Ираиды Ашотовны, кто имел неосторожность прийти к ней в гости, кто взял у нее контакты «замечательных» врачей, «уникального» парикмахера на Арбате или «исключительного» портного Левона, который шил вещи с импортными лейблами лучше самих «карденов» и «левайсов». Коллеги, веселые англичанки, как-то прозвали это сладкой паутиной, которой услужливая и заботливая Ираида Ашотовна норовила опутать зазевавшегося в школьных коридорах и потерянного в тотальном советском дефиците путника, в первую очередь, конечно, путника, нужного ей.


Глава 31. БИГ-БЕН

После терактов в Москве и закрытого суда над членами, как писали, Национально-объединенной партии Армении Ираида Ашотовна снизила уровень своей активности на какое-то время, стараясь стать незаметной. Она почти не появлялась в учительской, приносила реже свои вкусности, а если и говорила с коллегами, то очень сдержанно, пытаясь прощупать и понять их настроения.

Когда напряжение спало, а фокус всеобщих обсуждений, что громко, что вполголоса, сместился на диссидентов, она стала понемногу возвращаться к своим обычным воодушевленным беседам, добавляя, впрочем, малую, но емкую каплю политразочарований. Она не отходила от генеральной линии партии с осуждением любых проявлений насилия и, не приведи господи, террора. При этом, заловив более или менее дружественных коллег в школе или пригласив их в гости, Ираида доказывала всю абсурдность обвинений армян во главе с Затикяном. При этом она не забывала добавить, что Армения не может, как не могла и раньше, даже до революции, существовать без великой России, а сейчас — и вне схваченного красной лентой под бока снопа дружбы всех советских республик.

Ираида вспоминала армянских героев войны, обращалась к историческим далям. Имен она не называла, решения суда старалась не касаться. Но неподготовленный человек после беседы с ней выходил с чувством несправедливости по отношению к осужденным и армянской диаспоре в целом. Ираида Ашотовна видела свою роль в поддержке своей маленькой, бедной, каменистой родины, где бы сама ни жила.

Идея борьбы за выход Армении из состава СССР ей действительно казалась дикой, невозможной, хотя про себя, где-то глубоко, она считала недостаточно равноправным соотношение народов внутри большой и многонациональной страны. Впрочем, такие разговоры уж точно оставались исключительно для внутреннего, домашнего пользования, могли вестись даже далеко не со всеми родственниками, которые частенько навещали ее в столице. На работе она старалась не касаться вообще политики — ведь это могло спровоцировать проблемы и недопонимание, способные омрачить ее всегда радостное и улыбающееся пребывание в школе.

Заключительной частью политобзора была ее интерпретация событий 1916 года, о которых мало кто писал и далеко не все знали. «Геноцид, геноцид армян, — утверждала Ираида Ашотовна. — И никто об этом не говорит, не признает этого факта, все вон только пишут и говорят про Хатынь или про Освенцим… Но ведь все началось именно в 1916…»

Никто ей не возражал, все смотрели сочувственно или делали такой вид, глядя на трясущиеся от напряжения руки или слезы в глазах хозяйки. Правда, потом старались больше в гости не приходить. Всего-то у Ираиды Ашотовны было слишком, с лихвой. Это подавляло, убивало легкость непринужденной беседы под вкусную еду, которой тоже было больше, чем нужно, больше любых приличествующих московским столам количеств.
                                        
                                         ***
— А вы что думаете на эту тему, Ираида Ашотовна?

Приход Людмилы Петровны застал учительницу врасплох. Ее обычная любезность отсутствовала, но просто по той причине, что Ираида проверяли тетради. Впрочем, не прошло и секунды, как не только любезность, но и искренняя радость тут же были надеты на лицо. Оно осветилось неподдельным радушием. Ираида выскочила из-за стола, чтобы встретить неожиданно явившуюся важную персону.

— Здравствуйте, дорогая Людмила Петровна! Как вы? Как ваше самочувствие? Как семья? Все у всех хорошо?

Ираида никогда не слышала, чтобы коллеги говорили о семье парторга, не знала, существовали ли там, в партийном быту, муж, дети… В любом случае какие-никакие близкие ведь есть у любого человека, так что спросить никогда не повредит… Ираида принялась сыпать по своему обыкновению вопросами. В то же время она напряглась и мучительно пыталась понять, по какому поводу историчка, которую последнее время все, даже учителя начальной школы и труда, старательно избегают из-за ее партийного рвения, сама заявилась к ней в кабинет. Такого раньше никогда не бывало. Не иначе как что-то от нее нужно, не иначе как, не дай бог, попросит что-нибудь кляузное подписать…

Ходили слухи, и не только в школе, что на разных предприятиях пишут или подписывают какие-то осуждающие письма. Этого делать Ираиде не хотелось ни за что на свете, она помнила, что рассказывали родители про начало 50-х, да и у самой что-то осталось в памяти… Сначала, конечно, надо было бы во всем разобраться. Она понимала, что ответственна не только за себя и свое белошкольное благополучие, но, в первую очередь, она отвечает за настоящее и будущее детей. И вот их только начинающей входить в отлаженный ритм московской жизнью она ни жертвовать, ни рисковать не собиралась.

— Ираида Ашотовна, спасибо, все хорошо, все родные здоровы… А вы…

— Как это приятно слышать, Людмила Петровна! А у нас вот новость — мы взяли собаку, такой песик хороший, милый, прямо очень-очень милый! Мы так рады. А дети — дети так вообще в полном восторге! Они и играют с ним, и сами выгуливают, представляете? Я думаю, что это добавляет чувство ответственности, если собака в доме, правда? А вы что думаете на эту тему? А у вас есть собака? Или кошечка, может быть?

— Да, это прекрасно, собака — друг человека… Нет, у меня никого нет, кошки тоже у меня нет… Мне с моей работой и моими обязанностями не до животных, Ираида Ашотовна… Так я зашла, чтобы вас спросить…

— О чем спросить, Людмила Петровна, дорогая? — сердце Ираиды ухнуло куда-то вниз. Она уже в мыслях прокручивала, как кинопленку в перемотке, на бешеной скорости, все варианты, все условия, которые потребуется выполнить, чтобы сохранить то, что удалось создать за эти непростые годы. Она уже видела в разводах внутренних слез свою подпись под почти осязаемым, хрустящим письмом «коллектива учителей», требующего «немедленно уволить как чуждый советской школе элемент» Нину Абрамовну или заносчивую Лилиану, или знающую Лондон, как свои пять пальцев, но при этом никогда не бывавшую там Риту…

Почему-то ей казалось, что первый удар партийной ненависти придется именно по «англичанкам», а к ней обязательно обратятся за доказательствами, фактами, за предательством в конце концов… А что она может рассказать? В чем свидетельствовать? Она наблюдала лишь взмах рук с сигаретами, которые «девочки» быстренько прятали при любом шорохе у двери, слышала их заливистый, заразительный смех. Правда, стоило ей войти — они обидно замолкали… Мало чем Ираида могла помочь коллективу…

— Так что вы думаете, Ираида Ашотовна, на тему того, что происходит в нашей школе? Вы же в курсе, конечно, что тут у нас происходит? Вы человек активный, общительный, со своими коллегами-англичанами тоже…

— Конечно, конечно, Людмила Петровна, я люблю людей! Правда, вот про это, я бы сказала, что не совсем в курсе, что происходит… Не очень вас понимаю, — сердце Ираиды Ашотовны снова, по второму кругу съехало вниз, мягко, но круто, а потом зависло над пустотой, в ужасе, без дыхания, как однажды у нее случилось на «Американских горках», на новом аттракционе в Парке Горького. Она, правда, тут же подтянулась, с трудом выдохнула, потом вдохнула кое-как, взяла себя и свое сердце в руки. — А что такого происходит у нас в школе, Людмилочка Петровна?

«Совсем она со своими детьми, хачапурями и теперь еще собакой отстранилась, — возмущенно подумала парторг, — ничего она не видит, не слышит, ни в чем не участвует… Конечно же, само собой, ее-то это напрямую не касается! Прыгает по этажам со своей едой… Все у нее миленькие, все у нее хорошие… А на школу, на престиж школы наплевать! А ведь у нее тут собственные дети учатся между прочим! Неужели ей все равно, кто, чему и как будет учить ее родных детей?»

Вслух же, скрыв разочарование, историчка произнесла:
— Ну что ж это вы, неужели не замечаете ничего странного, ничего из того, что беспокоит всех и вас, наверное, тоже в последнее время?

«Черт, — подумала Ираида, — что же ей от меня надо? Бумаг, впрочем, никаких нет. И это уже хорошо».

Потом, пытаясь не показать своего волнения, произнесла скороговоркой, подтверждая слова взволнованной жестикуляцией:
— Людмила Петровна, дорогая вы моя, я тут сижу далеко ото всех, как это говорится, на отшибе, так и не сильно с другими коллегами общаюсь. Спускаюсь в столовую, да и только… Детки, мои ученики, знаете ли, требуют много времени! То подготовка, то проверка, то вот, вы слышали, наверное, мы выступление для родителей к концу учебного года готовим. Дети маленькие ведь, с каждым надо слова прочитать, выучить, порепетировать, все подготовить, все самой проверить-перепроверить… Плюс костюмы, декорации! Один Биг-Бен чего стоил! Неделю катрон клеили и красили! А часы! Как часы-то мы с ними создавали! А на Биг-Бене они с каждой стороны!

«Тупая, бессмысленная дура! „Катрон“ у нее вместо картона, — раздраженно подумала историчка. — Ничего она не видит и не слышит, как та обезьяна… Биг как его Бена клеили… Разве можно думать о светлом будущем нашей страны и строить коммунизм с такими? Хорошо, не коммунизм, до него далеко, но устойчивый, уверенный социализм на зависть врагам? С такими, как она, которым ни до чего нет дела, с ее бигбенами и долмой вряд ли что-то путное построишь…»

Парторг поняла, что зря потратила на Ираиду время. Пытаясь скрыть свое разочарование, она произнесла в последнем, уже полу-уходящем порыве:

— А вы, кстати, до сих пор не член партии, нет? А вступить не хотите? Нам очень нужны активные и честные люди, такие как вы, отдающие всю себя Бигб… тьфу, школе и детям! Я верю в то, что вы понимаете, какое доверие вам оказывают…

— Ой, что вы! — вспыхнула Ираида Ашотовна. — Я в партию? Спасибо вам, дорогая вы моя Людмила Петровна, но как же я могу вот так просто хотеть? Я, разумеется, хочу, еще как хочу, но… мне кажется, что я еще не готова. К тому же это такая ответственность. Я могу… Ох, я и не думала про это… Это ж нужно, наверное, самых, самых лучших туда, в партию принимать!

— Вы знаете, Ираида Ашотовна, — снова строгим голосом начала Людмила Петровна. Она надеялась, если уж не заставить коллегу, которой покраска Биг-Бена важнее судьбы школы, посмотреть на реальность вокруг, то хотя бы встряхнуть, — мы тесно работаем с РОНО и райкомом партии. И там очень взволнованы происходящим в нашей школе. Им поступают жалобы…

— Да что вы? Жалобы? Какой ужас! — округлила глаза Ираида, почти падая в обморок от страха, уверенная, что вот сейчас все и начнется. И парторг достанет наконец заготовленное письмо. — И кто же пишет жалобы? И о чем они, эти письма… эти жалобы?

— Неважно, кто пишет, — махнула, как будто отгоняя муху, Людмила Петровна. — Пишут люди неравнодушные. Пишут, что ситуация в школе непростая, а атмосфера нездоровая… Детям все это далеко не на благо, а учителям тем более. И ведь таких, кто устраивает все это, нездоровое, антисоветское, не так много… Надо просто понять, кто руководит, откуда исходит…

— Какой кошмар! А что за ситуация-то такая? И о какой атмосфере они пишут? Это как это — нездоровая? Несоветская? Я вот тут говорила с коллегами, они все озабочены только одним: чтобы дети учились, чтобы экзамены хорошо сдавали… Все очень за учебный процесс волнуются, за программу… Все такие преподаватели со стажем… Даже ума не приложу, что от кого исходит…

«Ну точно дура малахольная, — окончательно поставила диагноз историчка. — Совершенно не от мира сего со своими делами и детьми со скрипкой. Тут каши не сваришь. Но припугнуть эту квочку вроде бы у меня получилось, пусть дрожит, если уж понять и логически мыслить не дано».

— Ну, о многом пишут, жалуются, в общем, — сказаластрого Людмила Петровна вслух, уже осознав всю бессмысленность и разговора, и попыток что-то вызнать, и самой женщины напротив, с полными руками, взбитой прической и округленными от страха глазами. — Но если вы ничего не слышали и сказать мне ничего не хотите, то я пойду, пожалуй. Подумайте, посоветуйтесь с мужем. Насчет внимания, бдительности и вступления в ряды коммунистической партии!

— Всего вам доброго, дорогая Людмила Петровна! Я… Я обязательно обо всем подумаю, про атмосферу тоже подумаю и поговорю с мужем. Это очень… очень такое предложение, такое, требующее всего, ответственное… Спасибо вам, спасибо!

Кланяясь и приседая от ужаса, Ираида закрыла за парторгом дверь и села в изнеможении на первый же стул за маленькую школьную парту. Она понимала, что пока пронесло, но разыгрывать несведущую идиотку долго не получится. Не то чтобы она была сильно в курсе происходящих в школе катаклизмов, но, разумеется, «сложную ситуацию» видели и чувствовали все, даже младшие школьники. «Девочки» с ней не очень делились, хотя, как Ираида отмечала с легким, чуть шершавым чувством ревности, — с Ириной Евгеньевной они вроде бы нашли общий язык. Она помнила, как Ирина ей что-то пыталась сказать, возможно, поделиться своими мыслями или, что скорее всего, прощупать ее отношение… Нет, она и с ней не допустила особой откровенности. Теперь ей было жаль упущенных возможностей.

Ираида точно не хотела впускать в свою жизнь, и без того богатую делами и целями, лишнее — то, что чревато переживаниями из-за случайного слова. Зачем ей нужны проблемы? Несомненно, по-всякому лучше представить себя несведущей, где-то сбоку, на другом этаже, в угловом кабинете, далеком от главных школьных коридоров… А вот кому надо бы сказать о визите, так это…

«Стоило бы предупредить Нину и Лилиану, — подумала Ираида Ашотовна, придя немного в себя. — Впрочем… Они могут и сболтнуть потом, обо мне все узнают, поймут, что я хочу — не хочу, а участвую… У них же все на виду, все громко, анекдоты эти постоянные… Ведут себя открыто, даже провокационно и абсолютно легкомысленно, как будто защитит их кто-то. Если что, то сами ведь виноваты! Ленивый только не донесет… Зачем мне подставляться? Не уверена, что кто-то даже заметит мое исчезновение, если что, как я ни стараюсь всем сделать приятное».

Ираиде стало грустно. Она нахохлилась, поджав ноги, как в детстве. Ей стало жалко себя и захотелось побыстрее убежать из ставшей неуютной школы домой, в человеческое тепло, к детям, к аппетитным запахам своей всегда жаркой кухни. «Я ничем не рискую, пока молчу, пока вот так, как сейчас, как только что, пока не в курсе… Хорошо, что и правда не особо в курсе. Моя жизнь и жизнь моих детей здесь, здесь и сейчас. Об этом нужно помнить, а не о какой-то призрачной „атмосфере“. Домой!».

На этом заключительном и убедительном аккорде Ираида Ашотовна подобралась, гордо подняла тяжелый подбородок, как перед зеркалом, застыла на мгновение. Потом подхватила недопроверенные тетради и выскочила из кабинета, заперев дверь все еще дрожащими руками.

Спускаясь по лестнице, она заметила внизу разговаривающих вполголоса Лидию Николаевну и Лилиану. Ираида настолько тихо, насколько могла это сделать, спустилась еще на один пролет, прошла по коридору второго этажа, стараясь не топать под тяжестью сумок, и к гардеробу добрела по другой лестнице. Ей не хотелось больше ни с кем говорить и никого ничем угощать. «Может, поискать другую школу? — тоскливо подумала она. — Ведь непонятно, что будет дальше».

Эта мысль ее расстроила почти до слез: она только-только радовалась, что нашла неожиданно быстро и такое хорошее место в Москве… «Но с другой стороны — чем я-то рискую? Я с малышами песенки пою, программу прохожу, все требования выполняю и ни с кем анекдотами не обмениваюсь. На собрания почти не хожу и к отъездам разным еврейским отношения не имею. И сама уезжать не собираюсь, куда уж нам, мы и тут хорошо наконец-то живем… Пусть уж каждый отвечает сам за себя. А нас кто защитит? Мы к кому сможем обратиться в случае чего, тем более в этой Москве? Писем подписывать пока никто не просит. Ну и слава богу…»

Немного успокоившись, Ираида Ашотовна надела только что купленный с переплатой через знакомую желтый плащ на теплой подкладке, повязала ярко-синюю с розовыми разводами шифоновую косыночку, оглядела себя в зеркале, осталась довольна. Потом она пошла к выходу торопливой походкой занятого, но не обеспокоенного разными чужими делами человека.

 

Глава 32. НОВЫЙ РАСКЛАД

Ирине Евгеньевне казалось, что она всему уже научилась у Лидии Николаевны. Собственно, как сейчас стало понятно со всей ясностью, она и раньше все умела, просто не настолько системно-четко, поэтому пришлось внести небольшие коррективы. Что уж греха таить, ей правда нравились уроки коллеги и манера преподавания. Так почему бы и не присмотреться к новым для нее московским особостям?

Методики Лидии Николаевны, структура ее уроков, даже поиск в библиотеке интересных фактов о писателях или произведениях, — почти все ею было освоено, проработано и взято на вооружение. При этом, отдавая должное эрудиции и опыту коллеги, Ирина Евгеньевна считала себя теперь тоже не дилетантом.

Ей надоело смотреть снизу вверх, благодарить, пропускать мимо ушей наставительный тон или замечать в воздухе, как в какой-нибудь тетрадке ручкой, росчерк не видимого другим красного пера. Все чаще и чаще она подмечала на уроках у своего кумира отклонения от программы. А если и все было по программе, то обязательно вспыхивали то тут, то там какие-то двузначия в самых простых и априорно принятых всеми вещах. Открытия, совершенные прямо здесь, в классе, заставляли детей сидеть с открытыми ртами. А Лидия Николаевна с торжествующим видом парила над всем и всеми, внутренне показывая черно-белому учебниковому миру эйнштейновский язык.

«Чего она хочет этим добиться? У каждого свой путь, свой индивидуальный как бы стиль, — говорила Ирина самой себе. — Я тоже не вчера пришла в школу, мои ученики как бы, в общем, тоже хорошо ну, знают предмет. Если они слушают, конечно, нормально и не буянят из вредности… Так зачем я буду ей подражать? Она только бросает эти, как их, сомнения в неокрепшие головы детей, просто провоцирует, так сказать… Так кому нужны ее дополнительные занятия и эти поэты оттуда, из Серебряного века? Лучше бы почаще наизусть с ними учила программные произведения. Больше пользы и меньше, как бы, этих, ну, в общем, мыслей своих, мешающих, так сказать, жить».

Ирина Евгеньевна вспомнила своих учителей, в том числе «бывшую», которая пробовала бросить непонятные зерна разночтений в детские головы. Она порадовалась, что не поддалась на провокации тогда, что научилась отличать с годами бесовский соблазн скрытого, иного от того, что реально и что обладает четко прописанной ценой в этой жизни.

Ей стало сложно скрывать раздражение — и она почувствовала себя лучше, свободнее. Она обросла знакомыми, подружилась за последнее смутное время с другими преподавателями. Ирина Евгеньевна начала раздавать аккуратно, по-особенному жесты своей симпатии и начальной школе. Вокруг нее сложился уже свой кружок единомышленников, с которыми ей было приятно. Там ее ценили, уважали, прислушивались к ее мнению, наперебой приглашали в гости. Ученичество? Смешно. Его давно пора было выбросить на школьную помойку.

У Ирины явно улучшилось настроение, даже Толя это заметил. Он с удовольствием сопровождал жену в гости к коллегам, где их радушно принимали. Он, по своему обыкновению, больше молчал, но мог в нужном месте вставить в разговор какую-нибудь шутку или удивить хозяев особенным рецептом тушеной рыбы. К себе они приглашали редко. Ирина всячески избегала приемов, которые бы поставили под вопрос качество ее жизнеустройства в столице. В ее сознании по-прежнему Текстильщики или Чертаново оставались местной, московской чертой оседлости, откуда все без исключения пытаются вырваться. Ей, правда, из своей черты вырваться пока не удалось, но Толя работал в этом направлении, держал руку, как говорится, на пульсе отъездов и приездов своих сослуживцев. Ирина ему в этом помогала, налаживая отношения и там, с особенно перспективными женами.

Жены были похожи на соседку Надю. С ними было легко. Одетые в импортные, уже выходящие из моды кримпленовые костюмы или только входящие в моду джинсовые платья с короткими рукавами, под которые поддевали контрастные водолазки, дамы пили чай с пирожными. О том, что сладости куплены в кулинарии ресторана «Прага» или кондитерской в Столешниковом переулке, обязательно объявлялось с отставленным чуть на отлет со светским шиком мизинчиком. Они вели всегда спокойную беседу понимающих, довольных жизнью правильно замужних женщин, обсуждая самым непринужденным образом особенности откорма свиней, оставленных где-то там, далеко, куда, если совсем уж честно, постоянно рвалась их уже московская душа.

Ирина не могла участвовать в разговорах о домашней скотине, но с удовольствием угощала новых приятельниц столичными сплетнями, почерпнутыми от «девочек», и школьными историями. Очень быстро она оказалась в самом эпицентре женского круга. Пользуясь особенным вниманием, Ирина считала себя вслед за комплиментами новых знакомых украшением любого чаепития или совместного посещения закрытых распределителей. С ней считались, ее слушали, с ней не спорили, отдавая дань ее образованию и работе в особенной, английской спецшколе.

Каждая из дам, в свою очередь, лелеяла мечту пристроить в белую школу своих чад и верила, что новая знакомая, милая, умная и достигшая там, в этой школе, особого статуса, несомненно не даст этой мечте умереть.

О том, что следует себя уважать, о том, что есть другие люди, ради которых не нужно себя менять и перестраивать, напомнила сестра. Ее в очередной раз утомили пустопорожние, на ее взгляд, умиленные рассказы о «девочках» и непонятном в своем интеллектуализме Лидии Николаевне. «Она на тебя и не смотрит, а ты бегаешь, унижаешься, учишься… Чему? Ты что, дегенератка? Чем она тебя покорила прямо так уж? Ну, читала она больше — так она и старше тебя! Своей головы, что ли, нет? Какой прок тебе от ее уроков? Что это за блажь — любовь к литературе и детям? Заканчивай тратить свое время не пойми на что, на кого… Еще замажешься, как приближенная к их шайке-лейке, — внушала ей Лариса, прекрасно осознавая свою власть над сестрой. — Не пора ли уже задуматься о будущем? В школе черт знает что творится, сплошные заговоры и подсидки. Тебе что, больше других надо? Да они и не друзья тебе совсем! Подумай о себе и своей жизни, дружи, если прям так надо, с нормальными людьми».

Что во всех подробностях заинтересовало сестру, так это истории с собраниями, с отъезжающими и в целом с изменившейся погодой в престижной и столь желанной поначалу московской школе. Ведь она Ирке досталась, как считала Лариса, без труда и, что уж душой кривить, абсолютно незаслуженно. Впрочем, какой смысл теперь об этом вспоминать? Будем жить сегодняшним днем! Сегодняшний же день сулил много интересного. Она почувствовала себя в родной стихии, внимательно выслушивая, уточняя самые мелкие детали и нюансы реакций. Лара была рада давать советы «непутевой», по ее убеждению, сестре, которая попала под далекое от положительного влияние не самых перспективных и в целом чужеродных отношений.

Лариса была умна, умела складывать абстрактные и существующие жизненные ситуации, как простые числа, и держала, как говорится, всегда нос по ветру. Сейчас она забеспокоилась не на шутку. Ей стало очевидно, что диспозиция сил в Ириной школе, казавшейся раньше оплотом стабильности, престижа и вожделенности, покачнулась. Ситуация изменилась под напором социалистической реальности, которую никто не отменял. Так уступает свои позиции малочисленный артиллерийский расчет под атакующей и сминающей все на своем пути мощью танков.

Она твердо знала, что Ира не станет ввязываться в противостояние — не тот характер, но даже запятнать себя этими постоянными чаепитиями за закрытыми дверями сестре не стоило бы. У Ларисы была накатанная жизнь, к тому же скоро должен был родиться их с Лешей ребенок. Но где-то там, глубоко, все еще шевелилась не исчезнувшая полностью надежда на переезд в Москву. А переезд в Москву мог бы состояться только в том случае, если Ирина получит повышение в своей непростой школе, обретет побольше веса и — чем черт не шутит — власти… Так что ситуация при всей своей нестабильности и нервной суетности могла бы быть и Ирине, и, возможно, Ларисе очень даже на руку. Она разыгрывала свою пьесу. Она играла на слабостях и амбициях сестры, как этюд по нотам.

«Ты бы подумала о том, что Алинке в школу идти в следующем году! К кому ты ее запишешь? В какой класс? А если ты залипнешь в этой истории, слишком „передружишь“ с „девочками“ и литераторшами с их поэзией, не нужной нормальным людям, то как твой ребенок будет в этой школе учиться? Хочешь, чтобы ей сережки из ушей вынимали, как этой, не помню, как зовут, дочке твоей Нины? Яркие они… Балаболки, фифы и выпендрежницы! Вот кто они. Собой займись, тоже мне, нашла себе учителей-наставников… Помнишь нашу „бывшую“? Умерла она, кстати. Я ее лет десять как не встречала, а тут соседка сказала недавно. Умерла тихо, как жила. Это я к чему? У нас же хватало мозгов даже в детстве не нести дальше стен ее комнаты все эти ее нравоучения, вилочки крученые, воспоминания, откровения, обиды на страну, на советский строй… Тьфу-тьфу, не стоит, конечно, по телефону все это обсуждать…»

Ирина слушала, тихо принимая, понимая всю правоту сестры и наивность своих изначальных желаний, своих восторгов при прикосновении к интересной жизни коллег и к подкупающему мастерству Лидии Николаевны. Ей ведь казалось, что им так просто овладеть, — стоит лишь внимательно следить за руками. Теперь-то понятно, что такая дорога ведет в никуда. Давно стало ясно, что это вообще не ее дорога.

Правда, и без напутствий младшей сестры Ирине Евгеньевне надоело чувствовать себя ученицей. И то правда — сколько можно? Прошло время первого восторга, когда она окунулась в новый мир, встретила людей, которых хотела видеть своими друзьями. Тогда одна только причастность к особой школе давала ей чувство гордости и самоуважения. Теперь Ирина Евгеньевна медленно опускалась с нарисованных небес на землю.

Без розовых облаков и замков Фата-Морганы эта земля была самой что ни на есть реальной, выстраданной. Ирина Евгеньевна считала себя уже в белой школе на своем месте, на своем прочном месте. Она заслужила все, что сегодня ложилось к ее ногам.

Достаточно ученичества. Ладно, она еще готова принять критику от Лидии Николаевны, хотя тоже уже поднадоело, но ИИ! Это было уже слишком. ИИ посетила ее урок, а потом мягко, как-то даже обтекаемо подбирая и отбирая слова, смотрела на нее с жалостью. Ида Иосифовна говорила, пыталась быть естественной, поставила, как она отметила, авансом хороший балл, написала приятный отзыв… Все бы было ничего, если бы на этом ИИ успокоилась и удалилась восвояси своей шарикоподшипной походкой. Ан нет, она стояла, разводила руками, хотела погладить Ирину по голове и что-то объяснить. Ее слова сыпались в обход, как через решето, пересыпались мелким песком сочувствия и высыпались. Может, показалось? Нет. Не показалось.

Ида Иосифовна пыталась найти и выделить то хорошее, что увидела на уроке, что ей понравилось. Правда, чем больше она пыталась это подчеркнуть, тем яснее и безоговорочнее становился вердикт: плохой урок. И ничего из того хорошего, что ИИ отмечает, явно с натяжкой повторяя одно и то же в неуклюжей попытке не сильно расстроить, не имеет — увы — никакого значения.

«Опрос? Да, вы провели прекрасный опрос выученного, но дети рассказывали без всякого интереса, даже, как показалось, без особого понимания того, что они выучили. Это же литература, дорогая вы моя… Зубрежкой ничего не возьмешь… Вы с ними обсуждали вот эту проблему? Они показали незаинтересованность? Черствые дети, говорите? Да, наверное, сейчас до детских сердец непросто достучаться. Но вы все же пробовали? Не получается? Дети ведь отзывчивые в этом, пока еще нежном возрасте, они плачут из-за бедной Муму, сопереживают Маше в „Дубровском“… Правда, правда! Неужели вы этого не видите? И не поддержали их обсуждение?» — ИИ старалась не указывать, не укорять. Она пыталась объяснить, что ей показалось плохим, нет, не плохим, не кондовым, не формальным, не скучным, все это не те слова, а вот какие те? Она сама не знала.

«Ирочка Евгеньевна, почему же это отклонение от темы? Это самая что ни на есть тема — сопереживание, проникновение в человечность, в те моменты, когда решается твоя судьба, задавать вопрос о том, как она сложится дальше… А ведь это и есть наша с вами цель… Девочки начали представлять себя на месте Маши? Так это прекрасно! Ну что ж, бывает и шумно в такие моменты… Но ведь именно тут, в обсуждении и спорах рождается понимание литературы, дети видят ее связь с жизнью! Со своей жизнью… Это же замечательно, а вы не поддержали… Ведь они и дальше тогда читали бы книги, читали бы того же Пушкина… Он перестанет быть излишне, как у нас водится, хрестоматийным… Ну, хорошо, я поняла вашу позицию… Вот скажите, вы же часто ходите на уроки к Лидии Николаевне? Вы ведь, скорее всего, обратили внимание на ее работу с детьми, когда материал совсем не располагает к фантазии или нет в нем захватывающего сюжета? Да, конечно, я с вами согласна полностью: программа — это не цирк и не развлечение. Естественно, требуется обязательно пройти все важные произведения… А биографию поэта вы рассказали? Рассказали то, что в учебнике, и даже больше? А вы не пробовали дать задание кому-нибудь из детей подготовить небольшой доклад? Ну, почему они не справятся? Вы попробуйте — результат вас удивит, честное слово! Вы не переживайте, все проходили через это… Опыт приходит не сразу… Помните? „Час ученичества — он в жизни каждой торжественно неотвратим…“ Это Цветаева…»

Ирина Евгеньевна еле выдержала этот разговор. Она чувствовала, как краснеют уши и леденеет кончик носа. Хотелось все бросить и убежать. Она понимала, что урок был не на высоте. Что-то ей подсказывало, что есть в словах коллеги какой-то смысл, своя правда, но соглашаться и снова чувствовать себя недоучкой она не хотела. Все же было сделано правильно: опрос, разбор сюжетной линии, эпитеты, сравнения, образы героев… Ученики без лишних вопросов все записывали в тетради. В кои-то веки была тишина, но она все равно не чувствовала себя в своей тарелке. Наверное, волновалась из-за присутствия Иды Иосифовны. Потом обсудили домашнее задание. Она ответила на два вопроса. Не задержались ни на минуту после звонка, не то что у Лидии Николаевны — постоянно всю перемену захватывает. Все было по правилам и, главное, — по программе. В Машу они должны были играть… Пусть без нее и после уроков играют, сколько хотят.

А теперь ИИ ей выговаривает, смотрит свысока, хоть и снизу вверх, учит ее, слова подбирает… Программа ей не важна, ей сопереживание подавай. Она не должна была говорить с ней таким тоном, ведь только недавно сидели в кабинете у Риты Михайловны и пили вместе чай. Откуда такое высокомерие, как только дело касается работы? Откуда такое рвение? Неужели самой нечем больше заняться? Неужели, кроме этой школы, нет других дел и желаний? Вон брат-то сидит до сих пор в отказе! Небось из-за этого и все проблемы у нее в жизни, ее желание унизить других…

Ирина Евгеньевна посмотрела тоскливо в окно. ИИ закончила говорить и ждала. Ирина бросила на нее взгляд, как будто желая убедиться, что та еще здесь. Надо было что-то ответить, вежливое и благодарное. На нее вдруг накатило раздражение, как часто случалось в последнее время. Ей захотелось поставить ИИ на место и, вообще, расставить все по местам, чтобы больше не рассчитывали ни на ее дружбу, ни на ее лояльность к их самодеятельности. Хватит с нее этого заплесневелого «ученичества».

«Спасибо, Ида Иосифовна, я все поняла, — Ирина скрипнула зубами, попыталась улыбнуться, но не получилось. — Для меня все же важна, главное, эта, программа. Я, конечно, работаю в школе не так давно, как вы, но все же… Спасибо вам за ваши слова…»

Она вдруг поняла, что не будет ничего говорить, не будет вступать ни в какую дискуссию, ничего не будет объяснять, да и что тут объяснять? Домой уже пора, хотя и с испорченным настроением. Поздно. Иначе эти разговоры об уроках, детях и всем, что составляет жизнь этих двух малахольных, никогда не кончатся. «Привыкли воспринимать меня, как… как… дуру какую-то недоученную», — подумала Ирина.

Стараясь не выдать своего раздражения, она добавила: «Я, конечно, постараюсь добавить что-то… того, дополнительное. Я не буду останавливать их, когда они обсуждают литературных героев, как… как соседей по коммуналке. Пусть. Да, так оно лучше усваивается… И побольше чувств… Я поняла вас».

«Я так рада, что вы меня правильно поняли, Ирочка! Это же дети, мы должны помнить об этом. Им нужно — я понимаю, что вы это знаете, не хочу вас обидеть ни в коем случае — им нужно привить и на всю жизнь сохранить любовь к литературе, привычку держать в руках книгу. Мы с вами счастливые люди — мы учим их тому, что составляет часть, важную и удивительную часть любой полноценной жизни интеллигентного человека. Это не просто материал и программа. Ведь от нас зависит, будут ли они читать, какими вырастут, смогут ли критически относиться к тому, что их окружает…»


Глава 33. ИХ МОГЛО НЕ БЫТЬ

За окном шел дождь. Он бил по веткам, и деревья, сопротивляясь, то и дело почти прижимались к стеклу. Ида Иосифовна ушла наконец, долго прощаясь, дотрагиваясь снова и снова до Ириной руки, как будто заглаживая свою вину. Рука лежала безвольно на спинке стула. Ирине казалось, что на ней остается пятно от каждого прикосновения.

Ирина смотрела в окно, в синюю пустоту, на ветер, мокрые деревья. Тоска и глухая ненависть смешивались в ее душе, как вещества в пробирке на уроке химии.

«Зачем, блин, учить детей критически относиться ко всему, что их окружает? Боже мой, я только недавно считала их великими педагогами! Эта так вообще прибабахнутая какая-то… Убогая в своих, как их, нереализованных чувствах, что ли? Вроде и семья там, того, имеется, сын, муж… Не понимаю, неужели ей не хочется домой? Повернутая на этих детях, чужих, кстати, детях… А ведь она, да и они все тут, и правда, черт знает, чему учат… И меня могло засосать…»

Ирине не хотелось больше об этом думать, а хотелось перенестись сразу домой, без лестниц, встреч с коллегами по дороге, долгого пути на метро… Школа — это работа. Устраивают из обычного образовательного процесса и рабочих отношений китайские церемонии… Только вред всем… «Может, Толя меня заберет отсюда?» — с надеждой подумала Ирина Евгеньевна и пошла в учительскую, чтобы позвонить мужу.

«Они меня учат, как девчонку, черт возьми. А ведь все было бы куда проще, если бы все учителя в школе были обычными людьми, нормальными, любезными…» Ее мысль шла дальше, обходила возникающие на пути не поддающиеся пониманию препятствия, как колючие кусты, готовые вцепиться в платье… «Да, было бы проще, если бы Лидия Николаевна и ИИ не только не делали что-то свое,  надпрограммное на уроках, не поучали, не давали советы якобы от всего сердца, а на самом деле… Было бы проще, если бы их… просто не было».

Их могло не быть совсем! Как стало бы тогда спокойно! Да всей школе стало бы лучше. Никто бы не стоял особняком, не парил бы над всеми настолько вызывающе! Все было бы так, как везде, как положено. Ирина Евгеньевна вдруг поняла, что именно так долго скрывала от себя. Сейчас, как небо после ухода тучек, все прояснилось: их просто не должно здесь быть. Вместе с ними исчезнет источник ее недовольства, ее плохого настроения, униженности…

Ирине Евгеньевне хотелось приятного и размеренно-уважительного существования. Она хотела играть по правилам. Ведь если каждый в этом мире займет свое место, свою полочку, свою клеточку в общем организме жизни, тогда все вокруг, вся земля станет счастливейшим пространством. Правда, кроме Толи, вокруг по правилам почти никто не играл. Да и то — была, была одна история, про которую ей не хотелось вспоминать. Она тогда только-только родила Алинку. Все казалось обновленным, особенным, удивительным. Впереди лежала вся жизнь, уже совершенно иная, лучше прошлой, в настоящей полноценной семье.

Все уставали. Ирина, как молодая мать, была погружена в только что появившиеся, ни на что ранее не похожие заботы. Полная разных опасений и волнений — больше, чем обычно, — она следила за каждым движением новорожденного, не принадлежала самой себе. Ирочка не сразу заметила, что Толя стал выглядеть не просто уставшим, не просто падающим вечером замертво, чтобы в ночи вставать к дочери, а уходящим от нее куда-то вдаль. Он стал чужим, замирал периодически с глупой улыбкой, подолгу простаивал на балконе в одиночестве. Когда он начал смотреть виновато даже на ребенка, прижимая дочь к себе, как в последний раз, она наконец-то все поняла.

Без особых разбирательств и тайных проверок карманов Ира, посоветовавшись с мамой, сделала так, что Толе пришлось взять на себя не только ночи. Ему пришлось взять под свою ответственность все: и магазины, и молочную кухню, и готовку, и стирку пеленок. Ире его жалко не было. Она знала, что сейчас идет борьба не на жизнь, а на смерть. А если на жизнь — то как раз на кону стоят и ее жизнь, и благополучие только что родившейся дочери. Он должен заплатить и остаться, остаться с ней так, чтобы больше не было поползновения сделать хоть какой-то шаг в сторону.

Она притворилась, несмотря на то что у нее замирало сердце и страх тяжелым дегтем лопался внутри черными пузырями, что ей нездоровится. Это был самый действенный способ заставить всех принимать себя в расчет. Интеллигентный, как подчеркивали все вокруг, и ответственный по жизни Толя лишился возможности на какие-либо подозрительные маневры. Здоровье жены, которую в своих планах он уже почти оставил и поменял на ту, чья любовь откликалась у него в каждой клеточке длинного тела и наполняла его всего радостью, радугой цвета и вкуса, вышло на передний план.

«У меня в глазах возникла некая аура, — рассказывала она с придыханием, покачиваясь и делая вид, что того и гляди упадет. — Ты не мог бы подержать Алиночку? А вечером ты не сможешь прийти пораньше? Я не знаю, как вообще справлюсь с ребенком одна весь день…» После такой долгой фразы, как в полном изнеможении, Ирина откидывалась на спинку кресла или на пухлые подушки.

Толя был в ужасе. Он был парализован, не смея пошевелиться. Через неделю от прошлого виноватого взгляда не осталось и следа. Появились вполне себе нормальные, как у всех молодых отцов, красные глаза от недосыпа, синяки от двойной работы — и днем, и ночью — и ответственности. Еще чуть дрожали руки от решения, которое пришлось принять немедленно, однозначно и бесповоротно.

«Аура» ушла, откуда пришла, как только опасность миновала: расчет был верен. Больше зигзагов в Толином поведении она не замечала, хотя присматривалась постоянно. Ира держала руку на его пульсе во всем, начиная от обязательных совместных ужинов, воскресных обедов, выбора правильных зубных щеток и заканчивая домашними делами, какими бы «женскими» они ни казались посторонним.

Ира переходила из одного жизненного круга в другой, меняя адреса и подруг, которые почему-то быстро переставали писать. Она удивлялась, почему люди строят вокруг нее, ее задушевности барьеры и баррикады, пытаются ее унизить или вообще не замечают. Толе при этом отводилось место незыблемой стены, за которой ей должно быть спокойно и уверенно. Сейчас стало полегче — появились вокруг нее те люди, которым она была интересна… Да, хорошо, пусть она им и выгодна, наверное, но она никому ничего обещать не собирается. Зачем ей сложности?

Лариса никогда не играла по правилам. Она всегда заставляла старшую сестру принимать то, что она как будто сочиняла на ходу, а потом сама изменяла, перекручивала, прятала и извлекала вдруг снова на свет. Ира любила Лару самозабвенно и все прощала, переступала через трещины, делала вид, что все нормально, стараясь залатать от раза к разу, от встречи к встрече поцарапанное и порванное сердце.

Вместе с любовью Ирина ощущала последнее время и некое чувство реванша, которое от Ларисы скрывала. Да что там — она пыталась это скрыть и от самой себя. Разве могла она разрешить себе иногда ликование от сознания того, что обошла сестру, красавицу и умницу, всю жизнь взирающую на других и, в первую очередь, на Ирину с чувством превосходства? Правила требовали любить и помогать, и Ирина пыталась им следовать, даже если это было сложно и приходилось пробиваться сквозь Ларочкино прищемленное самолюбие.

Вот теперь и в школе, как она видела, правила сбились, распались на нечеткие и запутанные условия задачи. Получалось, что дружно отправившиеся из пункта А велосипедисты по дороге рассорились, каждый выбрал свой маршрут, и до пункта Б если кто и добрался, то об этом никому не сказал. Остальные так и ездили, колесили каждый по своей дороге, что делало условие задачи бессмысленным, а правильного ответа не существовало вовсе. Разве так работают в обычной советской школе? Ира теперь понимала, что позволила вовлечь себя в не до конца понятую ею предательскую игру с неверным условием задачи.

В Ирине Евгеньевне, которая раньше с радостью ехала в утреннем направлении, потом с легкостью шла от метро и почти взлетала на косогор к парящей над ним школой, набухла неуверенность, граничащая со страхом. Каждый день стал напряженным. Любое движение оставляло почти видимый след разочарования. Обычный урок становился преодолением, когда ржавое скрипучее колесо того и гляди норовивит сорваться с дороги в неожиданную рытвину или придорожную канаву. Сидящий за партой ученик выглядел потенциальным нарушителем и преступником, мечтающим только об одном: как бы сорвать урок Ирины Евгеньевны. И виноваты во всем этом ее коллеги, которым — права парторг — нет дела ни до правил, ни до советской школы.

Дождь не утихал. Ирина Евгеньевна вышла из школы. На крыльце было мокро, ступени казались опасно скользкими, кругом пузырились холодные даже на вид лужи растаявшего снега. Она оглянулась и поняла, что хочет видеть школу другой, такой, как она ей мечталась совсем недавно, в ее первые дни и недели работы, такой… равной для всех и справедливой для нее. Над головой смотрели вдаль уверенные в исторической правоте барельефные идеологи равенства, серые от дождя.

Но какая же это тоска — выходить из школы уже почти затемно и даже не иметь возможности сразу нырнуть в теплую машину, прижаться к мужу! Он сказал, что встанет, как обычно, у метро с другой стороны. А зачем? Ей уже все равно: увидят — не увидят, отметят — не отметят, осудят — не осудят, позавидуют или нет… Лариса с Лешей были правы. Есть отзывчивые коллеги, она встречается с женами Толиных сослуживцев. Недавно стала ей позванивать дама, с которой они познакомились у Ираиды. Ирина уже предвкушала, как поедет к ней в гости, — это было приятное и полезное знакомство. Можно с ней в выходной по центру погулять. У дамы был хорошо устроенный муж, в каком-то министерстве, и это прекрасно. Она знала, что дама тоже родом откуда-то из средней полосы России, без всяких этих штучек на грани дозволенного: то самиздат, то Цветаева… Ирина Евгеньевна почувствовала, как все внутри дрожит от несправедливости, а себя при этом становится так жаль… Ее душа устала и промокла, как старое пальто, впитывающее тяжелые капли холодного дождя.

С Ираидой у Ирины установились приятельские и теплые отношения. Правда, оказалось, что Ираида категорически, до дрожи в руках, не желала и близко подходить к тому, что может когда-нибудь, возможно, не нарочно, походя или, наоборот, специально, испортить жизнь ей или детям.

— Я слышала, что брат ИИ собирается эмигрировать, — как-то пошла в разведку Ирина во время чаепития в кабинете у Ираиды.

— Правда? А куда? Прямо вот так раз — и эмигрировать? — сделала круглые глаза Ираида.

— Интересно, как администрация школы смотрит на такие ситуации, этакие настроения среди этого, коллектива, среди учителей. Ведь понятно, что ну, семья — это важно, все идет из семьи…

— Как это неожиданно, — оглядываясь и понижая голос, потянула англичанка. — Я ведь, знаете, Ирочка Евгеньевна, совсем не в курсе школьных сплетен, совсем! У меня столько дел, мои малыши требуют постоянной работы, подготовки, то песенки с ними надо выучить, то новые стихи, то спектакль к родительскому собранию поставить… Вот Биг-Бен клеили… А я думала, что вы как раз с ними дружите и все знаете!

— Ну… дружу немного, но меня не всегда занимает то, что они обсуждают. Это как-то иной раз как бы не совсем, знаете, правильно… Смеются надо всем… Как-то оно не очень…

— Да, они веселые, Нина, Лилиана. Рита, Ольга… Со мной они милые, «ноу проблем»… Да я не сильно стремлюсь… А вот Лидия Николаевна и Ида Иосифовна — те настоящие звезды, такие умные, так прекрасно учат… Я слышала, что и репетиторов не нужно нанимать, — все поступают в институты так прямо, после их уроков… Я мечтаю, чтобы в старших классах Сережу взял кто-то из них…

Ираида осеклась и, взглянув на коллегу, пожалела о сказанном. Ирина Евгеньевна поджала губы, глаза ее потемнели.

— Нет, вы не подумайте, Ирочка Евгеньевна, я очень довольна и вашими уроками, просто знаю, что старшие классы только они ведут… Готовят… к экзаменам… Ну то есть… и вам тоже могут дать, конечно… когда-нибудь… когда-нибудь скоро…

«Вот завертелась, как на уж на сковородке, — подумала Ирина и расстроилась. — Зачем только я начала этот разговор? Получается, что даже она ко мне относится как ко второму сорту… Если бы их не было в школе, конечно, я могла бы вести старшие классы. Я бы справилась. Программу бы дети изучали наверняка гораздо лучше…»
                     
                                      ***
Толя видел, что последнее время жена стала другой. Она изменилась. Он не смог бы определить, что так поменялось в Ирине, внешне вроде бы все оставалось по-прежнему. Взгляд, может быть, стал иным? Появилось больше радости, как будто внутри нее зажглась маленькая, не видимая раньше лампочка. Ее подавленность, которую он списывал на усталость и трудности адаптации в сложной новой обстановке, сменилась большей уверенностью в себе, даже задором в глазах.

— Иринушка, — как-то спросил он за ужином, когда говорили о выборе учителя для дочери накануне записи в первый класс, — как там у тебя отношения с коллегами? Все хорошо? Вижу, тебе стало комфортнее!

— Я и не жаловалась, но, в общем, раньше да, было немного сложно, но знаешь, — замялась жена, — в школе столько всего как бы изменилось за последнее время, а я стараюсь… да, стараюсь уже — как это — не подстраиваться. Мне эти люди по большому счету как бы чужие, а я просто, просто занимаюсь, ну, своим обычным делом — детей учу. Я для этого туда ведь и шла.

Продолжая отвечать мужу, Ира заметила удивление в его взгляде. Впервые весь его вид, его брови, ползущие куда-то вверх, наклон головы говорили о сильном удивлении. А тот жест, который выражал обычно его неуверенность в происходящем, — он автоматически трогал, подергивал кончик носа — ее заставил поддать огня своим словам. Что это? Где его всегдашняя поддержка, нежная и безоговорочная? Что за недоверие?

Она встала, чтобы поглубже, побольше заглотнуть воздуха, и сказала, как рубанула, новым, непривычным образом по остаткам сомнений:

— А все их подводные камни, того, как там их, разные компании и эти, разные ненужные умствования — кому они вообще требуются? Школа должна стать чище, должна быть открытой и близкой как бы людям, при равенстве возможностей.

Она знала, что Толя все равно во всем ее поддержит, хоть и с приподнятой на секунду бровью. А что такого? Она сказала правильные слова, пусть не удивляется. Теперь будет только так, никаких диссидентских загогулин. Поигрались, хватит, достаточно.

Ирина рассказала ему про отъезжающих, про срыв собраний, про анекдоты, про парторга и, главное, — про то, как ее унизили все эти нотации, как она устала от несправедливости и что можно многое изменить. Да, и то, что в советской школе нет места ни вольности, ни отклонениям от правил.

Толя слушал воодушевленные речи, опуская понемногу брови. Он понимал, с чем столкнулась за этот год его милая, никому не желающая зла жена. Он видел перемены, но решил, что доверие превыше всего, и смыл со своих ощущений мелкие черные пятнышки. Зачем усложнять?

Он помнил о ее хрупком здоровье, которое, впрочем, после родов и той, той самой истории, случайно совпавшей с ее недомоганием, больше не давало о себе знать. Но разве такие проблемы и огорчения не могут спровоцировать снова появление странной «ауры», которую даже доктора не смогли определить в течение долгих исследований? Или мы мало провели исследований и анализов? Лучше не вспоминать.

Как все хрупко и непонятно в этом мире! Толя взял жену за руку. Добавив уже уверенности своему голосу, он постарался ответно ужаснуться тому, что позволяли себе якобы заслуженные учителя. Вот ведь, столица, а оказывается, она стала приютом антисоветчины, да не где-нибудь, а в школе! «Ты все же постарайся не участвовать в разных сомнительных делах, — попросил он Иру под конец, пряча варенье в холодильник. — Пусть оно там все идет своим чередом. Кто прав, кто виноват — разберутся, а наши руки пусть останутся чистыми. Ты права, Иринушка, твое главное дело — учить детей. Это и так работа благородная и важная!»

Ира улыбнулась и обняла Толю, доставая ему лишь до груди, где билось, в чем она была всегда уверена, честное и доброе сердце. «Вот ведь, чуть не заставила его в себе усомниться, — подумала она, — зачем испытывать отношения на прочность? Конечно, руки чистые… А все лучшее прямо достается именно тем, у кого они как бы чистые… Ага. И главное — все спешат со мной этим лучшим поделиться!»

 

Глава 34. ДРУЖИТЬ НАДОЕЛО

Ирина Евгеньевна чувствовала себя препротивно. С тех пор, как завертелась эта авантюра, с тех пор как она побывала в РОНО вместе с Людмилой Петровной, прошло время. Ничего особенного не происходило. Школа жила обычными буднями, каждодневными делами, немного бурлили старшие классы, а «девочки-англичанки» стали тише, веселья поубавилось. Правда, начались какие-то плановые проверки, но Ирина видела, что мало кто обратил на это внимание. Школу посещали постоянно: то приезжали иностранные делегации, то приходили студенты Университета Дружбы Народов в национальных костюмах, то сидели на уроках учителя из других школ.

Не то чтобы Ирине было совестно, нет, она ничуть не жалела о том, что сделала. Ей казалось это правильным и, главное, — справедливым. Непонятным было затишье. Странным выглядело отсутствие действий. Это напоминало затянувшийся антракт в театре: вроде бы все зрители уже в зале, свет медленно гаснет, вот уже совсем погас, а занавес все никак не откроется. Она давно перестала ходить на уроки литературы к Лидии Николаевне. Сразу после занятий старалась уйти из школы, незаметно скрыться, сбежать.

Домой не хотелось. Она любила гулять по аллее, но там можно было встретить коллег или стайки учеников. Тогда Ирина изменила маршрут, начала открывать для себя понемногу другие прогулочные тропы. В один день, например, она доходила до дипломатических домов, возвышающихся на пустыре и видных издалека нарядными белыми балконами среди светлого кирпича стен. Или, в другой день, она шла пешком до следующей станции метро, подальше, заходила там в магазины, чтобы купить ручку или вдруг понадобившийся двуцветный ластик…

Пару раз видела издалека Аллу с двумя одноклассницами из шестого «А», которые шли с булочками в руках и болтали о чем-то своем, то стягиваясь к середине в секретном шепоте, то рассыпаясь со смехом по краям девчачьего треугольника. «Вот ведь бедняжка, — сочувствовала ей Ирина, — хлебом питается. Небось, Нина вообще ничего не готовит… Таких вертихвосток надо лишать родительских прав…» Правда, сочувствие быстро сменялось злорадством — это был все тот же шестой «А», который не давал ей спокойно жить.

«Англичанки», которые стали потише, все равно над чем-то то и дело смеялись. Ни о чем не подозревающие, они пару раз, как прежде, пригласили ее на чай. Она вежливо отказалась. Не пошла она к ним на чай, несмотря на то что без их посиделок и анекдотов Ирине поначалу было не то чтобы немного грустно, а пустовато. Да, она заполнила свои будни и выходные новыми людьми, но понимала: мало что и кого можно вот так просто взять и заменить.

В жизни стало ностальгически безлюдно. Ничего, утешала она себя, все скоро закончится, и как минимум половину этой веселой компании выметут из школы. Может быть, «выметут» — это слишком, но то, что заставят замолчать, прибьют их неуправляемую, провокационную волну, это точно.

В одиночку, каждая в отдельности, «девочки» были милы. Они рассказывали о семьях и детях, становились тихими и даже домашними, без этой своей насмешки над всеми, кто не такой, как они, кто живет без их едких антисоветских анекдотов, без театральщины, без разных литературных цитат. Ирина не стала «девочкам» своей. Теперь она уже знала, что никогда и не станет. Так какое они имеют право смотреть на нее свысока и снисходить до пустопорожних вежливых разговоров о детях и Текстильщиках? Да, живет она там. Вон Нина Абрамовна тоже обитает в рабочем районе, но над ней же никто не смеется! Над Ириной тоже, собственно, никто не смеется, вроде бы не смеется. Она запуталась. Нет, но все равно они относятся к ней как-то… обидно.

Ирина Евгеньевна уже спускалась по лестнице, как услышала на третьем этаже приглушенный разговор. Она остановилась, чтобы не шуметь, чтобы не стучали в гулкой пустоте коридоров каблуки, чтобы слиться со стеной и стать на время тенью.

— Слушай, а Ирина, Ирина Евгеньевна, что-то пропала, не ходит к нам давно чай пить. Дружить надоело? Боже, хоть анекдоты теперь можно нормально потравить, — это говорила Нина.

— Да ладно тебе, девочка из провинции, хотела поучиться, влиться, так сказать. Ну а сейчас разобралась, что к чему, или объяснили старшие товарищи. Ты видела, что она с историчкой сблизилась? — отвечал издевательски спокойный голос Лилианы.

— Слушайте, не приходит, и ладно. Что тут обсуждать? Нина, у тебя язык без костей. Не надо так зло. Все же она по-своему приятная, была готова помочь. Помнишь, кофе тебе доставала? Не глупая, надо отдать ей должное, ходила ко мне на уроки. Может быть, что-то и взяла на вооружение, может, с детьми хоть наладила отношения… Правда, она не читала ничего, кроме школьной программы… И знаете, для нее не было души в том, что она с ними проходила, — слова, слова, слова… Бедные дети. Странно там готовят учителей — в этих педагогических на просторах нашей необъятной родины!

Все засмеялись. Последнюю фразу — а это был голос Лидии Николаевны — ее былой кумир произнесла официальным торжественным тоном, подражая диктору на радио.

— Налаживай — не налаживай, дети ее в грош не ставят, — это снова Нина. — Зато Ираида сытно кормила! И наверное, на белом рояле играла… Господи, какая же серость сырая, прямо плесень… Как она тебе сказала? Леля! Что хочет все контролировать? Что диван не может стоять посередине комнаты? Мамадорогая… У меня сейчас схватки начнутся от смеха…

— Перестань, ну ладно тебе… Сама небось тоже чуть что — лопаешь Ираидины хачапури…

— Так вкусно же! И я ее Сережу учу! Изо всех сил, кстати… А это, я вам доложу, дело не из легких и требует моральной и кулинарной компенсации!

— Между прочим, девочки, к ней на урок не так давно Идочка ходила. Потом пыталась как-то помягче ей объяснить, что к чему, но говорит, это все было так убого, так идейно, что даже Пушкин, наверное, от безысходности у нее вступил бы в компартию. Ида сказала, что Ирина обиделась… Даже, знаете, не то чтобы прямо открыто обиделась, а внутренне сжалась, сморщилась, напряглась… Сама молчит, в глазах ненависть, — это продолжала Лидия Николаевна. — Что-то мне это все не нравится последнее время, девочки, что-то зреет, что-то готовится нехорошее… Надо быть осторожными… Если не поздно еще, конечно. И болтать поменьше в стенах нашей богадельни.

— Ну, бояться-то стоит нашу партийную Людмилу, эта да, разошлась не на шутку. Из РОНО не вылезает, говорят… А что Ирина? Мышь… серая, — Нина, по-видимому, изобразила то ли парторга, то ли мышь, то ли обеих. Все засмеялись.

— Не стоит недооценивать мышей, — коротко бросила Лилиана. И коллеги начали удаляться по коридору, обсуждая приближающийся день рождения Риты и выкинув на время из головы школьные дела.

Стараясь не шуметь, затаив дыхание и почти глотая слезы, Ирина поднялась наверх, на четвертый этаж, и снова замерла у стены. Сучки. Суки. Ее обиде не было предела, границ, она расползалась, нависая черным шаром, шатром, она накрыла ее всю, с ног до головы. Обида заполнила ее, как кастрюлю, переливалась черной водой через край. Боль билась пульсирующей точкой где-то в затылке. Все предыдущие обиды были обидками и обиденышами, мелкой рябью, залетной случайной серой тучкой в ясный день. То, что она услышала сейчас, накрыло ее крышкой, как… как банку с огурцами. Она прислонилась к стене и осталась так стоять в сгущающихся сумерках.

Сколько она так стояла, Ирина не могла бы сказать. Она постепенно возвращалась в знакомое пространство. Она как будто заново училась дышать, заново училась слышать, заново училась быть… Разговор давно затих, переместившись вместе с его участницами куда-то вглубь третьего этажа. Смех тоже развеялся, разошелся, смешался со школьным воздухом, который всегда был какого-то особого состава. Где-то наверху громко хлопнула дверь. Все смолкло. Стало тихо и пустынно. Жаркая волна, накрывшая Ирину, спала. В коридоре было холодно. Она начала слышать разные школьные шорохи и звуки, а не только удары собственного сердца. Злые, злые мерзкие сучки. Знали бы они, что их ждет! А ведь она была с ними откровенна, открыта, добра…

«Я правильно все сделала. Они не заслуживают ни хорошей школы, ни спокойной жизни, ни своих театров со всякими скрытыми как бы значениями, ни цветов от детей. Ничего, ничего… Они ничего не заслуживают. Терпение, терпение», — бормотала под нос Ирина Евгеньевна и постукивала по перилам маленькой жесткой рукой. Потом, стараясь не шуметь, она двинулась через коридор к другой лестнице.

Внизу в гардеробе никого не было. «Эти, — подумала она с отвращением, — чаек свой попивают. Пусть попивают. Недолго осталось. Кого она не знает? А зачем мне этого их Пастернака знать, антисоветчика? И вас туда же упрятать бы…»

Она не знала, куда именно упрятали Пастернака и вообще упрятали ли, но она точно знала, куда надо отправить всех «девочек». Жаль, не те времена.

«Невыразимая печаль
открыла два огромных глаза.
Цветочная проснулась ваза
и выплеснула свой хрусталь…»

Она шла по аллее к метро, и в голове навязчиво бились эти стихи. Красивые стихи. И такие, ну, прямо про нее сейчас. Только кто их написал, Ирина Евгеньевна не помнила. Она их услышала на дополнительном уроке, факультативе по литературе, который когда-то, казалось, двести лет назад, проводила Лидия Николаевна для старшеклассников. Дети читали стихи неведомых ей поэтов, расставляли у доски черно-белые фотографии и иллюстрации. Тогда еще, во время прекрасных новых стихов, ей хотелось стать частью особого, почти неземного целого, обрести что-то важное, что раньше лежало за пределами галактических орбит ее жизни.

Новые имена, новые слова, новые книги, или ладно, не новые, а просто ей пока неизвестные, — все это манило и увлекало, потому что было частью новой жизни под названием Москва. И эта школа… Она стремилась к лучшему. А что не читала она разных таких поэтов, так и зачем? Их нет в программе. Ладно девочками с их анекдотами, которые она не всегда понимала, но все равно старалась смеяться за компанию, но Лидия Николаевна какова!

Как она могла быть настолько слепа и наивна? Ирина думала, что именно у Лидии Николаевны она может научиться настоящему преподаванию, интересным урокам и правильному тону с детьми. Коллега с опытом и такой глубиной харизмы казалась Ирине благосклонно царящим между небом и землей полубожеством. А то, что это полубожество с готовностью взялась помогать молодой коллеге, делясь своими секретами, стало вдвойне подарком для Ирины. И она ей была очень благодарна. И она приносила ей даже разные сувениры, но скоро поняла, что именно доставаемые Толей книги стали тем ключом, который открывал сердце Лидии Николаевны.

Последним даром, от которого Лидия Николаевна раскраснелась и сходу начала читать стихи по памяти, был тоненький сборник Сологуба, купленный случайно самой Ириной в букинистическом. Он был издан то ли в 1915, то ли еще в каком-то дореволюционном году. Она была рада, когда ее купила, хотя книжонка стоила нелогично дорого. И как была счастлива коллега, когда ее получила! Ирина тогда удостоилась рассказа о разных причудах Гоголя, которые не то чтобы ее сильно занимали, но вполне могли бы послужить хорошим вкраплением в скучный урок по «Тарасу Бульбе».

«Откуда она все это берет? — удивлялась снова и снова Ирина Евгеньевна. — Неужели их учили этому в институте?» Вроде она читает те же книги, что они. А вот на днях ей даже перепал самиздатный роман «Мастер и Маргарита», но никакого восторга по этому поводу она не испытала. «Намешал, намешал не пойми что, — думала она, — тут тебе и нечистая сила, объявившаяся в Москве, и всякие писатели в подвалах, нигде не работающие и, по российской привычке, без причины глубоко страдающие… Это ладно. Но при чем там… э-э-э… Понтий, как его, Пилат? Вот уж непонятно, что все с этим романом носятся». Ира самиздатовскую самосшитую книжку так и не прочитала до конца, но отдала с натянутой улыбкой обязательного и ожидаемого восторга.

«Это все не по мне, — сказала она мужу, который пришел в ужас, узнав, что Ирочка притащила домой самиздат. — Я не буду больше. Пусть они там восторгаются, было б чем… Написано не очень, язык сложный, какие-то цитаты, религию приплели. Разве это нужно нам, нашему обществу, которое так долго боролось с религиозной темнотой? В общем, пусть сами это читают».

Больше Ирина Евгеньевна в очередь на самиздат не вставала, ничего не просила почитать, но историю запомнила. Правда, и отношения с Лидией Николаевной стали сдержаннее, видимо, та что-то почувствовала и раскрывать ни свою, ни литературную душу больше не стремилась. Занимались они после работы по просьбе Ирины Евгеньевны по большей части структурой урока, его построением, любимыми ею правилами. Она ей за все была благодарна, она никогда не отказывалась от того, что можно взять, заготовить впрок. И хватит, всему свое время — пора уже заняться переоценкой, инвентаризацией ценностей.

Ночью Ирина плохо спала. Ей виделись надоевшие и все время мешающие проводить урок шестиклассники, которые с мерзкой ухмылкой то мычали, то кидались бумажками, то пытались прыгнуть в окно. Она сквозь сон призывала их к порядку каким-то визгливым и не знакомым ей самой голосом, а потом падала, пытаясь их поймать, вместе с ними вниз, от чего сердце ухало в темноту ужаса. Толя разбудил ее, потому что она стонала и вздрагивала во сне, как при высокой температуре. Он потрогал ее лоб и принес горячего чаю с медом.

Вторая часть ночных кошмаров крутилась вокруг бывших и некогда дружественных «девочек». Правда, во сне расстановка сил оказалась иной: Ирина била указкой по столу, а «девочки» сидели за партами и смотрели на нее молча, затаив дыхание, над послушно открытыми тетрадями. «Боятся!» — не без злорадства констатировала Ирина Евгеньевна, та, ночная Ирина Евгеньевна, из сна. Потом она им всем, по очереди, пририсовывала рожки, усики, ослиные уши… Не быстро, со сладостным вкусом мести, с чувством собственного достоинства она проходила вдоль парт и каждой из «девочек» что-нибудь пририсовывала, как мальчишки безобразничают с портретами в учебниках. И нарисованные ею рожки, мелкие, дьявольские такие, прирастали, усики приклеивались намертво, а ослиные уши начинали шевелиться от дуновения залетающего с улицы ветра…

Что ей запомнилось из того сна? Рожки и усики, конечно, а также восторг, с которым она это творила. А еще ей запомнились глаза нагло веселой Нины и безмятежное молчание Лилианы. Ни их презрительный взгляд, ни спокойствие, с которым они смотрели на нее, все равно никуда не делись. Их не удалось уничтожить ни рожками, ни усиками, ни ударами длинной указки (такой указки и не было давно, вот ведь вернулась эта жуть, жуть, которой все так боялись, вынырнула из памяти о начальной школе). Ирину даже во сне, в том сне, когда она добилась победы, когда ее всю залило солнечным светом торжество собственной власти, не оставляло чувство обиды, к которому примешивалось их, «девочек», молчаливое превосходство.

 

Глава 35. ШЕСТОЙ «А»

— Алла, иди ужинать!

Мама приготовила свое коронное блюдо — жаркое с картошкой. Собственно, оно было практически единственным в ее кулинарном ассортименте, которое действительно получалось вкусным. Запах разносился по всему дому, добрался уже давно и до Алкиного девятиметрового царства. Впрочем, Алла знала, что мама начнет за ужином разговор и, несмотря на аппетитное, наполненное картофельно-луковым ароматом притяжение, идти на кухню не хотелось. Она оттягивала этот момент, делая вид, что занята уроками, хотя уже давно их все до одного сделала. Даже разные устные предметы она решила еще раз проверить. Больше тянуть было нельзя. Мама позвала еще раз, и еще, уже понемногу выдавая свое раздражение.

— Ну что там у вас творится в классе? Почему снова и опять на тебя жалуются?

Жаркое было кое-как съедено. Алле оно в этот раз удовольствия не доставило. Она вся сжалась, краем глаза следила за матерью, которая слишком громко, как ей казалось, ставила тарелки, слишком нервно курила у окна, слишком быстро ела.

— Я не знаю… Ничего особенно не творится… А кто…

— Русский язык и литература! Почему Ирина Евгеньевна говорила, что вы с Романом и еще кем-то сорвали вчера ее урок? Не делай вид, что не в курсе.

— Понимаешь, — Алла решила, что, если информация мамой получена, говорить придется все равно — хотя бы для того, чтобы защитить и себя, и своих друзей. — С ней ни у кого не складывается. Сначала она вроде бы была ничего, старалась что-то делать не только по учебнику, а потом… Такое ощущение, что она нас не любит. Мам, ты любишь ведь своих учеников?

— Ты мне зубы не заговаривай! — мать строго посмотрела на дочь. — Любить — это не совсем то слово. Я о них думаю, я стараюсь, чтобы они выучили предмет, поняли материал, чтобы на уроке было интересно. Да и речь сейчас не обо мне. Что вы там устроили? Почему она говорила в учительской, что нужно срочно вызывать родителей почти половины класса и что работать с вами невозможно? Почему ты среди зачинщиков любого безобразия? Можно же запомнить, что я работаю в той же школе! К тебе из-за этого и так особое отношение.

— Она хотела вызвать отца Геры в школу… Из-за какой-то ерунды… Он же умный, читает много, ответил ей что-то не то, когда был у доски… Ей не понравилось. Она почти визжала, сказала, что это не его дело — рассуждать и придумывать, что он специально отвлекает всех, вместо того чтобы изучать произведение по программе, по учебнику…

— Геры? Почему отца?

Нина знала шестой «А». Гера был умным, начитанным, воспитанным мальчиком, немного дерзким из-за того, что привык быть в центре внимания и умел этим пользовался. Он мог быть звездой, но мог и создавать проблемы. К нему нужен был подход, и, как ни странно, требовалось умение и терпение, чтобы иной раз поднять брошенную мальчиком интеллектуальную перчатку дуэлянта-провокатора. Не то чтобы Алла особенно с ним дружила, но он часто попадал в поле зрения Нины Абрамовны. Она вместе с некоторыми коллегами отмечала ярких учеников, им обычно многое прощалось.

Последнее время у Геры стали случаться то ли приступы истерики, то ли нервные срывы, причем зачастую из-за какой-то ерунды. Он мог выскочить из класса посреди урока после того, как его перебили или посмеялись над чем-то, вычитанным им в энциклопедиях и принесенным, как голубем оливковую веточку мира в клюве, своим одноклассникам в качестве трофея. Таких случаев становилось все больше. Это вызывало беспокойство, и Нина Абрамовна уже давно хотела с ним поговорить, но все откладывала, откладывала. Событий в школе хватало, и проблемы мальчика Геры отходили на второй план.

Теперь, после конфликта с Ириной Евгеньевной, из разговора с Аллой выяснилось, что у мальчика изменилась домашняя жизнь. Он волновался, более того — он боялся до приступа паники вызова в школу отчима. Мама Геры вышла замуж за какого-то спортсмена, как рассказала Алла, и у них недавно родился новый ребенок. Мальчик попал в немилость со своими книгами и спорами. Отчим, как рассказал по секрету Гера, его бил за любую, даже самую малую, провинность или плохую оценку. Вызов в школу был сродни приглашению на казнь. Мать не могла или не хотела ничего менять. Она, судя по всему, была запуганной, зависимой от мужа, да и с маленькой дочерью на руках многого не сделаешь. Гера остался один на один со своим страхом и своими трудностями.

— Она, Ирина Евгеньевна, бросила ему в лицо тетрадь, в которой он написал интересный рассказ. Правда, мама, очень интересный рассказ, но не совсем по теме, а как бы рядом, почти про такого же героя, но будто он ему придумал другую жизнь. Знаешь, это было здорово! Он показал, что одно маленькое обстоятельство, случай, случайность может повернуть нашу судьбу совершенно иначе! Вот представь, ты едешь в метро и встречаешь кого-то по дороге на работу, и этот кто-то вдруг оказывается тем…

— То есть как это — бросила тетрадь в лицо? — Нина не слушала дальше, перебила Аллу на полуслове и даже привстала, не поверив тому, что услышала. Может, дочь преувеличивает?

— Взяла у него из рук, когда он увлекся рассказом у доски, читал… Он отдал, думая, что она хочет посмотреть… Она глянула быстро, а потом кинула ему прямо в лицо. Правда-правда! Сказала: тут школа, а не литературный кружок, привыкли к разным вольностям, давай дневник, я вызову родителей… А Гера вскинулся, вскочил с места и ответил ей, что это тоже литература, это… художественная проекция. Вот как он сказал про свой рассказ. Ну и расплакался, когда понял про родителей. Его мама в школу не ходит, отчим всегда ходит. И потом… Ты знаешь, что он его наказывает?

— А ты-то здесь при чем? И Роман? И кто там еще отличился?

Алла замялась. Она считала, что последнее время Ирина Евгеньевна и к ней несправедлива: то отметит красным ее не очень хороший, прямо сказать — плохой, почерк и снизит из-за этого оценку на целый балл, то подловит ее засмотревшуюся на ворон за окном и да, тут же напишет замечание в дневник… Она не жаловалась, переживала молча. А потом как-то услышала, вернее, подслушала, конечно, мамин разговор по телефону. Мама обсуждала последние школьные новости и отдельно — Ирину Евгеньевну. Было интересно, пришлось выйти в коридор и встать в темноте поближе к двери в большую комнату, притворившись, что просто идет на кухню. Мама называла происходящее местью. «Она на что-то обиделась, с нами общаться перестала и теперь все вымещает на ребенке». Вот что мама сказала. Это было про Ирину Евгеньевну. Правда, Алла поняла, что мама вряд ли ее защитит.

— В общем, мы ей сказали, что рассказ Геры был интересным и… нельзя вызывать его родителей из-за этого, тем более что… Нет, мы не сказали ей про его семью, про отчима — ему было бы неприятно, но мы вышли, чтобы его утешить… Она начала кричать, требовать, чтобы мы вернулись. Я знаю, мама, нельзя выходить вот так, просто так из класса… А так обращаться с людьми разве можно? Никто не может ей ответить… Чуть что — двойки, дневники, родители… Она стала злюкой и, знаешь, какой-то обиженной, синей, холодной, с маленькими глазами.

Нина молчала. Она не могла обсуждать коллег с дочерью, тем более тех, которые ее учат. «А я могу ее защитить? — подумала она. — Почему я соглашаюсь с этими жалобами, с оценками на балл ниже, с обвинениями? А Гера? Как можно так с ребенком? Он же такой талантливый, а сейчас еще и ранимый… И дома вот… Нет, надо обязательно с ним поговорить, а еще лучше и с его мамой, может быть, все-таки… В моей первой школе я сталкивалась с такими родителями, особенно отцами, но это была мужская послевоенная школа за Крестьянской заставой… Тут же другое дело, другое время, другая школа… Бить ребенка за плохую оценку… Надо будет поговорить с директором, вот что. Не в милицию же идти!»

Тем временем Алла развивала свою мысль про обиды и ранимость, про отношения между одноклассниками, про странное непонимание некоторых учителей… Потом она начала думать вслух, как улучшить ситуацию, ведь приходится, это ясно, искать компромисс самим — жаловаться бесполезно, да и не принято…

— А может, нам ее пригласить на наш вечер? Мы же готовим спектакль, постановку… Помнишь, я тебе говорила? Пусть придет, посмотрит, узнает нас получше, как просто людей, пусть еще не взрослых, но не только как учеников нашего шестого «А»? Думаешь, стоит? Может, ей тоже плохо от всего этого? Может, она тоже дома грустит и сожалеет о том, что произошло?

Нина обняла дочь. У нее не было слов и сил объяснять. Она и сама была удивлена метаморфозами, происходящими последнее время с бывшей подругой, не до конца понимала, что случилось в отношениях между ней и детьми, между ней и литераторами, между Ириной и «девочками». Не будешь же говорить с ребенком, пусть своим и неглупым, как с Лилианой и Лидой. Потом даже глазам стало мокро на мгновение: вот ведь, удивительный человечек растет, жалеет того, кто их никого, судя по всему, ни капли не жалеет…

О чем думала мама в это время, Алла понятия не имела. Редко обнимая и почти никогда не беря на себя серьезно-воспитательные функции, она была строгой, когда вдруг, после пары плохих оценок, вспоминала об Алкиной учебе. Мама была еще и заводной. Вдруг, оттаскивая Алку от книг, она увлекала — «быстро, быстро одевайся, едем! Нас ждут!» — то на выставку к другу-художнику в подвал на Каляевской, то после громких телефонных переговоров — в Прибалтику («Давай, уже билеты купили, комнату нашли, собираемся!»). А то еще в самый неподходящий момент, когда дочь, полусонная, допивала вечерний чай, начинала расспрашивать про мальчиков, которые, несомненно, по ее убеждению, уже должны были появиться на горизонте… И Алла терялась, краснела, спешила сбежать в свою комнату, чтобы второпях записать в тайной тетрадке-дневнике: «Мама снова спрашивала, не нравится ли мне Саша Р, а я так покраснела… Наверное, она все поняла. Саша мне и правда нравится, я даже знаю точно, что люблю его, но говорить об этом я никому не хочу! Может, если только Наташке по секрету… Завтра буду смотреть внимательнее по сторонам, может, удастся пойти вместе с ним от метро до школы… Это будет самый счастливый день. Спокойной ночи, мой дневник!»

Понимание пришло гораздо позже — из того самого, маминого, пограничного возраста, вместе с вспоминаниями давнишнего, полурастаявшего в советском прошлом года. То был год, когда школу лихорадило, а шестой «А», не понимая причин и не умея выразить толком свои мысли и чувства, вскидывался внезапно на любую малость, как горячий конь на выползшую змею. Алла понемногу, издалека, из иного времени, из других меридианно-параллельных реалий, осознала со всей ясностью: мама старалась изо всех сил удержать расползающуюся под руками, как старое тряпье, привычную жизнь. Она боялась перемен и не хотела, совершенно не хотела видеть плохое. Она всеми силами пыталась сохранить устойчивость в этом неустойчивом и хрупком мире, зависимом от чужой воли. Мама Нина не могла допустить, чтобы в ее личном мини-театре, пронесенном по жизни, блекли краски занавеса, вытирались чьими-то равнодушными телесами парчовые кресла, расклеивались и обвисали зубья бутафорных башен, медленно гас свет.

Капризный ребенок, сохранивший абсолютную любовь к этой вселенной вплоть до пенсионного одиночества, не желал никому зла, легко умел прощать — ну или просто забывать, что воспринималось одинаково. Она никогда не задумывалась о том, что своей легкомысленностью могла причинить кому-то боль, кого-то обидеть или просто не заметить. Она впитывала восхищение всех вокруг и дарила в ответ, отдавала с готовностью все то, что могла, с учетом учительской зарплаты и малогабаритной квартиры.

Низкий, глубоких тонов голос, кофе, сигареты «Ява», волосы «мелким бесом», расправляемые раз в неделю в парикмахерской, нескончаемые анекдоты, мизансцены, так и не исполненная мечта хоть раз увидеть Лондон… Ей все прощалось за смех, за непринужденную болтовню и незлые сплетни, за точечные уколы-слова и за толику красоты из какой-то нездешней жизни. Это все получали не только близкие, но и любой, кто попадался на ее пути, получал просто так. Впрочем, в воздухе с ее появлением что-то менялось даже в рабочем районе. В молочном ей оставляли под прилавком сметану, в овощном выискивали самые крепенькие морковки. В убогом универмаге продавщица Лиля, смахнув привычную скучающую тоску, радостно улыбалась при виде Нины и спешила в подсобку, чтобы скрытно сунуть ей в полуоткрытую сумку случайно залетевший в забытый богом местный магазин импортный шарфик…

Да, тогда все вокруг, несомненно, существовало для того, чтобы Нина обратила на это внимание и коснулась своей волшебной рукой. И самое забавное, как поняла Алла гораздо позже, вглядываясь в прошлое из иного, других цветов и достатка, будущего, — серый тогдашний разлинованный мир под барельефами при встрече с ее мамой становился на секунду, на минуту, на это время суток и на этой части пыльной улицы немного прекраснее.

 

Глава 36. ДОЛГ И ВЫБОР

«На уроке по произведениям о Великой Отечественной войне обсуждение подвига советского народа под давлением преподавателя (Бялик Ида Иосифовна, класс 10 „Б“, урок 14 декабря) сменилось дискуссией на тему выбора человека. Немыслимо и стыдно было слушать размышления учеников, для которых возможность предательства получило логическое объяснение. Тема нравственного выбора при изучении фактов о Великой Отечественной войне, военных бессмертных подвигов, военных будней, полных примеров героизма и самоотверженности советских людей, звучит по меньшей мере цинично. О каком выборе может здесь идти речь? Такие уроки порождают в подрастающем поколении сомнения во всеобщем и безоговорочном осуждении фашизма, показывают детям плохой пример схоластической буржуазной морали, где размываются такие понятия, как совесть, честь, верность Родине, патриотизм и непримиримая борьба с идейными врагами. Никакие перегибы коллективизации (об этом тоже говорилось на уроках тов. Бялик и тов. Бородиной, и не один раз) не могут и не должны становиться объяснением перехода предателей на сторону врага. Зачем нашим детям нужно внушать сомнения в единственно верном отношении к подвигу нашего народа в войне, которая унесла 20 млн жизней советских людей? Это ставит под сомнение профессионализм преподавателя и его моральный облик. Не следует ли защитить наших детей от тлетворного влияния западной морали и тех противников советского строя, которые подвергают сомнению истину и самые дорогие для сердца советского человека символы?»
                     
                                          ***
«17 января на дополнительных занятиях по русскому языку преподаватель Бородина Лидия Николаевна вместо помощи отстающим и слабым ученикам устроила чтение произведений дореволюционных поэтов, которых нет и не может быть в признанной Министерством образования программе средней школы. Эти стихи, в которых воспеваются религия, пошлая любовь, восторг от бессмысленных описаний чаепитий на даче, всякие цветочки и сирень, не могут служить хорошим примером настоящей русской и советской поэзии. Они не включены в программу по определенным веским причинам, но учитель литературы тратила свое время именно на пропаганду этих произведений и ценностей, чуждой советским детям морали, а не на помощь отстающим ученикам. Призываю вас принять надлежащие меры и обеспечить учащимся необходимую подготовку по литературе в рамках программы…»

                                             ***
«Учащиеся десятых классов показывают осведомленность в тех аспектах истории СССР, о которых им могли рассказать при определенной подаче материала и его специфическом отборе или дома, или на уроках литературы. Встает вопрос: зачем принижать героизм советских людей и фокусировать внимание учеников на неоднозначных процессах 30–50-х годов двадцатого века? Школа обязана предоставить уроки по программе, утвержденной Министерством образования, таким образом выпускники должны получить определенный набор знаний, который является фундаментом для их дальнейшей жизни и созидания в советском обществе. Отход от программы и навязывание детям иного подхода, равно как побуждение к критике точно и однозначно определенных терминов и процессов в обществе, говорит о преднамеренном вредительстве… Возможно, стоит на это обратить особо пристальное внимание и проверить то, как проводятся уроки по литературе и иностранному языку в школе?»
                     
                                          ***
«Довожу до вашего сведения, что уроки английского языка зачастую становятся настоящей пропагандой западного образа жизни и буржуазного индивидуалистического сознания. Так 13 ноября прошлого года на уроке у Давидович Риты Михайловны были показаны иллюстрации и фотографии о жизни в Великобритании без необходимой и столь естественной критики последней, без анализа капиталистического и чуждого нам образа жизни. Дети из этой группы, пришедшие позже на урок русского языка, рассказывали другим с восторгом, как им понравились магазины и рекламные щиты. „Это делает город красивее, а людей счастливее“, — сказала ученица Волкова. Известно, что ученица 6 класса „А“ Татьяна Волкова недавно вернулась с родителями из Лондона (Великобритания) и что именно она принесла в класс фотографии. Следует всегда помнить, что дети есть дети, они впитывают все, что говорят на уроках учителя, а дома — родители. Тем более преподаватели должны понимать свою ответственность за все, что они делают и обсуждают. Настораживает не то, что говорят дети, подпавшие под обаяние иностранщины, но то, что учитель не только не подверг критике капиталистический образ жизни, но и задал ученикам в качестве домашнего задания подготовить рассказ о том, что им больше всего понравилось. Кого же мы воспитываем? Неужели советские дети должны учиться иностранному языку на примере зазывающих вульгарных витрин и пошлой неоновой рекламы?»
                     
                                          ***
В райкоме Людмилу Петровну уже ждали. Ситуация в английской спецшколе, которая и так выделялась на фоне других, обычных районных средних школ, вызывала в последнее время не только неприязнь, но уже и плохо скрываемое идеологическое беспокойство. Несмотря на поступающие иногда сигналы, у райкома и сотрудников РОНО раньше не было повода для организации серьезных и пристальных проверок. Текущие процессы в стране заставили их взглянуть по-новому, проявить бдительность. «Жалобы поступают одна за другой», — заявили на заседании в райкоме и показали Людмиле Петровне целую пачку писем.

— Я понимаю, это очень серьезно, — согласилась глава школьной парторганизации. — Никак нельзя оставлять такие сообщения от родителей и коллектива преподавателей без внимания.

— Вы можете подтвердить, как коммунист со стажем, что имеют место те факты, о которых нас проинформировали? — сурово спросила женщина в темно-синем костюме с высокой прической. Она приподнялась со стула и под углом в 45 градусов положила мощный темно-синий бюст на бордовое сукно, чтобы достать из пачки самые важные, специально положенные сверху донесения. Дотянуться у нее сразу не получилось, потому что она не смогла попасть ногами в полуснятые под столом лаковые светлые туфли. «Новые небось, жмут», — автоматически отметила зорким взглядом Людмила Петровна и подала с полупоклоном листы, исписанные знакомым почерком.

— Конечно, я могу подтвердить, — кивнула она темно-синей даме. И ее сердце адреналинно ухнуло куда-то от близости, предвкушения решающего боя, а потом забилось в радостном галопе. Людмила Петровна делала все, чтобы сдержать возбуждение и сохранить свое лицо, слегка припудренное, но уже начинающее стыдно краснеть, в невозмутимом спокойствии. Она ожидала многого, но при этом ей нельзя было показать свою личную заинтересованность — общее дело прежде всего.

Сидевшие вдоль длинного стола заседатели, в основном женского пола, возмущенно заверещали, протягивая руки к письмам. Они были похожи на  многорукого великана или спрута, слились в единый организм, в один мозг, в одну многощупальную силу. И это тело тянуло руки, жадно облизываясь, предвкушая пищу для расправы, отпихивая соседские щупальца и озираясь по сторонам.

— Я вам сейчас зачитаю одно, чтобы все могли ознакомиться без лишней суеты, — возвестила председатель собрания и наконец сумела встать в полный рост, надев с трудом уворачивающиеся где-то далеко внизу туфли. Отобрав несколько страниц, она положила стопку так, чтобы коллегиальное тело с множественными цепкими руками дотянуться не смогло. Женщины, а это были по большей части дамы, расселись по своим местам и поерзали с некоторым разочарованием. Они очень хотели принять участие в общем чтении доносов, отрывая по сладкому куску и старясь удивить других, так чтобы почувствовать свою сопричастность важному историческому моменту.

Они не поняли, почему председатель заграбастала все письма себе, но, переглянувшись, смирились и приготовились слушать. Значит, так надо, что уж тут…

— Пишет нам, судя по всему, преподаватель русского языка и литературы из той школы. Не будем уточнять ее имя, пусть остается анонимным, поскольку — и товарищ Шубейко это подтвердила — речь идет о тенденции, а не о какой-то там личной неприязни между коллегами. Разные там бездоказательные жалобы мы даже и разбирать бы не стали. Все же сейчас не то время, товарищи. Мы же тут призваны отреагировать на серьезные сигналы, которые поступают… В общем, вот тут… да, вот тут это место:

«… Довожу до вашего сведения, что вместо изучения программных и утвержденных Министерством образования произведений на уроках литературы в старших классах читаются и обсуждаются произведения малоизвестных и даже порой не самым лучшим образом зарекомендовавших себя авторов. Сами же учителя распространяют в школе среди коллег и, возможно, среди учеников запрещенную из-за антисоветских взглядов литературу, так называемый самиздат…»

— Товарищи! Что ж это такое? — визгливо перебила читающую даму сидевшая напротив нее член райкома. — Не только мы, но нужно, чтобы вместе с нами вмешалось в это дело РОНО! ГОРОНО! Таким учителям не место в советской школе! Дайте, дайте мне тоже посмотреть!

Рука, подрагивая от нетерпения, высунулась из пиджачного рукава и потянулась было к листку бумаги, но председатель сурово посмотрела на коллегу. Рука втянулась и спряталась под стол.

— А вот еще, товарищ Шубейко, это вы лучше, чем кто-либо другой, объясните: тут, в некоторых — не в одном! — письмах, написано, что собрания по поводу отъезжающих за границу учащихся проводились формально, без должного осуждения, без настоящего патриотического подхода к… к предающим нашу Родину, нашу советскую Родину. А ведь она все им дала, все отдала, все предоставила бесплатно — образование, медицину, музыкальные школы всякие, стадионы новые, — почти на ультразвуке закончила другая дама с высокой прической, перебирающая те письма, которыми успела завладеть, пока председатель сражалась с лаковыми туфлями.

Парторг отвечала, объясняла, отмечала участие преподавателей, которые ее поддерживали, которые возмущались вместе с ней происходящими безобразиями  во вверенной ей компартией школе. Параллельно она всячески пыталась дать понять, что эти враждебные силы, о засилии которых бьют в колокола, сильнее ее. Она боялась, что ее спросят: а вы куда смотрели? А как так получилось, что гидра антисоветчины пустила свои щупальца в советской школе, в которой вы, такой опытный педагог, верный коммунист, работаете не один год? Пока ее об этом не спрашивали. Она все равно была начеку и старательно переводила стрелки в нужном направлении. Если же ловила на себе подозрительные, как ей казалось, взгляды участников совещания, тут же подчеркивала, что пришла просить помощи в этой сложной ситуации.

После громких и долгих дебатов, когда говорили все вместе и дружно, перебивая и возмущаясь, было принято решение организовать как можно скорее комиссию по изучению «нездоровой атмосферы» и проверке «фактов вопиющего самовольства и злоупотреблений» учителей школы своим положением. «Они и без этого привыкли чувствовать себя вне закона и вне общепринятых правил, — шипели участницы заседания. — Мы не позволим пропитывать наших детей еще и ядом антисоветчины!»

Единственный мужчина, который по долгу службы присутствовал при обсуждении, не произнес ни единого слова. Собственно, ему бы и не дали. Он это понимал, поэтому и не пытался ничего сказать. Неистовое возмущение и яркие эмоции дам, хлеставшие через край стола под бордовым сукном, оставили ему лишь роль молчаливого статиста. Выйдя из зала заседаний, он пропустил вперед женщин, продолжающих с жаром обсуждать «зазнавшихся англичан». Он с облегчением подумал, какое это счастье, что его жена совсем не похожа на коллег по райкому. Нет, пришлось бы точно, наверное, выпить яду, попади он, пусть даже случайно, в тесное жизненное пространство с такими идейными фуриями.

В своем кабинете он налил в стакан воды из графина, вспомнил с усмешкой об оставленных в праведном гневе коллегах и своей мысли о яде. Потом он открыл нижний ящик впечатляюще-объемного, массивного резного стола в поисках того, что поможет немного унять разошедшееся не на шутку, пульсирующее под рукой сердце. После того, как необходимое лекарство, густое и золотистое, было налито в тот же стакан и принято, он набрал, оглянувшись на закрытую дверь, номер телефона. Никто не отвечал. Он постоял, слушая гудки отсутствия, потом набрал номер еще раз. «Где он шляется? Тут такое дело — судьба школы решается!» — прошептал товарищ со вздохом. Он медленно положил трубку на рычаг и налил себе снова подарочного, прямо с завода, который он недавно инспектировал, армянского коньяка. С директором «подозрительной», «на плохом счету», школы они были давними друзьями. А у той самой Бялик И. И. учился, как назло, его старший сын.

Людмила Петровна вышла вместе с товарищами из здания райкома. Она осталась довольна. Ей весьма льстило внимание, оказанное на таком высоком уровне.А еще она была рада, что сама не попала под случайный огонь своих же соратников. В то же время парторга впечатлила сила резонансной волны, которую вызвали жалобы. Надо сказать, что она тоже приложила к ним руку: несколько «писем» написала сама и организовала поддержку среди обеспокоенных мам и пап по договоренности с главой родительского комитета товарищем Власовой. Несколько «сигналов» поступило и от неравнодушных учителей, находившихся в непосредственной близости к парторгу.

И правда, какой ни была подготовка тщательной и многосторонней, Людмила Петровна Шубейко не ожидала такого результата, такой быстроты решений и, главное, — такой готовности разобраться в проблеме. Многие письма были анонимные, другие, хоть и подписаны, но пойди проверь — мамы использовали девичьи фамилии, а учителя — псевдонимы.

Людмила Петровна прекрасно знала, кто что писал. Она сама немного подготовила родителей, но то, что в школе распространяют самиздатовскую литературу, обрушилось, как кусок скалы на ее всегда гордо поднятую голову. Теперь, если это подтвердится, ей придется писать кучу объяснительных, чтобы самой удержаться на своем месте. И главное — никакого больше карьерного роста может не случиться. Учителем истории она останется по-всякому, при любом раскладе и любом руководстве, а вот парторг, получается, из нее никакой, если проглядела антисоветские деяния коллег. Пока ее никто не спрашивал, все были потрясены открывшимися фактами. «Будем надеяться, что так и останется, просто почистят школу немного, припугнут и все», — повторяла она про себя, когда шла по темной аллее от райкома.

«Для чего Ирина это сюда приплела? Договаривались же! Нет ведь, понесло ее, видно, без границ… Как же они допекли молодого специалиста, что самое сокровенное пошла выдавать, то самое, что ей по секрету показали! А эта райкомовская курица каким образом умудрилась схватить листы? Нет, самиздат не может быть правдой — ладно, допустим, учителя читали сами, обменивались разными подозрительными книжонками… но дети? На уроках? Это ведь неправда. Поэтов они разных читали, знаю, говорила с Лидией Николаевной. Зачем, спрашивала, это читаете-то? Нечего, что ли, больше читать? А она отшучивалась и объясняла, что нельзя изучать программных Маяковского и Есенина без тех, ранних их и других, которые до революции… Но почему эта, тихоня наша, записывавшая за Лидией каждое слово в блокнотик своим убористым почерком, все вот так собрала до кучи и выложила? Увидела их настоящую сущность, видно… Сучность театральную… Ну да ладно, ничего, сработаемся. Она, видать, баба правильная, все верно понимает. Я ее просто недооценила… Да и самой надо быть осторожней, если вместе придется выступать. Дно подводное там, судя по всему, глубокое…»

В школу она решила не возвращаться, хотя обнаружила еще на заседании, что забыла очки, а дома ее ждала уже второй день проверка работ восьмиклассников по идеям Великой Французской революции. «Бог с ними, как-нибудь справлюсь», — подумала Людмила Петровна и пошла дальше, по плохо освещенной аллее, потом мимо еще почти новеньких дипломатических домов — тоже рассадника всяких иностранных излишеств, мимо сквера, мимо магазина «Охотник», куда любила частенько заходить.

Сейчас она желала только одного: дойти до своей небольшой квартирки в пятиэтажке, сбросить с себя обувь и пропитанную криками, возмущением и шуршанием народных писем одежду, надеть любимый уютный халат. Она постараться хотя бы немного оставшееся короткое вечернее время пока не думать о том самом, что в скором будущем может изменить белую школу до неузнаваемости.

Окна на втором этаже справа были темными. Да и кому было зажигать там свет? Людмила Петровна, впрочем, все равно каждый раз, подходя к подъезду, вскидывала по привычке взгляд на свои окна. Уже несколько лет, как зажигать там свет в ожидании ее было некому.

Когда почти все участники заседания покинули здание райкома, продолжая возмущенно обсуждать скандальную историю с «этой школой», в кабинет к даме в темно-синем импортном костюме зашел так и не дозвонившийся до директора тот самый единственный мужчина. Дама наконец выпростала уставшие ноги из красивых, но тесноватых ей лаковых лодочек, и сидела, прикрыв глаза. Она грузно откинулась на мягкую спинку кресла, приготовленного для важных посетителей.

— Можно, Елизавета Митрофанна?

Легкий вежливый стук заставил женщину привстать, а ноги — потянуться к этим чертовым туфлям. Она уже не ожидала никого здесь увидеть. Ей надо было подумать обо всем, что произошло, найти в себе силы разложить каждую деталь по полочкам и весам, добавить гири разума и найти баланс. Ей виделся канатоходец, покачивающейся походкой осторожно делающий шаг, еще один. Он скользил от одного края пропасти к другому по тонкому тросу, пока еще удивительным образом ухватив равновесие.

— Сидите, сидите, дорогая, оставьте вы эти туфли… Новые?

— А, это ты, Степан… Проходи, коли пришел… Новые, черт бы их побрал. Муж принес, достал. На полразмера меньше. Ничего, думала, разношу — не отдавать же их… Красивые… Вот мучаюсь теперь… Чаю хочешь? Если хочешь, то сам сделай, вон там чайник… А в шкафу слева, ну сам знаешь, печенье с сушками, конфеты хорошие тут давеча принесли, «мишки» разные…

— Лиза, я чаю не хочу. Ты сама понимаешь, зачем я пришел. Скажи-ка мне, что это был за спектакль народного гнева?

— А что я могла сделать? Столько писем, такие жалобы, самиздат, чтоб он провалился, эти литераторы, англичанки… Надо поставить в известность сам знаешь… И нам следует реагировать…

— Лиза, мы же все понимаем, в отличие от этой всей братии, это ж перегибы очередные… Что дети-то будут делать, если мы начнем там рулить грубо, как мы можем, по полной? Твоя в каком классе-то?

— Ох, и не говори… Сама в раздумье, пыталась не дать им письма в руки, но вот ведь — Галина ухватила… Будь она неладна… Моя-то в девятом.

Елизавета Митрофановна потрогала прическу. От визитера не укрылось то, что у дамы просто болела голова. Она не хотела показывать своей слабости, но выглядела уставшей и опустошенной.

— А мой в десятом, выпускном. Совсем чуть-чуть осталось. Ну какой самиздат там? Сама подумай, у моего Ида Иосифовна ведет литературу. Какая женщина! Какой учитель! Она их так готовит, что никакие репетиторы не нужны. Она их так любит, правда, как своих. А твоя у кого?

— У Лидии Николаевны. Эта-то вообще учитель от бога… Что ж такое… Что теперь делать? Куда твой Саша собирается поступать?

— В МГИМО, замахнулся, тоже мне, дипломат… Откуда у него такие мысли? Дерзок… А я вот подумал: и что? Что тут такого, если умный и оценки хорошие? И английский! Он так на нем шпрехает! А пусть идет, куда хочет! Выучится — станет первым дипломатом у нас в семье. Я-то даже образования толком не получил, да что там? Семилетку кончил, и все, на завод, потом на фронт…

Женщина в кресле пристроила голову с большой прической на руку. Другой помассировала висок. Ее глаза наполнились влагой, отчаяньем. Бабьим, тонким и почти плачущим голосом спросила, как будто ждала от собеседника единственно правильного решения:

— Степан, что ж делать-то а? Что делать? Проверки там и так уже идут полным ходом. Правда, это пока как бы такие проверки, несерьезные, плановые проверки РОНО, каждую школу, ты ж знаешь, проверяют по графику…

— Но тут-то график сбился, Лизавета! Школа у всех на слуху, склоняют и спрягают. Как еще оттуда, — он многозначительно поднял палец вверх, — не пришел бы кто-нибудь…

— Нет, ты мне скажи, что за самиздат такой? Это ж 70-й статьей пахнет! Хотя не верится мне что-то… Вот Наташка моя как-то сидит и читает за столом. Она ж умница, хорошая такая девочка у меня выросла, учится, не нарадуюсь. Так вот, сидит она, читает, тут я вошла, спросить хотела, когда ужинать будем, а она вся прямо погружена в это чтение свое. Даже не обернулась, ничего и никого-то она не слышит. Смотрю из-за спины — а у нее листы какие-то, на машинке отпечатанные. Мне прямо чуть плохо не стало!

— Ну? И что это было? — Степан подошел ближе и оглянулся на закрытую дверь. — Говори давай!

— А это — не поверишь — Маяковский оказался! Ты представляешь? Стихи этого самого Маяковского! Обычного Маяковского. Говорит, у нас нет этих его произведений. Так Лидия Николаевна спросила, кому нужно к факультативу по поэтам их разным подготовиться, и сама распечатала на машинке дома. Наташка ей в рот смотрит. Умная стала, на филфак, говорит, пойду, тоже буду детей учить.

— Маяковский… А да, там в одном письме про поэтов говорилось, что обсуждают вместо помощи отстающим…

— Да нет, брехня все, доносы и только. Помощь помощью, а тут факультатив для тех, кому нужно… Кому больше всех нужно, черт возьми! Маяковский-то у нас есть, Наташка наизусть его знает, но там программные его стихи, советские… Паспорт там его, краснокожая паспортина, товарищу Нетте…

— А тут, значит, антисоветские…

— Перестань, Степан, шутишь все. Что делать-то нам? Замять не получится…

— Детям нашим доучиться нужно, вот что я точно знаю. И таких учителей мы нигде в округе не найдем. Знаешь, что я думаю? Ты сначала успокойся, как-то это дело переживем. А сделать поначалу вот что нужно: надо бы узнать, кто про самиздат донес, и спросить с него, что точно видел, какой криминал он там узрел. И главное — скажи, можем это письмо, кляузу его подписать заставить? Сказать, что дальше дело идет наверх, туда, ну сама знаешь, что статьей пахнет. И анонимок не принимают — время-то сейчас другое! Ну и посмотрим — подпишет или нет. От того и прыгать дальше будем. Что-то мне подсказывает, что подписи ставить мало кто согласится…

— А с остальным как?

— Придется разбираться… Отъезды эти еще… Собрания сорванные…

— Их парторг Шубейко не остановится. Но знаешь, — Елизавета Митрофановна понизила и так полушепчущий голос, — сам ведь видишь — ну, в школе же этой сплошные евреи, что от них ждать-то?

— Так учителя хорошие, да и не только евреи там… Вон Лидия Николаевна разве к евреям отношение имеет?

— Еще бы там только евреи… Не в ИзраИле поди… Вот ведь, до чего ж верткие, а? Пролезут всюду, в любую жопу без мыла… То в Москву они переселились из своих местечек, то потом им в школу надо было хорошую, то уезжают вон теперь… Плохо им тут… Все им дали, в города-столицы вывезли, от фашистов спасли, выучили… Неблагодарные… Пятая колонна, Степан!

— Лизавета, ладно тебе. Охолонись. Евреи ей помешали. Сама знаешь, что происходит. Может, и хорошо, что уезжают. Пусть едут, а? Как ты думаешь? Но ведь стоящие тоже едут… А вот я ради сына, если что… Если б его мечты порушили, не давали бы ему туда, в его это МГИМО поступить… Или еще куда… Да я бы тоже тогда уехал… Шутка, шутка! Вскинулась, тоже мне… Это я, Лизавета, расслабься, отбой! Пошли уже по домам, давай, бросай свои туфли уже, надевай сапоги. Вот так… Шапку… Пойдем, подвезу тебя, с конфортом, с ветерком!

Степан был уже не рад, что вовремя не свернул столь неоднозначный, сложный разговор с коллегой, безусловно верящей в светлые идеи коммунизма, интернационализма, да к тому же еще женщиной простой, безыскусной и плоховатой по части юмора. Не далее как на прошлой неделе Елизавета Митрофановна прошлась по Райкину с его спектаклями, совершенно откровенно, без игры на райкомовскую публику, удивившись, почему вообще ему позволяют такое говорить. «Клевета и чернота, а людям смешно!» — возмущалась Елизавета Митрофановна, верный партийным идеалам коммунист со стажем.

«А и ладно, — успокоил себя Степан, поглядывая на уставшую и осевшую рядом мягкой, не по погоде меховой горой пассажирку. — Главное я сделал, зародил в ее материнской душе сомнения в этих самиздатных делах, доносах. Школу-то надо защитить… И дочь ее, Лизаветы, все это тоже касается… Пусть не всех получится спасти, но Сашке доучиться надо… Директору бы дозвониться еще… Но сколько обиженных и мерзостных людишек мы наплодили-то! Вот на фронте все было просто: свои здесь — враги там…»

Тут он вдруг отчетливо, как вчера это было, увидел лицо дружбана своего Вальки, которого судили, отправили в штафбат… Политрук Шушуков к нему долго подбирался, а тут случай подвернулся… И других бы не заметил политрук, а Вальку с его шуточками он сразу заприметил и багровел, как рак при варке, на глазах… Дружочек сгинул, не стало больше у Степана на фронте такого верного, хоть и острого на свой московский язычок товарища…

 

Глава 37. ПО СОБСТВЕННОМУ ЖЕЛАНИЮ

Директор в конце марта понял, что не задержится теперь надолго в белой школе, — настолько сильной оказалась поднятая «возмущенными родителями и рядом бдительных педагогов» волна. Ему оставалось только «обеспечить полную поддержку» очередной комиссии, которая пришла во вверенное ему образовательное учреждение буквально сразу, через каких-то пару недель после заседаний в райкоме и РОНО. Он узнал о готовящихся визитах, о доносах и нервнопаралитических обсуждениях «в верхах» от своего друга Степана, дозвонившегося все-таки до него, хотя и не сразу.

Директор мало что мог сделать, кроме как осторожно предупредить, избегая спешки и всеми силами пытаясь не напугать и без того напуганных коллег. Надо было, не зная точно, кто (ну помимо товарища Шубейко) помог организовать эту акцию, сообщить о комиссии и подводных течениях тем подчиненным, в которых был уверен на все сто. Именно их, по его мнению, могли коснуться районные репрессии, против них и была направлена нынешняя чистка. Вопрос стоял лишь в том, кого удастся защитить, а кого — увы — уже нет.

Поговорив со своим райкомовским другом, директор пригласил к себе Иду Иосифовну. Он понял, что должен сделать ход первым, причем тихо и аккуратно. «Подайте сами заявление об уходе», — посоветовал он учительнице, боясь поднять на нее глаза.

Ему было стыдно это произносить, но он знал: в противном случае ее растопчут и уничтожат первой, припомнив брата-отказника, «плохую» дисциплину в 10 «Б», на которую жаловалась неоднократно Людмила Петровна, отход от программы, непроведенные или сорванные собрания… Решение далось с трудом и ценой не одной бессонной ночи. Впрочем, разве ему следует жалеть в этом случае себя? Здесь речь идет о судьбе великой женщины, педагога предпенсионного возраста, благодаря работе которой среди прочего школа звучала, гремела… Лучше бы тише звучала… Про свой «настоятельно рекомендованный» уход с поста в ближайшем будущем он решил никому не говорить.

Расчет был позорным, никуда от этого не деться, но наиболее спасительным: если она уйдет сама, в трудовой книжке будет значиться «по собственному желанию». Впоследствии она сможет устроиться на работу в другую школу. Проблема только заключалась в том, что Ида Иосифовна его не сразу поняла. Ужас и тревоги последних месяцев оставили ей только одно лаконичное объяснение: увольнение. Это слово стучало в ушах, пульсировало, расходилось чернильными кругами, заливая все перед глазами сплошной стеной грязной воды. Защита уезжающих учеников, брат вне закона, какие-то слухи про самиздат, вольные интерпретации программных произведений, не говоря уже о «внеклассном» чтении, — она все пункты обвинений знала сама, объяснять было не нужно. Выдержать только это оказалось сложно.

«Как я оставлю сейчас детей? Им же экзамены сдавать», — лепетала она, умоляюще глядя на директора, который, в свою очередь, отводил взгляд. У него сжималось сердце. Он пытался объяснить ИИ, что это для ее же блага, что детей уж как-нибудь доучат и выпустят, что сейчас пришел тот момент, когда нужно подумать о себе, о своем, пусть и с трещиной, будущем…

Он прочитал заявление об уходе, которое положила на его стол секретарь, всегда подтянутая и сдержанно доброжелательная женщина неопределенного возраста. Он молча подписал и отдал ей. Так же тенью, как вошла, она вышла сразу из кабинета, не произнеся ни слова. Мягко, но плотно, как кабину космического корабля перед стартом, секретарь прикрыла за собой дверь.

Вечером, когда Нина и Лилиана пытались дозвониться до Иды, к телефону никто не подходил. «Быть такого не может, — решили дамы, поочередно вслушиваясь с надеждой и волнением в длинные монотонные гудки. — Наверное, телефон неисправен или к брату уехала».

«Зря она ушла вот так сама, сразу из кабинета директора, нас не дождалась», — посетовала Лилиана, не зная, что на самом деле произошло.

Подруги еще немного поговорили. Темнота пришла в комнату с улицы, несмотря на электрический свет, отгораживающий домашний уют от внешнего недоброго мира. Когда пауз стало больше, чем слов, Нина и Лилиана распрощались. Нина повесила трубку, посмотрела на нее, потом на диск с черными цифрами, расправила постоянно закручивающийся шнур. «Плохое время начинается, — подумала она. — Может, обойдется? Или нас всех прижмут? Но Ида, Ида…» У нее сжалось сердце. Она снова набрала номер коллеги, с сегодняшнего дня бывшей коллеги, и опять долго слушала длинные гудки, наполненные пустотой и отсутствием жизни.


Глава 38. ОБЛАКО

Представители официальных районных организаций ходили по урокам в белой школе. Каждое утро члены комиссии поднимались на крыльцо, глядя на ладные и освеженные весенним ветром барельефные лица. В первую очередь, их интересовали уроки тех учителей, о которых они уже получили сведения из писем неравнодушных коллег и обеспокоенных родителей. Вместе с посещениями занятий в их обязанности также входили беседы с преподавателями, членами родительского комитета, парторгом, комсомольскими активистами — словом, всеми, кто мог объективно оценить и прояснить сложную ситуацию.

Уведомления и письма требовали изучения на месте. Разговор с директором мало что дал. Он выглядел отстраненным, как будто уже и не был директором вовсе. Было непонятно, как могло случиться, чтобы человек, фронтовик, стоящий во главе известной в районе школы, настолько мало замечал то, что творилось у него под носом. С ним, собственно, долго говорить было не о чем. Незваные гости, соблюдая вежливый церемониал, дали ясно понять, что хотят все увидеть своими глазами. Директор проводил проверяющих до двери, а секретарь двинулась вместе с ними дальше, по лестницам, по коридорам. С Людмилой Петровной многие члены комиссии были знакомы. К ней они тоже заходили на уроки и отмечали в своих казенных блокнотах прекрасный уровень преподавания материала, хорошую подготовку учащихся и активность детей.

На уроках английского было сложнее. Иностранным языком члены комиссии или не владели совсем, или сохранили в виде школьных расплывчатых воспоминаний. Большинство учило когда-то вообще немецкий.

В то же время, видимо, по директиве откуда-то сверху, на «англичан» смотрели сквозь пальцы и задачи не ставилось разбираться с их уроками. Добрая их половина шла не по учебникам, а по созданным творчеством и энтузиазмом самих учителей материалам. Стране по-прежнему нужны были кадры с иностранным языком. «Англичан» не трогали, хотя и пытались сделать все, чтобы отбить желание слишком восторгаться иностранщиной даже в обучающих целях.

Удар пришелся по театрам, по факультативам, проверяли даже программу уроков пения с текстами песен, внимательно изучали подготовку различных внешкольных занятий: от конкурса чтецов до идейной составляющей классных часов и политинформации. Уроки русского языка и литературы посещали с удвоенной силой. Каждый член комиссии считал себя в этой сфере специалистом. Все остались довольны Ириной Евгеньевной. Когда дети вслух читали стихи Некрасова, дамы из РОНО с удовольствием декламировали вместе с шестиклассниками.

Умиление вызывали уроки в начальной школе. В совершеннейший восторг проверяющих привели несколько, по их мнению, настоящих спектаклей в 9-х классах на занятиях по русской литературе. Никто не знал, сколько Лидии Николаевне стоило сил продолжать работать как ни в чем не бывало, стараясь не замечать чиркающих ручками или застывших с открытыми ртами непрошеных гостей. Дети чувствовали напряжение, ловили каждый жест учителя и старались, как могли, поддержать, участвовать, не подвести.

— Ваше имя? В каком классе вы учитесь? — две дородные строгие женщины вели беседу с учениками после уроков. Они старались быть вежливыми, по последней моде обращаясь к старшеклассникам на «вы».

— Инна Маркова. Я учусь в 9-м «А», — девочка была напряжена, но старалась отвечать спокойно.

— Что вы изучаете на факультативе по литературе?

— Разные произведения, разных авторов… Глубже и больше изучаем… м-м-м… чем на уроках. Это очень интересно… Правда, это интересно ведь не всем, есть те, кто больше по математике, лучше… Вот Лидия Николаевна и предложила заниматься дополнительно… тем, кому литература нужна… важна…

— Хорошо… А каких авторов вы изучали последними?

— Поэзию… поэтов… Вот Маяковского читали, его ранние стихи… «Облако в штанах»…

Члены комиссии переглянулись. «Что это еще за облако такое? Знаешь? — тихо спросила одна дама другую. — Это правда Маяковский?»

«Да, вроде, — ответила другая. — Похоже на него… Я плохо помню».

— А учитель раздавала вам какие-нибудь материалы, странные материалы, в которых плохо говорилось о нашей стране или не так, как в учебниках?

— Я не помню такого… Мы все изучаем по программе… Дополнительно тоже, разное, но… ничего такого не было… Литература только…

Девочке стало страшно. Она была достаточно взрослой, чтобы понимать, к чему клонят незнакомые женщины и что хотели бы узнать, выпытать. О комиссии все говорили давно, о том, что чужие люди ходят по школе, выныривают неожиданно из самых отдаленных углов, что-то вынюхивают, пытаются подкупить старшеклассников или запугать…

Среди ее товарищей были, конечно, и такие, кому все равно или даже злорадно, но большинство обсуждало происходящее с волнением. Десятиклассники рассказали об уходе Иды Иосифовны… История обрастала слухами, страхами, отчаяньем, шершавой несправедливостью. Инна даже поговорила за углом спортзала с Наташей, мама которой работала в райкоме партии. Она хотела узнать из первых рук о том, что такое у них в школе сейчас происходит, в чем причина, и, главное, — понять, как себя вести.

Наташа краснела, отвечать не хотела и давала честное комсомольское, что ничего не знает. Самое ужасное, что не было понятно, чего ждать — останутся ли учителя? Не бросят ли их, девятые классы, на произвол судьбы и на непонятно какого учителя вместо любимой, такой потрясающей Лидии Николаевны?

— Ты иди, Инна Маркова. Мы с тобой закончили. Позови, пожалуйста, Сергея Бойко.

Когда за девочкой закрылась дверь, одна из женщин перевернула блокнотный лист и отчеркнула новую главу для пометок. Приготовилась к рутинному опросу, проверкам, которыми занималась последние лет десять. Другая дама, помоложе, все смотрела на дверь.



«Слушай, Валя, девочка чуть в обморок не упала. Видела? Побледнела, прямо жуть… Еще откачивай потом! Нынешние дети нежные такие… Хорошие уроки же были у этой их, как ее, — она заглянула в свои записи, — Лидии Николаевны. Грамотные. Мы все вроде выяснили уже. Не было никакого самиздата, да и та учителка, или кто там письма писал, отказалась от своих слов. Не подписала и не смогла сказать, что и кого точно видела. Булгакова? Так он был издан. Полно — неполно, но был издан. Детей опрашивать как-то… не очень. Правда не очень. Чувствую себя противно как-то. Представь свою дочь на месте этой девочки, а? Лучше уж с учителями поговорить, больше толку… Им же небезразлична судьба школы, да и их самих тоже все это касается».

 

Глава 39. НИНА. ОТВЕТ

Когда наступил тот самый день, пропали звуки. Казалось, что стоит сделать шаг — и ты исчезнешь в серой, туманной, молочной пелене. Хотелось вернуться в сон, пусть рваный, тревожный, тазепамный. В нем, правда, тоже то набегали на берег сознания жаркие волны неизвестности, то отступали, и тогда все проваливалось в пропасть, где уже не было ничего.

Квартирный уютный мир стал вязким, чужим. Стены блочного серого дома, обычно охраняющие его границы, впустили внешнее пространство, и все смешалось. Защиты не было. Нине казалось, что она проснулась не в своей комнате на старой тахте, а на открытой всем ветрам и грубым окликам городской площади.

Она по привычке, как каждое утро, раздвинула шторы. Через какое-то время обнаружила, что продолжает стоять у кровати, глядя на ковер на стене. Ромбы бордовых дорожек на нем стягивались в узел, а змеевидный орнамент, стоило только отвести взгляд, как начинал соскальзывать со стены и, извиваясь, шипеть.

Она помотала головой, отгоняя то ли ковровых змей, то ли остатки тяжелого сна.

Нина постаралась взять себя в руки — хотя бы ради Аллы, которая и так удивленно смотрела на мать. Та ее не дергала, не подгоняла, не грозила опозданием со всеми вытекающими последствиями. Это было странно и тревожно. Алла собралась в школу на удивление быстро, почти бесшумно, даже съела бутерброд и ждала маму в прихожей уже одетой и с ранцем на спине.

На кухне Нина заметила, что немного дрожат руки, вот и чашка выскользнула прямо не понятно как. Не разбилась. Хорошо. Она только подумала, что завтра в это же время все ее нынешние страхи останутся в прошлом. Что дальше будет и чем грозят эти жалобы, которые никто раньше не принимал всерьез, станет понятно позже.

Это если официально. Нина привычно верила, что черная туча все равно пройдет, не может быть иначе. А вот неофициально — кто, твою мать, писал доносы? Эти, из комиссии, конечно же, не проговорятся. Да и не доносы это для них — для них это сообщения, беспокойные сигналы, призывы навести порядок в школе-рассаднике непонятно чего. «Заигрались мы», — подумала Нина.

«Дорогие товарищи! Речь идет о школе, обычной средней школе, которую прямо на наших глазах захватили то ли диссиденты, то ли сионисты, то ли и те, и другие. А дети? Нет, вы скажите: как могут здесь учиться наши советские дети и чему их тут научат?» — Нина даже в в растерянности, даже в утреннем беспокойном ожидании не могла не изобразить хотя бы мысленно собрание возмущенных партийных активисток. Почему-то она видела только брызжущих слюной негодования теток с высокими прическами, выпученными глазами и крупными каменьями серег в ушах. Вообразив эту сцену на какой-нибудь районной конференции, в зале, увешанном лозунгами на красных полотнищах, она засмеялась, но тут же себя одернула. Стало немного легче. «Ниже учителя не разжалуют», — подумала Нина. Не разжалуют, но…

На ковер в кабинет директора заходили по одному. Там сидели члены комиссии, парторг Людмила Петровна, представители родительского комитета — полностью демократическая выборка общества, которому да, далеко не все равно, чему здесь учат советских детей.

С Ниной, Лилианой, Ритой и другими «англичанками» разговоры сводились к изучению программы. Грамматика спрашивающих не интересовала, как не занимали и тексты в учебнике. Комиссия задавала вопросы про освещение того мира, с которым так или иначе, от Диккенса до Анжелы Дэвис, сталкивались преподаватели английского языка. Они пытались узнать, как организуется необходимая критика западного образа жизни, как анализируется мишурный блеск жестокого капиталистического общества, как он сравнивается с нашим, правильным, честным и героическим. В пример всем ставились уроки Ираиды Ашотовны, на которых члены комиссии восторженно умилялись малявкам, поющим песенки и читающим стихи на незнакомом языке, потряхивая косичками с бантиками.

Через какое-то время стало более или менее понятно самое главное — белая школа при любом раскладе и сухом остатке сохранит свой особый английский статус. Прямых вопросов ни про покидающих крыльцо с барельефами отъездных учеников, ни про какую-то «нестандартную и неофициально изданную» литературу никому здесь больше не задавали.

«Девочки» в малом и морально облегченном составе отметили окончание экзекуций и открытых уроков обедом в любимом ресторане. Впрочем, это был скорее ритуал, желание побыть вместе, попытка отдышаться от сковывающего последние недели напряжения, нежели непринужденный выход в свет, как раньше.

Смех, даже если кто-то и смеялся, был вспыхивающим из ниоткуда, дерганым, по большей части нервного свойства. Нина даже не рассказывала анекдотов. Посидели недолго, расплатились и быстро разошлись. До сих пор было не ясно, кто писал доносы, кроме главных действующих лиц — активной, известной своим рвением исторички и скандальной Власовой, главы родительского комитета, сыну которой Нина все равно поставила трояк.

 

Глава 40. СВОБОДУ ЭФИОПСКОМУ НАРОДУ!

Ирина Евгеньевна шла, бодро постукивая низкими каблуками, но сбиваясь то и дело с ритма, на урок в 10 «Б». Она была на подъеме, но подъеме, наполненном одной ей понятным риском, тронутом ржавчиной-жутчинкой, — как-никак это ее первый урок в старших классах. И так случилось, что замена как раз в 10 «Б», классе Иды Иосифовны. Ее захлестывали различные эмоции, которые штормило по всей шкале от страха до восторга.

«Никому ничего я не стану доказывать, — убеждала себя Ирина Евгеньевна. — Я ведь всего лишь иду заменять коллегу, которая — так уж получилось — покинула нас, как бы покинула школу, ушла. Она ведь сама написала это, заявление об уходе. Были проблемы там, в семье, все это знают. Посидит дома, отдохнет, пока не найдет что-то такое, ну, другую работу…

Я всегда могу и на помощь прийти, я-то никуда уходить не собираюсь, — Ирина Евгеньевна победно улыбнулась. Руки перестали дрожать. — И записи у меня подготовлены… Да и десятому классу этому осталось доучиться-то всего ничего. И впредь мне будут давать как бы старшие классы, где нет этих, ну, подростковых проблем, как в шестом. Там и подготовки поменьше — русского языка уже нет. Все просто, как дважды два. Соцреализм. И никаких отступлений — детям как бы поступать в институты, должна быть ответственность перед ними и этими, их родителями».

Что произошло с Идой Иосифовной после того, как она оставила школу за несколько месяцев до конца учебного года, Ирина не знала. Она могла только догадываться, но думать об этом ей не хотелось. Она считала, что в почтенном возрасте — ИИ перевалило в прошлом году за пятьдесят — ничего страшного не должно случиться, если дома посидит, пенсии дождется… Она, Ирина, только бы радовалась… Там ведь и внуки вроде пойдут, сын ее женился пару лет назад, будет чем заняться. Может, и уроки частные кто подкинет… Да все хорошо будет, уверяла себя Ирина, всем кругом только на благо, и преемственность как бы…

С «девочками» она ничего не обсуждала, держалась вдалеке, соблюдая дистанцию, вела себя сдержанно. Это был пройденный этап. Пусть коллеги, которые сегодня выглядят немного облезло, не как раньше, остаются в прошлом. Ей это точно все было уже неинтересно. Их пути расходились на глазах.

Жизнь открывала новые горизонты. Ее полностью поддержали в семье. Толя молчал. Лариса же, как серый кардинал, жестко строила по рангу все исходные данные, включая Ириных коллег, записывала каждую деталь, которая могла пригодиться. Наконец найдя применение своим силам и тому, что называла сестринской заботой, она расставляла жирно точки над всеми I и раскрывала перед оглядывающейся и постоянно сомневающейся во всем Ириной яркое и, главное, — безопасное, прочное, огражденное привилегиями будущее. В нем, этом будущем, она уже видела место и для себя, и от этого вся история отзывалась в ее сердце предвкушением и выглядела почти утвержденным проектом.

Обсуждения проходили часто, по субботним и воскресным вечерам. Сестры говорили, спорили. Толю излишним проверкам на безоговорочную любовь не подвергали. Ира не сопротивлялась, добавляла некоторые штрихи в разрабатываемую стратегию успеха и полностью предоставила Ларочке возможность себя убедить. Маме сообщали только о результатах, когда их можно было ставить в зачет.

На новом этапе Ира твердо приняла Ларочкину истину: зачем стремиться к тому, что не твое и твоим никогда не станет? Не лучше ли повернуть этот мир, какой уж есть, к себе светлой стороной? Сначала нужно определиться с партийно-социалистической составляющей. Потом добавить каплю, да что там — хорошую порцию того необходимого коктейля патриотизма с негодованием, который у «девочек» постоянно вызывал усмешку. Затем сделать ход конем, как говорится, — дать понять, что при ней не получится отходить от утвержденной программы, что теперь она диктует правила.

Мало того — следует все перевернуть и поставить любых «критиков» вне закона. Это была идея Лары. Вам не нравятся мои уроки? Возможно, это не уроки плохи, это плохо ваше предвзятое отношение ко мне как к молодому специалисту, или как к человеку, защищающему советские ценности, в отличие от вас. Добрее надо быть… Все под волшебно умными руками сестры поворачивалось иными гранями.

Ларочка вбивала в Ирин мозг гвозди раздражения, а унизительные нравоучения втаптывала, как окурки. Результатом она осталась довольна, а уход ИИ заставил Лару, хоть и вполсилы, но издать с той стороны телефонного берега победный клич.

Она получала настоящее удовлетворение — сестра была в ее руках, испуганная, податливая, готовая на все. И она праздновала успех — внутри ее переполняло ликование от власти над Ирой и от своей, близкой, как никогда, новой жизни.

Ирине Евгеньевне было трудно не оступиться: пожалеть ИИ, подумать о Нине или Лилиане, вспомнить о своих прежних желаниях и надежде на нежную дружбу. Каждый день она боялась, поднимаясь по косогору, что кто-то спросит открыто или намеком об ее участии в последних событиях в школе с барельефами. Никто ни о чем не спрашивал. Ирина снова и снова шла от метро, приостанавливаясь, если видела впереди знакомую спину в твидовом пиджаке, на примерке которого она присутствовала там, на Патриарших — или как их там? — прудах.

С Лидией Николаевной Ирина столкнулась как-то на лестнице, еще в самом начале проверок, и радостно, по-утреннему свежо, поздоровалась с коллегой. В ответ она получила сухое «добрый день, Ирина Евгеньевна». Ну надо же, по отчеству, вот ведь, вернулась к официальному тону, который давно ими был отринут за дружеской ненадобностью! Ирина в тот момент поняла, что разбирательства непрограммных излишеств, чему была она свидетелем, дошли до нужной точки, заданной траекторией правильного броска. Обиделась Лидия Николаевна, однако… На что тут можно было обидеться? Интересы школы и детей всегда должны стоять на первом месте. Если кто-то забылся, увлекся запретными плодами, кого унесла страсть к не той литературе, так это точно не она!

Так Ирина Евгеньевна шла, вспоминая последние дела и события, на замену в десятый «Б». Вся в своих мыслях, страхах и надеждах, она осторожно подошла к кабинету номер 45, где по расписанию ее должен был ждать выпускной класс. Звонок уже прозвенел. Она специально припозднилась, прихватив из учительской журнал, чтобы прийти, когда все ученики уже стройно сидят за партами готовые к уроку. Она представляла, еле уняв бьющееся в ритме барабанной дроби сердце, как проходит к учительскому столу, сдержанно улыбаясь, а 25 пар глаз внимательно за ней следят и ждут указаний. Дверь была приоткрыта. Внутри было тихо. Она толкнула дверь и вошла. В кабинете никого не было.

Ирина Евгеньевна прошла к учительскому столу. Никто, ни одна пара глаз за ней не следила с волнением, некому было кивать с легкой улыбкой. В тишине были слышны звонкие трели птиц, а солнце, косо очерчивая полосы, как детские классики на асфальте, высвечивало пыльные завихрения по пути ее медленного движения через пустой класс. Уши Ирины Евгеньевны пылали, в голове пульсировало. Пытаясь справиться с ощущением унижения и страшного разочарования, она постояла у стола, положила журнал, посмотрела на доску. На доске мелом крупно было написано: «Урока литературы не будет».

«Как это не будет? Кто это сказал?» — с едва бьющейся ноткой надежды на случайность, на какую-нибудь накладку в расписании подумала Ирина. Опустилась, осела на стул, решая, что теперь предпринять. «Надо идти к завучу и ставить вопрос этим, как его, ребром: либо они мне обеспечивают нормальную работу, либо я больше заменять не буду у них, в десятых. Тоже мне, выскочки семнадцатилетние. Им лишь бы не заниматься! Ну а, может, все же дело в плохой как бы организации и им никто не сказал обо мне?»

Заноза униженности цепляла ее уворачивающейся и не дающейся в руки щепочкой, несущейся по сердечному кровотоку. И все же, пробираясь сквозь этот колючий букет мыслей, Ирина Евгеньевна не была уверена в правоте своих слов: какими бы выскочками ни был полон 10 «Б», класс считался сильным, ярким, с тремя медалистами, победителями разных олимпиад. Просто сейчас ей нужно было что-то предпринять, возможно, идти, бежать, реагировать, вытягивать из сердца обиду-щепочку и требовать, требовать к себе уважения.

Ирина Евгеньевна, подзаведя себя, как часы с кукушкой, встала, резко отодвинула стул. Вокруг слегка потемнело. Она взяла со стола линейку. Положила ее снова на стол. Нужно идти. Вдруг откуда-то издалека, наверное, с лестницы или из коридора, до нее донесся гул, мерный, ритмичный гул с выделяющимися среди школьной тишины басовитыми голосами старшеклассников. Ничего не сумев разобрать и не понимая, что там происходит, Ирина направилась к выходу, удивленная, на минуту позабыв о своих планах. Открыв дверь и уже приоткрыв рот в возмущении из-за нарушения урочной тишины, она осталась стоять и ничего, ни одного слова в результате так и не произнесла.

Ей навстречу шли стройными рядами, как на демонстрации, учащиеся 10 «Б». «Красавцы!» — только и подумала Ирина Евгеньевна, глядя на повзрослевших, со свежесбритыми усами юношей и веселых, брызжущих молодостью и задором, элегантных даже в школьной форме девушек. «И наглецы…»

«Свободу, свободу эфиопскому народу!» «Мы за мир! Миру мир!» Скандируя и топая от души, чеканя каждый гулко отдающийся эхом в школьных коридорах шаг, колонна прошла мимо застывшей учительницы. Из кабинетов стали выглядывать преподаватели и дети.

«Свободу, свободу эфиопскому народу!» 10 «Б» ровным строем дошел до конца коридора и начал спускаться по лестнице, потом продолжил свою манифестацию по третьему этажу. Не останавливаясь, старшеклассники спустились на второй. Ирина Евгеньевна, так и застывшая изваянием у дверей кабинета номер 45, услышала, как топот и гул снова начали подниматься наверх. Многие ученики повыскакивали в коридоры, за ними неслись всполохами окрики учителей и настоятельные — «я настаиваю, слышите? Сейчас же зайдите обратно в класс!» призывы вернуться. Всем было интересно, что происходит.

Не дойдя одного пролета до 4-го этажа, колонна распалась на составные части — 10 «Б» расселся кто на перилах, кто на широкой лестнице. Участники акции продолжали скандировать, отбивая такт по железной решетке у окна, портфелям и по ступенькам, требуя свободы для всех угнетенных и мира во всем мире. «А теперь мы должны принять резолюцию по итогам нашей демонстрации! — возвысил голос один из учеников. — Предлагаю написать воззвание в защиту эфиопского народа, страдающего от агрессии!»

— Что тут происходит? — подошла, наконец, завуч Любовь Васильевна. — Что вы здесь устроили? Уроки же идут!

— Нам не до уроков, Любовь Васильевна! — заявил один юноша, поднимаясь со ступенек. — Если происходит агрессия против народа Эфиопии, братского народа Эфиопии, страдающего от несправедливости последствий колониализма и акул капитализма, мы обязаны возвысить свой голос в его защиту! Мы не можем и не хотим оставаться в стороне!

Любовь Васильевна растерялась. Мало всего того, что свалилось на школу в последнее время, так тут еще активное политическое самосознание десятого «Б» угрожает срывом уроков. Еще хорошо, что комиссии сегодня нет… Будучи женщиной разумной, никогда не позволяющей своим чувствам взять верх, она спокойно заметила:

— Конечно же, ребята, поддержать свободолюбивые народы Африки очень важно. Прекрасно, что вы возвысили свой голос, показали непримиримую позицию советских учащихся. У меня только один вопрос: на вступительных экзаменах в институт вы тоже будете за Эфиопию агитировать?

Старшеклассники засмеялись и начали вставать со ступеней, переговариваясь. Любовь Васильевна пользовалась уважением.

— А скажите мне, собственно, урок-то какой у вас сейчас? — задала она, наконец, давно ожидаемый вопрос.

Класс притих. Девочки начали шелестеть блокнотами и дневниками, как будто проверяя расписание. Любовь Васильевна теперь все поняла.

— Литература, что ли?

— Да нет, — заверещали все разом ученики десятого «Б», — литературы у нас уже неделю нет, Любовь Васильевна. Ида Иосифовна ведь ушла…

— Не надо мне рассказывать сказки, Романов! У вас сейчас замена, урок литературы ведет Ирина Евгеньевна.

— Правда? А мы не знали… А в каком кабинете? Неужели у нас замена? — все начали говорить разом, посматривая друг на друга, как в театральной постановке, создавая шум толпы или базарной суеты.

— А кто такая Ирина Евгеньевна, мы не очень в курсе…
— А нам не сказали…
— А я не записала…
— Правда? Урок? А мы думали, наша активная общественная позиция тоже важна…

Любовь Васильевна посмотрела на детей. Собственно, это были уже и не дети, а выросшие на ее глазах из пугливых и большеглазых семилеток статные молодые люди, еще немного — и бывшие ученики. «Хорошие выросли, правильные, чуткие, будет из них толк, — подумала она. — Не каждый взрослый вот так выйдет, пусть даже и с этой их Эфиопией… Вот ведь придумали! Прямо и слов нет… Хоть так показать свое отношение к тому, что сделали со школой и любимым учителем…»

Вслух же, увидев вдалеке Ирину Евгеньевну, завуч произнесла строго:
— Все мы поняли, полностью разделяем с вами негодование по поводу войны в Эфиопии. Ваша поддержка эфиопского народа для всех чрезвычайно важна. Иметь активную жизненную позицию — это очень… очень правильно, очень… по-советски! Но сейчас, пожалуйста, встаньте, возьмите все свои портфели и ступайте на урок к Ирине Евгеньевне. Она вас ждет.

 

Глава 41. ТАК ЧАСТО ГЛОБУСЫ ВЕРТЯ

Звонок поднял Ирину из постели в ее законный выходной. Ночью не спалось, она все время просыпалась, даже вставала один раз, ходила по кухне. Она почему-то знала наверняка, что этот звонок, который не дал ей еще немного побыть в полусне, в остатках утреннего блаженства, из школы.

«Столько было планов, — подумала она, — ведь собирались с соседкой Надей пройтись по магазинам в поисках штор. А тут могут попросить выйти на очередную замену… И как тогда отказаться?»

Толя недавно сообщил потрясающую новость — им могут дать бОльшую квартиру, да не просто бОльшую, а в хорошем районе, где они никогда потом не вспомнят о жизни в этом захолустье. Ну а если еще и кухня будет больше, и будут не две, а три комнаты, то в первую очередь нужно подумать о новой мебели и шторах.

— Ирина Евгеньевна, — пропел голос секретаря, — тут такое дело… Извините, что беспокою в ваш выходной день. Не возьмете ли вы вести до конца года девятые? Там только литература, да и времени осталось не так много. И к экзаменам не готовить. Ребята очень хорошие, все прошли по программе, ответственности тут поменьше, чем с десятыми… Ну то есть я хотела сказать, что с вас никто спрашивать строго не будет…

— Как же так? — опешила Ирина. Это было неожиданно. — У меня же десятые на замене…

— Не волнуйтесь, дорогая Ирина Евгеньевна! Десятые мы уже перераспределили, а то ведь вам с ними сложновато, насколько я…

— Мне с ними совершенно не сложно! — Ирину задел намек на то, что десятые классы, особенно 10 «Б», откровенно прогуливают ее уроки или устраивают разные демарши, вон как недавно демонстрацию за свободу какой-то Эфиопии. Понятно же было, какая им далась Эфиопия? Этим избалованным и эгоистичным соплякам ни до кого нет дела, не то что до эфиопов… Они это устроили специально, чтобы сорвать ее урок. А как они эти, ну, лозунги-то скандировали! И ведь не подкопаешься — политическая акция, будь она неладна.

Вдруг ее осенило. Сердце забилось быстрее. С чего это вдруг ей хотят дать девятые? Это же классы Лидии Николаевны!

— А… почему девятые? — каким-то вдруг охрипшим голосом спросила Ирина. — Там же Лидия…

— Лидия Николаевна покинула нашу школу, ушла по собственному желанию, — ответила сухо секретарь. — Теперь ее классам нужно найти учителя, хотя бы до летних каникул. Потом, к началу нового учебного года, возможно, отправим туда другого преподавателя.

«Она ушла! — то ли с ужасом, то ли с радостью, не веря в услышанное, подумала Ирина. — И ИИ ушла. Мне предлагают старшие классы! Это шанс, это удача, такого случая может больше не представиться! Там же еще можно и частные уроки давать… Тоже ведь деньги и как бы немалые…»
                                        ***

«Так часто глобусы вертя,
Мы замечаем ненароком:
Сменяя плодородные поля,
Пустыни тянутся далеко…»

Ираида Ашотовна сняла разлинованный листок с двери в свой кабинет. «Сменяя плодородные поля…» — еще раз перечитала она. Посмотрела по сторонам, сложила листовку и сунула в сумку. У нее было окно, в маленьком, половинчатом, как почти у всех англичанок, классе ее ждали непроверенные работы. Она вернулась в кабинет, закрыла за собой дверь, подошла к столу. Сдвинула в сторону зеленые тетради. Грузно села на стул. Достала листок и снова перечитала. «Талантливые дети, — подумала Ираида. — И пустыни тянутся, да… А кого они имели в виду? Почему именно на мою дверь повесили эту листовку?»

Она заволновалась. Потом снова засунула разлинованный тетрадный лист со стихами размашистым почерком вглубь блестящей лаковой сумочки, встала, одернула новую юбку и пошла к двери. Приоткрыв дверь, она высунула голову, огляделась по сторонам — никого, все на уроках. Потом, стараясь ступать как можно тише, направилась в сторону туалета для девочек, по дороге внимательно осматривая другие двери в классы. Больше листовок нигде не было.

Она зашла в туалет, заперла за собой дверь в кабинке для учителей, достала лист со стихами. Прочитав еще раз и покачав головой, она порвала листовку на мелкие бумажные клочки и спустила в унитаз. «Как не было, — с удовлетворением и неким сожалением подумала Ираида Ашотовна. Потом вздохнула. — Но ведь талантливо, хорошо написали… Бедные дети…»
                                        
                                               ***
Алла возвращалась домой. Темнело. Она шла пешком от метро, разглядывая отражения домов в лужах, тающих в белом холодном свете фонарей. Она провожала взглядом переполненные трамваи и вдыхала весенний, щемяще голубой воздух. Ее жизнь тонула в цвете, но вокруг, особенно под вечер в рабочем районе, мир был по большей части черно-белым, даже скорее черно-серым с отблесками теплых окон и холодного асфальта. Между этими двумя гранями города — сверху и снизу — под подрагивающие на рельсах устало звенящие трамваи и шла Алла по дороге домой.

Она многое видела в цвете, в разных цветах, а когда говорила про «оранжевый день» или «зеленую математику», то удивлялась людскому непониманию. Настроение было одиноким, что понятно после целого часа езды на метро, но не грустным, а нежно-лимонным. Завтра суббота, день короткий, а после школы ее встретит тетя Света и они поедут на ВДНХ.

Сегодня, правда, она подзадержалась. Мама, наверное, уже волнуется. Она долго гуляла с одноклассницами после уроков, обсуждая то, что происходило в школе. Перемены были явными, а от Аллы подружки ждали более подробного изложения. Всем казалось, что Алле было известно что-то особенное. Ей было приятно внимание одноклассников, но что она могла им рассказать? Иногда она выдавала свои домыслы за правду, но саму правду, даже если за таковую она и принимала мамины бесконечные разговоры, раскрыть боялась.

Если вокруг Аллы и кружились вихри телефонных обсуждений, то ей далеко не все было понятно. Сегодня как раз она почувствовала себя разведчиком, доставшим в тылу врага ценнейшие сведения, когда зачитала по памяти первое четверостишие какой-то листовки. Она была приклеена к маминому кабинету. Нина Абрамовна листок с двери сняла, пробежала глазами и убрала в сумку.

Алла слышала, как мама весь вечер по телефону зачитывала текст тем «девочкам», которых в школе не было. Так Алла запомнила первые строки стихотворения и прочитала их уже своим девочкам. Они были надежными, Алла была в них уверена, как в самой себе. Уже полгода как они втроем обсуждали несоответствия между тем, чему их учат изо дня в день, и тем, что происходит в реальности. Ну а что? Тринадцать лет, как считала Алла, — это почти взрослый возраст, вон пионеры-герои в войну взрывали вражеские эшелоны и ходили в разведку.

Алла уже приближалась к дому. Ей очень нравилось идти через опустевший к вечеру двор, который с возрастом становился все меньше и меньше. Правда, мама просила по темноте не шляться, а обходить по освещенной улице. Алла была не согласна: это был бы большой крюк и неинтересно. А во дворе все расцветало, все дышало, все разговаривало. Можно было представить, как ты идешь по лесу, как везде тебя подстерегают опасности, с которыми ты, разумеется, без труда справишься и всех победишь, в первую очередь Сашку из соседней пятиэтажки.

Спускаясь к дому, огибая припаркованные редкие машины, она, как всегда, нашла взглядом два окна слева от подъезда, на втором этаже. «Странно, — подумала девочка, — темно. Мама же должна быть уже давно дома».

Подходя к двери, она услышала телефонный звонок. Он настойчиво тренькал, требовал к себе внимания, а потом вдруг оборвался — как будто кто-то поднял и тут же бросил трубку на рычаг. Все было странно и тревожно. Она открыла дверь своим ключом, вошла в прихожую. Свет нигде не горел. По коридору скользили бело-голубые отблески от машин и пропадали, умирали в темных углах. Алла щелкнула выключателем. Мамино пальто висело на вешалке, внизу стояли туфли. «Ма-ам! — позвала Алла. — Ма-ам! Ты дома? Спишь? Ты не будешь ругаться, что я так поздно? Ну прости, я с девочками шла до метро…»

Было тихо. Алла сбросила с себя куртку, не стала искать даже тапочки и прошла в большую комнату. Мама лежала на своей любимой и по сути просто единственной тахте, свернувшись калачиком и накрывшись с головой пледом. Алла испугалась. «Мам, — она до нее дотронулась, — мам!» Она чуть не плакала.

Мама медленно повернулась, тахта тяжело подскрипнула. Мама откинула с головы старый плед и тихо сказала: «Плохо себя чувствую что-то, голова болит, сердце немного давит. Ты там сама поешь, в холодильнике котлеты… А я полежу немного… Иди».

Алла выдохнула, но все равно было волнительно — мама даже не ругала ее за то, что она так поздно пришла домой. Это был плохой знак. Зазвонил телефон. Мама взяла в этот раз трубку. Она довольно резко что-то ответила, а потом сказала более спокойным, уставшим тоном: «Ну хорошо, приму, приму что-нибудь. Обещаю. И вызову врача, если будет хуже».

Скорая помощь приехала позже вечером. Раньше нее примчалась двоюродная сестра Света с валокордином в руках — ее не устроило обещание «что-нибудь потом принять». Она знала точно, что у Нины в доме никогда не было никаких лекарств, кроме «Аскофена», а головную боль здесь лечили исключительно крепким кофе.

Алла была испугана, сидела у матери в ногах, у нее стучали зубы, как при ознобе, и унять эту дрожь было невозможно. Света тут же заставила Нину принять какие-то лекарства, сделала всем горячий чай, согрела Алле котлеты, которые та поковыряла в туманном трансе.

Приехавшие довольно быстро врачи измерили давление, потом сделали укол, заполнили бумаги, выписали больничный и уехали. «Гипертонический криз, — ответила Света на звонок Риты. — Чуть ли не 230 давление. Теперь получше, она уже почти спит. Не волнуйтесь. Нет, ничего вроде бы не надо. Все есть. Да и я тут, с ними. Спасибо. Скажите там своим, Риточка, чтобы пока не тревожили… Она вам завтра сама позвонит».

Стало полегче. Темень разошлась, расслоилась на разные полосы, где в одних еще сгустками, как тучами, висел страх за маму и за себя, а в других светлело спокойное, розово-голубое домашнее пространство. И последнее ширилось, расчищая мир от остатков тьмы, возвращая жизнь на свое привычное место.

Верная тетя Светлана решила не уезжать, а остаться у них ночевать. Это было просто здорово, как считала Алла, уже совсем успокоившись. «А в школу я завтра ведь не пойду?» — она бросила пробный камешек — а вдруг? — попыталась получить маленькую выгоду, как компенсацию после того, как сильно, до ужаса испугалась. Впервые в жизни девочка осознала хрупкость их с мамой одинокого, пусть вдвоем, но все равно одинокого существования. Хорошо, что есть тетя Света…

«С чего это? — тут же откликнулась уже своим привычным, учительским голосом мама. — Меня тут караулить не надо! Я уже в полном порядке. Так что иди уроки делай, а то поздно. Шлялась после уроков не пойми где!»

«Все нормально! Все как обычно!» — обрадовалась Алла. Она хотела броситься маме на шею и расцеловать ее, но у них так было не принято.

Нина лежала и думала о том, как все же безответственно было рожать почти в сорок лет. «Успею ли я ее вырастить? Кто возьмет на себя заботу о ней, если что?» Это «если что» только что впервые отчетливо постучалось в дверь, село на старую тахту, посмотрело ей в глаза и, прошелестев холодком по затылку, растворилось в серой тишине комнаты. Это «если что» набухло вокруг тьмой, бездонным шершавым страхом, отодвинув школу, друзей, недошитое пальто, припрятанные в серванте билеты в театр… Есть Светка. Она не даст ничему плохому произойти. И хотя Нина знала, что огрызаться на излишнюю, порой навязчивую заботу сестры никогда не перестанет, ей стало спокойнее.

 

Глава 42. ЛЮБА, ЛЮБОВЬ ВАСИЛЬЕВНА

Листовки взбудоражили всю школу. Сорванные уроки под знаком солидарности с разными развивающимися странами выводили из себя учителей, которые не желали мириться с протестами. В то же время и возвысить голос в знак недовольства без указания свыше они не смели.

Организованные старшеклассниками акции в поддержку то Эфиопии, то Анголы, то Кубы парторг попыталась взять под свой контроль, предложив таким на удивление политически грамотным выпускникам проводить собрания в актовом зале раз в неделю после уроков. На первое собрание никто не пришел. Парторг посидела, подождала и ушла. Попыталась снова организовать мероприятие. Во второй раз в зал пришли две девочки, чтобы расклеить бумажные цветы. Людмила Петровна, поначалу вскочив с места и достав листы с речью про политическую ситуацию в мире, ушла ни с чем: девочки сказали, что цветами они украшают зал к какому-то вечеру.

Десятый «Б» молчал. Добиться от него согласия или объяснений было сложно, практически нереально. Класс молчал на литературе, даже если и приходил в кабинет к Ирине Евгеньевне. Ни она, ни другие словесники ничего не могли поделать: ни угрозами, ни приглашением классного руководителя, ни замечаниями в дневнике. Класс выполнял в письменном виде требования учителей, но продолжал молчать. В конце концов, Ирине Евгеньевне разрешили там больше уроки не проводить.

Завуч Любовь Васильевна устала от постоянных демаршей учеников, манифестаций, жалоб учителей и родителей. Так в очередной раз она разбирала претензии, причем вполне обоснованные, к замене уроков литературы в том самом 10 «Б». Проблема заключалась в том, что даже при всем ее желании конфликт был неразрешаем — Ида Иосифовна ушла. Ирина Евгеньевна не справлялась, класс ее бойкотировал. Программу не проходили. Экзамены угрожающе приближались. У других преподавателей работа в 10 «Б» шла чуть лучше, но результат был примерно тем же.

Любовь Васильевна за все годы своей работы в школе никогда не сталкивалась с таким самоотверженным противостоянием всего класса. Она ничего не могла сделать, кроме как посоветовать родителям помочь детям самим проходить остатки программы дома.

Очередной трудный разговор уже подходил к концу. Она уже час со всей возможной дипломатией сглаживала и спиливала острые железные зубья родительского возмущения. Когда Любовь Васильевна немного примирила и заговорила, как знахарка текущую кровь, самых скандальных жалобщиков, дверь распахнулась. Громко печатая каблуками азбуку Морзе, в учительскую влетела Ирина Евгеньевна. Потрясая листком в руке, она открывала и закрывала рот в немом гневе. Увидев посторонних, она будто натолкнулась на препятствие и пошла боком, боком, похожая на испуганную кобылу, обходя суровых родителей. Они же смотрели на нее в недоумении и неприязни, взяв парусекундную паузу.

Любовь Васильевна первая обрела дар осознанной речи. Она постаралась побыстрее распрощаться с родителями, заверив их, что очередная смена преподавателя никак не отразится на оценках и аттестате выпускников, и аккуратно направила, подтолкнула делегацию к выходу. Она решила, что никак, никоим образом нельзя допустить лобового столкновения родителей с «той самой» учительницей.

«Что с вами, Ирина Евгеньевна? — повернулась к ней завуч. — Что вы влетаете, как вихри враждебные?»

Ее попытка пошутить только больше разозлила Ирину Евгеньевну: «Вы все в шутку переводите? Что-то слишком много тут шутников вдруг как бы стало, Любовь Васильевна! Вы скажите мне лучше, как можно работать в этой, такой, совершенно, знаете, ужасной атмосфере? Посмотрите, что мне повесили на дверь!»

«Ирина Евгеньевна, дорогая, это многим повесили, — миролюбиво ответила преподаватель математики, дотрагиваясь до руки возмущенной женщины и стараясь усадить ее на стул. — Я накануне тоже сняла точно такой же листок со своей двери. Вот он тут у меня, хотите я вам покажу?»

Она осмотрелась в поисках своей сумки, но вдруг обнаружила, что оставила ее в кабинете. «Вы уж мне поверьте, тут нет ничего страшного — дети очень чувствительны…»

«Они жестокие и злые! — перебила ее Ирина Евгеньевна. — Они кого вообще имели в виду под этой, ну, пустыней? Я же все понимаю — их развратили, привили им эти, как их, ну… не нормальные уважение и дисциплину, как в обычной школе, а наглость и это, эту, самолюбование! С ними цацкались и потакали им, все носились, как их там, с гениями, ну, разные учителя, вы же знаете, о ком я! И все это под видом этого, литературы и любви к детям! А нам, а мне теперь расхлебывать! Как можно тут их вот так, вот после всего этого учить? И знаете, они ничему и учиться-то не хотят! Начитались не пойми чего… Я все знаю!»

«Ирина Евгеньевна, вы успокойтесь, это же дети, большие, да, уже скоро совсем взрослые, но все равно дети… Поверьте мне, ничего обидного тут нет», — Любовь Васильевна понимала, что снова взяла на себя роль блаженной знахарки из деревни, поглаживая Ирину по руке. Она говорила, говорила, окутывая ее теплом, притушивая, как расходившийся огонь на углях, ее возмущение.

Она считала это своим долгом, но знала, что говорит сейчас неправду. Разумеется, обидно, когда тебя ни в грош не ставят. Любовь старшеклассников к ИИ была самозабвенной, искренней, более того, что самое важное, — взаимной. Завуч понимала, что ей не удастся ученикам, которые чувствуют себя преданными, объяснить причины и следствия. Главное — у нее нет слов, чтобы рассказать, как им жить теперь без ее уроков и просто без нее. Что им делать, столкнувшись вот так, сразу, с разбега, с далекой от литературы реальностью, когда нет права ни на что, кроме молчания или этих смешных манифестаций в поддержку Эфиопий?

Она продолжала поглаживать руку коллеги, стараясь смягчить ее сердце, чтобы предотвратить зреющую и уже сгущающуюся в воздухе учительской новую беду. Было понятно, что сейчас надо отвлечь, увести, как птица — чужака от гнезда, увести от птенцов. Если получится — защитить, если удастся — остановить…

Любовь Васильевна объясняла, заговаривала и при этом не глядела Ирине Евгеньевне в глаза: «Дорогая моя, вы поймите, у всех бывают сложности, это же дети… Им ведь тоже могут нравиться учителя или не нравиться… Да и почему вы решили, что это против вас? Но я понимаю, вам как раз там пришлось работать, а после Иды Иосифовны это непросто…»

«Мне не было бы сложно, если бы тут не творилось то, что как бы творится! Прямо не работа, а нервы, бой сплошной — фех… фетхование на саблях… А тут еще эти листовки! Они издеваются над взрослыми, ответственными, это, нами, учителями, а вы им тоже потакаете! — лицо Ирины Евгеньевны перекосилось вправо, набрякло красными пятнами. Ее рука, которую все еще держала в своей Любовь Васильевна, крупно задрожала. — Но ничего, я сохраню эту писульку, эту листовку, я потом сравню почерк, им еще это, сочинение выпускное писать! Я ничего, ничего тут так просто, вот так без ответа не оставлю! А вам, как завучу, должно быть стыдно… Что вы меня успокаиваете? И не гладьте вы меня, как эту, как… э-э-э… кошку! Защищать их, этих великовозрастных детин, призываете и понимать еще! Меры тут надо принимать! И жесткие меры! Да и вообще… Не школа, а… я не знаю, что это такое, а не школа… Людмила Петровна! — воскликнула она, увидев входящую историчку, и бросилась к ней. — Вы это видели? Они нас ненавидят! Они считают нас пустыней!»

Любовь Васильевна уже который день мечтала выйти из школы вовремя, сразу после уроков. И в этот раз у нее снова, как и накануне, не получилось, потому что пришли родители десятиклассников. Впрочем, это же ее работа, вздохнула она, — встретить, выслушать, найти компромисс. И весь этот комплекс задач, хотя бы на сегодня, был почти выполнен. Она испытала облегчение и потянулась за сумкой…

Завуч так надеялась уйти вместе с возмущенными, но все же немного отступившими родителями, которых с таким трудом сумела укротить. Не тут-то было: нелегкая принесла кипящую яростью и местью Ирину Евгеньевну. Она испытала облегчение, когда словесница с листовкой в своих маленьких цепких ручках, брызгая слюной, переключилась на парторга. «А они ведь похожи», — как впервые увидела Любовь Васильевна пару возмущенных женщин, горящих одинаковым огнем и подбрасывающих туда полешки праведного гнева.

Следовало признать, что не помогли ее увещевания, ее попытки снять напряжение и, что самое важное, — убедить обиженную учительницу не идти дальше со своими жалобами. Любовь Васильевна подумала о выпускниках, на долю которых и так выпало немало проблем, а скоро предстоят экзамены. У нее беспокойно забилось сердце с той, внутренней стороны. Математичка ощутила свою полную беспомощность и побрела к двери, оставив за спиной женщин, чьи голоса слились в гул волн, разбивающихся о скалы.

Ирина была на голову ниже завуча. Она вырвалась, как из сладкой патоки, из обволакивающих приторно лицемерных уговоров. Теперь у нее есть поддержка и, главное, — уверенность в своей правоте. «Эта завуч вообще-то на своем ли месте? — подумала она. — Кого она должна защищать здесь? Она должна о школе думать, об этих, ну, учителях, следить за порядком, чтобы все… Чтобы все было по правилам! А она носится с этими детишками, мерзкими, жестокими, избалованными…»

От топота туфель Ирины Евгеньевны и ее кругового дерганого перемещения по учительской у Любови Васильевны не на шутку разболелась голова. «Что ж такое? — думала она, — Неужели это никогда не закончится? Неужели эта женщина не понимает, как это глупо — показывать всему миру, что это именно ее назвали дети той самой пустыней?»

Вдруг завуч остановилась. Неожиданная и простая мысль пришла ей в голову. Странно, что она пришла только сейчас: «А ведь это Ирина писала доносы… Она с уроков Лиды в девятых классах не вылезала, на факультативах сидела. Все записывала, с блокнотиком ходила… Парторг туда ни ногой, ничего ведь и не скажет, кроме лозунгов. А точно — они обсуждали что-то, шушукались, бумагами какими-то обменивались… Подписывали что-то… Иду выжили, мерзавки».

Любовь Васильевна всегда держалась особняком, независимо, с коллегами отношений доверительных и близких не строила — ей хватало работы, обязанностей завуча и семьи. «Вот уж выше крыши!» — говорила она. С «девочками» могла с удовольствием обсудить последние новости театральной жизни или совместную попытку вытянуть на четверку какого-нибудь малолетнего гения, гения во всем, кроме алгебры. Ее считали справедливой, к ней шли за советом или подобием местного третейского суда. Она могла и отстоять ученика, применив неопровержимо доказательную, как с теоремами, базу. К ее мнению прислушивался даже директор и знал, что лучшего завуча по учебной части не найти.

Любовь Васильевна, наконец, покинула белую школу и, спустившись с крыльца под застывшими барельефами, начала медленное движение в сторону метро. Все расцветало, птицы орали от весеннего восторга, как сумасшедшие. В воздухе было что-то такое, что напоминало молодость и легким прикосновением дарило надежду на будущее, или на то, что, по меньшей мере, еще не все в прошлом. Удивительное время — ранняя весна! Женщина с тяжелой сумкой в руках шла, переступая через канавки размытой и мягкой земли, сосредоточенно обдумывая школьные дела и события.

«Никак не отойду, что ж это такое… Выходные впереди, еду наконец-то на дачу! Все цветет, солнце светит такое мягкое и помытое, — сама себе рассказывала математичка, — а все покоя не дают эти мерзости. Как можно с этим жить? Грязь. Такая грязь людская, что к рукам липнет. Ладно, вся наша жизнь сегодня — это красные флажки, за которые лучше не заступать, не забегать, как волкам… Правила игры здесь никто не отменял. Да, немного ослабили одно время, но потом ведь вернули свое…»

Мысли крутились, уводили с весенней суетой в прошлое, возвращались оттуда в сегодня, с новой силой и болью от осознания своей беспомощности.

«Самое забавное, что прав был свекор, — думала Любовь Васильевна. Ее свекор был известным военным инженером, успевшим и за границей послужить после войны, и получить перед смертью дачу в генеральском поселке. Ее он оставил сыну с семьей, и именно туда, в удаленное от московского вихря страстей убежище и направлялась, тяжело шагая к метро, женщина. Потом ее путь лежал на вокзал, от вокзала — электричка, а после еще немного пешком… — Прав был свекор, когда не верил ни в оттепель, ни в разные другие повороты советской жизни».

«Все решают они — когда закручивать гайки, когда ослаблять, когда судить, когда миловать, никогда не знаешь, что лучше, и уж точно — что будет завтра. Я знаю это наверняка, — говорил он, — на своей шкуре испытал. Не спрашивай, сказать больше не могу, но поверь на слово. Сегодня удила подотпустили — так завтра подтянут и нагонят. Так что сиди тихо, люби свою семью и честно занимайся своим делом. Нас все равно никто не спрашивает и ни в грош не ставит. Выборы без выбора, тьфу — ложь одна… Детей решила учить? Хорошо. Так учи как надо, на совесть, чтобы не стыдно было. Может, им что-то лучшее выпадет, вот и твое участие окажется не лишним», — напутствовал он тогда еще молодую, не понимающую и половину из сказанного Любу. Она только приехала в столицу и на все, даже на своего мужа, глядела огромными распахнутыми глазами.

Она улыбнулась, вспомнив, как поначалу пугалась странной вечерней тишины в доме. Ей, выросшей среди шумных братьев и сестер, постоянно отвоевывающей кусочек кухонного стола для уроков, было непривычно видеть выключенным появившийся раньше, чем у многих, большой телевизор. Она не знала, что делать, убрав все со стола и сделав необходимые домашние задания. Молчание заставляло ее волноваться, и она то и дело пыталась постучать в дальнюю комнату свекра со свекровью, чтобы предложить чаю или позвать послушать вместе радиоспектакль.

«Любаша, мы читаем, — раздавался певучий голос свекрови, — чай сама попозже сделаю. Заходи, если хочешь, присмотри и себе книжку. Я вот тут роман интересный закончила, так что возьми. Получишь настоящее удовольствие!»

Библиотека поражала воображение невестки. Но вот так сидеть вечерами и читать — это что ж за баловство-то? Мало-помалу, удивляясь, но прислушиваясь, Люба начала осваивать стеллажи и тишину.

Сегодня, встречаясь уже с подружками выросших сыновей, она понимала, насколько терпелива была к ней, деревенской девчонке, новая семья, и старалась правильно отнестись к потенциальным невесткам, не отпугнув, не унизив. В то же время Любовь Васильевна, вспоминая ту, прошлую Любашу, пыталась разглядеть в каждой желание стать своей в их доме, даже если пока еще они не понимали со своим молодым задором ту, абажурную по вечерам, их дачную тишину с неспешными разговорами и заботой друг о друге.

Прямо до смешного ведь доходило! Любовь Васильевна увидела себя, молодую, на кухне в первые дни–недели своей жизни в генеральской квартире. Родители мужа ушли в гости, довольные и веселые. Люба же, не зная, чем и как бы лучше угодить по первости, решила навести порядок в холодильнике. Свекровь, постоянно с книгами и концертами, не сильно усложняла свою жизнь тщательной уборкой.

Любаша была рада помочь — она тут же взяла на себя заботу о доме, привычными широкими жестами отправляя в помойное ведро старые тряпки, паутину с углов, засохшие пряники из буфета. Туда же, на выброс, полетел и бумажный сверток с верхней полки холодильника, к чистоте которого Люба относилась с особенным пиететом. «Вот ведь, — немного сварливо, с чувством некоего деревенского превосходства по отношению к городским неумехам отметила невестка, — и платья вон тебе шелковые, и музыка в консерваториях, а сыр протухший, неприятный лежит и воняет… Ох! И плесенью-то уже покрылся, родимый! Как можно-то так с продуктами обращаться! Вот ведь избалованные — голода не знали…»

«Любочка, родная, чайку не поставишь? — Свекровь зашла на кухню после возвращения из гостей. — У Милочки не допила, видно! А знаешь что? Мы сейчас с тобой доедим „Рокфор“, я его специально припасла, чтобы тебя и себя побаловать! Этот сыр французский лучше всяких пирожных!»

«Да, — вспоминала Люба, — конфуз случился с этим рокфором плесневелым». Сегодня-то она полжизни бы за такой кусочек отдала! Свекровь тогда только бровь приподняла, виду не подала, что расстроилась. Ну а потом все дружно смеялись и над историей, и над красной, как рак, Любашей. И она смеялась — что ж уж тут, ничего не скажешь — знакомство с московским светом не обошлось без рытвин. С тех пор история с выброшенным «неприятным» сыром стала семейным анекдотом. Вот ведь были времена!

Размышляя и вспоминая, улыбаясь такому простому, как сейчас казалось, прошлому, учительница никак не могла стряхнуть с себя школьную меловую пыль проблем. С тяжелым сердцем Любовь Васильевна доехала до Киевского вокзала. Потом она села в электричку и теперь, каким-то чудом примостившись на половинке сиденья, смотрела в окно. Сначала она мало что замечала. Но чем дальше поезд отдалялся от города, тем рельефнее деревья за окном начинали отделяляться от неба, их силуэты стали пробегать веселее, а перестук колес по рельсам успокаивал.

В сумке лежала «Белая гвардия» — да не просто прочитать и отдать, а ее, ее собственная. Книгу можно было трогать, взвешивать ее тяжесть, гладить плотный переплет, вдыхать типографскую краску листов, переворачивать страницы с ожиданием, не торопясь; знать, что в любой момент можно вернуться назад, перечитать, подумать, вздохнуть и отправиться дальше, дальше, в самую глубь того мира, который, в одночасье разбившись, безвозвратно ушел в небытие.

Сегодня днем в школе, когда она увидела, что забыла сумку с листовкой в кабинете, тут же подумала о книге. Испугалась, что оставила ее вот так, без присмотра. И потом испугалась во второй раз, испугалась тому, что ее испуг станет заметен прыгающей и брызжащей слюной негодования Ирине Евгеньевне. Коллега превратилась внезапно из милой, в нежной блузке женщины, заглядывающей раньше подобострастно в глаза, в озлобленную, шипящую подзаборную кошку. «Нет, вряд ли кто-то начнет здесь по сумкам шарить, ну право же… Это уж слишком», — она подумала тогда, но быстрым шагом, как только смогла вырваться из учительской, направилась в свой кабинет. И правда — сумка лежала на стуле у стола, как и была оставлена полчаса назад. Никому она была не интересна.

Теперь, сидя на узком пятачке в подрагивающей на стыках рельсов электричке, она устыдилась своих страхов. Да и книга-то была уже раньше издана в СССР, не эта, но все равно — запрещенной она считаться не могла. Ей привез Булгакова приятель из поездки в Чехословакию. Там русские книги — любые, даже самые модные — продавались свободно, стоило просто зайти в магазин. Не верится, конечно, но он сам рассказывал: так просто зайдешь — и купишь все, что хочешь.

Преувеличивает, наверное, как обычно, ах уж все эти восторги после заграницы! Но факт остается фактом: привез из командировки «Белую гвардию» в подарок дорогой Любе на день рождения. Вот уважил так уважил! Ничто не могло порадовать именинницу больше, чем хорошая книга, которую к тому же не так просто достать. Библиотека у них была неплохой — и от свекра со свекровью много осталось, тоже старались, понимали толк. Правда, занимали место по большей части стандартно советские подписные издания, как у всех. А тут Булгаков…

Любовь Васильевна задумчиво смотрела на мелькающие деревья, еще тонко-черные, на пустынные платформы, с которых торопливым шагом спускались пассажиры, стряхивая с себя московские пыль и суету. Потом город уже полностью отступил. Остались вдалеке новостройки с острыми балконными каркасами и подъемными кранами. В приоткрытое окно ввихривался удивительный свежий ветер, приносивший звуки лопающихся почек и упирающейся в неизбежном своем таянии последней черной льдины в низине у железнодорожного полотна. И главное — в нем чувствовались свобода и обещание почти деревенского, забытого покоя на целых два дня с хвостиком, самым сладким хвостиком сегодняшнего вечера.

«А я уйду с поста завуча, и все! Хватит», — вдруг сама себе вызывающе сказала Любовь Васильевна. Это стало откровением, внезапным и ярким, как луч весеннего солнца, как случайный солнечный зайчик, дразнящий, прыгающий по лицам пассажиров. Как будто ей кто-то подсказал. Она даже удивилась, почему раньше ей не пришла в голову такая простая идея.

Люба всегда старалась быть честной с самой собой: «Я не могу и не хочу уходить из белой школы. Возраст уже не тот, чтобы искать что-то другое, да и привыкла уже. Этих детей надо доучить… Им и так досталось. В то же время мне достаточно будет одних только уроков, пусть сами руководят и тратят время на расписание, проверки, обсуждения, осуждения… Я не буду встречаться вне уроков и разговаривать с коллегами, уговаривать родителей, убеждать и умасливать „пустыню,“ — Любовь Васильевна сама улыбнулась тому, как собирательно назвала своих коллег по-листовочному. — Зато точно! Эх, дети… Вот кого жаль…»

На своей станции женщина сошла с неожиданной легкостью, став вдруг как будто моложе. Даже сумка уже казалась не такой тяжелой, как раньше. Простота принятого решения, которое лежало, как оказалось, на поверхности, дало ей силы смахнуть, как крошки со стола, всю черноту, пропитавшую школу и ее душу за последние месяцы.

«Мама! Вот ты где! Идешь, вся в своих мыслях! Улыбаешься! Давно не видел тебя такой! Даже меня не заметила! Не ожидала, что ли?» — к Любови Васильевне подошел статный молодой человек и протянул руку, чтобы взять тяжелую сумку. Они расцеловались, она его потрепала по щеке.

«Какой большой вырос, заботливый… Интересно, сам пришел меня встретить или отец прислал? А и неважно», — отмахнулась от ненужных сомнений Любовь Васильевна и с нежностью посмотрела на сына. Вслух произнесла: «Замерз? Небось, давно дожидался? Поезда, вагоны считал, как в детстве, когда мы отца встречали? Я тоже думала, что гораздо раньше из этого серпентария выползу…»

Потом они под руку спустились с платформы и пошли по тропинке. Дорожка вела вглубь поселка, мимо садов и пруда, туда, где вся семья с нетерпением ждала свою учительницу под золотистым абажуром со старорежимной бахромой, освещающим кухню мягким домашним светом.

 

Глава 43. ДОМАШНИЕ СЕКРЕТЫ

— Ирочка, как у вас дела? Почему так давно нам не звонила? Все ли вы там здоровы? — Голос у мамы был уставшим и каким-то бесцветным, опустошенным. — Наверное, дел у тебя много. Я понимаю, конец года…

«Ничего ты не понимаешь, мама!» — подумала раздраженно Ирина, но вслух произнесла:
— Мамуля, я так рада! Хорошо, что ты позвонила! Да уж, извини, не получилось как бы поговорить последнее время… И не говори, замоталась, столько забот и дел ну… свалилось! Но у нас все хорошо! А у вас как там жизнь? Все здоровы?

— И у нас все… как обычно… Ларочка уже не работает, мы ждем…

Ирина помнила, конечно, что у сестры должен скоро родиться ребенок, говорили даже, что мальчик. Но такие дела творились вокруг, крутились и закручивались, в общем, крутые перемены. Потом добавились сложности с этими старшеклассниками. Было не до нее. Ларочка ей помогала поначалу, и Ира была ей благодарна, но сейчас уже все грозы миновали, паруса наполнились попутным ветром и весенним солнцем.

Сегодня она видела прошлое в ином свете: конечно, она поначалу немного растерялась, что неудивительно… Да и люди показали себя не так, как раньше, когда она, нет, когда ее обольстили всякими разговорами и задушевностью… Ира сейчас была убеждена в том, что справилась бы со всем сама, без сестры, без всяких там «серых кардиналов» из провинции.

Вслушиваясь в далекий мамин голос, она почувствовала легкое угрызение совести. Обычно ей без труда удавалось ее унять и усадить на место, как выскочку-ученика. «Тут что-то не так, — подумала она, — голос у мамы какой-то потерянный и даже заискивающий, что ли… Может, приболела? Да нет, все у них хорошо. Просто трудней стало, наверное, с Ларкой — с ней по жизни-то непросто, а тут роды на носу…»

Вслух же радостно проговорила:
— Как это хорошо! Я помогу, чем смогу! А что говорят врачи? Может быть, нет, точно, точно мы приедем летом! Дай бог, Ларочка разродится как бы благополучно…

Мама молчала. «Достала ее небось своими капризами, — подумала Ира. — Надо будет ей позвонить, узнать, как она там… Скучно ей небось теперь без участия в моей жизни…»
— Знаешь, Ирочка, я не хотела тебе звонить, говорить, думала, Ларочка сама… Тут такое дело… Только ты ей не говори, что я сказала. Леша-то ушел. Лариса одна теперь, и ребенок его, подлеца, не удержал…

У Иры ухнуло вниз сердце. «Вот оно что… Мама как бы крайняя там, Ларка на ней отыгрывается небось за свои проблемы. Бедная мама, — Ира уже раздумала звонить сестре. — Надо будет подождать, пока родит, а то сейчас заведет старую песню про несправедливость».

При открывшихся обстоятельствах разговоры с сестрой представлялись ей дорогой по минному полю. Только этого не хватало, когда в ее жизни все приобретало устойчивый вес, а впереди ждал переезд на новую долгожданную квартиру.

— Знаешь, — продолжала мама на одной ноте, как сказки рассказывала, — Леша-то ее бил, как выяснилось. Синяки у нее были, подтеки… Вот ведь сволочью какой оказался. А мы-то его приютили, прописали, на работу устроили, все ему дали, за достойного держали…

Голос мамы наполнился слезами, еле сдерживаемым отчаяньем, которое переливалось через край телефонной трубки и километры расстояния.

«А я знала, что синяки были из-за него, видела! — хотела крикнуть Ира, но промолчала. — Зачем это сейчас обсуждать? Кому оно поможет? Еще и упрекнут, что смолчала, не рассказала никому… Помним мы тот визит — Ларка вокруг него суетилась, джинсы мечтала ему достать, над нами дружно насмехались… Вот тебе и брак… А как замуж-то хотела!»

Вслух же она посетовала на то, что вот, дескать, все были наивными и не поняли сразу Лешину сущность. Это было неправдой. Леша никогда никому не нравился. Просто все радовались Ларочкиному счастью, хотели для нее лучшего, самого-самого… И главное, чего Ира ждала от брака Ларочки, — чтобы та не дергала ее и не мешала ее собственной семейной ячейке…

— Так вы приедете? — спросила мама с надеждой. — Она такая ранимая, такая бедненькая… И раздражается все время, и плачет… Правда, она никому решила не говорить про Лешу и меня просила молчать. Так что ты уж не выдай, да и постарайся поаккуратнее с ней…

Ира пообещала и приехать, и не показывать Ларочке, что в курсе ее семейных драм, и поддержать сестру, и ни в коем случае не обижаться, если та снова будет кидаться на всех. Потом с облечением повесила трубку.

«Ну да, и правда надо бы съездить, — размышляла она, усевшись в любимое кресло, которое, судя по всему, придется оставить соседке Наде — оно не вписывалось в будущий интерьер. — Вот когда Лара родит… Тогда мы купим билеты на поезд… Это ж сколько как бы придется за них заплатить? Два полных, один детский, да Алинка уже немаленькая, ей полка отдельная нужна. Так ее билет тоже, небось, на полную цену потянет? И что ж получается? Мы туда поедем вместо Крыма? Ребенок останется без моря? А ей в первый класс идти. У Толи отпуск всего пара недель… Я же одна не поеду, я что, незамужняя, одинокая какая-нибудь, да и как я это, доеду, как там буду? Я не смогу, как раньше… А он тут один останется? Нет уж. Подождем. Не будем решать так сходу… Время еще есть».

«Мама даже не спросила, как у меня дела, как у меня в школе! — вдруг осознала Ира. — Их там это вообще не волнует! С какими трудностями я столкнулась! Что пришлось пережить! Никто за меня не порадуется, кроме Толи. Я даже не успела рассказать, что мне дали, пусть только на замены, старшие классы! Разве это не признание моих этих, заслуг? Ну и семейка… Мама только о Ларке думает. Рожать она собирается… И что? Она одна во всем мире рожает? Вокруг меня с Алинкой никто так не бегал, и сейчас не особо я им там, в общем, интересна…»

Ира немного покривила душой — мама очень суетилась вокруг нее, но это было давно. Сегодня многое виделось иначе, и что происходило раньше, не имело сейчас никакого смысла. Да и вообще, Ира была убеждена, прошлое вообще не стоит переоценивать — нужно жить здесь и сейчас.

Про новую квартиру, в которую они собирались переезжать этим летом, она тоже пока никому из родных не сказала. «Потом, потом, — думала она, — вот переедем, вот приедут они в гости — и увидят. Будет сюрприз. Ларка обзавидуется… А то еще сглазит, если раньше времени как бы объявить…»

Про историю с Лешей, в которой она оказалась права, и про то, что Лара осталась снова одна, да еще в предродовом положении, она почти не думала. «Да, поможем как сможем, даром что я… ну да, я мышь серая для нее», — вспоминая прошлую заскорузлую, как наждачная бумага, обиду, решила Ира. Она вышла из задумчивости после маминого звонка, тряхнула головой и пошла на кухню, которая еще немного — и отойдет в прошлое вместе с этой надоевшей квартирой. На ее глазах еще недавно уютное гнездышко превращалось в пыль, которую нужно стряхнуть и забыть.

Через месяц от Ларисы пришло письмо, сумбурное, с новой для Ирины психологической составляющей. Странные новости, доходящие окольными путями до Москвы, подтвердились: сестра увлеклась психоанализом — это было ее последнее открытие своего места в реальности и познание мира в себе.

Так она обнаружила огромные глубинные связи своих «несчастий» с детскими переживаниями, с недостатком и «вторичности» маминой любви и, что самое важное, — с незаслуженными удачами сестры. Там многое оказалось закрученным в клубок под новомодным названием «депрессия», а брало свое начало в маминой занятости на работе, во дворовых синяках, в донашивании переданного по наследству Ириного платья. Это все понемногу в нынешней Ларочкиной интерпретации превращалось в «непонимание детских проблем» и личностной ценности. Так неуважение, невнимательное отношение к той, маленькой, Ларочке «переросло во взрослые травмы и наложило отпечаток на всю дальнейшую энергетическую составляющую ее жизни»…

До Ирины дошли даже слухи, что Лариса до родов и уже позже, сидя в декретном отпуске, начала давать психологические консультации. Такое новое для их города дело не осталось незамеченным. Лариса стала востребованным помощником, в первую очередь, прогрессивных родителей. Они пытались с ее помощью понять своих переходновозрастных подростков, так разительно отличающихся от них самих в послевоенном, простом прошлом. Ларочка даже подумывала окончить заочно психологический факультет какого-нибудь университета и получить настоящий диплом.

«Я стараюсь вернуться к себе, найти ресурсы, чтобы жить дальше… А ты сбежала из ситуации, отряхнула прах прошлого, потом лгала, лишив меня надежды, оставив меня одну... Я все силы тратила на то, чтобы быть тебе сестрой. Ты всю жизнь мне вдалбливала, какие мы родные, а что получается на самом деле? Я пыталась быть самой собой, но ты своей якобы любовью меня душила, не давала мне свободно жить и развиваться. И какой результат?

У тебя есть все: муж, заботливый и верный, здоровая дочь, хорошая работа, которую ты зубами и когтями своих цепких маленьких ручек выгрызаешь и отвоевываешь, столичная жизнь, а теперь еще и новая квартира. Где твоя великая любовь? За полтора года ты ни разу не навестила нас, маму, родной город! Я же вынуждена подбирать крохи внимания и остатки с барского стола в виде убогого приема меня в своей Москве. К тому же, как я сейчас понимаю, именно ваше высокомерное отношение к Леше и оттолкнуло его от меня. Ты во всем хочешь контроля. При этом занимаешь позицию жертвы, с тем чтобы тебе все помогали и сочувствовали. Ты используешь моральное насилие. Ты все у меня украла…»

Ира поначалу была готова слушать эти новые посылы, которые Толя называл «горячечным бредом осатаневшей от сидения дома бабы». У нее сжималось сердце от абсолютной беспомощности. Правда, в один прекрасный момент, когда Лариса потребовала вместе с ней «проработать» все прошлые ошибки, покаяться и «подняться дорогой очищения и прощения», старшая сестра не выдержала и, как в детстве, забилась под кровать. Да, сейчас она морально «забилась под кровать» и постаралась не высовывать головы в надежде, что Ларочка поищет–поищет, покричит-позовет и бросит.

Ира не грубила — ей было страшно любое открытое противостояние. Она не послала несчастную сестру далеко, например, к тому же Фрейду, но стала скрываться от телефонных прерывистых звонков, ставших постоянными, настойчивыми, как сигнал SOS. В этот момент, который казался бесконечным, все замирали. Затаив дыхание, как будто телефонный аппарат на столике мог выдать их малейшие движения, дожидались отбоя. Или Толя, вздыхая, подходил и сообщал, что Иринушки нет дома. Лара пыталась и его заловить в сети психоанализа. Толя делал вид, что не понимает, или отвечал такую заведомую и откровенную чушь, что уже Лара, в свою очередь, бросала в негодовании трубку, обвиняя его в черствости и полной непригодности к тонким душевным переживаниям.

Официально о разводе сестры Ирина снова, как и о свадьбе, узнала далеко не сразу. Дав маме слово не проговориться, Ира долго делала вид, что ей ничего не известно, а погружение в психологию нового вида с призывом совершить прилюдное и громкое покаяние — просто увлечение. Они с Толей и Алиной были заняты тем, что доставали подарки для новорожденного и Ларисы, а потом искали оказию, чтобы их переправить.

Письмо произвело впечатление. Ирина плакала от обиды и несправедливости, Толя ее успокаивал. Их жизнь штормило, как телегу на плохой дороге с колдобинами. Даже после переезда на новую квартиру, с которой связывалось столько надежд, тень сестры начала появляться везде, куда бы Ирина ни шла. На кухне ее фантомный голос давал Ире советы и критиковал ее нечастую, и — что правда, то правда — пресную и невкусную стряпню. Ее тень кружила где-то под новопобеленным потолком, едва не задевая выстраданный и выстоянный в очередях модный абажур. Расплывающийся в зеркале силуэт в том самом вечернем платье насмехался над готовым подставить во всем свои руки Толей, которого Лариса не раз называла подкаблучником. В спальне Ире слышались скрип, смешки и перешептывания, перекочевавшие вместе с тюками и бельем, наверное, как привидения, из того времени, когда супружеская пара ночевала у них еще на старой квартире.

Жизнь Иры превратилась в перевертыша, мартышку, которая кувыркается на пластмассовой лестнице. Ей хотелось оборвать шнур телефона и периодически метнуть какую-нибудь чашку в буфетное отражение невнятного блика сестры. Где-то она слышала, что можно вызвать знахарку, по-современному экстрасенса, которая бы прошла со свечкой по всей квартире и изгнала из настоящего — достойного и полного надежд — то прошлое, которое тянуло назад и висело химикатным едким облаком претензий.

Если дома надо всем нависала тень брошенной и обиженной сестры, то в школе все шло на редкость прекрасно. Ирина Евгеньевна, преодолев свои обиды после неудач в десятом «Б» и листовок, с чувством удовлетворения закончила учебный год. Она предвкушала отдых в Крыму и новые свершения в будущем без людей, которые больше не стоят у нее на пути… Впрочем, ведь они мешали всей нашей школе! Она повторяла это снова и снова и шествовала на работу с гордо поднятой головой победителя. На работе ее встречали коллеги, звали на чай, а то и покурить при закрытой двери в кабинет, прямо как раньше «девочки». Там можно было посплетничать, обсудить последние новости, поговорить об успехах детей, показать фотографии… Ирина Евгеньевна с готовностью советовала, внимательно слушала, как она всегда умела.Это располагало людей к открытости и давало ей в руки новые рычаги влияния.

На выпускных экзаменах ее поставили всего лишь дежурной, к великому огорчению, — она очень хотела дать понять десятому «Б», чем чреваты демарши, чем может обернуться, особенно для мальчиков, их дерзость. Увы, как Ирина Евгеньевна ни старалась, участия в выставлении решающих аттестатных оценок она не принимала. Даже парторг не смогла противостоять напору родителей повстанцев-десятиклассников. «У них оказалась сильная рука там, — сказала ей сквозь зубы Людмила Петровна, многозначительно поднимая палец вверх. — Там! Понимаете? Так что в наших интересах все спустить на тормоза. Ничего, мы кое-что, сами понимаете, сможем отразить в характеристиках этих умников…»

Девятые классы были менее яркими, чем десятые. В то же время влияние Лидии Николаевны оставалось настолько сильным, что уроки можно было сравнить с дипломатией холодной войны в те страшные моменты ожидания — ожидания, кто же первым нажмет ядерную кнопку. «Ничего, — думала Ирина, — все равно в будущем году их оставят у меня. Мы сработаемся. У меня появятся первые ну, как бы выпускные классы. Я перестану проверять тонны тетрадей этих бесноватых шестиклассников и разбирать скучную литературу во главе с „Тарасом Бульбой“ и набившей оскомину „Капитанской дочкой“. Я даже предложу им приходить ко мне на факультатив…»

Правда, каким будет этот факультатив и зачем ей эти дополнительные часы нужны, кроме как сравняться хотя бы в памяти со славой Лидии Николаевны, она не знала. Мечты, мечты… Времени на размышления у нее теперь было достаточно, место в белой школе Ирина Евгеньевна себе застолбила прочное и уважительное. Так она считала, подводя итоги этого важного для себя и непростого года.

С Ларисой ей видеться не хотелось, хотя она понимала, что уйти от поздравлений воочию по случаю такого события, как рождение ребенка, будет сложно. Ирина уже высчитывала, как бы съездить в город, который она полтора года отказывалась называть своим, как сестра вдруг перестала ее звать. Видимо, ей захотелось сохранить в тайне уход Леши, забыв про письмо в порыве старых обид, новых забот и послеродовых психопатических судорог. Ирина сделала вид, что никакого письма не было.

Уже после рождения ребенка, недолгого декретного отпуска, первых месяцев жизни малыша, в которых Леша, надо отдать ему должное, принимал самое активное участие, Лариса пару раз оговорилась, что не высыпается, что тяжело одной. На вопрос, почему Леша не подменяет ее по ночам, когда маленький Ванечка плачет, Лариса отмалчивалась.

Все стало запутанно. Ира вообще потерялась в лабиринте того, что можно говорить и чего говорить нельзя. Каждый разговор был похож на скольжение по тонкому льду — оступиться нельзя, остановиться уже поздно, а все внутри сковывает ужас от сознания того, что лед того и гляди провалится. Когда трубка наконец опускалась на рычаг, Ира чувствовала себя вымотанной, изможденной донельзя, еле добредала до кухни, где Толя уже в который раз молча кипятил чайник. Он мог ждать ее часами, задумчиво похрустывая сушками и глядя в темное окно.

 

Глава 44. ВИЗИТЕР

В один момент Ира уже было подумала с надеждой, что Леша вернулся в семью, как он им сам позвонил. Бывший родственник, к которому все относились и раньше не очень распахнуто, приехал в Москву неожиданно и, увы, как выяснилось, с новой подружкой. Ему велено было передать Ире и Толе подарки и, главное, — банки с домашними соленьями от мамы. Он по-прежнему выполнял все поручения Ларочки, часто проводил время с сыном, но жил уже в другом месте и, как предполагала Ира, с другой женщиной. Так оно и оказалось.

Лариса ото всех продолжала скрывать свой развод, такой скорый и неожиданный. На работе об этом никто не знал. Ей казалось все происходящее стыдным, особенно после громкой, на весь город, свадьбы. Лариса то жаловалась, то разыгрывала карту избалованной вниманием замужней дамы, то принимала вид немного устало-счастливый после рождения ребенка.

Правда, все ее мысли, похоже, в тот непростой период сосредоточились одним нераспутываемым клубком кусачей шерсти на причинах своих неудач. Этой причиной, как и раньше, выступала сестра. Психология сделала Лару через какое-то время углубленного самоанализа «знатоком человеческих душ», особенно душ близких. Спрятаться за ширму расстояния при разрывающемся от требовательных звонков телефоне Ирине хотя бы частично удавалось. Маме, как она подозревала, приходилось труднее.

Ира думала, что ее уже мало что может удивить в отношениях с сестрой, но Ларисе с ее научно обоснованным звериным раздиранием своей и чужой жизней на кровавые куски это удалось. Она была несказанно рада, хотя и пару раз показательно тяжело вздохнула в телефонную трубку, когда поездка «домой» сорвалась. Толя тоже туда не рвался, полностью отдаваясь семье и новой квартире. Ире предоставилась возможность принимать решение в одиночку, и она со вздохом сказала: «Ну что ж, оно ведь так сложно, оказывается… Никак не получается, хотя как бы вот ведь и очень хочется…»

Позже Лариса приехала сама и привезла Ванечку, который был, по ее словам, уникальным ребенком, талантливым с рождения и очень умным. Никто с ней не спорил. Лариса спала с ним в одной постели, ни на секунду от себя не отпускала. «Именно на этом раннем этапе младенчества, — говорила она, — закладывается особая связь между матерью и ребенком, только так он обретет защиту в будущем, которую получили далеко не все». При этих ее словах Ирине и маме становилось неудобно, но что сказать и как себя вести, они все равно уже давно не знали. Они старались пропускать такие отступления мимо ушей. Лара же была убеждена в том, что их молчание — это полное согласие с ее умозаключениями и осознание вины.

В этот раз, когда очередная поездка отменилась, Леша и свалился, как нерасчищенный снежный ком с козырька над подъездом. Конечно же, пусть отставного, но родственника пригласили на ужин в ближайшие выходные. Он пришел с полными руками банок, с подарками, а Алине подарил от себя большую немецкую куклу в бархатном зеленом комбинезоне. «Ну какая ей уже кукла? — поворчала для порядка Ирина. — Девица уже в школу идет!» А сама не могла наглядеться на белокурую красотку, которую тут же назвали Эльзой. Ее поместили на полку среди шкатулок и разных фарфоровых слоников, невзирая на капризы не согласной с таким скучным куклиным будущим дочери. Алина ушла спать расстроенная, но с твердым намерением завтра же достать Эльзу, встав на стул, и унести к себе.

— Ну и сестра у тебя, дорогая свояченица, — перешел к самому интересному Леша, который ел, пил и разговаривал одинаково размашисто, хрустко и притягательно. Рядом любой тоже начинал и подливать себе в рюмку, и подкладывать себе на тарелку, и смеяться его любым, пусть даже иной раз пошловатым, шуткам. Такой он обладал силой — простой парень, душа компании, находящий легко, на зависть Ирине, точные слова и понимающий куда больше, чем хотел поначалу показать.

Правда, выяснилось почему-то, что он обладает всеми этими качествами только сейчас, когда рядом не оказалось ни Ларисы, ни телевизора. Возможно, и постоянное зависание Леши перед телеэкраном в их зимний приезд было связано с его некомфортным ощущением себя в новой для простого парня столичной реальности. Или он изначально был не согласен с той ролью, которую ему отвела Ларочка? Кто знает…

— Так вот, говорю же, твоя сестра совсем съехала с катушек. Она и раньше была… так сказать… нестандартной, ну сами понимаете, о чем я. Кстати, про то, что у нее есть сестра, она долго не рассказывала. Я узнал, когда уже в гости к ним пришел, на ужин. Мама ваша тогда мне и сказала. Лариса даже, по-моему, недовольна была этим, косилась на нее, губы поджимала. Наверное, ей хотелось быть единственным ребенком в семье или, может, ей было неуютно от того, что ты уехала в Москву, а она, шибко умная и красивая, нет?

Ира не знала, что ему сказать. Все, что Леша подмечал и теперь озвучил без оглядки на Ларису, было точно и верно. О причинах их расставания не спрашивали. А зачем спрашивать, когда и так все понятно? Под конец вечера, когда уже почти все было уже съедено и выпито, а атмосфера стала не по-семейному свободной и откровенной, Толя решился и тихо спросил гостя: «А правда, что ты руки распускал? Или преувеличивают? Ира очень переживала…»

Леша откинулся, по-пьяному широкими движениями развел руки, чуть не сшиб покачнувшуюся рюмку. «Да это она на меня кидалась! Чуть что не по-ейному, не „как принято“ и „как пристойно“, чему там вас обучали всякие „бывшие“, так и метала разные предметы», — он недобро ухмыльнулся.

Ира напряглась. О прошлом она не любила говорить, а тут на тебе — не пойми кто свои мысли громко транслирует. Леша продолжал: «Ну да, как вазу в меня один раз швырнула, так я и… охолонил ее прыть тилихенскую… Ну и… оставил ей пару синяков, того, на память! — он засмеялся басом, подмигивая Толе и призывая всех поддержать его боевой расклад. Потом налил себе еще водки, потряс бутылку, стряхивая капли, и залпом выпил. — Да злыдня твоя сестра, Ирка, провоцирует людей, оскорбляет. Всем видом своим сучьим показывала, что я ей не пара. А тогда чего за меня выходила? Не брал никто, что ли, красавицу нашу? Да с таким-то характером немудрено. Я честно попробовал, купился на ее фактуру и… деру дал. Никакая фактура ее белокурая не нужна, никакие квартиры…

Да ну ее, то заискивает, соглашается во всем, прямо жена-жена, и не писает, а то разными вазами-штуками кидается… И еще так иной раз посмотрит, что ты себя червяком мерзким ощущаешь… А ты что, никогда ей вмазать не хотела? Скажи честно! Как она всю жизнь небось тебя унижала, душу выматывала, жилы-нервы на кулак наматывала… И никогда не хотелось, ну ладно, вы люди культурные, пусть не вмазать, а послать просто? Далеко так… Я знаешь, что заметил? После ее так называемой культуры, когда она всю душу по капле вытаскивает, блин, я на других все вымещаю, кто не так посмотрел…»

Видя, что его монолог остается без участия хозяев, Леша вдруг изменился, лицо стало еще краснее, а взгляд голубых глаз начал буравить неподвижно сидящего Толю. «А ты чего не пьешь? Брезгуешь? Не нравится, что я правду говорю? Да, я выпил. И что? Может, в милицию пойдешь? Доносить на меня? Руку на нее, красавицу такую, поднял… Да пока поднимал, жили! И Ларка довольна была! А теперь ноет, ругает по-разному, а до того караулила меня, с кем я гулял, когда приходил… если приходил… Сцены закатывала… Идите в милицию! Давайте!»

Ира испугалась: того и гляди — пьяный гость сцепится с Толей, а силы Леше не занимать. «Да что ты, куда ж мы пойдем? Да и не наше это дело, если вы там… решали сами… вазы тоже, — запричитала она в ужасе. — А давайте-ка лучше чай пить! Мы тортик купили! Тортик с розочками! Бисквитный! Я в булочной стояла в очереди, почти последний взяла!» Она начала сновать по кухне от стола к буфету и обратно, хлопать дверцей холодильника, зажигать газ, собирать тарелки…

Отвлекающие маневры будничной кухонной суеты притупили быстро загоревшуюся и так же внезапно отступившую ярость гостя. Леша ухватил из уплывающего со стола салатника последний соленый огурчик и выпил еще, налив из поставленной раньше на стол новой бутылки. Махнул самому себе рукой и сказал «поехали». Толя молчал, больше не пил, да и не угнаться ему было за гостем. Он старался даже взглядом с Лешей не встречаться.

Положив себе кусок торта с ядовито-зеленой кремовой розочкой, больше смахивающей на кактус, Леша шумно втягивал в себя чай. Напряжение удалось снять, электрические разряды вовремя притушить.

Немного протрезвев, осознав, что ему ничего не угрожает от бывших родственников, гость хлопнул рукой себя по коленке и заявил вызывающе, но с задорной смешинкой в глазах: «А вы ваще в курсах, что джинсы, которые ваша, как ее, Ирадовна, нет, Ашотовна, мне подсунула, липой оказались? Вот уж когда в милицию пойти бы надо! И так серьезно пойти! Левайсы… Эти левайсы в Ереване небось состряпаны! Слыхали про цеховиков? Не, ну слыхали ведь? Мне бы еще и медаль дали, ага, точно дали, если б я эти джинсы туда притащил и историю с вашими явками и паролями рассказал! Да добрый я, такой прямо больно добрый… Пусть живут себе…»

«Да ты что? — Ирина была потрясена. Сначала она обрадовалась смене темы, но потом ей стало снова неуютно. Оно и понятно: это же она организовала удачную, как ей казалось, добычу фирменных дефицитных вещей для Ларисы с Лешей. — Как же так? Точно ненастоящие? Как ты это выяснил, Лешенька?»

Бывший или небывший родственник пребывал теперь в самом благостном расположении духа. Он ощущал себя героем вечера, вершителем судеб,  великодушным великаном, свысока взирающим на малепусеньких гномиков под ногами. «Да не волнуйтесь вы так, никуда я не пойду… Раз раньше не пошел! Гы-гы! А дело-то подпольное их вскрылось самым неожиданным образом. Смех и только!» Он снова хлопнул себя по ляжке, как будто сейчас вот возьмет и пустится в разудалый пляс.

«Налей-ка еще, а то на сухую сложно разглагольствовать-то… Оп! Хорошо пошла… Ну а дело было так: Васька, друган мой, на свиданку с телкой собирался. Ну а сам-то он одет не очень, только из села перебрался, ходов-выходов не знает. Так попросил он меня ему джинсу одолжить, на один вечерок. Я-то рассекал в них, да важно так! Ларка против была давать ему дорогую вещь, но я, сейчас думаю, чтобы ей насолить по большей части, взял и одолжил. Он их напялил и пошел себе. А телка столичной штучкой оказалась, да и какой-то там близкой к хорошей фарце. Настоящей фарце, сечете? Приехала она к нам то ли тетку свою навестить, то ли на именины-свадьбу…»

Ире становилось все хуже и хуже. Она бы тоже выпила, но стеснялась. Гостю наливать тоже больше не хотелось. История становилась все занимательнее, такой, которую, как она уже поняла, гоняли с добавлением пикантных подробностей обитатели всех окрестных дворов и завсегдатаи подъездных скамеек в родном городе.

«Ну они погуляли, пообжимались, а потом на ночь к нему в комнату завалились. Выпили, как водится. Ну и так далее. Все по плану, как говорится… А утром он глаза продрал, смотрит — она у окна стоит и джинсы его, мои то есть, рассматривает, на изнанку вывернула, трет там что-то пальчиком… „Нет, — говорит ему, — дорогой товарищ, ты что ж, меня этим фуфлом купить хотел? Ну уж нет, не на ту напал! Вот, смотри, тут шовчики не те, тут яркий синий цвет слинял, а тут и строчка вкривь пошла… А лейбл-то, лейбл! Откуда-то этот лейбл был спорот… Явно у нас партачили! Так что сиди ты со своим обманом, а я пойду“. Вот так джинсы мои вместо доброй службы парню жизнь испортили и любовь разрушили!»

Леша уже смеялся в голос. Ира натянуто улыбнулась. Толя молчал. «Вот ведь тетка та твоя, — подмигнул Леша Ире, — ведь знала, что толкает. Не могла не знать. Там у них все схвачено, умельцы кавказские… Не, без обид, ребята! Они правда умельцы, без той столичной фифы и до сих пор бы носил и радовался… А теперь носить их не могу… Такое ощущение, что все вокруг пальцем показывают, смеются, подделку видят… Но ничего, я другие уже достал. Теперь, наверное, уж точно настоящие. Вот!» — он встал и стал демонстрировать, покачиваясь и держась одной рукой за стол, швы и этикетку сзади.

Ира рассматривала, одобряла и радовалась только одному — что Леша скандал устраивать не собирается и, надо надеяться, если уже поднялся, то скоро уйдет. «Вот ведь как получилось, — подумала она, — Нина-то с честной спекулянткой, Тамарочкой, тогда не помогла, так пришлось к Ашотовне обращаться… Еще ей обязанной как бы осталась за ее помощь, Сережу вытягивала на тройку… Может, скажу ей как-нибудь, когда момент случится подходящий… Пусть не думает, что может вот так всех вокруг этого, пальца обводить со своими делишками подпольными, скрипочками и хачапури…» На слове «скрипочка» у Иры немного скрипнуло сердце — она так и не проверила наличие слуха у Алины, не нашла ей учителя музыки. Впрочем, она пообещала себе это сделать в самое ближайшее время.

Лешу еле выпроводили, с трудом, намекая, что Толе на следующее утро нужно бы на работу, а еще метро скоро закроется, да и как он мог забыть — подружка небось заждалась… Леша на все махал рукой, широким движением почти сбивая с полки над головой расставленные по рангу матрешки, и пьяно признавался родственникам, непонятно, нынешним или прошлым, в настоящей и вечной любви. В конце концов, Толя молча встал, достал из закрытого на ключ выдвижного ящичка новой чехословацкой стенки чеки в «Березку» и поманил ими Лешу в прихожую.

Леша никогда так близко сертификаты не видел, но прекрасно был осведомлен, что это. Он встал и покачивающейся походкой, периодически отталкиваясь от недружелюбно наступающих на него стен коридора, дошел до прихожей. Он шел на чековую приманку, принюхиваясь, как собака, берущая след. «Вот, возьми, — протянул ему Толя сертификаты, — пойди туда. Иринка адрес тебе скажет завтра, купи там себе что-нибудь или подружке. Будет от нас с Ирочкой подарок. Джинсы-то, наверное, тебе уже не нужны? Правда, и не хватит на них…»

«Эт-т-то ты что мне, комбесцацию предлаешь? — удивленно наклонился вперед, к чекам, Леша. — А и спасиб тебе, знаешь, ты мой доргой». Он попытался расцеловать Толю, но двигаясь не напрямую, сбоку заметил Ирину. Изменяя в последний момент направление, гость почти обрушился на нее всем свои весом с раскрытыми руками и губами… «Как я вас дюблю!» Толя предотвратил падение, буквально в последний момент подхватив скользящего по диагонали гостя. Ира взвизгнула и отскочила.

Леше стало наконец, похоже, неудобно. Он взял из рук Толи свою легкую куртку, подумал пару секунд и решил даже не пробовать в нее просунуть руки. Потом положил в карман протянутые чеки. «Вот удружили, рожственничеки, — то подделкой, то роскошью буржуйской! — вполне раздельно и почти трезво произнес он и подмигнул удивленным и изнемогающим от напряжения хозяевам. — А что, подумали, что прям я пьян в стельку? Щас вам! Эт-т мне не столько выпить нужно! Ладно, бывайте!»

Ночью Алина встала и с замиранием сердца пробралась по темному коридору, чтобы посмотреть на куклу. Удивительной красоты девочка стояла, куда ее поставила мама, — между шкатулкой и слониками. По ее золотым волосам пробегали электрические отблески то ли луны, то ли машин. «Как тебе тут?» — спросила одним взглядом Алина свою новую знакомую. «Да ничего так, — ответила та, тоже молча. Казалось, что она то ли улыбается, то ли размышляет о чем-то, то ли удивлена своей участью. — Знаешь, мама у тебя странная, а папа… Папа ее любит. И тебя они тоже любят. Там, откуда я приехала, куклы от детей не прячут, не ставят высоко, как украшение… среди слоников. Ты иди спать, завтра будет новый день, лучше сегодняшнего. Я постою здесь немного, подожду тебя, ничего…»

 

Глава 45. У ПРУДА

Встречались у выхода из метро. Нина, как всегда, примчалась последней, но зато с цветами в руках. «Вот, купила у старушки! Свежие! Правда, красивые? Распускаются прямо на глазах!»

Лилиана, Рита и Ольга оценили букет, и Нине даже не стали выговаривать за опоздание. Толку выговаривать все равно не было — Нина опаздывала всегда и всюду. В школу она вбегала в последнюю минуту. Энергичный перестук ее высоких каблучков возвещал о приближении человека, который доволен жизнью и обязательно поделится этой радостью с другими. Алла всегда прислушивалась к набегающему все ближе и ближе маминому характерному постуку в коридоре. В зависимости от времени и ситуации она или бросалась радостно в прихожую, как верный пес, или успевала спрятать всякие свои личные штучки, дневник, например, куда записывала откровения и полные восторженности признания в любви. А то еще вошла в тот год в моду анкета-вопросник, который предлагалось заполнить самым что ни на есть избранным. Правда, очень быстро самые острые ответы из блокнотов цитировались всем классом.

Последние пару месяцев деловые каблучные позывные стали нестройными, будто потерявшими былую уверенность и устойчивость при соприкосновении с асфальтной московской землей. Лето подошло незаметно. Погруженные в свои дела, события, озадаченные школьными переменами, чуть отойдя от проверок, противостояний и нервных откровений, «девочки» только сейчас, поджидая Нину, заметили пышно-зеленые деревья, цветы на клумбах и радостно галдящих студенток с голыми коленками и с конспектами в руках.

Подошел, позванивая на стыке поворотных рельсов, нужный трамвай. Женщины расселись. Разговор не клеился. Болтали о пустяках, каникулах, экзаменах, оставляя в рассеянности брошенные паузы, а потом подбирали нити разговора, как ускользнувший клубок, как упавшую монетку, как ракушки на берегу моря, вынесенные прибоем. Обычно часть их компании даже отдыхать ездила вместе. Давно, в середине года, когда ничего еще не предвещало плохих времен, промелькнула мысль всем дружно отправиться в Пярну, где собирался обычно московско-ленинградский бомонд. Потом все подрастерялись, разбросанные по своим кабинетам страхом и неизвестностью. Теперь планы каждый строил сам — Нина искала компаньонов на отпуск, но пока безуспешно.

Трамвай доехал до видневшегося из окна парка, «девочки» дружно вывалились на остановку.

— Слушайте, — вдруг остановила всех Рита, — нам надо решить, как себя вести: о чем говорить, о чем не говорить…

— Решай — не решай, сейчас мы даже не знаем, как обстоят дела. Посмотрим по ходу… Главное, нужно ее поддержать, — ответила Лилиана.

Нина ничего не сказала. Она думала о том, насколько поразителен контраст, как в кино, между парком, круглым прудом за высоким забором и людьми, многим из которых там, внутри, эта красота не нужна.

Они прошли по дорожке, молча и несколько напряженно оглядываясь по сторонам. Нина была единственной из всей компании, кто здесь уже бывал, — в этой больнице лежала когда-то одна из ее теток. История была невеселой, посещения — редкими и окутанными недоговорками. Все в доме и шире — в семье скрывали как то, где она находится, так и пристрастие тетки к морфию после ранения на фронте. Наверное, поэтому Нина привыкла считать пребывание в клинике у пруда чем-то постыдным.

Сейчас все было по-другому. К тому же она приехала сюда не одна, да и стыдно за Идочку точно не было. Она посмотрела вокруг: жалость и беспомощность падали на дно души мягкими хлорированными хлопьями. «Нет, — подумала Нина, — что за пессимизм? Почему у меня такие мысли? Все не так плохо! Мы просто навещаем подругу. Просто навещаем! Она поправится и выпишется». Ей стало немного неудобно за свой страх, за нежелание сюда ехать.

Они молча, в необычной для себя тишине шли по парковой дорожке среди деревьев, и казалось, что это обычный сквер, приятный городской оазис зелени и свежести. Невдалеке прозвенел трамвай, напоминая о себе и мире, оставшемся где-то там, куда здешним временным обитателям нет смысла пока возвращаться.

Им навстречу шел высокий мужчина, улыбаясь и галантно приподнимая кепку в знак приветствия. «Лева! — девочки подошли ближе. — И ты здесь? Как там наша Идочка?»

Муж Иды Лева был всегда стоически рядом с женой. «Девочки» его встретили, когда он уже шел к трамвайной остановке с авоськой и пустыми судочками из-под еды. Он был рад, что Ида не останется в одиночестве после его ухода. Лева рассказал, что ей лучше, что она уже почти не плачет, хотя и реагирует немного замедленно и отстраненно. «Что понятно, — развел он нервно подрагивающими руками, — лекарств много, терапия, знаете ли, как объясняют… Вы уж не очень там о школе рассказывайте… Хотя… она только об этом и думает… и говорит… Пойду я…»

Указав направление, где он только что оставил Иду, Лева, больше сгорбившись, чем обычно, направился к выходу. Женщины переглянулись, пытаясь скрыть друг от друга свое волнение. Было зябко от того, что на их близкого человека свалилась беда, которую невозможно просто взять и снять, выбросить, а потом забыть навсегда. Как бы хотелось вернуть Иду в привычную жизнь с неизменными застольями, улыбками, друзьями, смешными розыгрышами и кукольным театром, которым так славились праздники у них дома.

Ида сидела на скамейке у пруда. Рядом лежала книга. На книге очки. Ида в халате и платке, наброшенном на плечи, смотрела на пруд и уток, которые дрались из-за хлеба. На ее лице ничего не отражалось, она как будто мыслями витала где-то далеко отсюда, за прудом, над утками.

— Идочка, дорогая! Как ты? Мы тебя еле нашли! Если бы не Лева, то до сих пор бы искали! Ты ото всех спряталась! Хорошо выглядишь! — девочки заверещали все вместе, дотрагиваясь до рук немного отстраненной Иды. Ее лицо стало медленно меняться, душа возвращалась обратно, на землю. Потом появилась улыбка, как будто на глазах распускался бутон. Нина подумала, что Ида даже не сразу их узнала и что стоило вести бы себя потише, не бросаться на нее вот так сходу, всем вместе.

Впрочем, было понятно, что их приход и даже профессиональный шум поставленных голосов Иду не испугал, а обрадовал.
— Как вы? — немного с растяжкой гласных, как будто пытаясь сосредоточиться на произнесении букв и слов, сказала Ида. — Я вполне хорошо! У меня все есть, зачем вы принесли еду? Снова еду… Мне не нужно так много… Да и тут кормят… Тут неплохо кормят… За цветы спасибо! Какие красивые! Весенние! Нет, уже летние!

Она была счастлива. Она дотрагивалась до каждой, как будто проверяла, настоящие ли это «девочки», не привиделось ли это ей, не грезится ли. После того, как все расселись на скамейке, она сказала:
— Ну вот, уже выхожу, гулять… разрешили… к пруду… Тут так красиво… Спокойно…

— Да, тут прекрасно! Хорошо бы и мне тут полежать — после этого сумасшедшего учебного года! — не успела Нина закончить фразу, о которой тут же пожалела, ее начали пихать локтями со всех сторон.

— Да не волнуйтесь вы так! Ниночка, все хорошо, — улыбнулась Ида. — Это Лева вам сказал не говорить со мной о школе? А зря… Мне ведь все интересно. Как там мой десятый «Б»? Никто ничего не рассказывает… Говорить же о чем-то другом вообще здесь не с кем — психи кругом одни!

Все засмеялись, немного расслабляясь.

— Вы уже шутите — вот замечательно! — сказала Ольга. — Конечно, не с психами же беседовать, хотя… Тут могут оказаться и чрезвычайно умные люди!

— Нет, Олечка, — парировала Лилиана, — тех запирают в других местах…

Ида переводила взгляд с одной на другую. Лилиана поняла, что такую скользкую тему лучше не затрагивать, да и замедленность реакции Иды нужно было принять во внимание. Она решила отвечать за всех, четко, правильно, как у доски. Главное, чтобы информация поступила в том объеме, какой Ида сможет осознать. Совсем молчать и скрывать то, что занимало все мысли коллеги, она считала неправильным.

— Вы не волнуйтесь, Идочка Иосифовна! Все у них хорошо, у десятых. У них сейчас экзамены. Скоро они все полностью закончат… Готовятся к выпускному…

— Да, — подтвердила Ольга. — У них все хорошо, не волнуйтесь. Медалистам помогаем, ничего неожиданного не намечается, все под контролем!

Вдруг Ида задрожала, начала похлопывать руками по коленям. Ее плечи поднимались, она вся пришла в движение, мелкие и судорожные взмахи рук будто начали расчищать вокруг место от чего-то темного, ненужного, опасного. Девочки замерли.

Ида, прерывисто дыша, спросила с ужасом в голосе:
— Их Ирине… Ирине Евгеньевне дали? На замену? Я слышала, я знаю, ученики звонили, тогда еще, когда я не могла с ними разговаривать… Лева потом мне рассказал… Как же так? Она разве смогла бы? Мы ее любили, учили, но она… с десятыми… Она ведь оказалась…

— Идочка, да она нигде не может! А десятые — те вообще ее просто изводили, — девочки заговорили все разом. — Они ее так встретили, что мало не показалось! И все как один! Представляешь? Они ее бойкотировали, на уроки не приходили, а если их заставляли все же приходить, то молчали. Манифестации устраивали на ее уроках в поддержку то Эфиопии, то Анголы, листовки развесили…

Нина достала из сумки листовку и зачитала.
— Пустыня, значит, тянется далеко… — повторила Ида и заплакала.

Девочки растерялись. Они начали ее утешать, гладили ее руки, обнимали за плечи.
— У них все будет хорошо, у десятого «Б», — не унималась Нина, которая тоже считала, что с человеком лучше говорить, успокаивать, а не умалчивать. — На экзаменах Ирину поставили только дежурной, она была недовольна, ходила жаловаться, но Люба ей на дверь указала.

— А вы в курсе, что Люба уходит с поста завуча? Сказала мне на днях, что не хочет больше участвовать в этих разбирательствах и мерзости.

— Хорошая тетка, правильная. Но кто ж теперь станет завучем вместо нее? — спросила Рита.

Через какое-то время женщины уже громко обсуждали школьные дела, почти полностью забыв про то, где находятся. Рутина катившегося к концу учебного года захватила их привычно в свои сети. Ида то молча слушала, вытирая без спроса набегающие слезы, то вместе с другими смеялась Нининым шуткам и мизансценам с парторгом, суетливо обижающейся Ириной и Ираидой Ашотовной с ее нескончаемым угощением в главных ролях.

— Я теперь не знаю, что буду делать без моих детей, без школы, — произнесла она вдруг, скомкав платок, в паузе между Ниниными представлениями. Все только что отсмеялись и откинулись на спинку жесткой скамейки. — И Лида ушла. Я ее просила не делать этого, не надо было все бросать из-за меня, а она не послушалась. Говорит, у меня все внутри поднимается, подступает к горлу, как рвота, когда я захожу в нашу школу. Не могу их видеть. И на директора тоже обиделась, говорит, что он должен был меня защитить, а не на дверь указывать… Хотя с моим братом и этими доносами, я теперь думаю, что, наверное, только так и было правильно… Хоть по собственному желанию… А бедные дети, как их ставили перед всеми на собраниях… Скажите, они продолжили это делать и дальше?

Ответа Ида уже не слышала. Она закрыла лицо руками и начала раскачиваться вперед и назад, как во время молитвы. Как будто вернулось откуда-то из небытия все давнее, архетипно генное, но по-советски отмененное и забытое. Оно вдруг объявилось у этого странного, закрытого для прохожих пруда, проросло из прошлого, из полутемной кухни, где вот так же, тихо шепча непонятные слова, раскачивался дед, прося счастья, да что там счастья — просто куска хлеба на завтрашний день.

Рита посмотрела в растерянности на Нину. Лилиана привстала, оглянувшись. Никому не хотелось, чтобы сейчас пришли врачи или кто там обычно ходит, наблюдая за подопечными. Женщины не знали, что сказать и что делать в таких случаях. Ида раскачивалась все сильнее, тонкий плач, как подвывание, набирал силу.

— Дети, они же ни в чем не виноваты… Они же так смотрели всегда на меня, доверчиво, такими глазами… открытыми… А я их оставила, не защитила, — приговаривала сквозь рыдания Ида, закрыв по-прежнему лицо руками.

— Идочка, дорогая, все у них хорошо, — Нина и Ольга попытались ее приобнять, отнять от лица дрожащие руки. — Ну что ты, что ты… Они в порядке, вот и экзамены уже почти сдали… А уехавшие тоже… У тех так вообще новая жизнь… Вот Наташа мне прислала открытку из Рима… А Илюша из Мельбурна, представляешь? Их Австралия приняла…

«Что тут происходит?» Строгий голос заставил всех вздрогнуть. Женщины оглянулись, механически пытаясь закрыть собой причитающую Иду. За спинами поднявшихся со скамейки и пытающихся успокоить Иду подруг стояли врач и медбрат. «Мы займемся больной, — сказала сурово дама в белом халате, в то время как медбрат суетился вокруг пациентки. — Что вы тут устроили? Человек только начал в себя приходить… Лечение все насмарку… Отправляйтесь себе домой. Взрослые вроде люди, а туда же, приходят, приносят с собой разное, только расстраивают больных… Свидание закончено. И не являйтесь вот так толпой больше. И знаете что? Вообще лучше не приходите!»

Иду подняли и, мягко подталкивая, под руки буквально понесли по дорожке, над дорожкой, туда, где виднелся за деревьями главный корпус больницы имени Кащенко.

 

Глава 46. ПОТОМ СУП С КОТОМ

— Надо Алку из школы забирать к чертям собачьим. Кто остался-то? Она гуманитарий, на английский в Иняз потом пойдет. Нужны русский и хорошая литература. Я же все так хорошо рассчитала. Начальная школа — тут все сложилось прекрасно. Повезло. Потом Надежда взяла их класс, но ее в ГДР отправили, помнишь? В посольскую школу преподавать. Кто ж откажется? Потом…

— Потом суп с котом. Все ушли.

— Я надеялась, что Лида их возьмет. Это же высший пилотаж!

— Что уже говорить об этом? Лиде хорошую нагрузку предложили, на Арбате. С тех пор, как с Идой все это произошло, как в клинику положили, она почти к телефону не подходит.

— Я вчера с Лидиным мужем говорила. Он в каком-то заторможенном состоянии — отвечает односложно, только «да», «нет», «хорошо, я ей передам», «она отдыхает». И это Алик-то! Вы когда-нибудь слышали, чтобы он только «да-нет» с трудом выдавливал? Может, они все думают, что мы бросили Иду?

— А мы бросили, в общем-то…

— А что мы могли сделать? Все было так неясно…

— Ладно, не будем об этом. Что было, то было. Жизнь продолжается. Так куда ты думаешь Аллу перевести?

Нина молчала. Она отгоняла от себя мысли, которые лишали ее сил. Любимая еще недавно школа, которая вроде бы и осталась стоять на том же месте, возвышаясь над крыльцом под барельефами, изменилась — как красивое с виду яблоко надкусишь и выплюнешь, потому что оно оказалось внутри насквозь все червивое. Она надеялась, что все как-то само выправится, ведь не может не выправиться, — саму Нину почти не затронуло ни рикошетом, ни волной школьного разгрома. В то же время чувство вины не оставляло. Оно бродило по маленьким капиллярным тропинкам души, протаптывая их все снова и снова, каждый день и каждую ночь.

— Так куда переведешь? — Лилиана хотела сменить тему. Ей стало жалко Нину. Ей тоже было сложно смириться с тем, что да, бросили. А если не бросили, то не защитили, не поверили в реальность происходящего и, главное, — по-пустому надеялись…

— Да, переведу… Хотела бы… Моя ученица первого выпуска, помнишь, я еще на Таганке работала в конце 50-х, так она сейчас директриса школы где-то в центре. И школа тоже, как по заказу, английская! Мы с ней случайно на семинаре пересеклись, она ко мне бросилась: «Нина Александровна! Нина Александровна!» А я и не реагирую. Уж сколько лет как я не Александровна. Тогда-то время было такое… И она изменилась… Она мне: «Я Наташа! Наташа! Комарова! Но сейчас уже не Комарова, а Наталья Викторовна Полозкова, директор школы… номер… не помню номера…

— А Алла? Захочет переходить?

— Постараюсь уговорить. Иначе будет здесь одного Некрасова наизусть зубрить. С Ириной Евгеньевной…

— А она Ефстафьевной оказалась.

— Знаю.

— А я из Батуми. Там у нас сейчас гранаты…

— Знаю. К чему ты это?

— Да просто подумала, вспомнила… Как так получается? Мы такие разные, интернациональные, я приехала в Москву учиться… Так мечтала учиться именно в Москве! И тут же поплыла по ее столичному течению, закрутилась, влюбилась, всего хотела добиться, все узнать, всего попробовать. Это же счастье какое — мир такой огромный, и все для тебя! А чтение стихов у памятника Маяковскому? А театры? Библиотеки с высокими сводами и морем книг? Как немыслимая, не открытая еще толком умопомрачительная галактика! Потом школа. Вас всех встретила.

— Ну да мы-то никуда не делись и не денемся. Это ты к чему? Эй, ты что? Ты плачешь? Перестань, а то я тоже сейчас заплачу… Нет, так нельзя: все наладится. Я уверена, что все будет хорошо! Слушай, я тут подумала про Ирину… Если мы ей не нравились, раздражали ее, зачем она за нами ходила, как хвост? Недавно я узнала, что она ездит к моей Тамаре-спекулянтке.

— И ходит к моей Верочке-парикмахерше. Дважды просила сделать стрижку, как моя. Вера ей говорит: «Да не стоит, Ирина, вам не очень пойдет! Вот журнальчики полистайте, тут разные новинки, есть из чего выбрать». А эта уперлась рогом: «Хочу как у вашей Лилианы…»

— Она мне недавно позвонила, спрашивала про дежурство по школе после отпуска… Отпуска-то как не было… Я удивилась — она начала так радостно верещать, стала рассказывать, что у нее племянник родился, что они в пансионат ездили… Не помню, куда, в Адлер, что ли… Про кота…

— Про кота? Как ты можешь с ней общаться после… Почему ты с ней вообще разговаривала? Пусть Алка бы подошла и… соврала, что нет тебя дома… И не будет! Ну, или ты сама сухо бы как-нибудь ответила, чтобы сразу отсечь… про кота…

— Я и не знаю, как оно получилось… Она спрашивает — я отвечаю… Иначе невежливо… Она таким тоном задушевным: «Как дела? Как Аллочка? Как вы отдохнули?» Как будто мы друзья-подруги и ничего не произошло…

— Так для нее и правда ничего не произошло — это ее обычная жизнь. Видимо, она просто расчистила себе немного места… Кстати, Рита тебе ничего не говорила?

— Нет. А что? — Нина заволновалась. Что еще могло произойти за это время? О чем Лилиана хочет сказать? Она не хотела больше новостей.

— Ты знаешь… Ты, в общем, не расстраивайся, но мы с ней уволились из школы.

Нина замерла, не веря тому, что только что услышала. «Этого не может быть. Как же так? Кто же останется?» В голове застучало. Она почувствовала, как все вокруг покачнулось, и присела на край стула, с которого только что встала.

— Вы уходите? Куда? Это что, точно? Нет, Леля, ты правда уходишь? И Рита?

— Мы не могли там оставаться. Ниночка, мне так жаль, но… Предложили неплохую работу — мне в вечерней школе, а ей на курсах Внешторга. Может, я потом тоже к ней переберусь. А ты сама не искала ничего?

Нина как будто достигла дна, а потом начала подниматься, к воздуху, к свету. Она поняла, что первого сентября ей суждено войти в совершенно иную школу.

— Нет, я не искала, — сказала она сухо. Уход Лидии Николаевны она приняла как солидарность с Идой, но увольнение своих «девочек» ей сейчас показалось предательством, настоящим предательством. Впрочем, они молодые, моложе ее, им можно было еще строить что-то новое, менять, искать и не оглядываться.

Нину же в белой школе держали две тяжелые гири: возраст и Алла. До пенсии всего ничего — как тут бросаться в неизвестность? И дочь пока здесь учится. Перевести ее можно будет только через год… «И уговорить еще надо — тот еще характер, не мой, — подумала Нина, — упрямый, сложный…»

Обо всем этом она размышляла, положив трубку и чувствуя свою брошенность. Мысли путались, было ясно только одно: она остается почти без единомышленников в школе, которая исчезла, нет, которую уничтожили. Она будет ходить по опустевшим коридорам, не видя родных лиц, по параллелям этажей, как по клеткам ничем не заполненной тетради… Тоска, безрадостность и легкая тень мелькнувшей за поворотом старости.

Нина тогда не знала, что волновалась зря. Ей пришлось проработать в белой школе лишь год без Риты и полтора — без Лилианы. Школа, покрашенная в любой цвет, обладает таким магнитным полем, что, однажды попав в эти невидимые сети, учитель остается на всю жизнь в ее власти. Он начинает вращаться на одной орбите, не умея соскочить с жизненной подножки. Ни переростки в вечерней школе, ни взрослые торгпреды, вытащившие счастливый билет «туда» и теперь скрипящие непривычно напряженными мозгами, не могут заменить детей с горящими глазами и наполнить голосами особенную, тягуче-гулкую тишину внеурочных рекреаций. Как правило, сорваться с этой орбиты и улететь себе дальше, через Млечный Путь, к галактической свободе без линованных тетрадок, удается в первые пять лет. Правда, и туда, в параллельный и свободный от звонков мир откуда-то издалека, из временнОго и пространственного прошлого, стоит чуть зазеваться — и звездный ветер донесет запах неувядающих, но безвозвратно чужих гладиолусов Первого сентября.

 

Глава 47. БЕРЕЗКИ

— Ты слышала? Брат Иды получил разрешение!

Новости расходились молниеносно, телефонными кругами, которые, казалось, всю Москву заставляли вибрировать. Так соединялись по очереди дальние и близкие районы, тахта под старым пледом - с кухонным угловым диванчиком или пепельницей на балконе под гаснущими лучами августовского солнца. Дел перед началом учебного года, который обещал стать не похожим на прошлый, хватало у всех, поэтому одна надежда была на бесперебойно работающий телефон. Он и не умолкал. «Да Смольный, Смольный… И не говори… Давно дозваниваешься? А с Ритулей уже поговорила? Она тебе все рассказала или только про Лиду? А про новых учителей? Нет?»

— Да, слышала! Я очень за него рада. Он очень давно ждал, просто изнывал от этой несправедливости. Да, он работал когда-то в каком-то этаком НИИ, но ведь давно это было, уже сейчас-то какие секреты? Всем эти секреты давно известны. Его имя ставилось последним в ряду «соавторов» с правильными фамилиями. А если не согласен на «сожительство» с этими иждивенцами от науки, то вообще никаких публикаций…

— Точно! Это как по тому анекдоту, помнишь? «Ты, сынок, будешь жидовской мордой еще долго, но когда получишь Нобелевскую премию, станешь великим советским ученым»…

Смеха шутка не вызвала, как Нина ни старалась придать своему голосу хотя бы немного от прежнего задора. Все было грустным, безнадежным. Нина знала, что и родной школьной компании больше нет и с этим предстоит жить дальше. Радость за Идиного брата сразу сменилась беспокойством за Иду. Брат уже давно агитировал всю семью последовать за ним — формально в Израиль, а там уже как получится, как карта ляжет. Он не сомневался, что устроится со своим багажом знаний, научных работ и именем, даже при том, что стояло оно всегда последним. Там, где надо, и те, на кого он рассчитывал, умели правильно видеть нижние строчки.

Несколько лет назад, возможно, как протест против несправедливости и постоянных палок в колеса его работы, брат Иды увлекся иудаизмом, начал ходить в подпольные кружки учить иврит, читать разные книжки… Он искал ответы, чтобы получить в результате однозначный: отъезд.

Нет, он не выходил на манифестации и уж точно не угонял никаких самолетов. Он и диссидентом, как Натан Щаранский, не был. Он вообще не интересовался до поры до времени окружающей его реальностью, где существовали лишь физика и горстка близких людей, пока реальность не указала ему на его место. Решение уехать стало высшей формой его личного протеста. Позже, после получения постоянных отказов и еще более полного погружения в религию, когда он заменил ею, пусть даже на время, любимую работу, отъезд стал единственным верным направлением и приложением всех его сил.

Историю с сестрой он воспринял почти с энтузиазмом и плохо скрываемым злорадством. «Я говорил! Говорил! Нечего тут сидеть! Надо ехать! Какие дети? Это чужие дети! Там найдешь себе других „детей“, а не найдешь, так тоже не умрешь. Ты — винтик в системе, которая при желании — а вот оно и возникло — тебя возьмет и сожрет, сотрет в порошок и выплюнет… Какая им литература? Они даже русской литературы с ее постоянными трагедиями и самобичеванием не достойны! Будешь изучать другую литературу! Я тебя предупреждал, когда ты еще и по субботам должна была работать, что ничего хорошего тебя не ждет! Вот и расплата…»

Нельзя сказать, что он был черствым, совсем нет. Он навещал Иду в клинике, приносил те самые разные книги, которые были ему так важны. Он надеялся, что это поддержит ее, поможет обрести новое дыхание, дыхание правильной жизни и принять единственно верное решение. Ида кивала, соглашаясь, слушала и листала принесенные брошюры, пока позволяли врачи. Потом плакала, когда оставалась одна. Лева, зная, что идет против воли не очень здоровой и чрезвычайно чувствительной в этот период жены, просил брата приходить пореже. Это было воспринято как акт непонимания и слепоты «при явных знаках судьбы, указующего перста для избранного народа». Впрочем, агитацию брат ненадолго оставил.

— И что ты думаешь, Ида с семьей теперь тоже решат уехать? Тоже подадут документы? После того, что произошло, как можно тут оставаться? Я бы уехала…

Нина разговаривала с Екатериной, коллегой, с которой сблизилась в последнее время. Уходить, а точнее сбегать, по ее словам, как крыса с тонущего корабля, она никуда не собиралась, или не хотела, или не могла, или не искала, или… Да мало ли причин — осталась, и все. И Нина была счастлива от того, что хоть несколько «девочек» все же разделят с ней пространство школы — изменившейся, внутренне линялой, хотя и традиционно свежепобеленной к началу учебного года.

— Я не думаю, что она соберется уезжать, — сказала Нина, которая регулярно беседовала с Левой, Идиным мужем. Впрочем, он просил, как тогда врачи, больше компанией в клинику не наведываться. — Она очень привязана к Москве, школе, детям, русскому языку…

— Нина, какая на фиг школа? У нее отняли школу! И скорее всего, ты сама знаешь не хуже меня, больше школы в ее жизни не будет. Ты меня извини, конечно, одни мечтают свалить и не могут, а другие могут, но поди ж ты, страдают по русскому языку. Ты еще про березки расскажи!

— Катя… Но ведь это правда! И березки… Березки тоже! В символическом смысле!

— И ты туда же… Символический смысл! Нет, ну правда: нет ничего сильнее еврейской тоски по русским березкам! Для вас открыт сейчас весь мир! Сложно, да, страшно вот так, с головой в неизвестность, но когда всей семьей, с родными вместе, то можно многое выдержать. Зато потом! Если бы я могла… Там свобода, там нет этого мракобесия, там нет… Доносов там точно нет… Там людям не за что друг друга убивать, все на виду, все в доступности, я даже не про магазины, это фигня, магазины. Главное — там везде свободная конкуренция — побеждает лучший, самый талантливый… Человеку дают раскрыться! А дети? Ведь многие уезжают ради детей… Ой, что это я… по телефону…

— Свобода? Вот уж точно — полная свобода: свобода от друзей, свобода от привычного мира, да, ужасного, но нашего, обжитого, тянущего книзу, как камень на шее. А ведь именно это — смешно — и держит нас сегодня на плаву, делает нас живыми… А ты про березки… Да еще и бабушка надвое сказала, что такое их свобода. А доносы… Неужели ты думаешь, что зависть и провинциальные комплексы рулят только здесь? Они везде найдут рычаги… Да ты посмотри на вещи более реалистично: что Ида там будет делать со своей литературой и русским языком? Нам с тобой еще туда-сюда, с английским, а она? Она же там на этой хваленой свободе просто сразу погибнет…

— А здесь она не погибает… Еще и брат уедет — совсем будет тяжко. Что она станет делать, когда немного придет в себя? Уроки давать?

Нина устала спорить. Она была отчасти согласна с Катериной, но продолжала настаивать на своем. Сама она ехать уж точно не решится. А Катя могла бы… Боевая! И вроде бы ходили слухи, что она им тогда на этих «коврах» как надо ответила — сказала открыто и про Иду, и про школу, и про несправедливость… Если бы сама Нина так могла…

— Будем надеяться, что сможет потом, когда поправится, все-таки давать частные уроки, группой можно по 3–4 человека. Будет учить литературе, сочинения писать. Я к ней Алку отправлю… А в школу да, она, скорее всего, и правда не вернется. Тут и возраст, и такое прошлое… И не сможет она, наверное, вообще впредь доверять кому-либо…

Нина повесила трубку. Стало еще печальнее. Она оглядела комнату, которую называла большой. Сюда, в 14 метров, вместился весь ее жилищный мир: продавленная тахта, стол, пианино, сервант, два кресла, журнальный столик с потрескавшимся лаком, черно-белый телевизор, акварели на стене, книжные полки… А, еще телефон! Ну и что? Несомненно, у других квартиры побольше и мебель получше. На учительскую зарплату не разгуляешься, да еще одной с подрастающим ребенком… Если бы не тетка вместе со Светкой, которые то шьют, то вяжут что-нибудь, то подбрасывают деньжат, было бы еще трудней, может, вообще невозможно. А так ведь живем, ничего. Вот ездили в Прибалтику отдыхать… Правда, пришлось самой все устраивать и искать — «девочки» не поехали. Она вспомнила, как ей было поначалу странновато одной с Алкой, которая даже в Пярну умудрилась сразу отыскать библиотеку. Впрочем, на второй день Нина уже обзавелась новыми пляжными знакомствами, так что процесс пошел.

Нина сидела, положив трубку, не зажигая свет. Вокруг сгущались сумерки. Темнота накрывала большую комнату, родную, опустевшую без мамы… Она почти сама себя уговаривала, проговаривала доводы, мысленно продолжая спорить с Катериной. «Вот моя малогабаритная родина, вот мои березки: дочь, друзья, школа и телефон, иногда театр. И это моя жизнь — плохая, хорошая, могла бы быть и лучше, иногда одинокая, но ведь бывает и яркая, застольная… Да, сложная, с пустыми полками, с доставанием всего, что только можно, но наполненная близкими людьми… Как от этого отказаться? Ведь можно сойти с ума, если молчит телефон, если ты никому не нужен при всей существующей на белом свете свободе».

После всех этих размышлений она встала, решительно зажгла свет и пошла на кухню варить себе кофе, потащив с собой телефонный аппарат на длинном черном шнуре.

 

Глава 48. НОВЫЙ УЧЕБНЫЙ ГОД

Август подходил к концу, напоминая о наступающем на пятки сентябре длинными прохладными ночами, желтеющими листьями и накрапывающим то и дело дождиком. Школу опять покрасили, и она белела среди пышных крон высоких деревьев торжественно, откровенно, зазывающе празднично. Дворники замели первые упавшие листья, расчищая дорожки.

С тыла, со стороны столовой и спортзала, разгружали новую мебель — парты и стулья. Старшеклассники, призванные классными руководителями на помощь, заносили завернутый в жесткую светло-коричневую бумагу школьный инвентарь.

«Вот ведь как получается, — обсуждали вполголоса завхоз и преподаватель географии, — школа прямо обновилась! А в конце года казалось, что или нас всех прикроют к чертям собачьим, или все разбегутся… А РОНО! Как на работу к нам ходили… Интересно, удалось откупиться? Или они сами на тормозах все спустили?»

Слухов было много, они циркулировали даже по пустым в каникулы школьным коридорам, залетали в спортзал, где физкультурники в подсобке гадали о будущем, сидя на оранжевых тяжелых мячах. Порой пересуды добирались до кабинета химии на пятом, совсем далеком, этаже, куда «девочки» забредали на чай в лабораторную комнату со скелетом у дверей. Алла обожала скелет, а когда ее мама брала с собой на чайные посиделки в пустой школе, ее радости не было предела. Она от скелета не отходила, а его пустоглазный оскал ей казался улыбкой или насмешкой…

Не только слухи — известия об уходе литераторов, об отказах от классов, приходе новых учителей обсуждались везде, но по-разному. Чаще всего говорили тихо, среди своих, за закрытой дверью.

«Вся наша жизнь такая — за закрытой дверью, с оглядкой и опаской. Вот и школа не стала исключением», — сказала как-то Любовь Васильевна, обычно не принимающая участия в чаепитиях и разговорах. Она ушла, как и решила, с поста завуча и чувствовала себя при всех изменениях неплохо, свободно, даже по-новому независимо. Ее ждало будущее, где останется только математика, где будут жить только цифры и абсолютно предсказуемые на этом эвклидовом этапе параллельные прямые при минимальных контактах с коллегами.

Учителя сходились к школе, кто раньше, кто позже, как магнитом притягиваются железные опилки. Нина, взяв с собой Аллу в помощницы, принимала новую мебель и приводила кабинет в порядок. Алле это все быстро надоело, и она отправилась гулять по коридорам, где гулко отдавались ее шаги и разносились эхом по этажам. Школа была похожа на огромного кита, вздыхающего в одиночестве и качающегося на волнах, — наслаждение последними спокойными часами перед штормом — учебным годом.

Ирина Евгеньевна шла по аллее от метро, счастливая в своих мыслях. Все вокруг было настолько прекрасно, что она боялась дать волю своим чувствам. На самом деле ей хотелось, как в детстве, бежать вприпрыжку, побрасывать ногами ранние опавшие листья и петь.

Она первый раз доехала до школы от новой квартиры, чтобы проверить дорогу, убедиться, что все хорошо и без заминки. Через несколько дней ей вести Алину в первый класс. Их, конечно же, привезет Толя на машине, они поднимутся на косогор с большим букетом гладиолусов. Алина будет самой красивой первоклассницей. К тому же она договорилась, что именно Алиночка прочитает стихотворение о любимой школе с высокого крыльца, исполняющего и роль сцены. Именно там под вечно великими барельефами соберутся и администрация, и представители РОНО, в общем, все, благодаря кому школа выглядит так, как она выглядит, — престижно и великолепно.

Правда, в класс к лучшей учительнице начальной школы Ирине не удалось записать дочь. И это было жаль. Сказали, что уже нет мест, что ей показалось странным — ведь собеседования проходили чуть ли не в марте… Алина там себя прекрасно показала, а как же иначе? Впрочем, может, оно и к лучшему: на нынешнюю, молодую преподавательницу у нее, несомненно, будет больше влияния, чем на ту, к которой попасть не удалось. Потом уже Ирине стало известно, что она приятельствовала с «девочками». Так и слава богу, что все получилось именно так, а не иначе. Да теперь это уже неважно.
                                        ***
Поезд уже отходил, когда Нина наконец смогла добраться до выхода на перрон. Высокий зал вокзала был полупустым и отвечал послушным эхом на проносившееся вихрем точечное гвоздичное цоканье ее каблуков. То одна, то другая стеклянная дверь оказывалась закрытой, как только Нина в надежде к ней приближалась. «А ведь издали казалась открытой», — удивлялась Нина и металась то вправо, то влево, пока не нашла появившийся внезапно выход.

Поезд дернулся, лязгнули огромные круглые сцепления между вагонами — темно-зелеными, пыльными. Как будто они начинали свой путь не из Москвы, а попали сюда издалека случайно, проездом.

На перроне никого уже не было. «Странно, — подумала Нина, — здесь всегда полно народа. Всегда приходится пробираться буквально по телам, лежащим и сидящим, по головам, жующим и плачущим, переступать, боясь наступить на руки или ноги. И что самое страшное — не дай бог самой упасть и отстать…»

В уже нервно дергающемся и почти трогающемся поезде, который был не тем, который снился долгие годы после войны, не теплушечно-жарким, а вполне себе нынешним, зеленым, находилась мама. Нина это знала наверняка, и ей надо было во что бы ни стало ее найти и остановить, не дать ей уехать. И Нина двигалась вдоль вагонов, заглядывая в окна, которые отражали только ее саму в пыльной амальгаме. Еще один вагон, еще один…

Поезд незаметно пошел. Сначала он тихо, чуть слышно скрипя, неохотно расставаясь с шершавым перроном, шел вровень с Ниной. Потом начал набирать ход, постукивая и, похоже, входя во вкус ритмичной барабанной дроби. Поезд дышал чем-то нездешним, далеким, как тайга, непонятным, как звездные рисунки на ночном небе. Он уходит в прошлое, поняла Нина. Его надо догнать, задержать ускользающие вместе с ним воспоминания, вернуть маму.

Вагоны, окна, шторки, тамбуры — все пришло в движение и замелькало. Никто, кроме Нины, поезд не провожал. Ее взгляд выхватывал то одно застывшее за мутным стеклом лицо, и она вспоминала это лицо, то другое. И одно неожиданно оказалось тем самым, родным, единственным. «Мама! Мам! Мам! Ты не вернешься уже? А… Алка не с тобой? Оставь ее! Не забирай!»

Нина уже бежала за поездом, не разбирая дороги, не боясь наступить на появившихся откуда-то людей с узлами и фанерными чемоданами. Все они оставались где-то внизу, сливаясь в темную, без лиц, массу…

Из тамбура последнего вагона под внезапно открывшимся высоким голубым небом ей вдруг махнула рукой Ида: «Нет тут Алки! Иди домой! Все будет хорошо!» Нина пыталась что-то ей сказать, прокричать нечто важное, но поезд уже был далеко. Он удалялся, как в фильмах про войну, а в проеме последнего тамбура все махала и махала, уменьшаясь и растворяясь в голубом небе, Ида…

Нина проснулась от собственного крика. «Какой сон, — подумала она, — что за сон…» Еще долго не могла прийти в себя. Позвонила Свете, у которой дочь оставалась ночевать. Света удивилась звонку — Нина почти никогда ей не звонила в такой ранний час. «У нас все в порядке, — заверила двоюродная сестра, — мы завтракаем, а потом поедем на ВДНХ фонтаны смотреть».

Нина еще какое-то время размышляла над тем, что видела во сне, а если быть точнее — что пережила во сне. Понемногу стук отходящего и набирающего скорость странного, из прошлого, поезда стих в ее голове, а сердце перестало отзываться на этот стук своим — неровным, нервным, болезненно-предчувствующим.

«Вот ведь, приснится такое, — думала Нина, направляясь в ванную. — Мама, поезд, поиски Алки… И Ида!» Она вздрогнула. «Почему Ида? При чем тут Ида? Надо обязательно ее навестить!»
                                        ***
«Спаянность коллектива укрепляется в первую очередь совместной заботой об общем деле, выполнении планов и социалистических обязательств… Эта забота имеет глубокий социальный смысл, она не ограничивается только узкопроизводственными проблемами. Она включает в себя и активный, живой интерес к работающим рядом, и стремление понять товарища, поддержать его в хорошем начинании. Она включает в себя и принципиальность, прямоту, высокую взаимную требовательность. Такие отношения между людьми делают коллектив единой трудовой семьей, подлинной школой для всех» (Прим. «Правда», 1977 г).

— Именно об этом, о помощи нашим коллегам в трудной ситуации я и хотела напомнить всем, цитируя передовицу в газете «Правда», — обратилась к присутствующим на первом в новом учебном году педсовете парторг Людмила Петровна. — Мы не позволим поставить наш коллектив под удар тем элементам, которые, работая в нашей школе и даже будучи нашими коллегами в течение долгого времени, не разделяли, как выяснилось, общих для всех нас убеждений и устремлений. Наша советская школа — это оплот верности делу партии, идеям строителя коммунизма. Именно так мы должны учить подрастающее поколение! И это особенно важно, когда нам предстоит отметить 60-летие Великой октябрьской социалистической революции…

Нина смотрела в окно. Катерина толкнула ее тихонько на словах про «элементы», но Нина сделала вид, что не поняла. Поток казенных слов и передовичных фраз сливался в один дребезжащий гул, привычный и уже давно не раздражающий. Смотреть на выступающих коллег она не могла — ей казалось, что в ее глазах горит ненависть, которую сложно не заметить. На самом деле в ее взгляде отражались тоска и одиночество.

— Спасибо, Людмила Петровна, — вежливо, но решительно взял слово директор, который недавно пришел в белую школу, и пожал с чувством парторгу руку. — Огромное вам спасибо за такие правильные слова. А теперь разрешите мне поздравить всех вас, нас с новым учебным годом, пожелать новых свершений и побед на поприще… на ниве образования. И вот еще очень важное сегодня: я счастлив поздравить с назначением на пост завуча по воспитательной работе преподавателя русского языка и литературы Беленкову Ирину Евгеньевну. Поприветствуем Ирину Евгеньевну, товарищи, и пожелаем ей успехов на поприще образования, самоотверженной работы на… на нашей важной ниве просвещения и большого счастья в личной жизни!

 

Глава 49. ТРЯПКА

— Ниночка Абрамовна! Ниночка, почему ты ушла так быстро, как бы сразу после педсовета? Подожди!

Нина остановилась и посмотрела наверх. Над лестничным пролетом, свесившись через перила, радостно улыбаясь, кивала голова Ирины Евгеньевны, а маленькая рука в манжетной оборочке нежно-розового цвета махала призывно и приветственно. Нина смотрела вверх. Ирина начала спускаться, дробно топая низкими каблуками. Нина стояла и не знала, что делать. Ирина спускалась ниже. Еще пролет — и стуча, как водопадное падение струй на камни, она в восторге встречи налетела на Нину, застывшую в проеме огромного, в граненых квадратах, окна.

— Ниночка, дорогая! Как дела? Как отдохнула? Куда ездили? Мы так давно как бы не виделись! Какая у тебя замечательная кофточка! Можно потрогать?

Ирина Евгеньевна была сама радость, само дружелюбие, коллегиальная душа белой школы. Нина сухо поздоровалась. «Надо бы уйти, — думала она, — но раз сразу не ушла, то уже поздно… Тряпка…»

Ирина Евгеньевна удивленно вскинула на нее глаза, но сделала вид, что ничего в их отношениях не изменилось ни с прошлого года, ни за лето, ни вообще.
— Так как дела? Как она, жизнь? Мы так давно…

— Ира, я… Все хорошо, спасибо. Поздравляю с новым назначением.

— Спасибо! — Ирина покраснела и картинно засмущалась. — Ох, ты знаешь… Это было так неожиданно, я так, в общем-то, была и не готова, совсем, совсем не готова. Даже не знаю, что вот и сказать… Но я очень рада, и знаешь, честно говоря, все же я… Я приложила много сил, таких разных сил, профессиональных и как бы этих, человеческих, для того, чтобы расти, вырасти, достичь…

Она сбилась. Нина смотрела на нее холодными глазами. Ира впервые увидела, что глаза у подруги — надо же, как назвала ее по привычке — голубые, прозрачные, а все лицо какое-то бледное, мраморное. На нем стали видны не только веснушки, но уже и морщины, и неровные полосы косметики.

«Ну понятно, ей же уже полтинник или вроде этого, как-никак, немолода… А все прыгает и веселит компанию. Пора бы уже и задуматься, как жить дальше — одной с ребенком, ни мужа, ни любовника… Хотя… кто их знает, этих одиночек? Сегодня нет, а завтра раз — и увела чьего-нибудь мужа, зазевавшегося, купившегося вот на ее эти, анекдоты… Возраст, правда, уже… Мало кого уведешь…»

Вслух же Ирина продолжала говорить, сыпать слова, которые прыгали, как бисер, по школьному гулкому полу, сбегали, если как следует присмотреться, холодными каплями вниз по лестнице и испарялись. Нина вежливо отвечала: да, отдыхали, да, новая кофточка, да, Алла уже в седьмом, да, ждет — не дождется…

— Нина, вот что я хотела тебе показать! Посмотри! Это они, ну, фотографии моего кота! Представляешь, он ходит за нами, как собачка! Такой прямо котик, котик такой, ласковый и милый! Какое счастье иметь кота как бы в доме! А вы не думаете завести котика? Алле бы понравилось… У меня даже Алина за ним это, ухаживает…

Нина тупо смотрела на фотографии и кивала головой.

— Мне бы хотелось пригласить вас… тебя в новую квартиру! Да! Мы получили новую квартиру! На Ленинском проспекте! Ты представляешь? Прямо на Ленинском проспекте! Близко до школы теперь. Я ее вот обставляю сейчас, хотела, ну… у Лилианы, как его, совета спросить, она ведь так все как бы, как оно, искусно, вот, очень так у себя отделала, устроила… А тут узнала сегодня, что она ушла. Куда же она ушла? Почему? И Риточка, говорят, тоже… Разве уходят из такой школы? Нет, скажи мне, на что можно променять эту, нашу школу?

Нина понимала, что надо бы, что пора бы хоть что-то ответить. Если уже она не сбежала при первых позывных голоса новоиспеченного завуча и оставшихся прежними каблуков, то надо сейчас хотя бы из вежливости раскрыть рот. Надо наконец раскрыть рот.

Ирина не знает, почему ушли Лида, Лилиана, Рита? Может, она и не в курсе, что с Идой? И скорее всего, конечно же, у нее нет пока информации, что с десяток хороших детей из девятых, да нет, каких девятых, нынешних десятых перешли в другую школу? Родители приходили, говорили об отчаянии детей, о том, что нет у них теперь нормальной литературы, что боятся собраний, на которых вынуждены говорить гадости одноклассникам.

Еще родители сказали Нине тихо, буквально в самое ухо, перед уходом, что дети боятся сведения Ириной Евгеньевной с ними счетов… А она стоит сейчас и рта раскрыть не может.

Нина осознала, что молчит уже довольно долго, что смотрит пристально на Ирину, а та чего-то от нее ждет. В воздухе застыла и набухала тишина, которую вспарывали, как ножом, приветствия откуда-то сверху и снизу, чья-то радость, предпраздничное ожидание, надежды, карьерные продвижения…

— Девочки! Как хорошо, девочки, что вы тут! — к ним сверху, сверкая блестками на плечах, спускалась восторженная Ираида Ашотовна. — Девочки! Пойдемте ко мне в кабинет пить чай! Давайте возобновим старые традиции! У меня там уже все готово: я принесла хороший чай, «слоников». А еще я увлеклась за это лето булочками из сдобного теста, сменила амплуа, как говорится. Верно, Ниночка Абрамовна? Так говорят в театрах? А то что я все хачапури да хачапури, надоело всем, правда?

Ираида кокетливо засмеялась, ожидая услышать комплименты по поводу совсем не надоевших и всегда божественных хачапури.

Женщина спускалась ниже, ниже, делая странные круговые движения полными бедрами и подскакивая на каждой лестничной ступеньке. Нина не могла отвести глаз от этого надвигающегося сверху взбитого облака полосок под перекатывание крупных бус на мощной груди. Ираида продолжала зазывать на чай, говорила без пауз, жеманно поводя плечами и жестикулируя. Она живописала рецепты булочек и сами булочки, которые — «только что, еще горячие, прямо дышат» — принесла из дома.

— Нет, что вы Ираида Ашотовна, — преувеличенно вежливо замахала маленькими белыми ручками Ирина Евгеньевна, вступая в ожидаемую партию дуэта. — Все знают, какая вы мастерица! Кулинарка! А хачапури какие! И не надоели они совсем! А эта, как ее, дулма! Так она вообще вне конкуренции!

— Вот-вот, я вам готова, всегда вам… Я люблю готовить! Пойдемте, пойдемте! Девочки вы мои дорогие! И отметить нужно кое-что! — Ираида подмигнула почему-то Нине. Ирина взгляд перехватила, как волан бадминтонной ракеткой. Тут же ловким движением отправила его обратно, показывая всем своим видом, что это ее зовут в первую очередь, что это к ней обращены обещания булочек и призыв «кое-что» отметить.

— Да что вы! Неужели, Ираидочка Ашотовна? Неужели Асмичек приняли в ту самую музыкальную школу?

Ираида оступилась, схватившись за перила. Лицо ее дернулось, как диез, но тут же вернулось обратно, на обычное улыбающееся место:
— Ирочка Евгеньевна, я не про это… Асмик моя тоже в порядке, талантливая девочка! Как она занималась все лето, если бы вы знали! Как она играет! — Слова застучали снова, но уже камнепадом с раскатами. — Правда, в ту самую школу она пока еще нет, не поступила… Рано, говорят… Да там и конкурс такой…

Англичанка сбилась немного, поняв, что слишком много объяснений для одного вопроса, но после секундной растерянности вновь обрела моральную и физическую устойчивость.
— Асмик, да, она будет в той школе, точно будет, не в этом году, но будет — это я вам точно говорю! Она станет великой скрипачкой! Но радость моя тут, сегодня, в другом: мне дали пятые классы! Я и дальше продолжу их учить! Я теперь работаю в средней школе! Это такое доверие, такое доверие!

Ираида немного искоса, как будто с опаской, стрельнула жирно подведенными глазами на отодвигающуюся к оконному проему Нину. Она поняла своим тонким, почти животным чутьем, что центр тяжести нынче сместился. Долгие годы борьбы за свое место под солнцем средней полосы позволили ей ловить его редкие лучи, подмечать по полусформировавшимся признакам новорожденные коллегиальные диспозиции и расстановку сил. Она преуспела в угадывании малейших изменений барометра школьной погоды и чтении своего будущего в переменах ветра личных отношений. Обращаться, как она поняла, даже зазывая на чай, теперь нужно, в первую очередь, к Ирине Евгеньевне.

Оно и понятно — Ирина нынче завуч, а то, что у них в прошлом году сложились дружеские, даже, можно сказать, семейственно-дружеские отношения, только еще аккуратнее обязывает ее соблюдать некую дистанцию в стенах школы. Странно, конечно, что Ирина ей не сообщила о новом назначении, держала в секрете… Это немного кольнуло всегда раскрытое обществу хлебосольное сердце Ираиды Ашотовны, но она давно уже привыкла обходиться без иллюзий в этом жестоком московском мире.

Последнее время к Ирине Евгеньевне Ираида не питала особых теплых и обнадеживающих чувств. Недавно она узнала, что словесница еще и изменила свое отчество в угоду столичной моде на более изысканные, нежели Ефграфовна, нет, не так, Евстафьевна («да, сложновато… Правильно сделала, что изменила… Хотя… Как ее отец к этому отнесся? Да ладно, ее дело. Не буду об этом думать»). Идиоткой она себя точно не считала. Отношения были нужные, правильные, взаимовыгодные. Она привыкла ценить даже малейшее дружелюбие и сама была готова на все, если это не шло вразрез с интересами семьи.

Ирина была еще та штучка, это Ираида заметила почти с самого начала, а сейчас коллега стала как будто повыше ростом и поуверенней… А еще, помимо всего, помимо изменившейся диспозиции, ей не хотелось обижать невниманием и безмолвно сбоку стоящую Нину. У Нины Абрамовны по-прежнему будет учиться ее Сережа…

Ираида замерла между двумя женщинами, застряла на полпути, как тот несчастный пешеход, который потерялся в лесу между пунктами А и Б. Между Ириной и Ниной струился непонятный ток темной энергии.

«Что-то в школе неладно, я ведь знала, знала, оно так могло случиться, все под богом ходим… Но чтобы вот так все рухнуло в одночасье? — подумала она, продолжая болтать о том, какую программу она готовит для пятиклассников. — Неужели все они — Лидия Николаевна, Лилиана, Рита — ушли после той прошлогодней истории? Ида Иосифовна тоже, да, но тут все сложнее… Неприятная была «стори», «sad story» (Прим: печальная история — англ.)…

Ладно, допустим, проблемы и случаи, но как можно уйти из такой школы? Безумные женщины, безумный мир!»

Впрочем, она прекрасно отдавала себе отчет, что пятых классов ей не видать, как Биг-Бена, если бы эти «странные» Лилиана с Ритой не освободили ей место…

Ираида посмотрела на Нинино напряженное лицо, на то, как она отводила взгляд, отступала. И это та самая Нина, которая всегда шутила, смеялась, была школьным адреналином, кладезем анекдотов и розыгрышей! Ираиде стало ее искренне жаль. Ровно минуту ей было за нее очень обидно.

Впрочем, не для того она строила по кирпичикам терпения и унижения свое здание успеха, чтобы позволить сочувствию все перечеркнуть. Нина ведь даже в гости к ней небось брезговала лишний раз зайти… Ну так стоит ли сожалеть? Все живы-здоровы — и слава богу!

Ираида Ашотовна снова опустилась на одну ступеньку, резко вильнув правым бедром, от чего широкая юбка в сходящихся к центру под углом полосках заходила волнами. «Так вот почему она подскакивала! — поняла Нина, по-прежнему в какой-то застывшей тупой немоте не отводя глаз от коллеги. — Юбкой модной обзавелась, „спираль“… Прямо картинка из прибалтийского журнала! Сделай сам…»

Нине стало вдруг смешно, она еле сдерживалась, чтобы не расхохотаться. Она сжимала зубы изо всех сил. У нее было ощущение, что еще чуть-чуть - и тогда хлынет истерика, выплеснется на стоящих напротив коллег, как рвота. Позволить себе этого Нина не могла: осталась в школе, так веди себя пристойно, играй свою роль до конца. Ей ли не знать! «Тряпка», — уже в который раз за сегодня сказала она себе.

Она чувствовала себя прескверно. Ей хотелось исчезнуть, слиться со стеной или пройти сквозь нее в какой-нибудь нездешний астрал. Отступать уже было некуда — ее рука коснулась холодного рифленого стекла.

«Меня же Алка ждет!» — мысленно вскрикнула Нина. Наваждение чужестранности в родной школе рассеялось. Перед собой она увидела двух теток — большую, в полосочку новой пышной юбки и маленькую, кислую, напыщенную в своей только что свалившейся на нее провинциальной радости. К первой вопросов не было. Ко второй вопросов было столько, что лучше и не начинать.

— Ираида Ашотовна, какая юбка шикарная! — наконец ей удалось выдавить из себя то, что так долго и настойчиво пыталась заполучить англичанка. — И бусы! Прямо стиль кантри, как полагается!

Ирина закивала головой:
— Да! Да! Какая красивая, полосатенькая! И так она как бы кругами, как она развевается! Такими, этими идет волнами! Волнами идет! Где шили, Ираидочка?

Ираида расплылась в широкой довольной улыбке:
— Девочки! Я не шила, что вы, разве у меня есть время? Она прямо оттуда… А вот я познакомилась с такими людьми, умельцами, так они еще не такую сошьют. Вы, если хотите, можете тоже заказать, я вам дам телефончик…

Ире вспомнилась история с джинсами, которые тоже были, судя по всему, «прямо оттуда». По ее лицу промелькнула тень, когда она в доли секунды решила пока промолчать, приберечь на будущее откровения пьяного Леши. «Пригодится, — решила она, — пусть сейчас пока порадуется и юбке своей дурацкой, и булочкам… А за мной не станется…»

Пользуясь возникшим минутным замешательством, Нине удалось зайти Ираиде за спину. Она медленно продвигалась к следующим ступенькам, чтобы сбежать, соблюдая при этом некую вежливую формальность. Ираида продолжала с воодушевлением рассказывать о новых знакомствах, которыми обязательно поделится с «девочками». Она перечисляла, какие модные стильные вещички ей удалось достать, и что, конечно же, если к ней прийти в гости, то она все покажет, все обновки продемонстрирует и вкусно накормит, и вообще… То, что жизнь прекрасна, не вызывает ни малейшего сомнения…

— Ниночка Абрамовна, куда же вы? А булочки? А чай? — донеслось сверху вместе с шелестом новой юбки и постукиванием Ирининых каблуков.

— Спасибо, Ираида Ашотовна, мне пора идти, меня ждут… Алла ждет в классе, — Нине уже удалось сбежать по лестнице на третий этаж и свернуть в коридор.

В кабинете Алла сидела на окне с тряпкой в руках и дразнила кошку, которая взобралась на высокое дерево. «Ты совсем обалдела? А ну слезай!» Алла спрыгнула с подоконника. «Пойдем уже? Я вымыла парты, доску… Может, все? Хватит на сегодня? Можно сказать, несубботний субботник удался! Пошли лучше в „Колобок“!»

Нине захотелось обнять дочь, прижать к себе, родную, теплую, единственную. В глазах у нее начинало что-то щипать. Она быстро смахнула это тыльной стороной ладони и посмотрела в окно. Кошка явно ждала Аллу, умастившись на тонкой ветке, которая качалась и, казалось, того и гляди сломается под пушистым весом.

«Смотри, она еле держится там, но упорно сидит… Не слезает! Это ты ей, наверное, понравилась!» — Нина обняла Аллу, прижала к себе. Алла удивилась и подняла глаза на мать. У них были не приняты особенные нежности, но то, что произошло за минувший год, немного подболотило суховатую строгость женского тандема. Глаза матери были какими-то мягкими, текучими, непривычно полными чувств…

«Мам, ты как? Нормально? Я с тобой! Я рядом, мы вместе!» — хотела сказать подросшая дочь. Вместо этого она дернула мать за руку и воскликнула нарочито громко и глуповато-весело: «Кошка просто слезть не может! Она боится! Давай я пойду, заберусь на дерево и сниму ее оттуда!»

— Эй, вы еще тут? — в дверь всунулась голова Ольги. Она вошла, по-деловому оглядела кабинет, задержалась взглядом на Нине. Оценила моральную диспозицию, расстроилась, но виду не подала и решила действовать. — Так, Алуся, давай собирай свои книжки. Нинуля, где твоя сумка? Бери шинель, пошли домой! И не упирайся, делать здесь больше решительно нечего, а зато отдыхать самая пора. Впереди учебный год со всеми вытекающими из этого последствиями для здоровья… Пошли, пошли, где ключ? Запирай дверь. Алла, ты в куртке пришла? Прямо не выпихнешь вас отсюда… Поехали ко мне, я вчера такой колбаски прикупила! И овощи с дачи. Салатик сделаем, картошечку пожарим с лучком. Алик, ты как к картошечке относишься? Знаю, знаю, положительно…

Алла шла позади и загребала ногами мелкие камешки на газоне вместе с первыми опавшими листьями. Было невозможно печально, до самой сердцевины души, прозрачно-грустно. Радость от начала учебного года, которую она уже несколько дней трепетно лелеяла, рассматривая стопку новых учебников и тетрадок, куда-то ушла, как пролившаяся вода впиталась в ковер или протекла куда-то вниз, неизвестно куда, в общем. Женщины шли впереди и говорили об Иде Иосифовне, о том, что надо бы ее навестить, что Первое сентября, возможно, станет для нее особенно тяжелым днем. Алле было очень жаль и маму, и Иду Иосифовну, и себя почему-то немножко. «Школа осиротела, только стены те же, — сказала странную фразу мамина подруга. — А сколько новых людей, ты заметила? Укомплектовывают под завязку…»

Почему-то Алле казалось, что мама понижает голос, когда речь заходит об Ирине Евгеньевне. Она и сама видела перемены. Она ухватила сегодня что-то в коридоре, когда проходили Ирина Евгеньевна вместе с Ираидой Ашотовной. Она даже повернула голову в их сторону и втянула воздух. Это было нечто, как легкий запах духов, оставленный ими невидимый шлейф, что-то неосознанное, что-то крайглазное, как скользнувший за угол подол красного платья, как последний луч солнца.

Алла задумалась, но позже все-таки поняла, что ее поразило: Ирина Евгеньевна стала другой. Ее учительница русского и литературы неожиданно сменила цвет — на какой, она не могла назвать точно, что-то бордовое или, скорее, бордовое с синим. А если без цвета, который всех, понятное дело, только раздражает, то Ирина Евгеньевна стала уверенной, вызывающе громкой, в общем, не такой, как раньше. Ей подумалось, что новый учебный год грозит стать непростым испытанием.

Алла Ирину Евгеньевну не любила. Она не любила ее в классе, не любила ее проходящую по коридору, морщилась, когда та раскрывала рот со своими учебниковыми параграфами, и совсем не любила, когда Ирина Евгеньевна со слащавой улыбкой, заговорщицки ей подмигивая, несколько раз заезжала к ним в гости. Алла тогда старалась побыстрее доесть что-то, как всегда не сильно вкусное, почти бросить тарелку в раковину и сбежать, сохраняя по возможности некую элегантность. До ухода своей учительницы она не выходила из комнаты, ну, если только сказать «до свидания» и выдохнуть с облечением, не объясняя ничего маме. Алла не могла дать ответ на ее постоянные укоризненные «не понимаю, почему ты так себя ведешь» или «нет, но ты можешь мне сказать, что происходит?»

Теперь Алла шла за мамой и Ольгой Алексеевной, заметая ногами листья, вся в своих цветных образах и грустных мыслях, которые так сложно выразить словами. Собственно, сейчас ее никто об этом не просил.

— Съездим к Иде, обязательно съездим, как только все придет в норму после начала года. Разгребется все немного — и съездим. Недавно я общалась с Левой — он ее забрал из больницы, она уже дома. Он говорит, что старается ее то в кино повести, то на выставку… Уже появляются разные предложения, частные уроки, может быть, ее как-то займут, заставят забыть… Сложно, правда, это все забыть… Да и времени-то прошло совсем ничего…

— Они еще требуют эти планы по празднованию очередного 7 ноября… Боже ты мой… Тут же особое празднование! Да не привыкать… Надо будет подготовить открытый урок на тему популярности коммунистических движений в Англии и США, как они там нас любят… Да, и как завидуют нам, нашей жизни и нашей свободе… Правда, вот не едут почему-то в наш райский социалистический сад… А только от нас все бегут…

Нина не могла долго оставаться серьезной — надо было выплеснуть все, что сдерживала сегодня весь день. Про Аллу никто не вспоминал — мама была уверена, что дочь послушно идет за ними, мечтая только об одном: сесть поскорее в какой-нибудь угол и достать очередную книгу.

Алла как раз о книгах не думала. Она размышляла о школе и осени. Она увидела, что школа изменилась, что мама стала иной, какой-то совсем иной, с расплывающимися гранями былой возвышенности, опадающей недоступности, оседающей подтянутости. Видела, как остается в прошлом ее привычное театральное парение над буднями. Жизнь становилась плоской, скучной, в тоскливую синюю полоску, как тетрадные страницы… Или, может, она вдруг выросла?

Бульвар от школы до метро всегда казался Алле рекой, где берега сезонно меняли цвет, где во все горло распевали птицы, а в бурлящем течении обсуждались утренние новости, строились планы, готовились заговоры. Сейчас же она слышала только резкое, разрывающее тишину карканье ворон. Река исчезла, берега остались где-то позади, в уходящем вместе с легкостью и беззаботностью детстве. Она вдохнула полной грудью воздух последнего дня лета. Ей захотелось запомнить на подольше этот запах неба, шорох отрывающихся от веток листьев, кружащуюся вместе с ними уже осеннюю грусть и легкий оранжевый свет между прожилками кленовых звездных ладошек.

 

Глава 50. НЕ ЖАЛЬ

— И тебе ее не жаль?

— Кого? — не поняла Ирина. Она с видимым и голодным удовольствием раздирала вилками запеченную под сыром рыбу, которую с таким мастерством готовил Толя. На новой кухне все было опрятно, ничего лишнего, недавно был куплен угловой диванчик. Жизнь все больше и больше принимала форму состоявшегося счастья. За окнами гудел Ленинский проспект. Справа и слева, близко и далеко простирался большой и обещающий долгую счастливую жизнь безумный, уже не столь чужой город. И это было прекрасно.

— Как кого? Иду твою, конечно. Ты же так ею восторгалась! А у другой, как ее, Лидии Николаевны, — так ее звали? — ты сама говорила, что… что многому научилась… Что она, они… учителя от бога… И вот теперь они ушли…

К концу фразы Толя выдохся и уже пожалел, что начал говорить о школьных делах. Он так ждал жену домой, приготовил ее любимую еду, накрыл на стол, поставил в вазу астры… Зачем он вспомнил уже ушедших в прошлое коллег? Ведь он наверняка знал, что Иринушке такие вопросы не понравятся… Так оно и получилось. Лицо Иры изменилось. Его черты и без того мелкие, как будто с зазубринами, заострились, губы поджались. Она перестала разрывать кусок рыбы, но машинально возила вилкой по тарелке, оставляя невидимые бороздки и неприятный визгливый звук.

— Я же говорила тебе… Я же все тебе объясняла, — глухо сказала она, не скрывая того, что ей очень неприятна эта тема. — Одна должна была уйти, она показала себя не как советский педагог, не как… учитель, который как бы учит… ну детей… и как любить Родину, ценить все, что она нам, им, всем дала… дает… У нее все уезжали, ученики, предавали нашу страну, а она… она ничего не говорила, только защищала этих детей, которые это, нас предавали… Она сама-то… тоже… брат ее уезжал… Небось и сама туда же… А другая, другая все не так, как надо, как нужно...

— Да ладно, Иринушка, я и так все знаю, все понял, — дружелюбно начал Толя, — ты правда все мне говорила… Я с тобой согласен. Так нельзя, как они! Просто… Просто ты так про них рассказывала, с восторгом поначалу, помнишь? Я и подумал, что, может, напрасно это, так сурово, прямо до увольнения… Но я полностью тебя поддерживаю, так нельзя, как они, это всем понятно. Я с тобой согласен, это наша Родина, а школа — это плацдарм…

— Я не все сразу поняла, — резко отрезала жена, как ножом рубанула по столу. Правда, тут же взяла себя в руки — ругаться с таким идеальным мужем, как Толя, портить отношения из-за каких-то школьных дрязг ей совершенно не хотелось. Просто в его словах ей почудилось осуждение, а она этого не любила. Все же было обсуждено еще тогда, давно, все в семье ее поддержали, помогали все правильно сформулировать, разделяли ее негодование, когда вскрылась их, коллег, настоящая сущность, их, как его, да - лицемерие… Они предатели. Они просто не наши. Этим все сказано. И им не место в советской школе, тем более такой школе, как наша, моя… Пусть скажут спасибо, что про анекдоты и разные стишки никому в подробностях не сообщили… Нину же она пожалела…

Толя налил жене вина. Взял ее за руку. Он не хотел проблем. Он очень любил дочь и ни за что не хотел потерять ту устойчивость, которую уже один раз чуть не разбил, как тонкий бокал. Пусть та история и произошла тысячу лет назад, как будто в другой жизни, — история с нежной и одновременно яркой молодой женщиной, но он ничего не забыл. От воспоминаний до сих пор щемило где-то там, внизу, под сердцем, першило в горле, билось жилкой на виске, да с такой силой, что он старался сразу выйти на балкон… Хорошо, что случалось это редко. Он очень старался, чтобы оно случалось редко…

— Ирочка, родная, не надо об этом больше говорить. Ну их всех, твоих коллег и настоящих, и бывших! У нас с тобой все хорошо. Посмотри: и новая квартира, и наш отдых этим летом, и Алиночка идет в первый класс. Но самое большое достижение — это ты! Ты из простого преподавателя выросла в завуча в престижной московской школе! И у тебя в этом году будут впервые старшие классы! Так что… Ушли эти старые грымзы, и ладно. Расчистили дорогу молодым и талантливым советским преподавателям. А это ты, моя родная! Давай поднимем бокалы за тебя! Алиночка, поцелуй маму!

Ирины черты смягчились, разгладились, глаза потеплели, и ей стало даже неловко за вырвавшиеся раздражение и злость.
— Толя, спасибо тебе, мой самый любимый человек! И тебе, доченька, ты у меня такая красавица и умница… Вы мои самые дорогие! Спасибо!

Она почувствовала прилив гордости, радости, даже некоторого смущения после теплых слов мужа. Тяжелая тень отступила, распалась на блики и исчезла почти совсем где-то в полутемном коридоре. На кухне царило ощущение счастья и семьи. «Только пусть оттуда никто сегодня не звонит, — подумала Ира, — а то мама небось захочет поздравить… Я ей обязательно завтра сама позвоню, а Ларочка… А неважно, что захочет Ларочка. Трубку можно просто не брать».

 

Глава 51. ИДА

Похороны были тихими. «Надо бы заказать религиозную церемонию, чтобы проводить достойно, как полагается», — сказала невестка Иды Иосифовны с выбившейся из-под темного, по-деревенски повязанного платка прядью русых волос. Для нее, по хорошей семейной традиции, были важны знаковость, священность таких этапов, как рождение и смерть. Никто ей ничего не ответил.

Ее муж, сын Иды, потом тихо объяснил, что ни один раввин не придет проводить эту самую религиозную церемонию над урной с крематорным прахом. «Мама была атеисткой, верила только в силу духа, ума, совести, образования и вообще в людей, — добавил он. — Будет так, как она хотела, как хотела бы…»

«Только самые близкие, не говорите больше никому, пожалуйста», — попросила, сообщая о смерти близкой подруги и времени похорон, Лидия Николаевна. Сейчас, перед могилой у семейного склепа на Востряковском кладбище, она поддерживала совершенно потерянного Леву. Он стал сразу меньше ростом, еще больше сгорбился, подался вперед и смотрел в пустоту сухими глазами. Сын с невесткой держали отца по другую сторону. Казалось, без них он упадет, упадет беззвучно в ту же яму под сдвинутой плитой, куда укладывали урну с прахом, в нишу слева.

Все понимали, что нужно что-то сказать. Тишина была давящей, укоряющей, едкой. Последние листья кружились и падали. В воздухе было мокро, запах наполненного дождем кладбища окутывал всех. Хотелось вздохнуть полной грудью, но не получалось — открывшееся подземелье под могильной плитой сдавливало сердце. Как будто природа, полная осеннего перегноя, сама жизнь были не согласны со смертью, предлагая не вечность, а всего лишь уединение, паузу в городской суете, озоновую свежесть. Собравшиеся стояли молча, прислушиваясь к деревьям, к небу. Вороньи крики вскрывали покой серых и черных памятников, как вены.

«Идочка… Это так… не… несправедливо, я как буду дальше жить?» — Лева заплакал. Всем стало легче — он не произносил ни слова, не плакал, не ел и, похоже, не спал уже несколько дней. «Поплачь, поплачь, — сказала ему Лидия Николаевна, — мы будем помнить ее всегда… Мы любим ее…»

Казалось, что он все равно ничего не слышит. Он смотрел в яму, в нишу, куда могильщики аккуратно помещали урну. Потом наклонился, как будто хотел туда спуститься, скатиться, смешаться с землей, лечь рядом с прахом… Лида, сын Иды и невестка Лена удерживали его почти силой, не давали упасть, а потом усадили на чужую скамейку, врытую у соседнего участка, у черной гранитной плиты то ли Абрамовичей, то ли Рабиновичей…
                                       
                                               ***
После начала учебного года Иду, которая уговорила выписать ее из больницы незадолго до Первого сентября, стали навещать ученики, выпускники, друзья. Часто приезжала Лида, Лидия Николаевна. Она выводила Иду гулять, старалась помочь по дому вместе с невесткой. Лева сходил с женой пару раз в новый кинотеатр, открывшийся недавно у метро.

О работе в школе пока можно было забыть, но многие советовали ей начать давать частные уроки. Лида качала головой, уверенная в том, что рано, что еще нужно привыкнуть к домашней жизни, к новому внешкольному и «безшкольному» ритму. Ида послушно кивала, не спорила. Она соглашалась и с теми, кто советовал заняться частными уроками, и с Лидой, сомневающейся в своевременности этого. «Да, — говорила Ида, — хотелось бы быть полезной, но, наверное, чуть позже». И, само собой, сейчас она понимает, что нужно время свыкнуться с новой для нее жизнью, жизнью без школы…

Она была спокойной, тихой, прекратила рыдать, как бывало раньше, перестала болезненно реагировать на рассказы бывших коллег. Недавно начала улыбаться Нининым шуткам и даже стала задавать вопросы про старых и новых учителей в оставшейся, казалось, далеко, но такой же белой, как и раньше, школе.

Лева немного ожил, готовился к новым домашним заботам с обустройством кабинета для Иды и ее будущих учеников, а с некоторых пор начал понемногу оставлять ее дома одну. Тогда-то он и застал ее спящей, когда вернулся из какого-то магазина, где стоял долго в очереди за — уже и не вспомнишь каким — любимым ею дефицитом. С порога он весело крикнул, чтобы порадовать и развеселить любимую Идочку: «Купил красной икорки, родная, и это, ну, то самое, что ты любишь! Как тебе мой подвиг? Стоял в длиннющей очереди и брал приступом прилавок, как даже в войну не брал высоты!»

Молчание было ответом. Лева прошел в комнату, потом в спальню… Ида спала, подложив руку под щеку. Ничего не показалось ему странным, кроме если только особенной, с голубоватым отливом бледности. «Устала, наверное, каждый день теперь для нее тяжел. Страшно остаться без дела, любимого дела», — подумал Лева и пошел на кухню, качая головой.

Он выложил добытые с трудом продукты на стол и повернулся к холодильнику. И только тогда он увидел открытую дверцу шкафа. Там, на самой верхней полке, куда, как ему казалось, мог дотянуться только он со своим ростом, стояли лекарства, за приемом которых Лева следил сам. Так наставительно наказал врач в клинике, когда выписывали Иду. Да и он сам знал все, все варианты, и ни на секунду не упускал их из виду.

Сколько времени прошло? Достаточно, чтобы спала первая волна страха. Он расслабился, отпустил с надеждой ситуацию и перестал просыпаться в холодном поту по ночам, не почувствовав рядом привычное тепло жены. Тогда он вскакивал с постели, путаясь в одеяле, и босяком несся искать ее по квартире с сердцем, падающим с уханием куда-то вниз. Пытаясь не показать своего волнения и обнаружив жену на кухне за чашкой чая, Лева опускался на стул рядом и гладил ее руку. Ида тоже делала вид, что ничего не заметила, никакого ужаса в его полусонных глазах, как будто он просто так пришел — может, тоже захотел чаю, что ж, бывает, в три часа ночи-то…

Теперь ночной кошмар стал дневной явью, стал настоящим, сегодняшним днем, реальностью. Вызов «Скорой» ничему и никому не смог помочь. Он сжимал в руке маленькую записку, оставленную на столе. Там было о ее любви к нему, о том, что «просто жизнь потеряла смысл…» Врач вызвал другую бригаду для Иды и хотел помочь осевшему на стуле сгорбленному Леве. Он же позвонил сыну, отыскав в записной книжке у телефонного аппарата самые важные номера. Он еще раз предложил отвезти пожилого человека в больницу. Лева отказался. Врач ушел, оглядываясь, сожалея потом до самого вечера, что не настоял на своем и что не смог на подольше остаться с обезумевшим в неожиданном горе и отчаянье стариком. Уехав, он оставил дверь открытой.

Сейчас Лева сидел и смотрел туда, куда могильщики, поднявшись на поверхность из семейного склепа, уже бросали землю. Вдруг повернулся к сыну и резко, непривычно грубым голосом спросил: «А откуда ты знаешь, как она бы хотела? Откуда? Кто тебе сказал? Она сказала? Кремация эта… Против всех правил…»

Сын растерялся и отпрянул немного назад, как будто испугался столь внезапного, незнакомого порыва от всегда тихого отца. Отец, правда, не требовал при этом ни ответа, ни даже участия кого-либо в своем горе. Оно было настолько огромным, заполняющим все кругом, что старая скамейка с сидящим Левой походила на черную дыру, на вход в тот самый ад…

«Никто не сказал, — продолжал он бормотать, — и она никогда не говорила, никогда не говорила о смерти. Она любила жизнь. Она ее любила всегда, всегда, любую, и когда мы были дома, и когда она была в школе…» Он всхлипнул, наклонил голову вбок, как большая, отставшая от стаи птица.

Все стояли вокруг и молчали. Могильщики не знали, что им делать, уходить или нет. Но пока им никто не дал, как полагается, на помин души, они тоже стояли. Старый странный еврей и такие разные люди вокруг, тихие, как замороженные, представляли собой необычное зрелище даже для них.

«В школе… В ее любимой школе, — продолжал бормотать Лева. — Она их любила, учеников, называла детьми, плакала, когда начались все эти собрания, говорила: «Как же так, они же дети, их нельзя вот так ставить перед всеми, на позор, на осуждение…» Она ночи не спала. Вставала, шла на кухню, ходила там, ходила, потом на балкон… Потом снова на кухню… Я тоже… Старался утешить. Но она говорила, что там все по-разному, у вас в школе. Ее десятые, ею выращенные, защищали даже ее и не давали своих друзей в обиду. А другие… Она говорила, такие собрания были, детей что камнями не били… Как просто, говорила, с легкой руки и с разрешения учителей сделать врагами своих одноклассников, за пару дней… Внушаемые, ведомые… Испуганные… И этим пользуются взрослые… Для своих целей, во имя великого будущего… А на самом деле для собственных выгод…

Так откуда ты знаешь, что она вот так хотела? — он снова посмотрел на сына. Никто его не перебивал. — У нас у всех были… У Иды был дед, она рассказывала, что ездила летом в тот городок, ну… не помню, как называется… Все там у нее погибли в войну… И у меня был дед, до войны жили вместе. Молился он каждую неделю, в пятницу вечером. Шаббат. И на праздники тоже. Накрывался этим, как его, талесом, уходил в дальний угол, с той стороны, где соседей не было, и бормотал там себе что-то… Накроется — и бормочет, кланяется и бормочет… Бабушка нас уводила, а то мы с братом все норовили его дернуть за бахрому этого покрывала, посмеяться. Ты, дескать, что делаешь-то? Ведь революция уже была, бога отменили, да и не было его никогда, придумки все попов… Раввинов, да, тоже придумки… Про раввинов мы особенно много и не знали, таких слов не знали. Никто с нами про это не говорил — новая жизнь ведь! Религия, мы ему тогда были готовы все объяснить, была сделана для порабощения трудового народа… И нет теперь национальностей никаких! Свободная страна вокруг, а ты, дед, отсталый такой, молишься кому-то в темном углу…
«Он за вас молится, за глупых», — говорила бабушка. А мы смеялись, отрывали, как дикари, от плетеного хлеба, от халы, куски и бежали во двор, неслись делиться с другими такими же малолетними дикарями… Дед только переживал, когда нам надо было по субботам ходить в школу. «Ученье, — говорил, — чтение, письмо — это самое важное в жизни, самый важный труд, священный, в нем все: все тайны, все ключи к жизни и смерти… А вы такую, самую высшую, великую работу делаете в шаббат, нельзя…» Но кто ж его слушал?

А потом в войну прошли мы через… в общем, видели тех, кому молитвы не помогли. Рвы, ямы, колючая проволока с вышками… Мы не понимали, не верили тому, что рассказывали свидетели, выжившие, сбежавшие, перебежавшие. А потом не верили и тому, что увидели. Я и сейчас не понимаю, как такое возможно. Да об этом и не говорят особо. А я всю жизнь прошу прощения у деда. Прошу у него прощения, что насмехались. А он в ответ только улыбался, гладил нас по голове, глупых, и все. Ничего не говорил. И умирал с улыбкой, как будто знал, что все сделал, всем помог, детей на ноги поставил — можно и умереть теперь. Защитил? Не знаю уж, что до защиты… До войны еще. Своей смертью умер. Дома. И хоронили по-человечески. Я и тогда против религии всякой, против раввинов возражал. Правда, тут уже бабушка меня так осадила, что я только помогал и молчал. Надо людей уважать и при жизни, и при смерти. А мы выросли, ничего не знаем, пытались, чтобы все, как один, чтобы все были счастливы с нуля, без своего прошлого… А так не выходит. Так и не получилось…»

Лидия Николаевна тихо подошла к сыну Иды и сказала на ухо: «Мне кажется, ему сейчас нужно что-то традиционное, что ему поможет как-то примириться… с уходом Идочки. Вот и воспоминания нахлынули, он о вине своей говорит… А с Идой он же не виноват… Может, вы завтра, в пятницу вечером к нему придете, может, посидите вместе за столом, свечи зажжете, прочитаете что-нибудь из…»

«Почитаем? Что почитаем? Свечи? Да я как-то и не знаю», — засуетился сын, поворачиваясь к Лидии Николаевне. «Я все сделаю, — тут же ввинтилась между ними его жена Лена, мягко отодвигая мужа. — Я только не знаю, что и как, но я узнаю. Я все узнаю. Вы не волнуйтесь. И скажите, что вы имели в виду? Прочитать — это Библию, что ли? — Она понизила и без того тихий голос. «У бабушки есть, Ветхий Завет ведь надо, да? А Саньку не трогайте, он не в себе, да и какой ему Ветхий Завет… Он диссертацию пишет. А мне ничего, я ведь русская, анкета чистейшая, никто и не подумает, что я… это… иудейскую религию проповедую. Я все сделаю… Не уследили мы, вот ведь как, — горестно опустила голову всегда веселая Лена.
Потом она дерзко вскинулась и добавила: — А я вообще решила никакую дурацкую диссертацию не защищать, кому она нужна… Я собираюсь идти в школу работать в следующем году, как Ида Иосифовна, а там ниже учителя то не разжалуют!» Она засмеялась сквозь сползающие по щеке слезы, поискав глазами Нину, и осеклась, потупилась и еще крепче сжала руку мужа.

Никто не прислушивался к их разговору. Те немногие, кто пришел сюда по ноябрьской расползающейся слякоти, стояли молча или вполголоса переговаривались. Могильщикам наконец заплатили. Они поблагодарили и пошли, нахлобучив обратно машинально снятые по русской традиции у еврейской могилы шапки. Лева продолжал что-то бормотать и раскачиваться, сидя на ветхой, никому давно не нужной скамейке у забытой гранитной плиты с чужого участка на Востряковском кладбище.

 

Глава 52. ПОД БАРЕЛЬЕФОМ

— Ирина Евгеньевна, у вас же есть портрет Иды Иосифовны? Вы связались с семьей? Какие все же люди странные, даже не сообщили школе о том, что случилось. Нам надо собрать денег на похороны, на венок, — Людмила Петровна подошла к группе преподавателей, которые обсуждали смерть бывшей коллеги.

— Да, собственно, похороны уже состоялись, прошли уже, — сказала Ираида Ашотовна в черной блузке, специально купленной по поводу траура. На траур она намекала и другим учителям, которые остановились в коридоре поговорить. — Нужно почтить, нужно организовать… Такой был человек! А учитель какой! Учитель от бога! Я готова заняться столом…

Все были несколько подавлены, в том числе и Ирина Евгеньевна. Она, как новый завуч, взяла на себя обязанность связаться с семьей и повесить при входе в школу портрет Иды Иосифовны, словесника, «прекрасного человека, о котором будут всегда вспоминать с уважением и любовью». Она же сказала речь и на педсовете, отметив «безвременную кончину» и «в связи с этим общее для педагогического коллектива, для всей школы горе».

Связь с семьей продвигалась плохо. Фотографию нашли в школьном архиве, куда отправили уже ненужные личные дела. Фото увеличили в ателье, и теперь под руководством Ирины Евгеньевны несколько дружественных ей учительниц - новая словесница и верная Ираида — старались укрепить черную ленту вокруг рамки и украсить портрет красными гвоздиками.

Цветы падали, черная лента сбивалась комом, съезжала на сторону, пока на помощь не пришла учительница труда. Ее ловкие руки собрали ткань, подкололи где надо булавочками, а цветы решили поставить в вазы под портретом на принесенный специально для этого стол. Ирина Евгеньевна отошла на пару шагов, чтобы убедиться, проверить все, окинуть самодельный мемориальный уголок цепким взглядом.

— Ниночка Абрамовна! — Ирина чуть не наступила на проходящую мимо Нину. — Ты… Вы были на похоронах? Как все прошло? Торжественно? А как она умерла? Несчастный случай? Хроническое заболевание? Инфаркт? Как же так, что никому не сказали? Это нехорошо как-то…

Нина остановилась. Она всячески старалась быть незаметной, стать тенью, но не получилось. В школе сложно быть тенью. «Да, несчастный случай. Самый несчастный из всех случаев, — сказала она тихо. — Она потеряла то, что было ее жизнью… И да, я была на похоронах. Они были только для… близких и верных друзей».

Нина пошла дальше. Она снова ненавидела себя. Она не сказала и не скажет никогда то, что надо было сказать. Она не произнесла слова «предательство». Страх. Даже когда Ида умерла, она не могла открыть рот. Даже сейчас она должна соблюдать негласные договоренности — мы якобы говорим правильные вещи, вы якобы слушаете.

Ида не была правильной вещью. Школа, перемолов ее уход, пережив все перемены и отряхнув все ненужное, осталась стоять. И Нине здесь работать. Поэтому приходится слушать снова и снова возвышенные, напыщенные и пошло-лицемерные слова в ее адрес на педсовете от тех, кто сегодня громко скорбит, взяв инициативу в свои недрогнувшие руки.

Нина прошла мимо портрета Иды, улыбающегося лица в траурных лентах и красных цветах. Ее окликали, что-то спрашивали, пытались куда-то позвать, на чай, кажется. Ираида прошелестела складочками, призывая попробовать какую-то «еще горячую и буквально дышащую» еду и смолкла. Ирина продолжала что-то ей говорить… Ничем больше не отягощенная, не желающая и не обязанная оставаться лишнее время в школе, Нина взяла пальто, зонт и вышла из здания через черный ход у столовой.
                      * * *
К по-осеннему грязно-белой школе, в подтеках дождя, которая стояла на правом косогоре над общим с мутно-голубой школой стадионом, шли люди. Их лица, возраст, даже пол не всегда был понятен под дождевиками и капюшонами однотипных плащей. Серые и темные фигуры с редкими красными или желтыми вспышками нездешней палитры двигались парами, группами, сливаясь с низким небом ноябрьского цвета.

Когда Ирина Евгеньевна наконец вместе с коллегами вышла на крыльцо, вечерело. Ей было немного грустно после возни с портретом и мыслей об Иде Иосифовне, которая все же была неплохим преподавателем. Сейчас казалось, что они были почти подругами, что их обмен опытом был весьма продуктивен, но увы — человека больше нет… «Неважно, — говорила Ирина своим новым знакомым, — что она себя так нехорошо показала в сложный для страны и нашей школы момент, но сейчас, когда человек умер, давайте не будем ворошить прошлого».

Завтра ее ждали в райкоме партии на собеседовании — она подала под руководством и при поддержке Людмилы Петровны заявление на вступление в ряды коммунистической партии. История с Идой немного выбила ее из колеи, но она решила ни в коем случае не поддаваться унынию и разным, никому уже не нужным воспоминаниям. И уж точно ни в коем случае не стоит нести с собой домой весь этот школьный хлам нынешних чувств — тетрадок и так достаточно. Собственно, все мы смертны…

Она прикрыла за собой тяжелую дверь и остановилась, чтобы раскрыть зонтик. Подняв глаза и скорее почувствовав, чем увидев, что-то странное, она осталась стоять с зонтом в руке и занесенной ногой для того, чтобы с достоинством и осторожностью спуститься по мокрым ступеням школы. Она была уверена, что закончился еще один обычный учебный день, но это было не так.

На площадке перед крыльцом, где всегда проходят в начале и в конце учебного года линейки, где веселыми переливами звенит последний звонок, где родители с трепетом и восторгом высматривают своих чад среди букетов, стояли вчерашние выпускники и выпускники других лет, которых не застала Ирина Евгеньевна. Было слышно, как накрапывает, шурша по капюшонам и опущенным плечам, мелкий осенний дождик. Вечер густел, наливался тревожной тьмой. Люди внизу были похожи на морской десант, угрожающе сжимающий в руках оружие.

Нет, не было ни десанта, ни оружия. Были лишь выпускники, бывшие ученики белой школы. И тишина. Мокрые то ли от дождя, то ли от слез лица. Было прошлое, которое предательски растоптали, поставили кляксу на наивно, нежно-наклонными буквами исписанном листе.

Выпускники, не шевелясь, смотрели на бывших своих учителей. Ирина Евгеньевна и ее коллеги, выскочившие радостно вслед за ней, осеклись, споткнулись на месте и застыли. Они не знали, что делать. Они молча стояли перед выросшими, не подпадающими больше под их власть, мраморно недвижными людьми, которые, как барельефы над крыльцом когда-то любимой школы, не задавали вопросов и не ждали ответов.

 

Лион   2022

 

Начало в №1: Марина Хольмер “На крыльце под барельефом” роман

Продолжение в №2: Марина Хольмер “На крыльце под барельефом” роман (продолжение)

 

 

"Наша улица” №280 (3) март 2023

 

 

 
 
kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   

адрес
в интернете
(официальный сайт)
http://kuvaldn-nu.narod.ru/

Рейтинг@Mail.ru